В день отъезда я заехал на виллу Брамбиллов. Когда я вошел, Франческа сидела с закрытыми глазами во внутреннем дворике, устроившись в кресле-качалке в небольшом круге солнечного света у прудика. Ее тень падала на воду, и в этом месте стояло легкое золотистое сияние — там в надежде на кормежку собрались карпы.
Сад, хотя и запущенный, был все еще прекрасен: ветви плюмерий образовывали на фоне неба красивый рисунок, там и сям через дорожку тянулась виноградная лоза. Кто-то — наверное, подросток, сын жильцов с верхнего этажа — нарисовал на задней кирпичной стене грубое подобие футбольных ворот и вывел слова: «Да здравствует Аль-Олимпи!» Все здесь было мирно и спокойно.
Я сел на свободный стул рядом с Франческой, размышляя, будить ее или нет.
— Вы пришли меня выселять? — отрывисто проговорила она, не открывая глаз, и ее голос прокатился по дворику словно реплика трагической актрисы.
Я молчал, она открыла глаза и посмотрела на плескавшихся рыб.
— Франческа, я только хочу получить несколько ответов.
— Каких?
— Почему над телом Изабеллы надругались?
— Если над телом моей внучки надругались, я об этом ничего не знаю.
Я пытался прочитать по лицу ее мысли, но оно было непроницаемо, как крепко сжатые кулачки.
— Хотел бы вам поверить, но не могу.
Франческа вздохнула, не отводя взгляда от рыб.
— Вы представляете, как это страшно — родиться не в тот момент истории? — Только теперь она повернулась ко мне, и я заметил в ее глазах горечь.
— Я родился не в том классе.
— Это совершенно иное. Вы могли себя выкупить и сделали это. — Она вынула из кармана маленькую сигару.
Я достал из своего золотую зажигалку от Гуччи, которую мне подарил клиент из Саудовской Аравии. Франческа наклонилась к пламени, и кончик сигары превратился в пылающий уголек. Она выдохнула, и в безветренном воздухе повисло большое колечко белого дыма.
— Нет, — продолжала Франческа. — Родиться не в тот момент истории — значит попасть в ловушку, из которой невозможно выбраться. Эта страна была нашей. Сам Мухаммед Али пригласил моего деда, инженера-строителя, в Египет и дал ему должность. Дед прокладывал дороги, строил каналы — великие достижения в архитектуре. Но хотя сердца моих предков принадлежали Египту, души оставались итальянскими. Так меня учили. И в этом не было противоречия.
Франческа все больше нервничала. Из дома появился Аадель — я решил, что он подслушивал, — и поспешил на помощь старой даме.
— Мадам, жильцы, — пробормотал он, вкладывая в руку Франчески голубую таблетку.
— Черт с ними! — огрызнулась она, однако лекарство проглотила и запила водой из стакана, который подал ей слуга, но после этого демонстративно не обращала на него внимания, пока он не ушел и не скрылся в доме. Затем уже спокойнее продолжала: — Мой сын тоже был идеалистом. Мы все надеялись, что Муссолини, как Юлий Цезарь, воссоединит Александрию с остальным миром Средиземноморья. И заблуждались не мы одни: греки думали так же, только их мечтой был порядок Птолемеев — Афины и Александрия. Подобные мечты подпитываются экономической поляризацией, тщеславием нового порядка, где каждый знает присущее ему место.
Философствования Франчески возмутили во мне гуманиста.
— Для человека не существует такого понятия, как «присущее ему место».
Однако старая матрона решила закончить тираду:
— Солдаты, отправляясь в пустыню, знали, что им предстоит умереть. И многие погибли. Остальных, как животных, согнали в кучу и интернировали. Тогда наша семья впервые поняла, что история против нас. Потом Насер и его революция. Но даже тогда сын продолжал держаться. «Времена меняются, мама, — говорил он. — Увидишь, наш час придет, надо только подождать». Каким же он оказался глупым. В третий раз был Суэцкий кризис — тогда нас снова продали англичане. Знаете, как называют в Египте тот инцидент? Тройной трусостью — французов, британцев, израильтян. Мы, итальянцы, как и остальные европейцы, в одночасье потеряли все. Первыми уехали евреи — в одну ночь таинственным образом исчезли. За ними последовали другие. Но наша семья осталась. Паоло был настроен решительно. «Сегодня я управляющий своей компанией, но завтра буду снова ею владеть. Вот увидишь, мама». История против нас, Оливер. Она убила его в тридцать семь лет. А мы, родители, наблюдали, как он умирал от унижения.
В сгущающихся сумерках снова появился Аадель, но Франческа, равнодушная к его тревоге, продолжала:
— Смерть Паоло превратила Джованни в потерявшего рассудок глупца. Отчаявшиеся мужчины хватаются за нелепые надежды, и он решил, что, воспользовавшись древней мудростью, сумеет повернуть все вспять. У меня не оставалось выбора, и я сделала вид, будто не понимаю, что происходит. В конце концов, это все, что оставалось Джованни.
Я ждал, что Франческа скажет что-нибудь еще, но она молчала.
— Это имеет отношение к «представлениям», о которых вы писали Сесилии? — наконец решил подтолкнуть ее я.
— Вы разговаривали с Сесилией?
— Она упоминала кое-что еще…
— Лгунья! Джованни обожал Изабеллу. Мы стали ей родителями, а не бабушкой и дедушкой! — Утомленная гневом, Франческа откинулась в кресле. — Я сказала достаточно. Можете выкидывать меня из дома, но я не открою секретов мужа.
— А как насчет вашей внучки? Неужели она не заслуживает уважения? — Я схватил Франческу за руку и почувствовал, что ее морщинистая, вся в печеночных пятнах кожа стала тоньше рисовой бумаги. — У нее украли сердце!
Итальянка отдернула руку, ее лицо превратилось в камень.
— Вы должны были ее оберегать. Разве это не обязанность мужа? — проговорила она с тихой злостью.
В ветвях над нами заворковал голубь, и эти мирные звуки показались мне насмешкой над нашим раздором. Я еле сдержался, чтобы не ответить грубостью старой даме.
— Говорю вам, я ничего не знаю. — Она попыталась встать, и я заметил, как тряслись ее локти, когда она опиралась о ручки кресла. — Аадель, пакуй вещи, нас выставляют вон!
Ее крик напугал голубя, и он шумно вспорхнул с дерева, обрушив на плечи старой дамы дождь из листвы. Она не стала ее отряхивать.
Аадель поднял на меня глаза. Я встал.
— Все в порядке. Никого не выгоняют. Я просто зашел попрощаться. Уезжаю на несколько недель.
Франческа откинулась на спинку стула. Я медлил, не в силах уйти без ее последнего «прощай».
— Конечно, уезжаете, — пробормотала она в сгущающейся темноте. — Англичане всегда так поступают.
Я сидел на кожаном сиденье допотопного «бентли» компании и вдыхал терпкий запах салона вперемешку с сигаретным дымом водителя. Утром, добравшись кружным путем до маленького аэропорта, я сдал астрариум в багажное отделение самолета Андерсона, и теперь радовался, что он летит впереди меня, будто какая-то часть Изабеллы, и будет встречать меня в Лондоне. В машине я был отделен от мира, но печальные события минувшего месяца следовали за нами, будто кильватерная струя корабля.
Я опустил стекло, и в салон ворвалась музыка города: гудки машин, крики уличных торговцев, звон колокольчиков в упряжи лошадей. Между домами висели кричащие украшения к празднику Рамадан, на ветру развевались выцветшие ленты с поблекшей мишурой. Сгущались сумерки, и на улицах появлялись вечерние торговцы: продавцы фиников, инжира, орешков, наловленной за день свежей рыбы. Они аккуратно раскладывали на брезенте свой товар. Из магазинов и офисов спешили домой молодые женщины с экстравагантными прическами, в европейских платьях, за столиками кафе собирались поболтать старики.
Я вспомнил, как по-детски гордилась Изабелла, показывая мне свой город, держала меня за руку на этом самом сиденье, то вспыхивала, то гасла, как испорченная трубка дневного света.
— В аэропорт? — спросил водитель, стараясь перекричать уличный шум. — Мы едем в аэропорт? Так?
— Шукран — спасибо.
Я посмотрел в заднее окно, борясь с неожиданной волной грусти. Уезжать не значит ее терять, и память — это что-то вроде жизни после смерти, убеждал я себя, но не находил утешения в своих рассуждениях.
Машина миновала станции очистки воды, разросшиеся вокруг окраин Александрии города-спутники и оказалась в прохладе пустыни. На темнеющем горизонте, словно первобытные светильники, показались факелы нефтеперегонного завода, и я успокоился. Над несущейся вперед машиной отверзся зев слепого неба, и я вспомнил, как Изабелла любила подобные вечера.