Александр Тюрин Хожение Вадима Серегина

1

Я — романтик с большой дороги, вместо сердца, естественно, пламенный мотор. Меня еще шофером называют. Я работяг совсем не понимаю, прилипли на весь день к одному месту и пытаются унасекомить микроны. А у меня за окном — постоянное кино, сто серий. Я, видимо, для баранки и был сделан. Из университета меня пихнули так, что об том можно было в стенгазете прочитать. В армии избавили от лишней тяжести в голове и даже ремеслу обучили. Родители ноют, дескать, зря мы тебя по Эрмитажам водили и на музыку. Это, конечно, зря, спорить не буду. Но я им культурно отвечаю, мол, получил бы я ваше верхнее образование — что толку? Сидел бы сейчас да выуживал из носа экономические эффекты или благодарно принимал бы, как горшок, сверхразумные указания начальства. А так выбрал свой путь-дорогу. Чего доброго заделаюсь в далеком будущем философом-примитивистом, стану людей упрощать. Школа моя назовется ухабной — у меня на ухабах все удачные мысли рождаются, правда, вперемежку с давно известными фольклорными выражениями. На ровном же месте я веду растительное существование, слушаю музон, о девочках вспоминаю. У меня до армии их было, что синяков на морде, случалось, по двое-трое в Дверь лезут, собачатся, кто самая достойная. А сейчас поразлетелись курносые. Но шукать вечорами по есенинским местам с четвертаком в зубах особенно не тянет.

Приду с работы, афишу сполосну и наслаждаюсь, не поймешь чем. Может, покоем, который другим только снится, а мне пожалуйста. Об этом я собираюсь официально сообщить средствам массовой информации, сделав наколку на ягодицах — буду на конкурсах красоты щеголять. Если позовут. А еще, наверное, соберусь да пошлю в газету «Смена» брачное объявление: «Неумный и неинтересный ищет поклонницу». Если таковая найдется — сразу женюсь, невзирая на фотокарточку.

«Сегодня — жуткий день», — сказал мне один астролог в очереди по сдаче пустой посуды. Я его отправил мыться, а оказалось — все правда. Во-первых, забыл заправиться. Во-вторых, остановился не где-нибудь, а у Черной речки, за постом ГАИ. Встал с протянутой рукой, как нищенка, подайте, подайте. Стою, и в-третьих, на редкость опустело вокруг. Вдруг вижу — идет из лесочка девушка в стиле фолк-рок с коромыслом, а на нем габаритные ведра. Я, естественно, как незанятый трудом, стал тут же виться перед ней — использую момент, или он меня. Спрашиваю, у вас в ведерке не бензин. А она взглядом не то отшивает, не то приглашает и обратно в лес улепетывает. Я догнал ее, в меру кавалера обнаглел, переложил коромысло на себя, иду сзади и вещаю. Все больше себя расхваливаю. Она молчит отчего-то, а потом как скажет: «На свою беду ты меня встретил». У меня вначале холодок по разным местам прошмыгнул. А дальше, наоборот, жарко стало. Но не от переживаний, а потому что двинуло мешком по спине. Я спикировал, но сразу вскочил, готовый отличиться перед дамой. Отпрыгнул, затанцевал, хотел врезать между рог — да некому. Брэк. Вокруг никого, одна моя красотка. На всякий пожарный говорю:

— Ну и шутки у вас, остроумные, как в зоопарке.

Но вижу по ее отстраненному виду, что она здесь ни при чем. Или замаскировалась хорошо. Я не стал обижаться, тащусь дальше, но, конечно, заноза в мозгах засела — что-то не то. И лес мне не по нраву, густой чересчур, хотя в двух шагах от дороги. Птицы заливаются, зверек кричит, надрывается — непривычный концерт. Впрочем, я по лесам никогда не бродил, в партизанах не числился. Сравнивать не с чем. Может, саунд насыщенный, как и положено. От нечего делать я свою знакомую рассматриваю: внешний вид с намеками, уж не системная ли девочка. Платье из авангардной дерюги, поясок кожаный на лбу, фенечки на шее. Вдруг у них здесь летний лагерь для развития придури. Но девица приперлась не к стойбищу, а к вождистскому забору и воротам в резьбе а-ля-рюс. Она колотушкой по дереву хлоп. Ворота раскрываются, в них рыло сонное стоит и бороду чухает. Я за девой, а мурло за мной.

— Куда прешь?

— Спокойно, шеф, — говорю, — я интурист из мира развитого социализма.

— Пропусти, — снизошла наконец моя красотка, — новая человечья сила.

Хата капитальная за забором, хоть и стоит на двух сваях. Дескать, проживает здесь простая баба-яга.

Входим мы потом на кухню размером с вестибюль метро, я ставлю ведра и говорю:

— Пошли погуляем, солнышко.

В ответ «солнышко» бьет меня половником по лбу и командует очередным муркетом:

— Чужого в Исправильник.

— Какой питомник для дур взрастил тебя, прекрасное дитя? — без особых околичностей откликнулся я.

Тут меня хватают, бьют пару раз об стену, а потом несут, открывая многочисленные двери моей башкой. В конце концов бросают на осклизлую солому и запирают под замок.

Вот так познакомился.

— Чтоб ты родила буратину, неотесанная, — заорал я, но получилось жалко, еле слышно — с перепугу, Должно быть, или от сотрясения.

2

Утром — а это было утро, судя по полоскам света, просочившимся в скудное окошко карцера — голова вглубь не болела, хотя лоб, конечно, страдал. Что там с моим зилочком, кто может сказать?

— Пустите к машине, черти, — заколошматил я тапком в дверь.

И тут замок щелкнул, открылся выход, шмыгнула какая-то тень в сумраке коридора. Я прошел по пустому дому во двор и, не связываясь с запором на воротах, перемахнул на другую сторону забора. Приключение вроде кончилось. Можно, конечно, кричать, кидаться навозом, призывать мучителей к ответу. Но неохота. На кого жаловаться? Как, где, когда отлупили? Эй, кто-нибудь, дай ответ. Не дает ответа. Номера на доме нет. Там в бору за сосенкой — не звучит. Ладно, хрен с ними. Пусть им пищеварение совесть затруднит.

Я прошел сто, двести, пятьсот метров, и никакой дороги. Или надо было в другую сторону идти? Но в этом лесу, как ни странно, не попадалась ни одна ходячая справочная, то есть ни дачника, ни разорителя грибниц. Вообще ничего человеческого, кроме тропки. Значит, все-таки влип. Что там эти фашисты за забором сделали с моей головой? Или вдруг в Америку катапультировали без единого доллара в кармане?

А потом тропа на холм стала забираться. Ну, окей, сверху, говорят, видно все. Вправду, вскарабкался и различил с другой стороны холма несколько темных изб. На прилизанное садоводство не похоже, однако такие строеньица по России встречаются не в единственном числе. Побежал я вниз, с размаху перескочил какой-то плешивый частокол и оказался у мужика на огороде. Сам мужик в поддевке да в берестяных лаптях лыком к ноге пришпандоренных — прямо этнографический музей. Может, тут действительно заповедник и вздули меня тоже для создания исторического колорита. Заодно в фильм снимали с эдаким бесплатным каскадером.

— Ну что, смерд, сеешь? — блестя эрудицией обратился я к экспонату.

— Самое время, барич, травень начинается, — отвечал мужик, наваливаясь на плуг или на соху.

А если разжиться у него харчами? Не от розетки же он питается.

— Давай я тебе помогу, — сделал я первый ход.

— Иди, картоху сажай, — и он протянул мне какую-то палку с пропеллером на конце.

Вот это недосмотр, какая ж в древности картошка и пропеллер? Надо будет при случае местному заправиле на ошибки указать.

Потыкал я палкой, тут старик взял обратно свой инструмент, навертел несколько ямок и бросил туда картофелины.

— Вот так, несмышленый.

И я с удовольствием отвлекся на труд. Но, очевидно, перестарался, потому что сил оказалось немного и они скоро потребовали подкрепления. Когда я совсем сник, старче махнул корявой рукой, вроде как приглашая в дом. По крайней мере, я этот жест истолковал в свою пользу. В избе все было выдержано в том же ископаемом духе, мне даже понравилось. Но на вопросы, где дирекция, где автобус, где магазин, ни старец, ни его хозяюшка отвечать не стали. Даже отвернулись. Не на шутку увлеклись товарищи эпохой. А я с укоризной самому себе подумал, что не знаю, как именуется половина из их вещичек и шмоток. И тут у меня под ушибленным лбом зароилось: это братчина, это ендова, а это буза. Бузы я вытребовал, и с первого ковша меня понесло. Туда, куда они мне присоветовали идти — в Царское Село. Это у них, верно, так дирекция обзывается. Сказали, что от Выселок, то есть от их деревни, до того места час резвого топанья.

Бежал я мимо степенных мужиков, телег, повозок, лошадей с льняными гривами. На всех мордах и лицах следы довольства и труда… Заповедник не мал оказался по штату и имуществу.

Царское Село я сразу признал по красивым домам с наличниками, коньками и разной дребеденью, По улице, крытой гладко тесанными брусьями, прохаживался изрядный телесами человек и вел себя по-хозяйски, регулируя движение пинками и подзатыльниками. Поэтому я сразу к нему и направился.

— Товарищ городовой, заблукал я малость, мне бы выбраться отсюда, — бойко выпалил я, надеясь на быструю помощь.

Как бы не так. Амбал, которого я почему-то назвал городовым, отмахнулся, как от назойливой мухи, и пошел себе в другую сторону.

Играть так играть. Я догнал его и снова затараторил:

— Премного будем благодарны, начальник дорогой, если научите, куда мне, простому человеку, деваться.

— Беги дальше, в приказную избу, что возле Государева Двора, к дьяку Василию, — показывать направление городовой посчитал излишним и снова отвернулся.

Спрашивать у него было уже неуместно, а у народа не хотелось, потому что никого не оставляли равнодушными мои порточки и шузы. Этнографическая чистота у них, что ли? Но тут меня словно притягивать куда-то стало. Не думаешь, а идешь.

И не ошибся. Я эту приказную избу сразу узнал, вернее Государев Двор. Там, за каменной оградой, вдоль которой дядьки с бердышами прогуливаются, — хоромина, будь здоров. Тут и фильмы для госпремии снимай и кабинеты устраивай, где воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка, даже при самой напряженной работе.

А перед приказной избой пороли мужика. В натуре, не бесконтактным способом. Это, наверное, тоже входит в наше наследие, но интересно, сколько битому грошей дадут на физиотерапию и где спрятана камера. Я попытался выяснить.

— Беги воруй, — попросили меня не задерживаться и идти по своим делам ражие ребята с батогами. Предложение было с благодарностью принято, и я прямиком направился к дьяку Василию.

— Ты мне осточертел, — заорал дьяк на писаря в углу, скромно скрипящего пером по свитку, — сколько раз велено тебе проклинать через глашатая, чтобы всех прибывших извне вели вначале в Исцелитель.

— Значит так, зовут тебя Вадька Серегин, — обратился он ко мне, — делать ничего по-нашему не умеешь. К хорошей работе тебя не представим, потому что навредишь, а пойдешь на черную. Жить тебе предстоит в Поселении, тело питать хлебом и капустной, коих положено получать по два камня в день, если без провинностей. Работать будешь, как и все, от зари до зари, а отдыхать зимой. Там тебя учить станут, от этого не отнекивайся, иначе не выбиться тебе в десятники. Коли проявишь радение и смирность, переведем тебя в Слободу, в подмастерья, или в деревню, Государеву землю потом поливать. А сейчас раздевайся, выдадим другую одежонку, кафтан из поскони, лапти…

— Как бы не так, мышь белую, что ли, нашли? — возмутился я. — Не согласен на эксперименты.

— Слушайся начальников, — продолжил дьяк, — и тогда продлятся дни твои. Государя, хоть он и отдал всего себя на благо, особо не славословь, родимый сам о тебе вспомнит, если понадобишься. А вообще, у нас каждый на виду, за лень мышц и бред головы ответ держать придется, не сумлевайся.

— Да пошел ты, аппаратный боец, — разозлился я, — икай тут без меня, — и собрался уже идти, да столкнулся в дверях с детиной. Как они их откармливают До такого бугайства?

— Это, Серегин, лекарь твой, без него-таки никак, — дьяк хихикнул, — давай, Семенов, помоги человеку.

— Ну, я сейчас вам, — сказал и решил, что уж прорваться смогу. Я однажды с похожим жлобом дрался и одержал полную викторию. Он полчаса за мной гонялся, потом впилился мордой в асфальт, а я сел на трамвай и уехал. Ну и сейчас закричал: «Я-a, пасть порву», чтобы лекарь этот оробел, сделал выпад «йоко». Кажется, он меня за ногу схватил. И забил в пол, как гвоздь, по самую шляпку. Причем я сам себе и молотком был. Обидно.

3

Белый свет я увидел в повозке, которая тащилась в это самое Поселение. А как прибыл, то переодели и переобули меня, не спрашивая. Да привели в курень, общий дом стиля «баракко». А там изо всех углов рожи на меня зверские зыркнули, сотоварищи мои новые. Сел я на нары, все усек и раскис, что тут стесняться. Ведь упекли меня каким-то сверхособым совещанием в место лишения свободы. Срок — пока не дозрею, статья — между строк писанная. Уже ясно, почему я не видел ни автобуса, ни трактора, ни экскаватора. В тюряге их не надобно, гражданин зэк роет носом землю почище экскаватора.

Потом одна из зверских рож мне говорит:

— Учить тебя сегодня больше незачем, садись с нами вечерять.

И ел я хлеб, лук, запивая пахнущей болотом водой, и слушал немудреные разговоры. Я даже слегка пожалел, что с вузом безоглядно распрощался. Сидел бы сейчас в конторе, перевирал цифири да ничего не знал бы про бедолаг, у которых только и темы — что лучше для задницы при порке — ремень или розги.

И началась тоскливая жизнь.

Ночью храп, вонь, ветер дует в щели, прямо не знаешь, с той или этой стороны стены лежишь. Как не старался, но наслать сон на себя не смог. А лишь забрезжило тощим еще светом, ударили в било. Я даже обрадовался, что конец пришел осточертевшей ночи. Барачный люд понатягивал портки да рубахи и разбежался по своим ватагам. Стал и я брать свои первые уроки в тюряжных академиях. Самый свирепый мужик в ватаге зовется Мудрым. Он и вычисляет, сколько ты наработал за день. А кормят там, когда уже полдня отпахал, так что сноровистые люди питаются подножной травой и из коры кашу варят. И если Мудрому кажется, что ты бережешься, — он тебя бьет. Беречься можно, но только не новичкам. А вдруг почудится мужичкам, что ты шибко стараешься, то они тебе сделают сдвиг по фазе — парашу на голову нахлобучат. Кайф! Еще у всех прибывших проверяют силу ума, тестируют поленом в лоб, когда задумаешься. Но это — мелкие шалости. Ребята-то, в общем, свои. Они первые три дня меня с работы на тачке привозили в безрадостном состоянии. Я всю ночь на полу растекался не в силах собраться, чтобы лечь на нары. А работа там такая: люди борются с Болотами. Одни роют каналы, отводящие воду, другие таскают тачки с щебнем и камнями от большой кучи до топи. Учет ведется не по тачкам. Ведь с ними не ходят, а носятся; если десятнику считать — скоро в глазах зарябит. Измеряется труд по тому, как куча убывает. Поэтому, хоть раскидывай щебенку, хоть ешь, — главное, чтобы к тебе ничей взгляд не приклеился. А то Мудрый будет стимулировать твои умения кулаком, десятник порку пропишет для наказания-исцеления. По мне — розги лучше, чем ремень. Кожица, конечно, рвется, зато мясо не портится. Ведь кровь не застаивается, а брызжет наружу, как сок, тем самым прочищая мясо. И вообще, порку правильно принять — большое искусство. Люди, в этом сведующие, считаются мастерами и дают уроки. Вот, например. Если кожу набивать ладонями, она становится толстой и плотной, как у свиньи. Особо важно Удар раскидать. Может статься, что набычишься и остановишь его, да только сила, как солнечный луч через стеклышко, дальше в глубь тела пойдет. А гасится удар, когда косишь мышцей на сторону. Если искусством овладеешь, то всегда счастливым будешь. Недаром знатоки говорят: «От работы дохнет всяк, а от порки лишь дурак». Понимай так, лучше нижним «лицом» пострадать, чем на щебенке надорваться.

А как стал я привыкать к своему новому существованию, то понял — слова очень мешают. Они руки-ноги сковывают и мозг разъедают почище отравы. По меньшей мере отвлекают и настроение портят. Как худой наушник нашептывают: того теперь у тебя нет, сего, а раньше было, было. Тогда я стал для своего спасения слова душить. Надушил десятка три, а потом уж какая-то щелка открылась и лишнее туда утекло.

Названия тех дней, когда человек может только есть, пить и смотреть в ящик с движущимися картинками. Забыл. Как называется такое ничего-не-деланье. Эх, запамятовал. Имена моих девушек. Забыл все, без исключения, даже эту, как ее. Ну, ладно. Занятия, когда человек с жиру бесится, но одобрение вызывает. Пробел. Профессия, при которой дозволено лопотать с умным видом о том, чего нет. Нолик. Место, где человек может остаться совсем один, причем на законных основаниях. Пробой. Дом с большой луковицей наверху, где человек требует, чтобы у него было поменьше удовольствий. Один свист в голове. Забава, когда взрослые люди бегают друг за другом, а догнав, ничего не отбирают. Пусто. Когда бьют по рылу по взаимному согласию и даже не ради поучения. Опять пробел.

Вот пропали слова, потаяло и то, к чему они относились. Остались непонятные обрывки, витающие в голове, как клочья бумаги.

Это я ходил в специальное заведение и смотрел там, как кто-то проделывает всякие шутки с бабой, жрет, лежит на диване? Да что я, враг себе был?

Неужели я читал книги, где черным по белому написано, что человеку можно превратиться в зверя или в лучик? Или носиться по небу, от работы подальше, а вкалывать на него будут разумные скелеты из железа? И меня не затошнило от такой муры?

Приснились ли мне люди, которые мажут красками по холсту, или долбят камень, или щиплют натянутую проволоку и уверяют при том, что изливают чувства? Я быстро дошурупил, конечно же, это страшный сон. Разве найдется такой придурочный, что напрасно потратит силы и материал на общеизвестное. Чувств-то всего два: удовлетворение от проделанной работы и неудовлетворение от непроделанной. Честные маляры изображают только сосредоточенные лица начальников, которые висят повсюду и как бы говорят: я с тобой. Или мускулистые тела тех, на кого мы должны равнять себя в напряжении труда.

Потом я не смог объяснить себе, почему у меня родителями были мои папа и мама, а не по-настоящему заслуженные люди.

И вот настал светлый день, когда голова окончательно освободилась и стала непосредственно сообщаться с конечностями. Заметив мою внутреннюю свободу, начальники выдали мне дополнительную порцию каши и отправили в Дом Вразумления, к Учителям.

4

Вадим знал о себе, что он родился в доме Обмена Опытом от усердной прачки именем Славотруда и охранника Сереги, который был храбрым воином. Охранник часто навещал своего сына, приносил ему соль и даже сахар. Потом Серега геройски погиб в сражении с диким сбродом, нахлынувшим для злочиний с Болот. Его и Славотрудина судьба есть наука для Вадима. Ибо каждый в Поселении на своем месте должен делать так, чтобы Жизнь стала удобная и здоровая по всей Земле. Чтобы кругом можно было и сеять и жать. Чтобы плодился скот и птица, и пчелы копили сладкий мед, и рыба множилась в садках. Но для этого надо бороться и побеждать многоголовую заразу, ползущую на мир с Болот.

Учителя говорили, что мир существует по справедливости. И пища, и частота Обменов Опытом с женщинами, и похвала начальства, и причастность к великому делу Благоустроения Земли — все распределяется согласно полезности человека. Каждый может стать знатным трудовым витязем и попасть в число лучших людей. Наказание и поощрение есть закон рукотворной природы; соблюдается он так же свято, как закон возвращения на почву подпрыгнувшего человека.

Здоров тот, кто стремится к увеличению своей полезности. Но болен и преступен тот, кто говорит на свою работу: «что толку в ней» или «зачем она мне». В этих непристойных словах за мнимой рассудочностью скрывается утробное желание спихнуть свою долю трудов на товарища. Более того, единичным слабым умишком тщетно осмысливать то громадье замыслов об изничтожении беспорядка, что зреет в слитом разуме всего народа. Безумен тот, кто запирается в своей голове, как в коконе, измышляя иные миры и представляя удовольствия, которые якобы можно получить там, не ударив палец о палец. Дважды безумен скверный человек, не чтящий десятника и сотника, раз те не заняты черной работой. Одержим бесами тот, кто полагает начальников пиявками, присосавшимися к народной плоти. Попирает он Начала Благоустроения Земли, в коих сказано, что для успешности и слаженности усилий необходимо разделение на чины. Ведь не возьмется рассуждать даже самый набитый дурак, что нужнее телу: голова или руки.

Когда Вадим осознал выгоду радения за общее дело и мерзость непослушания, а также обучился учетному делу и землемерному ремеслу, то был забран из ученичества и вскорости сподобился чина десятника. Там он показал себя человеком, ведающим степень старания на том или ином участке борьбы с Болотом. Ведь если простой поселенец взыскует трудового подвига, то десятнику надлежит распределить этот порыв так, чтобы вышла наибольшая отдача. Теперь у Серегина был и свой занавешенный уголок в курене, отдельная миска и рундучок, куда можно было складывать остатки еды. Подходил уже срок, когда за проявленное усердие должны были выдать ему пропуск на посещение Дома Обмена Опытом. Выделялся ему теперь даже час личного времени перед отбоем, который можно было тратить на добавку ко сну, чесание в голове и лечение чирьев. Но Серегин его расходовал на составление умной бумаги про улучшение дела — что также не возбранялось. Смекалистый десятник думал про то, как выявить и учесть для последующего применения все телесные силы, как установить их подспудную связь с количеством потребляемых щей. Предлагал он в своей записке: изыскание дополнительных возможностей к труду поощрять с щедростью, но без дополнительных трат. Например, значительным увеличением времени, дозволенного для отправления естественных надобностей и помывки. Серегин ознакомил со своими предложениями сотника, но каково было его разочарование, когда старший руководитель подверг их резкому неодобрительному суждению. Дескать, выпячивается потребленчество там, где должна возбуждаться законная гордость труженика, что он без остатка переходит в эти квадратные аршины вырванной у Болот земли. Если бы дело ограничилось критикой. Но, кажется, сотник, козел трескучий, понаушничал про Серегина Управителю Поселения. Не оттого ли нового десятника стали отправлять на самые отдаленные участки, где Управитель старался не появляться со своими обходами.

Но однажды занедужил болотной лихорадкой один из старослужащих десятников и Серегина послали определять размеры более просторной изгороди для растущего Поселения. Приставили, конечно, к нему и конвойного. Но тот, погрозив пальцем: «не балуй», развалился в сладкой дреме на травке. Вадим быстро и ответственно подсчитывал расстояния и находил углы, как вдруг увидел Управителя Поселения и старшего офицера охраны.

Они, тихо беседуя, приближались к нему, наполняя сердце Серегина сладостью надежды. Десятник стал еще более искусно и прытко выполнять свою работу, надеясь привлечь благосклонное внимание. Но начальники прошли мимо, даже не удостоив взглядом. Серегин сразу смирился с тем, что лично для него все рухнуло. Не о себе он горевал, а о великом деле Благоустроения Земли. Знать, что отодвинется прекрасная пора, было невыносимо. И он, переживая борьбу теплых и холодных соков в своем теле, решился обежать начальников, несмотря на запрет поселенцам самочинно догонять лучших людей. Вадим пошел быстрым шагом, выбирая место, где бы он мог вынырнуть перед Управителем, не напугав его. Но внезапно зацепился ногой за бревно и чуть не упал. О, ужас! Бревно ожило и стало конвойным, который давно уже переполз на более теплое местечко с прежнего лежбища. Охранник вскочил, замотал Серегиным, как тряпкой, зашипел, раздувая усы: «Недозволенные действия первой статьи». Вадим сразу вспомнил: за первую статью виновные подлежат разжалованию и переводу на черные работы. Он не боялся заслуженного разжалования, но обширный, хотя и не совсем внятный замысел, ради которого и великие и малые тратят свои жизни, заставил его слукавить. Вадим запихнул в рот пучок пожухлых стебельков. Те, кто совершал недозволенные действия, накушавшись дурман-травы, злоумышленниками не считались. Они всего лишь направлялись на исцеление-наказание к лекарю-палачу, у которого имелась большая клизма с двумя медными трубами и помпой.

Вадим замычал, заерзал, обвис, ушел конвойному под руку. Все сделал вроде несвязно, а получился прием. Охранник упал и расквасил себе нос, потому что не выставил руки вперед, а с упорством матерого волкодава держал Серегина за шиворот. «Бунт. Бу-у-у-нт», — закричал воин, вынимая лицо из окровавленных лопухов. Бунтовщикам полагалась высшая мера — чистить нужники пожизненно. Они даже и спали в отхожих местах, и питались там, потому что ни одна ватага не пускала их в курень. «Исполни долг», — прочертила молния в голове Серегина. И он, уже нисколько не укрываясь, кинулся за начальниками с криком: «Я хороший!». Слабая память подыскивала слова для объяснений, но спина почувствовала наводимое дуло, а ноги подкосились. Серегин был на полпути к земле, когда рыкнул самопал конвойного. Нигде не заболело, и Вадим понял, что он невредим. Но тут страшная сцена ошеломила его. Управитель закричал, как тетерев, взвился в воздух и рухнул. Волчья дробь поразила его прямо в седалище, покрыв белую ткань штанин алыми пятнами крови. Старший офицер охраны резко обернулся, хищно глядя из-под сросшихся бровей. Он раздул ноздри, выхватил шашку и, рубя ею воздух, бросился к охраннику, желая немедленно искрошить того, как самого подлого, вероломного бунтовщика. Честный служака, пытаясь отвести подозрения в измене, отшвырнул проклятый самопал и стал оправдываться: «Нечаянно, нечаян-н-о». Но быстро сообразил, что разъяренный офицер слышит только чарующий свист своей шашки, которая залежалась у него в ножнах. Бег охранника был стремительным. Однако из караулки на шум выскочили бойцы, точно определили того, кто убегает, и стали загонять своего недавнего товарища в угол. Серегин этого уже не видел. Жестоко страдая от чувства неудовлетворения, он забыл о запрете лежать на земле и стремительно уползал в сторону Болот. Он понимал только то, что при любом раскладе его шкуре несдобровать и великому делу надлежащим образом послужить уже не придется. Он знал, что никакого пути, кроме как на Болота, у него нет, везде заставы и псы-волкодавы. Он отдавал себе отчет в том, что жизнь на Болотах невозможна, ведь там никто не будет выдавать ему харчи и одежонку. Но ему вдруг очень захотелось остаться одному. Терзаясь муками совести, он пожертвовал ради этого и исцелением-наказанием, и работой, и пищей.

5

Болота лежали настолько, насколько… Взгляд летел вдаль, но они не кончались и в конце концов сливались с небом. Учителя говорили, что когда-то без края была твердая почва, но она мало-помалу стала прогнивать. Очень много земли пропало. Болота бы погубили и оставшуюся, но Государь, весь добрый люд грудью остановили наползавшую отовсюду гниль.

«И Болота есть предел Благоустроению нашей Земли, положенный неразумной природой. Но предел не вечный, поелику новая творимая нами природа должна заменить прежнюю, не оставив ей ни лужи, ни колдобины. Не суесловно добавим, грязь природная приманивает и растит грязь душевную человеческую. Укрывшийся на Болотах лютый народишка хоть и мал числом, но вреда и злобы приносит достаточно. А поэтому, как только задует зимник и схватится вода льдом, лучшие люди и ополченцы идут на подонков. Ловят и бьют их и волокут в Исцелитель. Там лаской и твердостью и тонким вскрытием черепа лечат болотных злодеев и делают пригодными для правильной жизни, послушными и полезными».

Но сейчас Серегин будто протрезвел и усомнился, можно ли закидать топи камнями и щебнем, отвести воду с просторов, уходящих в никуда. Уж не зряшно ли согревают поселенцы своим жизненным дыханием эту прорву.

Серегин шел по лядине, потом и она кончилась. Повалил он небольшое деревцо, обломал его и, пробуя жижу получившимся посохом, двинулся на все четыре стороны. Не раз хватала его трясина беззубым ртом, да всякий раз успевал он вырваться, так что оставил ей только свои бахоры. А потом идти стало легче, и опять вылез кривобокий березняк. Наконец показалось ему, будто дощечки у него под ногами. Да и вправду что-то держало крепко, хоть пляши. Вскоре деревянные мостки вывели на небольшую, но ладно струганную избу. Держалась она на двух сваях, которые не давали ей опуститься в хлябь, как руки увязшего в грязи великана.

Поднялся Серегин на крыльцо, помыл ноги в кадушке, толкнул дверь и оказался в светлой горнице. И печка была в муравчатых изразцах, и стол, и лавки, застеленные меховой ветошью, и надлавочницы с медной утварью, и большой ларь. Почувствовал Серегин страшную слабость в членах, еле добрался до лежака. А только смежил веки, сразу и обрубился. Пробуждение было внезапным. Он открыл глаза и увидел чем-то знакомую девицу с кожаным пояском на пахнущих цветами волосах. Да вот неоткуда ей здесь взяться.

— Сгинь, — буркнул Серегин и отвернулся.

— Приказано быть любезной с вами, — грустно сказала знакомая незнакомка и не растаяла.

— Тебя, небось, и поцеловать можно за так, — оживился Серегин, — и похлопать по одному месту за спасибо.

— Я теперь ваша почти-жена, — потупилась она.

От выражения столь безусловной покорности Вадиму стало не по себе. Однако он взял девушку за руку. Ладонь была легкой, прохладной, душа Серегина не выдержала и полетела к красотке. Сам Серегин потянулся следом.

— А я все видел, — с чердака по лесенке спускался упитанный мужчина в красной шелковой рубахе. Где-то наверху зазвучал скрипично-балалаечный квартет.

— Ой, Государь пришел, — девушка отпрянула и зашептала Серегину, — кланяйся, кланяйся.

— Ну, что ты, Катерина, — заговорил мужчина сладким голосом, — никакого принуждения. Мы же не в Поселении. Придет время, сам поклонится, по велению сердца. Если я, конечно, заслужу.

— Вы, Государь? — изумился Серегин.

— Да, мы, собирательный образ народа, внешне скромный, простой милый толстячок, ничем не примечательный гражданин — и есть Государь всея Земли. Разве это не знаменательно? Разве не легче от этого людям? А для тебя, Вадим, я — Тимофей Николаевич, просвещенный монарх.

Великий стал простым и близким, но величия при этом не растерял. У Серегина радостно запрыгало сердце, стало хорошо, будто он какая-то часть тела у Государя. Палец, например. Вроде небольшая, да никому не отдашь.

Верховное лицо огребло несколько книжек со стола и бросило их в печку.

— Люблю читать молодых, даровитых, продвигать их. Но люблю и поозорничать, чтобы стресс снять. Устаю я, Вадька, смертельно, даже утехи становятся мне утомительны. Ведь за всем надзираю, слежу, чтобы сохранилось и преумножилось. Только вот Болота укрылись от моего попечения. Даже сейчас, когда я попираю их пятой, они чужды мне. И я не боюсь, Серегин, признаться в том. Лукавая сила зовет меня вглубь, чтобы изранить меня во тьме. Но я не хочу зачахнуть от ран, я так нужен народу.

Государь, ласково улыбаясь, погладил себя по пузу.

— Народ может пока не беспокоиться. Есть еще на что облокотиться. А с лукавой силой иначе сладим. Без таких больших жертв.

— Учителя говорили, что у нас все по справедливости. Но как заставить солнце или грозу быть справедливыми? — спросил Серегин.

— А я на что? — удивился Тимофей Николаевич. — Учителям твоим много не дано понять из того, что ведомо и простой бабе Дуне. Когда что-то движется или является — значит, я «за» или хотя бы не против. Но нет в этом никакого насилия и произвола. Я никогда не иду против законов. Правда, я сам же их и придумал. Но разве это было сделано без любви в сердце, без желания угодить всем? А в итоге то, что случается с рукотворной нашей природой или нашим народом, происходит как бы само собой. Впрочем, бывает, что и вша кашляет. Был бы наивен я, словно юная девушка, если бы считал: не существует-де возможности противозаконных событий. Больше того, они только и ждут момента, чтобы вылезти из своих нор. Но я начеку, не они меня подлавливают, а я их, и чик-чирик, — монарх сделал движение, которым выкручивают белье, — приходится отвлекаться от обеда, сна, любовных игр, чтобы пожурить солнце, выбранить грозу…

Серегин с жадностью внимал и запечатлевал слова Государя. Он, бегущий от исправительной клизмы и нужниковой службы, приобщается к самому сокровенному. С ним учтиво говорят те уста, которые полчаса назад материли солнце.

— А ты и не беглый вовсе, — поправил его Государь, — ты такой же свободный человек, как и я. Ты даже свободнее. Я ведь полностью подчинен законам, а то, что можешь учудить ты, никому не известно. Солнце, толпа, они заметны, им никуда не скрыться. А ты юркнул — и исчез, прыгнул — и затырился. О, сколько в тебе побуждений к противоправным деяниям, которые вызреют под влиянием праздности.

— Да я ни словом, ни духом. Сука буду, если вру, — перепугался Серегин.

— Ну, полноте. Не расстраивайся. Так или иначе, я привожу все к общему знаменателю. Мне любой ветер попутный, — успокоил Серегина Государь, — а вот ни слова, ни духа в тебе сейчас нет. Поэтому ты такой робкий, как бы ничтожный.

— Эй, вжарьте мой первый скрипично-балалаечный концерт, — крикнул Тимофей Николаевич квартету, — аллегро виваче.

Музыканты принялись наяривать, как бешеные.

— Я растапливаю лед, я срываю кору, я снимаю кирпичи, — Государь, как иллюзионист в цирке, взмахнул руками, — я возвращаю тебе память!

И Серегина закружил водоворот, он даже упал. Слова, образы и навыки лезли из подполья в образовавшиеся щели, как очумелые. Серегин забубнил, задергался в танце, зачитал нараспев стихи. Он начал понимать, что с ним происходило, и очень огорчился.

— Я буду спорить, Тимофей Николаевич, я протестую. Там, за бугром вашей хваленой Земли, люди давно уже не корячатся на глупой работе. Только с машиной. Сломалась, дайте другую. Дураков нет. А что вы у себя устроили? Удалили умственную заразу вместе с мозгами?

— Эх, опомнился, заголосил… Однажды кое-кто здесь сделал дизель и полпаровоза. А что потом стряслось? Ну, подумай, умник. Что может случиться, когда начинают на пустом месте? Когда все до последней финтифлюшки надо скропать самим? У вас там, в лучшем из миров, это было. И у нас. По тому же сценарию. Грабеж одной половины населения, перенапряг другой, беспредел. Зимой дошли до того, что ели друг дружку. То-то. Сейчас единственное техническое средство осталось — телефонная линия между моим кабинетом и гаремом — для устранения неизбежных конфликтных ситуаций. Напряженка, конечно, кое-где присутствует, но опять-таки для немногих. И то, пока я Болотам шею не свернул. Только никакая механизация против них не поможет. Я однажды вынес по частям из большого мира экскаватор. И что же? Утоп на второй день — до сих пор ковш из трясины торчит, как голова ящера. Это место так и зовется «Яшина топь». Ты думаешь, я каменный? Наоборот, скорблю всем сердцем по поселенцам. Третий тост всегда за них предлагаю. Одно меня утешает. Никто в поселениях, кроме особых неслухов, целую жизнь не коротает.

— Не верю, — полез в бутылку Серегин, — что можно мало-мальски прилично существовать без электричества, магнитофонов, телевизоров, нейлоновых курток, таблеток…

— Именно можно. И иметь самый здоровый образ жизни. Ты видел моих амбалов? За два метра вырастают. А столетнего старичья пруд пруди, они даже эскадронами командуют. Старух своих в погреб законопатят и бабенок им подавай молоденьких. Солнце светит, дождь поливает, земля родит. Кому положено — те ягнятся и телятся. Все через руки проходит, душевным теплом согревается. А лишнего ничего не надо. Лишнее плодит лишнее по-тараканьи быстро. Ваши там индустрии друг на дружку работают да истощают землю вглубь и вширь.

— Но ведь кое-что от них и для людей остается, — не сдавался Серегин.

— А человека перенеживать да перекармливать не стоит. Иначе будет жить между запором и расстройством. Киселем станет. А мои ребята гвозди перегрызают, поленья лбом колют, рыбу зимой руками ловят, воробьев на лету глотают. Страдают разве что избытком иммунитета. Любой микроб отскакивает, как ужаленный. Вот только миазмы с Болота человека могут подпортить. Тебя, Вадька, как валтузили, а сейчас позировать можешь для картины «Молодой современник. Кафка Корчагин». Я, кстати, живописую помаленьку. Недавно закончил «Портрет жены и мужа художника», а перед этим состряпал монументальное полотно: «Анус и Аня». Мог бы я творить, будь вокруг плохо? Нет. Когда мне хорошо, — значит, и всем хорошо. Так выпьем же за меня! — неожиданно предложил Государь.

Появился ненавистный Семенов с бурдюком и наполнил кубки.

— Заметь, Серегин, серебряные, а не золотые, — обратил внимание Тимофей Николаевич.

Вадим никогда из таких сосудов не употреблял, поэтому залился с головы до ног, в отличие от ловко пьющего Государя.

— Понимаешь, Серегин, я ведь еще не бог, — поделился Тимофей Николаевич, — и мне, увы, свойственны заблуждения. Конечно, в мелких вопросах. Я долгое время считал Болота косным веществом и не мог понять, в чем их сила. Но в конце концов разобрался, масло-то есть еще в голове. Скверну несут не Болота, а посредством Болот люди, которые там обитаются. Конечно, это не сброд, а хитрющие враги. Сколько раз я посылал им вызов: «Выходи на ны. Сойдемся в честном бою». Нет, они таятся в гнилых местах и беспощадно, с упорством, достойным лучшего применения, превращают мою землю в грязь. Мне надо выволочь их на свет. Почему бы тебе, Серегин, не сделаться у них атаманом, не поднять мятеж. Разве ты не подходишь для этой роли? Тебя же обидели и словом и делом, упекли на нары, оболванили.

— Да мелочи, Тимофей Николаевич, какие могут быть счеты, — Серегин вспотел, потому что понял — исповеди начальства даром не проходят.

— Обидели, обидели. Гноили, понимаешь. Такое нельзя простить. Они ответят тебе за все… — Государь вдруг истошно завопил: — Слава господину атаману!

Серегин беспомощно заозирался, как загнанный зверь, а Тимофей Николаевич пригубил еще раз, отдал кубок Семенову и полез в ларь.

— Так, кафтан парчовый черный — одна штука, штаны с лампасами и напуском — одни, сапоги хромовые — пара… Меняй одежку, Серегин, не стесняйся. А ты, Катька, отвернись. Пока что ты ему как чужая. Но ничего, свыкнетесь, голубки.

— Это не мое, — энергично запротестовал Вадим.

— Казна за все ответит, — наступал монарх, — ты должен быть под стать мне. Такой же красивый и притягательный для народа. Мы с тобой, как два дурака, друг друга издалека видеть обязаны.

— А что мне надобно делать? — уныло спросил Серегин.

— Почему такой скушный голос, Вадька, — подбодрил его Тимофей Николаевич. — Ты станешь героем. Другим героем буду я. Ты поднимаешь бунт, я его безжалостно подавляю. Но не сразу, конечно, чтобы никто не подумал, что его разыгрывают. Это будет кровавая историческая драма. Тебя будут любить, меня — бояться, о тебе сложат песни, обо мне — легенды.

— А если у меня не получится? — уточнил Серегин.

— То-то и оно, что у тебя обязательно не получится. И расстраиваться не стоит. Ты потерпишь поражение, тебе отрубят голову. Лобное место, последний поклон народу. Зато потом какая жизнь настанет, Серегин. Мне будет доступно все. Возможно, я стану богом. Моей улыбающейся мумии станут поклоняться. — Серегин хотел возразить, но Тимофей Николаевич замахал руками. — Наперед знаю все твои правильные фразы. Чудак, без поклонения машине ли, человеку ли, идеям ли не бывает воодушевления, ни одно великое дело не делается. Без поклонения никто не поверит, что он кому-то нужен, что за ним стоит какая-то мощь. Ну, верно я говорю?

— Верно, — по-прежнему безрадостно отозвался Серегин, — только, значит, жизнь хорошая настанет, а моя голова улетит?

— Эх ты, карлик духа. Трясешься за свою шкурку, когда речь идет о судьбе Отчизны. Ладно, накажем твоего сподвижника. Эй, Семенов, поди сюда.

Заскрипели продавливаемые ступени, появился Семенов. Он встал на пол, оставшись головой на чердаке.

— Вот его и казним, — Тимофей Николаевич подмигнул, — его, костолома, никто не любит. А тебя отпустим перевоспитываться. Тот не монарх, кто не умеет миловать. Ладно, замолкаю. Тебе самое время посидеть, разобраться. И мне пора, дома, чувствую, опять скандал. Серегин, дельный совет даю, не заводи гарема, не то будешь кровью харкать, столько начинаний высоких в тебе загнется.

Тимофей Николаевич хлопнул в ладоши.

В дверь просунулись, сильно сгибая колени, два лба.

— Я конягу тебе подобрал, одно имечко чего стоит, Маршал Буденный, — сказал напоследок Тимофей Николаевич. — Зол, сноровист, предан. Людей бы таких поболе. При оказии передам. А еще медовухи сюда притащил, тебе понравится. Но до срамоты не увлекайся.

Верзилы посадили самодержца на плечи и понесли через Болота обратно. Следом, обвязавшись канатом, потянулись музыканты. А Серегин остался наедине со своими новыми товарищами — выпускницей Царского сераля Катериной да катом Семеновым.

6

«И в ту темную ночь, когда заколосилась озимая рожь, смутьян и вор, известный как Вадька-каин, бежал из Государева Поселения. Неизвестно, ослаб его разум по болезни или от дурных зелий, но пренебрег он честной службой пред очами Государя и подался на Болота, где спокон веку обитают злыдни, прозываемые казаками. Прелестными речами заманил он с собой почти-жену Государя Катерину и Семенова, прежде доброго слугу. Пока бежали они на Болота, отнимали у человеков последнее, и скарб, и коней, и другую животину, в двух деревнях дома пожгли вместе с селянами, а еще в одной ветхого старца утопили в омуте себе на веселие. Оказавшись на Болотах, сошлись они с казаками, ибо общие у них воровские законы, зажили неправедно, грабежом и обманом, наполняя сердца насельников Государевой Земли великой кручиной. Но и того им было мало. Стали наезжать злодеи-казаки и Болотный Вор Вадим и в Поселение, и на Выселки, и в Станицу, и там низкими наветами да облыжной клеветой настраивали людей против Государевых слуг, лучших людей и самого Государя. Не каждый понимал, что таким словесным блудом хотели воры и разбойники обелить свои черные дела. И встали некоторые склонные к беззаконию люди под их постыдные хоругви. Но прознал про то Государь и рече…»

— Кушать подано, — оборвал чтение голос Семенова.

— Эх ты, кувалда, опять на самом интересном месте помешал, — разозлился недружелюбный к холопу Серегин, но обедать пошел.

Семенов питался громко, некультурно, на замечания не реагировал. Катерина совсем наоборот — незаметно отщипнет крошку и тут же быстро проглотит. Тамадой за столом был, конечно, Серегин, который к приему пищи всякий раз надевал свой черный кафтан, штаны с лампасами, а также серебряную нагрудную табличку с надписью «АТАМАНЪ».

— Все никак не могу прочесть, что с нами станется, — посетовал Серегин, — вы тут ложкой шарите, где погуще, а меж тем в Книге Судеб уже напачкано о нашей жизни. Уродился тогда-то, продолжил образование пустого места в башке там-то, погиб, геройски сражаясь с мухами и комарами, в свой срок, на камне начертали: «Перебузил…» Семенов, очнись, это ведь и тебя касается.

Семенов продолжал меланхолически чавкать.

— Слушай, а у тебя личность-то вообще есть? — в сердцах спросил Серегин.

— Личность — она для выяснения, она мне ни к чему, — лениво отвечал телохранитель, но вдруг всполошился и подошел с пищалью к окну.

— Темнило в яме? — послышалось со двора.

— Да где ж ему быть, сидит, жрет, как всегда, — небрежно разъяснил Семенов.

— А ну-ка брысь, пресс-секретарь хренов, — гаркнул Серегин и, звеня саблей, пошел на крыльцо.

— Эй, горемычные, вы что ль казаками называетесь? — стараясь не бояться, бросил Серегин толпе оборванных, очень грязных людей на мелких вертлявых лошаденках, собравшихся возле избы.

— Вместо того чтобы попусту спрашивать, сам ответь, как это ты возник в царской избе? — поинтересовался один из гостей, покручивая нагайкой.

— Я же тебя не спрашиваю, где ты сапоги взял, — нашелся Серегин.

— Я-то спер. У кого хошь сопру все, что пожелаю. А вот ты где приобрел и портки с лампасами, и бабу, и жлоба этого в поваренки. От нашего стола вашему столу?

Казаки зло хохотнули.

— Молчать, черти, — пошел ва-банк Серегин, — вы мне еще из благодарности задницу целовать будете.

Казаки опешили, чем Серегин сразу воспользовался.

— Как зовут вас, грязнули?

— Есаул Шальнов, — отрапортовал тот, что с нагайкой, другой присел вместе с лошаденкой, — Петрович.

— И хватит с тебя, — оборвал церемонию Шальнов.

— Я — Серегин, ваш новый атаман, со мной пойдете освобождать народ от тирана. А то жалко на вас смотреть.

— Плевали мы на народ, на тирана и на тебя в придачу, — нелестно промолвил есаул Шальнов, — придурков здесь нет. Если хочешь, дуй с нами, мы тебя на вшивость проверим.

Делать было нечего, атаман, ковыряясь в зубах, сошел с крыльца.

7

Неделю проскитался Серегин среди топей с казаками. Жировать не жировал, но кормился. То клюквой, то птичьими яйцами, то похлебкой из плакун-травы. Казаки его никуда не звали, но и не гнали, и в курене для него место находилось. Серегин все ждал, что кто-нибудь огреет его сзади кистенем, но потом привык и прилепился к Петровичу. Тот и научил его жить убогой болотной жизнью. Нырять вместе с лошадью, забираться в трясину по корням жгуна и дышать там через тростинку или просто думать, что дышишь, а потом вылезать обратно. Учил его слушать болотные голоса, среди которых одни принадлежали казакам, другие — тварям, а третьи — лешим и нежити.

— Ладно, лешие — это понятно, а нежить-то, зачем она тебе? — допытывался Серегин. — Микробов что-ли так кличешь?

— Сам ты микроб, — обижался Петрович, — нежить — то, что без тела, без обличья, но под любой личиной может скрыться и любым телом командует.

— Невидимки, значит, такие, — уточнял Серегин, — ой, не шутишь ли, казак?

— Чтоб я так жил, — клялся Петрович. — Царь-государь у нас думаешь кто? Прямая нежить. Сидит вроде во дворце, а ходит повсюду, везде заглядывает, во все влезает. Иначе не был бы он Государем всея Земли. А чтобы всякое тело ему не перечило, он ему по памяти, по мозгам шарахает. Но имеется нежить и не такая вредная. Здесь на Болотах свой хозяин, он нас не неволит, только лишь бы ничего не трогали, кроме самой малости на пропитание. Я его понимаю, на всех не настарчишь.

— Петрович, а ты сам-то не нежить? — подначивал Серегин. — Уж больно скудный на вид.

Петрович вместо ответа исчезал в трясине, Болота заволакивало хмарью, что-то начинало урчать в глубине, а над поверхностью тут и там зажигались призрачные огоньки.

Серегин робел, но держался.

— Да, ладно, Петрович, это ты девушек пригласи и такое им показывай —.чтоб восхищались.

Петрович появлялся обычно с лукошком пиявок, которых он называл «милые» и сажал на физиономию.

— А ты не боишься, казачок, что ответ держать придется за бомжизм? Ведь царь и тебе мозги может вправить. Особенно когда воровать на сушу пойдешь.

— Есть такой рецепт. Становишься тихим и покойным, как капля грязи. Тогда тебя никто не заметит, не учтет. Повторяй: «Я капля, я капля, я такая, как вся грязь, грязи ничего не надо, грязи нечего терять».

Серегин оказывал сопротивление глупым поучениям, а затем ломался и бубнил:

— И мне ничего не надо. И мне нечего терять, — с чем был вполне согласен.

Накануне Федотовой ночи, когда уже сворачивались листья дуба, переупражнявшегося Серегина свалил хрип и жар в груди. Никакие снадобья не помогали, чах и желтел государственный смутьян. Свез его Петрович к сочувствующему жителю села Великое-в-труде. Там, в сухости и тепле, дело пошло на поправку. Да вот налетела по доносному письму воеводская стража и унесла ослабевшего Серегина на жерди, как зверя, в земскую избу для допроса. По приметам нашли в нем беглого поселенца. За пойманного вредителя стражникам выкатили бочонок пива. А у Серегина стали затем дознаваться с пристрастием, у кого на Болотах кормился, какими тропами воровать ходил, где еще сообщники на селе. Вадим запирался и дерзил, а от тычков и пощечин дьяка только носом шмыгал. Дьяк, измучившись с дерзким вором, решил отдать его заплечному мастеру для исцеления от злоумия. Однако не поторопился, а сел попить чайку перед тем, как докончить выпись о задержании. Серегин, которому уже совсем нечего было терять, растянулся отдыхаючи на лавке.

— Ну-ка встань, паскуда, — замахнулся дьяк мелким кулачком.

— Слушай ты, господин недоделанный, чай-то где берешь? — отвлек его Серегин.

— Чай у нас липовый с мятой и дурман-травой. Завариваем помаленьку, не как плохие люди, — пустился в объяснения дьяк, а задержанный прикинул:

«Про государево задание говорить им незачем, себя не спасу, а только приближу „окончательное исцеление“».

— Откуда ж у вас плохие берутся?

Покуда дьяк объяснял, что худой народишко родится под влиянием Болот, Серегин подошел к нему бочком, плеснул чаем в рыльце и выпрыгнул вместе со ставнями в окно. Но там будто поджидали два стражника, которые за ноги втащили его назад.

Дьяк плакался, что гербовую бумагу залили, а на простой даже приговора не напишешь, и обвинял Серегина, что он не уважает ничей труд. Стражники же подбрасывали Серегина в воздух и всякий раз забывали поймать. Последний дух вылетал из Вадима, как вдруг послышалась неиздалека песня: «За Сибиром солнце всходить, хлопцы не зевайтэ, вы на мэнэ, Кармалюка, всю надию майтэ». Тут в горницу вошел Семенов, стукнул забавляющихся бойцов лбами и выбросил их в окно, а дьяком протер сапоги и отправил туда же.

— Семенов, — бросился ему на шею Вадим, — перековался все-таки, был цепной пес реакции, а стал сознательный повстанец.

— Не извольте сумлеваться, ваше превосходительство, — чеканил Семенов.

Следом вошли есаул Шальнов и другие казаки.

— Что бы я без вас делал, — приговаривал Серегин, размазывая по лицу красную кашицу.

— Вот теперь мы тебе верим, — отвечали казаки.

— Шальнов, собирай толпу, Семенов, позаботься о провианте.

— Есть… слушаюсь, — бойко реагировали разбойники.

Шальнов нашел где-то глашатая, и тот, голосом недорезанного борова созвал село на майдан. Пользуясь отсутствием жильцов, Семенов сворачивал дворовым жучкам головы, сбивал замки и выносил из амбаров мешки с картошкой и зерном.

Серегин выкатил собственноручно бочку, встал на пьедестал и, в красивой позе, зажигательно прокричал в окружившую его толпу:

— Царские холопы и воеводские стражники хватали меня за ноги и били мордой об пол. Но я здоров и бодр, стою здесь и вправляю вам в мозги всю правду. А они валяются под забором или уже перевоспитались. Вот вам тонкий намек, смекайте, граждане. Хватит ишачить на свое пузо и на посылочки Государю и его веселой артели: брехливым историкам, заплечных дел лекарям, дубинообразным бойцам, низкопробным бабам. Вы не куклы и нечего болтаться на ниточках, которые дергает царь. Довольно потребительства и низкопоклонства. Если ты трудишься так, что вместо головы у тебя получается чугунный котелок, то и прибыток будет не впрок. Лучше уж жить полегоньку.

— Вопрос можно? — донеслось из толпы.

— Вопросы мы приветствуем.

— Ты за ленивых воюешь, гражданин хороший?

— Слышу опять стереотип. Если кому-то достаточно грибов и морошки, если кто-то хочет смотреть не в котел каши, а на звезды…

— В лопухах сидючи. Не пронесет-то от грибов и морошки? — в толпе оскорбительно захихикали.

— У нас в головах звезд не меньше, чем на небе, — не смутясь, настаивал Серегин, — зашел не туда, умей покаяться, но не стой же на месте.

Строгость атамановых речей окончательно разрушила какая-то бабенка. Она сидела с больным зубом дома и стала очевидцем тому, что Семенов забрал у нее из-под носа бутыль самогона.

— Рятуйте, грабят, — бросилась она на середину майдана.

— О чем вы? — вежливо спросил атаман.

Она обернулась на голос и принялась стаскивать Серегина с «пьедестала». Зрители подбадривали участников единоборства. Момент был напряженный, ответственный.

— Погасни, бандерша, — посоветовал, отпихиваясь, лихой атаман.

— Может, ты и это видел, — не растерялась бандерша и балетным движением показала Серегину зад.

Тот поднял плеть, опустил ее, куда полагается, и ведьма с визгом улетела.

— Так будет с каждым, кто пойдет против народа, — изрек он, краснея.

Селяне тем временем стихли, но не спешили присоединяться к освободительному движению.

Однако Серегину очень подсобило, что прибежал мальчонка без порток и заорал: «А в огороде болото»-Обернувшись по сторонам, деревенские были потрясены зрелищем булькающей повсюду грязи и утопающих в отвратной жиже кочанов капусты.

Три десятка селян двинулись за атаманом, покидающим Великое-в-труде, которое напоследок было переименовано в Освобожденное-от-труда. Семенов сидел в реквизированной у бандерши повозке, доверху заполненной провиантом. Он сытно икал и щурился от полноты чувств. «Теперь уже жить можно», — повторял он.

И из похода на Выселки, проведенного по тому же сценарию, Серегин вернулся с новобранцами. Разве что сматываться там пришлось по-быстрому, но все же успели до подхода конного отряда царской стражи.

8

«И уже не осталось для бунтовщиков ничего святого. И хоть знали, что кара неотвратима, не пришли с повинной к Государю, не покаялись перед ним, но, остервенясь, подобно последней зимней вьюге перед наступающей благодатной весной, топтали святыни, пустошили земли, предавали поруганию возвышенное. В селе Великое-в-труде поднялась у них неправедная рука на женщину-мать, которую они изувечили кнутом…».

Глашатай орал через речку, боясь стрельбы в свой адрес, но делал это не переставая, день и ночь напролет.

Повстанческое войско находилось на месте Поселения, взятого лихим ночным рейдом. Этот набег Серегину ничего, кроме славы, не принес, потому что все поселенцы оказались как оловянные солдатики. На роль повстанцев они решительно не годились, даже за изгородь их приходилось выносить, в лучшем случае выталкивать. Начальники, те оперативно смылись, прямо в исподнем.

Серегин отдыхал в бывшем доме Управителя, пописывая указ об учреждении волости вечного отдыха на месте бывшей царской каторги. В качестве наместника сажался Семенов, но под псевдонимом Дармакович. Попутно Вадим сочинял очередные лозунги по завлечению и возбуждению народа. Казаки-разбойники тем временем маршировали по «топталовке», нескладно горланя «…чтоб спокойно уснуть и не увидеть во сне кошмары, мусоров и нары…», и от их шума уже болела голова.

Серегину очень хотелось из придуманной Тимофеем Николаевичем игры в одни ворота сделать настоящую, с неопределенным исходом. Однако он помнил предупреждение Государя о том, что любые изыски лишь пойдут на пользу монаршему делу. Непростая получилась задачка. Как ни считай, а все против него. Полнота сведений в руках Тимофея Николаевича. Его способность телепать на дальних и близких дистанциях. Пока неоспоримая привлекательность послушания. Убежденность в том, что люди кормятся не как попало, а согласно своей полезности. Радость и малых и великих от участия в каком-то деле Благоустроения Земли.

Конечно, представления народа можно было критиковать за натяжки, ограниченность, недоразвитость. Но правда-реальность заключалась в том, что любая трепотня бессильно рассеивалась перед той замечательной сказкой, которую творил о себе и своей Земле Тимофей Николаевич.

Верной опорой оставалась только кучка грязных бедокуров и тунеядцев, что всегда — если ситуация благоприятствовала — предпочитали случайные заработки под рубрикой «разбой».

Казаки же — тут особый разговор, вернее, никакого разговора. Для них, если все тиной станет да клюквой зарастет, плюс дружественная нечисть распространится, — это идеал. Нет, по их примеру ни одна категория населения, от мужиков до кошек и собак, жить не согласится.

Вдруг шальная мысль пронзила его головной и спинной мозг до самого кончика. А что, если стать самозванцем, то есть царем номер два и подсидеть номер первый. Ведь у каждого царя свои лучшие люди. Сейчас вакансий полно, все места объявляются конкурсными. Серегин на минуту устыдился, он же был всегда демократ, и вдруг такое. Но сразу утешил себя: мои «лучшие» не пятки чесать будут и учитывать чужое усердие или небрежение, а с утра до вечера придумывать усовершенствования. Вначале пусть что-нибудь вроде палки с пропеллером, как у того мужика из Выселков, хотя бы — как пиявок разводить, как поголовье ворон научить разговаривать, как предсказывать будущее по ладони. Любая ерунда пойдет, лишь бы башка варила. За работу разума и пшено выдавать станем, и ряднину на одежонку, да и материал на опыты, какой найдется. А если все-таки «лучший» окажется нулем без палочки, тогда под зад коленом, паси гусей. И запускаем следующего.

— Господин атаман, — через занавески просочилась Катерина.

— Ну, что тебе, мешаешь, — вздохнул Серегин.

— Хочу про себя узнать, я же к вам в полюбовницы приставлена. Такая у каждого атамана имеется, да только не торчит весь день на кухне.

— Ладно, если уж срочно, полезай на печку, — согласился атаман.

— Как же так, — почти-жена склонила голову, — я насчет любви спросила, а не про это самое.

— Если насчет любви, — стал разъяснять Серегин, — то тебе надо в кого-нибудь. Я неволить не буду. Ну, понимаешь?

— Я — в вас.

— Брось такие штуки, со мной не пройдет, — разозлился Серегин, — сама же сдуру ляпнула, что приказано тебе. Раз велено, тогда сиди тихо и не возникай. Кормлю тебя, по стране вожу — и будь довольна. Если скушно — пиши отчеты о проделанной работе.

Катерина не понурилась, не стала занудствовать, а поджав губки, капризно заявила:

— Не бойся, шутила я с тобой. Нужен ты мне вместе со своими козлами-повстанцами.

— Ну и ну, — Серегин присвистнул, — ты проснулась — и никакого послушания, никакого домостроя, и все как в лучшем мире, у кабака на Невском.

Катерина уже повернулась и собралась уходить.

— Куда ты, куцая умом, гордая нравом?

— Обратно, к Тимофею Николаевичу, он начальник настоящий, а не липовый, как ты, Вадимчик. У тебя даже штаны чужие, — ответила она, не соблаговолив обернуться.

— А вот это зря, — побелел атаман, — Семенов, взять ее. Оборвав занавески, тут же возник Семенов и сжал ручонку девушки в своем пудовом кулаке.

— Что с ней сделать, батько? — с вниманием спросил он.

— В застенок ее, шпионку, сама призналась.

— Шпиенка, шпиенка. Не зря она на кухню пристроилась. Там легче крысиного яда подсыпать, — сурово разоблачил Семенов и уволок Катерину, которая стала похожа на тряпичную игрушку.

А Серегин вышел на «топталовку», где его люди уже пытались колоть мешки с соломой, и заорал:

— Братцы, обезврежена еще одна змея, подосланная извечным непримиримым врагом свободолюбивой общественности. Не укрыться вражинам от бдительного глаза. Походкой, выражением лица, беганием глаз выдают они себя.

Атаман сделал паузу и посмотрел в упор на осознавших вражеское окружение повстанцев. Даже казаки притихли и не отпускали своих привычных шуточек.

— Братва. Настало время сказать вам, что я не ваш атаман.

— А кто ты? — пораскрывали варежки повстанцы.

— Я — царь есмь. Боясь шумного неуемного почитания любящей власть толпы, я до поры скрывал свой высокий сан. Однако теперь, обремененный тоской по умной жизни, объявляю существующее устроение Земли нашей несправедливым и объявляю другое. Вы, мои любимые чада, назначаетесь лучшими людьми и при первом удобном случае переводитесь на содержание всем миром.

— Здорово, — повстанцы стали бросать в воздух шапки, — дельно.

— Я уж струхнул, что объявит себя заезжим фокусником, — заголосил Петрович, — дескать, понаделал чудес, а теперь сваливаю, вы уж как-нибудь сами.

— Чепцы-то наденьте, а то вши расползутся, — попытался угомонить соратников атаман. — Я как бы установил изначально высокую меру вашей полезности, которую надо будет подтверждать постоянным напряжением мозгового вещества, открытиями всякими, изобретениями. Идите, просвещайтесь и просвещайте, скажу я вам после торжества над противником.

— Не-е, нам воевать охота, — откликнулись атамановы люди.

Народ со сходки шел задумчивый, не зная, радоваться ли продвижению по службе или горевать из-за нежданной-негаданной заботы.

Петрович успокаивал мятежников:

— Да забудется про мозги, он и сам-то не блещет.

На него цыкнули.

— Ври, да не завирайся, скоморох. Теперь он царь, не захочешь, а заставит — и станешь прохвессором.

А свежевылупившийся царь отправился в дом кемарить на лаврах.

9

К вечеру через открытое окно влетела стрела. А на ней письмо.

«Господину войсковому атаману.

Поздравляю с самовозведением в царское достоинство. Вадим, все, что ты делаешь, мне на пользу. Только Катьку лучше было бы выпороть принародно. А еще учти. На казаков ни в чем не полагайся и в удобный момент предай их мне. Тебе пора в большой поход, потому что через пару недель я насылаю дожди, оттягивать с этим делом невозможно. Вначале Станицу разори, сожги пару пустых амбаров и сосредоточь усилия своих людей на винном погребе. Пускай шатаются пьяные по улицам, задираются и вызывают неприязнь. Потом двинь на Слободу, там порушь колбасный ряд да сожги дома продажного купца Сенькина и растрындевшегося маразматика дьяка Сафонова. В Слободе особо не задерживайся и иди на Царское Село ямским трактом. По дороге предлагаю отделаться от казаков. Посади их в засаду в овраге Кабацкий Предел. Скажи — для того, чтобы угомонить стражников, которые побегут из кабаков в Царское Село по удару колокола. Забудь после того о казаках, это будет твоя единственная крупная потеря. Основному твоему отряду дарую победу. Занимайте мой дворец, пируйте, участвуйте в работе гарема. Не стесняйтесь, я по осени туда новый призыв объявлю. Вели своим только в вазы тонкого фарфора не гадить. Но к утру советую тебе оседлать Маршала Буденного и дать деру. Катерину можешь прихватить с собой. Поезжай в деревню Красное к селянину Микоше и там жди дальнейших моих указаний.

Целую. Царь».

Серегин отложил царское письмо в сторону. Выходит, даже самозванство его оказалось ветерком в паруса Тимофея Николаевича. Атаман вытащил из подушки очередное перо, наточил его кинжалом и принялся писать.

«Тому, кто отдал всего себя и взамен забрал все у всех.

Не мни, что ты уже одолел нас и можешь миловать и казнить одной своей прихотью. Кончается твой дурман, и нашлись уже люди, которые своим разумением и своей силой вызовут благодатное расположение природы, и пожнут без твоего участия плоды рук своих. Не радуйся победе, она еще в будущем, и неизвестно, в твоем ли, а пока ждет тебя кровопролитная брань. Похваляешься ты в гордыне, что одним кивком главы можешь вызвать предательство мое по отношению к другам и соратникам. Но не впал ли ты в заблуждение великое, что воздаяние только от тебя может быть?»

Серегин прервался: со двора послышались вопли и стоны. Ему это сразу не понравилось, и он выскочил наружу, готовый утихомиривать или, наоборот, поднимать народ.

Оробевшие повстанцы пялились на небо. Там, наверху, словно расходились трещины, испускающие багровое сияние. А потом, кругом по небосклону, промчался алый конь, несущий на себе всадника с покрытой головой. А за ним галопом пошли вороные кони, и на каждом из них сидел человек с темным лицом. На какое-то мгновение сияние озаряло его и открывало провалившиеся щеки, вытянувшийся нос, закатившиеся глаза и бессильно отвисшую челюсть. Привет с того света. Толпа повстанцев вздыхала, узнавала кого-то знакомого и глухо проговаривала: «Это Семенов, это Шальнов, казак Малое, казак Кологривов, холоп Шкурко…» Только Петрович не принимал в этом хоре участия, а носился между людей и выкрикивал: «Не похож, да нет, не он, да у того бровь шире, а у Петьки нос краснее…» Наконец призрачные конники унеслись, и небо погасло.

Самозванец кашлянул, и напуганный люд обратился к нему.

— Струхнули, ребятки? — Серегин резко перешел на крик. — Неужто не понятно, раз царь жуткие картинки показывает, то никакой больше силы у него нет! И если бы была, то кузькину мать он вам показал не в поднебесье, а на земле. Верно я говорю?

— Вроде верно, — согласился Петрович. — Дурак показал, дураки и испугались.

Есаул Шальнов щелкнул нагайкой.

— А ну, дрыхнуть, а ну, докажем, что мы не малолетки, которые от любой страшилки писаются в штаны.

— И правда… живем однова… может это сам царь-атаман устроил, чтобы нестойких выведать.

Мятежники разбрелись по своим куреням, вернулся и Серегин в дом. Томило в зобу, даже дышалось с трудом, он скомкал свое письмо и бросил в печку, потом сунул несколько яблок в карман и поднялся в застенок, который располагался на втором этаже.

Когда Серегин вошел, почти-жена встала с охапки сена и поклонилась.

— Жалобы есть, Катерина?

— Нет, господин, сено чистое и голодом не морят. Мне хорошо.

— Ты извини меня, Катерина, что так получилось. А как иначе? Повстанцы сплотиться должны. Срастись в один железный кулак. — Серегин поймал себя на том, что исполняет знакомую песню Тимофея Николаевича, хотя на свой лад, и осекся. — …Ну, ничего, еще пару дней в заключении, потом мы уйдем, а ты останешься. Лошадь дам, езжай своей дорогой.

— Я с вами, — поспешно отказалась Катерина.

— Ну, что ты лепечешь, — он взял ее за плечо, — ведь ты пробудилась уже, вспомнила свои выкрутасы, худо-бедно, но сама найдешь себе занятие. Ты же свободной можешь быть, а не находиться при мне в связанном виде и по всем застенкам сидеть. Конечно, пока я жив, с тобой ничего особенного не случится. А если моя карта будет бита. Пускай даже не прихлопнут свои на потеху царю-батюшке, думаешь, сдержит он свое обещание… Не нужны тебе послушания, воодушевления, сплочения, вернись в большой мир через ту дыру, возле Черной речки. Не для того, чтобы нового дурака словить, а чтобы помахать пальчиками — и любой шоферюга тебя до Питера подбросит. Да вообще, куда душе будет угодно. Только подмигни. Можешь ведь по-человечески сделать?

Она неожиданно потерлась щекой об его руку.

— Могу, да не сделаю.

— Эх, все ж таки обалдение у тебя не прошло, — расстроился Серегин.

— Да не в обалдении я, — она топнула ногой и сбросила его руку, отворачиваясь. — Вот поэтому и не отстану. Раз я тебя, атаман, заманила, значит, вместе пропадать.

Серегин посветлел лицом, тихонько положил яблоки и вышел, не заперев дверь.

10

Подходил к концу отчетный месяц существования комплексной бригады разбойников. С ходу была взята и насколько позволяли силы разорена Станица, покорено несколько мелких деревень. Мятежники разжились трофеями, но домой отсылать боялись, не надеясь на сохранность, — свои же товарищи могли прибрать их на «нужды освободительного движения». За войском тянулся быстро растущий хвост из груженых телег и повозок. Победы давались легко. Спешно сколоченные отряды земских ополченцев, не медля даже для приличия, сдавались в полон. После занесения пленных в список потерь врага их, как раскаявшихся и осознавших, отпускали восвояси. Правда, уже на следующий день они могли снова попасться. Список разбух и перешел в многотомное издание. Среди записанных не было ни одного представителя царской или воеводской стражи — к счастью для атамана. Стражники оказывались в районах действия повстанцев или позже или раньше их появления. Таким образом была взята и Слобода, когда отряд стражников был уведен оттуда на истребление мятежников в Выселках.

Успехи давно не радовали Серегина. Он понимал — идет игра в поддавки, и в ней побеждает с большим преимуществом Государь всея Земли. У ополченцев словно кончился завод, они просто путались под ногами и вызывали расслабление боевого духа повстанцев. Численность войска убывала за счет заболевших белой горячкой и тех, кто пройдя подготовку, начинал собственный разбойный промысел. Пополнения давно уже не поступали. Видно, лимит бездельников был исчерпан. А от призывов к напряжению мозгового вещества и стар и млад обращался в паническое бегство. Потому нельзя было оставить за собой для правильного взымания фуража и провианта ни одной деревни. Довольствовались обираловкой. Население перестало здороваться с повстанцами, зато в спину уязвляло: «Скоро из вас хапнутое назад полезет».

Серегин все больше ощущал, как захлопывается ловушка, и от этого у него неестественно напрягалась шея, не шел сон. В полночь он отправился в расположение штаба. Не обремененный предчувствиями, Семенов отдыхал, уронив морду на стол там, где его сразил самогон, мощный храп постепенно раскидывал секретные документы по комнате. Но когда Серегин пнул его локтем, адъютант вскочил и, не путаясь в словах, доложил:

— Дежурный по войску, холоп Семенов.

— Иди-ка выведи из конюшни на дорогу моего любимого коня Маршала Буденного и своего рысака не забудь. Со мной поедешь. Только копыта тряпками обмотай, чтобы ни одна муха не пробудилась.

— Слушаюсь, господин атаман.

Через час они спешились за воротами Государева Двора.

Начальник караула замахал на неизвестных гостей руками.

— Чтоб через минуту вас здесь не было, царь-батюшка давно почивает, умаялись. К вечернему клев) ездили рыбку половить на Муть-реку.

Но из окошка терема послышался укоризненный голос.

— Повежливее, поручик, ты моими друзьями не разбрасывайся. Веди того, кто папаху напялил по самые брови, ко мне. А второго кашей накормите, он пожрать любит.

Тимофей Николаевич встретил Серегина в облепленной птичьими перьями палате.

— Не знаю, увижусь ли еще с вами, — начал издали атаман. — У меня нет никаких сомнений в ваших способностях устраивать чужую судьбу, но вы сами говорили — с отдельным индивидуем может и неувязочка выйти.

— Сейчас, небось, спросишь, кто я такой, как здесь оказался, на каком основании командую, попросишь предъявить документы, — проницательно сказал Тимофей Николаевич. — Во-первых, не я здесь оказался. А все оказалось вокруг меня. Назначил себя вначале лесничим, потом завлесом, затем лесным старцем, президентом и наконец сделался самодержцем. Никто не возражал, ни разу. Наоборот, прибывшие сюда уважали меня за проводимую работу и всячески выражали свое доверие.

Люди появлялись здесь разные: и темные, безгласные, и умники вроде тебя. Чтобы занять их полезным делом, надо было выбирать, по какую сторону ума встать. Я выбрал темную: знаешь, не пожалел ни разу. С той поры в моем царстве каждый человек кумекает не больше любого другого. И исчезли эти ужасные комплексы неполноценности, недоверие, кичливость, зависть. Установился единственный вариант равенства — равенство по уму. Тяга к беспредельному осталась только на уровне обжорства и половых излишеств, полет души только после распития бузы и медовухи. Зато никаких искусственных схем и ложных построений, в которые запихивают тех, для кого они предназначены, кромсая по живому. Существует народ простодушно, без познания, но и без СПИДа. То есть, куда не надо, не суется. А разница в чинах происходит лишь от разной степени усердия и преданности делу. Для того чтобы люди поверили: приход в их жизни точно соответствует расходу — мне пришлось стать всеведущим.

— Вы действительно всеведущи, Тимофей Николаевич? — с легкой непочтительностью в голосе спросил Серегин.

— Более да, чем нет. Мирок у меня маленький, все в нем повторяется, все по кругам своим движется, а сам я наблюдательный. Давно стал замечать, что за чем следует. И у теплой зимы своя примета, и у холодной, и у поры дождей. И с преломлением лучей в атмосфере давно разобрался. Напугал я твою кодлу покойниками на небе?

— Пугать вы умеете, — с профессиональным одобрением отозвался Серегин.

— Постарались артисты моего дворцового театра, а уж остальное воображение дорисовало.

— Постойте, Тимофей Николаевич. Больно гладко у вас получается. Да как же вы мысли сокровенные узнаете, слова заставляете забывать напрочь и вспоминать вмиг, как людям внушаете, куда им идти жить, что делать?

— Ах да, чуть не забыл, — самодержец жеманно махнул рукой. — Кто здесь на моей Земле обитается — это немножко продолжение меня самого. И как мне не знать, что думаю я сам и чем я собираюсь заняться. Или просто никаких особых неведомых мыслей в краю моем возникнуть не может. А теперь завязываем с дискуссией. Почему бы нам, Серегин, не предаться веселью, раз уж ты навестил меня.

Потом были дегустации двадцати сортов браги и самодеятельность гарема, причем в одной из активисток Серегин узнал обиженную его плетью ведьму.

— Ты, наверное, думаешь, что штат гарема слишком раздут. Но ведь и таким образом я приобщаюсь к народу. А народ приобщается ко мне вне зависимости от положения и достатка, — объяснял просвещенный монарх, — знаешь, сколько у меня родственников и свойственников по всей Земле?..

Ночное сборище закончилось тем, что Тимофей Николаевич прокричал: «здесь четвертому Риму быти» — и покатился со стула на пол, как мячик. Жены, препираясь между собой, куда его положить, взяли царственную особу на руки и понесли в спальню.

11

Празднество оборвалось так внезапно, что Государь не успел отдать никаких указаний, а для начальника караула время обхода еще не подошло. Серегин остался один. Он вышел на середину палаты, зажмурился и стал внушать себе: «Я — капля грязи. Грязи ничего не надо, грязь всем довольна…» Внушение оказалось удачным, к тому же и место это походило на Пуп Земли. Вначале Серегину послышался переливчатый женский смех и нетвердый мужской голос: «Рыбоньки, ай, скользкие, ай, не поймать». Потом до него стали доходить напряжения, наэлектризовалась кожа, вытянулись, как стальные прутья, усы. Набежали тысячи ручейков и потоков. Звуки, слова, слоги, шумы сердец, крови, желудков, хрящей, мышц затопили его буйной прибойной волной. Но только вспомнил, что он всего лишь скромная капля грязи, и стал различать стальной звон, исходивший от воинов, и стон изнеможения от поселенцев, и тележный скрип от купцов, и утробное рычание от палачей-лекарей, и таблицу умножения и деления жизни от долдонов-учителей. Вся Земля уместилась в четыре угла палаты и стала домашней утварью, которую можно и переставлять, и чинить, и надраивать, и ломать.

Серегин принялся искать тех, кто был надобен, но они сами нашли его. Атаман дернулся, будто вилка во время искрящегося застолья впилась ему в бок.

Десятки крохотных существ, не то букашки, не то человечки, зарябили перед глазами, суча палочками ручек и ножек. «Здорово, орлы», — на уровне мысли крикнул Серегин. «Здрав», — тявкнули человечки, построились и затопали вокруг, пронзительно вереща: «Дорогая жена, я калека и вернуться домой не могу, в битве бенц оторвали фашисты, но зато отомстил я врагу». По таким напевам любой отличал Стражей Царской Спины из казармы на Лысом холме.

«Мне ли не знать этих стриженых отроков и мужей, — подольстился Серегин от имени Государя. — Не обучены они изящному словоблудию и изысканному благонравию, не привечают изнеженных недорослей, любят подразнить дурней, не чужды они хмелю и соленым солдатским шуткам. Все это так. Но смолкни наговаривающий язык. Разве не они подхватят зашатавшуюся и занемогшую Державу, которая для них будто бы дитя в начальную пору».

Человечки сокрушительно рыкнули: «Уряя-яя» и Серегин обратился непосредственно к ним.

«Снова настал вам черед заступиться за добрых людей, стеною встать на пути вероломного булата. Ослепленные злоумием обидчики несутся по Ямскому тракту уже на Царское наше Село. Нигде доселе не встречали они отпора и вытворяли, что хотели, с Землею нашей, как не с шибко ломающейся девкой. Уж не пора ли им отведать вашего железного объятия, где порок задохнется, обессилев. Не настал ли час, когда наглость и алчность будут покараны, а добродетель восторжествует? Овраг Кабацкий Предел — урочище весьма годное для засады. Возьмите пива, воблы и схоронитесь там, с веселием поджидая супостата».

— Как смеешь торчать здесь! — гаркнули Серегину в среднее ухо, и поручик, страшно оскорбленный попранием режима, вытолкал атамана во двор.

Семенова сморило неподалеку от караульной будки, и Защитники Царя баловались с ночной скуки тем, что зажимали ему то одну, то другую ноздрю, добиваясь наиболее приятных рулад. «Расстрелять холуя за беспечность, что ли?» — прикинул Серегин. Однако по окрику Семенов вскочил резво, словно суслик, а не детина, расшвырял зазевавшихся Защитников по двору, после чего был прощен. За воротами атаман сказал верному приспешнику:

— Теперь наши дорожки расходятся. Ты поезжай к казарме царской стражи на Лысый холм. Ближе к рассвету поднимешь их воплем: «Полундра! Мятежники прут по Ямскому тракту». А ротмистру передашь приказ царя: «Залечь в овраге и ждать неприятеля». Письмо царское покажешь на нужной строчке. Вот так покажешь… Если получится, то убедись, что они клюнули, и возвращайся в ставку. Если схватят — молчи, как будто без языка.

— Есть вырвать язык, если поймают, — пообещал Семенов и уточнил: — А материться можно?

— Можно, но вдвое меньше, чем царские слуги — мы же прогрессивнее.

Семенов тыкнул, и дробь копыт утонула в ночной тишине. И Серегин на своем Маршале Буденном двинулся в обратный путь.

12

В полшестого утра господин атаман прокрался в свою комнату, в шесть, проделав несколько асан для бодрости, относительно свежий самозванец открыл заседание игрушечного штаба. Серегин уже разложил нарисованную по-детски карту и начал объяснять диспозицию:

— Вот мы, а вот неприятель…

— А вот и предатель, — встрял есаул Шальнов, показывая на него пальцем.

Серегин налил себе чаю из запыхтевшего самовара и громко подул.

— А в глаз, гражданин Шальнов? За бескультурье.

— Всем не надаешь, — гордо возразил тот.

Казаки поднялись из-за стола, к ним присоединились и повстанцы из селян. Некоторые отошли в сторонку и стали якобы смотреть в окно. Однако от напряженного прислушивания у них даже шевелились уши.

— Думаешь, мы слепые кроты и, придя с утра в конюшню, не заметили, что Маршал Буденный весь в мыле? — обличил Шальнов.

— Это ж он в мыле, а не я. Или вы нас путаете? Совсем я не похож на жеребца ни нравом, ни повадками. Впрочем, поражен вашей наблюдательностью. — Серегин громко отхлебнул из блюдца. — Что еще ранило ваши нежные души?

— А где, позвольте спросить, адъютант Семенов?

— Семенов взрослый мужчина. Можно сказать, не чуждый всему человеческому. Я, кажется, не обещал учредить санаторий со строгим режимом.

— А как насчет того, чтобы направить казачков в засаду на стражников, посадить их в овраг? Так ведь намечено?

— Так-то оно так, — степенно отвечал Серегин на крик есаула и зачерпнул варенья, своего любимого брусничного. — Да только вот некрасиво чужие письма читать.

— А не мы ли в Станице не просыхали? Целых тридцать душ потерялось там.

— Чего же ты там не протестовал, Шальнов, а наоборот, в первых рядах в погреб влез? Орал тогда: «Даешь на грудь». Рад был на дармовщинку. Выходит, у тебя всегда право быть правым?

— Я ошибался, я верил тебе. А теперь ты мне не атаман, — есаул рванул ворот рубахи, — сегодня царь нам предопределил конец с твоей помощью. Казаков повяжут в урочище, а селяне перепьются и пережрутся на Государевом дворе, там их тепленьких и похватают. Парочку человек казнят для острастки, а остальных на исцеление. Прощай, Болота. Станем мы холуями и почтем за честь лизать руки, бьющие нас по морде.

— Густо красишь, Шальнов, ты ж не Жучка. Просто Государеву сказку будешь в жизнь претворять. Кончится твоя лафа, лихач. Кстати, что следует из этой блистательной речи?

— То, что мы приговариваем тебя к смертной казни. Кто за?

Все подняли руки, хотя и с разной скоростью.

— Но такие вопросы голосованием не решаются, — Серегин закончил чаепитие. — Однако благодарю промедливших.

— Сейчас трудное время, нам не до процедур, — несколько смутился Шальнов, — впрочем, если желаешь чего последнего…

— Желаю жениться, — Серегин встал, — Катерина, заходи… Эх, свадьба, свадьба пела и плясала…

Штабисты растерянно наблюдали, как Серегин пошел вприсядку.

— … Ей места было мало и земли, — громыхая полом вошел Семенов.

— Поздравляю с бракосочетанием, — Семенов щелкнул каблуками, — и рад доложить. Получилось, господин атаман. Сто пятьдесят стражников отправлены в овраг, и там сдались особому тайному отряду стрелков-повстанцев. Препровождены в сарай и находятся под строгой охраной. В опупении от наших успехов еще слободские мужики — двести лаптей — встали под наши знамена и разоружили воеводских стражей, которые шли по Тимофеевской дороге. Эти тоже под замком кукуют. На Тимофеевской сейчас лишь слабые заграждения. Можно воевать Царское Село.

Штабисты потихоньку стали снова садиться к столу. Со двора донесся стон тележных осей.

— Это пленных офицеров стражи привезли на повозках, — пояснил Семенов, — вместе с генерал-фельдмаршалом. Я его лично оглушил, когда он на горшке сидел.

Вбежал казачишка Петрович.

— Ой, мужики, горшок до сих пор и не отклеился.

— Ну, атаман-царь, — развели руками штабисты.

— А то заладили, предатель-предатель, — Серегин наслаждался ситуацией. — Не все так просто. В одномерном мире живете, товарищи. А сейчас собирайтесь, пускай у Государя только личная охрана осталась, но зато все Защитники царя — шкафы видом, воюют и числом и умением, в отличие от нас.

В комнату вошла насупленная Катерина и унесла самовар.

— Стой. Еще же не все попили, вернее, я один, — Серегин выскочил за ней.

— Значит, господин атаман, когда надо зубы заговаривать кому-то, то свадьбу придумал, а как задурил им башку, то сразу и забыл все, — принялась отчитывать его почти-жена. — Да за кого ты меня принимаешь? Что, гаремным прошлым попрекать будешь? С тебя станется.

— Гаремное прошлое война спишет, Катерина, а теперь и ты пойми консервированным своим умишком — какая сейчас свадьба? Вот вечером, после победы, другое дело.

— Разбежался, — и Катерина скрылась в своей каморке.

— А предложение можно и немедленно сделать, — Серегин опустился на одно колено перед дверью, — слышь, валяюсь перед тобой, кончай выкобениваться.

— А ты еще ничего не сказал, что положено, — отозвалась Катерина.

— Ну, ладно, начинаю говорить.

Запела труба.

Серегин вскочил.

— Вечером, Катька, вечером. Шей подвенечный наряд.

— Это мы еще посмотрим, — Катерина распахнула дверь, но Серегина и след простыл.

13

Серегин махал саблей, но очень осторожно, боясь отрубить ухо Маршалу Буденному. Больше он полагался на мат и нагайку. Передовой отряд повстанцев ворвался в Царское Село и, наводя ужас на собак и гусей, понесся по улицам к Государеву Двору.

— Теперь каждый будет сам, сам по себе. Долой глупую работу и царя-нежить.

Серегин заметил, как там, в конце улицы Царский Выезд, появилась плотная цепь Защитников с пищалями. Цепь вдруг заволокло дымом, а потом уже послышались хлопки.

— Пускай портят воздух — прорвемся, — воскликнул господин атаман, но тут седло ушло вниз, а самого его вырвало из стремян и подкинуло. Он еще увидел со страшной тоской прощания, что любимый конь бьется, пытаясь встать, но все более никнет к земле. Серегин словно застыл в воздухе, а потом какая-то твердь ударила его. Свет сжался в точку и исчез.

— Эй, артист, твоя там машина стоит вторые сутки? За это тебя к ответу.

Серегин с трудом отжал тело от земли, поднялся, вылез из канавы на дорогу, к ногам милиционера.

— Товарищ лейтенант, вы тут казачьего отряда, всадников не видели? Куда они могли запропаститься, целых сто сабель.

— Ты мне зубы не заговаривай. Лучше соображай, как объяснять свое поведение будешь.

— А селяне не проходили… лаптей пятьдесят, не проходили? Я ж один знаю, что дальше делать.

И Серегин заплакал.

— Ну, ладно, ладно, то такой вояка, казак, понимаешь, а то слюни до колен пустил.

— А еще у меня вечером свадьба.

— До вечера с тобой разберемся, железно; ведь раз в жизни, — растрогался милиционер.

14

Лейтенант обещание выполнил, не слишком мурыжил. А что с работы погнали за джентльменский набор: пьянку и прогул — наплевать. Принято считать, что пункт А вымрет, если не свезет что-нибудь в пункт Б, а пункт Б поголовно рехнется, если не отправить любую дрянь в пункт А. Значит, и Серегин во всяком случае с педалью останется.

Тогда я всю ночь на дороге просидел, прислушивался, не идет ли конница. Куда там. Потом обшарил местность — и никаких намеков. Уж невесть что про себя придумаешь. Одно время я потосковал, потом по-прежнему зажил. То есть, кроме выпивки и мордобоя, как поется, никаких чудес. Впрочем, был занятный случай под Зеленогорском. Два жигуленка зажали какую-то девицу простоволосую в клещи. Она только пищит от страха, а эти ухари, ясное дело, регочут. Я выскочил, повертел монтировкой, как шашкой, любители пошутить моего юмора не оценили и тут же срыли. А девка и похожая на Катерину, и Катериной зовут, но меня знать не знает. За чем дело стало — познакомились. Она там с какой-то системой колупалась и, может, даже хотела, чтобы я на их стойбище перебрался. Да только ни к чему мне это — я ведь сам по себе, меня на одном месте затошнит. Позарез надо баранку вертеть: пейзаж, натюрморт, пейзаж…

1985, 1990



Загрузка...