Брюс Мак-Аллистер КОГДА ОТЦЫ УХОДЯТ

Брюс Мак-Аллистер начал писать научную и сказочную фантастику в 1960–х. Его первый роман «Человечность Прим» вышел в первоначальной серии Терри Карра «Эйс Спешиалз»; второй — «Ребенок-мечта» — издан в прошлом году издательством «Тор Букс». Его рассказы часто появлялись в журнале «ОМНИ» и многократно перепечатывались. Он преподает писательское дело в Редлэндском Универститете, в городе Редлэндс, Калифорния.

«Когда отцы уходят» — первый прочитанный мною рассказ этого автора. Впервые он появился в антологии Терри Карра «Вселенная-12». Он прекрасно демонстрирует редкостную способность Мак-Аллистера говорить в литературе женским голосом. Он посвящен лжи, которую мужчины и женщины говорят друг другу, чтобы поддержать пошатнувшиеся отношения.


Когда он сказал мне, что сделался Там отцом, я с самого начала была уверена, что он лжет. При этом я думала о пяти годах после его возвращения, когда я все время была начеку, пяти годах, когда я молила его о ребенке; и еще я думала обо всей лжи, которую он мне преподносил. (Все они возвращаются и лгут).

Я была уверена, что он лжет.

В небесной комнате стояла ночь. Мы были нагими и мокрыми от очередного запрограммированного дождя и снова лезли руками один к другому с добродушным разочарованием и смехом, потому что тонкое, как бумага, энергетическое поле не позволяло нам прикоснуться друг к другу.

Ограничения были очень важны.

Скоро один из нас прикажет компьютеру комнаты задействовать шаблон — новый узор, по которому нам предстояло вслепую шарить руками, отыскивая отверстия, через которые мы сможем добраться друг до друга.

Ограничения были чрезвычайно важны.

Немного спустя, если все пойдет как следует, мы будем ползать по полю, как животные — два изголодавшихся тела, уже не желающих принимать ограничения так добродушно.

Это была карецца, игра, которую по моим подозрениям Джори любил, хотя трудно тут говорить с уверенностью. Единственное, насчет чего я была уверна, это галлюциногены и феромы. Их-то он точно любит. Только их.

Он вполне способен внезапно отодвинуться от шаблона, пристально посмотреть на меня и скрыться в ночи.

А если он останется, если он действительно пробудет со мной достаточно долго, чтобы это произошло, то сие событие будет со мной столь же мало связано, как взрыв какой-нибудь второсортной новой звезды в далекой галактике. Я увижу это в его глазах: душой он все время будет находиться в ином месте. И в заветный миг он будет принадлежать себе и только себе — и только Там.

Я возлагаю вину на галлюциногены в такой же степени, как на все остальное. Я ревную к «Лунному Свету», «Звездным Людям», «Любви Шварцшильда» и «Мигалочке». Они — его истинные возлюбленные.

Когда он заговорил, я было решила — он обращается к комнатному компьютеру. Но голос его все лился; увеличенные изображения звезд безумно подмигивали сквозь электронное стекло, лунные лучи ниспадали на наши обнаженные плечи, словно холодные синие одежды. Он говорил со мной.

— Мне очень жаль, Доротея, — говорил он. — Как сказал однажды давно умерший поэт, я — «человек, ушедший от долга, человек, ушедший в свой мир». Я должен был рассказать тебе давным-давно, но не рассказал. Почему? Потому что это ужасно, столь же, сколь и прекрасно.

Он умолк, такой расчувствовавшийся, такой мучимый раскаянием; затем продолжил:

— Когда я был Там, Доротея, когда звездные камеры были у меня за спиной и вся вселенная лежала у моих ног, когда я был столь же далек от родного мира, как если бы я умер, тогда, Доротея, я завел себе любовницу с иной планеты и она выносила мне сына. Я сам не могу в это поверить, но это правда, и час настал.

Какая патетика. Какая рисовка. Он играл перед какой-то невидимой мне обширной аудиторией.

И он лгал.

Говорят, что те, кто уходит Туда — «диплосы», «ходоки» и «приветники» — возвращаются лжецами из-за того, что они там видят, из-за сна в звездных камерах, из-за того, что им снится во время до боли медленного продвижения сквозь концентрические кольца последовательности ускорителей, сверхсжатие, стыковку световых конусов и чудеса мигающих дыр. Эти сны (если верить слухам) полны видениями извечных параллельных вселенных, всевозможных альтернативных миров — где Гитлер сделал то и не сделал это, где Христос был и где его не было, где никогда не протекал Нил, где Джори не улетал или, если он улетал, я не укладывалась ждать его во сне.

Все это их изменяет. Они возвращаются, повидав то, чего нет, но что могло бы быть; то чего нет, но в то же время и есть — где — то. И поскольку они возвращаются лжецами в мир, ставший старше на пятнадцать лет, то для любого мужчины или женщины, пожелавших стать диплосом, ходоком или приветником, всегда найдется работа. Они — агнцы, отдаваемые на заклание ради нас всех.

Я не знаю, порождают ли ложь Джори иные вселенные, в которые проникало его сознание, или же это обыкновенная патология. Я только знаю, что иногда я разделяю с ним его ложь, а иногда нет. Бывают даже случаи, когда я люблю его ложь, хотя мне неловко говорить это. Когда мы вместе лежим на узенькой полоске песка рядом с нашим домом и занимаемся любовью по-простому — рокот волн милосердно скрадывает журчанье труб большой фабрики — мне хочется этой лжи, я прошу ее на свой лад и он дарует мне ложь:

— Доротея, любовь моя, я знал многих женщин, ненасытных женщин, словно вышедших из самых диких снов сатира. Я знал женщин в каждом порту Империи — от Данданека II до Миладен — Пой, от Глостерова Тупика до Чертовой Норы, от огромных кремниево-метановых заливов Торизона до антигравитационных Ступеней Сердца — и ни одна из них не может сравниться с мягчайшим прикосновением твоей кожи, с простой лаской твоего дыхания.

Этих портов не существует. Пока не существует. Никаких оживленных космических трасс, никаких пиратов из Гиперпустоты, никакой Империи. Никакого романтичного Пограничья, от которого семена человечества распространяются все дальше сквозь галактики, столь обширные и удивительные, что от их величия перехватывает дыхание. В конце концов, мы живем в куда более простой, приземленной вселенной.

Но когда он говорит со мной вот так, мой мир становится вдруг грандиознее, порты, о которых он рассказывает, делаются реальными, как Сан-Франциско, женщины — страстными, как в легендах, а сама я, Елена из Новой Трои, сжимаю в руке странное и прекрасное яблоко.

Я могла бы ответить ему «И какой же она была, Джори?» Я могла бы разделить с ним и эту ложь и спросить «Ты хоть раз видел своего сына, Джори?»

Но это больно. Это слишком больно.

— Что ты хочешь этим сказать — «час настал»? — спрашиваю я со вздохом.

Он отворачивается и смотрит на темные холмы, окружающие наш дом.

— Он приедет жить с нами, — говорит он.

Я прикрываю глаза.

— Твой сын?

— Конечно, Доротея.

Я ненавижу его за это.

Он знает, как это больно. И знает, почему.

Мы встретили Там три расы. Первые две — ближайшие к нам на протяжении многих световых лет — действительно человекоподобны, что является (по крайней мере, для некоторых) очевидным доказательством теории «засеивания» человечеством нашей солнечной системы. Третья раса, загадочные климаго, настолько чужда нам, что вместо враждебности или алчности мы столкнулись с пугающей щедростью, получив от них подарки вроде энергетических полей, кристаллического сна и звездных камер. В обмен они не просили ничего, кроме доброй воли. Нам это было непонятно. Мы вообще их не понимали.

Нам (как мы решили) нечему было учиться и нечего приобретать у двух человекоподобных видов, маленьких деболитов и флегматичных отеан. Мы игнорировали их и завидовали вниманию, которое уделяли им климаго. Казалось, мы боимся того, что могут в конечном счете сделать эти два гуманоидных вида с дарами климаго. В конце концов, мы-то хорошо знали, что значит быть «людьми».

— Ты не спрашивала, но я тебе все равно скажу, — говорит он.

Он последовал за мной на берег, к оставшимся от прилива лужам, где я пыталась сосчитать виды неогастропод, чтобы сравнить их с теми, которые перечислялись в книге, отпечатанной на целлюлозе пятьдесят лет назад.

Он выглядит трезвым, деловитым. Это ничего не значит. Безразличный к пыхтению фабрики у него за спиной, он задумчиво смотрит в море и произносит:

— Она, конечно же, была отеанкой. Бедра у нее были как стволы деревьев, тело — мускулистый кулак. Покрывавшая ее шерсть, гладкая, как у соболя, блестела, как золото, в свете заката тамошней звезды. Она была ребенком по их стандартам, но вдвое старше меня и ее широкие, темные глаза были, так же как и мои, полны грез. Так это и случилось: мы оба были мечтателями. Я слишком долго пробыл вдали от дома.

Трогательная история, и по-своему убедительная. Отус и правда тяжелый мир, с густой атмосферой, и поверхности его достигает меньше света, чем на Земле. Глаза отеан, в свою очередь, более к свету чувствительны, тела у них более коренасты, легкие привычны к большему содержанию кислорода. И хотя они куда больше похожи на нас, чем маленькие деболиты, Землю они не выносят; они не выдержали бы здесь и дня, даже в легком дыхательном снаряжении. (Некоторые утверждают, что это фотофобия; другие полагают, что все дело в особенностях внутреннего уха; еще одни — что в головокружении, вызванном скачками внутрисосудистого давления).

— Я был пьян от густой кислородной смеси их воздуха, — рассказывает Джори, — и даже не почуял ее чуждости. За всю долгую ночь моя бедная слепая страсть ни разу не захромала.

Я вспоминаю, что еще придает этой истории достоверность: отметины — десятки крошечных отметин, как бы от зубов, у него на груди и на внутренних сторонах рук. Они у него там все время, сколько я помню, хотя я ни разу про них не спрашивала, предполагая, что они оставлены какими-то медицинскими инструментами во время подготовки к путешествию.

Внезапно Джори мрачно произносит:

— Нет, я никогда не видел мальчика. Я покинул Отус задолго до его рождения.

Все это почти убедительно. Почти. Но не совсем.

1. Люди и отеане могут копулировать, но оплодотворение при этом невозможно: выделения отеан токсичны. И даже сумей сперматозоид выжить, ему бы не удалось проникнуть в яйцеклетку; а если бы проник, хромосомы бы не смогли образовать правильное веретено деления.

2. Джори никогда не был на Отусе.

Однажды, вскоре после его возвращения и моего пробуждения, Джори сказал мне: «Что выиграет человек, завоевав Вселенную, если при этом он потеряет себя? Однажды променяв, этого уже не купишь». Он кого-то цитировал, я уверена. Но я не спросила и он не пояснил.

Некоторое время он молчал, а потом прошептал голосом, хриплым от скорби: «Они солгали мне, Доротея, в точности, как они лгут нам всем», — и он заплакал. Я обняла его и прижала к себе. И не выпускала.

Это был человек, которого я знала. С тех пор я его не видела.

Я определила четыре вида скальных ракушек, но на это ушло почти пять часов. Если верить книге из целлюлозы, пятьдесят лет назад я бы нашла в четыре раза больше за вдвое меньшее время.

Фабрика стоит здесь тридцать пять лет, хотя она отрицает, что ее трубы когда-либо сбрасывали связывающие кислород вещества в чувствительную прибрежную зону.

Лжецы так близко, Джори.

Теперь я припоминаю кое-что еще.

Четыре года назад, вскоре после того, как мы выстроили пристройку, Джори получил по почте ленту. Он ничего не объяснял, а я ничего не спрашивала. Так у нас заведено. Но однажды я прослушала эту ленту и просмотрела.

Я проходила мимо его новой комнаты, которую он построил себе для уединения. Раньше я никогда возле нее не задерживалась, но на сей раз остановилась, потому что услышала голос.

Он звучал достаточно безобидно-механический и временами переходящий в писк, словно голос дешевого компьютера. Но когда я попыталась понять, что он говорит, то осознала, что это вовсе не искусственный голос, и язык, который я слышу — не земной язык.

Оказавшись возле двери, я бесшумно вошла внутрь и остановилась.

Джори сидел у экрана спиной ко мне и по тому, как он смотрел на экран, я с уверенностью поняла, что на экране лицо — лицо, которому принадлежит этот голос.

Я сделала один шаг и увидела экран.

Лица не было. Вместо этого экран заполнял чужеземный ландшафт — фиолетовые утесы и алые ущелья, омытые неземным светом. Вся сцена дрожала, словно выставленный на солнце яркий ковер.

Голос все лопотал. Джори все сидел, точно загипнотизированный. Задрожав, я быстро ушла.

Тем вечером я снова умоляла его. Я не могла думать ни о чем, кроме ущелий, странного света, дрожащего экрана. Я тогда еще верила, что ребенок, откуда бы он ни взялся, сможет стереть эти странности из души и сердца человека, которого я любила; человека, которого, как мне казалось, я знала.

* * *

Несмотря на величайший из даров климаго, очень немного людей путешествовало Туда. Как давным-давно поняли наши технократы, с исследованием космоса лучше всего справляются машины, а не уязвимые существа из плоти и крови.

Есть, однако, одна проблема, с которой не могут справиться машины — то бишь, не могут справиться без риска нанести дипломатическое оскорбление. Эта проблема — установление Деловых Отношений, политических и коммерческих связей между разумными существами и их мирами.

Деловые вожди хорошо сознают риск, и потому все диплосы межзвездной политики, ходоки и приветники межзвездной торговли, да изредка «регистраторы» межзвездных исследований всегда обычные мужчины и женщины. Все они подписывают контракт ради денег (по их собственным утверждениям), все они тотчас же получают от нанимающих их государственных департаментов, международных корпораций и глобальных картелей дипломатические или корпоративные звания; и всем им имплантируют в черепа маленькие компьютеры.

Чтобы сделать их тем, чем они не являются.

Чтобы сделать их тем, что так необходимо остающимся на Земле.

— Она была деболиткой, Доротея, — мука его безмерна; признание его искренне, выстрадано. — Прости меня, пожалуйста. Я знаю, немногие женщины смогли бы простить, но все-таки я прошу тебя, потому что знаю — ты сможешь понять меня лучше, чем большинство, — следует пауза, исполненная значения. — Я делил трапезу — какую — то костлявую разновидность грызуна и перебродившее питье из листьев местной растительности — с комиссией из семи провинциальных полуфараонов. Она была их курьером. Той же ночью, но позже, она нанесла визит в мои апартаменты, доставив срочное — и, могу прибавить, лестное — послание от Самой Фараонессы. Я опьянел от их адской «тульпы», Доротея. Иначе я никогда не смог бы сделать того, что я сделал — прикоснуться к подобному телу, столь маленькому и хрупкому, с лицом, как у клоуна, с кожей, напоминающей туго натянутый пергамент, кроме тех мест, где растут скользкие водоросли.

Он прижимает к щекам ладони. Подается вперед. Шрам его больше уже не красный.

— Я видел мальчика два года спустя, — говорит он. — Я едва смог вытерпеть его вид.

Кажется, он готов упасть.

— Господи боже, — шепчет он и начинает потихоньку всхлипывать.

Я встаю. Он, вероятно, говорит искренне. Он, вероятно, сам верит в то, что описывает. Тем не менее, я обвиняю его и с обвинением приходит ненависть.

1. Для человека продолжение рода с деболитом не более вероятно, чем с овцой.

2. Джори никогда не был на Деболе.

3. Джори не верит в бога, имя которого поминает всуе.

Дебола — небольшая планета, лишенная вращения. Ее обитатели — как фауна, так и флора — теснятся в зоне сумерек между вечным солнцем и нескончаемой ночью, в той области разумных температур, которую эта зона составляет. Деболиты намного меньше людей; собственно говоря, они не крупнее праобезьян, шнырявших по берегам земных рек сорок миллионов лет назад, периодически попадая в брюхо гигантским рептилиям. Черные водоросли, кормящиеся выделениями их кожи, способствуют изоляции от холода, так же как жировые отложения вокруг жизненно важных органов, придающие деболитам опухший, неуклюжий вид. А природная фиолетовая окраска кожных покровов оберегает их от мучительной смерти из-за ожогов ультрафиолетом.

К деболитам космическая эпоха пришла бы естественным путем только через пять тысяч лет. Поэтому человечество ими интересуется — меньше некуда. Зато климаго интересуются. Это нас озадачивает. Чего они там нашли?

Я принимаю капсулы с феромой и стараюсь не сетовать. Чтобы сохранить в неприкосновенности состав бактерий на коже, мы не моемся. Воздух от наших усилий наполняется кошмарным рассолом, так что у меня першит в горле.

Копулянты — словно огненные муравьи, снующие по глазному дну. Голова моя кружится, как никогда в жизни. (Какая же доза на этот раз? И какой серией он воспользовался? Не развивается ли у меня аллергия? Ненавидит ли кто-нибудь эти штуки сильней, чем я?)

Мы извиваемся, как безумные. Дыхание у Джори тяжелое из-за обонятельных усилителей и стероидной бомбардировки, а я делаю все, что в моих силах, чтобы копировать его страсть, несмотря на угрозу, что сработает перистальтика.

Внезапно Джори чужим голосом заявляет:

— Ты опять не захочешь поверить мне, как всегда. Это твое право, Доротея. Но я должен попытаться тебя подготовить.

Я вздрагиваю, затем вздрагиваю еще раз. В комнате тепло, тепло до тошноты, но тело Джори перестало двигаться. Что он выдаст на этот раз?

— Она была климаго, Доротея. Я говорю «она», чтобы тебе… чтобы нам обоим легче было понять происшедшее. Можешь не тратить усилий, доказывая, что подобное невозможно, потому что это возможно, это УЖЕ случилось. Климаго — щедрая раса. Они подарили человечеству секрет звездных камер; они дали нам кристаллический сон и энергетические поля. А одному из людей — мне, Джори Корийнеру — они подарили кое-что еще.

Он делает паузу; рот его открыт, челюсть ходит ходуном.

— Нет нужды рассказывать тебе, как они выглядят. Ты и сама знаешь.

Я молчу; тошноте не видно конца.

Откуда бы мне знать облик климаго? Те, кто возвращается с их описаниями, все сплошь лжецы и, похоже, ни одно правительство на Земле не заинтересовано в том, чтобы развеять завесу тайны. Даже средства информации утверждают, будто не могут сделать ни снимков, ни записей — хотя бы с тех климаго, которые посещают Землю. (Что они, такие скромные? Или настолько соответствуют каким-то ужасным архетипам, что при виде этого смирные массы землян взбунтуются и разрушат свои же города, требуя немедленного прекращения дипломатических отношений?)

Но, как и все остальные, я собирала описания — многие десятки описаний. Заключенный в многокамерную раковину наутилус с радиоактивными щупальцами? Паукообразное, синее, словно кобальт или фуксин, либо полосатое, как старинные барбарильи? Двудольчатый летающий мозг? Плотно сжатый мускул с «гироскопическим» метаболизмом? Кремниевые призраки? Колониальные моллюски, больше похожие на стилизованный череп, нежели на съедобных ракушек? Что же выберешь ты, Джори?

— Как знаешь ты, я уверен, и то, — продолжает он в это время, — каким образом удается им выживать на своей недоброй планете вот уже двести миллионов лет. Я уверен, что это тебе известно.

Может быть, и известно. А может быть и нет. Я слыхала рассказы — и решила им поверить — про то, какие они кудесники симбиоза, эти климаго. Про то, что их мир — это скопище алчущих хищников, острых как ножи жвал, смертоносных панцирей, исторгающихся из тел желудков, которые могли потребить миллионократно всех до единого климаго на планете — и потребили бы, если бы не одна отличавшая их от нас черта: умение приспосабливаться, сотрудничать, помогать и получать помощь.

Тут дело не просто в числе извилин, хотя климаго определенно столь же разумны, как земные китообразные и Homo erectus, что бы там ни означало слово «разумный». Дело в тех мириадах способов сотрудничества — сосуществования — которые позволили им превзойти все остальные виды на родной планете. Обезьяноподобные существа (как утверждают ходячие россказни) вот уже много эпох ссужают им свои хватательные руки. Огромные динозавры обеспечивают климаго транспортом и «величайшей способностью манипулировать окружающей средой». Безмозглые кишечнополостные делятся с ними своей питательной плотью во времена голода и засухи. И бесчисленное число других. Помогающих и принимающих помощь.

В обмен на их услуги климаго — терпеливые и наделенные способностью к телепатии — предоставляют информацию и органы чувств, необходимые, чтобы вывести незрячих в дневное время ящеров на новые виды добычи, чтобы помочь покрытым перьями обезьянам опережать на шаг множащихся врагов, чтобы дать вечно неизменным медузам способность предвидеть неизбежные изменения в гигантских системах фьордов, где дышат приливы.

— Ты сможешь понять, почему это случилось. Она тоже была приветником — с их стороны — а я был одиноким человеком. Как прилежный исследователь человечества, она поняла, что означает мое одиночество; она поняла, что по социальным потребностям люди не совсем сходны с климаго, которые не страшатся одиночества, но скорее напоминают земных бутылконосых дельфинов, ужасно страдающих, если их отделить от себе подобных.

Джори делает паузу, отводит взгляд и вздыхает. Я чувствую запах полупереваренной пищи. Я чую собственную желчь. Мир плывет.

— Потребность, живущая в ней, была необъятна, — говорит Джори, — потребность помочь, потребность сотрудничать, потребность приручить существо, которое при других обстоятельствах могло бы стать хищником. И необъятной была потребность, живущая во мне — потребность найти сородича, существо, которое мог бы опознать с помощью самых примитивных средств.

Я по-прежнему стою на четвереньках, не в силах пошевелиться; подступающий ужас усиливает дурноту. Глаза Джори надо мной пылают космическим багрянцем и металлическое дыхание тошноты движется сквозь меня, словно металлический прилив. Это все феромы, да, и пот, и андростенол, и все остальное — но еще одна причина в том, что стоит у меня сейчас перед глазами. Догадывается об этом Джори или нет, но я действительно отчетливо представляю себе его приветницу — климаго. Представляю в том варианте, который чаще всего встречается в описаниях, и это единство мнений вселяет в меня ужас.

Я вижу перед собой человека столь одинокого, столь безумного после многих лет неестественного сна, столь извращенного до самых глубин своей замкнутой души, что он в силах заставить себя прикоснуться к… червю, слизню, к жировым валикам, нанизанным на хрящевую ось, с мордой (осмелюсь ли я назвать ее лицом?) словно у миноги, с абразивными костяными пластинами, с сотнями крошечных отверстий, медленно, как мед, вытягивающих кровь из груди этого человека, из внутренней стороны его рук и бедер, и…

Каким-то образом я оказываюсь на ногах. Я шатаюсь. Я выбегаю из комнаты.

Шаги, преследующие меня — словно удары сердца.

Когда я добираюсь до ванной, тошнота наконец получает выход. Феромы придают рвоте мертвенный запах.

Позади меня раздается бесплотный голос:

— Это было совсем не так, — скулит он. — Почему ты не можешь попытаться понять?

Я начинаю плакать.

— Это было прекрасно, — говорит он, наивно веря, будто слова могут что-то изменить. — Она сделала так, что это было прекрасно. Они невероятно прекрасный народ, Доротея.

Мгновение назад это были слезы. Теперь это смех. Вот я — стою на коленях среди собственной амбры, словно совершая ритуал поклонения утопленной в пол ванне, как будто поверила в самую невероятную ложь из всех. Отметины от зубов, восторг… Это могло быть так, да. Но другое — нет.

ТОЛЬКО НЕ РЕБЕНОК.

Я бешено оборачиваюсь к Джори.

— И кто же выносил для нее зародыш? Какая-нибудь подвернувшаяся кстати услужливая отеанка, прибывшая с дипломатической миссией? Если это возбуждает твою фантазию Джори, так только кивни — и мы сделаем запись. Только вот удивляюсь я, Джори. Как же он до нас доберется? В камерах чересчур уж долго. Прилетит на косервной банке с крошечными ретроракетами? Или в сверхсветовом портфеле? Климаго ведь маленькие, ты же знаешь.

Джори изумленно смотрит на меня, глаза у него совсем детские. Я могу его сейчас убить, а он об этом даже не знает. И я убила бы его, я уверена, окажись рядом что-нибудь острее сушилки или зубной щетки. Этот человек — этот человек, который в течение пяти лет выказывает так мало интереса к женщине, с которой живет, человек, не слышащий моих мольб — предлагает мне теперь ложь, надеясь получить взамен мгновенное отпущение грехов.

Он делает шаг ко мне, берет меня за руку. Я с рычанием отворачиваюсь, но не отдергиваю руки.

Джори все смотрит на меня тем же взглядом. Он качает головой, он страшно задет.

— Сын есть, Доротея, да, и — да, он действительно очень маленький, как ты и догадалась. Он больше климаго, чем человек — он инородный, да, но он разумный, и неравнодушный, и обладает способностью нас любить. Неужели ты не можешь, по крайней мере…

— Перестань! — кричу я, зажимая уши руками. От моего тела пахнет, как от выгребной ямы.

Теперь Джори делается рассеянным. Он медленно поворачивается, смотрит на закрытые окна. Я опять закричу; я не смогу вынести того, что он скажет.

— Сын есть, да, — начинает он заново. — И он совсем не маленький. Он мутант, Доротея, он еле жив и не смог бы перенести звездных камер. Он — жалкое существо и заслуживает нашего сострадания. У него голова человека и тело голожаберного; он плачет, как человеческий младенец, но если его неправильно держать, начинает выкашливать свои экскременты. Ученые-климаго изучают его много лет, но теперь я хочу, чтобы он был со мной, и его мать — благородная душа — согласна. Столь многое там вызывает у ребенка аллергию; быть может, здесь ему будет лучше. Если только он переживет путешествие. Если мы сможем его полю…

Я бью Джори. Я бью его по виску, по шраму, ощутив при этом кулаком металлический край той штуковины, что вставила туда корпорация. Штуковины, которая помогла Джори сделаться тем, что он есть.

Кожа расходится, обнажая металл. Джори отшатывается, хватая меня за запястье. Начинает сочиться кровь.

Я выкрикиваю что-то такое, чего ни один из нас не понимает. Джори спокойно говорит:

— Смирись с этим, Доротея. Скоро он будет здесь.

Джори покидает меня; я остаюсь в ванной и продолжаю плакать.

Несколько дней после этого мы с ним не видимся.

Я была бледной девчонкой и не утратила бледности до сих пор. Никакое количество ультрафиолета любой концентрации не в силах этого изменить, при всех-то моих английских и ирландских генах. К тому же у меня крупная кость — большие руки деревенской бабы, переплетенные жилами и венами, и бедра, которые так и собирают на себя синяки. «Дочь племени, лишенного мясистости», как говаривал мой отец.

Интересно, какой я вначале показалась Джори.

Более смуглого человека, чем он сам, я отродясь не видывала. Кожа у него самого темного оттенка оливкового цвета — «проклятие» (по его собственному выражению), оставленное ему в наследство беззаботными предками из числа американских негров и индейцев.

Лицо Джори, когда он поворачивается в профиль, напоминает боевой топор из какого-нибудь древнего сна. Поначалу это меня пугало.

Я выросла на одной из последних ферм — гигантов на среднем западе Америки. Нет, так неточно. Я выросла дочерью старшего администратора одной из последних ферм-гигантов на среднем западе Америки. Это совсем другое дело. Мы жили в большом оштукатуренном трехэтажном доме в викторианском стиле в Сидар-Фоллз, в часе вертолетного лета от Фермы. По-настоящему вырости на ферме — это совсем другое.

Джори, в свою очередь, был сыном Детройтского Гетто Славы — проекта, затеянного загнанной в угол либеральной администрацией во времена спада за два десятка лет до его рождения. Каждое мгновение его жизни субсидировалось гражданами, которые в наиболее благородном состоянии духа преисполнялись самодовольного «сострадания»; в наиболее дурном — рассудочной нетерпимости; и ежедневно на 1,439 минут — апатии и равнодушия. Джори это было известно. Он рос с сознанием этого — 1,44 минуты ежедневно.

Много лет я мечтала о карьере, каким-то образом связанной с волшебными науками гигантской фермы. На самом деле, конечно же, я при этом искала способа не покидать дом — такой профессии, при которой могла бы сохранить свои маленькие пристрастия, первые привязанности, драгоценные воспоминания о матери и отце, всю жизнь счастливо работавших на Ферму. Отец — громогласный, горделивый администратор; мать — молчаливая закройщица генов, любовь которой к своей работе ясно прочитывалась в ее спокойных глазах.

Последний раз я видела Ферму накануне отбытия Джори. Мне было двадцать восемь лет. Машины, как прежде, были невероятными — огромные ядерные комбайны, компьютеризованные плодосборщики — «осьминоги» и «танцующие копалки». Не меньше благоговения вызывала земля — темная, ровная почва с идеально подобранным pH, протянувшаяся от горизонта до горизонта. Но теперь все это было скучно. Неужто это тот самый мир, которому я в своих грезах так долго придавала романтические черты?

Профессией, которую я в конце концов избрала — в трезвомыслящем возрасте четырнадцати лет — была ветеринария. Не та, что занимается комнатными животными (я знала, что эта отрасль переполнена специалистами), а сельскохозяйственная ветеринария (о которой я не знала ничего вообще).

Я уже достигла четвертого года университетского обучения, как окружающий мир вдруг изменился. Я обнаружила, что в нем есть люди и мечты о ветеринарии начали тускнеть.

Однажды я обнаружила в мире юношу по имени Джори Корийнер, и прежние мечты уж больше не возвращались.

Я встретилась с ним на одном из обедов, которые мои родители давали для практикантов из «Хаддлстон Индастриз». На сей раз их было двенадцать — как обычно, мужчин и женщин поровну — и Джори среди них невозможно было не заметить: смуглый, самоуверенный, пугающий, окутанный ореолом громких слухов — в общем, самое притягательное из всех существ мужского пола, встречавшихся мне в моей замкнутой, ограниченной штатом Айова жизни.

Поначалу он меня сильно невзлюбил, теперь мне это известно. И не без причины. Он знал, кто я такая и панически боялся неизбежной снисходительности. Я упорствовала. Передо мной был молодой человек, о котором все говорили, человек, получивший возможность учиться на сельхозбосса не из квоты, навязанной федеральными властями, но благодаря своим собственным впечатляющим результатам — и почему-то я чувствовала себя избранной, предназначенной, чтобы понять его, с его явной потребностью в стене, грубом панцире, окаменелой раковине, в которую можно спрятаться.

Как все это вышло, я не могу сказать. После часа моих усилий, он чуть смягчился. К концу этого часа я чувствовала, что мне приоткрылся краешек ведомого мало кому еще — истинной причины его скрытных повадок: Джори был сыном «иждивенческой славосвалки» и ему казалось, будто он носит этот стигмат, очевидный для всех, в меланине своей кожи.

Он, конечно же, ошибался. Большинству мужчин и женщин его цвет кожи казался очаровательным, волшебным, лучшим, нежели их собственный. Мои родители нисколько не колебались, позволять ли мне видеться с ним. Но Джори никогда этого не понимал. Не понимает и до сих пор, а сейчас уже слишком поздно.

Мне следовало бы догадаться об этом. Следовало бы понять, что сын двух матерей и двух отцов, мальчик, на протяжении всего детства беспрерывно курсирующий из «приемства» в «приемство», может смотреть на семью несколько по-иному. Что человек из Гетто Славы, всю жизнь боровшийся с темным клеймом своей зависимости, может так и не перестать бороться. Что ров может так и не пересохнуть, стены не рухнуть, панцирь так никогда и не дать трещины, сколько бы любви на него ни изливалось.

Быть может, Джори, уже тогда у тебя перед глазами стояли эти альтернативные миры — миры, где не взлетала на воздух Хиросима, где океан юрского периода не пересох, где вестготы удерживали Италию больше пяти веков?

Не знаю. Я тоже лгала себе в то время.

Когда ты мне сообщил, что подписал контракт с «Квантой» в качестве «ходока», тебе понадобилось два часа, чтобы объяснить мне это. Закончив, ты не пожелал слышать от меня никаких вопросов. Fait accompli [10] Ты не желал допустить никаких трещин в своей броне, не мог показать мягкого брюха, чтобы твоя решимость не была поколеблена.

Ты заявил, будто сделал это из-за величайшей скуки — и еще ради денег, ради состояния, которое ты получишь по возвращении. По твоим словам, положение сельхозбосса могло тебя свести с ума. Даже при всех антидепрессантах, которыми тебя пичкали главмедики Фермы (я об этом ничего не знала), дни твои оставались свинцовыми от отчаяния.

Ты еще сказал, что подробно все обсудил с троими, которые только что вернулись. Два приветника и диплос — всего трое. Выражаются они очень цветисто, да, и даже несколько странновато по временам, но они не безумцы, вовсе нет. И они очень довольны, что полетели.

Вилли, которому тогда было восемь, сказал единственное, что мог сказать: он не хочет все бросать. Он не хочет расставаться со своей школой, своими командами, со своими клубами, своим воспитателем, своим центром, со своим миром. У меня не было выбора. Мне пришлось с ним согласиться. Через пятнадцать лет, когда Джори вернется и я проснусь, Вилли уже не будет нашим сыном — но это и его жизнь тоже и нельзя силком тащить его в будущее, где у него останемся только мы двое. Я и сейчас так считаю. Правда.

Моя мать была больна. Вероятно, ей предстояло проболеть до конца жизни. Остаться с моими родителями Вилли не мог. В конце концов его согласились взять Клара и Бо, наши друзья из Сидар-Фоллз. Он будет жить у них во время учебы в школе, пока ему не исполнится восемнадцать лет, а лето проводить у сестры Джори в Миссуле или с моими родителями в Сидар-Фоллз. Как сам захочет.

Вот и все, что было в моих силах, и устроив все до конца, я расплакалась.

Ты подписал свой контракт. «Кванта» отреагировала на это должным образом, положив на твой счет жалованье за пятнадцать лет по высшему разряду. Покуда ты спал в звездных камерах и занимался своими делами на Климаго, капитал рос под присмотром попечителей из Городского банка. Когда ты наконец вернулся, то был уже, как и остальные, миллионером и, как и остальные, остался совершенно доволен.

Я погрузилась в сон, ожидая тебя, Джори, ибо таково было мое приключение, которое я считала столь же благородным, как и твое. Множество мужчин и женщин повсюду делали это для своих отбывающих возлюбленных и я знала, что мы встретимся — ты и я — в далеком идиллическом будущем, чтобы начать жизнь заново, словно современные Адам и Ева.

Я погрузилась в сон и мои любящие родители с грустью, но не сетуя, оплатили стоимость усыпления, хотя знали, что тем самым они меня хоронят.

После пробуждения я один раз виделась с отцом. Мать уже умерла. Отцу было нечего мне сказать.

Второй раз я так с ним не поступлю.

Время женит. Время примиряет. «Это рекомбинатор, не знающий себе равных», как негромко говаривала моя мать. Прошло всего две недели после сообщения Джори, а я уже начала верить, начала смиряться с тем, что, как я прекрасно знала, не могло быть правдой.

Я должна была быть наготове. Я не могла позволить себе иного. Если то, что утверждает Джори, окажется правдой, если к нам вдруг действительно нагрянет гость, я должна подготовить этот дом и сама подготовиться психологически к его прибытию. Каким бы оно ни было.

В конечном счете мысль о госте даже по-своему привлекательна. Все, что привносит в жизнь какие-то изменения, сейчас для меня по-своему привлекательно.

Я отдаю этому большую часть дня. Я отдаю этому столько, что голова начинает разламываться. Но боль — не слишком дорогая цена за то, чтобы встретить гостя во всеоружии.

1. Собственно говоря, я вполне подготовлена, чтобы принять это существо, каким бы оно ни было. Я получила неплохое образование в области биологии, зоологии и физиологии, а в последние годы самостоятельно изучала биологию моря и зоологию беспозвоночных, малакологию, конхиологию. Джори с этим первый согласится, не сомневаюсь.

2. Если это существо действительно разумно, я никак не могу допустить, чтобы оно чувствовало себя здесь лишним. Джори, я уверена, будет настаивать, чтобы оно осталось с нами на неопределенный срок, и мне понадобится как можно более ловко справиться с такой ситуацией.

ЕСЛИ ЭТО СУЩЕСТВО РАЗУМНО И СПОСОБНО ЧУВСТВОВАТЬ — если оно действительно принадлежит к расе, эпохами копившей в себе потребность помогать, сотрудничать, «заботиться» — то ведь есть повод предположить, что когда-нибудь я смогу почувствовать к нему нечто вроде приязни?

Конечно, ЕСЛИ он все-таки выживет.

Я не могу даже догадываться, в чем он на самом деле будет нуждаться. Могу лишь готовиться к разнообразным возможностям. Мне, к примеру, известно, что климаго не обязательно должны постоянно пребывать в атмосфере — они обладают «замкнутой» покровной системой и поступление в организм кислорода, водорода, азота и других элементов требуется им лишь изредка, скажем, раз в неделю. Точно так же (хотя это не очень-то хорошо согласуется с гемофагией), и питание их, согласно единственной справочной ленте, которую я смогла обнаружить, совершается с определенной периодичностью.

Я заказала в Сан-Франциско баллоны со сжатым газом соответствующего состава и подрядила строительную фирму из Форт-Брэгга, специализирующуюся на подводных сооружениях, чтобы устроить герметичную комнату со стерилизацией. Нужно еще как следует поизучать питание. Может быть, с помощью каких-нибудь добавок — скажем, концентрированной смеси белков и минеральных солей, специально рассчитанной на потребности климаго — можно будет и устранить эту потребность в больших объемах кровяной ткани.

Я взялась за дело и позвонила трем экзобиологам, живущим в Зоне Залива и в Хьюстоне, получив у них всю информацию, какую смогла выудить, не ставя под угрозу наш секрет. Мы никак не можем допустить, чтобы посторонние — ученые, врачи и люди из средств информации — узнали, что должно здесь произойти. Если слух просочится, наша жизнь превратится в ад, где не останется ни малейшей возможности уединения. И если ребенок так хрупок, как утверждает Джори, эта шумиха может поставить его жизнь под угрозу.

Впрочем, экзобиологи охотней делились информацией, нежели правительства или международные корпорации, и мне удалось открыть следующее: климаго, вероятно, сможет поддерживать свое существование смесью натрия, калия, кальция, магния и хлора, содержащей также кислород, водород, белки и различные транспортные пигменты на основе меди или железа, получаемые из земных млекопитающих. Употрелять все это он должен через прочную мембрану, природную или синтетическую.

Я не видела Джори несколько дней; собственно говоря, за последние несколько недель я встречалась с ним всего два или три раза. Словно поведав мне в тот день свою весть — свой «подарочек» — он, наконец, освободился.

К этому он стремился целых пять лет.

Навестив меня в больнице вскоре после моего пробуждения, он сказал, что хочет иметь дом на этом пустынном побережье. Я решила, будто знаю — почему. Я воображала, что суровое и безлюдное окружение необходимо ему, чтобы мы вновь могли сблизиться.

Я вновь лгала себе.

Джори стремился вовсе не к слиянию душ, а к серому морю, холодным скалам и одиночеству самим по себе. Нечеловечность всего этого — вот в чем он нуждался, и нуждался сильнее, нежели в чем — либо другом.

Бывают мгновения — в те редкие минуты, когда мы держим друг друга в объятиях, не испытывая нужды в соединении — когда я чувствую в теле Джори те же сосущие и пыхтящие ритмы, что в фабрике — шум огромных труб, качающих сырье с далекого морского дна и темных машин, делающих с этим сырьем то, что им положено делать.

— Зачем он прилетает? — ласково спрашиваю я, гадая, можно ли лаской предотвратить ложь.

— Его мать умерла, — говорит Джори. — В нем слишком много человеческого, чтобы прожить там остаток жизни.

— Нет, Джори, — возражаю я. — ЗАЧЕМ ОН ПРИЛЕТАЕТ?

Джори грустно смотрит на меня, двигая головой вверх-вниз, точно пес, и делает вторую попытку:

— Потому что он страдает ужасным врожденным недугом и жить ему остается всего лишь несколько лет. Он хочет повидать своего отца, своего холодного, безумного, страшного отца, прежде чем умрет.

— Прошу тебя. Зачем он прилетает?

Улыбка, как блеск ножа. Жестокий взгляд пришпиливает меня к полу.

— Потому что я устал, меня тошнит от твоих придирок, от помойных ведер твоего нытья, Доротея. Я дал тебе то, чего ты хотела, в чем нуждалась. Новая карьера лучше старой, не так ли?

— Понятно, — только и нахожусь я сказать в ответ.

— Потому что я просил его прилететь, Доротея, — говорит Джори несколько более мягким голосом.

— О, — говорю я. — И когда же это случилось?

Джори отворачивается.

— Несколько лет назад. Мне так его недоставало.

— Джори, на доставку камерограммы уходит два или три года.

— Да, это так, но их телепатия — это нечто совсем особенное. В ней секрет их выживания, Доротея. Я могу послать мысленное сообщение моему возлюбленному сыну через всю галактику, и он услышит меня. Расстояние в половину небесной сферы — не помеха для любви, которая…

Я повернулась. Я ушла прочь.

Теперь я в этом уверена: Джори пригласил своего «ребенка» жить вместе с нами до того, как покинул Климаго.

Мыслимо лишь одно объяснение: климаго неизмеримо дальше нас продвинулись в генетической инженерии. Они способны при помощи компьютерного моделирования и аналоговой трансляции преобразить закодированную наследственность человека в генетический код климаго. Они могут воспроизвести морфологические и физиологические характеристики человека через посредство клеток климаго. Но на сей раз они совершили ошибку. Преобразование не удалось. Полученный организм оказался бесформенным гибридом, изначально обреченным отклонением от нормы. Именно тем, что описал Джори.

Зачем стали бы они это делать, мне неизвестно. Они же не люди и, быть может, не стоит ждать, что мы их поймем.

Вчера, спускаясь по ступенькам из кедрового дерева с вертолетной площадки, я слышала голоса. Один голос был громким, почти бешеным, и мне он был вроде бы знаком.

Другой голос был мягче, но без успокаивающих нот.

— Могу вас уверить, — говорил этот более мягкий голос, — что мы не слишком благожелательно смотрим на выдачу им виз, не говоря уже об иммиграции.

— А я могу вас уверить, — теперь я узнала, это был голос Джори, — что если какое-либо правительство попытается блокировать договор, то вашу шатию ожидает больше неприятностей, нежели вам приходилось встретить за все ваше мелкое функционерское существование. Я смирился с вами и с вашими оголтелыми карантинными правилами; теперь смиритесь со мной и вы. А если не пожелаете, обещаю, что потрачу все свои средства на организацию самого громкого, самого открытого судилища, какое знала эта страна. Дипломатические последствия будут чрезвычайными. Официозные предрассудки всегда имеют последствия.

Мягкий голос что-то ответил и Джори завопил:

— Все это ксенофобская чушь, и вы это прекрасно знаете! Каким, черт возьми, образом может быть опасен организм, который раз в неделю должен пополнять в себе запасы веществ с помощью специальной аппаратуры, который каждый год на два месяца впадает в спячку и не способен передвигаться быстрее спокойно идущего человека? Подобное существо куда менее опасно, нежели большинство федеральных бюрократов, господин Крейтон-Марк.

Последовало молчание. Я спустилась в свою комнату. Бешенство уже улетучилось из взгляда Джори и неожиданно в нем замерцала улыбка. Но на самом деле бешенство никуда не исчезло: теперь оно перешло в подергивание мышцы у него на скуле.

— Это моя супруга, господин Крейтон-Марк, — произнес он.

— Доротея, это международное управление — или, по крайней мере, его представитель. Могу я предположить, что ее чувства тоже играют роль? — добавил Джори, обращаясь к чиновнику.

Тот, не обратив на меня внимания, спросил:

— Ей известно, о чем идет речь?

— Конечно, — в глазах у Джори снова заблестел гнев, шрам налился синюшным багрянцем. — Но к чему спрашивать меня? Она всего лишь в метре от вас и, я уверен, ответит на предложенный ей вопрос. Может быть, она вас даже поблагодарит за любезность.

Этот человек пропустил сарказм мимо ушей. Он наконец-то смотрел на меня и выжидал чего-то.

Я беспомощно поглядела на Джори и увидела, что глаза его полыхают страстью, какой я в них не видала прежде. Если это любовь, то любовь к чему? Если ненависть — к кому?

Я кивнула и к своему удивлению произнесла:

— Конечно, — а потом повторила, — да, конечно.

Неистовство вновь исчезло из глаз Джори только для того, чтобы смениться отстраненностью, слишком хорошо мне знакомой. Он сказал:

— Мы бездетны, господин Крейтон-Марк. Я отсутствовал пятнадцать лет. Моя супруга ожидала меня в анабиозе. Нашему единственному рожденному до контракта ребенку сейчас двадцать девять лет. Он очень любезный молодой человек, но он нас не знает и ему до нас нет дела. Кто может его в этом винить? Мы ведь его бросили, не так ли? Мы хотели бы попытаться вновь стать семьей.

Лицо у меня горело. Я не могла смотреть на них обоих. Как может Джори использовать меня подобным образом против этого человека? Как может он говорить о чувствах, которых никогда не испытывал!

Посмотрев, наконец, на гостя, я не смогла понять того, что увидела. Он уставился на Джори, на лице его царил хаос — как будто все, сказанное Джори, не имело для чиновника никакого смысла, будто вся эта речь была последним, что он ожидал услышать.

Позже я поняла, что то был вид человека, потрясенного встречей с безумием — видом безумца, речами безумца.

— Понимаю, — пробормотал, наконец, посетитель бессильно-усталым тоном, с потерянным видом.

Столкновение закончилось. Каким-то образом Джори победил. Стороны на прощание обменялись любезностями, и чиновник перед уходом выдал какую-то банальность о долге правительства по отношению к тем, кто принес великие жертвы на алтарь дипломатических и экономических интересов. При этом он подчеркнул слово «великие».

Герметичная комната была закончена две недели назад. Вчера прибыл груз компонентов крови. У меня по-прежнему есть вопросы, только самых главных из них десятки, но тут уж ничего не поделаешь. Я просмотрела все до единой ленты, доступные через межбиблиотечные банки и фирменные каталоги, и не желаю далее рисковать разоблачением нашей тайны, вступая в новые контакты со «специалистами».

Эти оставшиеся вопросы беспокоили бы меня, если бы Джори выглядел мало-мальски озабоченным. Но он спокоен. Должно быть, считает, что мы подготовились как надо.

Сегодня мы спорили о том, кто полетит на космодром. Я настаивала, что мы должны сделать это вместе, но Джори сказал — нет, это было бы нечестно по отношению как ко мне, так и к «мальчику». Я этого не поняла и так и сказала. Джори ответил лишь: «Мне понадобится какое-то время, чтобы подготовить его».

Мне досадно, что меня оттирают. Может быть, я уже ревную? Утром Джори сел в вертолет и отправился на космодром. Я провела день, доделывая последние мелочи в специальной комнате и в морозильниках с заменителями крови и запасом фармацевтических средств, которые должны позволить нам справиться с любой земной болезнью, способной поразить бедное существо. (Я закончила самостоятельные занятия. Я набралась достаточно храбрости позвонить еще двум экзобиологам — обоим из Сан-Диего — чтобы получить все необходимые нам сведения по хемопрофилактике. И уверена, что мне удалось это сделать, не заронив в них никаких подозрений).

Они уже здесь, а я даже не слышала, как они прибыли! Слишком была занята всем, что делается в последнюю минуту.

Сначала я заглядываю в крытый патио, ожидая услышать голос Джори, но не слышу ничего. Я начинаю поворачиваться, направляясь обратно в южный патио, с той мыслью, что Джори, наверное, понес его по кедровой лестнице в нашу спальню.

Я кое-что замечаю и останавливаюсь.

Фигура — она находится в тени, под стропилами патио. Я не могу рассмотреть ее отчетливо, а то, что вижу, совершенно непонятно. Фигура слишком мала, чтобы быть Джори; это определенно не Джори. Однако я знаю, что она слишком велика для того, что он описывал. Фигура стоит прямо, и это тоже совершенно неправильно.

Я медленно иду к ней и наконец останавливаюсь.

Я раскрываю рот.

Я не могу говорить, не могу кричать. Не могу даже завизжать от радости или ужаса.

Это МАЛЬЧИК. Совершенно настоящий, совершенно человеческий мальчик.

Он худ, несколько чрезмерно худ, и у него лицо Джори — как топор. У него такие же, как у Джори, иссиня-черные волосы.

Я вдруг понимаю, что в нем больше от Джори, чем когда-либо было в нашем Вилли.

Я чувствую, как слезы наворачиваются на глаза и с ними приходит понимание. Это ложь, которой я не предвидела. Нет, не было никакой инопланетной возлюбленной. Была просто женщина, обыкновеннейшая женщина. Может быть, на челноке, доставляющем экипажи к камерам. Или даже на Климаго. Приветница, диплос, или ходок, как и сам Джори.

Вот откуда этот мальчик, этот самый настоящий мальчик. Правда оказалась замечательной!!

Не знаю, почему Джори решил, что должен солгать. Я с такой легкостью, с такой признательностью приняла бы мальчика и без того.

Я делаю к мальчику еще один шаг и он улыбается. Он прекрасен! (Не будь суетной. Тебе ведь на самом деле неважно, есть ли в нем твои хромосомы?)

Вдруг врывается голос и у меня перехватывает дыхание.

— Поразительно, не так ли, Доротея. Догадываешься, как они это сделали?

Я оборачиваюсь к Джори, в глазах у меня мольба. НЕ РАЗРУШАЙ. ПОЖАЛУЙСТА, НЕ РАЗРУШАЙ.

— Не беспокойся, — говорит он. — Я обсудил все с мальчиком и все замечательно. Он вырос, зная правду, и он ей гордится. Как ему и следует, — Джори поворачивается к мальчику, подмигивает и улыбается. — Не так ли, Август? Ты куда больше об этом знаешь, чем твой папаша, верно?

Мальчик кивает и ухмыляется в ответ. Ухмылка его прекрасна.

Ухмыляется и Джори, продолжая:

— Угадай-ка, Доротея. Ничего такого, что люди не могли бы сделать и сами.

Я смотрю на мальчика. Мир кружится. Все, что я когда-либо знала или во что верила грозит обернуться ложью.

— Не знаю, Джори, — шепчу я.

— Клонирование! Обычнейшее клонирование! И ничего более сложного. Ты удивлена?

Мне нечего сказать.

— Она так хорошо это выразила в нашу вторую совместную ночь, — говорит Джори. — «Это самое малое, что мы можем сделать», сказала она мне. «Живой символ нашего нежелания смириться с эфемерной бесплотностью страсти», вот как она сказала.

— Он — целиком я, Доротея! — восклицает Джори, смеясь и сияя.

Я снова смотрю на мальчика.

— Я намерен оставить вас двоих наедине, — весело говорит Джори, — чтобы дать вам получше узнать друг друга. Наш вертолет остро нуждается в хорошей чистке!

Отец покровительственно улыбается. Отец улыбается поощрительно.

Мне хочется ему верить. Мне так хочется верить, что это, наконец, правда.

Когда я заглядываю в его карие глаза, я вижу настоящего мальчика. Когда я держу его руку в своей, я чувствую его же. Он — человек. Он Джори и никто иной. Да, я могу поверить, что в нем нет материнских хромосом; я могу поверить в слова Джори.

Начинаем мы с разговора о его путешествии в звездных камерах. Поначалу мой голос дрожит, но это ничего. Он тоже неуверен в себе и говорит по-английски с запинкой и не совсем обычно. Мы должны помочь друг другу преодолеть страхи. Мы сотрудничаем; каждый из нас принимает помощь другого.

Когда мы желаем друг другу спокойной ночи, он мне шепчет: «Я люблю тебя, мама; правда», и целует меня. Это застает меня врасплох, я нервно смеюсь, гадая, научил ли его отец этим словам, или сыграла роль впечатлительность самого мальчика.

Он выглядит уязвленным и я понимаю, что не должна была смеяться.

— Прости, Август, — говорю я как можно ласковей и беру его за теплую руку. — Я смеялась не над тобой; я бы никогда так не поступила. Иногда люди смеются, когда их что-нибудь удивляет, особенно если удивляет приятно.

Я сжимаю его ладонь. Он сжимает в ответ мою и я переполняюсь чувствами, которых не испытывала уже долгое, долгое время.

Ночью, впервые за долгий срок, Джори лежит со мной в постели.

— Август был в звездных камерах? — спрашиваю я, боясь разрушить волшебство, но не в силах и удержаться от вопроса, так как эта мысль меня преследует.

Джори приподнимается на локте и сонно смотрит на меня.

— Да, был. А что?

— Он сказал, что любит меня, и вот я все думаю…

Лицо Джори озаряется ухмылкой.

— Ха, это же чудесно!

— Он прошел звездные камеры, — начинаю я заново. — Будет ли он мне лгать, Джори? Будет ли он хотя бы понимать, что лжет?

Радость Джори увядает. Он смотрит на меня долго-долго.

— Август никогда не лжет, — говорит он наконец.

Я часами лежу в темноте без сна и думаю про себя — думаю о мужчинах и мальчиках, отцах и детях, о лжеце-мужчине, который клянется своей жене, что его сын не лжец. Это своего рода шутка, загадка. Разгадать ее невозможно.

Самое странное, что я бы не возражала, если Август и дальше будет лгать мне в этом же духе.

Я так легко могла бы полюбить его ложь.

Джори снова ушел. Ушел из дома. Ушел из моей жизни. Вернулся в леса, на пляж, к «Звездным Людям» и «Мигалочке», к бесконечному хороводу миров у себя внутри.

Я не возражаю.

У меня есть Август. У меня есть дитя, которое за пять дней полностью изменило мою жизнь. Мы устраиваем с ним пикники на мысе, где уцелевшие тюлени греются на солнышке, словно ленивые туристы. Мы бродим по обнажившимся в отлив рифам и определяем моллюсков, делая с помощью «Кирлиана»[11]снимки их призрачных «душ». Мы нанимаем в Мендочино океанографический траулер и проводим целый день в охах и ахах над содержимым драг. Мы даже находим время, чтобы выбраться на ярмарку в Уэстчестер, этот безобразный и обаятельный городишко, улицы которого окаймляют стройные красные стволы манзаниты, омытые Гуалалой во всей ее свирепости.

Куда бы мы ни направились, я чувствую себя живой, я чувствую себя гордой, я чувствую себя влюбленной. Взгляды, которые люди бросают на нас, могут говорить лишь о зависти. Почему бы и нет? Всякому должно быть ясно, что Август — красивый и любящий сын, ему нравится быть со мной.

Это произошло пять часов назад. Я до сих пор дрожу. Мне следовало бы убраться с этого кресла, но я боюсь — боюсь, что если я это сделаю, то потеряю рассудок.

Август прибыл к нам неделю назад.

Сегодня он попросил разрешения воспользоваться особой комнатой.

ВОСПОЛЬЗОВАТЬСЯ.

Я уставилась на него, не в силах заговорить, и он попросил снова.

Провожая его туда, я делала все, что в моих силах, чтобы не смотреть на него. Боялась того, что могла увидеть.

Возле герметичной двери с прокладками он ласково оглянулся на меня и сказал:

— Прости, мама, но мне придется закрыть дверь. Думаю, ты знаешь, почему.

Да. Я знаю.

Дело не только в газах.

Дело в том, что я могу увидеть, когда он займется нуждами своего тела и забудет обо мне.

Он осторожно закрыл дверь и, сделав это, попросил меня настроить для него приборы управления воздухом и питанием. Он сказал, что сам не сможет сделать этого. (Да, теперь я припоминаю. На берегу он не брал в руки камеры. На траулере ничего не доставал из драги. Не платил ни за что своими руками. Он мало ел и я ни разу не видела, как он кладет пищу в рот. Он был попросту видением — постоянным и любящим).

Он пробыл там, внутри, наедине с надлежащей газовой смесью и питательной мембраной, уже пять часов. Последнее, что он мне сказал, было: «Не тревожься, мама. Я шестнадцать месяцев пользовался в карантине точно такой же комнатой. Это было вовсе не так уж плохо».

Как со всем этим согласиться? Как принять это и не закричать? Что Август не клон, что он не человек, что он не то, что я вижу.

Что он — всего лишь проекция, разновидность иллюзии, ложь.

Что там, за этим любящим лицом живет и думает кто-то совсем другой.

По мере того, как правда проникает все глубже, я начинаю понимать, чего не осмеливались объяснить книги и ленты, сокрытию чего правительства посвящают столько усилий, что не позволила я сказать пяти экспертам в своих отчаянных усилиях уберечь наши жизни от внимания публики.

Я начинаю понимать, что означет слово «телеманифестор» — слово, услышанное мной лишь однажды, на одной-единственной ленте, мимолетное упоминание, зарытое в груде информации, которую я полагала более важной. Я-то думала, будто знаю, что означает «теле» во всех его формах.

Смогу ли я с этим жить? Когда я касаюсь его руки и чувствую биение пульса под кожей, что трогаю я на самом деле? Когда он целует меня и говорит «Я люблю тебя, мама; правда» — что в действительности прижимается к моим губам? Костяная пластина, жировой валик — как же я могу их не видеть?

Вопль, поначалу зарождавшийся у меня в горле, пропал. Поддельный Август скоро покинет свою особую комнату; я должна попытаться притвориться, что все в порядке. Он, конечно, поймет, что это притворство, но все-таки я должна попытаться. Хотя бы в качестве жеста. Он ведь, в конце концов, разумен. Он способен испытывать чувства. Он — гость в моем доме. И я, представитель человечества, должна вести себя соответственно. Это все, что я могу сделать.

Теперь все ясно. Ясно, каким образом климаго убедили зубы, когти и выворачивающиеся желудки своей планеты не просто игнорировать их, но помогать им возводить цивилизацию, достигшую звезд.

Климаго тоже лжецы. Двести миллионов лет они выживали благодаря ужасной красоте своей лжи.

Я проснулась в то утро на пустой, знакомой кровати. Проснулась раньше обычного. Я знала, что разбудил меня какой-то звук.

Я прислушалась и вскоре услышала его снова.

В соседней комнате, на маленьком пенном матрасике я отыскала источник звука. Как только я вошла, он перестал плакать и я, словно дура, потратила первые полчаса, осматривая его.

«Доказательства», конечно же, были тут как тут. Даже физиономия новорожденного не может скрыть этот нос. Глаза еще потемнеют, да, но кожа останется точно того же цвета — лишь самую малость темней, чем у его отца.

Я поменяла ему пеленку и отнесла в сад. Скоро он уже агукал, смеялся и выдергивал цветы, которые я посадила только вчера. Больше всего, конечно, ему нравились огромные красные циннии, яркие, как солнце, и в конце концов, единственным, что смогло его отвлечь, оказался вид кипариса, обрисовавшегося силуэтом на фоне бледного утреннего неба. (Помню, как любил Вилли такие вещи; мог часами смотреть на контрастный фотоснимок или полосатую игрушечную зверюшку).

Мы играли с ним больше двух часов, когда я вдруг вспомнила, что мы с Августом собирались на Гуалалу за крабами! Я ему это обещала вот уже несколько дней назад.

Что делать? (Чего захотел бы от меня сам Август?) Ответ пришел ко мне, словно ветерок, словно греза — пришел настоящим голосом Августа. Все было так просто.

Я встала. Я отнесла младенца на его матрасик, поцеловала и вышла из комнаты, не оглядываясь. Ребенок не плакал.

Десять минут спустя, как раз, когда я закончила заново сажать цветы, появился Август. Все очень просто.

Он выглядел потрясающе в своем темно-синем костюмчике, когда приветствовал меня с верхней площадки кедровой лестницы, похожий на капитана в старину. Я показалась сама себе неказистой и сказала ему об этом, но Август настаивал, что я прекрасно выгляжу, даже в перемазанных землей шортах.

Мы чудесно провели время. «Чертовски удачный сезон!» — ликовал опытный торговец крабами и мы взяли крабов домой, приготовив из них вкуснейший салат и съев его под россыпью звезд.

Сегодня младенец лежит в кровати, рядом со мной. Я знаю, что он такое, но это неважно.

Август тоже со мной, хотя я его и не вижу.

А Джори там, где ему угодно быть.

Еще один волшебный день. Сегодня вечером мы с Джори впервые за много лет съездили в Форт-Брэгг. Он был само остроумие, мудрость и обаяние, непринужденно рассказывая захватывающие истории о Климаго и волнующих перипетиях межзвездных деловых переговоров.

Когда мы вернулись домой, он остановил меня и положил руки мне на плечи. Я чувствовала их тяжесть.

— Я был чертовски толстокож, Доротея, — сказал он. — Я это знаю. На этот раз никакой феромы! — он рассмеялся и я не могла не улыбнуться в ответ. — И никаких силовых полей, будь они прокляты, или son y lumiere! — скроив притворно-свирепую гримасу, Джори прибавил, — если, конечно, ты не пожелаешь испробовать Сверхскользкую Смазку — просто чтобы все не было уж слишком легко!

— Нет, нет, не надо смазки! — закричала я в притворном же ужасе. А затем мягко добавила: — Я всегда хотела, чтобы было легко, всегда.

И все было легко. Мы занимались любовью — чудо из чудес! — в нашей собственной, ничем не украшенной подвесной кровати, под восхитительно скучным непрозрачным серым потолком, слушая несинхронизированную старинную музыку, при ровном очаровательном свете ночника и без всяких сдерживающих шаблонов.

Новый Джори спит рядом со мной, а я, счастливая, лежу с открытыми глазами. Я слышу звуки, да. Шаги, вздохи, шум передвигаемых стульев. Они доносятся из кабинета и дальней кухни, но они меня не беспокоят. Слабый голос у меня внутри нашептывает: «Это НАСТОЯЩИЙ Джори, это он издает звуки». Но я отвечаю: «Это всего лишь посторонний, чужой в нашем доме. Он нас не тревожит и мы его не будем. Он в действительности не более, чем воспоминание, тусклый образ из поблекшего прошлого, человек, сказавший тебе однажды: «Мой сын приезжает жить с нами», хотя имел в виду он совсем другое, хотя он имел в виду: «Приезжает моя любовница…»

Поутру крошечные отверстия на моей груди и руках будут недолгое время сочиться кровью. Я буду касаться их с любовью. Они — такая малая цена.

В доме, похожем на этот, но находившемся в далекой-далекой вселенной, чужой человек сказал однажды, рыдая: «В конечном счете, Доротея, в конечном счете, все наши окна оказываются зеркалами и мы видим только самих себя.»

Или же он сказал: «В конечном счете, Доротея, все, что важно для человечества, это человечество в бесконечном мире, аминь»?

А может быть, он и вовсе ничего не сказал?

Может быть, это сказала я?

А может быть, никто из нас ничего не говорил и никакой лжи вовсе не было сказано.

От автора

Каждый писатель знает, что литература рассказывает нам дивную истину при помощи ЛЖИ, но каждый писатель также знает, что речь можно использовать и для более мрачных разновидностей вранья. Рассказ «Когда отцы уходят» посвящен лжи, которую мы говорим себе и лжи, которую мы говорим другим.

Он также описывает Женщину, как жертву Лжи, возведенной мужчинами в нашей культуре на связанных с ними культурных мифах. В этом смысле рассказ может быть назван «феминистским».

В другом же смысле каждый из нас является Женщиной, каждый из нас — жертва Лжи, и рассказ вовсе не «феминистский».

Брюс Мак-Аллистер

Загрузка...