С шипением и лязгом дверцы разошлись, но вместо ожидаемой жизни Вадим увидел лишь мертвенный свет коридора, тихого и неподвижного, и только кушетка-каталка с маленькими колесиками, вывернутыми в разные стороны, стояла возле раскрывшихся створок немного наискосок, и на ней, прикрытая с лицом простыней, лежала мертвая женщина. Никого больше в коридоре не было: безжизненно стояли у дальней стены низкие диванчики для посетителей, теперь пустые, и невысокий платан в кадке с усохшей пылью, утыканной окурками, столь же безжизненно распластал в пустоте свои гладкие пластмассовые листья, тронутые белым налетом разложения. В окна вместо стекол были вставлены черные ночные зеркала, в которых отражались электрические пятна. Из-за стеклянных, замалеванных белой краской дверей, ведущих в длинные коридоры больничных отделений, не доносилось ни звука: ни кашля, ни шарканья казенных тапок — ничего. Словно бы он был один во всем огромном шестиэтажном здании с этой женщиной под простыней. Неясное предчувствие наполнило его внутренней, кишочной слабостью. Он вышел из лифта и боязливо прикоснулся к кушетке: алюминиевая трубка и искусственная кожа с круглыми окольцованными дырками, надетыми на крючки, были холодны на ощупь. Протянув руку, он так и не решился откинуть простыни с лица женщины. Дверцы лифта с шумом сомкнулись у него за спиной, и их громыхание заставило его вздрогнуть. Он поспешно вдавил кнопку и вкатил кушетку внутрь просторной кабины грузового лифта. Она была ярко освещена, как операционная. Выворачивая руку, чтобы дотянуться до неудобных отсюда кнопок, он нажал нижнюю, с тускло-желтой осветившейся единицей, — кабина вздрогнула, всхлипнули натягиваемые канаты, и он ощутил, как каждая его клеточка превращается в газовый пузырик и устремляется вверх.
Он был один в тесном, замкнутом пространстве с этой женщиной под простыней, и все в нем мелко дрожало от предчувствия, что это окажется именно она. Вот уже две недели исподволь, с душевным замиранием и робостью, следил он за нею, когда она выходила погулять по прямоугольным дорожкам больничного двора: в застиранном халатике, бессильно распахивавшемся на груди, в грубой ночной рубахе с черной больничной печатью. Она не любила киснуть в духоте общей палаты, и то, что последних три дня она не появлялась совсем, вызывало у Вадима тревожное ожидание не то, с каким он каждый день ждал ее появления во дворе, а двоякое: ожидание ли снова увидеть ее выходящей из дверей клиники, побледневшей и ослабевшей, но выжившей, — или ожидание вот такого ночного звонка забрать тело.
Они медленно спускались вниз в подрагивающей кабине лифта, и ему хотелось, чтобы движение лифта длилось как можно дольше. Ему хотелось еще и еще раз пережить внутри себя свои чувства. У него даже рука дернулась задержать кабину на полдороге и погнать ее обратно наверх, на шестой этаж, а потом снова вниз, как бы поворачивая вспять само время, но, встретившись взглядом со своим отражением в зеркале, он тут же одернул руку, словно обжегшись, и нервно сморщился от стыда, как от боли. Кабина начала замедлять ход и остановилась, дверцы с шипением разъехались в стороны. В подвале было сумрачно, рассеянный свет жиденько сочился на пол издалека слева. Он выкатил кушетку в коридор и потолкал ее в комнату, где раздевал и одевал трупы. Это было просторное помещение, обделанное белым кафелем для влажной уборки и дезинфицирования. Часть пола также была выложена белой плиткой, другая половина покрыта металлическим щитом с круглыми дырочками, чтобы стекала вода. Кроме нескольких сдвинутых в кучу каталок, стояла там низенькая кушетка дежурного санитара, письменный стол, на который ставилась печатная машинка во время протоколирования уголовных трупов, да бродило два пошатанных стула с облезлой обшивкой.
Вадим поставил каталку, присел на край кушетки и, зажав сложенные ладони между колен, незаметно для себя принялся нервно раскачиваться. Был первый час ночи. Самое глухое время. Тишина давила на тонкие перепонки своей огромностью: не только их шесть этажей были погружены в мертвую тишину — весь город. И он сидел в этом безмолвии наедине с женщиной, о которой думал столько ночей, и впереди у них были долгие часы одиночества вдвоем. Но точно ли это она? Он встал и, на секунду повиснув рукой в воздухе, откинул край простыни. Это была она. Женщина лет сорока пяти, с короткими черными волосами и бескровными, потрескавшимися губами. У нее была сухая, желтоватая из-за болезни кожа, с четко различимыми клетками и крошечными устьицами пор. Щеки сужены от худобы, пустой жировой мешочек вяло повис у горла. На подбородке виднелось коричневое родимое пятнышко. Он снова вернулся на свою кушетку, пальцы у него дрожали, внутри же его настоящий колотун бил, как припадочного.
Как санитару, ему предстояло раздеть ее. Множество раз Вадим проделывал эту процедуру. Ему приходилось раздевать трупы женщин и мужчин, стариков и детей, доводилось обрабатывать трупы страшные, полуразложившиеся, распадающиеся под пальцами, затянутыми в резину. Но теперь он и помыслить не мог, чтобы прикоснуться к этой женщине грубыми руками санитара. Он хотел вложить в свое первое прикосновение к ней всю нежность, на какую был способен, и все почтение, которое он к ней чувствовал. И он никак не мог решиться на это первое прикосновение. С детской робостью вглядывался он в ее такое знакомое и совсем чужое лицо. Губы его невольно дрогнули, и он зашептал едва слышно, словно стесняясь своих слов:
— Я люблю вас… я знаю, у вас есть муж… я видел, как вы целовались с ним в губы. Но неправда! это были ненастоящие поцелуи. Так не целуются, если любят. Так целуются, когда привыкнут друг к другу. А я вас люблю… уже давно, с тех пор как узнал… полмесяца назад. Я стоял во дворе… И вдруг открылась дверь, и показались вы… в больничном халатике, стареньком и застиранном, но такая… такая… Вы, прищурившись, поглядели на весеннее солнышко и только тогда вышли на крыльцо и закрыли за собой дверь. В тот раз вы посидели на лавочке совсем недолго, полчаса. Но эти полчаса открыли для меня такое огромное чувство, что я не знал, как поместить его в груди… оно рвалось наружу… мне хотелось выплеснуть его из себя — на этот унылый больничный дворик, на этих безрадостных мужчин и женщин в одинаковых халатах, — чтобы все они осветились, как от весеннего солнца… О, с каким нетерпением ждал я, когда вы снова выйдете во дворик, когда я снова смогу видеть вас! И я следил… да, я следил за вами каждый день. И почти каждый день, даже не подозревая об этом, вы дарили мне радость общения с вами, потому что — хотя вы и не слышали моих слов — я без конца говорил, говорил с вами, и вы — да, да, не смейтесь! — вы отвечали мне едва уловимым движением руки… поворотом головы… И вот теперь… о, теперь я могу говорить с вами открыто, и я знаю, что вы выслушаете меня, что вы не отвергнете моего признания! — Он прижал руки к груди и со страхом и надеждой взглянул на неподвижное лицо женщины. Оно выражало сосредоточенное внимание.
И тогда, не в силах сдержать внутреннего напора чувств, он выкрикнул: "Не верьте… не верьте тому, что говорят обо мне… что будто бы я по ночам лежу здесь с мертвыми женщинами… Это неправда! Они все придумали. Они ничего не видели. Они не могли ничего видеть! Им просто нравится смеяться надо мной. Но это не от злости, совсем не от злости… Просто они не понимают, как это больно!.. Но вы-то понимаете меня, правда? — Он подался к ней всем телом и проговорил: — Можно… я поцелую вас?.."
Все в нем замерло от ожидания. И показалось ему, что женщина легонько кивнула головой в знак согласия, — или это он сам сморгнул от напряжения? С величайшей бережностью взял он ее за полусогнутые расслабленные пальцы и, не отрывая взгляда от прикрытых век женщины, притронулся губами к основанию ее ладони, протянул поцелуй от тоненьких голубых жилок на запястье до внутренней стороны локтевого сгиба, слегка прикусил мякоть руки под коротким рукавом ночной рубашки… Затем, коснувшись носом плеча женщины, наклонился над ее лицом и поцеловал в зубы между безвольно раздвинувшимися губами… Рука его проникла под простыню и легла на голое колено женщины: круглая костяная чашечка удобно уместилась в ладони. Он осторожно провел ладонью вверх по ноге, чувствуя, как нежно переливаются под пальцами волоски, край простыни и ночной рубашки приподнялся, обнажив бедро женщины, пальцы наткнулись на рубчик трусиков; слегка надавив на податливую кожу, он просунул их под этот рубчик и ощутил прикосновение к жестким курчавым волосам на лобке. Дрожа от нетерпения, он снял с нее трусики.
Трусики были белые, слегка испачканные сзади, поношенные, с маленькой дырочкой. Эта дырочка так умилила его, что он поднес их к губам и поцеловал ее. После этого он уже не мог сдерживаться. Он просунул руку женщине под рубашку и, примяв ладонью упругую подушечку волос на лобке, нащупал пальцем дрябловатый клитор. Ему хотелось разогреть ее, пробудить в ней желание, даже похоть. Он вдавил два средних пальца в узкую щель между малых губ, протолкнул их до самого конца, пока они не наткнулись изнутри на кость таза, покрытую тонким слоем плоти, и — пронзил ногтями эту тонкую перегородку! С легким сипением вышли из ее расслабленного кишечника газы.
Сердце его стучало быстро и сильно, он почувствовал, что еще немного — и кровь неудержимо хлынет к голове, обожжет изнутри виски; он торопливо отдернул руку и быстро прошелся по комнате, сжимая и разжимая кулаки. Но и это не помогло. Он выбежал в темный коридор, прислонился горячим лбом к прохладной стене.
В конце длинного коридора из комнаты для хранения органов и тканей истекало желтое, как моча, свечение. Приглушенные звуки доносились оттуда. Придерживаясь рукой за стену, Вадим приблизился к двери и заглянул через квадратное стекло. Неладное там творилось. Большие стеклянные сосуды, стоявшие в прозрачных шкафах, были наполнены подвижным желтоватым светом, струившимся изнутри и стекавшим по гладким стенкам на дно. Оттого еще причудливей выглядели плававшие в них наглядные пособия. Отрезанные руки скребли скрюченными пальцами о стекло, словно пытаясь выкарабкаться наружу. Извлеченные из утробы семимесячные плоды барахтались в физиологическом растворе, как в околоплодных водах. Сиамские близнецы, брат и сестра, сросшиеся головами, совокуплялись. И даже стулья наскакивали друг на друга, как петухи. С изумлением смотрел Вадим на эту оргию и вдруг почувствовал, что в руке у него тоже шевелится, как зажатый в кулак кузнечик — то дверная ручка, подмигивая ему, похотливо расставляла загнутые по краям ножки. Это было так страшно и отвратительно, что он опрометью бросился назад, в свою комнату, захлопнул дверь и прижался к ней спиной, дрожа всем телом.
— Что это я? — с ужасом проговорил он вслух.
— Что это я? — повторил он машинально, уже не понимая, какой смысл вкладывал в эти слова мгновение назад.
Отдаленный грохот лифтовых дверей, доникший до его разгоряченного сознания сквозь гулкие удары крови в ушах, заставил его замереть. Кто-то шел сюда, медленно, неуверенно, словно в темноте на ощупь, производя по пути множество лишних шумов: шарканье, шиканье и невнятное бормотание. Вадим кинулся от двери к женщине, которая опрокинуто закоченела на каталке с задранной ночной рубашкой и слегка раздвинутыми ногами. Торопливо поправив на ней простыню, он опять прислушался. Из коридора доносилось глухое бубнение: мужской знакомый голос разговаривал сам с собой, приближаясь. Сердце у Вадима бешено колотилось, и от этого слева под ребрами стало неприятно покалывать при каждом судорожном вздохе.
В дверь толкнулись, да так, что стекла задребезжали жалобно, и в комнату ввалился врач-патологоанатом Армен Арменович в халате, надернутом на одну руку и волочащемся далеко за ним по полу, как шлейф. Он был неприлично, невообразимо пьян. Уперевшись в Вадима мутными, подернутыми студнем глазами, он проговорил: "Вав… Вак… Ва-дик… Вы меня простите… Я сегодня выпил… Выпил я… Вы же знаете, как я вас… лю-блю… У вас кто-то есть? — он перевел взгляд на тело, прикрытое простыней, из-под которой предательски свисала голая полусогнутая рука. Тп-тпруп", — удивленно сообщил он Вадиму и понимающе захихикал. "Вот вы что! — погрозил он толстым пальцем и вдруг, хищно ощерившись, взревел, бешено пытаясь вдернуться в халат и второй рукой: — В оре-орепационную! Я вам покажу, как репарировать тпрупы!" — И он ринулся из комнаты. У Вадима внутри похолодело: нет! только не это! только не сейчас!
Одна мысль о том, что его женщина должна предстать перед чужим мужчиной совершенно обнаженной и беззащитной, заставила его заплакать от отчаяния и ревности. Ему уже въявь виделось, как патологоанатом с грубостью и безразличием мясника на бойне втыкает скальпель ей в горло и со скрипом проводит широкий, неровный надрез до самого паха, рассекая реберные хрящи, а затем обеими руками с усилием сдирает с нее кожу вместе с грудями, обнажая белые, влажно поблескивающие ребра…
Не выдержав, Вадим бросился за ним следом. Но едва он вошел в большую, ярко освещенную прозекторскую, мужество оставило его. Армен Арменович уже стоял возле секционного стола, слегка приподняв порожние руки в резиновых перчатках, и выжидательно глядел на него. И под этим темным, тяжелым взглядом Вадим почувствовал, что от его решимости не осталось и следа. Сдерживая рыдания, он проговорил жалобным, просящим голосом: "Армен Арменович… пожалуйста… не делайте этого… не надо, прошу вас…" Но, услышав, как слабо и неубедительно прозвучали его слова, смутился еще больше и не мог дальше продолжать. Армен сморгнул, вышел из-за стола и протянул руку к его лицу, словно желая потрепать по щечке. Вадим в ужасе отшатнулся: толстые пальцы, затянутые в резину, показались ему пятью шевелящимися членами в презервативах.
Армен же подцепил пальцем вадимов брючной ремень и, оттянув его, с любопытством заглянул туда. Но, едва он наклонился, его замутило, багровые щеки надулись, и белые непереваренные куски вылились изо рта прямо за оттянутый ремень, так что Вадим почувствовал, как что-то теплое стекает у него по колену. Запахло кислым. "Пардон", — сказал патологоанатом и, выпустив ремень, пошатываясь и зажимая рот рукой, бросился в коридор. Вадим услышал, как он стремительно удаляется, спотыкаясь и налетая на стены, и тогда, разом ослабев, он опустился на пол, неудержимые рыдания сотрясли его худые, острые плечи.
Через полчаса Вадим вернулся в свою комнату, заботливо поднял свесившуюся с каталки мертвую руку и, поцеловав женщину в лоб, пожелал ей спокойной ночи. Укутавшись до подбородка теплым одеялом, лежал он на своей кушетке и, неопределенно глядя прямо перед собой, рассказывал вслух про то, как замечательно будут жить они вдвоем в маленьком уединенном домике где-нибудь на берегу моря. Рассказывал, пока слова не замерли у него на губах, и тогда только мертвая женщина могла слышать, что и во сне он продолжает шептать… "Я увезу тебя, — говорил он. — Я увезу тебя далеко-далеко, туда, где нас никто не найдет… Я угоню санитарную машину, и никакая погоня не успеет за нами… Я спрячу тебя в надежном месте, и никто не будет знать, где мы находимся… И пусть этот Армен кусает свои локти от досады… Он больше ничего не сможет сделать. И никто… никто больше не сможет причинить тебе зла, и мы будем счастливы вместе, потому что… потому что я люблю тебя!.."
В ту ночь ему снилась бесконечная шоссейная дорога — и несущийся по ней санитарный фургон, в котором он сидит за рулем, а его женщина рядом, на соседнем кресле. И мимо, справа и слева, пролетают едва различимые глазу окрестности, а впереди, наполняя кабину ярким и теплым сиянием, стоит огромное ослепительное солнце.