Семь напряженных месяцев физической подготовки остались позади.
Дрейк, Эдит и Лейн, помня об ожидающих в пути трудностях и не теряя ни минуты, приступили к ней со всей серьезностью. На следующий день после беседы с капитаном Андерсоном и его помощником они отправились в Скалистые горы Канады. Перед отъездом доктор Лейн снабдил преданного и деятельного Вонга пачкой чеков, расписанных на три года вперед и датированных первым числом каждого месяца. Вонг должен был сам выплачивать себе жалованье и присматривать за домом.
Негодующего и ошеломленного Дрейка пришлось силком оторвать от археологических головоломок и превратить в закаленного покорителя вершин и снегов. Доктор Лейн был убежден, что упрямый археолог обязан их сопровождать и своими глазами увидеть пиктограммы, изображенные на фотографиях Хансена. Сам первый помощник и Андерсон сразу же покинули Сан-Франциско и через Бостон направились в Рио.
Лейн и его спутники поехали прямо на север — на модный курорт в сердце Скалистых гор. Нагрузки предполагалось увеличивать постепенно. Устроившись в фешенебельном отеле, они наняли проводников и разработали программу тренировок. Четыре часа ежедневных переходов по горным маршрутам в первую неделю, пять во вторую и далее до пятнадцати, когда они смогут обойтись без проводников.
Дрейк, который захватил с собой для изучения четырнадцать самых многообещающих головоломок Хансена, оказался весьма строптивым спутником. По мере того, как ежедневные маршруты удлинялись, ему, казалось, требовалось все больше и больше времени для сна. По уграм его приходилось будить не менее десяти минут. Лейн встревожился, подумав, что разреженный воздух и интенсивные физические нагрузки могли сказаться на сердце молодого человека. Тщательный медицинский осмотр показал, что Дрейк был в полном здравии. Сам он ничего не говорил, с мрачным стоицизмом перенося бесконечные подъемы по обрывам и бесконечное ползание по ледникам.
Когда группа покинула свои апартаменты в отеле, намереваясь жить под открытым небом и ночевать лишь в спальных мешках, Дрейк сделался на редкость угрюмым. У капризного молодого археолога, как Эдит по секрету заявила отцу, развился такой дьявольский характер, что единственным выходом было бы отправить его домой. Ей надоело иметь дело с этой кусачей черепахой. Мысль о том, что ей придется, возможно, провести с Дрейком два года в ледяной глуши, казалась исключительно непривлекательной.
— Мне бы хотелось избить его, — призналась она по секрету, — так как я уверена, что с ним ничего не случилось, кроме мерзкого нрава.
Необычайно холодная и туманная ночь на снежных склонах раскрыла ей секрет болезни Дрейка. Не в силах уснуть из-за жутких неудобств, Эдит лежала на боку, уставившись широко раскрытыми глазами в густой туман. Вскоре она заметила крошечное, слабое свечение в той стороне, где спал Дрейк. Выскользнув из спального мешка, Эдит на четвереньках поползла по мягкому снегу к источнику света. Она подобралась достаточно близко, чтобы увидеть Дрейка: тот лежал на животе в своем спальном мешке, подперев голову руками, и сосредоточенно рассматривал одну из фотографий Хансена. Тусклый свет исходил от импровизированной лампы для чтения, состоящей из двухдюймовой свечи в маленькой банке из-под помидоров. Эдит прокралась обратно к своему спальному мешку и залезла внутрь, не переставая следить за тусклым огоньком. Казалось, прошла вечность, но наконец он погас, только чтобы снова загореться через полминуты. Дрейк зажег еще одну двухдюймовую свечу. Так продолжалось всю ночь: лишь примерно за час до рассвета огонек исчез — по-видимому, Дрейк уснул неправедным сном.
Эдит ничего не сказала о своем открытии отцу. Следующая ночь была более ясной. Засыпая и просыпаясь, как кошка, Эдит следила за огоньком. Свет вновь исчез за час до рассвета, и злоумышленник уснул. Эдит решила промолчать и разработала хитроумный план по спасению того, что уцелело после общего морального крушения Дрейка.
Ей не пришлось долго ждать, прежде чем привести свой план в исполнение. Двое мужчин разделяли обязанности по колке дров и поддержанию огня в лагере, пока она готовила. Дважды в неделю они ели горячий обед. В таких случаях Лейн и Дрейк сбрасывали свои куртки и с готовностью отправлялись за дровами к границе леса. Перспектива хорошо приготовленного горячего блюда, исходящего паром, вселяла энтузиазм даже в рассеянного, сварливого Дрейка.
Эдит выжидала своего часа. Во время следующего похода за дровами, пока вспотевший Дрейк, собрав в два раза больше веток, чем мог унести, фыркал себе под нос, как рысь, она тихонько извлекла из внутреннего кармана его сброшенной куртки четырнадцать фотографических головоломок.
— Это грязный трюк, — пробормотала она, надежно пряча их под рубашку, — но это для его же блага.
В ту ночь Дрейк был похож на несчастную корову, которая только что потеряла любимого теленка. Эдит слышала, как он копался в темноте, царапая ноги и ругаясь по адресу всего и всех. Та ночь, как она сказала позже, была одним долгим, произнесенным шепотом проклятием.
Она позволила ему страдать из-за теленка три дня. Затем, стоя на противоположном краю шестифуговой расщелины, она призналась. Дрейк смерил ее убийственным взглядом. Но к тому времени, как разъяренный археолог преодолел полторы мили, которые Эдит с редкой предусмотрительностью оставила между ними, обогнав остальных, он был слишком измотан, чтобы сражаться. Ради возвращения четырнадцати мучителей он дал торжественное обещание, что будет задувать свечу ровно в два часа ночи. Таким образом, если доктор в порыве энтузиазма не будил их раньше срока. Дрейк спал по четыре часа каждую ночь.
— Если этого недостаточно, чтобы улучшить твое настроение, — предупредила Эдит, — я буду добавлять по полчаса за раз, пока мы не наберем нужную дозу сна.
Столкнувшись с новым распорядком своих сомнительных привычек, молодой ученый стал обходительным, как растопленное масло. Он по-прежнему, уподобляясь устрице, говорил очень мало — но то немногое, что он говорил. было вершиной приветливости. Лейн, заметив перемену, приписал ее внезапному, пробирающему до костей холоду.
— Дрейк отлично справится, когда дойдет до настоящего дела, — сказал он Эдит. — Только посмотри, как похолодание взбодрило его.
— О, с ним все будет в порядке, — согласилась Эдит. — Как только ему будет чем заняться, он навсегда избавится от своего брюзжания.
После двенадцати недель закалки на заснеженных склонах и ледниках Скалистых гор, троица отправилась на Аляску, где прошла более радикальный курс таких же тренировок. Мало-помалу они привыкали носить все меньше одежды и к концу периода подготовки могли преодолевать снега и льды в разгар воющей бури, одетые лишь в шерстяные фуфайки. Доктор в порыве радостного энтузиазма хотел было зайти и дальше, заявив, что если принятие снежных ванн голышом полезно для туберкулезных детей, нм, закаленным путешественникам, хватит в бурю и тонкой накидки; однако Эдит решительно воспротивилась, хотя Дрейк, похоже, отнесся к этой мысли вполне благосклонно.
Но теперь миновали все трудности и радости. В тот вечер они уезжали из Монреаля в Рио-де-Жанейро, где собирались присоединиться к остальным участникам экспедиции и пройти последний этап подготовки. Все должны были научиться пилотировать аэроплан. Доктор Лейн по-прежнему считал, что аэроплан может оказаться решающим звеном в успехе их предприятия; капитан Андерсон, с консерватизмом старого моряка, только хмыкал и жаловался на бессмысленную двухмесячную отсрочку.
Оле, напротив, в своих письмах и телеграммах был полон восторга. Умение управлять самолетом обещало в одночасье приблизить помощника к всеведению, каковое составляло цель его существования в сем несовершенном мире. Согласно письмам капитана, Хансен давно овладел мастерством летчика — на бумаге. Он даже изобрел улучшенный тип летательной машины, которая, по словам завистливого Андерсона, напоминала ручную тележку с крыльями. Шедевр неожиданно прорезавшегося в Оле технического гения пребывал пока в стадии куколки, представляя собой на одну треть чертежи и на две трети чистую теорию. Так или иначе, все это оправдывало давешнюю высокую оценку умственных способностей Оле, о какой капитан для себя не мог и мечтать.
Помимо предполагаемой морской болезни Дрейка, плавание в Рио-де-Жанейро прошло без особых приключений. Из Ванкувера Дрейк отправил длинную телеграмму одному из своих друзей-археологов, и тот привез полтонны тщательно отобранных книг — в основном обильно иллюстрированных трудов по биологии, геологии и теории эволюции. С ними Дрейк заперся в каюте, допуская туда только стюардов; по их словам, бедняга вот-вот собирался скончаться от морской болезни. Заподозрив невинный и полезный обман, доктор Лейн предоставил страдальца его трагической судьбе и проводил дни, гуляя по палубе или играя в койтс[8] с Эдит.
В утро последнего дня плавания терпение доктора было вознаграждено. Больной появился на палубе, причем, по замечанию Эдит, выглядел свежим, как огурчик.
— Мне стало лучше, — объявил Дрейк.
— Очень хорошо, — заметил доктор. — Как обстоят дела с фотографиями Хансена?
Дрейку не удалось долго сохранять равнодушный вид. Его лицо расплылось в ухмылке.
— Неплохо, насколько можно было ожидать, благодарю вас.
— Вам удалось расшифровать надписи?
— Если я отвечу «да», вы до смерти замучаете меня вопросами; ответь я «нет» — примете за тупицу. Поэтому я уклонюсь от прямого ответа и скажу так: и да, и нет. Говоря по правде, это в точности описывает ситуацию.
— Я расправлюсь с вами сейчас же, если вы не расскажете, что открыли, — рявкнул Лейн. — Давайте же, излагайте скорее.
— Пред лицом насилия я бессилен, а гордость не позволяет мне спасаться бегством, — протянул Дрейк. Он посерьезнел.
— Вы верно заметили, что образование у меня одностороннее. Для полной расшифровки этих фрагментов мне недостает глубоких познаний в биологии, геологии, эволюционной теории и полудюжине еще более сложных наук. Я всеми силами старался восполнить пробелы и выжать из надписей что-то полезное. В настоящий момент, глядя сквозь густую пелену невежества, я могу лишь сделать некоторые предположения об их смысле. Если я не ошибаюсь, в этих изображениях доисторических чудовищ заключено куда более значительное содержание, чем может показаться с первого взгляда. Однако я не верю, что надписи могут быть полностью расшифрованы кем-нибудь подобным мне, то есть полным профаном в науках о жизни.
— Уверен, вы немалого достигли. Расскажите нам о своих открытиях. Я готов оказать вам любую научную помощь.
После краткого поединка с археологической совестью Дрейк сдался.
— Начнем с того, что эта работа чрезвычайно обманчива. Возьмем, например, этрусское письмо или, если предпочитаете, надписи хеттов. Каждую из них прочли и интерпретировали десятком способов. Один утверждает, что определенная надпись является скромным рассказом о свадебной церемонии. Его оппонент и критик читает те же знаки как подробное повествование о жертвоприношении сорока быков. Оба не могут быть правы одновременно, если только сорок быков не используются как поэтическая метафора жениха. Так все и происходит: один знаток видит прекрасную молитву богине любви, другой — заурядный рецепт чечевичной похлебки. Иногда попадаются даты, цифры и другие числовые обозначения, которые можно сопоставить с известными историческими фактами, но чаще всего результаты работы лишь отражают личность дешифровщика. Когда тот ставит «сорок быков», я сразу понимаю, с кем имею дело.
— И теперь ты боишься выдать себя? — улыбнулась Эдит. — Не беспокойся, я сразу забуду все компрометирующие детали.
— В личной жизни мне нечего стыдиться, — парировал Дрейк, выпрямляясь, как разъяренный журавль.
— Так говорят все, начиная рассказывать свои сны, — рассмеялся доктор. — А после бесятся оттого, что невольно выдали все свои секреты… Но продолжайте; у ваших зверей, я уверен, есть и объективные характеристики.
— Здесь вы ошибаетесь. В данных надписях самое важное состоит в идеальном, в субъективном. Именно это я не могу расшифровать. Все прочее не составляет трудности. В общих чертах, четырнадцать надписей излагают фрагменты истории ужасной войны. Непонятна символика, стоящая за сухим отчетом о битвах и осадах. Представьте себе фразу, которая всякий раз читается по-иному. Прямое значение кажется совершенно ясным, но при вторичном прочтении возникают новые смыслы и так далее, пока целое не начинает казаться хитроумнейшим шифром.
Рассмотрим, к примеру, простое утверждение: «Вчера шел дождь». В обычных условиях вы о нем и не задумались бы. Но если вы армейский офицер разведки и к вам привели задержанного солдата, который собирался перебежать к противнику с запиской «Вчера шел дождь» в левом ботинке, вы постараетесь узнать код, прежде чем расстрелять его, верно?
В моем случае все обстоит точно так же. Надписи, на первый взгляд, говорят о кровопролитной войне. Но только на первый взгляд. Повествование о войне — подробное и последовательное, хотя и отвратительное в своем чистейшем безумии. Разум, если позволите мне высокопарное выражение, сброшен с пьедестала. Подобной войны никогда раньше не было и никогда не будет, потому что сражавшиеся исчезли с лица земли.
— Чудовища против чудовищ? — спросил Лейн.
— О нет. Чудовища против разума и разум против чудовищ. Но я не в состоянии понять, чей это был разум и каковы были чудовища.
Не в этом, впрочем, состоит главное затруднение. Все повествование, по моему мнению, выступает символом истинного конфликта, отраженного в этих надписях. Твердых доказательств у меня нет, но я чувствую. что абсолютно прав. Под довольно прямолинейным рассказом об уникальной в мировой истории войне скрыта повесть об ужасающем противоборстве. Настоящий конфликт, я полагаю, был настолько жуткого свойства, что выжившие намеренно окутали его покровом не поддающейся объяснению символики.
— В чем же состоял их мотив? К чему рассказывать о схватке и так старательно скрывать ее историю?
— Неужели вы не понимаете? Быть может, они страшились, что однажды такие же дьяволы могут вырваться на свободу — и оставили намек на то, как сами одолели врагов. Они скрыли историю, чтобы какой-нибудь идиот не вздумал повторить то. что их погубило. Такое случается. Если бы не возвышенный патриотизм некоторых старцев, нам, людям молодым, не пришлось бы встретиться с отравляющими газами и другими губительными для жизни ужасами. Создатели надписей решили скрыть истину, дабы лишь существа, не уступающие им интеллектом, смогли понять смысл надписи. Такова моя теория, как сказал бы наш знакомец Хансен.
— Но я не вижу смысла, — запротестовал доктор. — Ваша теория не объясняет, почему воспоминания об ужасе следовало записывать вообще. пусть и в крайне затемненном виде. Если они стремились к забвению, самым простым решением было бы не оставлять никаких записей, символических или иных.
— Да, если бы единственная их цель состояла в забвении случившегося. Но что, если они хотели оставить предупреждение разумным существам, которые сумеют понять и прочитать надписи? Допустим, чисто теоретически, что они открыли некую тайну природы — и что именно это открытие покончило с ними… Разве не захотели бы они оставить предупреждение следующей расе исследователей, которые могут ненароком открыть запретные врата?
— Ваше воображение совсем разыгралось, не говоря уж о языке. Что вы можете сказать о реальной войне, описанной в этих фрагментах?
— У меня что-то разыгрался приступ морской болезни, — уклончиво ответил Дрейк, отступая в свою каюту. — Как-нибудь в другой раз.
Больше от него ничего не добились, ибо археолог наглухо запер дверь своих покоев.
Два месяца в Рио-де-Жайнейро были полны хлопот и протекли не без приятности. Под руководством молодого лейтенанта бразильского флота по меньшей мере один из искателей приключений стал искусным авиатором. Правильней было бы сказать «одна»: вероятно, благодаря яркой красоте Эдит молодой офицер не жалел сил и терпения, раскрывая перед ней секреты пилотирования, какие пригодились бы девушке разве что для воздушной акробатики на сельской ярмарке. Как бы то ни было, он тратил гораздо меньше усилий на прилежного Оле, который после скандальной встречи с церковным шпилем начал самостоятельно постигать азы летного искусства и мало-помалу превратился в осмотрительного и осторожного штурмана.
Капитан Андерсон сдался после первых же приступов тошноты во время полета с бравым асом-лейтенантом, наотрез отказавшись возвращаться к давно пройденным урокам морской болезни.
Доктор Лейн легко выучился управлять самолетом, но проявил опасную склонность без всякой необходимости описывать мертвые петли. Эдит умоляла Андерсона поручить ее отцу разобраться с корабельными запасами — провести инвентаризацию, сделать все, что угодно, лишь бы он держался подальше от ослепительного сапфирового неба. Капитан согласился, и небеса остались вотчиной Эдит и лейтенанта. Оле, тонкий поклонник Метерлинка, однажды в разговоре с Дрейком заметил, что воздушные шалости Эдит в точности напоминают брачный полет пчелиной матки[9]. То, что сказал в ответ на это Дрейк, повторить невозможно.
Сам Дрейк показал себя безнадежным неудачником. После добросовестной попытки научить его основам обращения с самолетом лейтенант с заметным облегчением объявил, что мистер Дрейк станет отличным балластом в чрезвычайной ситуации, но в остальном бесполезен. Дрейк, смущенный и униженный, вернулся к своим надписям. Так, по крайней мере, все это выглядело внешне. Но Оле разработал более сложную теорию, которой он великодушно поделился с Эдит.
— Никто, мисс Лейн, не может быть таким дураком, каким выставил себя Дрейк. Дрейк не хочет летать. Он хочет изучать мои фотографини. У этого молодого человека есть мозги. Когда-нибудь у него появится теория.
Оле говорил приглушенным тоном толстой старухи, созерцающей свою пышногрудую невестку.
И Эдит, вспомнив, что Дрейк отказался от ее частных уроков пилотажа, почувствовала желание надрать и без того красные уши Оле. В глубине души она знала, что теория помощника была правдой; Дрейк был без ума от прекрасных абстракций. Раздраженно вздохнув, она возобновила свой пчелиный флирт с лейтенантом. Тот хотя бы сознавал ее очарование. Но на самом деле ей хотелось вонзить свои ровные белые зубки в единственное яблоко, находившееся вне пределов ее досягаемости.
К концу первого месяца в Рио Дрейк приобрел самые дурные привычки. Его комната была теперь завалена шедеврами Хансена — всей коллекцией из ста двадцати четырех терзающих разум снимков. Жара стояла неимоверная, но высокому и худощавому Дрейку она, казалось, была нипочем. Подносы с едой у его двери оставались нетронутыми; блюда с утробным ликованием поглощал портье, а испортившиеся остатки выбрасывал. В конце концов, заботливый хозяин разработал злодейский рацион из еды и питья, который можно было проглотить одним махом, не вдаваясь в детали. Основу адской диеты составляли устрицы и сливки; ром и немного абсента придавали ей окончательный лоск. Промежуточный слой являл собой ужасающую тайну. Подозрительная зернистая чернота в середине предполагала икру. Творожистая масса издавала безошибочный запах тонко наструганного тельного количества тростникового сахара. Кварта этой самодеятельной чеснока. Необходимый баланс углеводов достигался путем добавления значи-амброзии четырежды в день и бесконечные поставки кофе — черного, как дьявол, сладкого, как любовь, и горячего, словно угли в аду, как говорят испанцы — поддерживали в Дрейке жизненные силы.
Лейн ночевал на корабле, где Эдит до трех угра танцевала с влюбленным лейтенантом под неусыпным наблюдением престарелой матери последнего. Двадцать четыре часа в сутки, от рассвета до рассвета, Дрейк был предоставлен сам себе. Он засыпал прямо в кресле, когда сон исподтишка нападал на него. Если в полусне ему удавалось добраться до постели, он ложился спать, не раздеваясь — и четыре часа спустя снова возвращался к своим трудам. Вопреки всем теориям гигиенистов, он не ходил на прогулки и не занимался физическими упражнениями, но оставался совершенно здоров и крепок, как кремень: деятельный мозг, вероятно — лучшее тонизирующее и лучший рецепт здоровья.
Оле, выслушивая ежедневные сводки хозяина, проникся восторженным уважением к этому невероятному молодому теоретику. Он не сомневался, что его бесконечная научная беременность рано или поздно произведет на свет грандиозное, мирового значения дитя. В день отплытия он проводил Дрейка в его каюту на старом китобойце — вычищенном от киля до клотика и переименованном в «Эдит» — с такой бережностью, будто сопровождал юную мать на сносях.
«Эдит» развела пары, пересекла величественную гавань, повернула и направилась прямо на юг в сиянии дня, разрезая зеленовато-голубые волны. Официально, экспедиция отправлялась на охоту за китами.
Великое приключение началось, но на молчаливом судне ни единая душа не могла бы предсказать его исход. Они шли на юг в поисках неизвестных нефтяных залежей и неведомой загадки, с которой, будь они наделены даром предвидения, им не захотелось бы повстречаться. Так, безрассудно и неумело, люди вечно стремятся постичь тайны жизни…
По приказанию доктора Дрейка оставили в покое. Лейн был впечатлен рассказами Хансена и по себе знал могучее притяжение ничем не прерываемого течения мысли.
Дни пролетали, как лазурные птицы, и понемногу ветер стал крепчать. Острый холод до костей пронизывал непривычных членов команды. Опытные моряки и закаленные новички лишь стали двигаться чуть быстрее и работать энергичней. Желторотые скоро привыкнут, а пока пускай себе дрожат, ругаются и справляются, как могут.
Легко нагруженная «Эдит» вскоре начала качаться и подпрыгивать на волнах, как белуха; тогда-то Дрейку и отомстила кулинарная оргия из икры, устриц и тростникового сахара. Его истерзанный желудок протестовал против грубой корабельной пищи и с несказанным отвращением отвергал солонину. Эдит забыла о непостоянстве археолога, простила ему все теории и стала ухаживать за ним, как ангел милосердия в белоснежном одеянии. Выздоровление было таким же стремительным, как болезнь. Обретя былую живость и темперамент — в прострации Дрейк был тих, как чахоточный викарий — молодой ученый вновь изменил Эдит со своими фотографическими гуриями.
— Соберемся в капитанской каюте и обсудим наши планы, — предложил он. — Ты приведешь отца, а я позову Оле. Сейчас вахта второго помощника, они все свободны.
Удобно устроившись за красным сукном капитанского стола, все пятеро приступили к обсуждению. Андерсон и Лейн решили сразу направиться в бухту, открытую капитаном на следующий день после подводного извержения, пересечь ее и подойти к берегу. Затем, передав бразды правления кораблем Бронсону, умелому второму помощнику, они на собаках и санях направятся к вулкану, который видели вдали Андерсон и Оле. Если окажется возможным использовать аэроплан, двое из участников экспедиции вернутся за ним.
Люди Бронсона на судне будут ждать возвращения отряда ровно три месяца. Если по истечении этого срока они не получат от исследователей никаких вестей, им надлежит снарядить спасательную партию. Организация помощи была спланирована до мельчайших подробностей. Если что-то пойдет не так. Бронсону нужно будет лишь следовать письменным инструкциям.
Андерсон довольно туманно представлял себе местонахождение чаемых нефтяных залежей. Эти общие представления были основаны на теории Оле, но признаваться в том капитан не желал. С редким проблеском здравомыслия Оле рассудил, что поскольку тяжелый черный дым и красный столб огня, замеченные ими издали, напоминали горящую нефть — так оно, вероятно, и было.
В эту стройную гипотезу, как указал Лейн, не вписывалось только одно: по оценке капитана, взрыв, услышанный ими, произошел на расстоянии от двухсот пятидесяти до трехсот миль от залива. Выброс горящей нефти вряд ли был бы видим и слышим на таком расстоянии. Иное дело — вулкан. Знаменитые извержения Кракатау, Катмая, Мон-Пеле и многих других вулканов ощущались и на более далеких расстояниях.
Капитан не желал и слушать возражения Лейна. Кто сказал, что там, на суше, не могла находиться громадная нефтяная скважина? Чем больше, тем вероятней, считал Андерсон. Глядя на раскачивающуюся керосиновую лампу, он рисовал в воображении прекрасные картины акций и паев, кружащихся. как осенние листья Валломброзы[10], над океаном неограниченных возможностей.
Лейн был странно сдержан в отношении того, что надеялся найти. Со дня первой беседы ученого с капитаном прошло десять месяцев, и за это время доктор ни разу не упомянул о доисторических животных Андерсона, словно только что увязших в море нефти и смолы. Если бы его спросили, он сказал бы, что пока еще не вынес определенное суждение; вне сомнения, это было бы правдой. Несомненным было и то, что птица-рептилия отнюдь не растворилась, как мираж, но продолжала существовать, и ее загадочная реальность не могла найти удовлетворительного объяснения.
По зрелом размышлении Лейн отбросил первоначальную теорию, гласившую, что птица законсервировалась и пережила миллионы лет, как сардинка в масле. Он не спешил делиться своими мыслями с капитаном: кто знает, какие еще байки придумает в запале этот бывший горный инженер и китобой, наделенный пылкой фантазией? В истинно научном духе доктор решил дождаться новых фактов, прежде чем пускаться, как Оле, в соблазнительные гипотезы.
В этом решении его поддерживало неприятное воспоминание. В душе он еще не простил капитана, который принял его за наивного энтузиаста, готового поверить в первую же русалку с головой из кокосового ореха. Но главное, доктор твердо продолжал считать Дрейка величайшим дешифровщиком современности и надеялся, что после столь пристального изучения фотографий Хансена тот наконец поделится своими выводами. Эдит, с разрешения Дрейка, уже раскрыла отцу причину странного поведения молодого ученого.
— Так что же, о устрица, — спросил Лейн, поворачиваясь к Дрейку, — теперь вы готовы раскрыть створки?
— Да-да, у вас уже есть теория? — выпалил Оле.
— Целых две, — ответил Дрейк.
— Две теории! — зашелся от восторга Оле. — Молодой человек, вы настоящий ученый. В чем заключаются ваши теории?
— Первая — которую лично я предпочитаю — в том, что я сошел с ума.
— Все видится вам настолько невероятным? — спросил доктор, подняв брови.
— Я уже говорил вам в Сан-Франциско, что это просто непредставимо, — вмешался капитан. — Сейчас Дрейк это подтвердит. Погодите немного и сами все услышите.
— Речь совсем не о вашем рассказе, — сказал Дрейк. — По сравнению с истинным смыслом надписей, каким я его вижу, ваше море чудовищ кажется довольно скромным. Я согласен признать, что ваше повествование соответствует действительности, хотя доктор Лейн все еще проявляет в этом вопросе осторожность. Но другое… истинное значение фрагментарной истории. отраженной в надписях — я предпочитаю не обсуждать до тех пор, пока события не докажут мою правоту или безумие.
— Я понимаю вашу позицию, Дрейк, — сказал доктор. — В данных обстоятельствах и я повел бы себя точно так же. С другой стороны, вы можете нам кое-что сообщить, не отступаясь от своих принципов. Исходя из того, что вам удалось найти, считаете ли вы, что мы обнаружим вещественные свидетельства истинной схватки? Я имею в виду, разумеется, столкновение, которое так постарались скрыть создатели надписей.
Дрейк бросил на него проницательный взгляд.
— Вы догадались о природе той войны?
— Исходя из других данных — возможно. В таком случае вы должны понимать, почему я не делюсь раньше времени своими предположениями. Итак, найдем ли мы свидетельства подлинной битвы?
— Не знаю. Мне это показалось бы невозможным.
— Некоторые вещи вечны, — тихо заметил доктор. — Насколько мы способны судить, жизнь, не исключено, нельзя уничтожить.
— Вам никогда не доводилось нюхать мертвого кита? — спросил приземленный капитан.
— Доктор имеет в виду совершенно другое, — запротестовал Оле, начиная краснеть.
— Я знаю, Оле. Я знаю, что имеет в виду доктор. Он говорит о душе. Но, доктор, видели ли вы когда-нибудь кита, обладающего душой?
— Не после смерти, — с улыбкой ответил доктор. — Однако я подразумевал совсем иное. Моя мысль была более прозаической и сводилась к вопросу энергии, клеток и прочих общеизвестных вещей.
— Клеток? — фыркнул капитан. — Дохлая рыба — это дохлая рыба, будь в ней клетки или нет.
— Совершенно…
— Заткнись, Оле. Доктор Лейн, я не такой дурак, чтобы спорить с вами на вашей палубе. Когда вы сможете показать мне мертвого кита, который не сгниет за три недели, я поверю в бессмертие жизни.
— Это…
— Заткнись, Оле. Ну, доктор, где ваш бессмертный кит?
— На небесах, — ответил Лейн, не моргнув глазом.
— Отец, — запротестовала Эдит, — это слишком.
— Не обязательно, моя птичка. Вспомни пророка из Ниневии[11]. Итак. Дрейк, какова ваша вторая теория?
— Что все это буквальная правда.
— Мне тоже так кажется, — сказал доктор.
— И мне, — эхом отозвался Оле, прежде чем капитан успел его перебить.
— Такого не может быть, Оле, — возразил доктор. — Вы человек плодовитый, спору нет, но по природе своей неспособны вообразить подобный кошмар.
Оле выглядел удрученным. Ему сделали замечание. Эдит сочувствовала ему, остро страдая от подавленного любопытства.
— Ах, почему бы вам двоим не перестать разговаривать так, будто я маленькая девочка в платьице до пят? Раз уж я достаточно взрослая, чтобы находиться здесь, меня уж точно можно посвятить в происходящее.
— Если мы начнем пугать тебя всеми нашими недоработанным теориями, — засмеялся Лейн, — ты, чего доброго, сядешь на самолет и сбежишь ночью в Рио. Лучше подождать и посмотреть…
Его прервал резкий толчок, сотрясший крепкое судно от носа до кормы.
— Господи! — вскричал капитан, бросаясь к двери. — Мы на что-то налетели. Все наверх!
Все оказались на палубе на секунду позже капитана. Их тотчас охватило невообразимое зловоние. Оно проникало в самую душу, заставляло разум трепетать и сводило все чувства к позывам выворачивающей наизнанку тошноты. Закаленные морем китобои-пираты свешивались над релингами в пароксизмах неизбывных страданий.
На менее привычных участников экспедиции зловоние подействовало мгновенно и неодолимо. Сопротивляться было невозможно. Никакой безумный химик, вдохновленный уродливыми и дикими кошмарами, не изобрел бы запаха, подобного тому, что осквернил самую душу этой безмятежной и прекрасной ночи.
Полная луна посеребрила спокойные морские угодья. Вся природа, живая и мертвая, спала глубоким сном. Серебряную дорожку ряби царственно пересекал гигантский труп, чье гнилое туловище распорол крепкий нос судна. Четыре башни, по две с каждой стороны, вздымались в мистическом свете, как руины храма на греческом холме. То были ноги чудовища. Всему остальному, что виднелось в лунных лучах, лучше было бы оставаться сокрытым.
— Вот и ваш бессмертный кит, капитан, — всхлипывая, пробормотал доктор, когда его спазмы прекратились, опустошив тело.
— Черта с два, кит! Туша больше четырех китов вместе взятых! Это одно из них.
— Думаю, — в порыве раскаяния произнес доктор, — что обоняние подчеркивает истину даже сильнее зрения. Отведите нас вниз и выдайте из аптечки асафетиду. Нужно чем-то заглушить привкус правды во рту.
Вернувшись в капитанскую каюту, они попытались забыться с помощью рома, приправленного ямайским имбирем.
— Я когда-нибудь избавлюсь от этого запаха в волосах? — сетовала Эдит.
— Сбрей волосы, дорогая, — посоветовал доктор, — и прокипяти их в щелочи.