Глава 5

Пока мы возвращались к бункеру, тишина обволакивала меня, как плотное одеяло. Никто не говорил, никто не пытался разрядить обстановку — это было странно, но я понял, что они дают мне время. Время осознать, переварить, перевести дух. И это было правильным решением, потому что внутри меня поднималась буря.

«На сколько сильно изменит меня этот мир?» — вопрос, который я задавал себе, словно загнанный зверь, стучал в черепе без остановки. Первые дни в Улье казались каким-то безумным сном, где всё вокруг теряло свой смысл. Но теперь я начинал понимать, что это не кошмар. Это новая реальность. Реальность, в которой мне придётся существовать. И она уже начала трансформировать меня, медленно, но неотвратимо, как вода, точащая камень.

Впервые я ощутил настоящий страх перед тем, кем могу стать. В этом мире есть два типа людей: те, кто ломается, и те, кто приспосабливается. Но приспособление — это не просто вопрос выживания. Это вопрос того, что ты готов потерять ради жизни. «Как долго я смогу оставаться собой, прежде чем этот мир поглотит меня?»

Я вспомнил, как в первые дни в армии мне казалось, что я всегда останусь собой, что ни жестокость, ни боль не смогут изменить мою суть. И теперь я смотрел на свои руки, на тёмные пятна крови, и задавался вопросом: когда я превратился в человека, который может без колебаний лишить кого-то жизни?

В психологии есть термин — когнитивный диссонанс. Это когда то, что ты делаешь, и то, что ты о себе думаешь, вступают в конфликт. В первые дни Улья я испытывал этот диссонанс каждый раз, когда приходилось стрелять, каждый раз, когда смотрел на искажённые спорами человеческие тела, превращённые в монстров. Но теперь? Теперь это было почти привычно. Стрельба стала механическим действием, движение ножа — рефлексом. И это пугало меня больше всего.

«Сколько ещё потребуется, чтобы я начал наслаждаться этим?» — мысли плавились в голове, как раскалённый металл, пронзающий сознание.

Меня тревожило, что я могу стать одним из тех, кто находит удовлетворение в жестокости. Я видел, как светятся глаза Кулака, когда он вступал в бой, как Гвоздь ухмылялся, смахивая кровь с клинка. Они уже приняли эту жизнь, и, возможно, им больше ничего не оставалось. Но я… Я всё ещё держался за идею, что смогу остаться человеком.

Но что такое «человек» в мире, где монстры носят лица тех, кто был тобой вчера? В этом мире человек — это хищник, и если ты не принимаешь эту роль, то тебя просто съедят. Я вспомнил первый раз, когда пришлось убить заражённого, и то, как сердце замерло на секунду. А потом было второе убийство. Третье. Четвёртое. И с каждым разом эмоции стирались, словно кто-то медленно стирал их ластиком, оставляя только пустую, равнодушную оболочку.

«Так ли легко я стану частью этого мира?»

Есть ещё одно понятие из психологии — десенсибилизация. Это процесс, при котором повторяющееся воздействие на мозг снижает эмоциональную реакцию на раздражитель. Я знал, что со мной происходит именно это. То, что раньше вызывало ужас, теперь просто становилось частью рутины. Я становился десенсибилизированным к смерти, к боли, к страху. И это пугало меня. Потому что как только ты теряешь способность чувствовать, ты теряешь свою человечность.

Какое-то время я шёл вперёд, почти не замечая пути. Боль в мышцах, липкая влажность одежды — всё это казалось таким мелким по сравнению с тем, что творилось у меня внутри. Я вспомнил свой первый бой в армии, тот момент, когда мне пришлось сделать выбор между жизнью и смертью. Тогда я думал, что никогда не забуду ощущение того первого выстрела, треск пули, разрывающей плоть. Но теперь? Теперь это всего лишь звук. Просто еще один шум в этом мире.

«Что останется от меня, если я потеряю даже это?»

Я попытался представить будущее. Как буду стоять на этом же месте через месяц, через год. Что буду чувствовать, что буду видеть в зеркале? Зеркале, в котором отражение уже не моё. Может быть, к тому времени я научусь улыбаться, глядя на мертвецов, валяющихся под ногами. Может быть, стану смеяться над болью, как это делает Гвоздь. Но вот чего я боялся больше всего: что однажды я посмотрю на кровь на своих руках и ничего не почувствую.

Есть ещё один термин — эмоциональное выгорание. Состояние, когда человек утрачивает связь со своими эмоциями из-за длительного стресса и напряжения. Оно похоже на десенсибилизацию, но глубже. Это не просто потеря реакции — это потеря способности быть собой. И я знал, что шаг за шагом, бой за боем, я подхожу к этой грани.

— Эй, Бродяга, — прозвучал голос Кати, вернув меня к реальности. — Ты там в порядке?

Я посмотрел на неё. Её лицо казалось спокойным, но в глазах читалась усталость, которую, вероятно, я не замечал раньше. Наверное, она видела сотни таких, как я — новеньких, потерянных, пытающихся найти ответы на вопросы, которые давно не имеют смысла.

— Не знаю, — честно ответил я.

Катя ничего не сказала, просто кивнула и пошла дальше. И в этом молчании я ощутил, как нас связывает одна и та же судьба. Мы все здесь — просто кусочки чего-то большего, чего-то, что медленно пожирает нас изнутри. И оставалось лишь один вопрос: сумею ли я найти способ сохранить себя в этом безумии, или Улей сожрёт меня, оставив только пустую оболочку.

Я чувствовал, как сердце замедляет свой бег, как кровь, которую я только что пролил, уже перестаёт быть чем-то важным. И в тот момент я понял, что выбор уже сделан. Не мной, не Ульем — всем этим миром, который вытаскивает из тебя всё человеческое, заставляя быть тем, кого ты ненавидел, кем боялся стать.

Я смотрел на свой автомат и впервые понял, что он стал частью меня. Не просто оружием, не просто инструментом, а продолжением моей сущности. И это было страшно. Потому что как только ты принимаешь оружие как часть себя, как только пули становятся твоими словами, а кровь — твоими чернилами, ты уже не можешь вернуться обратно.

«Как далеко я зайду?»

В этот момент я знал одно: я уже не тот, кто был до Улья. И больше никогда им не буду.

Меня вырвали из моего внутреннего монолога, когда я обнаружил, что мы уже в бункере. Сам не понял, как дошёл. Такое иногда бывает, и это пугает. Как можно потерять целый путь? Но мозг иногда сам решает выключиться, чтобы не сойти с ума.

Ребята, казалось, тоже понимали это. Без слов, на каком-то автоматическом уровне, почувствовали, что мне нужно время, чтобы переварить всё, что произошло. Гвоздь молча расстегнул рюкзак, и я увидел, как он достал несколько бутылок вискаря. «Когда он успел их там набрать?» — мелькнула мысль, но ответа я не искал. Катя и Лера, словно сговорившись, достали сырокопчёную колбасу, сыр, разрезали яблоки, выложили дольки лайма, и где-то даже нашлась плитка шоколада, ещё не растаявшая в этом бредовом мире.

Мы сели кружком, как это делают старые друзья, хотя все знали, что таковыми мы не являемся. Пока. Гвоздь налил виски в гранёные стаканы — молча, без тостов, без слов. Мы подняли их и выпили, каждый проглатывая свои мысли вместе с этим горьким напитком. Горло жгло, как огонь, но это было приятно. Мы выпили ещё. И ещё раз.

Где-то после четвёртого или пятого стакана я почувствовал, как меня отпускает. Этот тяжёлый, липкий страх, который сжимал меня изнутри, начал растворяться. Он уходил вместе с каждым глотком, оставляя место пустоте, которая была куда более приятной, чем боль. Взглянув на них, я почувствовал благодарность. Не ту, которую ощущаешь к людям, что спасают тебе жизнь. Нет. Это была та благодарность, что испытываешь, когда кто-то просто понимает тебя. Без слов, без лишних вопросов.

— Спасибо, — пробормотал я, и они кивнули, будто это само собой разумеется.

После этого мы сидели и разговаривали ни о чём. Рассказывали байки, вспоминали то, что было до Улья. Кто-то рассказывал о смешных случаях из детства, кто-то о глупых ситуациях на службе. Мы смеялись, хотя каждый из нас понимал, что этот смех — попытка забыть о том, что творится вокруг. В какой-то момент, когда казалось, что мы снова люди, а не механизмы выживания, Гвоздь заговорил о теме, которая витала в воздухе весь этот вечер, но которую никто не осмеливался затронуть.

— Слушай, Бродяга, — начал он, глядя куда-то в сторону, как будто обращаясь не ко мне, а к своей памяти. — Есть в Стиксе одна штука, о которой все знают, но мало кто говорит. Здесь люди раскрываются. И я не о том, что становятся героическими или добрыми. Нет. Тут всё гораздо хуже. Всё самое мерзкое, гнилое, гадкое, что скрывается внутри человека, рано или поздно выходит наружу. И знаешь почему?

Он сделал паузу, отпивая виски, а я молча ждал продолжения. Гвоздь медленно выдохнул, как будто готовился к трудному признанию:

— Потому что тут нет тормозов, — сказал он тихо, но отчётливо. — Нет общества, которое скажет тебе, что правильно, а что — нет. Нет законов, нет полиции, нет тех, кто накажет тебя за твоё дерьмо. Тут, если у тебя была мысль прибить соседа по комнате только потому, что он громко храпел — ты её реализуешь. Если в прошлом мире ты мечтал поставить на место своего начальника, унизить его, — здесь ты станешь тем, кто будет гнобить каждого, кто хоть как-то тебе указывает.

Гвоздь посмотрел мне в глаза, и в его взгляде я увидел что-то очень, очень старое. Словно он уже видел всё это тысячи раз.

— А ещё есть те, кто никогда не смел смотреть на девушек косо в прошлой жизни, потому что боялись последствий, — продолжил он, глотая ещё один стакан виски. — Тут они превращаются в насильников и педофилов. У них нет страха перед наказанием, нет стыда. Только желание, которое теперь ничто не останавливает.

Слова Гвоздя резали по живому, как ржавый нож. Я понял, что он говорит не только о людях вокруг. Он подводил разговор к рассказу о себе. О том, каким он когда-то был и каким стал в этом мире.

Гвоздь опустил взгляд, словно решив, что пришло время рассказать свою историю, и, возможно, впервые я увидел в его глазах что-то, напоминающее боль.

— Я помню первый раз, — тихо начал он, и его голос стал глуше, словно уходил вглубь собственного сознания. — Я столкнулся с этим тут, в Улье. Рейдер. Насильник. Девочку! Ребенка!!! Он решил, что если в этом мире нет законов, то можно делать что угодно. И знаешь, что самое страшное? У меня сорвало крышу.

Гвоздь замолчал на секунду, стиснув зубы так, что скулы напряглись. Казалось, что он снова проживает этот момент.

— Я убил его, — сказал он, глядя мне прямо в глаза. — Не просто убил. Я разорвал его на куски. Руками, зубами — как зверь. И знаешь, что самое поганое? Я не смог остановиться. Не смог. И не хотел.

В его голосе не было гордости, только отвращение. Но я понял: он говорит это не потому, что хочет оправдаться. Нет, он знал, что сделал, и принял эту часть себя, принял с тем же хладнокровием, с каким разбирался с зараженными.

— Это стало моим пороком, — продолжил он, не сводя с меня взгляда. — С того дня я больше не мог сражаться иначе. Мне стало нужно это чувство — чувство, когда кости трещат под твоими ударами, когда кровь брызжет на лицо, когда ты чувствуешь себя сильнее, чем кто-либо другой. Вот почему я предпочитаю драться с мачете, даже с самыми матёрыми заражёнными. Потому что… — он сделал паузу, горько улыбнувшись. — Потому что только в бою я чувствую себя живым.

Я не знал, что сказать. Его слова тянули к себе, как бездна, и я чувствовал, как сам подхожу к её краю, заглядывая в эту тьму.

— И знаешь, что самое смешное? — внезапно хмыкнул он. — Улей решил поиздеваться надо мной, подарив дар на сверхскорость. Как будто сам мир говорил мне: «Беги, Гвоздь, беги быстрее, пока не догонит то, от чего ты пытаешься убежать».

Я молча кивнул, не находя слов. В этот момент я понял, что в Улье нет чистых людей. Нет тех, кто не испачкался. Мы все здесь — отражения своих самых тёмных сторон, и у каждого есть свой порок, своя боль, которую он несёт с собой.

Гвоздь посмотрел на меня, словно видел, как во мне что-то изменилось.

— Поэтому, Бродяга, — произнёс он тихо, — если у тебя есть хоть одна крупица того, что можно назвать человечностью, держись за неё. Потому что этот мир заберёт всё остальное. И, в конце концов, не останется ничего, кроме того, что ты был готов потерять.

И это было самое страшное. В Улье не было праведных, не было невинных. Здесь были только выжившие и те, кто позволял тьме внутри себя взять верх.

— Это напоминает теорию подавленного желания, — неожиданно произнесла Катя, повернув голову ко мне. — Слышал о таком?

— Слышал, — ответил я, хотя детали расплывались. — Это когда человек подавляет в себе тёмные желания, но в определённых условиях они вырываются наружу?

— Да, — кивнула она. — В цивилизованном мире мы носим маски. Социальные нормы, страх перед наказанием, мнение окружающих — всё это держит нас в узде. Но здесь? Здесь эти узды спадают. И человек становится тем, кем он всегда был в глубине души.

— Значит, этот мир — просто место, где каждый показывает своё истинное лицо? — спросил я, чувствуя, как виски затопляет мой разум, смывая границы реальности.

— Именно, — Гвоздь посмотрел на меня с серьёзным выражением лица. — И в этом вся проблема. Потому что большинство из нас не готовы увидеть, кем мы можем стать, когда нас ничего не сдерживает.

— Но ведь есть и те, кто остаётся человеком, — возразил я, пытаясь зацепиться за эту мысль, словно за спасительную нить. — Те, кто не ломается, не становится чудовищем.

— Да, есть, — согласилась Лера, заговорив впервые за весь вечер. — Но это редкость. В основном, те, кто сохраняет свою человечность, либо погибают первыми, либо… становятся монстрами, чтобы выжить. Это выбор, который каждый должен сделать. Остаться собой и умереть или стать кем-то иным, но выжить.

Мы сидели в тишине, каждый погружённый в свои мысли. Эта правда была горькой, как тот самый виски, который мы пили. Но вместе с ней пришло и понимание: в этом мире нет чётких границ между добром и злом. Здесь каждый сам решает, что значит быть человеком.

Гвоздь поднял стакан и посмотрел на меня.

— Вот почему важно оставаться человеком, Бродяга. Понимаешь? Ты можешь убивать, можешь бороться, можешь выживать. Но если ты позволишь этому миру лишить тебя последнего кусочка души, то ты уже мёртв, даже если дышишь.

Его слова, как грубый, но точный удар, заставили меня остановиться и подумать. Я посмотрел на свою руку, сжимающую стакан, и понял, что в этом мире мне придётся не просто бороться за жизнь, но и за то, чтобы не потерять себя. За то, чтобы не стать таким же монстром, как те, кто бродит в тумане.

Мы выпили снова, и в этом молчании я чувствовал, как что-то внутри меня решилось. Этот мир будет пытаться сломать меня, заставить отказаться от всего, что я знал, что любил, что ценил. Но я не дам ему этого удовольствия. Я буду держаться за каждую крупицу своей человечности, буду бороться за неё зубами и когтями. Потому что, в конце концов, это всё, что у меня есть.

«Да, этот мир может показать твое истинное лицо», — подумал я, глядя на отражение в стакане. — «Но он не определяет, кто ты есть».

Кулак сделал глоток вискаря, прищурился и вдруг заговорил:

— Знаешь, Бродяга, одна теория. Теория отрицания. Слышал о такой?

Я кивнул. Конечно, слышал. Что-то из психологии, из учебников по поведению человека. Но никогда не думал, что это может иметь значение здесь, в этом аду.

— Давай я объясню на твоём примере, — сказал Кулак, устраиваясь поудобнее. Его голос был спокоен, но в этом спокойствии чувствовалась тяжесть прожитого. — Отрицание — это первая стадия, через которую мы все проходим. Ты сталкиваешься с реальностью Стикса и отказываешься её принимать. Закрываешь глаза, как будто это не может быть правдой. Как будто однажды проснёшься, и всё вернётся на круги своя. Но Стикс не прощает таких иллюзий. Ты ведь помнишь, что чувствовал, когда впервые сюда попал?

Я невольно кивнул. Конечно, помню. Когда только оказался здесь, мне казалось, что это просто ночной кошмар, что я проснусь, и этот мир исчезнет, как туман поутру.

— Это нормально, — продолжил Кулак, глядя мне прямо в глаза. — Все так проходят через это. Но вот что происходит дальше. Приходит гнев. Вторая стадия. Ты начинаешь злиться на этот мир, на его жестокость, на монстров, что охотятся на тебя. И, в конце концов, на себя. Злишься за свою беспомощность. И эта злость разъедает тебя, поглощает. Ты начинаешь обвинять всех вокруг, ищешь виноватых. Как будто это что-то изменит.

Я ощутил, как его слова коснулись чего-то внутри. Было время, когда я винил всех — и мир, и тех, кто бросил меня здесь, и сам Стикс. Но гнев ничего не менял, он действительно только пожирал меня изнутри.

— А после гнева начинается торг, — продолжил Кулак, пристально наблюдая за моей реакцией. — Третья стадия. Ты начинаешь искать способы договориться с миром. Думаешь, что можно найти лазейку, выторговать себе жизнь, или хотя бы каплю нормальности. Это отчаянная попытка вернуть контроль. Но Стикс не ведёт переговоров. Он беспощаден. Здесь ты либо принимаешь правила игры, либо становишься её частью.

Я вспомнил, как пытался заключить эту нелепую сделку с реальностью. Как убеждал себя, что можно просто следовать своим правилам и остаться прежним, человеком. Но этот мир не оставляет выбора.

— И вот тут наступает депрессия, — продолжал Кулак, его голос стал тише. — Четвёртая стадия. Ты осознаёшь, что ничего не изменить. Что все усилия напрасны, что ты утонул в этом мире. Ты теряешь надежду. Это момент, когда кажется, что проще сдаться. Стать таким, как все здесь, пустой оболочкой, что лишь существует, но не живёт.

Я молча смотрел на него, понимая, что его слова звучат как предсказание моего будущего. С каждым днём я всё больше чувствовал эту тяжесть. Как будто что-то внутри медленно угасало.

— Но есть ещё пятая стадия, — Кулак подался вперёд, его глаза блеснули. — Принятие. Это не значит, что ты соглашаешься с тем, что тебя поглотил Стикс. Это значит, что ты принимаешь себя таким, каким стал. Понимаешь, что ты изменился, что теперь это часть тебя. Ты учишься жить с этим, не отрицая, не сражаясь с неизбежным. Принять — значит выжить. Но не просто выжить телом, а сохранить то, что осталось от твоей души.

— И что, я уже близок к этому? — спросил я, стараясь осмыслить его слова.

Кулак кивнул, слегка усмехнувшись.

— Ты где-то между гневом и торгом. Ещё пытаешься выторговать у этого мира свою старую жизнь. Но скоро ты поймёшь, что это бесполезно. И вот тогда тебе придётся решить, сдашься ли ты или примешь всё таким, какое оно есть. Но запомни одно, — он наклонился ближе, его голос стал почти шёпотом, — не дай этому миру отнять у тебя всё. Найди в себе что-то, что не позволишь потерять. И держись за это. Потому что, если Стикс заберёт у тебя всё, останется только оболочка. И тогда ты уже не будешь собой.

— А если я не смогу? — мой голос дрожал, как будто вопрос сам вырвался наружу.

Кулак посмотрел на меня с ледяной усмешкой.

— Тогда Стикс тебя поглотит. Целиком. И от тебя останется только тело, движущееся по инерции.

И в этот момент я понял: возможно, эта битва окажется сложнее, чем все, что меня ждёт в Улье.

Загрузка...