Книга 3. РУБЕДО

Глава 3.1. Кровопускание

Январь. Замок Вайсескройц, Авьенский лес.


И был вечер. И наступало утро.

Солнце агонизировало над Авьенским заказником, и когда бы Генрих ни приходил в сознание — он видел кровоточащую рану в небе, лишь иногда сменяющуюся серым пеплом сумерек.

— То… маш! — звал он тогда, едва ворочая распухшим языком. — Который… день сейчас?

— Суббота, ваше высочество, — вырастая у изголовья, отвечал камердинер.

— Изволите воды?

— Морфия… — хрипел Генрих. — Пусть привезут… невмоготу!

И наперед знал ответ:

— Нету, ваше высочество. Да и никак нельзя, вы сами не велели. Вот, я окно открою. Морозно сегодня на дворе, свежо… Вам полегче будет!

Облегчение не наступало.

Генрих горел.

Проваливался в беспамятство и горел — иногда щемяще, изнутри, сквозь зубы постанывая от накатывающих болей, иногда вспыхивая как факел. Тогда в постель била ледяная струя, и Генрих захлебывался, сипел, выворачивался из промасленных пут, кричал, что все кретины, что он расстреляет каждого, что империя сгинет в адском пламени и агония будет длиться вечно!

Вечно!

Пожарные держали его, пока не погаснут последние искры и не прекратится истерика.

Томаш угрюмо перестилал постель.

Камеристки сметали золу и скоблили подкопченные стены.

Андраш ходил вдоль покоев как одичавший пес и раздражающе много курил, отчего весь этаж пропах табаком, гарью и резким одеколоном.

— А что, Томаш, все еще суббота? — приходя в себя, спрашивал Генрих. Пот тек с него в три ручья, суставы выламывало, жилы болезненно вздувались.

— Как утомительно тянутся дни… И как мучительно… Я умираю?

— Что вы, ваше высочество, — отзывался Томаш, накладывая мазь на ожоги. — Прихворнули немного.

— Во мне живого места нет. Так черти жарят грешников в аду… а я великий грешник!

— Вы Спаситель наш.

— Бедные вы, бедные. Лучше никакого Спасителя, чем морфинист, — и вдруг оживлялся: — Томаш, послушай!

— Да, ваше высочество?

— Хотя бы один укол…

— Нельзя, ваше высочество.

— Дурак! — в запальчивости кричал Генрих. — Сам знаю, что нельзя! Я тебя проверял, болван! Поговори мне! — и тут же, опомнившись, смягчался:

— Прости, Томаш. Я не в себе… брежу. Говорил о чем?

— Что все кругом болваны, и вы, ваше высочество, расстреляете каждого лично.

Генрих хохотал до слез. Потом в бессилии плакал.

С камина смотрел отец — моложавый, в зеленом охотничьем костюме, в егерской шляпе с пером. Он ласково улыбался Генриху и учил:

— Держись уверенней, сынок. Приклад прижимай крепче, не дергай и спуск нажимай плавно.

— А если… промахнусь? — метался в бреду Генрих. — Не справлюсь… не оправдаю…

— Ты справишься, мальчик мой. Всегда справлялся.

Отец наклонялся и гладил Генриха по волосам.

Проходил вечер. Наступало утро.

И вот уже не отец это, а Томаш — у камердинера осунувшееся лицо и красные от недосыпа веки.

— Поешьте, ваше высочество.

— Нет, нет…

Генрих хотел бы оттолкнуть ложку, но руки накрепко привязаны к кровати. Томаш настойчиво просил. Генрих ел и не чувствовал вкуса. Жевать было тяжело. Глотать не легче. Желудок горел, и Генриха рвало прямо на постель.

— Ничего, ваше высочество, это ничего… — бормотал Томаш. — Вы уж следующий раз постарайтесь…

Генрих смотрел на него помутневшим взглядом, но видел не камердинера, а матушку. Склонившись над изголовьем, она нежно целовала сына в лоб.

Храни тебя Господь, мой Генрих, — сказала она и водрузила на его голову терновый венец.

Кровь текла по ее пальцам и заливала Генриху глаза, и он видел мир как сквозь красную органзу — видел Авьен, великий город, пустивший корни глубоко в почву. Видел холм с крестами на нем, и бесконечную вереницу людей с вязанками хвороста, и дьявола в алой хламиде. Дьявол улыбался и в правой руке держал резную шкатулку, а в левой — факел. Он говорил:

— Осталась такая малость! Вы скоро станете золой, а зола — эликсиром. Кто его вкусит — обретет бессмертие.

Подошла Марцелла, оттерла Генриху лоб подолом.

Я буду петь тебе, золотой мальчик, — пообещала она. — Пока ты умираешь, я буду петь.

И отступала, улыбаясь. На подоле багровел отпечаток его лица.

Облаченная в пурпур, принцесса Ревекка качала на руках золотоглазого младенца и повторяла:

— Эттингенская кровь! Все дело в эттингенской крови!

Привстав на цыпочки, Маргарита взяла в ладони его мокрое от слез и пота лицо.

Кого ты спасешь, если прежде не спасешься сам? — прошептала она и поцеловала Генриха в губы.

Поцелуй горчил и пах золою.

Над лесом занимался пожар.

Были вечер и утро.

— Нет, Андраш, близко не подходи, заразишься.

— Разве его высочество заразен?

— Его высочество нет, а я да.

Генрих открывал глаза и видел призрака: вместо рта — марлевая повязка, вместо глаз — стекляшки. Волосы запущенны и не слишком чисты.

— Вижу, что не узнали, ваше высочество, — из-под маски голос доносился приглушенно, но все же с таким знакомым ютландским акцентом.

Брамея Уэнрайта, — криво улыбался Генрих. — Ты привез ее из Бхарата, Натан. И не зови меня «высочеством», я просто рад, что тебя нашли.

— Я не скрывался. Но, признаться, ехать не хотел.

— Прости…

— Не из-за тебя, мой друг. Я рад, — правда, рад! — что ты нашел силы бороться. Вот только я больше не помощник тебе. Прогрессирующая чахотка, Харри. Неприятная и грозная штука! Я слишком опасен для общества.

— Не более опасен, чем сумасшедший морфинист.

— Я кашляю кровью.

— А я испепеляю все, чего ни коснусь.

— Мне нужен карантин, в конце концов!

— Вайсескройц достаточно велик, — с жаром убеждал Генрих. — Вокруг — леса и полное безлюдье. Можно устроить лазарет прямо здесь, раз уж полиция разгромила госпиталь. Завезем из Галлара лекарства, наймем фельдшеров. Ты продолжишь работу, Натан!

— Безумная идея! Вполне в твоем духе. Значит, первый этаж отдадим туберкулезникам, второй — наркоманам и пьяницам… В винном погребе можно обустроить лабораторию!

— А в западном флигеле откроем бордель! Девушки фрау Хаузер — отличное средство от озноба и лихорадки!

Оба расхохотались. Смеялись до икоты, до колик. Смеялись, пока у ютландца горлом не пошла кровь, и его увели. А Генрих остался в своей закопченной темнице.

Прошло еще много закатов и рассветов.

На исходе очередного дня вдруг стали палить ружья.

— В чем дело, Андраш? — осведомился Генрих, приподнимаясь на подушках.

Болезненные приступы потихоньку сходили на нет, поэтому с кровати сняли крепкие бычьи ремни, и Генрих видел в этом маленькую победу.

— Его преосвященство желает встречи…

— Дьюла? — Генрих привстал с постели. — Здесь? Что ему надо?

— Встревожен вашим длительным отсутствием.

— До народа донесли, что я велел?

— Да, ваше высочество. Объявили, что вы удалились в аскезу и неустанно молитесь за наше спасение и выздоровление кайзера. Теперь весь Авьен молится вместе с вами. Только его преосвященство не верит.

— Что говорит, собака? — в окне Генрих видел толпу монахов и долговязую фигуру в алом. Фигура бесновалась, размахивала руками, но слов было не разобрать.

— Говорит, что обманываете людей. Что вовсе не молитвами и аскезой усмиряете плоть и укрепляете дух, а кутите напропалую. Будто видели, как ночью в замок привезли женщин из салона фрау Хаузер, а из нижних покоев слышалась музыка и звон бутылок.

— Досадно, вчера и впрямь расколотили ящик игристого, — трясущимися руками Генрих запалил сигару и с наслаждением затянулся. — Ах! Женщины… Женщины — это хорошо, Андраш! После чудодейственного массажа малютки Эльзы у меня почти прекратились судороги. Впрочем, какое ему дело до женщин, содомиту? Притащил под мои окна чуть ли не весь приход! О чем кричат там?

— Что близок час Божьего суда. Императрица не снимает траур. Его императорское величество жив, но все еще не здравствует. Министры ропщут. В столице волнения.

— Так усильте гвардейские патрули! Армейское довольствие увеличить вдвое, особо отличившихся — повысить. Министров распустить, назначу новых. Приказы мне на подпись сегодня же!

— Так точно! А что передать его преосвященству?

— Отказать, отказать! Пусть со всем своим крестным ходом катится к чертям!

И со злорадным удовольствием следил, как гвардейцы расчищают прикладами дорогу. Узкое лицо Дьюлы, обращенное к окнам, подсвечивалось алым.

Генриха затрясло. Он смял в пальцах сигару и кинулся к дверям:

— Андраш! Постой! Я передумал! Прикажи вернуть епископа! Пусть привезет морфия! Умоляю, морфия! Я ведь схожу с ума!

Генрих колотил в закрытые двери, пока на руках не лопались волдыри, и пламя не прорывалось наружу.

Снова бегали, суетились пожарные.

Камеристки чистили стены и выметали золу.

Томаш возвращал Генриха в постель и подносил воду. А Генрих пил, цокая зубами о стакан, и виновато пожимал плечами:

— Сорвался… Досадно! Ведь будто полегчало, и опять… Что за день, Томаш?

— Среда, ваше высочество. Уж месяц на исходе.

— Месяц! — потрясенно повторял Генрих. — А времени все меньше. Боги, боги… да где взять сил?

С портрета понимающе взирал отец.

Часы отбивали время.

Закат кровоточил.


Февраль. Замок Вайсескройц.


В феврале пришла оттепель, а в охотничьем замке наметилось невиданное оживление. Каждый день ближе к вечеру сюда съезжались экипажи. Привозили они не распутных девиц, как уверял его преосвященство Дьюла, а вполне респектабельных мужчин — во фраках, офицерских мундирах и судейских мантиях. Встречал их гвардейский караул, после чего проверял приглашения, заверенные печатью Эттингенского дома, и вел в парадную, где ждал Андраш.

Он делал отметку в толстом журнале, заложенном бархатной лентой, а затем провожал в неприметный кабинет с окнами, забранными решетками и занавешенными плотными портьерами, с приглушенным светом и караулом из четырех рослых гвардейцев, двое из которых дежурили у дверей, а двое других стояли по бокам бархатного кресла со спинкой красного дерева.

В кресле восседал его высочество принц-регент, облаченный в стеганый халат поверх белейшей сорочки, и теплые туфли бхаратского кроя с узкими и слегка загнутыми носами. Коротко остриженный, выбритый, аккуратно напудренный, чтобы скрыть глубокие подглазные синяки и нездоровый цвет лица, Генрих сдержанно улыбался гостям и приглашал присесть напротив. Томаш подносил кофе и сигары.

— Герцог Ронович, я рад, что вы приняли мое предложение, — говорил Генрих негромким и слегка простуженным голосом. — Как перенесли дорогу? Уже разместились в покоях? Довольны ли жена и дети?

— Вашими стараниями, ваше высочество, благодарим, — кланялся равийский герцог. Он был моложав, статен, но с намечающимся округлым брюшком и лучистыми морщинками в уголках глаз. — Как здоровье вашего батюшки? Есть ли надежда?

— Надежда всегда есть, — сдержанно отвечал Генрих. — Над ним бьются лучшие светила медицины из Ютланда и Галлара. Как видите, я сам пошел на поправку. Но к делу. Мне доложили, в Равии быстро развивается промышленность…

— Да, ваше высочество. Мы не так прогрессивны, как галларцы и веймарцы, но внедряем передовые технологии в производство. Текстильная, стекольная и обувная промышленности переживают сейчас большой подъем.

— Похвально! Усилим еще и военную. Империя нуждается в перевооружении и новых артиллерийских боеприпасах. Пусть и не сможем тягаться с галларцами, но моя цель — перейти на импортозамещение в военном производстве.

— Это потребует вложений, ваше высочество…

— Проблему прямо сейчас решают мои доверенные экономисты. Готовьтесь к первому созыву нового кабинета министров, герцог.

— Благодарю, ваше высочество, — герцог вставал, кланялся. Генрих устало улыбался в ответ.

За герцогом приходил низенький господин с круглой и блестящей лысиной, едва прикрытой редкими волосками. У господина были живые черные глаза и напомаженные усики.

— Есть ли новости о подпольщиках, герр Шульц? — с порога спрашивал Генрих, сцепляя руки в замок и наблюдая, как господин с достоинством кланяется, ощупывает беглым взглядом кабинет, улыбается по-лисьи.

— Нам удалось завербовать двух социалистов-революционеров, — мягко отвечал герр Шульц, новый начальник тайной полиции. — По их наводке вчерашней ночью случились аресты в кабачке «У Розамунды». В перестрелке ранены трое террористов. Двоим удалось сбежать. Четверо арестованы и допрашиваются прямо сейчас. Мы изъяли восемьсот экземпляров листовок, пятьсот самодельных брошюр и две книги, написанные по-славийски, где тоже пропагандируются революционные идеи.

— Я слышал, в Славии тоже непорядки, — морщился Генрих точно от боли и, зажмуривая глаза, думал о Маргарите. Здравствует ли она? Сердце болезненно сжималось.

— Как и в Вэймаре, и в Туруле. Символ креста с загнутыми краями, или лучше называть его гамматический крест, известен как древний символ возрождения и удачи. Его используют крайне опасные левые националисты.

— И что же они хотят? — Генрих сунул в угол рта сигару, стараясь унять в руках мелкую дрожь. — Свержения власти?

— Да, ваше высочество. Путем террора и убийств. Мы обнаружили планы по устранению графа Рогге и фон Рехберга, а следом бывшего министра финансов герра Пайера…

— Забавно, герр Шульц, — нервно усмехнулся Генрих, прикуривая от протянутой Томашем спички. Высекать искры собственноручно он пока остерегался. — Получается, отстранение министров от должностей и их перевод в Далму и Бонну спасло им жизни.

— Вы дальновидны и мудры, ваше высочество! — развел руками герр Шульц. — Поистине — провидение Божие!

— Продолжайте работу, — перебил Генрих. — Держите ухо востро, а руку на пульсе. Лидеры должны быть найдены и казнены. Во имя процветания Авьена.

А про себя добавил: «И во имя мести за смерти Родиона и Имре».

Казнь главного редактора «Эт-Уйшага» Имре Фехера состоялась в начале января, сразу после Нового года. Генрих узнал об этом лишь в конце месяца, и это едва не спровоцировало новый срыв.

— Вы ничем не могли помочь, ваше высочество, — хмуро говорил Андраш, стоя с повинной головой напротив постели больного принца. — Слишком много улик. Слишком яростно авьенцы требовали смерти тех, кто виновен во взрыве.

Генрих молча плакал. У Имре оставалась больная старушка-мать, и ей он велел назначить пожизненное содержание. Впрочем, это была слишком малая плата за жизнь.

— Найдите изменников, — прикрывая глаза, вместе с дымом выдохнул Генрих. — Хочу, чтобы они страдали. И еще, герр Шульц…

Глава тайной полиции остановился в дверях, внимательно глядя на кронпринца.

— Ни на шаг не отступайте от его преосвященства Дьюлы, — сказал Генрих.

Шульц поклонился.

— Да, ваше высочество. Мы ведем его круглые сутки.

А после ушел.

Шульц не нравился Андрашу. Адъютант твердил, что, мол, слишком хитрый и изворотливый господин. Но Генрих знал главную тайну: когда-то Шульца по карьерной лестнице обошел герр Вебер, и новое назначение стало реваншем.

— Пусть лиса ест из моих рук и знает, кого благодарить за пищу, — в задумчивости бормотал Генрих, — чем бегает голодной и озлобленной на воле.

— Не всех лис еще прикормили, ваше высочество, — откликался Андраш. — Не худо бы нацепить ошейник на турульскую чернобурку.

— Не все сразу, — хмурился Генрих. — Медши слишком хорошо осведомлен о моих… слабостях. И слишком озлоблен отказом. Но я найду управу и на него. Скажи-ка, креаты и сарбы все еще хотят отделения от турульской короны?

— Я как раз ожидаю последних известий от наших информаторов, ваше высочество. Но, судя по слухам, малые народы Турулы тоже поговаривают об автономии. Хотя отделение может сильно уронить экспорт зерна.

— Что я и предвидел, — усмехался Генрих, потирая ладони. — Выведи Турулу из состава Священной империи — она развалится на осколки. Нет, Андраш. Такому не бывать. Много ли еще посетителей?

— Еще просил об аудиенции граф Остхофф, но я позволил себе перенести его визит на завтра.

— Да, на сегодня достаточно.

Генрих с усилием поднимался. Андраш придерживал его под правый локоть, Томаш — под левый. Гвардейцы вскидывали ружья в караул и так, в сопровождении охраны, Генрих спускался в бывшие винные погреба, где раньше витал пряный аромат, а теперь стоял отчетливый серный дух.

Здесь, окруженный химическими парами, закутанный в плотный халат, с матерчатой маской на лице колдовал Натаниэль.

Алхимическая печь сипела воспаленным горлом. Жаром несло от железного листа, на котором прокаливался розмарин, от перегонных кубов, от еще не остывшей золы. Из нее Натаниэль добывал белый зернистый порошок, называемый поташем, смешивал его с известью и спиртом. Полученное вещество добавлялось к прокаленной до состояния красного порошка крови, смешанной с розмарином, после чего колба запечатывалась и помещалась в закрытую нишу над печью.

— Это первоматерия, — говорил Натаниэль, и голос его доносился привычно глухо из-под повязки. — Через две недели бурое вещество, которое содержит шлаки, осядет внизу, а очищенная розовая жидкость поднимется вверх.

— Это и будет ламмервайн? — спрашивал Генрих, исподлобья наблюдая за тем, как поднимаются и лопаются пузырьки в колбах.

— Не так быстро, Харри, — вздыхал Натаниэль. — То вещество, называемой мной холь-частицами, еще слишком нестабильно. Злоупотребление морфием пагубно сказалось не только на твоем здоровье, мешая заживать ожогам и ранам, но и почти разрушило эти частицы. Понадобится время, чтобы организм начал вырабатывать их в той же концентрации, что и прежде.

— Время, время… — морщился Генрих, закатывая рукав. — Время для нас сейчас главный враг. Куда страшнее Дьюлы.

Натаниэль понимающе вздыхал, подходил со шприцем и колбой и брал у Генриха несколько капель крови для исследования. От ощущения иглы в вене Генрих немного плыл. Организм обманывался и по привычке ждал морфинового блаженства. Но оно не наступало. За пустотой приходило разочарование, за разочарованием накатывала тоска, и Генрих, раздраженно застегивая запонки, отрывисто говорил:

— Если хочешь сделать что-то быстро и правильно — делай это сам! Иди отдыхать, Натан. Я умею работать с растворителями и перегонными кубами. Я разберусь.

На это Натаниэль хмурился и упрямо качал головой.

— Богу богово, Харри, а кесарю — кесарево. У меня свой долг, у тебя свой. Не беспокойся, мой друг. И, ради всех нас, не торопи! Ты и так слишком рьяно взялся за реформы.

— Ты знаешь, чем продиктована эта спешка! — огрызался Генрих, умом понимая, что сердится он ни на Натана, ни на министров, ни на слуг, а только на самого себя. — Я больше не допущу ничьих смертей. Не допущу революции! А для этого надо исцелить и тебя, и меня. И всю страну в целом. Ты же видишь! — он взмахивал рукой, показывая куда-то за толстые каменные стены, за черный лес, туда, где со скрежетом и гулом билось искусственное сердце столицы. — Империя больна. Авьен лихорадит. Недовольства и мракобесие расползаются по стране точно vivum fluidum! Я знаю, что мои реформы будут болезненны. Но они необходимы, как вмешательство хирурга. Кто-то должен исцелить мир, Натан! Кто-то должен сделать империи кровопускание!

И, умолкая, с жадностью наблюдал, как розовая вода, выкипая, оставляет на стенках реторты золотистую, едва заметную глазу пену.


Февраль. Авьен.


В честь его возвращения снова палили пушки.

Толпа запрудила улицы от Пратера до самого Ротбурга. Люди толкались, кричали, выдыхали пар в февральскую оттепель; женщины махали платками, мужчины — шляпами; мальчишки бежали следом за экипажем, со смехом и визгом удирая от косо поглядывающих гвардейцев; верующие поднимали над головой иконы Спасителя и Девы Марии; кто-то плакал; кто-то с молитвой перебирал четки.

— Слава Спасителю! — неслось то слева, то справа.

— Весь Авьен молился вместе с тобой!

— Вива!

Генрих время от времени поднимал ладонь в приветственном жесте.

Он сам приказал заложить экипаж с открытым верхом, и ехал простоволосый, в распахнутой шинели, с наслаждением вдыхая сырой холодный воздух и внимательно разглядывая незнакомые лица — разрумянившихся барышень, суровых офицеров, степенных фабрикантов, улыбчивых старух, угрюмых матрон, дымящих трубками стариков, студентов и детвору. Пестрели платья и костюмы, перья на шляпках, ожерелья и броши. Менялись как в калейдоскопе глаза карие, серые, голубые. Гладкие щеки и испещренные морщинами лбы.

Генрих каждому улыбался. Каждого старался одарить взглядом.

После многодневного заточения он стал жаден до людей.

Морфий пробил в его душе сквозную рану, которая зарастала мучительно медленно. И, оставаясь в одиночестве, Генрих особенно остро ощущал разрывающую его тоску. Поэтому все чаще принимал новых министров, разговаривал с Натаниэлем и Андрашем, делился планами, писал и читал написанное вслух, замещая морфиновый голод живым человеческим общением.

Он больше не мог позволить себе отгораживаться от мира и больше не хотел быть один. Хотя нет-нет, да при виде толпы ворочался еще неназванный, но уже ощутимый червячок беспокойства.

— Что там за милые девушки в одинаковых туалетах? — спрашивал Генрих у адъютанта.

И Андраш, знающий все и обо всем, тут же с готовностью отвечал:

— Институтки, ваше высочество. По вашему приказанию открыли первый женский корпус. Будут обучаться естественным дисциплинам, стенографии и медицине.

— Как встречено такое начинание?

— Как всегда и бывает: одни ропщут, другие одобряют.

— Надо открыть филиалы по всей Империи. Нужно больше грамотных и образованных людей. А это что за господин? Одет по моде, с лица турулец, но незнаком мне.

— Это новый фабрикант, ваше высочество. Герр Пройсс получил патент в Туруле на производство продуктов, которые особым образом могут храниться несколько месяцев без утраты вкусовых качеств. Называются кон-сер-вы. Подал прошение на строительство завода.

— Как интересно! — с воодушевлением ответил Генрих, привстав на подушках и провожая фабриканта заинтересованным взглядом. — Надо обязательно встретиться с этим предприимчивым человеком и побольше узнать о технологии! Это решило бы вопрос продовольствия в отдаленных гарнизонах и госпиталях!

— С вашего позволения я уже начал принимать прошения. Когда вы сможете возобновить приемы?

— Чем скорее, тем лучше, Андраш. Положим, завтра же с утра. Как много заболевших за месяц?

— Порядком полторы тысячи человек.

— А умерших?

— Около двухсот. Госпитали пока справляются.

— Пусть фельдшеры усилят подворовые обходы. Под учет всех, кто контактирует с больными. Вынеси этот вопрос на ближайшее заседание кабинета министров. Смотри! — он снова привстал с сиденья. — Какие чудесные букеты! В их простоте есть особая прелесть. Немедленно возьми один! Тот, с гортензиями! Я поднесу его матушке.

И приказал остановить экипаж, пока Андраш расплачивался с цветочницей — та раскраснелась, довольная вниманием высокопоставленных покупателей, кланялась так, что развязались ленты на капоре. Она еще долго махала вслед экипажу, а Генрих обеими руками держал букет, пахнущий морозом и растительным соком, и чем больше приближался к Ротбургу, тем сильнее робел.

Когда экипаж въехал на двор и ворота закрылись за ними, Генрих еще какое-то время сидел на месте, не в силах подняться и сделать шаг. Андраш терпеливо ждал, одной рукой придерживая распахнутую дверцу, другую заложив за спину.

— Все ли убрали? — наконец тихо осведомился Генрих, не глядя ни на адъютанта, ни на выстроившихся у лестницы лакеев, а только себе под ноги.

— Так точно, ваше высочество, — так же тихо ответил Андраш. — Везде чисто, как вы и приказывали.

— Это хорошо, — отозвался Генрих и, облизав губы, повторил: — Хорошо…

Потом молча сошел с подножки.

Первой его встретила малышка Эржбет.

Вырвавшись из рук матери, подбежала, обняла, уткнулась носом в живот, захлебываясь словами:

— Генрих! Где ты был? Я так скучала! Никто не говорил, куда ты пропал! Почему? Я боялась, ты умер! Мамочка все плакала, а папочка…

— Элизабет! — тут же окликнула ее императрица.

Прошуршав по паркету траурным подолом, остановилась на почтительном расстоянии, поджав губы и всем видом показывая возмущения. Эржбет подняла разрумянившееся личико и испуганно заморгала.

— Все в порядке, милая, — ласково сказал Генрих, едва касаясь ее худенького плеча и перебарывая желание погладить по волосам. — Видишь, я живой.

— Ты больше не уедешь, как мама? — спросила Эржбет.

— Нет, — выдохнул он, чувствуя, как некстати защипало уголки век. — Я ведь привез тебе подарок.

Он вынул из кармана шинели выструганную Андрашем лошадку, украшенную красной и золотой тесьмой, и с бусинами вместо глаз. Эржбет осторожно взяла, прижала к груди, глядя на брата, как маленький зверек. Генрих улыбнулся ей и выпрямился, встретив оловянный взгляд императрицы.

— Для вас у меня тоже подарок, мама, — сказал он. Пышные соцветия, лежащие на сгибе его локтя, отогрелись в тепле и распространяли тонкий аромат. — Я купил их у цветочницы и, кажется, они не хуже, чем в императорской оранжерее.

— У тебя никогда не было хорошего вкуса к цветам, — небрежно сказала императрица, нехотя принимая букет и даже не удостоив сына и взглядом. — Впрочем, ты вернулся. Это главное.

— Вы разве не рады меня видеть? — спросил он.

— Я рада, — ответил императрица. — Конечно, рада. Я слышала, как в честь твоего возвращения палили пушки… Ты все еще выглядишь неприемлемо больным.

Приблизившись, она дотронулась сухими губами до его щеки. Генрих вздохнул, ответил сдержанно:

— Вы правы. Я все еще нездоров, но больше тянуть недопустимо. Империя нуждается во мне.

— Она нуждается в кайзере, — отрезала императрица. — Пока есть только один император, не забывай.

— Как отец?

— Уже садится с помощью камеристок, но все еще слаб. Левая рука не действует, хотя лейб-медик уверяет, что это поправимо.

— Это поправимо, мама, — вымученно улыбнулся Генрих. — Я обещаю и зайду к нему. За время своей болезни я говорил с опытными докторами из Равии. Они советуют поехать к ним на минеральные воды. Слышал, равийские горячие источники творят чудеса. Я бы хотел, чтобы вы с отцом поехали вместе.

Щеки императрицы запунцовели. Вскинув подбородок, она отступила, но не сказала ничего.

— Подумайте, — с нажимом закончил Генрих. — Вам тоже не мешало бы подлечить неврастению. И не волнуйтесь, мама. Империя будет в надежных руках. А теперь мне надо привести в порядок кабинет и разобрать скопившиеся дела. Встретимся за ужином.

Он поцеловал ее пальцы, обтянутые кружевом перчатки, и в сопровождении конвоя из четырех гвардейцев взбежал по лестнице. Лишь, быстро обернувшись, увидел, как императрица роняет под ноги подаренный ей букет.

Разметанные по полу лепестки гортензий походили на брызги чернил.

Оставив за дверями гвардейцев, Генрих вошел в свой прежний кабинет.

Здесь было стерильно чисто. Книги расставлены по полкам, бумаги стопками собраны на столе. Паркет сиял. Бабочки ждали под стеклами. За портьерами слышался отдаленный гул — это волновался Авьен.

Словно ничего и не было.

Ни слез, ни судорожных припадков, ни голодной тоски, ни кровоточащих закатов.

Генрих прижался спиной к закрытым дверям и вытер перчаткой лоб.

Словно все это было сном, а в жизни ничего и не изменилось.

Обжегшийся внезапной мыслью, Генрих быстро пересек комнату и распахнул двери шкафчика. Привстав на цыпочки, зашарил на верхней полке. Потом, нагнувшись, проверил нижнюю.

Ничего. Пусто.

Только книги, старые записи и письменные наборы. Ни следа футляра с золоченым шприцем внутри, ни пузырька с зельем.

Его приказы исполнили с точностью и в срок.

Генрих медленно выпрямился, дрожа и скрипя зубами. С силой пнул шкаф — так, что грохнули и соскочили с петель нижние дверцы! Повернувшись, с глухим рычанием смел со стола все тетради, папки, альбомы и грамоты. Они с шорохом разлетелись по комнате, опали на кушетку, стулья, покрыли собой паркет. Подхватив череп, Генрих швырнул его в стену — стекла лопнули, разлетелись брызгами. Бабочки порхнули из стеклянного заточения, будто все это время только и ждали свободы. Но полет их не был долог — пестрыми лоскутами бессильно опали вниз, и больше не взлетели.

Сжав голову ладонями, Генрих упал в кресло и застыл, мучимый одновременно нестерпимой жаждой и стыдом. В виски стучалось мерзкое: «А что бы ты сделал, если б нашел…?»

Генрих хорошо знал ответ.

— Теперь и у меня есть собственный vivum fluidum, Натан, — вместо этого, негромко проговорил он. — Ты был чертовски прав. Это со мной отныне до самой смерти.

Он отнял лицо от ладоней и заметил выпавший из кипы бумаг карандашный набросок.

Генрих узнал славийский овал лица, печальные глаза, точно у испуганной лани, и шляпку с поднятой вуалью. Улыбаясь краешком рта, Маргарита словно говорила: «Все будет хорошо, мой Генрих. Сперва ты излечишься сам, а после излечишь весь мир. И мы будем вместе, как обещались…»

Он ласково обвел рисунок пальцем, потом аккуратно сложил в папку и спрятал в шкаф. Сердцебиение постепенно приходило в норму, дрожь прекратилась, а вот гул толпы за окном стал как будто сильнее.

Пригладив обеими руками волосы, поправив воротник и стряхнув с лацканов пыль, Генрих крикнул за дверь:

— Андраш!

Адъютант явился сейчас же, словно был наготове. Цепким взглядом окинул учиненный Генрихом разгром, но промолчал.

— Люди еще ждут? — спросил Генрих, глядя мимо него и все еще выравнивая дыхание.

— Да, ваше высочество.

— Открой балкон, я скажу речь.

Он терпеливо ждал, пока лакеи отдернут портьеры, пока подоспевший Томаш щеткой уложит его волосы, вместо шинели накинет на плечи парадный китель, прикрепит орден и ленту, еще раз припудрит подглазные синяки.

С балкона толпа казалась пестрым шевелящимся ковром. Или клетками, которые Генрих видел под микроскопом.

Растворимый живой микроб.

Болезнь, незримо пожирающая город.

Вздохнув, вцепился пальцами в прутья балкона и заговорил громко, стараясь, чтобы его голос был ровно и четко слышим на площади перед дворцом:

— Благодарю за теплый прием, который вы оказали по моему возвращению! Волею Всевышнего нам посланы испытания! Но я вместе с вами находил утешение в молитвах, горячо желая, чтобы Господь помог мне служить нашей родине так же, как служил мой отец, и вести ее по светлому пути! И Господь услышал и указал правильный путь! Потому, прошу вас перенести на меня чувства преданности и любви, которые вы питали и питаете к его императорскому величеству! Клянусь приложить все силы, чтобы служить благу народному! Верю, что любовь к родине воодушевит и сплотит вверенную мне Империю! Бог в помощь мне и вам!

Перекрестив широко воздух, подождал, пока утихнет трижды прозвучавшее: «Вива!»

И, обернувшись к Андрашу, тихонько сказал:

— Более столь массового скопления не допускайте. Ни на молебнах, ни на рынках, ни на собраниях, ни в общественных местах, — и, поймав вопросительный взгляд, веско добавил: — Во избежание эпидемии. Я объявляю в Авьене негласный карантин.

Глава 3.2. Панацея

Меблированные комнаты. Парковая улица, Питерсбург.


Январь пронесся снежными вихрями, грохотом копыт по мерзлой мостовой, северным ветром, ворчанием прислуги, треском чадящих свечей, ознобом и лихорадкой. Марго лежала в постели, обессиленная, пила опротивевший клюквенный морс и видела в бреду похороны Родиона: пустую нишу в семейном склепе, слева от гроба с прахом отца. Внушительную сумму Марго отдала смотрителю кладбища с просьбой следить за склепом, изрядно заросшим за время отсутствия последней из рода Зоревых, убирать сорную траву и время от времени приносить к гробу матери любимые лилии.

Сама плакала беззвучно и долго. Качалась, сжимая плечи, на стылом январском ветру.

После забрала документы на землю.

Да и то сказать: не земля — сплошной пустырь. Где прежнее раздолье? Яблоневые сады и луга? Вместе срубов — барачные дома, над сухостоем тянется дым фабричный труб. Только река все та же — полноводная, едва прихваченная у берега ледком, а в середине неуемно дикая, несущая свои воды к волшебным южным берегам, о которых рассказывал доктор Уэнрайт, и где никогда не побывать самой Марго.

Вернувшись на Парковую, долго отпаивалась чаем и куталась в одеяло. Но все-таки слегла с простудой и болела долго, металась на постели, ругала хриплым голосом покойного мужа, может, говорила и что-то еще — все оставалось в стенах спальни. Пожилая прислуга Ольга была неразговорчивой, ни с кем не водила дружбу из-за неуживчивого характера, но исправно выхаживала молодую госпожу, за что Марго ее благодарила, хватая широкую теплую ладонь.

— Да за шо ж спасибо? — ворчала Ольга, аккуратно выпрастывая руку. — Если помрете, госпожа, кто мне жалованье платить будет?

Вздыхала, крестилась на закопченный образ Николая Угодника, потом, когда Марго погружалась в дрему, тихонько гладила больную хозяйку по волосам и шла варить куриный бульон.

На исходе января, когда лихорадка отступила, и Марго сама садилась на постель, Ольга принялась носить баронессе газеты и рассказывать, что творится в мире.

— Ишшо по осени слух прошел, быдто в канун Рождества земля налетит на небесную ось, — говорила она, усердно вытирая тряпкой шкафы, полки и прикроватный столик. — Так в деревне Шишкино один мужик, Севастьян Пяткин по прозванию, выкопал погреб на ентот случай. И сел в него вместе с женой и пятью детями. Днями молился и постился. А как Рождество случилось — вылез из погреба и давай хвалиться, что енто он своими молитвами отвел конец света.

Марго вяло улыбалась, прихлебывая бульон и наблюдая, как ходят туда-сюда круглые локти Ольги.

— Ишшо сказывают, — не унималась та, — у нашенского князя первенец народился, так он задумал Спасителя в крестные позвать. А тот взял да отказал. И осердиться нельзя, по всей империи ента… епидемия пошла. Авьён на ка-ран-тин закрыли.

— Авьен, — машинально поправила Марго и подняла взволнованный взгляд. — Как-как закрыли?

— Карантин, — быстро повторила Ольга и подала газету. — Извольте поглядеть сами.

Марго отставила чашку с недопитым бульоном и открыла страницу. Под кричащим заголовком «Последние новости!» помещался крупный снимок Спасителя. Простоволосый, в солдатской шинели он что-то говорил с балкона, а внизу ему внимала толпа.

«Неладные дела творятся в королевстве», — кольнуло мыслью, высказанной, как сперва показалось, голосом покойного барона. Марго напряглась, сведя плечи, глубоко вздохнула, затем выдохнула. Нет, почудилось. Смерть Родиона окончательно изгнала память о мерзком старике, его скрипучий голос давно не беспокоил Марго ни в горе, ни в болезни.

— Пишут, вон, по бумажкам теперь в Авьен пускают, — продолжила бубнить Ольга. — Особые торговые ряды сделаны, а деньги, слышьте, в плошке с уксусом или хлоркой передают, чтобы, значится, заразу извести.

— Я вижу, — шепнула Марго, пробегая глазами по строчкам.

Ее отъезд ознаменовал вспышку эпидемии.

По приказу принца-регента — а злые языки одно время утверждали, будто Спаситель сам болен чахоткой, однако ж его триумфальное возвращение живым и здоровым лишь подтвердило божественный статус, — начали строительство новых изолированных инфекционных больниц. Жалованье докторам, а также фельдшерам, осуществляющим подворовой обход и дезинфекцию жилищ, увеличили вдвое. На очистку улиц Авьена бросили дополнительные отряды дворников, к которым в скором времени присоединились добровольцы.

Здесь же, в заметке, цитировалась речь славийского князя, в которой он клялся оказывать любую посильную помощь столице Священной империи, и что так же, по примеру Авьена, начнет в крупнейших славийских городах строительство госпиталей и фармацевтических фабрик.

Бряцанье дверного колокольчика заставило Марго выронить газету.

— Кто там, Ольга? — испуганно спросила она. — Сходи, погляди.

— Никого не жду, госпожа, — проворчала служанка, обтирая руки о фартук и тяжело ступая к дверям. — Может, вы кого пригласили? Так мне надо было сообщить…

— Не болтай! Кого я могу позвать? Болела я.

Мерго кашлянула в платок и придирчиво оглядела его: нет ли кровавых пятен? Пятен не было, тогда она облегченно выдохнула и набросила на плечи шаль.

За дверью кто-то топтался, встряхивал тяжелое и явно вымокшее пальто. До Марго донеслось приглушенное:

— …нет, без предварительной договоренности. Да вы, сударыня, доложите!

— Какая я вам сударыня! — недружелюбно фыркнула Ольга и вернулась к постели, алея щеками и скрывая довольную улыбку. Марго приняла из загрубевших пальцев служанки карточку с золотым тиснением, на которой изящным курсивом было выведено: «Раевский Е.А. Промышленник».

— Кто таков? — Марго подняла недоуменный взгляд.

— Сама не знаю! — громким шепотом ответила Ольга. — Третий раз приходит! Настырный, страсть… ох! — Поняв, что сболтнула лишку, округлила глаза и зачастила: — А вы хворали, госпожа! Я ж и тревожить не стала. С хворой каков разговор? Вот я и…

— Приглашай уж! — в досаде крикнула Марго и приподнялась на подушках.

Из дверного проема потянуло сквозняком. Тень, возникшая на пороге, тронула белеющую, будто воротничок священника, шею, и Марго вжалась в изголовье: Дьюла?!

Но нет: больное сознание играло злую шутку. Вошедший стянул с шеи белый шарф и оказался среднего роста мужчиной, безусым и безбородым, с крупными и мягкими чертами лица, присущим одним лишь славийцам.

— Прошу меня простить за вторжение, баронесса, — начал он, склоняя светловолосую, гладко причесанную голову. — Позвольте представиться: Евгений Андреевич, я… — он поднял взгляд и резко выпрямился, побледнев. — Постойте! Я напугал вас?

— Нет, нет, — поспешно ответила Марго, и фальшиво рассмеялась. — Игра теней… простите, я не совсем здорова, вот и почудилось… Как ваше имя?

— Евгений Андреевич Раевский, — повторно представился мужчина. — Промышленник. Возможно, я опять не вовремя…

Он обвел взглядом комнату и качнул головой.

— Неважно, раз уж вы здесь, — пожала плечами Марго и крикнула Ольге: — Подай гостю стул!

— Прошу не беспокоиться, я сам, — Раевский ловко подтащил обитый бархатом стул и сел, привычно поддернув отглаженные, в мелкую полоску, брючины. Ольга глянула на него неодобрительно и отошла, поджав губы.

— Так какого рода промышленностью вы занимаетесь, господин Раевский? — осведомилась Марго.

Раевский приоткрыл рот, а потом хлопнул себя по коленям и воскликнул с явным энтузиазмом:

— Мне говорили, будто вы деловая женщина, госпожа фон Штейгер! Но я не смел думать, что настолько!

— Простите мою прямоту, — сдержанно сказала Марго. — Но, если вы действительно слышали обо мне, то знаете, что я не так давно приехала в Питерсбург, чтобы уладить дела и похоронить брата. А теперь страдаю простудной лихорадкой и не могу тратить силы на обмен пустыми любезностями.

— Конечно, конечно, — закивал Раевский, явно довольный тем, что может сразу приступить к причине своего визита. — Видите ли, моя семья давно занимается химической промышленностью, отец держит несколько крупнейших в Славии поташных заводов, я же заинтересовался производством лекарственных препаратов. Вы ведь приехали из Авьена, не так ли? Значит, должны понимать, что в сложившихся условиях это сейчас — довольно выгодное капиталовложение.

— Вы знаете обо мне больше, чем я о вас, — сдержанно улыбнулась Марго.

Раевский вернул улыбку и продолжил:

— Не судите строго, баронесса. Это не праздное любопытство, а деловая необходимость. Одна из моих фабрик находится здесь, под Питерсбургом. Вы знали, что фармакологическое производство достаточно ядовито? Я крайне тщательно подходил к выбору места, так, чтобы согласовать строительство с властями и иметь рядом водоем для снабжения и сброса бытовых и производственных стоков. Еще каких-то три года назад имеющихся мощностей хватало, чтобы обеспечить лекарствами большую половину Славии, а часть отправить на экспорт.

— Я впечатлена вашими успехами, — перебила Марго, — но все-таки зачем вы здесь?

— Как раз к этому подхожу! — улыбка Раевского не утратила лучезарности, будто умение Марго держаться сути приводило его в неизменный восторг. — Эпидемия затронет не только Авьен, она прокатится по всем сопредельным странам. Людям нужны лекарства, а мне — расширение производство. Поэтому я пришел к вам. — Он выжидающе уставился на Марго, но, встретив непонимающий взгляд, воскликнул: — Это же очевидно, баронесса! Я строил фабрику на пустыре, по соседству с заброшенным земельным участком, в надежде, что однажды смогу его выкупить под свои нужды. И вот! У этой земли появился хозяин…

— Ах, вот оно что!

Марго откинулась к изголовью и тщательно расправила одеяло. Первоначальный испуг сменился пониманием, а за ним пришла легкость.

Никто не собирался шпионить за ней или преследовать ее. Никто не хотел шантажировать информацией о связи со Спасителем. Никто не желал ее смерти.

Этот ушлый промышленник хотел только денег. И это было понятно Марго, а потому не страшно.

— Вы хотите, чтобы я продала землю моего отца? — ровно спросила она.

Раевский просиял и, подавшись вперед, схватил бледную руку Марго и коснулся губами.

— Я знал, что вы умная женщина, баронесса! Простите за дерзость, но… да. Я предложу вам хорошую сумму.

— Насколько хорошую?

— Больше, чем вы получили бы, выставив землю на аукционе.

— С чего же вы взяли, что я вообще буду ее продавать?

Раевский пожал плечами, будто для него это было само собой очевидно, и с легкостью ответил:

— Возможно, когда-то это и было неплохим местом для загородной усадьбы. Но теперь основной тракт проложили в стороне от этих земель. В глуши, без сада и возделанного поля, фактически на болоте земля не представляет большой ценности.

На каждый аргумент Марго кивала, прислушиваясь к некой струне внутри себя. Последние слова повторила:

— Не представляет большой ценности… Наверное, вы правы, господин Раевский. Вот только вы упустили из виду, что это земля моего отца! Он завещал ее моему брату, Родиону. И вдали от дома, когда мы противостояли жизненным невзгодам, сердце грело знание, что где-то ждет родовое гнездо. Когда несчастный Родион умирал на моих руках — я все еще знала, что мне есть, куда вернуться! Когда я стояла в фамильном склепе — я знала, что осталась последней живой наследницей земли Зоревых! И теперь, потеряв все… все! Вы, господин Раевский, предлагаете мне продать единственное, что у меня осталось? Продать память?!

Марго до боли стиснула одеяло. В горле клокотало злое пламя, глаза заволокло слезами, но она держалась, глядя на промышленника, и не видя его. Марго видела кресты, перечеркивающие зимнее небо, и когда-то выжженную, а теперь сухую и пустую землю. И она цеплялась за нее памятью, как корнями, словно это могло помочь. Словно память могла оживить мертвецов.

Раевский порывался что-то сказать, но Марго протестующе вскинула ладонь.

— Уходите! Немедленно! Ольга!

Прислуга по-слоновьи протопала к дверям. Раевский поднялся, ничем не выдав своей досады, но вежливо поклонился и снова порывался поцеловать руку, которую Марго грубо спрятала под одеяло.

Слезы душили.

Душило осознание собственного одиночества. Собственной слабости.

Как ни держись за прошлое — его не вернуть, памятные даты улетали в небытие, как пушинки одуванчиков. И что ждет дальше?

Марго оттерла слезы, задела рукой отложенную газету, и листы зашелестели, будто нарочно опять показав печатный лик Спасителя и людей, внимающих ему с надеждой.

Ламмервайн. Панацея от всех болезней.

Она не излечила умирающего Родиона, так, может, врал Натаниэль Уэнрайт? И не было никакого волшебного лекарства, не было холь-частиц, и дневник отца — не более, чем выдумка ложи Рубедо? А если так — будут снова вспышки эпидемии, и будут новые смерти. А ведь когда-то она, Марго, хотела помогать людям. Хотел и Родион… Так неужели его смерть была напрасной?

Она скомкала газетный снимок и крикнула:

— Ольга!

Запыхавшаяся служанка появилась в дверях.

— Чего изволите?

— Ушел ли господин Раевский?

— Едва успела дверь за ним закрыть…

— Скорее верни! — Марго подалась вперед, ее щеки пылали от нетерпения. — Скажи, что я обдумала его предложение! Скажи, что соглашаюсь, но если он примет и мое условие… Да не стой столбом! Беги!

Ошалевшая Ольга бросилась по лестнице вниз.

Смахнув последние слезы, Марго снова укрылась одеялом и принялась ждать.


Ротбург.


Прощались нехорошо.

Подле рыдающей императрицы стояла горничная с нюхательной солью, которую время от времени подавала ее величеству, и та, закатывая глаза и бледнея, стонала:

— Гонишь! Гонишь собственную мать!

Генрих с каменным лицом ждал у дверей. Под скорлупой безразличия бурлили нетерпение и жалость.

— Когда-то вы сами были не прочь сбежать из дома, — говорил он, едва разжимая зубы. — Теперь я делаю это для вашей же пользы, в Авьене небезопасно.

Императрица хваталась за сердце и падала в театральный обморок. Горничные кружили, обмахивали ее величество веерами. Слуги паковали чемоданы. Лакеи под надзором лейб-медика вывезли на кресле-каталке отца. Осунувшийся и желтый, кайзер глядел перед собой остановившимся взглядом, и Генрих не выдержал, подошел и поцеловал в щеку. Слова не шли на ум, да говорить и не хотелось. Что значат слова? Все уже сказано друг другу, теперь только доказывать делом.

Императрицу под руки усадили в карету. Она не удостоила Генриха ни словом, ни взглядом, и на сердце, как прежде, легла тоскливая тяжесть: когда-то он страдал без матери, находя утешение в женщинах и морфии, теперь же сам гонит из столицы. Когда снова свидятся?

Плакала и равийская принцесса.

— Не нужно, дорогая, — мягко сказал Генрих, подходя ближе. — Слышите? Вам нельзя волноваться теперь.

— Я знать, — кивнула Ревекка, пытаясь улыбнуться сквозь слезы. Сейчас Генрих не мог бы назвать жену некрасивой — беременность была ей к лицу, добавив коже упругости, а глазам сияния. — Благословить нас?

— Благословляю, — ответил Генрих и, опустившись на одно колено, поцеловал супруге живот.

Отъезд императорской семьи провожали монахи, обряженные в шерстяные мантии и несшие с собой факелы и иконы — к концу зимы люди стали фанатичны. Ежечасно над Авьеном гудел колокол Пуммерин, велением его преосвященства отпугивая бушующую эпидемию. Паломники ночевали на площади и жгли костры под присмотром полицейских патрулей. Воздух дрожал от колокольного звона и молитв, пах болезнью и гарью. И над толпой витал почти осязаемый зловещий vivum fluidum — смерть собирала жатву.

С отъездом их величеств во дворце стало пусто.

Впрочем, тосковать не было времени, день у Генриха расписан по часам: утреннее заседание кабинета министров сменялось выездом в новые инфекционные госпитали, затем следовало посещение фармацевтических фабрик, оружейных и консервных заводов, после — инспекция войск, прием посетителей и совещание с начальником тайной полиции и снова вечернее заседание, прошения, письма, указы, и так по кругу.

Раз в три дня, ближе к закату, в сопровождении гвардейцев Генрих наведывался в Вайсескройц. Там, в бывших винных погребах зловеще помаргивала печь-атонар, и Натаниэль в своем неизменном халате и марлевой маске смешивал компоненты для эликсира: высушивал, прокаливал, сжигал. Генрих брал на пробу один флакон и отдавал в госпиталь Девы Марии, где при смерти лежали чахоточные больные, а в воздухе держался смрад лекарств и человеческого пота. Кому-то становилось лучше, тогда Генрих с радостью передавал полученные отчеты Натаниэлю, но улучшение не было долговременным — недуг возвращался и терзал несчастного с новой силой.

— Что-то ускользает от меня, — говорил Натаниэль, терзаясь кашлем и собственной профессиональной несостоятельностью. — Что-то, не описанное в рецепте. Боюсь, я умру, так и не узнав…

— Тогда победит Дьюла, — мрачно отвечал Генрих. — И все будет повторяться из века в век: болезни, и смерти, и проклятье Эттингенской крови. Я не хочу, чтобы мой наследник или далекий правнук взошел на костер…

И замолкал, угрюмо разглядывая собственные обожженные ладони. Он помнил, о чем ему говорила Маргарита перед отъездом: она пробовала излечить брата, но не смогла, зато дала эликсир беременной Ревекке. Опасно ли это? Как проявится в будущем? Генрих приказал лейб-медику еженедельно присылать отчеты из Равии.

Минеральные воды благоприятно сказались на здоровье кайзера, и, хотя действовать рукой по-прежнему не мог, зато начал разговаривать. Первое слово было: «Генрих…», что обрадовало, но и немного напугало кронпринца.

Матушка писала скупо и в основном о погоде.

Эржбет присылала рисунки лошадей.

Ревекка без устали придумывала имена будущемунаследнику.

И каждый раз, принимая корреспонденцию от Андраша, Генрих крутил в руках стилет с бражником на рукоятке и ждал одного-единственного письма — из Славии. Но письма не было, и хрупкая надежда сменялась глухой досадой.

Но дни шли за днями, и забот не убавлялось.

Авьен напоминал осадный город, только на подступах стояла не вражеская армия, а эпидемия чахотки.

Въезд и выезд из города был полностью под контролем гвардии. Полицейские патрули прочесывали улицы, волей Спасителя объявляя полный карантин, выискивая припрятанные запасы продовольствия — единогласным решением кабинета министров в столице устанавливалась определенная норма на продукты питания, излишек изымался и отдавался по талонам беднякам, а также развозился по госпиталям. Зажиточные горожане роптали, родовитые семьи пока еще стоически принимали невзгоды, но Генрих понимал, что рано или поздно вспыхнет недовольство.

Выслушивая доклады герра Шульца, он делал пометки в сафьяновой книге, и с особенным вниманием расспрашивал о любых проявлениях неуловимых заговорщиков, заявляющих о себе под знаком гамматического креста.

— Карантин и госпитали — богоугодное дело, ваше высочество, — говорил герр Шульц, раскуривая дорогую, подаренную Генрихом сигару. — Но оно понятно лишь умным и образованным людям, вроде авьенской профессуры. Остальным поди ж вдолби в головы, что ваше решение — благо. Однако бедное население и работяги оценили открытие госпиталей и распределение продовольственных средств. Они поддерживают вас и молятся за ваше здравие, ваше высочество.

— Молитвам я предпочитаю дела, — резко замечал Генрих. — Неделю назад мне докладывали, что вместо утренней смены рабочие с мануфактурной фабрики вышли на крестный ход. Пришлось самолично убеждать людей вернуться на рабочие места во славу короне и для пользы Авьена.

Герр Шульц поклонился, скрывая за усами легкую улыбку, и добавил:

— Пропагандистская машина запущена, ваше высочество. Но люди напуганы. Они больше верят проповедям, чем разумным доводам, и желают чудес, а не научных открытий.

— Тем хуже для них!

— Разумеется. Однако следует принимать ко вниманию, что бунтовщики охотно используют недовольство части горожан себе на пользу. Пока еще их сдерживает страх перед полицией, но вы должны знать, ваше высочество, что ходят слухи о недовольстве и среди полицейских. В частности, бывший майор авьенского эвиденцбюро…

— Почему Отто Вебер еще не арестован? — перебил Генрих, но герр Шульц только развел руками.

— Нет доказательств, ваше высочество. Тот случай, когда при нем обнаружили кипу крайне опасной литературы левого толка совсем не показатель. Герр Вебер понижен в звании, но все еще полицейский. А потому легко отделался россказнями об аресте заговорщика, и таки представил суду этого заговорщика, и тот даже признал свою вину.

— Выбить признание дело нехитрое. Людей осуждали и за меньшее, — в раздражении сказал Генрих, и вспомнил невинно казненного редактора Имре Фехера. Его смерть до сих пор лежала несмываемым пятном на совести Генриха, от этого к горлу подступала желчь, и глаза щипало точно от сигарного дыма.

— Нет трудности в том, чтобы подкинуть Веберу запрещенную литературу или алхимические препараты, — легко сказал герр Шульц. — Но вы знаете, эти слухи, касающиеся вашего высочества и баронессы, к которой якобы сватался герр Вебер…

Генрих досадливо морщился.

Разгульная молодость давала о себе знать, и сколько бы Генрих ни выплачивал компенсации салону фрау Хаузер, сколько ни изымал и сжигал оставшиеся счета в кабаках и рецепты на морфий, как бы ни пытался начать с чистого листа — прошлое хватало его за загривок и окунало в неприглядные воспоминания.

Впервые о распускаемых слухах Генрих узнал от Марцеллы.

Опустив голову, она стояла у окна, разглаживая пальцами билет, и черные завитки убранных волос падали на хрупкую шею. Генрих протянул руку, желая дотронуться до обнаженной кожи, но не посмел и сказал:

— Оставаться опасно, Марци. Нужно уехать, пока не заразилась. В Бонии тебя встретят на вокзале и отвезут в безопасное место. Не беспокойся, я все предусмотрел.

— Разве я могу беспокоиться, мой золотой мальчик? Я верю тебе, — Марци вздохнула и обернулась. Ее черные глаза блестели от влаги.

— Я оплатил новый дом и положил деньги на счет, — продолжил Генрих, ровно произнося заученные прежде фразы. — Будь уверена, ты ни в чем не будешь нуждаться. Но вместе с тем, я хотел бы просить об услуге молчания. Теперь, когда я отвечаю за безопасность всей империи, я хотел бы начать все с начала и искупить ошибки молодости. А это значит…

— Генрих! — Марцелла порывисто коснулась его щеки свой теплой ладонью. — Ты всегда был слишком добр ко мне, мой милый. Я благодарна тебе за дорогие подарки, за то, что живу как честная женщина, за роскошь, которую ты мне дал. Но более того я благодарна, что каждый раз, приходя сюда, ты был настоящим. Просто человеком. И я люблю этого человека, — она печально улыбнулась и провела пальцами по его щеке, губам, подбородку, опустила руку на плечо и закончила: — Конечно, все былое пусть останется в прошлом. Пусть я тоже останусь в прошлом, мне будет достаточно, что ты однажды случился в моей жизни.

Какое-то время они молчали, стоя друг напротив друга.

Все было, как прежде, и все-таки иным — застеленная алым атласом кровать, золотые шнуры на портьерах, шампанское и два хрустальных бокала, и сама Марцелла — раскрасневшаяся, едва сдерживающая слезы, будто постаревшая за минувшую зиму.

— Должна предупредить тебя на прощанье, — сказала она. — Три дня назад я навещала подруг в салоне фрау Хаузер, и видела там того полицейского… Ты знаешь, бывшего майора. Я запомнила его имя — Отто Вебер, потому что так его называла твоя Маргарита… не спрашивай! Лучше знай вот что: этот человек опасен для тебя. Он говорил, будто в должности его понизили из ревности к баронессе фон Штейгер, что его высочество связался с семьей изменников и убийц, и столь грязная интрижка недостойна Спасителя. Будь внимателен, Генрих. И береги свое доброе имя.

Марцелла поднялась на цыпочки и вытянула губы, чтобы поцеловать Генриха. Но он поймал ее подбородок и сам поцеловал — целомудренно в лоб.

Прощай, Марцелла! Прощай, былая жизнь. В его руках теперь помимо огня — вся великая империя. И вечный Авьен, снедаемый чахоткой.

— С Вебера не сводите глаз, — встряхнувшись от воспоминаний, велел Генрих герру Шульцу. — Любые сплетни, порочащие мою честь и честь Эттингенского рода должны быть в корне пресечены.

И думал: дело пошло бы быстрее, заручись он поддержкой родовитых семей Авьена и сопредельных земель. Вот только турульская знать в лице графа Медши по-прежнему стояла на требовании суверинитета, а национальные волнения, подрывающие и без того нестабильное положение Авьена, было не заткнуть ни гвардейскими кулаками, ни показательными расстрелами, ни пустыми увещеваниями.

Генрих знал, что нового столкновения не избежать.

И на исходе февраля сам выехал в Турулу.


Питерсбург.


— Попробуйте теперь расстегаи! Они весьма недурны!

— Евгений Андреевич, обед великолепен! Я не в силах больше съесть ни кусочка!

Марго отложила салфетку, в то время как Раевский аккуратно поддевал вилкой маринованный груздь.

— Вы кушаете как птичка, баронесса, — сочувственно заметил он. — В Славии нет нужды больше следовать авьенской моде. Тем более, она пагубно сказывается на здоровье.

— Это обычная простуда, — возразила Марго со сдержанной улыбкой, не зная, стоит ли возмутиться замечанию Раевского или пропустить мимо ушей. Этот молодой человек обладал поистине примечательной способностью ходить по краю приличий, но никогда не переступать.

Сама Марго тоже не блистала манерами, по крайней мере, с прибытия в Славию ей не хотелось ни приемов, ни выходов в свет. Дни она проводила в постели, носила простой пеньюар и разбавляла кофе коньяком, а к вечеру садилась за секретер и штудировала завещание, документы на землю и бухгалтерские книги. Под подсчетам выходила круглая сумма с прибыли, но если бы ее и не было — вложение средств в фармакологию казалось данью памяти несчастного Родиона и всех заболевших.

— Сорок процентов? — Раевский удивился, впервые услышав встречное предложение баронессы. — Это не слишком похоже на обычную продажу земли…

— Нет, — ответила Марго. — Это предложение партнерства. Не смотрите, что я женщина. В Авьене я вела дела покойного мужа и организовала даже небольшую контору частного сыска, которая приносила неплохой доход.

О том, что в частном сыске работала только одна Марго, она умолчала. Как умолчала о многом, что происходило в ее жизни, но откровений Раевский не требовал.

Взяв время до конца недели, он возвратился через день с решением, что принимает предложение, и привез Марго книги о развитии фармации с древних времен до нового времени. Приступив к изучению, Марго возблагодарила дни, когда она помогала доктору Уэнрайту в его госпитале, и в результате этой работы многие тезисы показались ей знакомыми. Она смогла с легкостью поддержать беседу на тему медицинского образования и лекарствоведения, о создании в Питерсбурге первой медико-хирургической академии и о последних изысканиях ученых-материалистов. За две с половиной недели беседы становились все более увлекательными, встречи частыми, и приглашение на обед к Раевскому стало для Марго первой ступенькой к выходу в свет из ее самозаточения.

— И все же, — продолжил Раевский, знаком веля прислуги принести чая, — вам следует поберечь себя. В Авьене неспокойно, и, думается, вскоре будет заражена не только Священная империя, но и сопредельные страны.

— Есть ли чахоточные больные в Питерсбурге? — взволнованно осведомилась Марго.

Уж она повидала их: болезненно худых, желтушных, кашляющих кровью и кусочками легких, умирающих… Воспоминания отравляли, зудели под кожей, но Марго слишком долго прожила в Авьене, слишком многое повидала, чтобы желать забвения.

— Вспышки наблюдаются среди бедняков, — ответил Раевский. — По указу губернатора строятся чахоточные бараки, но зараженных пока немного, чтобы бить тревогу.

— Так было и в Авьене, — мрачно согласилась Марго. — Сперва это были единичные случаи среди бедного населения. Потом в госпитали привезли рабочих и солдат. Потом начали болеть мануфактурщики и аристократы… Это страшно, Евгений Андреевич. Страшно, насколько быстро распространяется болезнь и как беспечны бывают люди. Особенно те, кто отстранился от народа каменными замками и дворцами, кто спокойно спит по ночам и кушает расстегаи на обед, в то время, как чахотка выкашивает все больше несчастных.

— Именно поэтому я расширяю производство, баронесса, — добродушно ответил Раевский, пропустив мимо ушей шпильку касаемо расстегаев. — Предупредить беду легче, чем справляться с нею, когда она уже будет дышать в твой затылок. Мне посчастливилось заручиться вашей поддержкой, и потому я убежден, что совершаю богоугодный поступок.

Марго своими глазами видела, как растет новая фабрика. Прежде безжизненная земля, хранящая в своей утробе пепел сожженного родового поместья, вновь наполнилась человеческими голосами, стрекотанием и гулом машин, острыми химическими запахами, к которым Марго привыкла в госпитале Девы Марии. Она невольно ловила улыбку, расцвечивающую лицо Раевского — стоящий на пригорке, разрумяненный и взъерошенный, он с жаром отдавал указания инженерам, сорил ученой терминологией, сам проверял чертежи и в этой своей пылкой увлеченности казался Марго чем-то похожим на Родиона. Тогда она отворачивалась, пряча повлажневшие глаза. А на исходе февраля собралась с духом и отправилась на окраины Питерсбурга, чтобы своими глазами удостовериться в положении дел.

Знатное происхождение никогда не приносило Марго счастья: она познала на своей шкуре и тяготы нищеты, и сиротство, и жестокость супруга, и презрение к своей персоне тех, кто стоял гораздо выше нее самой. Марго умела одеваться скромно, ходить бесшумно, говорить на языке обездоленных. Когда гранит, шпили и площади столицы сменились деревянными хибарами и заводскими трубами, Марго велела остановить экипаж, и дальше пошла сама.

Авьен или Питерсбург — для нищеты не было разницы. Чахоточные бараки лепились друг к дружке свежими срубами — совершенно одинаковые, с крохотными окнами, заляпанными грязью, с запахом истлевших тряпок, подгоревшей каши и медикаментов, витавшим над низкими крышами. Никто не выходил из дверей, но Марго чувствовала на себе внимательные взгляды, и ее настигло дежа вю — так смотрели на нее во время танца с Генрихом на балу в Ротбурге.

Генрих…

Она подняла взгляд на дорогое лицо в простом деревянном окладе.

Не портрет. Просто очередная икона, прибитая над входом в одноэтажный госпиталь, тоже деревянный и покосившийся, как и бараки.

Ступеньки под ногами жалобно постанывали, и вновь накрыло воспоминанием — так скрипели лестницы в старом особняке барона, и еще раньше — в Питерсбургском приюте.

Марго потянула рассохшуюся дверь.

В приемной было тепло и резко пахло лекарствами. Горчично-желтая полоса света тянулась от лампы, и в этом свете лицо сестры милосердия оказалось немолодым, нездоровым и усталым.

— Простите, — Марго провела языком по небу, справляясь с сухостью. — Я без предупреждения, мое имя Маргарита фон Штейгер, мне хотелось бы поговорить с господином врачом…

— Сожалею, госпожа, но Петр Петрович на выезде, — гортанно отозвалась сестра милосердия и присела перед Марго в неумелом книксене.

— Какая жалость! — воскликнула Марго и подняла вуаль. — Так, может, вы сможете мне помочь? Как мне обращаться к вам?

— Сестра Наталия, госпожа.

— Я посетила вас не из праздного любопытства, — с жаром начала Марго, заглядывая в бесцветные глаза женщины и нервно теребя перчатки. — Долгое время я жила в Авьене, теперь же являюсь совладельцем фармацевтической фабрики и собираю сведения о чахоточных больных. Вы можете рассказать, сколько у вас заболевших?

— Ох, госпожа, да их всегда было немало, — со вздохом ответила сестра Наталия. — Кто на вредном производстве подхватывает, а кто в придорожных кабаках. Нищих да бездомных всегда хватало, вот и занимаемся богоугодным делом во славу Господа и Спасителя.

Она перекрестилась и вновь вздохнула, отчего концы белого платка колыхнулись точно от сквозняка.

— И все же, — продолжила сестра Наталия, — до января сего года у нас было шестьсот чахоточных. А теперь еще триста. Нам уж говорил Петр Петрович, что за такой срок больно много их.

— Хочу посмотреть.

Сестра Наталия сперва воззрилась на Марго, округлив рот, потом по-утиному замахала руками.

— Да что вы, госпожа?! Подхватите заразу, мне отвечай?

Заохала, держась за бока, замотала головой, всем видом показывая — не пустит, не позволит. Марго вытащила из корсажа две розовые купюры.

— Прошу вас! — заговорила она, умоляюще, вкладывая бумажки в мокрые ладони сестры милосердия. — Жизненно важно! Брат у меня умер… Ради памяти его пустите! Ведь если не знать, что с людьми делается, как лечить их?! Во имя Спасителя!

Сказала — и задохнулась, сжимая пальцами ворот. Впервые за последние месяцы сказала о брате и Генрихе вслух. Сестра Наталия сменила страх на жалость и, приняв деньги, горестно сказала:

— Что ж, госпожа, раз уж брат от того помер, так воля ваша. А за пожертвование спасибо.

Она поклонилась и убрала бумажки в стол, вынув оттуда две хлопковых повязки: одну надела на лицо сама, другую протянула Марго.

Сырой воздух, насыщенный болезнью и химией, лишь едва тронул нос. Зато глаза не сразу привыкли к густой полутьме, где горела лишь одна керосиновая лампа, а на лежаках вповалку лежали люди — полуголые и в подштанниках, в грязных рубахах и в бинтах, бодрствующие, спящие, непрерывно кашляющие и сплевывающие кровавые сгустки в алюминиевые миски. Смотрели на Марго тяжелым взглядом, не показывая ни удивления, ни подобострастия. Кто-то хрипел приветствие, кто-то спрыгнул с верхних лежаков и расшаркался в поклоне, в конце согнувшись от сотрясающего тело кашля.

Сорок человек.

И в следующем бараке сорок.

А в третьем уже пятьдесят.

А там и женские — отличные от мужских протянутыми вдоль бараков веревками, на которых под февральским ветром трепалось плохо постиранное белье. А вот и дети. И бледная женщина, едва переставляя худые ноги, робко трогает сестру Наталию за рукав и гнусавит:

— Померла-то Прасковья, слышьте? Как говорила, так и сделось. Отмучилась-то. А Васенька теперича сирота…

Марго замутило. Схватившись за другой рукав сестры милосердия, она прижалась к ее крепкому боку и весь дальнейший путь прошла так — тихо, безмолвно, будто из обморока выныривая из мешанины лиц, густых запахов, печного дыма. И над всем этим в разорванных облаках Марго видела осунувшееся лицо Генриха, каким видела его в день прощания, в ушах гремел набатом голос, говорящий: «Эпидемия!..», а бараки все не кончались, лепились друг к другу, тянулись к горизонту — может, двоились в глазах Марго, — и не было им конца.

Обратно она шла, не оборачиваясь, как на дагерротипе запечатлевая в памяти увиденное. Вернувшись в приемную, присела, справляясь с головокружением и благодарно принимая поданный сестрой Наталией стакан воды — в нем плавал подтаявший кубик льда.

Эта без малого тысяча заболевших — только верхушка айсберга. В скором времени будут и еще: за бедняками — купцы, за купцами — дворяне. Никто не спасется от vivum fluidum, уже просыпающимся в их крови, уже готовым плодиться и размножаться и приносить новые жертвы на алтарь Смерти. Справится ли они с этим здесь, в Славии? Справится ли доктор Уэнрайт? Может, он умер от чахотки, и нет никакой надежды, и бедный измученный Генрих не выстоит один против этой голодной твари, пожирающей весь мир — за Авьеном Турулу, за Турулой — Славию.

Марго не заметила, как растаял весь лед. Отставив стакан и поблагодарив сестру Наталию, она поднялась, уже совершенно прекрасно зная, что скажет Евгению Раевскому по возвращению. И надеялась, что он выслушает и поймет, ведь лечить всегда надо первопричину. И, когда фабрика будет отстроена, Марго — уже не просто баронесса, а совладелец фармацевтической компании, поставляющей лекарства на экспорт, — вернется в Авьен.


Буда, столица Турулы.


В Будайское медье Генрих въехал по мартовской оттепели: у дорог еще лежал ноздреватый снег, сахарно сверкающий в лучах полуденного солнца, возле гранитных набережных Данара истончался и трескался лед, а на столичных улочках из-под копыт летела сухая пыль. Бегущие за экипажем мальчишки в расстегнутых тулупчиках бросали в воздух шапки, а девицы любопытно глядели из-под ярких весенних шляпок и заливались румянцем под пылающим взглядом Андраша.

— Выискиваешь будущую невесту? — усмехался Генрих, наблюдая, как в свою очередь румянится адъютант.

— Скорее, потенциального террориста, — отвечал Андраш. — Внимательность не бывает лишней, ваше высочество.

И украдкой за спиной Генриха улыбался слишком близко вставшей у дороги турулке.

Прибытие Спасителя на Площадь Героев ознаменовалось многократной пушечной пальбой. Встречающая знать — все как на подбор пышноусые, в мехах, в каракулевых шапках с перьями, — походили на бронзовых кавалеристов, застывших в центре площади. За несколько прошедших веков не поменялся ни крой одежды, ни прически, ни особая техника плетения грив у коней — турульцы чтили традиции, а, может, слишком скучали по лихим временам и славным победам.

Генриху почтительно кланялись, украдкой ощупывая его взглядами, точно гадали: достоин ли он быть Спасителем? Взгляд Белы Медши был особенно остер.

— Мы счастливы, ваше высочество.

В его голосе — спокойная хрипотца и уверенность. — Ходили слухи, будто вы хвораете…

— Легкое недомогание, — ответил Генрих, выдерживая взгляд турульца. — Как ваше собственное здоровье, граф?

— Осип горлом после охоты. Но все пустяки. Ваш приезд — настоящий праздник для Турулы!

Генрих думал: скорее, возможность, наконец, осуществить давно лелеянную надежду на независимость. И сердцем вполне понимал это желание: оно долгие годы пылало в его собственной груди, подавляемое железной волей отца, его неприятием и отстраненностью. И так же, как Генрих на отца, турульцы смотрели на него самого с надеждой, настороженностью, а порой и с ненавистью — да! Генрих отчетливо видел ее отпечаток на лице Медши.

Не подав вида, ответил с улыбкой:

— Рассчитываю, что эта встреча будет полезна для всех нас.

Но понимал, что разговор будет малоприятным.

Обед накрывали роскошно: крахмальные скатерти сияли до рези в глазах, в хрустале перемигивалось мартовское солнце. Вино — из знаменитейших Агарских погребов, — рубиново густело в бокалах. К вину подавали паприкаш из курицы, гусиную печень, паштет из овечьего сыра, голубцы с копченым мясом и, конечно, короля кухни — густейший, пряный и острый гуляш, от одной ложки которого на глаза Генриха наворачивались слезы, и он не поскупился на похвалу поварам, отчего суровое лицо Медши, казалось, слегка смягчилось.

— Все это просто знаменитое турульское гостеприимство, ваше высочество, — проговорил граф, наклоняя кудлатую голову в знак почтения и провожая Генриха в кабинет для переговоров, где уже ждала турульская знать.

Все как один привстали, зашуршав фраками, звякнув орденами, зашелестев бумагами. Все как один ждали, пока Генрих опустится в подставленное ему кресло и поднимет в знак приветствия ладонь.

— Я польщен, господа, оказанным мне приемом, — проговорил Генрих, обводя присутствующих взглядом. — Я с живейшим удовольствием любовался величественным парадом и искренне благодарю вас, господа, за поразительное зрелище, которое вы мне доставили по прибытии. Я счастлив видеть представителей лучшего сословия, съехавшихся для заявления верноподданнических чувств мне и моему отцу, ныне болящему императорскому величеству.

— Доброго здравия его величеству! Вива, Спаситель! Авьен будет стоять вечно! — раздалось в ответ, и Генрих, подняв лицо, увидел портрет отца — еще моложавый, опирающийся на саблю, он глядел ясно и величественно, точно говорил: не подведи, сын!

Генрих сплел пальцы в замок и ответил:

— Благодарю вас, господа, и верю в искренность ваши верноподданических чувств. Не сомневаюсь, что турульская знать всегда будет, как и была, опорой престола Священной Империи. Вам известно трудное время, сейчас переживаемое всеми сословиями. Болезнь не щадит ни стариков, ни младенцев, эпидемией поражены регионы Равии, Бонны и Далмы. В пути я ознакомился с заключениями министра по сохранности здравия нации о положении дел в Туруле. И мне неясно, отчего до сих пор в Буде не предприняты меры по снижению численности заболевших.

— Позвольте доложить, ваше высочество, — с кресла поднялся седоусый старик. — По нашим последним данным обстановка весьма благоприятная, и…

— Обстановка теперь меняется ежечасно, — перебил его Генрих. — Каких-то пару месяцев назад Авьен не понимал всей угрозы, а императорский двор проводил приемы и балы. Теперь люди вынуждены прятаться по домам, госпитали не справляются с наплывом чахоточных, а город оцеплен гвардейцами. По самым простым подсчетам, беда придет к вам быстрее чем через месяц.

На этих словах собравшиеся побледнели, тайно переглянулись, откуда-то донесся вздох. Сидящий по левую руку от Генриха граф Медши глухо барабанил пальцами по столу.

— Настоятельно рекомендую вам, — продолжил Генрих, — как можно скорее принять карантинные меры. Со мною прибыло несколько ученых медиков, они готовы поделиться опытом и курировать ведущие госпитали Буды. Прошу отнестись к этому со всей серьезностью.

Медши дернул плечами, вскинул орлиную голову и небрежно заметил:

— Позвольте, ваше высочество! Народ нельзя волновать! Поднимется паника, затем бунты… Политическая обстановка и без того накалена.

— В Буде достаточно военной силы, чтобы сдерживать недовольства, ваше высочество, — подал голос генерал, весь в орденах, с косым шрамом через щеку. Выправкой он походил на учителя Гюнтера, и Генрих вновь поднял взгляд, ища у отца поддержки.

— Необходимо усилить пропаганду, — сказал он. — Выпускайте газеты, листовки, кричите об этом с площадных трибун, пусть поэты пишут гимны, а драматурги ставят пьесы. Расскажите людям, что меры необходимы, и что в трудные дни не может быть никаких разногласий, пока мы все сражаемся против этого невидимого общего врага.

— Ваше высочество, — снова подал голос Медши, и от звука его голоса у Генриха к горлу подступила желчь. — Позвольте снова заметить, что Турула с почтением и радостью перенимает опыт Авьена, но в свою очередь предлагает собственные способы сдерживания эпидемии.

— Говорите, — сквозь зубы процедил Генрих, нутром чувствуя, к чему сведется речь Белы Медши.

— Всем было бы лучше, — продолжил граф, — если бы Турула дистанцировалась от Авьена. Не сочтите за дерзость, но открытые границы предполагают распространение болезни, и…

— Границы подконтрольны, а пропускной режим уже сейчас хорошо зарекомендовал себя в сообщении Равии и Бонны.

— Турульский народ не слишком доволен появлением здесь авьенских военных…

— …в которых значимый процент самих турульцев, включая офицеров.

— И ваша военная реформа уже сейчас приносит свои плоды, ваше высочество. Но вы знаете, как давно Турула мечтает о независимости…

И все застыли — теперь помыслы как на ладони, и разговор неизбежен, и нельзя более тянуть. Генрих сложил горячие пальцы в замок и повторил:

— Независимость. Хорошо. Я подпишу указ о независимости Турулы, — справа глухо прокашлялись, кто-то сипло втянул воздух сквозь зубы. Глаза Медши выжидающе поблескивали. — Но без ваших консервных заводов, без поставок зерна и прочего продовольствия, без военной поддержки Авьену будет непросто содержать дотационные регионы. — Медши открыл было рот, но Генрих остановил его поднятием ладони. — Будет непросто и вам! С прискорбием напоминаю вновь: в мире бушует эпидемия. Бонна и Равия уже заражены. Есть ли необходимость тратить на них экономические ресурсы?

— Ваше высочество, что вы подразумеваете…

Генрих качнул головой и выложил на стол подготовленную грамоту.

— Мой отец-император собирал империю по лоскутам. Но сейчас, видимо, настала пора распустить это одеяло. Если каждый хочет быть сам по себе — тому пришло самое время, — он расправил бумагу и придавил ее ладонью. — Волею возложенных на меня полномочий регента я подпишу указ о признании независимости Турулы, и Бонны, и Равии, и Далмы, и сопредельных королевств…

Окончание потонуло в поднявшемся гвалте.

Турульцы запереглядывались, зароптали, нервно застучали по столу пальцами. А Медши выпрямился напротив Генриха и сквозь зубы процедил:

— Это ведь две трети территории!

— Вашей территории, прошу заметить, — парировал Генрих. — Авьен не потеряет и половины.

— Бонна и Далма присоединены к Туруле договором двадцатилетней давности, наши промышленники давно уже осваивают эти территории, не говоря уже о сельском хозяйстве…

— Развивайте свое, — сухо ответил Генрих.

— Это потребует вложений.

— И немалых, господа.

— И где их брать?!

— Извольте! Моя казна готова дать взаймы. С возвратом, конечно. Как вы понимаете, после отделения от Авьена о безвозвратной сумме не может идти и речи.

— Но это повлечет за собой экономический коллапс! — кто-то из парламентариев схватился за сердце, и лакеи тотчас поднесли холодную воду в графине.

— В таком случае, вот вам сутки на размышление, — сказал Генрих, поднимаясь. — Суверенитет Турулы и заодно всех сопредельных королевств со всеми вытекающими из этого последствиями. Или же сохраняете статус-кво в составе конституционной монархии под моим временным руководством. И в этом случае гарантирую вам экономическую поддержку и безопасность границ, всеобщий мир и благоденствие. А теперь прошу откланяться.

Он вышел, оставив на столе бумагу с обугленным отпечатком его ладони. И, хотя речь была подготовлена ранее, эта встреча вымотала до рези в висках.

Широким шагом войдя в покои, Генрих рванул ворот парадного мундира.

— Андраш! — крикнул он. — Седлай коней! Мы отправляемся на прогулку!

— Так точно, ваше высочество! — откликнулся всегда готовый адъютант, но, не успел уйти, как за дверями послышался шум, возня, надменные крики и в покои ворвался запыхавшийся Медши.

— Ваше высочество!

Генрих повернулся, болезненно хмуря брови. Лицо графа побагровело: Медши едва сдерживал негодование, и, приблизившись, раздраженно заявил:

— Я полагал, вы в гостях у турульской короны, ваше высочество. Так не было нужды обыскивать меня на входе!

Генрих позволил себе улыбнуться и ответил:

— Не стоит беспокоиться, граф. Вас обыскивали потомки славных авьенских кровей, и ваша честь не пострадала. Вы желаете сказать мне что-то еще?

Медши озлобленно глянул на невозмутимого Андраша.

— Этот разговор не для посторонних ушей.

— Пустое! Андраш — мой поверенный. К тому же, из Агары. Кстати, благодарю агарских виноделов, эти напитки божественны. Но говорите скорее, граф. Я утомлен и желал бы проветрить голову.

— Я только хотел напомнить, ваше высочество, — процедил Медши, — о том, что мы обсуждали ранее, еще по моему приезду в Авьен.

— Я помню, — холодно ответил Генрих и принял из рук Андраша прогулочный сюртук. — Но вам не кажется, граф, что ситуация переменилась?

— Турула не желает терять вверенные ей земли Далмийской и Боннийской корон!

— А Авьен не желает терять корону Турулы.

— Мы предлагали вам Турульские земли!

— А я взял все земли Империи, — в тон ответил Генрих, выправив плечи, и позволяя Андрашу застегнуть латунные пуговицы. — Торговля в условиях эпидемии беспочвенна и опасна, граф. Взвесьте все. Подумайте. В конце концов, вы можете не быть авьенцем, а турульцем, долмийцем или равийцем по национальности. Но все мы — граждане Священной Империи. Единство — вот наша сила. Так победим.

Кивнув остолбеневшему турульцу, Генрих вышел через боковой холл и в сопровождении Андраша спустился в сад.

Вечерняя свежесть охладила пылающую голову, вдохнула в грудь легкость, изгладила из мыслей все страхи. Именно теперь, решившись на столь отчаянный шаг, Генрих почувствовал себя совершенно свободным — от прошлого, от лживых обещаний, от шантажистов и заговорщиков. Он знал: лишиться земель и поддержки Авьена для Турулы — самоубийство, и это знание придавало невиданной прежде уверенности.

— А завтра, Андраш, — говорил Генрих, шагая по аллеям и с радостью ощущая поддержку верного адъютанта, — мы отправимся в Агар. Я давно хотел навестить твою семью, и моя признательность за верную службу, возможно, будет своевременной для твоей матушки.

— Благодарю вас, ваше высочество, — ответно улыбался Андраш. — Надеюсь, матушка в добром здравии. Я много рассказывал о вас в письмах — и только хорошее! Матушка будет счастлива воочию увидеть Спасителя! Благословите ее?

— Всенепременно, — легко отозвался Генрих и сощурился на свет фонарей.

Скоро возле них будут кружить мотыльки: глупые, всегда обжигали крылья и падали в холодную тьму, в которую едва не сорвался сам Генрих. Вот только бы понять, как использовать эликсир, который подарит каждому выздоровление.

Задумавшись, рассеянно смахнул с плеча упавший прошлогодний листок.

В фонарном свете блеснул над изгородью серебряный пятак.

Блеснул — и вспыхнул молнией.

Генрих успел только инстинктивно отклониться вправо, и будто в замедленном зоотропе увидел, как бросается ему наперерез Андраш — и с грохотом серебро входит ему в мундир. И рвется ткань, выталкивая сквозь круглую прореху что-то текучее, густое, темное…

Генрих с размаху опустился на колени, схватив горячими ладонями белеющее лицо адъютанта, и слышал только, как дыхание рвано выходит у него из горла, и не понимал, что за спиной грохочут выстрелы и гравий измалывают чужие сапоги — это на помощь бежали гвардейцы, и кто-то надсадно кричал в пустоту:

— Покушение! На его высочество покушение!


Будайский Парламент. Затем госпиталь.


Генрих так и не запомнил момента, когда полыхнул пламенем.

Очнулся лишь от саднящей боли и гула огня, валом катящегося по аллее. Самшитовая изгородь за миг превратилась в пепел. Падуб обуглился. Песок стал стеклом. Огонь оплавил подошвы сапог гвардейцев и опалил волосы Андраша.

Но Андраш все еще дышал. И все еще был в сознании.

Генриху было странно, что сперва поднимали его самого, а только потом — раненого адъютанта. И он требовал, чтобы Андраша доставили в госпиталь — скорее! Птицей! Должен жить!

Сам прятал от медиков обожженные руки — не до того.

— Узнать, кто стрелял, — чеканил Генрих, возвращаясь в реальность рывками, через обложившую голову мигрень.

— Должно быть, националисты, ваше высочество, — белея, отвечал граф Медши.

— Как допустили?!

Его колотило крупной дрожью. Боль стала ощутимой, волдыри вздувались и лопались, ногти превратились в черные угольки.

Генрих перехватил взгляд Медши — в глазах графа стоял ужас пополам с отвращением, — и быстро спрятал руки за спину.

— Схватим террориста — и я сделаю все возможное, чтобы узнать, кто послал его, — пообещал Генрих.

Ему хотелось, чтобы Медши как-то выдал себя: начал бы горячо отрицать, отмалчиваться, юлить — Генрих бы сразу почувствовал ложь. Да, за последний год он стал гораздо чувствительнее ко лжи!

По лицу Медши скользнула тень, и он проговорил негромко:

— Мне жаль, ваше высочество. Я сделаю все возможное, чтобы террористу воздалось по заслугам.

И долго ждать не пришлось.

За обугленным падубом нашли труп — лицо обгорело, не опознать, в пальцы вплавлена рукоять револьвера, зато под тлеющей рубашкой на груди четко обозначилась татуировка.

Крохотный крест с загнутыми краями.

Генриха пробрало ознобом. Глухо сказал гвардейцам:

— С этого рисунка снимите копию. И мне на стол.

Дольше смотреть на погибшего опасался: сердце взволнованно колотилось у горла, в памяти всплывали слова отца «Дарованная вам сила призвана защищать ваш народ, а не убивать». И пусть этот человек покушался на его жизнь, пусть ранил бедного Андраша — он все еще был подданным Генриха, а, значит, должен быть спасен, а не убит Спасителем.

— Я испугался за Андраша, — вслух сказал Генрих. — Я всего лишь…

Горло сжимало подступающей паникой.

Сжимая пальцы в кулаки — они деревянно гнулись, кожа хрустела, тянулась, лопалась, ладоням было больно и влажно, — Генрих прошел на конюшню и велел заложить экипаж.

Возможно, Медши не врал, и его заговорщики действительно не имели отношение к покушению: в конце концов, они желали поддержки Генриха, а не его смерти. Возможно, им просто надоело ждать, и они решились на крайние меры. Но Генрих сам когда-то поддерживал заговорщиков, и знал, что они использовали плетеные косички из красных и зеленых цветов. А этот крест — древний символ удачи и плодородия, — по словам почтенного герра Шульца использовался опасными левыми националистами. И, если верить ему же, их требования заходили куда дальше, чем обретение Турулой независимости.

Революция…

Это слово, овеянное когда-то романтичным флером, казалось теперь Генриху смертельно опасным. Должно быть, она принесет с собой что-то новое, что-то хорошее, но построит свое благосостояние на костях старого мира, к которому принадлежал сам Генрих, его матушка и отец, его сестры, его супруга и будущий наследник, друзья и возлюбленная Маргарита…

Фиакр Генриха окружал гвардейский патруль из дюжины всадников. Блики фонарей плясали на черной глади Данара. Пахло свежестью и немного тиной. В воздухе висело предчувствие перемен. И Генрих знал, что они настанут. И желал их — но не такой ценой.

Главный Будайский госпиталь имени святого Иштвана расположился на другом берегу. В носу свербело от стойкого запаха лекарств, и это напомнило Генриху о госпитале Девы Марии, который разгромили по указу епископа Дьюлы.

Немалых усилий стоило вернуть работу на круги своя, отчасти скрываясь в замке Вайсескройц, отчасти работая подпольно в иных, менее известных госпиталях. Алхимия — великая наука, превращающая неживое в живое, все еще была под запретом церкви.

К Андрашу не пустили.

Генриху отвели отдельные покои, застеленные белыми покрывалами, уставленные цветами в фарфоровых горшках, и там его руки все-таки осмотрел медик, притрагиваясь к ладоням бережно, почти невесомо, с нескрываемой опаской.

— Болит, ваше высочество? — ласково спрашивал медик.

Генрих вздрагивал, пытаясь не глядеть, во что превратились его руки, но боль терпел — привык терпеть с детства.

— Я принесу обезболивающее… — начал медик, но Генрих отпрянул:

— Нет, нет! Ни в коем случае! Я запрещаю!

Медик удивленно глянул, но ничего не сказал.

От мази пахло головокружительно дурно, и мигрень разыгралась с новой силой, так что Генриху положили на лоб мокрое полотенце и оставили отдыхать на кушетке.

Время тянулось невыносимо медленно — сколько прошло? Два часа? Шесть? Восемь?

Раздражающе звонко тикали часы.

Генрих проваливался в дремоту, будто падал на дно Данара. И думал об огненном жерле печи-атонара. О черном кресте на листовках из Авьена и о татуировке на коже погибшего. Обо всем на свете и ни о чем толком.

Когда в окне забрезжили лучи утреннего солнца, к Генриху пришли с докладом, что операция пришла успешно и Андраш в сознании.

Он был похож на подстреленную птицу — взлохмаченный, худой, с заострившимся носом и пуговичными глазами. Пуля прошла на вылет через легкое, и теперь из бинтов торчала дренажная трубка, а возле изголовья кровати возвышался штатив с привешенными к нему стеклянными колбами, от которых спускалась резиновая трубка и пряталась заостренным концом в локтевом сгибе адъютанта.

— Ваше… высочество! — просипел Андраш прежде, чем Генрих успел открыть рот. — Вы… в порядке?

Генрих подошел ближе, хотел дотронуться до руки адъютанта, поймал взглядом собственные руки-клешни — в бинтах и мази, — и просто улыбнулся в ответ.

— Ты поступил по-геройски, друг мой. Я винил бы себя, если б…

Андраш кашлянул и со свистом втянул воздух.

— Пустяки, ваше высочество… Царапина.

— Больному нельзя много говорить, ваше высочество, — мягко вмешался один из медиком. — Необходим покой…

— Конечно. — Генрих понимающе кивнул. — Надеюсь, он поправится к нашему отъезду, потому что в Авьене я сразу же в торжественной обстановке представлю его к железному кресту героя!

— Ваше… — Андраш привстал и ухватил Генриха за запястье.

Прикосновение разбередило раны, но Генрих сумел улыбнуться через боль:

— Все хорошо. Ты заслужил. Подумать только, как причудливо складывается жизнь! — он покачал головой. — Всего два месяца назад я сам лежал в постели, а ты молился о моем выздоровлении. Теперь… — вздохнул, выпростал руку и обратился к медикам: — Долго ли?

— Будет зависеть от организма больного, — ответили ему. — Сейчас необходим покой и инфузионная терапия.

— Что? — Генрих непонимающе сдвинул брови, и один из медиков тронул штатив.

— Физиологический раствор поступает прямо в кровь, а благодаря такой системе возможно за один раз ввести довольно большой объем лекарства и снизить вред на стенки сосудов.

— Прямо в кровь? — повторил Генрих и поднял глаза на сосуды.

В солнечных лучах они золотисто поблескивали, и кружащаяся в воздухе пыль походила на вспыхивающие и гаснущие искры.

Как холь-частицы под микроскопом.

Вспомнилась последняя встреча с Натаниэлем: изможденный, дышащий хрипло и болезненно, время от времени отхаркивающий кровью, он говорил, что опыты не увенчались успехом. Эликсир, настоянный на крови Спасителя, не дает никаких результатов, пить ли его однократно или несколько раз на дню.

И Генрих был убежден, что формула не полноценна. Что требуется что-то еще, о чем не знает ни он сам, ни доктор Уэнрайт.

А, может, дело было не в формуле?

Некстати зуд от ладоней перекинулся выше, к локтевому сгибу, где долго заживали шрамы от иглы.

Догадка пронзила молнией.

Генрих качнулся и оперся о изголовье кровати. Перед глазами расплывались золотые круги.

— Бумагу мне, — вытолкнул он.

— Что, ваше высоч…

— Бумагу быстро!

Андраш смотрел на него из-под полуопущенных век. Он тоже не понимал, но объяснять не было времени.

Генрих надеялся, что телеграмма долетит до Натаниэля гораздо раньше, чем он сам вернется в Авьен.

И он писал:

«Мой друг!

Не падай духом! А лучше обратись к инфузионной терапии и моему горькому опыту, о коем ты знаешь лучше прочих. Не все лекарства нужно пить как микстуру. Иные требуют внутривенного вливания. Пробуй! И пусть удача улыбнется всем нам…»

Сейчас мечта о панацее казалась как никогда реальной.

Глава 3.3. Брожение

Авьен. Апрель.


Покидая Авьен, Марго не могла поверить, что спустя три месяца ей придется вернуться.

Она боялась, что город встретит ее болезненными воспоминаниями: вокзалом, где она прощалась с прежней жизнью, держа в руках урну с прахом Родиона; многолюдными узкими улицами; набережной Данара; театром, где она подстерегала Спасителя; Ротбургом, похожим на склеп…

Марго боязливо опиралась на локоть Раевского, который с неуемной энергией отчитывал носильщика за оброненный чемодан, и глядела на изменившийся город с удивлением впервые приехавшего сюда человека.

— Я помню Авьен совсем другим, — слабо призналась она уже в экипаже. И безостановочно крутила помолвочное кольцо, чтобы ни дай бог не притронуться к занавескам на окнах — так рекомендовали всем прибывшим военные медики.

Патруль обходил вагоны на границе, и уже там Марго заметила перемены.

Военные носили шинели с высокими воротниками, перчатки и каски. Лица до глаз скрыты повязками. На плече каждого — походная сумка с набором перчаток, повязок и футляров с двумя пузырьками спирта и ватными тампонами, и с маленькой иконой Спасителя. Все это раздавалось немногочисленным приезжим.

— Соблюдайте меры предосторожности, господа, — приглушенно доносилось из-под повязок.

Раевскому почтительно козырнули: карточка промышленника и владельца фармакологических фабрик делала его желанным гостем. Его живые глаза внимательно изучали столицу Священной империи — теперь здесь было пусто, стерильно, в воздухе висел явственный запах гари и медикаментов.

— Не думал, что все настолько серьезно, — заметил Раевский, провожая взглядом патрули. — Возможно, вам не стоило возвращаться, Маргарита.

Не зная того, он высказал вслух опасение Марго, и она, чтобы не подать вида, выпрямила спину и холодно ответила:

— Это мой крест, Евгений. Должна помогать болеющим в память о брате.

Действительно, говорить о нем было все еще больно, будто каждое слово снимало кровяную корочку с раны, и она раскрывалась вновь.

Вон крыша университета, где Родион постигал науки под присмотром доктора Уэнрайта.

Вот любимое кафе с нежнейшим штруделем.

А там вздымается ввысь шпиль собора Святого Петера.

Экипаж повернул, и грудь Марго обложило огнем: на Лангерштрассе между розовым и голубым особняками зияла дыра — уцелел только фундамент, а обгорелый верх сняли, и вдалеке просвечивала зелень парка Пратер и обод колеса обозрения.

Будто нарочно, экипаж замедлил ход, и Марго удалось рассмотреть тонкие ростки, пробивающиеся сквозь фундамент бывшего особняка барона фон Штейгер. Обугленные кирпичи фундамента торчали из земли точно стариковские зубы, и Марго подумала: старик так настойчиво цепляется за память, что не только поселился в ее собственной голове, но и не желает оставлять даже свой старый сгоревший особняк.

Марго поежилась, когда ей показалось, что в голове что-то заворочалось с болезненным стоном, и в страхе ухватила ладонь Раевского. Его брови слегка приподнялись в беспокойстве, и Марго жалко улыбнулась.

— Показалось, — пробормотала она. — Будто увидела что-то… знакомое. Можем ли мы ехать быстрее?

В прошлое возвращаться не хотелось. Кем она была здесь? Вдовой. Падшей женщиной, вытаскивающей на белый свет грязные тайны Авьенской аристократии. Любовницей Спасителя. Сестрой государственного изменника. Женщиной, в свою очередь подозреваемой в измене.

Ей не хотелось цепляться за имя.

А потому она с готовностью приняла предложение Раевского, слегка удивленного такой готовности, но все же обрадованного ей.

Помолвка прошла скромно и поспешно.

Раевский вовсю ухватился за идею, поданную Марго, и подсчитывал барыши от фармакологической кампании в Авьене. Бушующая там эпидемия совсем его не пугала, и это отчасти импонировало Марго: в Раевском не было надломленности Генриха или жесткости Вебера, и уж конечно не было жестокости барона — этот человек был спокоен и невозмутим, быстро оценивал ситуацию, быстро просчитывал варианты выгоды или наоборот потерь, и так же быстро принимал решения. Марго понимала, что сама она отчасти интересовала Раевского с практической точки зрения — она обладала титулом и некоторым приданым, а также в свою очередь подавала ему достойные деловые советы. Марго понимала, что этой помолвкой, а впоследствии и браком, Раевский укрепит свои позиции на рынке химической промышленности. И не видела в том ничего плохого: в конце концов, она получала почти половину от доходов, а плюсом — его фамилию.

Они сняли меблированные комнаты с видом на Данар: Марго отвели отдельную спальню с прислугой, что несколько обескуражило владельца, потому что въехали они под одной фамилией, но Раевский в свойственной ему спокойной манере пояснил, что они только помолвлены, и приехали за благословением на супружество к самому Спасителю.

Сказка была бы идеальной, если бы не парочка фактов: во-первых, Марго совершенно не желала видеть Спасителя, а во-вторых, по словам домовладельца, он и вовсе отсутствовал в Авьене.

Это позволило Марго сбросить напряжение последних дней, что не ускользнуло от взора Раевского.

— Вы, кажется, в хорошем настроении, — с улыбкой заметил он. — Мне жаль, что наше первое путешествие приходится на столь неблагоприятное время. Я с удовольствием пригласил бы вас в оперу или картинную галерею.

— Вы очень любезны, Евгений, — ответила Марго, подавая руку для целомудренного поцелуя. — И я весьма благодарна за такое радушие. Позвольте вас заверить, что опера подождет. У нас будет много времени, если… — она сглотнула и поправилась: — когда все это закончится.

— Вы как всегда мудры, моя дорогая, — легко отозвался Раевский. — В таком случае, позвольте мне ненадолго покинуть вас. В шесть у меня встреча с господами инженерами. Если вы хотите, вы можете…

— Нет, нет, — покачала головой Марго. — От столь долгой дороги у меня разболелась голова. Пожалуй, я сегодня не смогу оказать вам поддержку. Простите…

Раевский снова поцеловал ее руку, несильно пожал и сказал:

— Не беспокойтесь об этом. В любом случае, я передам вам проекты на рассмотрение. Теперь мне не сделать и шагу без одобрения дражайшей невесты.

Он мягко улыбнулся, и Марго болезненно улыбнулась в ответ. Ей, в самом деле, порой казалось, что славийский промышленник делает слишком много для нее. Что он — деловитый, серьезный, бойкий умом, надежный и ничего не требующий от Марго сверх приличий, — послан ей небесами как рука помощи, призванная вытащить ее из жизненной трясины. Она держалась за него как за последний спасительный шанс. И боялась, что лишь однажды выпустив из рук, потеряет свою опору и до конца разрушит свой хрупкий треснувший мир.

— Одно прошу, душа моя, — сказал Раевский, прежде чем покинуть Марго. — Не выходите без меня из комнат. Это может быть небезопасно.

Марго пообещала.

Она недолго продремала, очнувшись только когда часы пробили семь пополудни.

Служанка принесла ей кофе, от вкуса которого она почти отвыкла за месяцы своего пребывания в Славии и уже почти отвыкла от немногословности и вышколенности местной прислуги, разительно отличающейся от Ольги, оставленной в Петерсбурге. От этого молчания, от тишины за окном было неуютно, и Марго решилась спросить, надеясь, что ее авьенский не совсем позабыт:

— Так что же? Что нового в Авьене?

Служанка присела, склонив лицо, прикрытое белоснежной повязкой, не поднимая глаз ответила:

— Все по-прежнему, фрау, — Марго поежилась, услышав непривычное обращение, а девушка продолжила: — Если пожелаете, могу принести подшивку газет за последние месяцы, фрау.

— Не нужно, — поморщилась Марго. Газет она вдосталь начиталась и в Петерсбурге. — Замечу, на улицах никого…

— Вы правы, фрау. Указом его высочества Спасителя запрещено надолго появляться на улицах и собираться более тридцати человек в одном месте.

— Сурово.

— Простите, фрау. Таков указ Спасителя. В Авьене с февраля закрыты театры, галереи, кафе, рестораны, парки, музеи, торговые лавки. Теперь мы просто пишем список необходимых продуктов и заказываем их, фрау. Выходить разрешено только на мессу.

— На мессу? — переспросила Марго. — К чему такое исключение?

— Ну как же, фрау! — удивилась служанка. — Его преосвященство молится за выздоровление народа! А мы молим нашего Спасителя!

— И напрасно, — резко ответила Марго и, поймав ошеломленный взгляд служанки, осеклась и мягко добавила: — Напрасно сидеть взаперти после столь долгого отсутствия. Подай мне экипаж. Развеюсь перед ужином.

Служанка повиновалась, и Марго в ожидании встала к окну, наблюдая, как медленно катятся воды Данара.

Несмотря на данное Раевскому обещание, сидеть в комнатах казалось Марго невыносимо. Она и без того много времени провела взаперти в Петерсбурге, довольствуясь лишь обществом Ольги. Заразы Марго не боялась: она уже видела чахоточных больных, общалась с ними, ухаживала в госпитале Девы Марии, и знала о болезни не понаслышке.

Туда первым делом и планировала отправиться Марго.

Едва экипаж тронулся, как их нагнали колокола: тяжелый и заунывный звон Пуммерина прокатывался над улицами, отскакивал от запертых ставен и черепичных крыш, тревожил лошадей, перешедших на нервную трусцу, волновал сердце самой Марго. Чудилось в этом звоне что-то траурное. И люди, что вереницей тянулись к Петерсплатцу, закутанные в темные одежды, будто тоже на траурной процессии, нагоняли на Марго тоску.

Она отпрянула от окна, чтобы не видеть пустых улиц и безмолвных домов, заколоченные досками двери и окна кабаков и лавочек, не видеть патрули военных и полиции, бряцающих оружием и попадающихся на глаза Марго через каждый квартал — единственные люди в обезлюдевшем городе.

На повороте к Траппельгассе Марго услышала резкую трель полицейского свистка, и экипаж остановился.

Двое полицейских в ранге не выше капрала, козыряя и заученно выпаливая официальное обращение, осведомились у Марго о цели ее путешествия. Не поднимая вуали и не снимая перчаток, она молча разгладила бумагу на двух языках — авьенском и славийском, — и протянула патрульным.

— Баронесса Раевская, — глухо, с усиленным славийским акцентом прокомментировала Марго из-под скрывающей лицо повязки. — Совладелица фирмы «Раевские&Ко». С деловым визитом в госпиталь Девы Марии.

Бумагу вернули быстро, сопровождая почтительным:

— Доброго здравия, баронесса! Необходимо ли сопровождение полиции?

— Не нужно, благодарю, — ответила Марго, пряча бумагу обратно в ридикюль.

Звук удаляющихся шагов и цокот копыт потонул в новом перезвоне Пуммерина.

Госпиталь произвел на Марго удручающее впечатление: некогда выстроенный с нуля, за столь короткий срок он пришел в упадок — окна нижних этажей выбиты и наглухо заколочены фанерой, порог разбит, в коридорах запустение и невыносимый надсадный гул из сливающихся криков, стонов, кашля, завывающего ветра и лязга инструментов.

Марго остановилась на пороге, прижав ладони к груди.

Что же случилось здесь? Почему?

Выбежавшая навстречу с уткой в руках сестра милосердия подняла на вошедшую удивленный взгляд.

— Доктор Уэнрайт, — вытолкнула Марго. — Он работал здесь. Мне нужно…

Сестра испарилась так же скоро, как и появилась. Но вместо нее в коридор поспешно выскочил мужчина в медицинской шапочке и в потрепанном халате.

— Мое почтение, фрау, — кланялся он поспешно и несколько дергано, не переставая обтирать одну ладонь о другую, и до Марго донесся стойкий запах спирта. — Простите, что в таком виде… Госпиталь переполнен. Я доктор Кауц. Чем обязан?

— Доктор Натаниэль Уэнрайт, — повторила Марго. — Он мой друг и… коллега. Мы работали когда-то в этом госпитале.

— Сожалею, — быстро и действительно с сожалением ответил Кауц. — Доктора Уэнрайта здесь нет. Разве вы не слышали?

— О чем? — осведомилась Марго, и ее голос сел.

— О его аресте.

Марго не ответила и опустила дрожащие руки.

Конечно, она помнила, как полиция вломилась в ее дом, не дав попрощаться с братом. Помнила, как уводили ютландца. Помнила его жуткий кашель с частичками крови, но все-таки…

Все-таки она надеялась. Неужто напрасно?

— Да, герр Уэнрайт, — тем временем, продолжал Кауц. — Светила науки! Прекрасный был человек! Был до последнего с нами, пытался найти лекарство, и что же? Заразился сам. А потом и вовсе был обвинен в алхимии…

— И где он теперь?

— Кто знает. С Рождества никто не слышал о нем. Может, умер от чахотки. Может, замучен на допросе…

Он осекся, искоса глянув на Марго, будто сказал что-то лишнее. И Марго понимала, что он действительно сказал лишнее, но поспешила возразить:

— Не бойтесь, я друг вам! Я знаю, доктор Уэнрайт был близок к открытию! Я хотела бы поддержать его изыскания. Может быть, вам тоже что-то нужно?

— Фрау! — с придыханием воскликнул Кауц, простер руки, но, точно опомнившись, прижал их к груди. — Мы были бы безмерно рады! Госпиталь переполнен! Персонал не справляется! Финансирование прикрыто! А с тех пор, как его преосвященство приказало изъять из оборота необходимые медикаменты…

У Марго пересохло в горле.

Конечно, Дьюла! Вот, кто стоит за упадком госпиталя.

— Крепитесь! — сказала она, стараясь, чтобы ее голос звучал уверенно. — Я сделаю все, что в моих силах. Уверена, что и его высочество, Спаситель, не оставит вас!

По лицу Кауца скользнула кривая усмешка, и он качнул головой.

— Спаситель, фрау? — повторил он и, энергично обведя руками вокруг себя, горько добавил: — Разве вы не видите? Он уже нас оставил.


Авьенские улицы. Затем Вайсескройц. За несколько дней до Пасхи.


За несколько дней до Пасхи Генриха встретили на восточном вокзале несколько людей, одетых в штатское. Его возвращение держалось в секрете, и сам он — в походном сюртуке, в котелке, надвинутым на самые глаза, с лихо закрученными подчерненными усами, — без лишних помпезностей и приветствий поспешно сел в поданный экипаж.

— С возвращением, ваше высочество, — тихо поприветствовал его герр Шульц.

— Вы получили мою телеграмму? — без обиняков сразу же осведомился Генрих.

— Так точно, ваше высочество. Более того: я не удивлен и говорил вам, что в Туруле так же замечены национал-социалисты. Вам следовало быть осторожнее.

Генрих молчал, угрюмо поглаживая стилет Марго — вещь, с которой он не расставался ни на минуту.

Конечно, герр Шульц прав: будь Генрих хотя б немного более осторожен, не пострадал бы Андраш.

Адъютанту было велено оставаться в госпитале до полного выздоровления. И, хотя Андраш не смел перечить распоряжению кронпринца, весь вид говорил, что он с этим не согласен.

Покушение послужило и толчком для Турульского парламента: утром следующего дня единогласно было вынесено решение принять поддержку Авьена как в отношении медицинской помощи, так и в отношении военной. Граф Медши выглядел взволнованным, что никогда ранее не наблюдалось за ним, и Генрих понимал, что это было вызвано опасением перед возможностью обвинения в государственной измене.

Эпидемия изменила все: до лучших времен отложены мечты о независимости, прежние заговорщики перераспределены в регионы, и вокруг Генриха сформировался надежный круг лояльных к нему людей. В конце концов, он все еще был Спасителем, и все еще был Эттингеном.

— С тех пор, как вашим указом закрыли рестораны и кабаки, ваше высочество, — продолжил герр Шульц, — о подпольщиках ни слуху, ни духу. Но я бы не советовал расслабляться. Полицейские разгоняют толпу с улицы — она идет в кафедральный собор.

Подтверждая его слова, в отдалении загудел колокол.

Генрих поморщился и с досадой заметил:

— Я все еще ищу рычаги воздействия на церковь. Его преосвященство считает, что они полностью автономны и независимы от государства. Будь я императором…

Он осекся, высказав мысль, которую можно было расценить как крамольную. Но к его облегчению герр Шульц просто спокойно ответил:

— Но вы Спаситель.

— И потому отчасти тоже подчиняюсь церкви, — Генрих погладил пальцем выпуклые крылья на рукояти стилета. — Я должен буду присутствовать на мессе.

— В таком случае, ваше высочество, советую удвоить охрану.

Генрих понимал это и сам. Туже натянув перчатки, сказал:

— Мне было бы спокойнее, если бы кроме гвардейцев там были и ваши люди, герр Шульц.

Тот вежливо склонил голову.

— Конечно, ваше высочество. Мои люди наблюдают за всем, что происходит в Авьене. Особое внимание уделяется прибывшим в столицу и фармацевтическим фабрикам.

— Похвально. Нам не нужны заезжие террористы и не нужны трагедии на производстве. Много ли пересекло границу?

— Не слишком, и все по делу, — герр Шульц перелистнул обтянутый кожей блокнот. — Дюжина галарских инженеров. Двадцать медиков по обмену опытом. Два промышленника из Костальерского королевства и один с невестой из Славии.

— Что кабинет министров?

— Претензий нет. Но, понимаете, что отследить четкое распределение всех средств невозможно…

Генрих дернул углом рта в недовольстве. Конечно, он понимал это. Конечно, не все будет гладко на деле, даже если было гладко на бумаге.

Но все это можно исправить — потом. Сейчас стояли более насущные вопросы.

— Что доктор Уэнрайт? — тихо спросил он.

— Плохо, — не стал лгать герр Шульц. — Сами увидите.

Весь остальной путь они молчали, и Генрих угрюмо следил, как за окном проплывает лес, опушенный зеленью, как с ветки на ветку перескакивают прыткие белки, а птицы, обрадованные теплыми апрельскими днями, выводят свои трели.

Все будет так — и после исчезновения людей. Когда vivum fluidum сотрет их с лица, природа вернет свое, и Acherontia Atropos — бражник Мертвая голова, — вернется в Авьенские леса как символ победы смерти над человечеством.

Генрих вздрогнул, когда фиакр загрохотал по мощеной дороге, минуя ворота замка Вайсескройц.

Здесь встретил его Томаш, взявший на себя заботу о Натаниэле. И хотя лицо старого камердинера было вышколенно строгим, по вспыхнувшим глазам Генрих понял, что тот чрезмерно рад его видеть.

— Отнеси мой саквояж наверх, — говорил Генрих, улыбаясь в отрощенные усы, к которым так и не привык, и позволяя Томашу себя раздеть. — Только не в ту комнату. Лучше в восточные покои.

В замке он чувствовал себя слегка неуютно — многие недели Вайсескройц стал для Генриха тюрьмой, и неприятные воспоминания, и так и не выветрившийся запах гари, и заново вставленные окна взамен разбитых, и зуд в руках заставляли Генриха быстрее разделаться с указаниями и, наконец, постучать в дверь гостевой комнаты в мезонине.

За дверью раздавались надсадные хрипы. Скрипели пружины, будто кто-то ворочался и никак не мог подняться с постели. Наконец, осипло сказал:

— Войди…те…

Здесь пахло лекарствами и кровью. Да, Генрих хорошо изучил этот запах! Он не спутал бы его ни с чем. И ни с кем не спутал бы человека, приподнявшегося на локте из-под скомканных одеял.

Натаниэль давно растерял свой загар и свою пышущую энергию: теперь это был исхудавший призрак с сальными космами и плохо выбритым лицом. Глаза тускло блестели из черных впадин, а пальцы, вцепившиеся в простыню, дрожали.

— Хар… ри…

Выдох окончился глухим кашлем, и Натаниэль принялся сплевывать в полотенце, которое сейчас же расцвело алыми каплями.

— Не… подходи…

Он с трудом подавил позывы, дергая кадыком и с мольбой глядя на Генриха из-под спутанных волос.

— Я не боюсь, — ответил Генрих и подошел к кровати.

Сердце заныло, когда он коснулся костлявого плеча. Натаниэль оскалил окровавленные зубы и прохрипел:

— Ты безрассуден. Я по-прежнему заразен, Харри…

— А я по-прежнему полыхаю огнем. Но ты никогда не боялся пожать мою руку.

Будто ожидая этих слов, Натаниэль ухватился за протянутую ладонь. Лицо его просветлело.

— Тебе… не идут усы, — сказал он.

Это заявление было столь неуместно, что Генрих рассмеялся.

— Я путешествую инкогнито сегодня, — сказал он. — Есть некоторые дела, которые нужно завершить до Пасхи.

— А! — ответил Натаниэль. — Который теперь месяц?

— Апрель.

— Мы будто поменялись местами, — ютландец обтер ладонью взмокший лоб. — Но ты выжил, Харри… а я… я умираю…

Он вновь закашлялся, согнувшись пополам и сплевывая сгустки прямо на пол.

Генрих сел рядом, обхватив Натаниэля за плечи и ждал, пока приступ не закончится.

— Ты не умрешь. Я не позволю. Ты получил послание?

— Да, — с нижней губы ютландца протянулась розовая ниточка слюны. — Но только поздно, Харри… я не смогу…

— Задумал сдаться? — Генрих отстранился. Грудь жгло огнем. Ладони покалывало, и в горле стоял горький комок. — Не ты ли говорил мне, Натан, что сдаваться нельзя? Не ты ли верил в наше дело, в меня, когда я сам ни во что не верил?! Разве не ты оказался почти у цели?!

— Почти… — эхом отозвался Натаниэль и поднял на Генриха несчастные глаза. — Но я почти не встаю с постели… ты видишь, Харри? — он отбросил одеяло, и Генрих заледенел, увидев, каким стал теперь его друг. — Я больше не ученый и даже почти не человек. Живой мертвец… который только ждет своего часа…

— Что надо сделать? — прошептал Генрих.

Воздух выходил из его рта с тонким свистом и болью, будто в легких пробило дыру. Натаниэль глядел непониманием, и Генрих повторил:

— Что нужно сделать, чтобы получить эликсир? Если ты не можешь, я сделаю это сам.

Губы ютландца раздвинулись и задрожали. Он сглотнул, дрогнув худым горлом, и хрипло переспросил:

— Ты сделаешь…?

— Я присутствовал при этом и раньше, — небрежно и быстро проговорил Генрих, словно опасаясь, что вся решительность испарится, как испаряется вода в тигле. Воспоминания некстати обожгли, сбили дыхание, но он продолжил: — В моих жилах течет огонь, а нем — основа для ламмервайна. Скажи мне, Натан. Прошу! Есть время до Пасхи, расскажи мне, и я сделаю это за тебя… для тебя!

Говоря, он наклонился к Натаниэлю, ощущая запах его пота, его болезни, крови. Но отвращения не было. Страха не было. Он слишком долго желал этого, чтобы отступить в последний момент. И слишком хотел этого, чтобы сдаться.

Натаниэль вздохнул. Но вслед за вздохом его взгляд потеплел, и он ответил:

— Хорошо. Внизу, в лаборатории… есть мои записи… но прежде слушай…


Вайсескройц. Винные погреба.


Внизу было прохладно и сыро.

Спустившись, Генрих запалил фитиль — обыкновенной спичкой.

Густые тени заворочались по углам, скользнули к ногам Генриха, стылыми ладонями легли ему на плечи.

Он дернул плечом и шагнул вперед, поставив лампу на стол.

Печь-атонар уродливо сгорбилась в углу — пустая и мертвая, отпылавшая свое. Генрих никогда не зажигал ее сам, но видел, как зажигают другие, и аккуратно, по наставлению Натаниэля, уложил в жерле дрова, щедро облив их растительным маслом.

«Зажги ее живым огнем, — сказал Натаниэль. — От этого быстрее родятся саламандры, и жар станет ярким, красным, живородящим».

Генрих медленно стянул перчатку.

Кожа зарубцевалась, покрыв кисть руки отвратительной белой сеткой и бугристыми шрамами. Генриху казалось, что он видит крохотные искры, снующие под кожей — но это был обман. У него человеческие, просто изуродованные огнем руки. Он ест человеческую пищу и как все люди истекает кровью. Он — человек! Разве можно думать иначе?

Задержав дыхание, Генрих положил пальцы на древесину. Горячий зуд прокатился по жилам, заставив самого Генриха задрожать от боли, а потом ладонь вспыхнула пламенем — и пламя перекинулось на дрова.

Генрих отпрянул, выпрямляясь во весь рост и усмиряя колотящееся сердце.

Что, если кто-то увидит его здесь? Кто-то, неодобрительно качающий головой и наблюдающий из самого темного угла. Кто-то, состоящий весь из теней и пламени. Дьявол с лицом Дьюлы.

Но сколько ни оборачивайся — никого. Это просто игра теней и воображения. Просто призраки прошлого, скалящиеся из-за спины и нашептывающие страшное. Лучше не прислушиваться к ним.

В лаборатории все напоминало о Натаниэле: у дальней стены стояла кушетка, застеленная шерстяным покрывалом, стояла кружка с остатками чая, ворохом лежали бумаги с расчетами и химическими формулами, в тиглях темнел осадок — работа кипела тут до последнего. Генрих слабо улыбнулся, почувствовав уважение к старому другу. Натаниэль сделал все, что мог. Теперь его, Генриха, очередь.

Печь разгоралась быстро.

Осталось прокалить сосуды.

Когда-то давно, будучи еще ребенком, Генрих зачарованно держал их в руках — за зеленоватой стеклянной стенкой вскипали розовые пузырьки. От них поднимался странный щекочущий запах, и пальцы тоже щекотало, и человек с лицом, закрытым капюшоном, держал его за плечи и говорил тихим, тихим и монотонным голосом, точно читал молитву.

Потом сосуд нагрелся и лопнул в его руках.

Генриха обожгло — кипящей жидкостью или огнем, — и после, оправившись от болезни, он больше не рисковал держать в руках что-либо без перчаток. Не рисковал дотрагиваться до людей. Не рисковал обнимать матушку и сестер. Словно огонь запечатал Генриха внутри невидимого сосуда и поместил в печь. Но в печи страшно. В печи пляшут огненные черти. Вот-вот атонар раскалится до немыслимых температур, и стеклянный сосуд треснет и распадется окончательно, кровь свернется, останется на дне бурой коростой, а вверх взовьются золотые искры. Их соберут в колбу и смешают с винным спиртом. Кто вкусит эликсир — обретет бессмертие.

Генрих вздрогнул и опустил раскаленный сосуд на подставку.

«Теперь возьми кровь, — сказал призрачный Натаниэль. — Ее следует брать натощак из срединной вены».

Движения Генриха была заученные и четкие, доведенные до автоматизма. Он сам старался не вспоминать, откуда взялась такая заученность, и ничего не чувствовать, когда вводил иглу в вену: наблюдал за шевелящимися тенями, за искрами, танцующими в глотке печи — то роились саламандры, — смотрел на рубиновые капли, стекающие по стенке сосуда и окрашивающие белый порошок поташа в нежно-розовый. Но, зажимая вену марлевым тампоном и встряхивая колбу, Генрих почувствовал некоторое облегчение, будто перешагнул через какую-то внутреннюю преграду. Словно сделан первый шаг на пути к спасению. Теперь щепоть извести.

Розмарин.

Все прокалить на железном противне.

Опять поместить в колбу, добавить ложку виноградного спирта, немного воды…

Откуда Натаниэль узнал все это? Наверное, из древних манускриптов и тайных знаний, украденных из ложи Рубедо.

И никаких огненных искр.

А есть ли они вообще?

От одной мысли Генрих заледенел. Запечатав горлышко воском, он стиснул колбу ладонями.

За время, что он находился в лаборатории, воздух стал душным и ломким. Алая пасть атонара облизывалась огненным языком, отрыгивала саламандр — вертлявых существ, сотканных из чистого пламени, — и те взлетали к потолку, вычерчивая на нем причудливые узоры, похожие на гигантские распускающиеся цветы. После вспыхивали, гасли и падали под хрустким пеплом — чтобы сквозняк поднял его и бросил обратно в печь, — и там возрождались, и вылетали снова. И это был вечный цикл смертей и перерождений, и Генрих вдруг подумал, что умирать, наверное, не так уж страшно, если знать, что эта смерть не будет напрасной.

Но, пожалуйста, не Натаниэля. И точно не сейчас.

Генрих осознал, что стоит слишком близко к печи: кожа чувствовала непреходящий жар, а руки — увидел Генрих, — истекали искрами.

Натаниэль говорил, будто колбу нужно поместить в тепло, под нагретую печь, и оставить ее там на четырнадцать дней. Но есть ли у Генриха время?

Там, наверху, в пропахшей болезнью комнате умирал Натаниэль.

В далекой Равии ждал парализованный отец, преждевременно постаревший и сильно сдавший за последний год, совсем не похожий на того моложавого охотника, что являлся Генриху в бреду, когда в окне кровоточил закат и тьма нигредо становилось абсолютной белесой пустотой, а после вспыхивало алым пожаром.

Ревекка носила под сердцем ее — его! Их общего, — ребенка.

Мать с потемневшим лицом пила лаундаум от мигрени.

И где-то плакала его милая Маргарита… Ждала ли его? Помнила ли?

Vivum fluidum пожрет их всех. Простит ли себя за это Генрих?

Он вскинул лицо.

Над головой крутилась огненная карусель. Крохотные хлопья пепла падали Генриху на лоб, ладони жгло, но он не отпрянул, а только ближе придвинулся к печи.

Все начинается огнем и им заканчивается. Все исчезает в нем и в нем же возрождается.

Подавшись вперед, Генрих погрузил руки в жерло атонара.

И пламя, раздирающее его изнутри, прорвалось сквозь кожу.

Огненная волна ударила Генриха в лицо. Он инстинктивно отпрянул, ощущая запах паленых волос и обожженной кожи, и выпустил колбу из рук.

Она упала в золу, и не разбилась. И хотя стеклянные стенки раскалились добела, но чудом не оплавились, и не испарилась, зато вскипела грязно-розовая кашица внутри.

Не веря своим глазам, Генрих наблюдал, как гуща становится водой, как грязная пена выкипает через растопленную восковую пробку, а на дне остается жидкость прозрачная как ключевая вода, ставшая сперва ярко-лимонной, а потом рубиновой как вино. Все больше нагреваясь в печи, жидкость потемнела, а потом вдруг вспыхнула изнутри целым фонтаном искр — и Генрих понял, что видит невооруженным глазом.

Холь-частицы.

Протянув руки, Генрих вынул колбу из огня — она оказалась совершенно холодной. Встряхнув, он снова увидел переливающееся золото, и засмеялся как ребенок, впервые играющий с калейдоскопом. И больше не обращал внимание на закопченный потолок, на собственные ожоги, на стуки снаружи и голос Томаша, взволнованно спрашивающий:

— Ваше высочество?! Вы в порядке? Ваше…

Прижимая колбу к груди, Генрих без слов прошествовал мимо опешившего Томаша, поспешно взбежал по лестницам в мезонин и с порога протянул испуганно вскочившему Натаниэлю колбу.

Ламмервайн. Божественная кровь.

Кто ее вкусит — обретет бессмертие.


Собор Святого Петера. Пасхальная месса.


В соборе — не протолкнуться, а люди все подходили и подходили.

Из экипажа Генрих угрюмо наблюдал, как вереницы паломников тянутся через авьенские улицы — молодые и старые, знатные и бедняки. Вздыхали, молились, распевали псалмы, кашляли, шептались друг с другом, крестились каждый раз, когда над площадью разносился гул Пуммерина.

…Бо-омм!

…Боом-м!

С каждым ударом в виски Генриха будто вкручивали ржавые шурупы.

Откинувшись на спинку сиденья, он прикрыл глаза.

Он ошибался в своих гражданах. Все министры ошибались, думая, что напуганные эпидемией люди останутся дома даже в светлый праздник Пасхи. Но Пуммерин звал на мессу, епископ вынес из фамильного склепа мощи святых Эттингенов, и каждому, приложившемуся к ним, обещано спасение.

Генрих дотронулся до виска, и сейчас же отдернул перебинтованные пальцы: свежие ожоги, слегка припудренные Томашем, еще болели, а опаленные усы и часть волос с висков и шеи пришлось сбрить.

— Странный праздник, — не открывая глаз, пробормотал Генрих. — Радуются воскрешению того, кого сами и распали. И славят того, кого сами сожгли. Думают, что болезнь отступит, едва они прикоснутся к засушенному сердцу мертвеца. — Фиакр подбросило на мостовой, и Генрих обернулся к сидящему рядом секретарю, на лице которого отражалось явное недоумение. — Ничего, Йован. Не обращай внимания. Скажи, твоя семья тоже отправилась на мессу?

— Конечно, ваше высочество, — осторожно ответил секретарь.

Среднего возраста и роста, он происходил из Бонны и был усерден и рассудителен, хотя все же и не мог в полной мере заменить Андраша: за короткий срок этот расторопный молодой человек стал не только адъютантом Генриха, но и другом — вторым по значению после Натаниэля.

Сейчас ютландец спал глубоким сном в мезонине. Рубиновый эликсир тек в его крови, постепенно окрашивая щеки больного в розовый оттенок, и позволяя дышать свободно, почти без кашля. Возможно, когда он проснется, то будет совсем здоров. Тогда Генрих запечатает остаток эликсира и отправит в Равию — для отца. И только время потребуется для создания новых порций.

— Надеюсь, вы посоветовали своим близким соблюдать меры безопасности, — вслух сказал Генрих, но с досадой отметил, как Йован неуверенно кивнул.

Никто не исполнял указаний. Только не на мессе.

Его прибытие ознаменовалось гимном.

На смену колокола вступил духовой оркестр, и Генрих, на ходу разматывая бинты, заученно улыбался авьенцам, гвардейцам и полицейским, священнослужителям и мальчикам из хора, прилежно выводящим:

«Пусть твой божественный свет озаряет империю! Авьен будет стоять вечно!»

Генрих старался не смотреть по сторонам, а только перед собой: здесь было слишком душно, слишком громко гремел орган, слишком трескуче полыхали свечи и густо, до дурноты пахло ладаном. Реставраторы хорошо поработали над восстановлением собора — теперь не отличить, каких фресок и статуй коснулся огонь. Зато у фигуры Спасителя — руки искорежены скульптором, словно их действительно коснулся огонь. И Генрих едва осадил себя, чтобы не спрятать ладони.

У алтаря — сухая фигура в алом. При виде Генриха сверкнула глазами, точно вонзила в сердце ядовитое жало, и степенно, ровно поклонилась:

— Laudamus te. Benedicimus te. Adoramus te…[32]

Хорошо поставленный глубокий голос подхватил хор:

— Gloria in excelsis Deo![33]

Дьюла коснулся губами алтаря. Макушка, прикрытая алой шапочкой, показалась освежеванной плотью.

Генрих трижды посылал епископу прошение о проведении закрытой мессы, но не получал ответа. Дьюла игнорировал его, а, может, ждал, что Генрих лично придет на поклон. Или же до сих пор таил злобу на проведенный гвардейцами обыск, который случился аккурат накануне Великого четверга.

Генриху было все равно.

Он механически произнес ответную речь, составленную на этот раз Йованом, в которой больше внимания уделялось эпидемии и профилактическим мерам против нее, нежели самому Господу. Прожигающий взгляд Дьюлы чувствовался почти физически, и ему хотелось поскорее закончить мессу.

Хор грянул «Exsultet jam angelica turba»[34], и к алтарю потянулись люди.

Шли, крестясь и подхватывая Amen. Жались друг к другу. Подталкивали в спину. Топтались у алтаря, ожидая, пока епископ раскроет шкатулки — на алом бархате, забранные ажурной тончайшей сеткой, покоились сердца Эттингенов. Они были черными как агат и тускло поблескивали в свечном пламени, будто покрытые лаком. И, точно в бреду, Генрих услышал призрачные слова Дьюлы:

«Они хранятся здесь. Сердце Генриха Первого, Генриха Второго и Генриха Третьего. А скоро к ним добавится и четвертое. Ваше…»

Люди наклонялись над шкатулками, гладили сетку, касались ее губами. И вслед на ними приходили другие. И еще. И еще. Нескончаемый поток страждущих, вздыхающих, рыдающих, трогающих, кашляющих, целующих, касающихся рубинового перстня на пальце Дьюлы. И каждый — останавливаясь перед Генрихом, — поднимал бледное лицо и шептал:

— Благослови…

Привычным жестом Генрих вздымал двуперстие искореженной голой руки, и сам стыдился ожогов. Но люди впивались в его уродство жадными взглядами, ловили его слова приоткрытыми сухими ртами, крестились, кланялись в пояс — и их оттесняли следующие.

От этой карусели лиц, мешанины запахов и раскатистых аккордов органа у Генриха кружилась голова. Рука поднималась все тяжелее, все глуше звучал собственный голос. Он думал, что если бы сейчас в толпе оказался террорист, то Генрих не смог бы ему ответить. Но собор оцепляли гвардейцы, внутри — Генрих знал это совершенно точно, — сидели люди герра Шульца. Возможно, кто-то из них так же подходил к Спасителю за благословением и целовал сухие сердца Эттингенов, блестевших теперь и от чужой слюны, сколько стоящие с епископом служки не обтирали шкатулки платками.

Человек перед Генрихом закашлялся, издавая глухие надсадные звуки. Генрих замер, держа руку навесу и вперив в просящего взгляд — не упадут ли с губ розовые капли крови? Но в полутьме не видно, лица скрыты тенями, колеблется свечное пламя, и не разобрать — кто теперь перед тобой. Лишь слышно, как в толпе закашлялись на разные лады.

Генрих похолодел.

— Ваше преосвященство! — негромко сказал он. Не получив ответа, обернулся: епископ надменно улыбался в толпу, без устали протягивая перстень для поцелуя. Генрих опустил руку и приблизился на шаг к алтарю.

— Ваше преосвященство! Я требую перерыва!

Новый просящий, оставшийся без благословения, горестно застонал. Дьюла повернулся, впечатав в Генриха злобный взгляд.

— Ваше высочество! — негромко и ровно проговорил он. — Прошу вас вернуться и дослужить до окончания мессы!

— Она закончится сейчас же!

По толпе пронесся вздох. Его тут же заглушил гулкий кашель.

Действовать надо было немедля.

Шагнув к алтарю, Генрих с силой захлопнул шкатулки.

— Месса окончена! — громко и четко, глядя Дьюле прямо в глаза, сказал он. И взмахом руки — легким пламенем, сорвавшимся с пальцев, — остановил хор.

Орган квакнул и умолк на незавершенной ноте.

В соборе установилась тишина, едва нарушаемая неодобрительным гулом и надсадным кашлем.

— Вы не посмеете! — ощерился Дьюла. — Это церковь…

— Глядя на вас, я понимаю, что церковь в опасности, — парировал Генрих, и голова епископа затряслась точно у старика.

— Кто дал вам право?!

— Он, — Генрих указал пальцем вверх и крикнул гвардейцам. — Вывести людей! Сопроводить по домам! Проследить, чтобы никто не выходил из дома до моего указания!

Толпа зашевелилась, загудела возмущенно, но времени не было объяснять. Vivum fluidum как тень переползал с одного человека на другого, его вдыхали ноздрями, глотали со слюной, оставляли на роговице, обтирая слезящиеся от свечного дыма и ладана глаза. Болезнь уже была здесь. Болезнь вела за собой смерть. Требовалось лишь время, чтобы пустить корни в каждом из собравшихся, но гвардейцы не дали такого шанса.

Ворота собора распахнулись по первому же требованию Генриха. Орудуя прикладами, гвардейцы гнали толпу на выход. Кто-то испуганно визжал, кто-то изрыгал угрозы, кто-то плакал, кто-то молился — но солнечный свет, хлынувший в собор, разгонял настоянный полумрак и миазмы болезни. И Генрих облегченно вздохнул.

— Мерзкий мальчишка! — Дьюла сжал кулаки, едва удерживая себя, чтобы не встряхнуть Генриха за ворот мундира. — Ты за это ответишь! Кем ты себя возомнил?! Богом?!

— Вовсе нет, — холодно отчеканил Генрих. — Если верить вашим же проповедям, люди с готовностью внимают Господу, едва он обращается к ним. Но я который день говорю вам о необходимости изоляции и карантина! И хоть бы кто меня слушал! А это, — обогнув Дьюлу, он взял с алтаря шкатулки. — Я вывезу из Авьена. Больше никаких богослужений. Никакого колокольного звона. Никаких собраний! А завтра, — он отступил, прижимая шкатулки к груди, и слушая, как в голове вскипает пульсирующая кровь, — я прикажу вывезти все иконы и колокола. И если вы думаете, ваше преосвященство, что я все тот же больной и потерянный мальчишка, — он криво усмехнулся и позволил искрам упасть на пол, — подумайте еще раз. И лучше объясните своим прихожанам о необходимости этих мер, ведь чего хочет Спаситель — того хочет Бог.

Глава 3.4. Из искры

Авьен. Меблированные комнаты на Бёргассе.


Марго пропустила пасхальную службу, сказавшись недомогающей. Раевский остался с ней, с только ему присущей проницательностью сменяя часы заботы на часы полного невмешательства. Она наслаждалась спокойствием и тишиной. С улицы доносились убаюкивающие птичьи трели. Шумел Данар, прокатываясь по гранитным плитам. Она слышала, как вернулся с мессы домовладелец. Слышала негромкий разговор в гостиной, и когда уже не стало сил просто лежать и смотреть в окно на распустившиеся почки, Марго набросила пеньюар и спустилась к беседующим мужчинам.

— …вывезли все! Мощи, иконы, статуи и колокола, — услышала она обрывок разговора. — Я лично видел, как утром обрезали язык у Пуммерина…

Марго замерла на нижней ступеньке и прислушалась, только теперь осознав: колокольного звона действительно не было слышно уже довольно продолжительное время.

— Такого не происходило со времени Генриха Первого, — продолжил домовладелец, и в его голосе слышалась нервозность. — Прихожан выгоняли из собора едва ли не прикладами! И велено не собираться даже на мессу.

— Что ж, полагаю, нам всем нужно довериться и ждать… — Раевский пожал плечами. Он сидел к лестнице спиной, но Марго, даже не видя его лица знала, что он будет последним человеком, которого взволнуют происходящие перемены. — Спаситель преследует некие благие цели, понятные пока только ему.

— Он хочет предупредить распространение болезни.

Мужчины разом обернулись на Марго, и она сошла с лестницы в холл. Равевский моментально вскочил с места, подошел к баронессе и коснулся губами ее руки.

— Вы проницательны, дорогая! — с восторгом воскликнул он. — Разумеется! Изоляция и карантин.

Домовладелец морщил лоб, будто и то, и другое не укладывались в его картине мира. Марго бледно улыбнулась ему и спросила:

— Так вы пострадали?

— Я? Нет, фрау. Я успел приложиться к мощам до того, как начали очищать собор от прихожан.

— И хорошо, что мы не были там, — заметил Раевский. — Но вам сейчас получше?

— Гораздо, — согласилась Марго. — Как вы смотрите на то, чтобы совершить небольшую поездку?

— Прямо сейчас? — Раевский приподнял бровь, но удивить его все еще было сложно, и он сжал ладонь баронессы в своей. — Если это поможет вам развеяться.

Марго не знала, говорить ли ему о своей небольшой вылазке в госпиталь Девы Марии. Но все же, поразмыслив, рассказала. Раевский выслушал ее с внимательностью, не перебивая, но пару раз задавая уточняющие вопросы.

— Так вы, дорогая, ранее оказывали благотворительную помощь этому госпиталю?

— Да, — ответила Марго, с волнением вглядываясь в лицо Раевского и желая про себя, чтобы он принял ее идею. — Теперь он в плачевном состоянии, и мне хотелось бы в память о прошлом и о брате вернуться к благотворительности.

— Если только речь идет о разумных тратах, — осторожно заметил Раевский.

— Эти траты окупятся, — уверенно ответила Марго, и Раевский приподнял обе брови. — Наверное, вы спрашиваете себя, каким образом? — она улыбнулась краешком рта и ответила сама себе: — Вы говорили, что продукция нашей фабрики не будет ограничиваться проверенными временем лекарствами, что медицинская наука и химическая промышленность не стоит на месте, а постоянно движется вперед. Но только подумайте: кто будет покупать совершенно новые, только запатентованные препараты? — взгляд Раевского вспыхнул пониманием, и Марго гордо распрямила плечи и закончила: — В вашем распоряжении может оказаться целый госпиталь, где вы сможете подтверждать лечебные свойства новых лекарств!

Раевский взволнованно встал, взял ладони Марго в обе руки и воскликнул:

— Вы — моя муза, дорогая Маргарита! Благодарю провидение за нашу с вами встречу! Но согласится ли сам госпиталь?

— Не волнуйтесь, Евгений, — ответила она, в свою очередь слабо пожимая его пальцы. — Госпиталь нуждается в новых поставщиках, к тому же, мы ведь будем применять те препараты, что уже прошли успешные испытания на мышах.

— Едем немедленно!

Раевский ушел собираться, и Марго прикрыла глаза. На какое-то мгновенье ей подумалось, что вот-вот вернется голос покойного барона, неодобрительно цыкнет языком и бросит: «Ну ты и расчетливая дрянь, маленькая свинка!»

Не было никакого голоса. Только холодная пустота в голове и волнение на сердце.

«Доктор Уэнрайт наверняка хотел, чтобы его исследования продолжились», — сказала себе Марго, и тем успокоилась.

Но поехать в госпиталь Девы Марии не удалось ни сегодня, ни завтра: Раевского срочно вызвали на стройку, и в этот раз Марго пришлось ехать с ним — обсуждать чертежи, упаковки и цеха по таблетированию и капсулированию, рассчитать количество рабочих, принять документы на привезенное оборудование и многое другое. Марго приезжала на Бёргассе только поужинать и переночевать, а сам Раевсеий и вовсе оставался на производстве. Решить насущные вопросы удалось только к концу недели.

— Зато прямо теперь я знаю, что могу предложить из препаратов, — с улыбкой говорил Раевский, собирая бумаги в одну папку. По его улыбке нельзя было сказать, насколько он устал — усталость выдавали только круги под глазами, и за этот постоянный легкий настрой Марго почти обожала славийского промышленника.

Экипажа пришлось ждать около четверти часа.

— Почему долго? — возмутился Раевский, подавая Марго руку и помогая ей запрыгнуть в фиакр.

— Пересплатц перекрыт, подходы к Ротбургу закрыты, и еще несколько близлежащих улиц, — отозвался кучер. — Вы уж не серчайте, господа.

— Почему перекрыто? — спросила Марго прежде чем успела подумать, надо ли знать ответ.

— Так из собора мощи вывезли, — отозвался через плечо кучер. — Теперь его преосвященство вернуть требует!

И, присвистнув, щелкнул кнутом.

Марго уцепилась за запястье Раевского. Тот накрыл ее ладонь своей и ничего не сказал.

Экипаж помчал переулками.

Марго слышала отдаленное гудение, точно в улье. За плотными рядами домов не видно ничего, но совершенно внезапно налетевший ветерок приносит запах то людского пота, то гари. Апрельское солнце золотило безлюдные улицы, липы и каштаны пушились новыми листочками, с аллей доносилось глухое воркование горлицы. И этот контраст — пустоты и безмятежности, — зарождал в груди Марго смутное беспокойство.

Экипаж насквозь пересек Фогтгассе и повернул на Айнерштрассе.

И тогда Марго увидела толпу.

Она вспомнила вдруг августовский вечер, открытие госпиталя Девы Марии, Спасителя в штатском и вереницу паломников, устроившим крестный ход против науки и медицины.

Сейчас она наблюдали нечто похожее.

Толпа, запрудившая Айнерштрассе, многоголосо выла, выкрикивала угрозы, пела псалмы и что-то знакомое, донесшееся до слуха Марго: «…скоро грянут перемены и народ заговорит!..», и она съежилась, приникнув к плечу Раевского, будто хотела стать меньше.

Люди хлынули к экипажу. Кто-то ударил в тугой бок. Кто-то засмеялся и набросился со второго. Ржание коней звучало надрывно и жалобно. Фиакр пару раз тряхнуло, копыта прерывисто простучали по мостовой как испорченный метроном, и экипаж остановился.

— В чем дело, милейший? — крикнул Раевский, в голосе которого Марго тоже уловила тревожную нотку.

— Никак дальше! — отозвался вне поля зрения находящийся кучер. — Все запружено! Эых!

Кнут щелкнул, и лошади заржали снова — испуганно, обреченно.

Раевский бросил быстрый взгляд по окнам и сказал Марго:

— Ждите меня здесь, дорогая. Выясню, в чем дело, и тотчас вернусь.

Он выскользнул из фиакра, и в противоположном окне Марго увидела, как черный сюртук вклинивается в мешанину из пестрых кофт, коричневых пиджаков, клетчатых кепок, темных платков — все сливалось в сплошное многоцветье.

Марго обхватила руки и вспомнила, что теперь в рукаве нет стилета. Никакой защиты. Никакой уверенности.

— Евгений? — бросила она в окно и ища глазами знакомое темное пятно — да куда там, не разглядеть!

Мимо пробегали люди — чаще всего мужчины, в руках — у кого распятия, у кого выломанные из заборов доски, а у кого-то и вовсе топоры.

— Мерзавцы!

— Долой!

— Воры! — неслось отовсюду.

Какой-то старик, сунув в окошко бугристый нос, осклабил гнилые зубы и прошамкал:

— Что же, фрау? С народом или против него?

Марго порадовалась, что надела повязку и закрыла лицо вуалью, а потом толкнула дверь локтем. Она отлетела, свалив старика с ног, и до Марго донеслись грязные ругательства, а самого старика уже не видно — его унесла толпа.

Впереди послышались предупреждающие полицейские свистки и грозные крики:

— Куда?! Назад! Не то стреляем!

Осторожно выбравшись из фиакра и придерживаясь одной рукой за дверь, Марго огляделась, но все равно не увидела Раевского. Зато заметила, как изменила свое движение толпа — налетевший на нее мужчина что-то прохрипел, перекрестился и замахнулся кулаком на другого, толкнувшего уже его. В мельтешении людей Марго разглядела черную фигуру и обрадовалась — но рано. Обернувшийся на ее оклик человек был одет в монашескую рясу с капюшоном и прижимал к груди деревянный, наспех сколоченный крест. Его губы шевелились — читал молитву.

— Фрау!

Голос, прозвучавший прямо над ухом, заставил Марго испуганно обернуться. И сердце тотчас захолодело и упало куда-то вниз — напротив нее стоял Вебер.

Сперва Марго подумала, что обозналась: патрульный мундир и железная каска, нахлобученная до самых бровей, ввели баронессу в замешательство. Но это все-таки был он: все тот же твердый подбородок, и те же усы, и взгляд из тени козырька пронзительный и холодный.

— Фрау? Вам помочь? — терпения в голосе оставалось не так много. Но Марго понимала, почему: за его спиной вышагивал полицейский патруль — ружья наизготовку, поверх мундиров броня.

— Разойдись! Назад, назад! — горланили охрипшими голосами.

Краем зрения Марго заметила, как взлетел и опустился приклад. Кто-то вскрикнул надломанным голосом. Марго сглотнула и ответила:

— Да. Я в порядке. Что здесь происходит?

— Вам лучше вернуться в безопасное место, — не отвечая на вопрос, сказал Вебер и взял ее под локоть.

Хватка тоже была знакомой — жесткой и неприятной. Марго инстинктивно дернулась, но не смогла освободиться, только зашарила возмущенным взглядом по лицу патрульного.

— Пустите!

Он вдруг перехватил ее взгляд и нахмурился.

— Фрау. Вы не авьенка, не так ли? Я слышу акцент.

Марго умолкла и замерла. Лицо Вебера приобрело задумчивое выражение.

— Как ваше имя? — осведомился он, не обращая внимания на наступающих патрульных и на бегущих людей.

— Мария, — солгала Марго. — Мария Раевская. Я супруга известного промышленника! Что вам нужно?!

Он еще какое-то время держал ее под локоть, потом по лицу Вебера скользнула тень, и он тихо проговорил:

— Обознался.

И отпустил ее локоть.

— Дорогая! Я же просил оставаться в экипаже! — знакомая фигура отделилась от толпы и поспешно приближалась навстречу. — Боже, ты не пострадала? В чем дело, офицер?

— Констебль, — поправил Вебер и отодвинулся на шаг. — Прошу простить, но добропорядочным гражданским лучше вернуться в безопасное место, здесь неспокойно. Сейчас отрядим вам сопровождающих. Эй, Ганс! Франц! — крикнул он.

Но сделать ничего не успел.

Кто-то из бегущих развернулся, выбросил вперед руку — и воздух со свистом рассек булыжник. Миновав Вебера, он с хлопком прорвал обшивку фиакра. Лошади заволновались, дернули с места. И следом развернулись другие горожане: их руки были полны камней.

— Уходите! Быстро, быстро! — закричал кто-то из патрульных.

Раевский дернул на себя Марго. Закрывая ее спиной, принялся отступать за полицейских, но Марго все равно видела: камни летели не переставая, попадали в плечи, в защитную броню, в каски. Воздух наполнился гулом и улюлюканьем, ржанием обезумевших лошадей, криками тех, кто попадался им на дороге.

— Вот так!

— Что?! Не ждали?!

— Жрите! — свист, крики, хохот.

— Перестать! — срываясь на хрип, кричали патрульные. — Иначе…

Щелкали затворы.

Марго вывернулась из-под руки Раевского и через вуаль видела…

Толпа замедлила свое движение, заволновалась, застыла, и люди повернули раскрасневшиеся лица. Затем они принялись расступаться, в едином порыве отхлынув в стороны, как волны перед Моисеем. И Моисей шел мимо них — высокая сухая фигура, закутанная в красное. Марго знала ее слишком хорошо, чтобы ошибиться!

Ладони епископа были воздеты к небу. А за ним, чернея сутанами и капюшонами, неся в руках самодельные кресты и вилы, шла его верная паства.

— Заблудшие чада мои! — прокатился над улицей голос его преосвященства, и у Марго мигом пересохло в горле. — Враг человечества, называемый диаволом, не дремлет! И совращает пытливые умы! Не будем укорять теперь тех, кто приказал лишить святое место вещей, принадлежащих ни мне, ни вам, а — Господу! Сам Господь и призовет их к ответу! Ибо что движет этими людьми?

— Корысть! — крикнул кто-то. — Нажива!

— Смертный грех, — заключил Дьюла и опустил руки. Пригнув голову, став похожим на богомола, он, казалось, вперил взгляд в саму Марго, а затем сказал очень холодным и очень низким голосом: — Верните иконы и мощи.

— Еще шаг, и мы стреляем! — рявкнул Вебер. — Предупреждаю…

Дьюла щелкнул пальцами.

С возобновившимся свистом, с руганью и проклятиями камни полетели вновь.

Раевский накрыл собой Марго и повел ее прочь, лишив ее возможности смотреть, и она только слышала, как разносятся крики гнева и боли, как перемежаются крики:

— Прекратить!

— Воры!

— Будем стрелять!

— Ату их!

— Огонь! Огонь!!

И воздух лопнул от раздавшегося оружейного залпа.

Марго всхлипнула, сжалась в руках Раевского.

Настала такая тишина, что показалось, будто пропали все звуки мира. Дрожа всем телом, Марго мучительно желала глянуть — и боялась глянуть, потому что помнила взрыв на Петерплатце, и раненые тела, и огонь, объявший собор. И умирающего Родиона…

Но теперь не было ни криков, ни гула огня.

Вместо этого по толпе пронессся вздох и перешептывания:

— Ранены? Нет… нет… Никто не ранен! Что такое?! Чудо!

Смех. Всхлипы. Крепнущие восклицания.

— Чудо! — донесся перекрывший все возглас Дьюлы. — Видите, сестры и браться? То нам помогает Господь и ведет нас! Так вперед!

Толпа ответила радостным ревом. И, хлынув как приливная волна, смяла полицейский патруль.


Ротбург. Затем Авьенский лес.


— Патрульные дали по толпе залп холостыми, ваше высочество.

Генрих, отвлеченный от нагревающихся реторт, захолодел.

— И что же? — одними губами произнес он.

— Его преосвященство убедил людей, что стреляли боевыми, и что за людей вступился сам Господь, произведя чудо Божие.

— Я еду немедля, — Генрих схватил со стула наброшенный китель.

— Это опасно! Толпа неуправляема, ваше высочество. Бунтовщики прорвали оцепление и теперь направляются в Вайсескройц…

— Еду! — выкрикнул Генрих, одеваясь на ходу и не обращая внимания на обожженные ладони.

Туда — в винные погреба и флигели, под охрану гвардейской роты, — спрятали вывезенные из собора мощи, иконы, статуи и колокола. Петерплатц и Ротбург оцепили, а с колокольни глашатаи ежедневно, утром и вечером, оглашали:

— Высочайшим указом его высочества… Спасителя Священной империи… во избежание распространения чахотки… запрещено проводить мессы… устраивать крестный ход… молиться более десяти человек… без надобности выходить на улицы… для въезда и выезда из Авьена иметь специальные пропуска…

Указ, напечатанный на листовках, разносили по домам и предприятиям дезинфекторы. Производство значительно сократилось, полноценно работали только консервные заводы и фармацевтические фабрики. Зерно и мясо везли из экологически благополучных регионов Турулы, и укрепление ее на имперском рынке в конце концов свело шепотки о независимости на нет.

Было радостно от того, что на третье утро после Пасхи очнулся Натаниэль.

Замотанный в простыню, как древнеримский философ, сидел в гостиной и уплетал поданный Томашем обед.

— Поверишь ли, аппетит зверский! — радостно говорил он, отправляя в рот целые ломти хлеба. — И гораздо легче дышать! Подумать только, Харри, что человек может радоваться всего лишь возможности дышать! Но как ты сделал это?

— Живой огонь, — отвечал Генрих. — И твои наработки.

— Сегодня же вечером приступлю к работе, — серьезно сказал Натаниэль, энергично вытирая ладони о салфетку. — Я слишком засиделся взаперти, мои руки зудят от жажды деятельности!

— Буду рад предоставить тебе все необходимые препараты, Натан. И прошу, переезжай во дворец. Я пожалую тебе должность советника по здравоохранению.

Натаниэль смеялся. И Генрих смеялся тоже.

Ему отвели восточный флигель Ротбурга: состояние ютландца улучшалось с каждым днем, и он постепенно перевозил во дворец все свои записи, все материалы и препараты. Томаш с камеристками вычищали охотничий замок, в том числе описывая привезенное из собора имущество.

А в самом Авьене было неспокойно.

Генрих ощущал это кожей, чувствовал в воздухе, в тишине на обезлюдевших улицах, в отчетах герра Шульца, каждое утро ложащихся к нему на стол: там разогнали дюжину собравшихся горожан, здесь арестовали пытающихся пробраться в оцепленную зону, а тут отобрали у монаха листовки с надписью «Конец света близок!».

Недовольство, зародившееся еще при его величестве императоре Карле Фридрихе, копилось, разжигаемое статейками самого Генриха и его необдуманно пылкими песенками. И теперь по всей столицы вспыхнули искры. И, вспыхнув, грозили переродиться в пламя бунта, ведь Генрих посягнул на самое сокровенное для граждан Священной империи — на веру.

Признаки виднелись тот тут, то там на Авьенских улицах: на мостовой лежали окровавленные булыжники, темные брызги орошали выбеленные стены домов, двери лавок были сорваны, внутри — разгром, от заколоченных ранее окон вместе с гвоздями отодраны доски.

В отдалении грохотали ружейные залпы, и Генрих не сомневался: теперь по его указу стреляют боевыми.

— Ваше высочество! Бунтовщики на походе к замку! — доложил подоспевший адъютант — такой же молодой, как и Андраш, в сбитой набекрень каракулевой шапке. Конь под ним взмыленный, нервно прядающий ушами. — Гвардейцы стреляют на поражение, но у бунтовщиков тоже есть оружие, и у них численное превосходство!

— Как допустили?! — в досаде воскликнул Генрих, в первую очередь досадуя на самого себя.

Что толку от ламмервайна, когда половина столицы будет охвачена бунтом, а другая половина погибать от чахотки? Что толку в Спасителе, если он не способен никого спасти?

Перемены, которых он так жаждал, наконец произошли, и народ заговорил — только слова его пахли кровью.

Пришпорив коня, Генрих поскакал к Авьенскому лесу.

Крики и выстрелы были слышны издалека. За деревьями мелькали отдельные силуэты гвардейцев и бунтовщиков. Кто-то стрелял. Кто-то хватался за грудь и, будто подкошенный, валился в заросли папоротника. Из-за деревьев, выпучив глаза, на Генриха налетел мужик с железным прутом наперевес — Генрих увел коня вправо, и только слышал, как над крупом засвистел рассекаемый воздух. Впереди между стволами показались белые стены, и Генрих гнал и гнал, понимая, что все равно не успеет.

Обезумевшая от гнева толпа взяла замок штурмом.

Генрих видел, как с хрустом лопаются стекла. Как с верхних этажей летят и разбивается о брусчатку кресла. Как вслед за ними летят разорванные книги и коллекционные вина. И кто-то палил из ружей. И кто-то исходил предсмертным криком. И сам Генрих, зная, что его вряд ли услышат, закричал тоже:

— Братцы! Авьенцы! Земляки! Опомнитесь! Я ведь Спаситель ваш!

Никто не слышал его. Никто не собирался отступать.

Осатаневшие люди громили Вайсескройц, меняя живых людей на высушенные мощи мертвецов.

Генриху стало по-настоящему страшно.

Весенняя трава и кустарники не могли спрятать трупы: вот заколотый вилами гвардеец, совсем молодой, едва принятый Генрихом на службу; вот застреленный горожанин с искаженным ненавистью лицом; там стонет раненый монах — его глаза закатились и теперь похожи на алебастровые шарики; под пальцами, прижатыми к животу, намокает и хлюпает ряса; здесь брошено ружье, а под копытами хрустит битое стекло и разносятся ветром разорванные страницы записей Натаниэля.

— Ваше высочество! — навстречу Генриху летел капрал с окровавленным виском. — Уходите! Убьют ведь!

Генрих стиснул поводья, не обращая внимания на боль в оголенных ладонях.

— Там мои люди! — отрывисто крикнул он. — Мой друг! Мои слуги!

— Нет уже никого! — ответно заорал капрал. — Слышите?! Уходите скорее! Ну!

За деревьями грохнуло. Треснуло громко, будто над самым ухом.

Окна лопнули под напором ревущего пламени, охватившего замок.

Конь под Генрихом запрокинул морду, испустив надрывное ржание, попятился назад — в грудь полетели осколки.

Генрих закрылся рукавом.

Веки обожгло вспышкой, а голову — пониманием.

Томаш…

Сердце стало угольком.

Не сразу заметил, что над ухом по-прежнему гудит капрал, умоляя уходить, пока не поздно. Обтерев рукавом слезящиеся глаза, Генрих проговорил глухо:

— Скачи назад! Зови пожарных! Живей!

Конь под ним кружился, отступал, растерянно переставляя копыта. Древний страх перед огнем — перед смертью! — толкал его назад, быстрей, куда угодно, лишь бы подальше от бушующей стихии.

За дымкой, затянувшей горизонт, виднелись бестолково мечущиеся силуэты бунтовщиков.


Авьенский лес.


К вечеру разыгрался ветер. Словно насмехаясь над усилиями пожарных, огонь воспламенился в западном уголке Авьенского заказника. Подлесок вмиг нарядился в огненные рясы, сухие иголки треснули и затлели, перекидывая искры на папоротники и багульник, превращая в золу напочвенный покров.

С гулом, с треском полыхающих сосен, с дымными клубами, нависшими над лесом, пожар двигался к столице.

Бунтовщики, вмиг растеряв былой запал, бросали топоры и ружья. Спасались от пламени — кто целый, кто в ожогах, но все одинаково поддавшиеся панике, — и сразу в руки полиции. Под арест взяли порядка ста пятнадцати человек. Еще тридцать — считая камеристок, слуг и личного камердинера его высочества, — погибли кто от рук бунтовщиков, кто в пожаре.

Генрих сидел окаменевший.

Тела грузили в гробы.

В одном — лаковом, заказанном у лучшего гробовщика, — под авьенским флагом лежал Томаш.

— От удара по голове он потерял сознание, и потому не смог выбраться из огня, — сказал медик.

Генрих молчал, уставив в пустоту оловянный взгляд.

Верный, терпеливый, любящий кронпринца как собственного сына, никогда не бранящий и не перечащий ему, поддерживающий, когда плохо, никогда не жалующийся на ожоги…

…вот он — еще молодцеватый, с густыми темными бакенбардами, — сажает Генриха на деревянную лошадку, и Генрих восторженно машет выструганной сабелькой, еще не зная, что вскоре его жизнь изменится навсегда…

…вот Генрих мечется в бреду, роняя на простыню горячие искры, и Томаш обтирает его влажным полотенцем и подносит горячий настой, его глаза взволнованны и влажны…

…вот собирает Генриха на первый в его жизни парад. «Нет, нет, ваше высочество, — ласково говорит он, — поберегите ручки, а я уж сам». И поправляет кронпринцу парадную фуражку…

…вот прячет первые статьи Генриха под сюртуком и передает их редактору, а после аккуратно переписывает надиктованные Генрихом описания бабочек и мотыльков…

«Я долгие годы служил вам, ваше высочество. За что же меня отстранять?».

— Думал, он переживет меня, — сказал Генрих, не обращаясь ни к кому конкретно.

— Простите, ваше высочество?

— Я говорю: пусть похоронят с почестями. Над гробом трижды дать залп. Семье пожизненное содержание.

Руки Генриха дрожали, подписывая указ — очередная сделка с совестью. И радость от открытия ламмервайна тускнеет: не воскресит из мертвых.

Меж тем, над лесом множились раскаленные вихри.

Подгоняемые огнем, к окраине Авьена выскакивали косули и лисы. Метались, затравленные, по каменным улицам, напарываясь грудью на пули патрульного. Птицы снимались с гнезд. Вслед им катился гудящий вал, куда ни посмотри — огненная стена. И брызги пламени перекидываются все неуемнее, быстрее, ближе.

— Согрешили мы! — сипел перед остатками паствы епископ Дьюла, перекрывая рыдания и вздохи. — Навлекли на себя грев Божий! Вот! Грядет его наказание! И кто устоит?!

Люди, захлебываясь рыданиями, падали на землю, бились лбом о брусчатку и выли, перекрывая вой надвигающейся смерти.

— Уберите их! — сквозь зубы, хмурясь от мигрени, небрежно бросил Генрих шеф-инспектору полиции. — Его преосвященство задержать до выяснения.

Тот выпучил глаза, но, не переспрашивая, отправился выполнять приказ.

Генрих прогарцевал на коне к окраинным баракам. Здесь тоже стоял плач и вой: перепуганные люди молились, взывали к Всевышнему, при виде Генриха протягивали сухие руки, прося:

— Спаситель! Не дай погибнуть! Просим!

Ревели чумазые дети.

Генрих кусал губы, выслушивая доклад начальника пожарной службы.

— Воды не достаточно. Людей не хватает.

— Сколько людей еще надо? — отрывисто спрашивал Генрих.

— Да сколько бы не было, брандспойтов тоже ограниченное количество, ваше высочество. Потушим в одном месте — огонь на новое перекидывается. Видите, как ветер разгулялся? Сушь такая стояла, что чиркни спичкой — все на воздух взлетит.

— Думайте.

— Можно было бы кромку грунтом засыпать и заградительные полосы выкопать.

— Так делайте. Людей дам.

— Уже добровольцы нашлись. Но дело не быстрое. Стена вон как идет! — пожарный махнул в сторону леса, и Генрих сощурил покрасневшие от слез и дыма глаза, вглядываясь в огненное зарево. — Но если не остановим сейчас, то завтра Авьен заполыхает.

Сумерки густели.

На Авьен спускалась ночь.

Грохоча колесами, подкатывали пожарные экипажи. Разматываясь до невероятной длины, из бочек тянулись шланги брандспойтов. Начальник кричал остервенело. Взмывали в воздух тугие струи, и пламя шипело, но скользило в сторону живой неутолимой силой.

Это напомнило Генриху, как он впервые совершенно случайно поджег дворцовый розарий. От испуга он оцепенел, и стоял посреди разливающегося огненного озера. Тогда на помощь ему пришел Томаш: набросив на голову сюртук, смело шагнул в огонь и вынес Генриха на руках. Розарий, в отличие от принца, спасти не удалось — пламя перекинулось на гравийные дорожки, жадно обгладывало живую изгородь и неслось навстречу дворцу. Тогда Томаш сказал Генриху:

— Видите, как быстро идет огонь? Водой мы не успеем потушить, а потому, ваше высочество, нижайше прошу вас сделать вот что…

Об этом Генрих никогда не рассказывал ни учителю Гюнтеру, ни матушке, ни тем более отцу. И уже не плакал, только молча подставлял лейб-медику обожженные ладони. Это была их с Томашем маленькая тайна: Генрих поджег принесенный камердинером хворост и вторая огненная волна, покатившись навстречу первой, схлестнулась с ней, и, загудев, опала. Остатки пламени Томаш потушил водой.

— Это называется «встречный пал», — услужливо объяснил камердинер.

И Генрих не заметил, как повторил сейчас это вслух.

— Ваше высочество? — отозвался начальник пожарной службы.

Генрих повернулся к нему и сказал:

— Зовите добровольцев. Всех, кого сможете найти. Огнем победим огонь…

В волнении Генрих покусывал губы. Страх бродил за грудной костью: а если не отзовутся? Никто не придет?

Народное брожение, обернувшееся огнем и смертью, наводило на невеселые размышления.

— Граждане Священной империи! Земляки! — сбивчиво говорил Генрих, заглядывая каждому в лицо, точно пытаясь запомнить всех, отозвавшихся на просьбу. — Беда идет! Вот она — рукой можно дотронуться! Не загубите город! Ведь он держится не на мне! На ваших плечах! В ваших ладонях участи дожидается! Не раз и не два мы выходили достойно из ниспосланных испытаний и возвращались окрепшие внутренне и внешне к делам нашего дорогого Отечества! Так всем миром противостоим пожарищу и сейчас!

Толпа волновались, одобрительно гудела — теперь не бунтующая, не заряженная разрушительной силой. Теперь они — пешие и конные, мужчины и женщины, гражданские и военные, — брали в руки пилы и топоры, и разом, под одобрительные возгласы и улюлюканья, принялась за дело.

Ночь звенела. Дрожала от голосов и треска падающих деревьев. Хрустел сухостой — им обкладывали верхушки. Просека ширилась и росла.

— Крепчает ветер, — говорил начальник пожарных, прикуривая папиросу.

Генриху тоже хотелось курить. Ладони сводило от зуда. Волнение распирало грудь, и этот внутренний огонь был ничем не тише того, бушующего снаружи. Что-то внутри него — наверное, те верткие холь-частицы, — в нетерпении бились о грудную клетку, зная, что вот-вот настанет их время.

Работа спорилась.

Гудел стихийный пожар.

Ночная тьма истончалась и розовела.

— Время зажигать, ваше высочество! — крикнул пожарный. — Не подведи!

Он знал, что не подведет.

Встряхнув ладони, Генрих позволил огню свободно потечь по жилам, и — пых! Две алых потока пламени выплеснули и слились в один.

Мгновенно занялся сухостой и подлесок.

— Ах-хх…! — прокатилось по рядам.

Кто-то отпрянул назад. Кто-то размашисто крестился, глядя, как встречный вал, все увеличиваясь, несется навстречу стихии.

— Спаси, Господи! — прошептал начальник пожарных.

Воздух стал горяч и сух — не вздохнуть! Под мундиром — целое море пота. Глаза воспалены.

Встречный пал очищал перед собой все пространство. Земля чернела, гудела, стонала под тяжестью огня. Тряслось над головой небо — багровое, изъеденное дымом. Там нет ни луны, ни звезд, ни восходящего солнца, лишь воют раскаленные смерчи.

— Это смерть! Смерть, смерть! Смерть идет за теми, кто посмел нарушить законы церкви! — донесся со стороны каркающий голос епископа.

Обернувшись, Генрих встретился с его фанатично блестящими глазами, его алая сутана трепыхалась на ветру, точно отдельные языки пламени, сжатые кулаки тряслись.

— Я же велел! — задыхаясь от недостатка кислорода и одновременно выискивая взглядом патрульных, в досаде прохрипел Генрих. — Не походите, ваше преосвященство! Опасно!

— Волк в овечьей шкуре! — не унимался епископ. — Вот кара небесная за все твои гнусные дела! За чернокнижие! За отступничество! — он остановился напротив, скаля мелкие зубы и глядя волком. — Отравленная кровь! Спаситель, не достойный своего звания!

— Это теперь не вам решить, — сухо ответил Генрих, и уже было отвернулся.

Две огненные стены шли навстречу друг другу, и расстояние меж ними сжималось.

Но в спину прилетел ехидный голос Дьюлы:

— Это может решить и народ. Что скажет он, когда я на мессе я расскажу, как, обуреваемый страстями, Спаситель Авьена стоял передо мной на коленях и…

— Замолчите! — выцедил Генрих.

Ладони обожгло пламенем. Искры упали на подол сутаны и зашипели, разрастаясь и глодая ткань.

Дьюла завопил. С размаху рухнул на колени, сбивая язычки пламени.

Тем временем верхушки огненных стен, несмело касаясь друг друга, вдруг стали мельтешить, вспыхивать то желтым, то синим пламенем. Вот слева, кажется, огонь ниже. Вот справа вспыхнул, вытянулся до неба — и снова опал. И вот — сомкнулись!

Над Авьенским заказником пронесся тяжкий гул, точно старый Пуммерин, очнувшись от сна, со всей горечью выдул стон из безъязыкого горла.

— Ну, все! — выдохнул кто-то за плечом.

— Все, — шепотом повторил Генрих, тотчас же забыв обо всем, и наблюдая, как стены пламени опали и все, что осталось от них — тлеющий подлесок и черные клубы дыма, ползущие меж деревьев.

— Ну, ребята! Теперь за мной! — махнул начальник пожарных.

И подчиненные, похватав брандспойты, понеслись тушить оставшейся огонь, вбивая в землю и пламя, и отравленный дым.

— Все! Все… — понеслось по толпе. Молитвы переходили в смех, смех — в благодарность Господу.

Генрих вытер лоб рукавом. Мельком глянув на Дьюлу, приказал подоспевшему полицейскому:

— Под арест! Немедля! Как зачинщика бунта! Без возражений!

И, опустив дрожащие болезненно ноющие руки, с недоверчивой улыбкой наблюдал, как люди славили своего Спасителя.

Люди плакали.

Люди опускались на колени.

Глава 3.5. И возгорится пламя!

Ротбург.


Томаша похоронили с почестями. Генрих лично дал залп из ружья, и его многократно повторили гвардейцы. Вдова фрау Каспар — конечно, фамилия Томаша Каспар, — сбивчиво благодарила Генриха за доброе отношение, за помощь, за то, что позволил мужу лично прикоснуться к Спасителю, и теперь Томаш на небесах.

Генрих неловко благословил вдову и ее детей. Широко перекрестил плачущих и страждущих, приказал выдать из казны по триста гульденов всем, чьи дома пострадали от пожара, а после просил разойтись по домам: призрак смерти еще витал над столицей.

Авьен настороженно молчал — последние, кто еще осмеливался разгуливать по улицам, невзирая на патрули, и те заперлись дома. Не слышно ни голосов, ни цоканья копыт. Ветер гнал скомканные листовки и обрывки одежды, гудел в дымоходах и бешено вращал флюгеры. Над крышами стягивало тучи, и Генрих надеялся, что дождь действительно прольется — он вбил бы в землю остатки тлеющих листьев и дым.

— Сочувствую твоей потере, — сказал Натаниэль, всем видом показывающий, что тоже сожалеет об утрате и тоже чувствует неловкость за то, что выжил сам. Ведь это он должен был вернуться в Вайсескройц, чтобы вывезти оставшиеся реактивы. И именно они послужили причиной столь яро вспыхнувшего пожара.

— Он мог бы жить долго, — отозвался Генрих, хмуро наблюдая за танцем искорок в колбе. — Но каждый, кто, так или иначе прикасается к моей жизни, телом или душой, оказывается искалеченным… телом или душой. — Вздохнув, тихо добавил: — Томаш, Андраш, ты, Маргарита, матушка и… отец.

— Его императорскому величеству еще можно помочь, — заметил Натаниэль.

Генрих окинул взглядом готовые пробирки.

— Нам нужно больше. И нужны добровольцы.

— Об этом я уже подумал, — оживился Натаниэль, шагая к конторке и точно уводя Генриха от тягостных раздумий и сомнений. — Госпиталь Девы Марии, помнишь? Сейчас он явно в упадке и пострадал от погромов. Распорядитесь подать эликсир под видом нового лекарства, и, чтобы не вызывать ненужных расспросов и подозрений, назвать его… хм… допустим…

— «Эликсир доктора Уэнрайта», — быстро закончил Генрих. — Натан! Сегодня же приготовь пробирки! Мы выступаем против смерти!

Он воспрянул духом. После долгого, долгого ожидания, сомнений, страхов, неудач — он наконец-то был в их руках. Ламмервайн. Эликсир, побеждающий смерть.

В рабочем кабинете Генрих разложил колбочки по пакетам. В сопроводительных письмах писал:

«Ваши императорские величества, любезные родители! Обращаюсь с нижайшим поклоном и пожелания здоровья. О делах не стану распространяться, о том вам ежемесячно докладывают мои секретари. Знайте только, что возложенные на меня обязательства я исполняют усердно. Исполните же и мою просьбу: лекарства, что посылаю вам, показали удивительные результаты, а потому рекомендованы и Вам ведущими учеными и медиками Авьена. Примите натощак по ампуле внутривенно под присмотром Вашего придворного лейб-медика. Прошу довериться мне. Мое сердце еженощно болит за Вас. Молюсь и молюсь Господу о выздоровлении Его величества императора. Целую крепко и обнимаю Вас, дорогая матушка. Всегда Ваш сын — Генрих IV, принц-регент, Спаситель Священной империи».

Еще одно, с приложенной второй колбочкой и запечатанное с особым старанием, просил передать жене. В нем писал:

«Любезная моя супруга! В долгой разлуке я скучаю по Вас. С заботой прошу соблюдать предписания медиков, берегитесь сквозняков и сырости, хорошо питайтесь, больше находитесь на свежем воздухе. Толкается ли уже наш наследник? Мальчика я бы назвал Рудольф, а девочку — Маргарита. Лекарство, что посылаю Вам, держите на крайний случай. Рекомендации отправлены лейб-медику. С нежностью — Ваш супруг, Генрих».

И третье хотел бы отправить Маргарите…

Ее стилет удобно лежал в забинтованной руке. Бражник, вылепленный на рукоятке — единственно целый мотылек в пустой, лишенной каких-либо экземпляров, комнате. Они хранили на себе отпечаток всех неудач Генриха, всех его слабостей и пустых надежд. Казалось, за последние несколько месяцев Генрих вырос из прошлого как из детской одежды, и перед ним во весь исполинский рост возникли настоящие заботы, требующие настоящих решений.

Марго была фонариком, ведущим Генриха из тьмы заблуждений в настоящую жизнь.

В двери коротко стукнули.

На миг Генриху почудилось, что через порог переступит Томаш — всегда выглаженный, аккуратно причесанный, держащий в белых перчатках поднос с чашкой кофе и спрашивающий: «Ваше высочество, желаете скорректировать список дел на завтра?»

Задержав дыхание, Генрих поднял болезненный взгляд.

Но это был не Томаш — мертвые не возвращаются из могил, даже для того, чтобы перебинтовать руки своего любимого мальчика. И Генрих знал, кто войдет вместо него. Знал — но все равно надеялся.

Вошедший сверкнул лысиной и заявил с порога:

— Плохие новости, ваше высочество.

— Говорите, — бесцветно отозвался Генрих и сильнее сжал стилет.

— Его преосвященство бежал из-под стражи.

Генрих прикрыл глаза. В висок вошла раскаленная игла, и между веками заискрило.

— Как это получилось? — осведомился он.

И словно увидел: вот Дьюла, с руками, заведенными за спину, садится в полицейскую карету. Конвой из четырех констеблей — двое впереди, двое по бокам, — сопровождает арестованного в участок. Экипаж трогается. Один из констеблей смотрит в окно, другой зевает, третий прикрыл глаза, а четвертый вскидывает револьвер и несколькими выстрелами наповал укладывает двоих.

— Единственный оставшийся в живых констебль сообщил, что Отто Вебер скрылся с его преосвященством в неизвестном направлении.

Вебер наводит револьвер на третьего и стреляет. Пуля уходит в мясо, не задевая жизненно важных органов, но Вебер не знает этого. Вебер избавляется от трупов. И только потом освобождает Дьюлу.

Генрих с рычанием бросил стилет в стену.

Лезвие пронеслось над головой герра Шульца — он даже не вздрогнул, — и сбило вазу. Ухнув о паркет, она разлетелась на цветы и фарфоровые осколки. И рукоять стилета, хрупнув, распалась надвое.

— Последуют ли какие распоряжения? — бесстрастный голос герра Шульца вернул Генриха к реальности. Перед глазами еще дрожала пелена гнева, но гнев — не решение проблемы.

— Разумеется, — ответил он. — Немедля прочесать город и его окрестности. Проверить кафедральный собор. Фамильный склеп моей семьи. Любые места, где может скрываться Дьюла!

— Полагаю, Отто Вебера тоже взять по арест? — аккуратно заметил герр Шульц.

— Незамедлительно! И в случае необходимости стреляйте на поражение! Заодно усилить карантины! Прочесать госпитали! О финансовом обеспечении доложить мне публично! Зачинщиков бунта допросить!

— Сделаем, ваше высочество, — герр Шульц поклонился, опять показав блестящую лысину, и отвечал-то он не по-военному, а как-то вкрадчиво-мягко. И шаги у него были неслышными как у кота. И Генрих думал: если этот человек не выйдет на след Дьюлы, никто не сможет.

Он ждал, пока уйдет посетитель, разглядывая опаленные бинты: волнение всегда вызывало вспышки, а в последнее время они стали происходить все чаще, и об этом Генрих не говорил никому, даже Натаниэлю. Он знал, что может усмирить огонь, и тоска по морфию все еще нет-нет, да саднила под ребрами, но Генрих закрыл за собой ту дверь. И возвращаться не собирался.

Потянув за край бинта, Генрих совершенно размотал правую руку и усилием воли с трудом загасил последние пляшущие искры. Если ламмервайн поможет городу, то что поможет самому Генриху? И нужна ли теперь эта помощь? Он столько еще не сделал, чтобы осветить жизнь своим подданным! И столько еще не сказал семье!

Нагнувшись над разбитой вазой, Генрих поднял стилет: рукоять разломилась прямо по крылу, разделив мотылька на две неравные части — они окончательно распались в руках Генриха. И вместе с ними на забинтованную левую ладонь упало что-то еще.

Маленькая продолговатая гильза с отвинчивающейся крышкой — Генрих сразу различил слегка проржавевшую резьбу, и, обернув крышку бинтом, с усилием, но аккуратно открыл ее.

Внутри оказалось свернутая рулоном бумага.

И, развернув ее, Генрих тяжело опустился на кушетку. Потому что понял, что столько лет хранила Маргарита.

Наследие ее отца.

Тайна ложи «Рубедо».

И вот, что было написано там:

Записи Александра Зорева

«…Возлюбленные дети мои! А также те, кто вскроет эту капсулу. Все, изложенное здесь, является чисто правдой. О том клянусь перед Богом, короной и семьей. Внемлите моей исповеди, а после делайте, что посчитаете правильным и справедливым.

Acherontia Аtropos — странный выбор для фамильного герба. Бражник, что приносит эпидемии и войны, и навлекает на Священную империю страшные испытания. То — символ смерти. Но также и символ жизни, и многих перерождений, как гусеница превращается в куколку, а после в бабочку.

Все мы рождаемся на этот свет и проходим чрез бесчисленные испытания. Грех наших несчастных предков сковывает наши тела как хитиновый покров, и мы живем на этом прекрасном свете словно гусеницы, озабоченные лишь пищей и кровом, не думая, что с нами случится потом.

И в том моя вина. Моя вина. Моя великая вина! Вкусив жизнь гусеницы, я позабыл, что должен стать бабочкой.

Герцог Остхоф. Граф Зорев. Граф Рогге. Граф Рехбер. Барон Крауц. Барон Штейгер. И десяток других, фамилии коих найдете ниже.

Все мы стали приближенными Генриха Первого. Его Черной свитой. На наших руках были язвы, а наши языки распухли и почернели — чума не щадит никого, даже королей. Откуда пришла она? Куда делась потом? Теперь это дошло до нынешних времен, возлюбленные дети, лишь в виде страшной сказки.

Земля стала отравлена и пуста.

И смрад стоял над землей.

И мы винили своего властителя, первого Эттингена, взошедшего на костер.

Но еще раньше его приговорила к гибели наша Черная свита.

Алхимия — вот ключ к пониманию Божественных тайн.

Откуда о том узнал Дьюла? Привез ли из Буды, откуда он вышел родом, или из темных Бхаратских джунглей, где он учился у местных жрецов, питающихся падалью и знающих язык демонов, или узнал от Дьявола, что нашептал ему страшное действо и обещал если не вечную, то очень долгую жизнь, потребовав взамен невинные души.

И в том моя вина. Моя вина. Моя великая вина!

Подавшись на увещевания, мы осудили на жертву своего короля. И, точно дикие звери, рвущие клыками плоть, мы взяли плоть человеческую. И превратили ее в прах. И смешали с виноградным спиртом. И дождались зарождения теней. И восславили рождение пламени. И дистиллировали продукт, получив горючую воду и Божественную кровь. И, вкусив ее, обрели бессмертие.

И в том моя вина. Моя вина. Моя великая вина!

Имена и фамилии в этом списке — суть каннибалы и убийцы, клятвопреступники и отступники.

Дистиллировав эликсир повторно, мы раздали его по две капли нуждающимся. И люди выздоровели. Но расплатой за выздоровление стала черная хворь, поселившаяся в каждом — в потомках многих и многих поколений.

И только мы — Черная свита, всесильная ложа „Рубедо“! — были все так же молоды и крепки, и черная хворь миновала наших детей, и детей наших детей, потому что в них тоже текла кровь убиенного Эттингена.

Мы сделали алхимию своей привилегией, запретив любые опыты, будь то научные или любительские изыскания. Мы сосредоточили в своих руках деньги и власть. Мы позволили взойти на трон сыну Генриха Первого и провозгласили его избранность, и избранность его рода, но правили за него и вместе с ним из-за кулис, невидимые пристальному взору, подобно паукам в паутине.

Мы жили, меняя обличия и представляясь собственными детьми. Мы подчинялись церкви и епископу. Когда же мир становился все более развитым, когда появлялись новые ученые умы, когда изобретались новые технические приспособления и новые лекарства, могущие положить конец нашему правлению, когда люди славили врачей, а не Бога, когда из повиновения выходил Эттингенский потомок, занимающий трон — ложа „Рубедо“ собиралась в катакомбах под Штурбенфиртелем, пронизывающим Авьен от самых окраин до фамильного склепа императоров. И знаете, что делали мы тогда, мои возлюбленные дети?

Узнав тайну жизни, мы познали и тайну смерти. А потому открывали ларец с черной хворью, и выпускали ее в мир. И та, что дремала в сердцах людей, просыпалась и собирала жатву. И только мы — мы! Мы одни! Могли обуздать ее. И епископ Дьюла открывал ларец с прахом сожженного Эттингена. И, превращая его в эликсир, впрыскивал в кровь очередного наследника.

Так в Авьене росли и укреплялись две противоборствующей силы — черная хворь и живой Божественный огонь. А мы — Черная свита, всесильная ложа „Рубедо“, — вкушали Божественную кровь и продлевали жизни.

В том моя вина. Моя вина. Моя великая вина!

Нет больше сил терпеть такую ношу. А с появлением Генриха Четвертого она еще тяжелее — ни невинному мальчику, ни вам, мои возлюбленные дети, ни всей Священной империи, всегда умирающей и всегда воскресающей вновь, я не желаю повторить такую судьбу.

Я не прекращал занятия алхимией, пытаясь повторить опыт епископа. Увы, рецепт вечной жизни известен лишь ему одному. Так, не достигнув больших успехов в спасении, я, может, преуспею в том, что рыцарь Черной свиты умеет лучше всего — принесу погибель всем, кто входит в ложу „Рубедо“.

Вот их имена.

Вот преступления против мира и человечества.

Вот моя исповедь.

Простите, возлюбленные мои дети, если в ваших сердцах есть место прощению столь великого грешника, как ваш отец.

Быть может, я, наконец, вместе с грузом грехов сброшу и свое бренное тело, чтобы воспарить бражником.

С безграничной любовью и покаянием,

А.З…»

Окраины Авьена.


Пожар отрезвил Авьен, и тот очнулся, точно с тяжелого похмелья. Пожарные кареты с надсадным воем неслись по улицам, и Марго собиралась нелепо и скоро — на ходу набрасывая жакет, хватая то одну шляпу, то другую, теряя перчатки. Раевский досадовал и просил баронессу остаться дома: ведь это пожар, это страшно, это совершенно не походит даме!

— Если бы я знал, дорогая, я бы никогда не взял вас в Авьен!

Повернувшись, Марго глянула на Раевского пылающим взглядом и, сдерживая гнев, ответила:

— Евгений! Вы чужак здесь, но все равно желаете послужить на благо Авьена! Почему не могу сделать этого и я, прожившая здесь долгие годы? — И, когда Раевский потрясенно остановился, взяла его за руку и добавила более мягко: — Прошу вас. Это много значит для меня!

Сперва было страшно. Ух, как страшно!

Демоны прошлого, почуяв этот страх, заворошились в подреберном иле. И прежняя Марго — Марго, заботящаяся о брате; Марго, едва похоронившая мужа; Марго, не повстречавшая Генриха, — конечно же, не осмелилась приблизиться к пожарищу и на версту.

Но нынешняя Марго не позволяла слабостям брать вверх. А потому вместе с другими женщинами присоединилась к поварам, раздавая обед добровольцам — они сменяли друг друга, возвращаясь с измазанными лицами, с натруженными руками, со странной решимостью в глазах. Эта решимость призвала многих на окраину Авьена. Эта общая беда объединила богатых и бедных, гвардейцев и бывших бунтовщиков, что не успели нанести большого урона, но уже раскаивались в содеянном. Те, кто еще недавно шел с топорами на патрули, теперь падал на колени и плакал надрывно и горько, слезами вымывая из сердца ненависть и гнев. Те, кто сомневался в силе Спасителя — теперь воочию увидели его мощь.

Не пришла только верхушка авьенского общества — те, кого Марго видела на балу и те, кто, должно быть, знал тайну ложи «Рубедо». Те, кому не было дела до человеческих страданий.

А пока люди валили лес.

Везли на телега гробы с телами погибших.

Конвой уводил арестованных.

Пахло гарью, подгоревшей кашей, чаем, гарью, человеческим и конским потом и снова гарью.

И за этим всем Марго не уловила момента, когда Генрих поджег сухостой. Но очнулась от рева встречного пламени и восторженных криков, и увидела, как огненная стена несется от окраины Авьена вглубь заказника. Тогда Марго увидела его: все еще бледного и осунувшегося лицом, еще более встрепанного, в обожженном мундире. Он прогарцевал мимо падающих на колени людей, мимо людей, простирающих к нему ладони, мимо людей, славящих его, благодарящих за спасение. Мимо своих людей, которых и вправду должен был спасти, и улыбался растерянной улыбкой, будто не знал, что делать с их благодарностью, одной рукой придерживая поводья, а другую вознеся чуть вверх, и Марго различила, как в ладони Спасителя плясало пламя.

Она будто наяву ощутила прикосновение огрубевших от шрамов ладоней к своему лицу…

Завтра ему будет больно.

Хотелось окликнуть его по имени…

Он и сам знал, что ему будет больно. Будто не было ни огня, ни смертей, ни расставания на задымленном вокзале. Вот только Генрих не походил на того жадного до прикосновений мальчика.

Генрих смотрел в огонь — он сам был огонь, и огонь — его стихия, и его лицо, подсвеченное заревом — Марго никогда не видела такого лица раньше! — было одухотворено и прекрасно, будто с иконы.

В горле стало так тесно, а в голове — гулко, что Марго почувствовала слабость. И точно в этот же момент она краем глаза увидела Вебера…

Тот по сторонам крутил головой, будто выглядывая что-то или от кого-то спасаясь. И никто — кроме Марго, — не видел его. Никто не обращал внимания на него! Две огненные стены неслись навстречу друг другу, и страшный гул стоял над землей, и жизнь боролась со смертью. Поэтому, никем не замеченный, Вебер дошагал до патрульной кареты. И, оглядевшись снова — Марго сразу же опустила глаза, наблюдая лишь краем зрения за верткими силуэтами, — впрыгнул внутрь. Спустя какое-то время там раздались резкие хлопки — их заглушил огонь и ветер, — но Марго ни с чем не спутала бы эти звуки. Звуки револьверных выстрелов.

Она застыла, боясь пошевелиться и чувствуя, как дрожат колени.

И в тот же миг кто-то подхватил ее под локоть.

Марго испуганно прянула.

— Прошу прощения, фрау, — склонил голову, увенчанную котелком, коротышка в прогулочном фраке. — Мне подумалось, вы вот-вот упадете в обморок.

— С… пасибо, — пролепетала Марго, выравнивая дыхание. — Мне просто почудилось…

— Что?

— Ничего.

Ей не хотелось говорить про Вебера. Не хотелось показаться странной или привлечь к себе внимание.

Низенький господин тотчас отпустил ее руку. Марго не понравился его взгляд: острый, наполненным любопытством и узнаванием.

— Герр Шульц к вашим услугам. Мы имели честь быть знакомыми прежде?

Она мотнула головой.

— Нет. Я… только прибыла в Авьен…

— А мне показалось…

Господин отступил в тень, но даже оттуда Марго чувствовала на себе пристальный взгляд.

Она ничего не сказала вернувшемуся Раевскому. И, сказавшись утомленной, дремала всю дорогу домой. Ей было не по себе: это был уже второй человек, который сказал об узнавании — может, один из бывших клиентов Марго или знакомый ее покойного супруга. Она не хотела вызнавать. В конце концов, усталость и волнение взяли вверх, и, только коснувшись кровати, ее сморил сон.

Ей снился огонь и мотыльки. И Отто Вебер, нацеливший револьвер в голову Генриху…

Марго металась по кровати, но не могла проснуться, а ближе к утру кто-то заботливо укрыл ее покрывалом.


Госпиталь Девы Марии.


— Евгений, вы обещали…

Марго встала у порога, держась рукою за дверь. Раевский тотчас же отнял глаза от газеты.

— Дорогая, вам нездоровится? Вы бледны.

Марго изобразила улыбку и ответила мягко:

— То просто волнение последних дней. Но теперь на улицах спокойно. Огонь отступил. Второй день как нет новых заболевших. И нет причины откладывать далее.

— Что вы хотите? — он отложил газету.

— Отвезите меня в госпиталь на Райнергассе. Вы обещали.

Раевский взял ее подбородок в свои ладони — теплые, человеческие, не тронутые огнем, — и провел большим пальцем по щеке. Марго ответно сжала его запястье.

— Ваша решимость равно вашей красоте, — проговорил Раевский. — Опасное сочетание, вы знаете?

Она покраснела. Стало стыдно от собственной настойчивости, от потайных мыслей, с которыми Марго жила последние несколько дней после прекращения пожара. Она не хотела бы думать о Генрихе, но все равно думала: что, если он все же увидел ее там, сквозь огонь и дым? Может, узнал по взгляду, по напряженной позе, по тонким запястьям, которые он сам охватывал обожженными и голыми пальцами? Встретит ли его в госпитале Девы Марии, который Генрих открывал однажды, полный светлых надежд?

— Мне говорили… однажды, — сказала Марго и отняла руку.

Раевский отзеркалил ее жест.

— Что ж, если вам угодно. Мы скоро ждем поставки и, полагаю, будет не лишним ознакомиться с покупателями. — Он задумчиво погладил собственный подбородок и заметил: — Я слышал, госпиталь находится под эгидой самого Спасителя.

Марго ответила вновь вспыхнувшими щеками. Не обратив на это внимания, Раевский воодушевленно продолжил:

— Я видел его на пожаре. Должен заметить, это было внушительное зрелище! Жаль, что в суматохе я не успел подойти к его высочеству. Но, быть может, мне еще удастся это сделать.

— Что? — отозвалась Марго. — Зачем?

— Просить благословения на наш брак, разумеется, — невозмутимо сказал Раевский и вышел, чтобы поймать экипаж.

Пожар вычистил с улиц инакомыслие. Зачинщики бунта были очень скоро осуждены к каторге. Газеты наперебой расхваливали Спасителя, и если прежде домовладелец высказывал недоверие и даже слабое порицание решению опустошить кафедральный собор, то теперь говорил, заглядывая постояльцам в глаза:

— Его высочество мудр и дальновиден! А что до мощей — то ведь предки его. Кому, как не его высочеству, понимать? Он ведь Спаситель наш!

Город по-прежнему был наполнен лишь патрулями да каретами медиков.

С колокольни глашатай кричал:

— Вторые сутки никто не заболел! Вторые сутки чахоточных ноль!

Люди с надеждой липли к окнам, провожали завистливыми взглядами экипаж Марго. А она ехала как на иголках, не смея держать в своей руке руку Раевского, рассеянно поддакивая ему и стараясь не думать о Спасителе.

Госпиталь был как и раньше — с заколоченными окнами и разбитой лестницей, — но все же и в нем что-то неуловимо изменилось. Марго ощутила это, едва переступив порог. Коридоры, будто, стали светлее, в холле появились вазоны со свежими тюльпанами, и доктор Кауц, поспешно вышедший им навстречу, был опрятен и явно довольный собой.

— Рад новой встрече, фрау, — поклонился он сперва Марго, затем ее спутнику. — Герр…

— Евгений Андреевич Раевский.

Видя, какое недоумение вызывает славийское имя, Марго невольно заулыбалась.

— Вы, фрау, были посланы нам Господом, — меж тем, продолжил доктор Кауц.

— Небеса смилостивились над нами, обратив свой взор и протянув руку помощи. И, хвала Спасителю, у нас есть первые выздоровевшие!

— Вы шутите?! — вырвалось у Марго.

— Позвольте, прошу сюда.

Доктор Кауц прошел по коридору, указывая посетителям путь.

В палатах — явное оживление. Из полуоткрытой двери раздавался смех и громкие мужские голоса. Приостановив шаг, Марго с любопытством различила в проеме нескольких одетых в военные мундиры мужчин, сгрудившихся вокруг сидящего на больничной койке человека в одном исподнем. Покраснев, Марго отвела взгляд. Но сердце пело радостной птичкой. Выздоровели? Выздоровели!

Раевский со своей стороны, выдав несколько комплиментов лекарскому искусству местных фельдшеров, принялся рассказывать о своих наработках, о многолетнем опыте в химической промышленности и прочее, прочее. Кауц заинтересованно слушал, порой сыпал вопросами, затем, остановившись перед неприметной белой дверью, сказал:

— Герр Раев-ский, если соблаговолите, пройдемте в рабочий кабинет, наш госпиталь весьма заинтересован в сотрудничестве. А вашей супруге, — он поклонился Марго, и она не стала его поправлять, — должно быть, будет не слишком интересно слушать брюзжание старых фармацевтов. Не будет ли любезна фрау пройти сюда и угоститься чашечкой свежайшего кофе?

Марго хотела сперва возразить. Но во взгляде доктора было что-то такое, от чего она прикусила язык и ответила, что конечно, она подождет супруга (будущего супруга! Но стоит ли об этом знать посторонним?), и позволила открыть перед собою дверь. Пропуская ее вперед, доктор Кауц, убедившись, что не слышит Раевский, шепнул на ухо:

— Вас ожидает тот, о ком вы справлялись.

И, не дав Марго осмыслить сказанное, закрыл за нею дверь.

Показалось: она была тут раньше. Вот плетеная кушетка. Вот хромированный стол с пузырьками различных размеров и форм. А вот — рукомойник. И застекленный шкаф у противоположной стены. И слишком знакомая фигура, обряженная в медицинский халат.

— Доктор Уэнрайт?!

Не в силах удержаться на дрожащих ногах, Марго опустилась на кушетку.

Голову повело: белые и солнечные пятна замельтешили, точно в калейдоскопе. И в губы ткнулся край стакана.

— Выпейте, баронесса. Вот так…

Она глотала холодную воду, и мир обретал целостность. И в нем действительно был ютландец — живой и здоровый, только изрядно похудевший.

— А где же ваши усы? — осведомилась Марго.

— Пали жертвой чахотки, — браво ответил Уэнрайт.

И Марго, неприлично икнув, отодвинула стакан и дотронулась пальцами до его руки.

— Вы не призрак.

Сказала с такой убежденностью, что Уэнрайт не сдержал здорового хохота. А, отсмеявшись, ответил:

— Я подумал то же о вас. Харри говорил, что вы покинули Авьен. Рад, что вы вернулись. Пусть даже в столь трудное время.

Марго пытливо глядела в его лицо, взглядом пытаясь нащупать признаки болезни — мешки под глазами, пепельный цвет кожи, белую пленку на губах или сотрясающий грудь кашель. Но не было ничего. Глаза Уэнрайта ясны, а движения уверенные. На щеках — румянец.

— Как это случилось? — прошептала Марго.

Уэнрайт таинственно улыбался, и, придвинувшись к нему ближе, Марго вдруг различила вспыхнувшие и тут же погасшие в его зрачках золотые искры.

— Ламмервайн! — вскрикнула она.

На ее рот тотчас же легла ладонь.

— Тшшш… Прошу хранить молчание, баронесса, — дождавшись, когда она кивнет, Уэнрайт убрал руку и продолжил: — Да, это он. «Эликсир доктора Уэнрайта». Я пока еще не запатентовал название, но уже испробовал его на нескольких больных.

— Доктор Кауц говорил мне…

Понимание обожгло Марго так, что она перестала дышать.

То, над чем работал ее отец. То, чего всем сердцем желал Генрих. Оно теперь было здесь. Запечатанное в пробирках, поданное больным вместе с бромом и виноградным спиртом. Эликсир, настоянный на крови Эттингена, с помощью которого можно исцелить весь мир.

Но не успело спасти жизнь маленькому Родиону.

Внутренние уголки глаз защипало, и Марго отвернула лицо.

— Мне жаль, что это случилось так поздно, — будто поняв ее мысли, сказал Уэнрайт. — Но рад, что случилось вообще. Харри явил чудо.

— Генрих? — Марго вскинула глаза. — Он знает о моем возвращении?

Замерла, ожидая ответ.

— Нет, — ответил Уэнрайт.

Марго выдохнула и кивнула.

— Может, и к лучшему. Я видела его на пожаре…

— Там погиб Томаш.

— Боже! — Марго взволнованно подскочила. — Мне жаль!

— Для Харри волнений достаточно, — продолжил Уэнрайт. — Не думаю, что ему нужно знать о вас. Тем более, вы пришли с мужчиной…

Марго сжала пальцы в замок. Сердечко подпрыгивало и билось у горла. Она знала — конечно, знала! Что Генрих ничего не обещал ей! Что сам был женат! Что они не могли бы быть вместе! И пыталась выбросить мысли о нем из головы, ведь рядом был добрый, понимающий, надежный Раевский…

Знала — и все равно стало мучительно стыдно и горько.

— Мы только помолвлены, — сказала она. — Мы…

И не успела договорить.

За дверью, далеко в коридорах госпиталя, зловеще загромыхали выстрелы.


Госпиталь Девы Марии.


Они не успели ни испугаться, ни удивиться — дверь с грохотом отлетела от удара, и Марго упала спиной на хромированный стол. Звякнули и рассыпались осколками колбы.

— Что вам угодно, господа? — Уэнрайт подался навстречу, но его грубо отпихнул вошедший верзила с револьвером в руке и в распахнутой шинели явно с чужого плеча. Обведя присутствующих мутным взглядом, рыкнул:

— На выход без разговоров!

В коридоре маячило еще двое молодчиков, и разговаривать с такими вправду не хотелось.

Хлопали двери палат и процедурных. Серые пижамы больных смешивались с белыми халатами фельдшеров. Где-то за поворотом мелькнуло озадаченное лицо доктора Кауца. Кто-то из больных метнулся к окну, дернул обеими руками раму — и с улицы тотчас же раздалась пулеметная очередь. Больные повалились на паркет. С потолка посыпалась штукатурка. Марго прижалась плечом к колонне, но ее быстро оттащил верзила с револьвером. Двое других вооруженных до зубов мужланов тащили доктора Уэнрайта и на каждую его попытку что-то спросить, совали кулаком под ребра, отчего ютландец складывался пополам и натужно сипел, тараща налитые кровью глаза. Мелькали пижамы и черные шинели. На рукавах — заметила Марго, — красовались белые повязки с грубо намалеванным крестом с краями, загнутыми как когти. И в груди сразу похолодело: она узнала этот символ — он был отпечатан на листовках, которые разбрасывали в кафедральном соборе за минуту до взрыва. И было в этом знаке что-то непередаваемо хищное, отчего Марго почувствовала дурноту.

Или это действовала духота — в холле было не протолкнуться.

— Давай сюда! — Марго грубо бросили в толпу, в месиво кашляющих и хрипящих людей, в блики очков и стетоскопов, в запах пота и нагретого железа. Марго поспешно вытащила платок и прижала его к лицу — так стало немного легче. И, скосив глаза, она увидела выстроенных по периметру вооруженных людей. Тогда пришел страх.

Доктора Уэнрайта, тем временем, тащили совершенно в другую сторону, в обход толпы, к импровизированной кафедре, сооруженной из столов и стульев, нагроможденных у противоположной стены — этот свободный от людей пятачок охраняли все те же молодчики с нарукавными повязками.

Марго отвернулась, и на мгновенье показалось, что где-то в толпе мелькнули светлые волосы и сюртук Раевского.

— Тишина! — услышала Марго чей-то визгливый голос. — Немедля, дайте тишину!

Последовали оглушительные выстрелы в потолок. Над головой опасно закачалась массивная люстра и, подняв испуганное лицо, Марго различила, что и на балконах стоят вооруженные люди.

Буря, зародившаяся на улицах Авьена из глупых куплетов, окрепла и вылилась сначала в народный бунт, а после — в вооруженное восстание.

— Тишина! — повторил человек, появившийся за кафедрой. Он взгромоздился на стул, чтобы казаться выше толпы. Сам невысокий и щуплый, он свысока окинул собравшихся хищным взглядом, и в подтверждение своих слов тоже выстрелил в потолок.

Тишина установилась густая, неподвижная. Марго забыла дышать, до побелевших пальцев прижимая к носу платок.

И тем отчетливее стали различимы слова человека, произнесшего:

— Революция началась!

Единый вздох, как порыв ветра, пронесся над головами. Люди зашевелились, и напряглись вооруженная охрана. Человек за кафедрой поднял ладонь и продолжил высоким, но хорошо поставленным уверенным голосом:

— Вынуждены прервать ваши рутинные дела, дорогие сограждане! Как вы видите сами, наше собрание более чем серьезно! Снаружи, — он небрежно махнул револьвером в сторону окон, — госпиталь окружили более чем пятьсот вооруженных людей. Никто из вас, — револьвер описал круг над головами людей, и справа и слева послышались испуганные вздохи, — не покинет госпиталь без нашего позволения! И если сейчас не установится тишина, я прикажу установить на балконе пулемет!

Сзади раздался всхлип. А после — ничего.

Люди молчали.

Молчала охрана.

Марго сквозь влажную пелену смотрела на выступающего, и что-то мучительно знакомое было в его лице. Что-то, что она совершенно точно видела раньше! Что-то, напомнившее о Родионе…

— Если вы, мои сограждане, надеетесь на помощь полиции, — продолжал звенеть голос выступающего, — то смею вас заверить: часть полицейских казарм и тюрем захвачены нашими людьми, а наши знамена объединили и констеблей, и заключенных. Теперь вы понимаете, насколько серьезна ситуация? — он самодовольно усмехнулся и, показалось, глянул прямо на Марго. И узнавание пронзило ее как молнией. — Авьенское правительство будет низложено! С этого момента я объявляю временное правительство Священной империи! Себя же провозглашаю имперским канцлером!

Он вздернул подбородок и сжал тонкие пальцы — пальцы художника, — в кулак, поднятый над головой.

Ему не хватало студенческого шарфа и мольберта.

И не было того острого пивного запаха, который разозлил Марго тогда, в предрождественский вечер, когда она переступила порог собственного особняка и увидела, кого Родион притащил домой…

Это были они!

Люди, подставившие ее брата.

Люди, виновные в гибели многих прихожан!

Звери, сейчас собравшие под дула револьверов и ружей чахоточных больных и медиков.

И Марго осознала совершенно точно: госпиталь — не цель. Отсюда бунтовщики пойдут на Ротбург.

— Зажигательная речь, не так ли?

Инстинктивно Марго хотела обернуться на чужой голос, но плечи обхватили мужские ладони.

— Нет, нет. Алоис не любит, когда его перебивают, — голос был тихим, почти интимным, и это пугало больше всего. — А вас я сразу узнал. Глупо было прятаться под чужим именем и шляпкой.

Палец коснулся ее подбородка, провел медленно, испытывая нервы, и Марго вдруг поняла, что стоит за ее спиной. Ей не нужно ни оглядываться, ни спрашивать имя — она и так узнала по голосу и прикосновениям.

— Не думала, что увижу вас среди изменников, Отто, — одними губами произнесла она, не сводя взгляда с говорившего человека. Он продолжал сыпать угрозами в адрес Эттингенской династии и предрекал ее конец.

— Предпочитаю думать об этом как о восстановлении справедливости, — на ухо шепнул Вебер. — Всем будет только лучше, когда монархов низвергнут!

— И кто же будет вместо них?

— Мне все равно. Пусть хоть Алоис, — над ухом раздался легкий смешок. — Или не будет никого. В любом случае, я не останусь без работы.

На лбу Марго выступила испарина. Это было сказано слишком буднично и страшно. Это было слишком правдиво, чтобы не принимать угрозу всерьез.

— Так что же, — начала она, — анархия…

Выстрелы не дали ей закончить.

— Расступись! Дорогу! — орали бунтовщики.

Оцепенев, Марго наблюдала, как доктора Уэнрайта протащили перед толпой. Его голова моталась из стороны в сторону, нижняя губа была разбита.

Сошедший с кафедры человек наклонился над ютландцем и что-то тихо тому сказал.

Уэнрайт вздернул подбородок. Его губы шевельнулись, и человек нахмурился. Он повторил вопрос, после чего Уэнрайт отрицательно покачал головой.

И сразу же заработал удар прикладом между лопаток.

— Нет!

Марго не сдержала вскрика, рванулась вперед.

И вместе с ней кто-то подался из толпы, заговорил:

— Господа! Если вы думаете, что можете…

Его оборвала череда выстрелов — пули вспороли воздух и выбили из стен фонтанчики штукатурки и кирпичной пыли.

Больные закричали. Повалились друг на друга. Работая локтями, принялись прокладывать дорогу назад. Не удержался на ногах и упал недалеко стоящий от Марго медик, и обезумевшие люди сразу же смяли его.

Марго тоже повернулась — теперь никто не держал ее и Вебера не было видно поблизости, — и стала протискиваться к колоннам.

— Стоять! Назад! — орали вооруженные бунтовщики.

Выстрелы не смолкали.

Справа взахлеб заорал раненый.

Слева поднялась над толпой и сразу же опустилась светлая голова.

Евгений?!

Марго вздохнула и, сделав рывок, прижалась к колонне.

Толпа обтекала ее, как вода обтекает камень.

Раздавались удары прикладами и хруст костей.

Стонали раненые.

Хрупало под ногами стекло.

Где-то бесновался и кричал маленький, но страшный человек:

— Загоняйте их обратно! По норам, тварей! Расстрелять!

Марго притаилась, не дыша и отчаянно шаря глазами по толпе. Не видно Вебера. Не видно и Уэнрайта. Но, кажется, где-то среди медицинского персонала, одетых в белое, и чахоточных больных увидела мелькнувшую фигуру Раевского.

Холл быстро пустел — пол усеивало стекло и обрывки одежды. Стонали по углам раненые, но никто не спешил им на помощь. Никто не интересовался их судьбой.

Часть бунтовщиков скрылась в больничных коридорах — оттуда доносились выстрелы и смертельные крики.

Другая часть — во главе с предводителем, — высыпала на улицы. Слышались гневные окрики, гул многочисленных шагов, щелканье затворов, грохот экипажей по мостовой.

То тут, то там раздавался сухой треск. Из-за дверей потянуло дымом.

Пламя революции, так долго тлеющее в подполье Авьена, наконец, возгорелось! И, вспыхнув, неслось на Ротбург.

Марго обтерла лицо платком. Сомнением сжало горло.

Что может сделать она? Что сделает слабая женщина против пожара и злобы? Как бросит Евгения Раевского, пропавшего где-то там, в глубине больничных коридоров? Ради кого?

Что будет с самой Марго?

Еще не поздно вернуться. Еще не поздно уехать в Славию, и все будет по-новому, все будет правильно и хорошо…

Она отвела взгляд. Сжала пальцами горло, усмиряя беспокойную жилку. Мелко перекрестилась.

И, не оглядываясь, бросилась к распахнутым дверям госпиталя.

Глава 3.6. Магистерий

Ротбург.


Портрет отца — тот, где моложавый Карл Фридрих позирует в охотничьем костюме, — висел в кабинете над камином. Работая, Генрих нет-нет, да и обращался к нему то взглядом, то словом. И на душе становилось легче, и находились решения. Будто — незримо! — отец-император стоял за плечом Генриха и направлял его руку.

— Как здоровье его величества?

Генрих отвел взгляд от портрета и быстро ответил:

— Надеюсь, улучшается.

На деле, Генрих не получал от родителей писем с момента, как отправил эликсир в Равию. Только в столе лежал нераспечатанный конверт от жены, остатки эликсира в колбе да отчеты Натаниэля. Это нервировало, но более тревожили события на Райнергассе.

— Вы узнали, кто зачинщики, герр Шульц? — осведомился Генрих.

— Несколько ничем не примечательных горожан, ваше высочество, что имели обыкновение собираться в одном из кабаков. «У Розамунды», если хотите знать.

— А полиция? — отрывисто спросил Генрих, прислушиваясь к звукам за окном: там шумели тополя и тоскливо кричали горлицы — короткое затишье перед бурей. Обманчивая безмятежность перед тем, как у ворот заговорят пушки, и крылья Холь-птицы обагрятся огнем и кровью.

— Патрули выставлены по всему Авьену. Отто Вебера поддерживает лишь пятьдесят сослуживцев.

— Каждый мятежник — результат моих ошибок, — Генрих сдвинул брови и досадливо качнул головой. — Вы нашли его преосвященство?

— К сожалению, ваше высочество, мои люди все еще прочесывают город. Но, насколько я знаю, его не обнаружили ни шпионы, ни гвардейцы, ни полицейские патрули.

Генрих прикрыл глаза.

Дьюла.

Вот кто виноват во всем! Кто стоит за порочными экспериментами, кто живет на свете так долго, что почти перестал понимать, как это — быть человеком, кто решает, кому умереть от vivum fluidum, а кого спалить на костре, и кто раздает эликсир бессмертия, настоянный на человеческой крови, избранным — Черной свите Генриха Первого, ложе «Рубедо», в которую входили многие, многие знакомые Генриху люди.

— Катакомбы под Штурбенфиртелем, — сказал он.

— Простите?

— Проверьте катакомбы под центром города, — повторил Генрих, открывая глаза. — Они начинаются в фамильном склепе Эттингенов, выходят к университету и окраинам. Думаю, там прячется Дьюла. И, возможно, там прятались заговорщики… Спешите, герр Шульц! Мирные граждане не должны пострадать, герр Шульц.

— Они поддерживают вас, — поклонился тот, сделав пометку в блокноте. — Должен сказать, эти погромы в Вайсескройце и пожар отрезвили народ и значительно укрепили ваши позиции. Большинство граждан Авьена, включая аристократию, верны вам, ваше высочество.

— А вы? — резко спросил Генрих.

— Я?

— Вы! — он повернулся на каблуках и со значением взглянул на Шульца. — Вы верны мне?

Андраш назвал этого человека хитрым лисом и просил Генриха не доверять. Прошлое Генриха, полное слежки и сомнений, вопило ему не доверять!

Но к его удивлению, герр Шульц выдержал взгляд и ответил:

— Они выздоравливают, ваше высочество. Моя жена и дочь. Они действительно выздоравливают после вашего эликсира. Я ваш должник по гроб жизни и буду всеми силами поддерживать кампанию по массовому лечению авьенцев… — Вздохнув, добавил на одном дыхании: — И велите гвардейцам стрелять на поражение.

— Это будет зависеть от серьезности намерений, — ответил Генрих. — Я не позволю разорвать империю на лоскуты! Я выйду к ним сам!

Шульц снова поклонился и отступил к дверям, а Генрих повернулся к портрету.

Как бы поступил отец? Что сделал бы сам император? Вышел бы увещевать бунтовщиков? Или без разговоров расстрелял бы на подходе к Ротбургу?

Генрих сглотнул вставший в горле комок. И вздрогнул, услышав за спиной:

— Простите, ваше высочество. Последнее… Та женщина, с которой вы вальсировали на рождественском балу. Ее имя Маргарита?

В груди стало зябко. Не поворачиваясь, Генрих как можно небрежнее бросил через плечо:

— Баронесса Маргарита фон Штейгер. Но она давно покинула Авьен. К чему это вам сейчас?

— Просто к сведению, — беспечно ответил герр Шульц. — Кажется, она какое-то время работала с доктором Уэнрайтом. Могла бы она вернуться к этой работе?

— Нет, — твердо ответил Генрих. — Нет, не вернулась бы.

И понадеялся, что не вернется. Пусть в безопасности, вдалеке от огня и перестрелок, пусть забудет Авьен как дурной сон, пусть переживет смерть брата и начнет жизнь с чистого листа. И тогда, возможно, в ее сердце останется укромный уголок для него, Генриха…

Вздохнув, он медленно повернулся к дверям.

Герр Шульц ушел. Генрих остался наедине с портретом императора. Как жаль, если Генрих умрет, так и не попрощавшись с отцом лично. Не обнимет матушку. Не покачает на руках малыша…

Вспомнил о письме в столе.

Взрезал край конверта ножом, развернул послание, быстро пробежал глазами:

«Мой Генрих! — писала Ревекка. — Исполнить что велели вы. Обрадовать новость! Лейб медик сказать что будет сын! О! Я верить ему! Пусть наш мальчик будет так красивый и так смелый как вы! Прощаться, мой Генрих! Жду встречи. Ваша супруга, Ревекка».

Генрих прижал письмо к груди. Пульс колотился в ушах, было волнительно и радостно, и страшно за судьбу будущего ребенка — нет, проклятие Генриха не передастся ему, пока в его кровь не попал концентрат холь-частиц. Страшно за Авьен: что может быть хуже, чем принц без королевства? Если победят революционеры, если улицы обагрятся кровью, если каждый Эттинген будет казнен или изгнан из страны — какая тогда судьба ждет принца?

Бережно сложив письмо, Генрих спрятал его во внутренний карман, ближе к сердцу.

Пора? Пора!

Немного поколебавшись, он вынул колбу с эликсиром. Жидкий огонь, дарующий бессмертие! Как долго Генрих мечтал о нем! Как мучительно выздоравливал, чтобы холь-частицы снова зажглись в его крови. И он, уже отравленный пламенем, уже познавший его мощь — что будет с ним, если вкусить снова божественный эликсир? Сработает ли это по принципу встречного пала, как сработало в Авьенском лесу, и избавит Генриха от проклятия? Или, напротив, удвоит его муку? И разве все равно это не случится с ним — потом или теперь?

Раздумывать нельзя. Медлить нельзя: с Райнергассе надвигается буря. Генрих чует отяжелевший воздух! Слышит далекие раскаты — то гремят барабаны и воют трубы! Генрих видит молнии, сверкающие в отдалении.

Буря идет.

И нет иной силы, чтобы противостоять ей.

Набирая в шприц эликсир, Генрих не сводил взгляда с портрета отца. Карл Фридрих ласково улыбался, приподнимая усы.

Что было предначертано — будет исполнено.

Да возгорится пламя!


Авьенские улицы.


Били барабаны и хрипели трубы. Барабаны призывали к бою, трубы — к смерти.

Марго бежала, сбивая каблуки, и очень боялась не успеть. Конечно, Спасителю и без нее доложат о восстании. Но скажут ли, что в руках бунтовщиков находится доктор Уэнрайт? Поймут ли, что требовал щуплый предводитель у ютландца?

Эликсир. Только лишь его…

Выскочив на угол Айнерштрассе, Марго подвернула юбки и залихватски свистнула, подзывая фиакр. Извозчик остановил упряжку, ошалело глядя, как приличного вида фрау запрыгивает в экипаж и хриплым от волнения голосом велит:

— К Ротбургу! Да поживее! Плачу серебром!

Монета блеснула профилем Спасителя и скрылась в необъятных карманах извозчика.

Экипаж заносило на поворотах.

Впереди — Марго видела это из-за приоткрытой занавески, — реяли флаги бунтовщиков. Барабанная дробь раздавалась громовыми раскатами и становилась все громче.

— Дальше не поеду, фрау! — перебивая гул, крикнул извозчик. — Хоть сколько посулите!

Экипаж прибило к обочине. Марго спрыгнула на брусчатку и метнулась в проулок, где шум стал приглушенным, а тени гуще — по этим улочкам они с Генрихам пробирались во дворец, и у потайной двери ждал всегда услужливый Томаш. Короткое счастье промелькнуло и истаяло снегом по весне, и нет в живых ни Томаша, ни Родиона… так чего же бояться теперь самой Марго?

Перепуганные авьенцы закрывались ставнями, отгораживались от войны и смерти железными засовами и заколоченными досками. Кто посмелее — выходил на улицу и, переглядываясь, шепотом спрашивали друг у друга:

— Опять?

— Вот уж время неспокойное…

— Эти-то чего хотят?

— Кто знает. Спаситель разберется.

— А если нет?

— На что тогда Спаситель?

— А мы кто? Овцы бессловесные?

С последним высказыванием горожанин в прогулочном костюме и котелке сплюнул на землю, крякнул и в два захода отодрал криво приколоченную доску. Вскинул в руке, будто примеряясь.

— Куда вы? — плаксиво послушалось с балкона.

— Городу помочь. Хоть кто-то должен.

Марго остановилась, запыхавшаяся, оттерла взмокший лоб. Из переулков потянулись горожане — кто с досками, кто с револьверами. Возможно. Были они из тех, кто шел в крестном ходе епископа. Возможно, они вовсе не участвовали в том бунте — важно ли это теперь?

В домах распахивались окна. Мужчины, осторожно выглядывая, спрашивали:

— Что происходит?

— Идем Авьен защищать! — вразнобой, но всегда одно и то же отвечали из толпы.

Хлопали двери. Люди выходили на улицу. Прислушивались к барабанному бою и реву труб, и лица их становились решительны и серьезны.

— Кто кроме нас самих защитит? — рассуждал краснолицый здоровяк, шагая чуть впереди Марго и обращаясь к своему невысокому кучерявому спутнику.

— Слышал, что за бойня в госпитале была? Также хочешь?

— А говорили, его высочество по молодости сильно кутил и до фройлян был охоч, — замечал кучерявый.

— Хе, хе! По молодости и я был до фройлян охоч! Дело молодое! Зато чахотку от нас отводит.

— Моя сестра рассказывала, как у нее двоюродный брат выздоровел, едва новый эликсир принял, — поддакнул коротышка и стрельнул хмурым взглядом в сторону Марго.

— А я был в Авьенском заказнике и видел, как Спаситель огнем полыхнул! Ух! Так и загудело все! Как не уверовать? Слышал, как все уляжется, нашего брата на заводе только девять часов будут работой нагружать и платить, как за четырнадцать.

— Как это? — удивился кучерявый. — А потом куда?

— Потом домой. Хочешь — в театры ходи. Хочешь — жену люби.

Оба расхохотались и теперь окончательно заметили Марго.

— Вы куда это, фрау? — сдвинул брови верзила.

— Куда и все. Город защищать, — ответила она. Уловив непонимание в глазах, добавила тише: — У меня… муж там. Мы были в госпитале… все видели… я сбежала, а мужа под конвой… — Она сжала руки у груди, задержала дыхание, боясь, что ее отправят обратно, что она не совладает с толпой раззадоренных мужчин, что не увидит Генриха.

— Держитесь позади, фрау, — сказал верзила. — И на рожон не лезьте.

Шествие пересекло Айнерштрассе и повернуло к Петерплацу.

Тогда-то и послышались первые выстрелы.

Мучительно сжалось в груди. Первобытный страх смерти — страх огня! — сжал горло точно клещами. Марго замедлила шаг.

Впереди расстилалось пространство площади, в былые времена справа ограниченное лестницей собора, слева — чумной колонной в память о первых эпидемиях, охвативших Авьен. Сейчас эта прямая линия была нарушена преградой в виде баррикады. В ход шло все: бочки из-под вина, отодранные с гвоздями доски, колеса, груды камней, снятый верх экипажа, увенчанный знаменем, сделанным из простыни — все это выросло на площади меньше чем за час. Перед баррикадой лежали несколько трупов гвардейцев. Ветер доносил стоны раненых. А позади, оставляя лишь узкий проход, мятежников прикрывала лестница кафедрального собора.

— Умно придумано, — сказал кто-то за спиной. — Разделяемся, ребята! Кто — к дворцу, кто — на баррикады! Давай, давай!

Люди пришли в движение.

В то же время гвардейцы предприняли новый штурм.

Пригибаясь под градом летящих из-за баррикады камней и пуль, солдаты наступали, заходя со стороны и пытаясь подступить с тыла. Мятежники отстреливались, просунув ружья в щели между булыжниками и бочками. Черный дым повис над площадью траурной вуалью, и Марго зажала рот ладонью — платок она потеряла при бегстве.

— Дайте мне револьвер! — придушенно крикнула пробегавшему мимо горожанину.

Тот мазнул по Марго пустым взглядом и шага не сбавил.

Люди мелькали, прятались фонарными столбами, палила оттуда — по гвардейцам или мятежникам? В дыму не разобрать.

— Сдавайтесь! — срывая горло, кричали офицеры. — Огонь!

Пригибая голову, Марго засеменила вдоль стен. Пули чиркали по кирпичу над ее головой. Сыпалась на шляпу каменная крошка. Успеть бы до того угла! Там до фонарного столба. А от него до чумной колонны десять шагов.

Не оборачиваясь, зайцем рванула вперед.

Со стороны истошно заорали:

— Куда? Куда?! Ложись!

Марго не споткнулась — просто, повинуясь инстинкту, распласталась по мостовой.

Огненный град яростно обрушился с неба. Дым щипал ноздри и разъедал глаза. Пахло порохом и кровью. Кто-то хрипел, елозя шпорами по взмыленной земле.

Приоткрыв правый глаз — левый запорошило пылью, — Марго различила умирающего солдата: шинель чернела на глазах, пальцы дергались в агонии. Вот последняя судорога выгнула тело. Вот — вздрогнул и застыл. Голубые глаза — глаза Родиона, — в немом вопросе уставились на Марго — «за что?»

Она прикусила пальцы.

Этого ли хотел ее мальчик? О такой революции мечтал? Чахотка пожрала его раньше, чем восстание. И — в смятении подумала Марго, — так, верно, было лучше для всех них.

Оцепенение нахлынуло — и прошло, хотя и чудилось, будто длилось вечность.

Гвардейцы отступали.

Бунтовщики текли с баррикады черным потоком.

Поднявшись на четвереньки, Марго быстро, по-обезьяньи, бросилась к мертвому солдату — его пальцы влипли в рукоять, и Марго давилась молчаливыми слезами, с ненавистью отрывая один за другим. Вот — револьвер скользнул в ее ладонь. Руки стали липкими от крови. Стараясь дышать ртом, Марго отползла в ближайшую подворотню и там застыла, боясь пошевелиться и прижимая револьвер к груди.

Мятежники шагали мимо, неся над головами знамена с паучьими крестами.

Возобновилась яростная барабанная дробь.

Тоскливо взревели трубы.

Бой!

Смерть!

— Смерть Эттингенам! — вой поднимался и звенел над Петерплацем.

В стороне раздавалась беспорядочная пальба.

И там — в ядовитом дыму и вспышках от выстрелов, облаченный в пламя и кровь, и не боясь ни выстрелов, ни крови, во мраке распахнутых кафедральных врат, а, может, это только почудилось Марго, — появился епископ Дьюла.

Она зажмурилась, перестав дышать.

В ушах сквозь обложившую голову вату колотился пульс.

Марго не вынесет этой встречи. Как бы она ни храбрилась — она не выдержит встречи с епископом лицом к лицу. Его движения насекомого и тяжелый мерцающий взгляд вызывали в теле безотчетную дрожь. Марго — лишь мотылек, запутавшийся в собственной жизни как в паутине. И уж точно не желала встречи с пауком.

Тихонько выдохнув, Марго расслабила плечи. Сдернув бесполезную шляпу, заглянула за угол — никого.

С баррикад отстреливались оставшиеся там мятежники. Гвардейцы штурмовали их с тыла. Но основная толпа потянулась к Ротбургу. Есть ли среди них черт в сутане?

Облизав пересохшие губы, Марго проверила револьвер — два заряда. Достаточно, чтобы постоять за себя.

Поднявшись на дрожащие ноги, Марго зашагала к дворцу.

День близился к закату. Небо пламенело.

На площади перед Ротбургом выстрелы раздавались с трех сторон.

— Сдавайтесь! Правительство низложено! Присягните на верность новому канцлеру! — хрипел усиленный рупором голос главаря.

Марго не видела его: только черные шинели, только грязно-белые повязки с крестами. Она не видела Уэнрайта: с ними ли доктор? Жив ли? Зато видела патрульных полицейских, пришедших на подмогу, и видела пушки у запертых ворот — за ними белели неприступные стены Ротбурга. Верхние окна истекали холодным золотом. Там ли Генрих? Видит ли он, что происходит под его окнами? А если видит — почему медлит?

— Назад! — предупреждающе раздавалось со стороны императорской гвардии.

— Гражданам Авьена приказываем бросить оружие и разойтись!

— Смерть мятежникам! — орали горожане, возбужденные боем и вовсе не собирающиеся расходиться. — Вива Спасителю! Авьен будет стоять вечно!

И никто не понял, кто начал стрелять первым.

Орудия загрохотали наперебой.

Марго прянула назад. Ее оттолкнули прущие сзади мужчины. Люди кричали. Пули с визгом ввинчивались в кирпичную кладку и булыжники мостовой. Марго зажала ладонями уши, чтобы не слышать этого грохота, этих криков и влажных хлопков, с которыми из ран начинала хлестать кровь.

Два потока — пестрый добровольцев и черный мятежников, — втекли один в другой, вспучились гневом и схлестнулись в схватке.

Полетели камни. Со свистом рассекали воздух доски и топоры. Влажно хрустели изуродованные суставы. Яростные крики слились с криками агонии, а голосов гвардейцев и вовсе не было слышно.

Ошеломленным взглядом Марго шарила по толпе — взмыленной, ревущей, пьяной от крови. Это, верно, vivum fluidum проснулся в их жилах. Это он, он толкал на безумие! Это — гниль в легких чахоточных больных. Это — черные шинели анархистов. Это рука, вращающая механизм, что заводит пустые сердца и распределяет человеческие судьбы.

Где же ты, Спаситель?! Ты ведь хотел остановить механизм! Ты ведь обещал! И я — думала Марго, — пришла помочь сдержать обещание.

Дважды грянули залпы.

Над площадью взметнулась и повисла черная простыня.

Марго закашлялась, царапая горло ногтями.

Кашляли в дыму отрезвевшие люди.

— Остановитесь! Будьте благоразумны! — надрывались гвардейские офицеры.

Навершие ворот — Холь-птица с распростертыми крылами, — сияло над пеплом и дымом. Вот — пришло время жатвы.

Марго оттерла слезящиеся глаза.

Несколько десятков трупов усеивали мостовую. Камни почернели от крови и копоти. И еще живые бунтовщики, распластавшись по земле, ворочались под возобновившимся градом пуль.

Показалось — в пелене метнулась алая сутана.

А там — правда или нет? — в тени шевельнулась знакомая фигура в полицейском мундире.

Марго подобралась, вмиг вспомнив о револьвере, и выставила дрожащее дуло.

— Стойте! Прекратите смертоубийство! Прекратить огонь!

Орудия умолкли будто по команде.

Марго обернулась на голос и обомлела.

Он всегда был здесь: не прятался в кабинетах Ротбурга, не красовался в парадном костюме с балкона — Генрих шел через толпу. В расстегнутой солдатской шинели, с брызгами крови на выпущенной рубахе, с голыми руками, обезображенными шрамами и сочащимися искрами как сукровицей.

— Это говорю вам я! — продолжал он. — Я! Я! Спаситель Священной империи! — Генрих оглядывал каждого, словно из каждого вытаскивал душу, и Марго видела, как в смятении опускают лица собравшиеся люди. — Черная хворь vivum fluidum говорит в вас! Не замечая того, вы приблизили момент ее пробуждения! Но пролитая кровь ничего не изменит! Это я несу божественный огонь! Я рожден, чтобы спасти вас! Я нашел эликсир жизни! Потому слушайте меня…

— Не слушайте! — высокая фигура епископа шагнула из дыма навстречу. За его спиной пламенел адский закат. — Он не Спаситель. То дьявол в человеческом обличии! — он вытянул перст, кроваво сверкнувший рубином, и люди, как по указке, повернули головы. Повернулась и Марго, лишь краем глаза уловив движение в тенях. — Божьем соизволением я лишаю его регентского звания! И приговариваю к смерти!

Очнулись и завозились бунтовщики.

Под кронами тополей почудилось движение — видела одна Марго, — и силуэт, затянутый в полицейский мундир — Вебер! — вскинул руку с револьвером.

Марго пронзило как молнией. Бросившись через толпу, еще не понимая, что все еще держит наставленный вперед револьвер, она вскрикнула:

— Генрих..!

Он обернулся на звук: янтарно пламенеющие глаза на осунувшемся лице. Сдвинул к переносице брови — такой мальчишеский, такой уязвимый жест.

Вебер выступил из тени.

Тогда Марго нажала на спусковой крючок.

Оглушающе до звона в ушах, до боли в плече громыхнул выстрел. И установилась такая тишина — ватная, давящая тишина, — что Марго не слышала более ни криков, ни грохота орудий.

А только видела, как из круглой дырочки в черепе Вебера потекла темная струйка.

В совершенной тишине он рухнул навзничь. И более не встал.


Площадь перед Ротбургом.


Солнце медленно снижалось за шпиль кафедрального собора. Косые лучи вызолотили крыши и отвесно падали между домами, точно в ущелье, где на дне — на мостовой, бугрящейся вывороченными камнями и трупами, черной от крови, наполненной возбуждающе-сладким запахом смерти, — среди всех горожан, ремесленников, фабрикантов, зеленщиков, студентов, солдат, бунтовщиков, — облитая золотом, сияла Маргарита. В ее руках был огонь, упрятанный в железо и порох, но Генрих хорошо чувствовал его: трепещущий, голодный, поджидающий на том конце округло открытого рта в центре револьверного дула. В нем была причудливая красота, всегда привлекавшая Генриха. И этой красотой — прозрачной, дивной, сияющей изнутри, будто из леденцового нутра, — теперь была полна Маргарита.

Наверное, Генрих предвидел ее возвращение, когда выходил на площадь без оружия, с одним лишь огнем в руках. И, узнав ее, не удивился — он вообще не имел сил удивляться, огонь выедал его изнутри, и оттого движения Генриха стали механическими и натужными, словно шел он, преодолевая толщу воды. Но надо было исполнить последнюю волю — все, чему Генриха учил Гюнтер, о чем толковал отец-император и что он узнал из покаяния Александра Зорева, — все вспыхнуло в нем пониманием и решимостью.

Его внимание отвлекло движение в стороне: то заворочался паучий клубок бунтовщиков. Из гущи одинаково-черных шинелей взметнулась растрепанная голова, и вместе с вскинутым револьвером визгливо прозвучало:

— Смерть Эттингенам! Да здравствует новый…

Ни договорить, ни выстрелить мятежник не успел.

Пули вошли в его тело сразу с двух сторон: и справа стреляла Маргарита, а слева — герр Шульц. И Генрих содрогнулся от этого двойного раската, будто на миг вернулся в далекое детство, под грозовое небо, перевитое венами молний.

Бунтовщик вскинул худые руки. Острый подбородок дернулся, рот приоткрылся, и оттуда потоком хлынула кровь — а может vivum fluidum, выпущенный на свободу епископом Дьюлой и толкающий людей на страшные поступки. И Генриху стало не по себе оттого, что его семья допустила такое, не разглядела предательства под самым своим носом, доверилась заговорщикам и вот — огонь эпидемии и революции охватил империю. Была в том вина самого Генриха. Но прекрасная Маргарита — смелая, хищная Маргарита с револьвером в руках, — слабо улыбалась ему, будто прощала за все ошибки.

И это встряхнуло Генриха.

Он быстро окинул взглядом площадь.

Лишившись предводителя, ряды бунтовщиков быстро редели. Люди обращались в бегство, бросали ружья и топоры. Кто-то падал на колени, вздымая руки над головой и смиренно поджидая полицию. Ветер кубарем гнал по мостовой самодельные знамена, и Генрих оттер рукавом лоб и подметил, как принялась тлеть ткань. Он стряхнул искры с рукава и заговорил:

— Послушайте умом и сердцем! Я вместе с вами всей душою скорбел и скорблю о тех бедствиях, которые ниспосланы Авьену! Болезни! Пожары! Восстания! Но вот! — он поднял ладонь, с которой сочилось и, падая, шипело на камнях, пламя. — Вот Спасение ваше! Я дарую вам эликсир жизни! Примите его каждый — и не будет ни болезни, ни смерти, ни стонов, ни нужды, ни горечи! Авьен выйдет обновленным из постигшего его испытания! И все установится, как было встарь! Единение между небом и землей! Которое однажды нарушили… они.

Генрих вытянул палец в толпу, где рубиново алело епископское одеяние. И озеро голов заволновалось, повернулось вслед указующему персту.

— Вот ваша беда! — продолжил Генрих, дрожа от внутреннего огня и гнева. — Люди, возложившие на свои плечи роль всемогущего Бога! Люди, своими руками выпустившие болезни в мир!

— Ваше высочество, вы забываетесь! — зашипел епископ, бросая быстрые взгляды по сторонам, будто примечая пути отступления. Но вокруг сжималась взволнованная толпа. И напирала гвардия. И полиция закрывала в экипажах арестованных бунтовщиков.

— Вы знаете, о чем я говорю, не так ли? — гневно продолжил Генрих, приближаясь к епископу на шаг. — Вы, ваше преосвященство. И вся ложа «Рубедо»!

— Без ложи Авьен не выстоял бы! — проскрипел Дьюла. — Мы храним древние устои!

— Ваши прогнившие устои и лживые законы стоят жизней тысяч людей!

— Государство только тогда сильно и крепко, когда свято хранит заветы прошлого!

— Заветы, установленные лично вами?

Теперь они стояли совсем близко, и Генрих видел бисеринки пота, дрожавшие на лбу и вокруг тонких губ епископа. Сколько лет ему на самом деле? Скулы туго обтянуты кожей, глаза — черные провалы. Человек без возраста и сердца. Проходимец, возомнивший себя Богом.

— Я могу арестовать вас прямо сейчас, — глядя ему в лицо, отчетливо проговорил Генрих. — Или сжечь дотла. — Дьюла в ужасе прянул, но Генрих усмехнулся и качнул головой. — Не сделаю ни того, ни другого. Я изгоняю вас из страны и прикажу никому не вступать с вами в разговор, не подавать пищу, не приглашать на ночлег. Питаться и ночевать вы сможете только в госпиталях, так ненавидимых вами. И каждый раз! — Генрих боролся с искушением встряхнуть Дьюлу за сутану. — Каждый раз, получая милость из рук медиков, вы будете вспоминать это день! День, когда божественный напиток, ламмервайн, перейдет из ваших рук в руки всего авьенского народа! Полагаю, для вас это будет лучшим наказанием.

Генрих брезгливо отстранился. И люди, окружавшие Дьюлу, отстранились тоже — еще не вполне понимая причину, но уже чувствуя густую волну ненависти, исходящую от епископа, от всей его напряженной подрагивающей позы, от искаженного лица, от бешено пылающих глаз и дергающегося рта — всего, что Дьюла столь тщательно скрывал от паствы, но что не мог сдержать под угрозой огня.

— Я убежден, что мы вместе водворим мир и тишину на нашей земле, — продолжил Генрих, обращаясь теперь не к Дьюле, а к толпе — ко всем вместе и к каждому отдельно. И с каждым словом его сердечная скорлупа давала трещину, точно оттуда прорывалось что-то болезненное, живое, и Генрих говорил все быстрее, стараясь успеть высказать наболевшее. — Сама жизнь указывает путь к устранению тех несовершенств, что мешают Священной империи излечиться и окрепнуть! И в том мы все сослужим родине службу!

Генрих перевел дух. В груди было тесно и горячо — там рождалось новое пламя. Однажды оно прорвется наружу, и Генрих вспыхнет факелом.

Он всегда хотел, чтобы его смерть не была напрасной.

Жадно вглядываясь в лица людей, он пытался запомнить каждого: молодых и старых, конопатых, испачканных грязью, с разводами крови на лбу, с недоверием и радостью во взгляде. Генрих смотрел — и видел гвардейцев: подняв ружья, они дали холостой залп в воздух, ознаменовав тем самым победу над бунтом. Видел герра Шульца с безмятежной улыбкой на пухлых губах. Видел Натаниэля — его лицо, темнеющее кровоподтеками, и все равно улыбающееся, терялось в толпе, но Генрих хотел верить, что это действительно он.

Видел и Маргариту.

Солнечное золото струилось по ее встрепанным волосам, словно они тоже были сотворены из пламени. Оттого Маргарита совсем не походила на земных существ. Протянув руку, будто желая, но робея дотронуться до Генриха, она глядела на него глазами, полными вечернего неба и отблесков солнца в нем — в том небе и солнце была любовь, меняющая ход светил и планет. И она была полной и единственно правильной в насквозь искривленном мире.

«Видишь? — хотел сказать он ей. — Я излечился сам, и теперь излечу весь мир! Ничья смерть больше не будет напрасной…»

Приоткрыл губы, но сказать ничего не успел.

Его дернули за плечо. Перед глазами вспыхнули алые одежды — красные, красные, как маки, как вино и как кровь, — и что-то подло и огненно-жгуче ударило его под ребра.

Больно не стало. И Генрих не закричал — только успел перехватить занесенную вновь руку епископа: с лезвия капало алое.

Дьюла хищно оскалился, но все же разжал вывернутую руку. Нож звякнул о камни. Темные брызги оросили сапоги Генриха, но он не сразу осознал, что эта кровь — его.

Голову заполнил нарастающий звон: это кричали люди. Кричала Маргарита, и ее крик — безутешный, надрывный, полный боли и горечи проведенных в разлуке дней, — походил на вой попавший в капкан лисы, и она раз за разом нажимала на спусковой крючок, высекая лишь пустые щелкающие звуки.

Генрих приблизил к епископу искаженное болью и гневом лицо.

И столь долго сдерживаемое пламя прорвало тонкую человечью кожу — сутана воспламенились вмиг!

Дьюла хрипло завопил. Отпрянув, завертелся юлой на месте, вскинул к небу скрюченные пальцы, будто хотел дотянуться до Бога. Но лицо быстро плавилось, превращалось в хрусткие хлопья. Хлопьями облетала плоть — Генрих никогда не видел, чтобы человек сгорал столь быстро. Одеяние давно превратилось в пепел. И, рухнув оземь, мертвец в последний раз выгнул спину дугой и — растекся по камням зловонной черной лужей.

Последние язычки огня пыхнули на поверхности и погасли.

Словно человека, называющего себя его преосвященством Дьюлой, никогда не существовало на свете.

Генрих нащупал рану: она казалась небольшой, но глубокой, рубаха быстро пропиталась кровью, и кровь текла по запястью — но была непривычного золотого отлива и странно мерцала, собираясь в крохотные искры, которые, вспыхнув, превратились в огненные язычки.

Генрих попытался сбить пламя, но оно перекинулось на грудь. Лизнуло плечи. Огладило подбородок и что-то разорвалось под ребрами — так мучительно-глухо, что Генрих упал на колени и не почувствовал удара о мостовую.

Но сразу понял, что произошло.

Все начинается с распада. С мучительной белизны альбедо. С дистилляции и возжигания, чтобы после смерти превращается в божественное вещество.

Так Холь-птица от великой любви к будущему потомству сжигает себя в собственном пламени.

Так Генрих горел, чтобы великий Авьен стоял вечно.

— Я… умираю, — медленно вытолкнул он.

И вспыхнул весь.

Марго бросилась навстречу, но, протянув руку, тут же отдернула — от всей фигуры Генриха полыхнуло жаром. Гвардейцы остановились в отдалении, не смея приблизиться к живому факелу. Где-то гудела сирена пожарных экипажей. И Марго до боли закусила кулак, чтобы не потерять сознание. И застонала так, что сердце едва не разорвалось в ее груди.

Генрих горел.

Но — с удивлением заметила Марго, — горел бездымным пламенем.

Не причиняя вреда, огонь струился по телу, точно вода. Рана под ребрами затянулась как и не было, шрамы изглаживались на его теле и руках.

Генрих горел — но будто не замечал этого.

Искры подхватывались ветром и, отрываясь, взлетали вверх, к пламенеющему закату. У искр вырастали крылья, и вот не огонь уже, а мотыльки кружили над головами, уходя все ввысь, ввысь, к необъятному, непостигаемому небу.

Люди запрокинули лица и видела, как над их головами соткалась паутина огненных линий. И небо треснуло. И из раскрывшихся небесных хлябей хлынул ослепительный свет.

Марго застонала, закрывшись ладонями. Но свет, как и огонь, не жалил ее, а легким ветром пронизывал грудь. И голова пьянела радостью. И мышцы наливались силой и крепостью.

Приоткрыв дрожащие веки, Марго видела, как люди горстями черпали свет. Как, подставляя смеющиеся лица небу, ловили ртами огненных мотыльков.

И раны затянулись.

И чахоточные исцелились.

И слепые стали зрячими.

И помолодели старики.

Солнце вращалось над головами, размалывая прошлое в пепел и знаменуя начало нового мира, где не будет ни болезней, ни смерти, а только любовь. Великая, всепоглощающая любовь, предела которой не будет.

Люди ждали этого.

Люди глядели в небо, полное огненных звезд.

Марго плакала. И, не замечая, что плачет, неотрывно смотрела на Генриха.

А Генрих улыбался лишь ей. Только ей. Ей одной.

Апрель 2017 г. — май 2020 г.

Загрузка...