Декабрь, спустя три месяца.
В письмах Генрих всегда обращался к кайзеру «мой император», и никогда «отец».
Этикет вбивали с раннего детства — в том числе розгами, — и потом это стало сродни привычке: просыпаться в шесть утра, обливаться водой, маршировать по снегу и не жаловаться, никогда не жаловаться. Ни тогда, ни теперь — на утомительную дорогу, тонкую шинель, дураков-офицеров, ослепляющие головные боли, ставшие за время путешествий еще более частыми.
Такова цена будущей победы, которую Генрих продолжал упрямо платить.
И письма кайзеру выходили по делу, без лишних сантиментов:
«…по результатам инспекции последних восьми дивизий докладываю, что во всех требуется переназначение командующего состава. А именно, в пятой под Олумцем выдвигаю следующие кандидатуры на должность старших офицеров…»
Далее — список имен, подготовленный адъютантом.
Генрих переписывал их особенно тщательно, время от времени придерживая руку над чернильницей, особенно в моменты, когда вагон подпрыгивал на стыках рельс. О причинах переназначения он доложил в прошлом рапорте, деликатно опустив подробности. Зато с охотой изложил их на днях господину генералу.
— В императорских сухопутных войсках сорок два пушечных артиллерийских полка, — говорил Генрих, балансируя на грани приличия и едва сдерживая рвущуюся наружу злость. — Большинство имеет на вооружении пушки устаревшего образца, и вы до сих пор добиваетесь увеличения их производства. Каковы же достоинства? Калибр? Вес? Назовите хотя бы одно!
— Ваше высочество, — сипел генерал, выпучив рыбьи глаза, — я должен спросить фельдфебеля…
— Позор! — сухо обрывал Генрих. — Дивизионные старшины знают о вооружении куда больше высших чинов? В таком случае, я буду ходатайствовать о повышении в чине. Не вас, господин генерал. Вам было бы полезно узнать, что в устаревших образцах отсутствуют компенсаторы отдачи. К тому же, все прогрессивные государства давно перешли на восьмимиллиметровую винтовку, и я настаиваю на перевооружении. А еще…
«…униформа, — писал Генрих кайзеру, болезненно хмурясь, когда грохот вагонных колес особенно сильно отзывался в висках. — Обычная шинель шьется из довольно тонкого сукна, для зимнего времени используется пристегивающаяся подкладка. Однако, в высокогорных районах и в условиях низких температур такая подкладка не спасает…»
Он испытал это на себе. Когда инспектировал дивизии в Равийских горах и напрасно надвигал на нос жесткий козырек офицерского шако[16], спасаясь от мокрого снега и пронизывающего до костей ветра.
— Не простудились бы, ваше высочество, — с сочувствием говорил унтер-офицер, щуря покрасневшие глаза. Усы, оледеневшие на ветру, походили на заостренные сосульки.
— Меня не берет простуда, — отвечал Генрих, с трудом улыбаясь одеревеневшими губами. — А в вашей дивизии добрая половина солдат обязательно с насморком. Нехорошо.
— Служба такая. Да мы не жалуемся.
— И напрасно. Армия должна быть в полной боевой готовности. Где медики? Почему не поставляют лекарства?
— Куда поставлять, если такая круговерть? — унтер-офицер обводил рукой шевелящуюся белесую мглу, горные кряжи, теряющиеся в низко надвинутых снеговых тучах, молчаливую щетину леса. — У нас тут свое лекарство. Не побрезгуйте, ваше высочество, чем богаты…
И протягивал Генриху походную флягу, из которой остро тянуло шнапсом.
«…и потому, — продолжал писать он, — я считаю необходимым изготавливать форму из плотной шерстяной ткани, как это делают в Славии…»
И сразу же перевел взгляд на медальон, лежавший подле: в раскрытой чашечке, будто в ракушке, свернулся темный локон.
Шелковистый, все еще теплый, будто только что срезанный Маргаритой. И пахнущий Маргаритой — уютно и пряно.
Генрих поймал собственное отражение в потемневшем окне, устыдился мечтательной улыбки и поспешил дописать письмо:
«…офицерскому составу велено пройти переобучение по топографии. Не сдавшие экзамен будут понижены в чине. Меж тем, я прибываю в Каптол, где ожидаю первую партию галларских винтовок. О полевых испытаниях доложу позднее. С совершенным почтением, Генрих».
Он всегда подписывался именем, и никогда не добавлял — «ваш сын».
Число. Сургучная печать с фамильным гербом. Такая же — надколотая, — на вскрытом письме от императрицы. Втором письме со времени ее отъезда.
«Мой милый мальчик! — скользил Генрих по круглым, с завитками, буквам. — Вдали от дома я тоскую по тебе. На острова пришла зима: здесь чаще случаются грозы, и море стало беспокойнее, но на солнце все еще невозможно находиться без зонтика, и по утрам так невыносимо кричат чайки, что я заработала мигрень. Здоров ли ты, дорогой? В пути о тебе некому позаботиться. Следи, чтобы не промокали ноги, и непременно носи шляпу: в горах бывает холодно. Я все еще поражена решением Карла Фридриха отправить тебя совершенно одного так далеко от Авьена! Уж если и путешествовать — то только со мной. Ах, видел бы ты эти насыщенные закаты! А здешние пирожные тают во рту. Я привезу гостинцев тебе и маленькой Эржбет к Рождеству. Не забывай носить перчатки и кутать шею. Твоя любящая мать, Мария Стефания».
За темным окном уже не видно деревьев — только его, Генриха, отражение. Осунувшееся и будто бы повзрослевшее лицо, залиловевшие подглазья, настороженный взгляд.
Нужно ли писать матушке, как в его руках однажды едва не разорвался снаряд? О том, как по вине артиллерийского офицера ориентирование на местности закончилось блужданием в лесу и обморожением щек? О бесконечной усталости и бессоннице, спасением от которых был только морфий? Пожалуй, ничего из этого. И Генрих писал лаконично и просто:
«Дорогая матушка, я счастлив получить от Вас весточку. С гордостью и усердием выполняю поручения, возложенные на меня, а потому рассчитываю, что и Вы станете гордиться той пользой, которую я принесу армии и Авьену. Не беспокойтесь о моем здоровье, но берегите свое. Целую Вас крепко и надеюсь на скорую встречу… — на этот раз добавил: — Ваш сын».
И снова — капля сургуча, как загустевшая кровь.
О чем же писать Маргарите?
Задумался, рассматривая локон — блестящий, волосок к волоску. В нем, казалось, мерцала неукротимая искра ее жизнелюбия. Любые слова казались пустыми и глупыми, любой ответ мог скомпрометировать ее, мог быть перехвачен и обнародован. И потому, сцепив до хруста зубы, Генрих писал не ей — жене:
«Моя маленькая Виви, простите мои редкие письма. Я ежедневно обременен государственными делами, и с прискорбием сообщаю, что мое путешествие продлится до Рождества. Пусть слуги будут снисходительны к Вам. Учите авьенский и знайте, что я суровый экзаменатор. Целую ручку, Ваш вечно занятый Коко».
Вагон подбросило. С наконечника пера сорвалась чернильная клякса.
— Дьявол! — досадливо воскликнул Генрих и сморщился от пронзившей висок боли.
В приоткрывшуюся дверь вагона тотчас просунулась вихрастая голова.
— Ваше высочество? — произнесла голова голосом адъютанта. — Мне показалось, вы позвали…
— Вовремя, Андраш, — отозвался Генрих, в который раз гадая, откуда у этого расторопного девятнадцатилетнего турульца способность читать мысли командира и появляться в нужный момент. — Скоро ли прибытие?
— Завтра в два пополудни, ваше высочество, — с готовностью ответил адъютант и протиснулся весь — румяный и долговязый, с серебряным подносом в руках. — Не угодно ли теперь отдохнуть? Я принес вам кофе.
— Благодарю, поставьте сюда, я уже закончил, — сложив последнее письмо, Генрих запечатал и его, после чего передал адъютанту стопку. — По прибытию сразу же передайте с нарочным. И разбудите в восемь, я должен подготовить речь. В прошлый раз я оценил вашу любезность и труд, но поверьте, моя образованность позволяет мне самому составить обращение.
Уши адъютанта заалели и он, отведя взгляд, пробормотал:
— А говорят, будто костальерскому принцу речь составляют секретари, и после он зачитывает ее по бумажке, которую прячет в манжете.
— Как вы легковерны! — воскликнул Генрих, не скрывая улыбки и поглядывая на медальон, по ободку которого текли серебряные блики.
Четвертый месяц разлуки. Возможно ли выдержать больше?
— Постойте, Андраш, — повинуясь порыву, он схватил новый листок. — Еще одно…
Макнул перо в чернильницу — поспешно, точно боялся растерять нужные слова, — и быстро вывел одну лишь фразу: «Как мне обходиться без тебя?..»
Сложил вчетверо, запечатал, даже не посчитав нужным оттискивать герб.
— Моему камердинеру Томашу лично в руки. Он знает, кому передать. Теперь свободны.
— Так точно, ваше высочество. Благодарю, ваше высочество. Покойной вам ночи.
Андраш бережно спрятал письма — не выспрашивая, никоим образом не проявляя любопытства, — и исчез так же быстро, как появился.
Генрих прикрыл глаза и с облегчением откинулся на мягкую спинку сиденья. За окном навстречу составу неслись колючие снежинки.
Каптол, седьмая дивизия.
Утро выдалось серым и вьюжным.
Давило низкое небо, давил на подбородок ремешок шако, и Генрих, гарцуя верхом на крепком коне игреневой масти[17], с неудовольствием поглядывал из-под лакового козырька, опытным взглядом выхватывая двухэтажные казармы, покосившиеся склады, конюшни, оставленный позади плац, где ветер рвал растянутые штандарты — все это, присыпаемой снежной мукой, казалось безжизненным и тоскливым.
Голос генерала, слишком возбужденный и резкий, отдавался пульсирующей болью:
— Мы плодотворно работаем над тактической подготовкой, ваше высочество! И счастливы видеть вас здесь! Проводятся шестинедельные ускоренные курсы подготовки артиллеристов. На днях поставили винтовки нового образца, по вашему заказу. Желаете посмотреть учения? Я тотчас же прикажу!
— Чуть позже непременно, — отозвался Генрих, старательно загоняя вглубь растущее раздражение. — Заметьте, вам выпала честь первыми пройти полевые испытания. Я уже изучил бумаги по подготовке нового полигона. Каков планируется состав?
— Две тысячи солдат, ваше высочество. И двести пятьдесят офицеров.
— Недурно. Эти казармы, — Генрих дернул подбородком в сторону серых строений, — давно пора снести, это просто рассадник инфекций. Почему не поступают рапорты?
— Так ведь казна…
— Казна не ваша забота, ваше превосходительство. Ваша — здоровье и подготовка солдат. А какая может быть подготовка в подобных условиях?
Он нервно подтянул поводья, и под перчатками рассыпались покалывающие искры. Конь сбился с шага и испуганно задергал ушами.
«Спокойно, — сказал себе Генрих. — Ты ведь знаешь, как справиться с этим, золотой мальчик. Просто считай, как велел учитель Гюнтер…»
У этого солдафона всегда все было просто. Его не мучила проклятая мигрень, и под кожей не сновало зудящее пламя, которое Генрих усмирял прежде объятиями женщин, выпивкой и морфием, а в последние месяцы — только морфием.
Утром в пузырьке плескалось едва-едва, а нового в саквояже не было.
— Я же велел вам, Андраш, — сквозь зубы, сдерживая обжигающее горло пламя, говорил Генрих, — озаботиться запасом. Вы игнорируете приказы?
— Никак нет, ваше высочество! — отвечал адъютант, внешне подтянутый и бодрый, но уже с тревожным блеском в глазах. — Я взял у полкового медика, как вы и приказали.
— Так где же?
— Вы забрали последний пузырек позавчера. Глядите, — Андраш тыкал пальцем в крохотную, переплетенную черной кожей, книжечку, — я все записываю. Вот приход, вот расход. Продовольствие. Лекарства. Все денежные растраты…
Генрих прикрыл веки. Глазные яблоки обжигали вертлявые искры, голову снова заключило в мигренозные тиски.
— Идите, — тускло произнес он. И, дождавшись, пока глухо захлопнется дверь, с досадой пнул саквояж: в нем загремели письменные принадлежности, портсигар и прочие бесполезные сейчас вещи. Хотелось вышвырнуть и пузырек, но все же, подумав, спрятал его в нагрудный карман, поближе к медальону.
Все в порядке.
Перетерпит.
— … поэтому, если желаете, ваше высочество, пожалуйте в штаб, — пробивающийся сквозь пульсирующую боль голос генерала вернул Генриха из задумчивости. — Сегодня повар обещал изумительный обед в вашу честь! Уверяю, вы никогда не пробовали такого фазана, какого умеет готовить наш Марко! А молочный поросенок? Он просто тает во рту! Желаете откушать?
— Желаю проэкзаменовать унтер-офицеров, — с усилием выговорил Генрих, смаргивая с ресниц налипший снег. — Каптолская дивизия не последняя в моем списке, и впереди еще немало забот. Я еще не осмотрел ваше инженерное снаряжение и… что это? Лазарет?
— Так точно, ваше высочество, — с неохотой ответил генерал. — Но как же обед? Снаряжение и госпиталь подождут, мы осмотрим их после.
— Сейчас, — отрезал Генрих, поворачивая коня. — Мне показалось, на плацу собралось не так уж много солдат. Где остальной состав?
— Болеют, ваше высочество, — окончательно сконфузился генерал и отвел прыгающий взгляд.
— Эпидемия? — Генрих застыл в седле: мир сжался до размеров предметного стекла, и снежная крупа на фоне неба — как vivum fluidum под микроскопом. — И что же это? Чахотка? Тиф? Почему не доложили?!
Захлебнувшись морозным воздухом, Генрих сцепил зубы и рысью понесся к лазарету.
Внутри неприветливо, сыро, зябко.
Немудрено подхватить какую-нибудь дрянь, которая — медленно, подтачивая червем, либо стремительно, как пуля, — разовьется во что-то большее, парализует сначала Каптол, потом Далму, Равию, и вот уже под облетающей позолотой Авьена проклюнутся кровоточащие язвы эпидемии.
— Где больные? Каковы симптомы?
Выпалил — и, отодвинув медика плечом, пошагал мимо, мимо, по узкой лестнице, продуваемой сквозняками, к обшарпанным дверям.
— Ваше высочество! Куда вы, нельзя!
Его настигли, засеменили рядом, отчаянно заглядывая в лицо: сперва — медик, затем — генерал, кто-то еще, вертлявый и бойкий, подающий знаки за его спиной.
Генриху не было дела.
— Симптомы? — повторил он, рывком распахивая дверь. — Кашель? Харканье кровью? Боль в груди?
На кушетках — испуганные солдаты в исподнем. При виде Генриха как один вскочили, пошатываясь и салютуя, кто во что горазд. Пустяк, не до официоза.
— Больны чем?
Глаза запавшие, темные. Кто-то выдохнул сквозь сцепленные зубы, схватился за впалую грудь.
— Чахотка? — сипло спросил Генрих, и холодом овеяло шею.
— Никак нет, — ответно просипел мужчина. — Животами маемся…
Овеяло — и прошло.
— Как животами? — повторил Генрих. — Кормят чем?
— Мясом, ваше высочество, — подал голос медик из-за спины. — Овощами.
— Не в присутствии его высочества сказано, подтухшими, — огрызнулся солдат и грузно осел на кушетку, та скрипнула под его весом, и Генрих сцепил пальцы в кулак.
— Яс… но, — с расстановкой сказал он, поворачиваясь к генералу. — Поросенок, говорите, во рту тает? А бойцам — тухлые овощи?
— Клевета, ваше высочество! — лязгнул зубами генерал, и глаза его превратились в злые угольки. — Прикажите проверить!
— Проверю. Самолично! А с вами что? — обратился в сторону лежачего солдата с перевязанными руками — белые бинты вызвали в Генрихе зябкую дрожь, и он неосознанно потер запястья.
— На учениях винтовку разорвало, ваше высочество, — откликнулся раненый.
— Какую винтовку?
— Галларскую, из новых…
Пламя полыхнуло под ложечкой, еще немного — прорвется сквозь перчатки.
— Как допустили? — сдерживая ярость, заговорил Генрих. — Почему не проверили? Что…
— Калибр не тот, ваше высочество, — подал голос раненый. — С вашего позволения, в бумагах числится одно, а на деле другое вышло. Тяжеленькие винтовки оказались, с характером!
— Как…
Слова застряли в горле, осели на губах, как пыль, и Генрих слизнул их шершавым языком. Голова опустела, наполнилась болезненным звоном.
— Живо! — задыхаясь, проговорил он. — Бумаги мне и образцы!
И снова по лестнице — теперь вниз. В висках пульсировал голос отца:
«Мне нужен человек ответственный и серьезный, кто действительно разбирается в вопросе и верен делу империи…»
Ошибка? Не может быть! Генрих проверял не по разу: разработка, согласование, финансирование, заказ, ожидание партии… Неужели все напрасно?
Холода он больше не чувствовал: в груди кипело пламя.
В бумагах — Генрих был уверен! — ошибки быть не могло. Но отчего тогда изменился заказ?
Новейшее оружие, на которое Генрих возлагал такие надежды, действительно пришло бракованное. Что, если похожие партии придут и в Бону, и в Далму, и в прочие дивизии?
— Андраш! — крикнул адъютанта. — Телеграфируйте! Срочно! Проверить партии винтовок в подведомственных дивизиях. Как можно скорее! Послать запрос на фабрики! Пусть поднимут документы! Поручите разобраться!
«Я лучше поручу это вам…»
Как рапортовать об ошибке отцу?
Генриха трясло не то от злости, не то от волнения, кожу высушивало внутреннее пламя.
— Найти виновных! — выплевывая слова, как пепел, продолжал он, расхаживая по комнате. — На гауптвахту! Без разговоров! Провиантмейстера на десять суток! И медика… — вздохнул, обжегшись сухим трескучим воздухом, — медика ко мне!
Прижал ладонь к груди, через шинель едва почувствовав хрупкий бок склянки.
Спокойно, золотой мальчик. Еще не все потеряно: виновные будут наказаны, ошибка устранена. Узнает ли об этом кайзер? Скорее, да. Но если Генрих успеет, если другие партии еще не сформированы, если… Как много должно совпасть случайностей!
Но одна ошибка — еще не провал?
Генрих грузно опустился на стул, сжав ладонями пульсирующие виски.
Комната — тесная, скромно обставленная, — походила на кабинет учителя Гюнтера. И будто сам он — долговязый, строгий, рано полысевший, — стучал узловатым пальцем в тетрадь и говорил:
— Сегодня лучше, ваше высочество. Задания по географии и естествознанию вы исполнили на отлично. Однако поленились выучить псалмы, и о вашей беспечности мне придется доложить его величеству.
— Я исправлюсь! — клялся маленький Генрих, неуютно ерзая на стуле и с мольбой заглядывая в сухое лицо учителя. — Обещаю!
Угроза «доложу кайзеру» вызывала суеверный трепет.
Вошедший медик меньше всего походил на Гюнтера — невысокий, склонный к полноте, внимательно-мягкий, будто знающий некую тайну Генриха…
…ту, что прежде лежала в саквояже, а ныне покоилась в нагрудном кармане.
Он скрипнул зубами, приводя в порядок разбегающиеся мысли, и сказал, плохо скрывая дрожь:
— Мне нехорошо. Должно быть, простудился впервые в жизни. Да еще это недоразумение досадным образом выбило из колеи…
— Позвольте осмотреть.
Медик приблизился, будто на кошачьих лапках — неслышно, мягко. Генрих мотнул головой, уходя от раздражающих прикосновений.
— Не нужно. Просто дайте лекарство. Мигрень не оставит меня в покое… нужно успокоиться и отдохнуть с дороги.
— Я принесу брома.
— Оставьте его барышням!
— Хлорид ртути мог бы…
— Исключено, — отрезал Генрих, нервно теребя края перчаток. — Из-за моих особенностей… это может быть опасно.
— Что ж тогда? — будто бы растерялся медик. — Возможно, однопроцентный морфий…
— Четырех, — перебил Генрих, подаваясь вперед, и под ложечкой заныло. — Несите!
— Четырехпроцентный? — воскликнул медик, отшатываясь. — Помилуйте, ваше высочество! Откуда?!
Тоска заскреблась сильнее, кожа зудела, трескаясь под перчатками и покрываясь мелкими волдырями ожогов.
— Несите, что есть. Только скорее!
Снег за окном повалил гуще: зима штурмом брала военный лагерь, и тот сдавался без боя. Тени ползли, словно живые, подбирались к ногам, и Генрих, как в детстве, подтягивал колени к подбородку.
Придется задержаться в Каптоле на неопределенное время. Сперва успокоиться, потом на свежую голову разобраться с проблемой. В конце концов, Генрих сам финансировал проект по перевооружению, и что терял он, кроме денег?
Вернувшийся медик предложил свою помощь, но, услышав отказ, глянул на Генриха странным сочувственным взглядом, а после удалился, оставив его наедине с тенями и морфием.
Привычно перетянув руку жгутом и стараясь не обращать внимания на отметины прошлых уколов, Генрих впрыснул себе порцию однопроцентного раствора. Жидковато, но четырех шприцев должно хватить. И потом, совершенно не раздумывая, набрал снова. И еще, и еще…
Пока тени у ног не присмирели, а оконную тьму не заволокла сплошная снежная пенка.
Что он потеряет, кроме денег? Доверие и благосклонность кайзера.
А Генрих слишком хорошо знал, что отец не прощает ошибок.
Госпиталь Девы Марии, Авьен.
В преддверии зимы воздух стал прозрачнее, а сумрак плотнее. В домах Авьена уже вовсю топились печи, но Марго все равно зябла: лишь железное кольцо, висевшее на цепочке у сердца, хранило частичку живого огня. Марго подпитывалась его теплом, когда засыпала поздней ночью над бумагами барона и просыпалась на рассвете; когда ездила в Ленц по просьбе графини фон Вертгейм, чем вызвала недовольство его преосвященства — по возвращению в особняк доставили послание с одной только фразой: «Прошу вас впредь не покидать Авьен без позволения»; когда раздавала горячие обеды в госпитале Девы Марии и допоздна читала пациентам бульварные романы.
— Примите мои восторги, миссис! — сказал однажды доктор Уэнрайт, щекотно тронув ладонь Марго своими закрученными усами. — Вами, не иначе, движет некий встроенный механизм!
— Мною движет желание помочь ближнему своему, — сдержанно улыбнулась Марго, а про себя думала, что еще и тоска, пустившие ростки в конце августа и набирающая силы теперь. Наверное, из-за нее Марго никак не могла согреться, хотя давно носила столь нелюбимые ею душные шерстяные платья и шали и, проходя мимо зеркал, прятала лицо от собственного отражения — в нем она видела чужую женщину с осунувшимся лицом и мрачно поблескивающими, точно два агата, глазами.
— Вы похудели, фрау, — замечала Фрида, глядя на хозяйку с плохо скрываемым сочувствием. — Вам нужно больше кушать и принимать прописанные лекарства.
— Вздор! — отмахивалась Марго, на бегу глотая остывший кофе. — Что с корреспонденцией? Не пришел ли ответ из Питерсбурга?
— Только счета, — к ее досаде отвечала служанка. — А еще письмо от герра Вебера.
И, приседая в книксене, протягивала конверт. Марго скользила по прыгающим строчкам, проглатывая слова, как горькую микстуру, но думала о других, написанных второпях, без подписи и предисловий:
«Как мне обходиться без тебя?..»
И мысленно отвечала на них:
«Любить и ждать.»
Писать же ответ считала небезопасным, а потому молчала и снова с головой уходила в заботы, в изучение бумаг и долговых расписок, в пустые разговоры с пациентами — доктор Уэнрайт не препятствовал ее пребыванию в госпитале и даже поощрял его.
— Наверное, он думает, что из меня получилась бы хорошая сестра милосердия, — делилась мыслями Марго в те редкие вечера, когда Родион, отпраздновавший свое шестнадцатилетие, не занимался изучением анатомии или не помогал доктора Уэнрайту в его таинственных лабораториях, куда Марго — как и многим из персонала госпиталя, — вход был строго-настрого запрещен.
— Может, и так, — соглашался Родион и, подумав, загадочно добавлял: — А может, здесь единственное безопасное место во всем Авьене.
Но тут же замолкал, будто боялся выболтать некую тайну, связывающую его с ютландцем. Марго не настаивала. У нее тоже была тайна, в которую она пока не собиралась посвящать брата, но которая касалась непосредственно его: в конце октября Марго отправила запрос в Питерсбургский приют и теперь терпеливо ожидала ответа.
За ноябрем пришел декабрь, и Авьен вспыхнул предрождественской иллюминацией. Воздух пропах корицей и имбирем, в аристократические круги вернулась ежегодная мода на благотворительность, а в госпиталь Девы Марии явилась сама принцесса Равийская.
Марго, заболтавшаяся с Родионом, так и пропустила бы ее появление, если бы не услышала шум в приемном покое. Забегали фельдшеры, замельтешили белые косынки сиделок, и Марго вслед за всеми выбежала в холл.
Там, среди сваленных в кучу пестрых коробок и корзин с подвядшими цветами, металась ее высочество, бормоча что-то по-авьенски с чудовищным акцентом, ее лицо, спрятанное в тени широкополой шляпки, розовело пятнами. В изнеможении упав на ближайший пуфик, принцесса к удивлению Марго выругалась крепко, отчетливо и по-славийски, добавив:
— Помоги, Богородица! Авьен полон идиотами…
— Ваше высочество, позвольте! — протестующе отозвалась Марго из-за цветов, и принцесса по-гусиному вытянула шею.
— Кто сказал? Прошу вас, милочка, выйдите! Вы говорите по-славийски?
Она взмахнула батистовым платком, расплескав вокруг душный лавандовый запах.
— Я урожденная славийка, — ответила Марго, показываясь из-за вазона. К ней тотчас же приник фельдшер и, наклонившись к уху, быстро проговорил:
— Баронесса, не сочтите за беспокойство! Узнайте, что ее высочеству требуется. Как назло доктор Уэнрайт в отъезде, а мы никак не возьмем в толк…
— Доктор Уэнрайт в отъезде, — терпеливо повторила Марго на своем родном языке, приседая перед ее высочеством в книксене. — Если вам угодно…
— Ах, несчастье! — всплеснула руками принцесса. — Доктор Анрай не здесь? Так что же эти болваны не сказали?
— Они пытались, ваше высочество.
— Плохо пытались: я не поняли ни слова! — с досадой произнесла принцесса, протягивая руку. — Авьенский ужасно труден! Не удивлюсь, если эти идиоты втайне подсмеиваются надо мной!
— Никто не насмехается над вашим высочеством, — заметила Марго, мягко пожимая пальцы, унизанные кольцами, среди которых, к неудовольствию, заметила и обручальное. — Но, чтобы говорить на чужом языке, требуется определенная практика.
— Со мной никто не занимается, — пожаловалась принцесса. — Слуги молчат, фрейлины шепчутся за спиной, его величество вечно занят, а Коко в разъездах. — Вздохнув, она поправила шляпку и добавила: — Вижу, вы единственная достойная дама, которой я могу доверить важный документ. Как ваше имя, милочка?
— Баронесса Маргарита фон Штейгер, — сдержанно представилась Марго, про себя подумав, что в своем простом шерстяном платье и шали выглядит больше похожей на сиделку, нежели на баронессу, но принцесса просветлела лицом и ловко поднялась с пуфика:
— Ах! Вы благородных кровей! Скажите этим растяпам, пусть отнесут цветы в палаты. А еще в коробках, — она махнула надушенным платком, и Марго, задержав дыхание, откачнулась в сторону, — сладости с императорской кухни. Их приготовили всего два дня назад, пусть раздадут в честь грядущего Рождества.
— Позвольте заметить, больных раздражают назойливые запахи. К тому же, им показана строжайшая диета, злаковые и каши.
— Да вы шутница! — засмеялась принцесса, подхватывая Марго под локоть. — Злаковые? Какая чепуха! Пусть едят пирожные. Однако же, — она повлекла баронессу в сторону, касаясь ее лба жесткими полями шляпы, — кроме благотворительности меня привело сюда важное дело. Доктор Анрай…
— Уэнрайт.
— Да-да, доктор Анрай просил моего супруга оказать финансовую поддержку.
— Это было бы кстати! — быстро ответила Марго. — Больные продолжают поступать, и совершенно не хватает белья и лекарств.
— Я передам моему Коко, — важно произнесла принцесса. — Ах, милочка! Вы не представляете, как сложно быть женой Спасителя! Это накладывает определенные обязательства, и, признаться, я дергаюсь каждый раз, когда получаю от него письма. Надеюсь, он вернется к Рождеству.
— Вы думаете? — с надеждой отозвалась Марго.
— Мы с его преосвященством настаиваем на скором возвращении. Большой грех, когда муж и жена так долго в разлуке! Ах, милочка, я не должна так откровенничать, но вы первый человек, кому я смогла за долгое время так излить душу…
— Все сказанное вами останется тайной, — заверила Марго.
— Я верю вам! — воскликнула принцесса, пылко пожав ее ладонь. Тоска по Генриху, вспыхнувшая было с новой силой, сменилась чувством вины. Марго отвела взгляд, надеясь, что ее щеки не зарумянились, как лицо самой принцессы, но та, если и заметила смятение баронессы, не придала значения и продолжила: — Мой Генрих просил передать доктору Анраю, что в Каптоле выявлено несколько случаев заболеваний чахоткой и просит поторопиться. Прошу передать ему, милочка, как только вернется.
Марго пообещала, но слова принцессы оставили в душе тревогу, и это ощущение усилилось, пока она тряслась в экипаже по дороге домой. Там ее с порога ошарашила Фрида, объявив:
— Фрау, вам пакет! Из Питерсбурга!
Мгновенно бросило в жар.
Ладони взмокли, и вощеный шнур, перетягивающий желтую бумагу, выскальзывал из дрожащих пальцев. В конце концов, Марго взрезала его стилетом, и замерла, уставившись на выпавшие бумаги.
Она так давно не читала ничего на родном языке, что не сразу смогла сосредоточиться на фразах. А, сосредоточившись, почувствовала зябкий холод: точно из-под двери повеяло стылым туманом.
Подтянув колени к груди, Марго обвила их руками и, только прочитав письмо во второй, а потом в третий раз, осознала смысл написанного.
«Достопочтимая баронесса! — бежала по строчкам славийская вязь. — Сим удостоверяю, что имущество Вашего батюшки, господина Александра Зорева, недвижимое и движимое, по праву наследования переходит господину Родиону Зореву. Воспользоваться положенным ему правом возможно по достижению шестнадцатилетия. Однако фамильный особняк не подлежит восстановлению, но осталась земля, бумаги на которую пересылаю Вам. Прошу господина Зорева младшего рассмотреть означенные бумаги и принять решение, что делать с наследством. Вступить ли в законные права или перепродать землю. Прошу подробнейше изучить вопрос и в ближайшее время телеграфировать меня о Вашем решении. Поверенный господина Зорева, адвокат Просолов Дмитрий Вениаминович».
Число. Подпись.
И вложенные бумаги, отпечатанные на пишущей машинке и подписанные размашисто, крупно.
Александр Зорев.
Отец…
Ротбург, зимняя резиденция.
За время отсутствия Генрих успел забыть, насколько в Авьене любят золотой и алый. От рождественской иллюминации рябило в глазах. И пышные плюмажи на головах лошадей, и портреты, украшенные мишурой, и блестки конфетти так резко контрастировала с темной, запрудившей платформы и близлежащие улицы толпой — крикливой, взбудораженной его возвращением, — что, сколько бы Генрих ни прятался под козырек шако, он все равно видел устремленные на него жадные взгляды. Ощущал возбуждение: оно разливалось в воздухе густыми волнами, дрожало и паром стояло над головами горожан — застывшая в зимнем воздухе квинтэссенция надежды. От этого становилось тоскливо и неуютно: будто все эти люди — мужчины с обветренными лицами, женщины с кукольными свертками на руках, старики, осеняющие себя крестным знамением, дети с яблочно-алыми на морозе щеками, — ждали от Генриха чего-то…
Избавления от чахотки.
Окончательной победы над смертью.
Ждали чуда.
…чего Генрих никак не мог им дать.
Баронессы не было среди встречающих: не нужно было всматриваться в лица, чтобы понять. Генрих сам просил не встречать — в последнем письме, переданном через Андраша незадолго до возвращения, — и знал, что такой шаг был бы опрометчивым для обоих. Особняк барона фон Штейгера — мрачноватое здание с тяжелыми колоннами, — оранжево щурился из ранних сумерек. Генрих крикнул кучеру замедлить шаг и жадно приник к окну. Он почти ощущал запах ее волос — тяжелых и гладких, приятно струящихся между пальцами, — и боролся с желанием приказать кучеру остановиться, спрыгнуть с экипажа и взбежать по лестнице к подрагивающему пятну фонаря.
Потребность увидеть Маргариту была сродни потребности в морфии.
Подавшись вперед, закричал кучеру:
— Пошевеливайся, сударь!
Особняк баронессы скользнул за спину, прощально качнув фонарем, а гомон толпы еще долго стоял в ушах, даже когда перед Генрихом распахнулись ворота Ротбурга.
Еще совсем недавно он мечтал, что въедет в эти ворота победителем, теперь же вовсе старался не думать о предстоящем разговоре.
Чуда не произошло и здесь.
Время двигалось к восьми, но кайзер не отдыхал: он ложился позже всех авьенцев и поднимался раньше прочих, непостижимым образом умудряясь оставаться деятельным и хладнокровным — не человек, заводной механизм.
Вот и теперь широкими шагами мерял кабинет: от окна к конторке, оттуда к портрету императрицы и, не задерживаясь, мимо кресла снова к окну.
— Ваше величество…
Генрих приготовил улыбку, но получил в ответ лишь короткий кивок и отстраненное:
— Присаживайтесь, сударь.
Будто не было долгой разлуки, будто и сын — не сын вовсе.
Погасив улыбку, Генрих сел, положив ладони на подлокотники. В висках мучительно толкалась кровь.
— Я полагал, вы справитесь с порученным делом. И какое-то время действительно справлялись, — заговорил его величество. — Поначалу ваши результаты действительно впечатляли, но эта ошибка…
— Ее можно исправить, — Генрих сжал подлокотники сильнее, натягивая горячую кожу перчаток. — По предварительной сверке, заказ сформирован правильно, значит, что-то пошло не так на фабрике. Не знаю, какую змею на груди мы с вами пригрели, но я обязательно узнаю! Виновный понесет наказание!
— В первую очередь его понесете вы, — отрезал кайзер. — Признаться, я погорячился, когда взвалил на вас эту миссию. Теперь же мне придется временно отстранить вас от исполнения должности генерального инспектора пехоты до выяснений обстоятельств.
— Как?!
Генрих вскочил. Грудь сдавило болью — не вздохнуть.
— Как, — повторил он, а потом добавил тише: — Не может быть…
И замолчал, растерянный и опустошенный.
Кайзер отвернулся к окну, сцепив за спиной руки.
— Мне жаль, — заговорил он через плечо. — Но одна ошибка порой перечеркивает все добрые начинания. Возможно, будь вы простым офицером, я бы сделал скидку на молодость и неопытность. Но вы — мой сын, — вздохнул, колыхнув тяжелые складки портьер, и Генрих снова плюхнулся в кресло, точно ему подрубили колени. — Мой сын, — повторил кайзер, — наследник древней империи, каким когда-то был и я. Таким как мы, Генрих, нельзя ошибаться.
— Отец… — он все еще пытался подобрать слова, все еще пытался объяснить, но заготовленные слова куда-то подевались, мысли растекались, будто свечной воск.
— Нам не прощают ошибок, — продолжил кайзер, тяжело качнув головой, отчего густые бакенбарды мазнули по эполетам. — Ваша идея с перевооружением уже подверглась осмеянию со стороны дружественных нам держав, казна опустела на несколько сотен тысяч гульденов, но в данном случае пострадала не казна. Пострадала репутация. Ваша, как генерального инспектора пехотных войск. И моя, как императора, поручившего это дело вам. Вы — Спаситель, и ваше место — в Авьене, — он помолчал, сгорбив спину. Снова вздохнул и сказал — не строго, а как-то устало: — Идите, сын. Отдохните с дороги. И наладьте отношения с супругой: на Рождество к нам съедутся почетные гости, и я хочу, чтобы в этот раз вы вели себя более приличествующим Спасителю образом. Могу я надеяться хотя бы на это?
— Конечно, — глухо ответил Генрих, поднимаясь. — Да, ваше величество.
Его пошатывало, как после нескольких бокалов «Блауфранкиша».
С портретов наблюдали давно умершие предки: Карл Третий, прозванный в народе Миротворцем, мягко улыбался в тронутые сединой усы, следя за Генрихом овально нарисованными глазами; Фридрих Первый — высокий, плечистый, в наброшенной на плечи охотничьей куртке, — одной рукой гладил белую борзую, в другой держал свиток с надписью: «Авьен должен править миром!»; а вот и Генрих Первый — еще не на кресте, еще живой и молодой, держал на коленях раскрытую книгу с девизом: «Светя другим, сгораю сам»…
…хранит ли Маргарита фамильное кольцо?..
…и каждый из них остался в памяти, как великий воин и политик, ученый муж и реформатор, Спаситель всего человечества.
А чем запомнится он, Генрих? Последний в династии Эттингенов?
Стишками в либеральной газетенке и провалом в первом же порученном ему деле. Какой позор!
На ходу стягивая шинель и морщась от прорастающих под черепной коробкой мигренозных игл, Генрих бросил склонившемуся в поклоне камердинеру:
— Подготовь корреспонденцию, Томаш. Особое внимание уделите рапортам от адъютанта. И скажи лейб-медику, пусть зайдет утром. Я, кажется, заболел в дороге, и нужно еще лекарства.
Рывком поставил саквояж на стол, отщелкнул замки, скрывая жадное нетерпение.
Одиночество и тишина.
Вот, чего не хватало Генриху так долго. Принадлежа всем сразу и никогда — себе, он особенно ценил минуты покоя, и морфий помогал обрести их. Как долго Генрих не принимал его? С прошедшей ночи. От этого пересыхало в горле, поднывало в висках и за реберной клеткой, а мысли — бесформенные, глупые, зацикленные на словах отца, — сновали бессвязно и обжигали стыдом и досадой.
— Ваше высочество!
Генрих чертыхнулся, впустую царапнув иглой бок склянки.
— В чем дело, Томаш? Ты видишь, мне необходим отдых!
Все же попал. Раствор потек в прозрачный цилиндр, и Генрих перестал дышать, лишь слышал, как надрывно колотится его сердце, да потрескивают свечи в канделябрах.
— Простите, — сказал Томаш и, вместо того, чтобы уйти, лишь шире распахнул дверь. — Но здесь немедленно требуют вашей аудиенции.
— Требуют?!
Генрих развернулся и замер, узнав рядом с камердинером затянутый в сутану силуэт.
— Просят, ваше высочество, — мягко поправил епископ Дьюла, отодвигая слугу плечом. — Но просят настоятельно. Так уделите мне немного драгоценного времени.
Генрих не поднялся навстречу, и присесть не предложил. Но это нисколько не обескуражило гостя.
— Для начала, позвольте поздравить вас с возвращением, ваше высочество, — продолжил епископ, спиной закрыв дверь. — Хотя я и был против вашего отъезда.
— Я знаю, — неподобающе резко ответил Генрих, выпрямляя спину. — Как удачно, что такие решения принимать не вам.
— Конечно, — Дьюла склонил лоснящуюся, как спинка жука, макушку. — Я пришел напомнить о будущей Рождественской мессе. Надеюсь, вы почтите свой народ присутствием?
— Мое присутствие куда полезнее в казармах и госпиталях, чем на мессах.
— Очередное заблуждение, продиктованное гордыней.
— Оно продиктовано здравым смыслом. Вы пришли снова напомнить о долге? — Генрих позволил себе снисходительную усмешку. — Уверяю, о нем я не забывал ни на минуту и приму уготованное с честью, как подобает потомку династии Эттингенов.
— Слова, достойные Спасителя, — учтиво поклонился Дьюла. — Не ожидал, что мы так быстро достигнем взаимопонимания, ваше высочество.
— Значит, я сэкономил мое и ваше время, — Генрих повернулся к нему спиной и принялся расстегивать манжету. Руки дрожали — от нетерпения или сновавшего по жилам пламени, — он не пытался скрыть. Какая к черту разница? Пусть довольствуется ответом и уползет обратно в свою каменную берлогу, пропахшую ладаном и бумажной пылью, хранящую мумии давно отживших законов и низвергнутых догм!
— Вы напрасно ищете во мне врага, — заговорил епископ, и от звука его голоса — вкрадчивого и тихого, как шорох крыльев, — на шее высыпали мурашки. — Ваше высочество, я крестил вас в купели нашего собора; я видел ваши первые шаги и вместе с вами учил Священное Писание; я был рядом, когда вы лежали в горячке после встречи с Господом…
Генрих закаменел. По глазам — огненной вспышкой, как когда-то. Под кожей растекся кусачий огонь.
— Это был несчастный случай, — выцедил он, не оборачиваясь, но спиной ощущая внимательный взгляд. — Шаровая молния… я слышал о подобном. Одного старого егеря ударило молнией на охоте. Егерь остался жив, у него выпали все зубы, но через короткое время вылезли новые. Другой пастух после удара молнией стал совершенно невосприимчив к холоду и даже в лютые морозы выходил на пастбища в одной лишь поддевке. Я слышал о крестьянине, который мучился страшными болями в желудке, но после попадания молнии, которая вошла ему в грудь и вышла со спины, боли полностью прекратились…
— Ибо неисповедимы Его пути! — подхватил Дьюла, и полы сутаны противно зашелестели по паркету. — Никто не знает, когда и в каком виде явится Господь своим детям, кого покарает, а кому дарует исцеление! Вы же, ваше высочество, были отмечены Им для великой миссии самопожертвования ради спасения вашего народа!
— Если вы так ратуете за спасение народа, ваше преосвященство, то почему мешаете? — Генрих, наконец, обернулся и вздрогнул, напоровшись на немигающие глаза епископа: в них совсем не отражался свет. — Вы против строительства новых школ и госпиталей? Что ж, я понимаю ваши опасения! Но это не вас, а меня с отрочества учили, как стать богом и Спасителем для своего народа, а до того — как быть императором. И в своих действиях я готов отчитываться только перед собственным отцом, — скрипнул зубами и добавил, — ну и перед Господом, если хотите. Но не перед вами!
Лицо Дьюлы пересекла улыбка.
— Теперь я вижу совершенно четко, что вашими устами говорит гордыня, — печально заговорил он, и Генрих скрипнул зубами от негодования. — А это, ваше высочество, страшный грех! Смирение! — Дьюла поднял сухую руку, и рубиновый перстень кроваво мигнул в полутьме. — Вот, что отличает доброго христианина! Смирение и почитание законов Божиих, от которых вы, ваше высочество, так своенравно отрекаетесь.
— Я отрекаюсь от глупости и мракобесия! — хмуро проговорил Генрих. От напряжения сводило мышцы, жар то накатывал, то отступал, оставляя за собой противный озноб. Надо бы сказать истопникам, пусть не жалеют угля! Или это от Дьюлы так ощутимо тянуло холодом катакомб и декабрьской стынью? — Отрекаюсь от всего отжившего во имя прогрессивной науки!
— А именно этим и занимается ваш ютландский друг? — вкрадчиво поинтересовался епископ. Скользнув от книжного шкафа вдоль стены, остановился возле Brahmaea Wainwrightii — подарка Натаниэля. — Любопытно, что вы заговорили об этом сами, потому что я как раз собирался отдать распоряжение об аресте.
— Чьем аресте? — Генрих вскочил. — Натана?!
Лицо Дьюлы — смуглое, точно вырезанное из дерева, — отразилось в стекле, и гигантские крылья цвета кофе меланж, точно веками, прикрыли его неподвижные глаза.
— Сидите, ваше высочество. Кажется, лейб-медик не велел вам волноваться по пустякам?
— Вы сейчас же! — Генрих шагнул вперед, сжимая кулаки и давя яростную дрожь. — Немедленно скажете, о каком аресте идет речь! Иначе я буду вынужден…
— Что? Позвать стражу? — улыбка снова мелькнула и пропала на тонких губах. — Или, может, донести его величеству кайзеру? Пожалейте старика, ему будет невыносимо узнать, что сын собирает вокруг себя изменников и чернокнижников.
— Вы бредите! — фыркнул Генрих, но колени предательски подогнулись.
— Я говорю правду перед лицом Спасителя и Бога, — на лице Дьюлы не дрогнул и мускул. Вокруг него плотным облаком стоял удушающий запах ладана, от чего воздух стал тошнотворно-спертым, и Генрих сдавил челюсти.
— Боже, не сейчас! Только не дать слабину! — едва справляясь с накатившим приступом тошноты. — В госпитале Девы Марии, который, замечу, находится под вашей эгидой, проводят алхимические опыты. А, как вы знаете, алхимией по древнему закону не позволено заниматься ни вам, ни вашему ютландскому другу, а только мастерам «Рубедо».
— У вас нет доказательств!
— Их достаточно. Заказ на препараты, как-то — ртуть, свинец, олово, мышьяк, и многие другие, — а так же на разнообразные резервуары и сосуды хотя и отправлены с разных имен и адресов, но в итоге приходят в госпиталь на Райнергассе…
Генрих дотронулся ладонью до мокрого лба, оттер влагу и спросил глухо, не узнавая собственного голоса:
— Чего вы хотите?
— Смирения, — ответил Дьюла. Теперь он стоял напротив — сухой, как ветка и лоснящийся, как таракан, — улыбаясь отвратительно-кротко, за кротостью пряча ядовитые жвала. — И выполнения обязательств согласно вашему статусу. Оставить любовные интрижки на стороне и быть верным супругом. Прислушиваться к воле церкви. В общем, ничего лишнего, что могло бы запятнать честь вашей семьи.
— Забавно… что вы рассуждаете о моей семье… не зная о ней ничего, — усмехнулся Генрих, снова оттирая с лица пот.
— Я знаю достаточно, — сухо ответил епископ, и постучал костяшками пальцев в стекло, под которым коченела насажанная на булавку Брамея. — Например, вот этим, ваше высочество, вы рискуете накликать дьявольские силы. Вспомните, что послужило причиной первой эпидемии? Поступок вашего предка заслуживал бы большего восхищения, если бы не был продиктован необходимостью искупить собственный грех…
— Я не верю в старинные легенды! — нервно перебил Генрих. — Даже если это легенды моей семьи!
— И напрасно. Когда вы явитесь на рождественскую мессу, я проведу вас в фамильный склеп. В династии Эттингенов были не только великие военачальники, но и проклятые безумцы, чья дурная кровь, хочу напомнить, тоже течет в вас…
Огонь вспыхнул на кончиках пальцев, омыл кисти рук и побежал по натянутым жилам, выжигая Генриха изнутри, беснуясь, просясь на волю. Он прикрыл глаза, кусая пересохшие губы и думая о тьме нигредо…
…пройди, не задерживаясь, иначе станешь пеплом!..
…и после сказал, тщательно выговаривая слова:
— Вы сейчас же уберетесь отсюда. Уберетесь сами, или я лично выставлю вас вон.
Лицо епископа вытянулось и сделалось похожей на восковую маску.
— Ваше высочество, вы не смеете мне говорить…
— Это вы не смеете! — перебил Генрих, приблизившись к Дьюле — глаза в глаза, так близко, что вонь от ладана, казалось, разъест кожу. — Не смеете врываться в мои покои! — продолжил, с каждой фразой распаляясь все сильнее. Пламя выло, плясало под расстегнутыми манжетами, обугливая их до черной корки, и воздух вокруг стал тяжелым, душным, ломким. Сделай неосторожное движение — и все взлетит на воздух! — Не смеете указывать мне! Не смеете угрожать моим друзьям! Не смеете клеветать на мою фамилию! Не смеете — слышите? никогда больше! — говорить, будто у меня дурная кровь! — схватив за сутану, встряхнул, добавив севшим голосом: — И если я узнаю, что сегодня… или завтра… или в любое другое время… хоть кто-нибудь посмеет навредить доктору Уэнрайту… я поджарю вас, как рождественского гуся в печи. Вы поняли, ваше преосвященство?
Матово-непроницаемые глаза Дьюлы посерели, очеловечились, в них темной рыбой проплыл страх.
— Вы поняли меня? — повторил Генрих. Искры выкатывались из-под перчаток и с коротким шипением прожигали в сутане дыры.
— Я… понял, — тяжело дыша, ответил епископ, выворачиваясь из захвата. — Но вы… вы сошли с ума! Вы пожалеете!
— Вон! — закричал Генрих, рывком распахивая дверь: епископ влетел в нее спиной, едва не сбив с ног подслушивающего Томаша.
— Ваше высочество! — выпрямился камердинер, а потом, округлив рот, выдохнул: — Ваше преосвященство?!..
— Пусть катится к дьяволу! — Генрих с силой захлопнул дверь.
Свечи подпрыгнули в канделябрах, со стены сорвалась Alcides agathyrsus[18] — стеклянная коробка треснула по краю — наплевать! — и Генрих с глухим стоном повалился на кушетку. К черту… всех к черту! Пусть Генриха отстранили от должности — пустяки, это ведь не навсегда, это «до выяснения», с этим он разберется позже. Он разберется с Натаном, Дьюлой, алхимией, шпионами, отцом и всеми демонами впридачу, а пока пусть оставят его в покое. Пусть дадут, наконец, уколоться, Боже!
— Это ведь просто лекарство, — повторял он, рывками закатывая рукав и то и дело сглатывая горечь и соль. — Просто лекарство, чтобы исцелить дурную кровь… просто…
Госпиталь Девы Марии, Райнергассе.
— Огонь, — весомо сказал Натаниэль и чиркнул спичкой. — Центральный элемент в алхимии. Странно, что я сразу не подумал о нем.
— Если бы это имело хоть какой-то результат, — хмуро отозвался Генрих.
В нетерпении прохаживаясь по лаборатории, он одергивал перчатки и время от времени прислушивался к шагам и голосам в коридоре, к шорохам за окном, к далеким перестукам копыт. Звуки множились, перемешивались, дергали за нервные окончания и, хотя на часах еще не было и полудня, Генрих чувствовал себя измотанным.
— Скажем так, я близок к этому, но действую методом проб и ошибок. Например, поначалу я просто пытался смешивать твою кровь с кровью зараженных, но это не приносило результатов. После чего пытался дистиллировать ее, очищать через сорбенты и греть на водяной бане. Но оказалось, что холь-частицы остаются нетронутыми только в случае нагревания материи на открытом огне.
— Неудивительно. Я и есть — огонь.
Генрих замер: показалось, за дверью кто-то надсадно дышит. Но это лишь пар выходил из реторты, да за окном ветер шелестел липами.
— Ждешь кого-то?
— А? — Генрих тряхнул головой и криво усмехнулся, поймав вопросительный взгляд ютландца. — Нет, Натан. Просто у тайной полиции повсюду глаза и уши.
— Тебя беспокоит слежка?
— Скорее, твоя безопасность.
Натан приблизился: загар давно сошел с его лица, но глаза горели все той же неукротимой веселостью.
— Харри, не забывай, — напомнил он, — я ютландский подданный. Не твой.
— Может, попросить его величество Эдуарда передать тебя под полную мою протекцию?
— Не думаю, что Эмма будет в восторге от переезда. И ей не нравится кофе.
Оба рассмеялись, но тревога не отпустила. Вспомнились злые огоньки в глазах епископа, его надтреснутый голос: «Вы пожалеете!», и ошалелый взгляд Томаша.
— Ты ничего не видел, — сказал тогда Генрих.
— Да, ваше высочество, — поклонился старый камердинер. — Я никому не скажу, как его преосвященство неудачно споткнулся на пороге.
— Споткнулся? — с улыбкой переспросил Генрих. — Так и запомним.
Это звучало куда лучше, чем «Спаситель вытолкал епископа за дверь». Похоже на заголовок в бульварной газетенке, такое постеснялся бы опубликовать и Имре Фехер.
— Единственное, что мне грозит, — прервал размышления Натаниэль, — так это высылка из страны. Но тогда я просто продолжу опыты в Ютланде или Галларе.
— Это так чертовски далеко! — раздраженно отозвался Генрих. — Ты ведь не думаешь, что я смогу часто выезжать из Авьена?
— Я думаю над возможностью транспортировки материала.
— Заморозить кровь? Это возможно?
— Если плотно запечатать сосуд и постоянно поддерживать определенную температуру, то… — умолк, хмурясь и пощипывая усы. — Надо проверить холь-частицы на подверженность холоду. Пока не уверен, что они не потеряют свою силу. Если только…
Натаниэль в задумчивости обернулся, наблюдая за пузырьками, вскипающими в колбе. Генрих проследил за его взглядом и в нетерпении спросил:
— Только что?
— Вряд ли принцессы Эттингенские согласятся помочь мне, Харри.
— Шутишь? — фыркнул Генрих и снова размашисто зашагал по комнате. — Софья до смерти боится крови, а Ингрид не подпустит тебя и на пушечный выстрел. К тому же, обе ничего не понимают в алхимии. Но этого и не понадобится: пока я наследник империи — а я все еще наследник и Спаситель! — не пострадаешь ни ты, ни госпиталь.
Он ударил ладонью в ладонь, и кожу ощутимо лизнуло пламя. Что-то ускользнуло от внимания. Что-то важное…
— Ингрид и Софья, — повторил Генрих, собирая лоб в складки. — И маленькая Эржбет. А еще императоры Авьена, — он запнулся, потом крадучись отошел к окну и, отодвинув штору, выглянул. — Ты слышал, Натан?
— Что?
— Там, на улице…
В парке — ни души. Снег скупо припорошил аллеи, на почерневшие кроны лип давило низкое декабрьское небо.
— Может, ветер?
— Может.
Генрих смахнул налипшие к мокрой коже волосы и исподлобья глянул на ютландца: в глазах Натаниэля сквозило сочувствие.
— Ты слишком подозрителен, Харри.
— Пусть так, — огрызнулся он. — Но этот город напичкан шпионами! Ходят… все ходят за мной… подслушивают каждое слово… Вообрази, Натан! В Авьене больше двух тысяч информаторов! Люди в таком отчаянном положении, что готовы продать себя за еду! — нервно рассмеялся и потер зудящие ладони.
— Когда-нибудь они доконают меня… Но к делу! Ты, действительно, считаешь, что эти самые холь-частицы есть и у моего отца?
— Я почти уверен, — кивнул Натаниэль, снимая колбу с горелки. — Спасители рождаются лишь в вашей семье. Кровь Эттингенов, — подняв сосуд до уровня глаз, задумчиво глянул сквозь него: даже с расстояния Генриху показалось, что в стекле блеснули золотые частицы. — Есть в ней что-то особенное.
— Наша династия насчитывает шесть сотен лет и владеет третью мира! — с гордостью заметил Генрих. — Конечно, она особенная!
— Поэтому вы старались не допустить в семью чужаков?
Натаниэль аккуратно, стараясь не расплескать содержимое, перелил его в одну из подготовленных фарфоровых чашек. На стекле осталась золотистая пыль — в ее блеске, видимом теперь и невооруженным глазом, было что-то опасное, злое, — и Генриха бросило в пот.
— К чему ты клонишь? — спросил он, оттирая лоб рукавом.
— Хочу подтвердить догадку и только.
— Эттингены веками сохраняли чистоту крови и расширяли свои территории не только захватническими войнами, но и удачными браками. Мой далекий прапрадед, который положил начало объединению Авьенских земель, говорил: «Пусть другие воюют, а мы будем жениться!» Один из его сыновей стал первым Эттингеном на костальерском престоле.
— Выходит, Софья сейчас замужем за собственным родственником?
Глаза Натаниэля — посерьезневшие, серые, — блеснули оживленно и странно.
— Дальним родственником! — Генрих пожал плечами. — Послушай, Натан, это обычная практика в королевских семьях. Их брак заключен с разрешения Святого Престола, как и брак родителей, и многие другие браки… за исключением моего, — он дернул щекой в усмешке. — Так что ж? Чистота крови важна для династии.
— Возможно, Харри. Возможно, так оно и есть. Но дело, мне думается, не только в династии. Вот сюда, — Натаниэль указал на чашку, — я поместил образец, содержащий vivum fluidum, а сейчас добавил и нагретую кровь. Ожидается, что колония «растворимого живого микроба» в этом образце замедлит рост. Но только если я сделал все правильно… Пока же я не слишком понимаю, как расщепить материю настолько, чтобы оставить чистый осадок в виде одних только холь-частиц. Зато уверен, они присутствуют в крови каждого Эттингена. Сознательно или нет, но твой род заботился о сохранении некой природной аномалии, которая передается из поколения в поколение и при определенных условиях активизируется.
— Огонь, — глухо сказал Генрих и в изнеможении привалился плечом к стене. — То, что делает Эттингена — Спасителем.
Голова наполнилась горячим туманом, бурая масса в чашке — сгусток крови, золота и чего-то еще, пахнущего резко и неприятно, — вызывала тошноту.
Все началось с грозы. С огненного шара над головой и взрыва, от которого маленький Генрих заслонился руками. Тогда он умер в первый раз. И, умерев, воскрес для нового предназначения.
— Почему я? — спросил он в пустоту, глядя на Натаниэля — но видя только вращение огненного колеса и далекие вспышки молний. — Почему меня, Натан?
— Не знаю, Харри, — донесся полный печали голос. — Это была простая случайность.
— Нет, — Генрих тряхнул головой, и комната обрела очертания, звон пропал, и вместо него вернулись шорохи, скрежет ветвей по стеклу и перешептывания за дверью. — Это не случайность, а проклятие нашего рода. Я расплачиваюсь за грехи своих предков! Кроме Спасителей, в династии рождались и уроды. Вспомнить Георга Околдованного, чья кожа была чувствительна к свету. Или Карлоса Костальерского, который не мог ходить до восьми лет. Мария Блаженная страдала эпилепсией…
— Это проклятие, но совершенно другого рода! Оно продиктовано кровосмешением! И вот что тебе скажу: ты сделал правильный выбор, женившись на Ревекке Равийской. Потому что привнес свежую кровь в династию.
— Или впустил в нее vivum fluidum. Я совершенно разбит, Натан. От матери мне передались неврастения и мигрени, от Генриха Первого — проклятая кровь. Но если ламмервайн избавит Авьен от чахотки, что избавит меня от дурной наследственности? Скажи, Натан!
— Что угодно, только не морфий.
В горле сразу стало сухо и горячо.
— Я говорил тебе, Харри, — заговорил Натан, взвешивая каждое слово. — Злоупотреблять им опасно. Ты отсутствовал каких-то четыре месяца, а будто четыре года. Погляди на себя! — Генрих послушно отвел взгляд, но в отражении окна увидел лишь узкий и серый серп, точно припорошенный пеплом — другая сторона лица проваливалась в тень, — и это испугало его.
— Ты принимаешь его регулярно, ведь так? Каждый день?
— Кто тебе сказал? — быстро спросил Генрих, обливаясь потом от накатившего смятения и выпрастывая руку. — Томаш? Слуги? У тебя свои шпионы во дворце?!
— Теперь ты видишь шпионов даже там, где их нет. Одного взгляда достаточно, чтобы понять… Твоя нервозность и подозрительность. Твои глаза… А руки? Посмотри, как они дрожат!
— Это пройдет, — упрямо ответил Генрих, пряча ладони за спину и незаметно отступая к двери. — Проходит сразу же после укола.
— О, Господи, Харри, это не баловство! Ты должен немедленно прекратить!
— Я прекращу. Сегодня, — соврал Генрих, глядя на ютландца, но все-таки мимо него, страшась встретиться с ним взглядом. Под воротом мундира собирались ручейки пота. На воздух бы!
— Ты врешь мне, Харри. И сам знаешь, что врешь. Ты слишком пристрастился, чтобы бросить так просто…
— Оставим споры! — с нетерпением ответил Генрих, берясь за дверную ручку. — Сегодня мне предстоит тяжелый день. Совещание с адъютантами, встреча турульских министров, званый ужин… столько пустых и ненужных дел! А время идет, Натан. Время неумолимо приближает Авьен — и меня! — к смерти. Так продолжи работу, вместо того, чтобы читать нотации!
— Но, Харри!..
— Ламмервайн! — перебил Генрих, уронив слово, как камень. — Нет времени ждать. Ты говоришь, почти подошел к разгадке? Так действуй! Разве в госпитале недостаточно больных, чтобы проверить эффективность препарата? Мне нужен результат!
И снова — как будто шорох. Генрих распахнул дверь, но не увидел никого — коридоры госпиталя были пусты, никто не подстерегал за дверью, не подслушивал тайны. Он вытер лоб и обернулся: Натаниэль по-прежнему стоял у стола — невеселый, осунувшийся и оттого незнакомый.
— Да, ваше высочество, — сказал ютландец, и голос тоже оказался выстуженным и чужим. — Я сделаю все, что в моих силах. Обещаю.
Кольнуло виной и стыдом. Генрих попробовал улыбнуться, но улыбка, должно быть, вышла усталой и больной. Тогда он просто сказал:
— Я тоже обещаю тебе, Натан. Я брошу.
Постоял на пороге, но, не дождавшись ответа, вышел в коридор.
Обязательства снова взяли его в тиски. Генрих напоминал сам себе белку в колесе: сколько ни прикладывай усилий — из клетки не сбежать. Только можно загнать себя до нервного срыва, до кровавого пота, до смерти…
В конце коридора мелькнула женская фигурка: темное платье, волосы, собранные на затылке в тугой пучок, шляпка с темной вуалью.
Сердце подпрыгнуло и комом застыло у горла.
— Мар… гарита, — осипшим голосом выговорил Генрих. — Маргит!
Сорвавшись с места, бросился вслед. Да какой там! Вертлявая фигурка давно скрылась за углом, из палат выглянули фельдшеры — их взгляды липли к Генриху, как пропитанная потом сорочка.
— Постой же!
В подмороженное окно увидел, как женщина впорхнула в фиакр. Экипаж качнулся и тронулся вдоль по улице.
Генрих скатился с лестницы — грохоча сапогами, не разбирая дороги, — толкнул кого-то плечом и заученно извинился. Декабрьский ветер сдул волосы со лба и остудил пламенеющую кожу.
— На Лангерштрассе, Кристоф! — крикнул Генрих, впрыгивая в экипаж.
Все равно, что он в форменной шинели, в погонах и с императорским вензелем на шако — нет дела до любопытных горожан и шпиков! Ему нужно увидеть свою Маргариту. Увидеть прямо сейчас… или сойти с ума.
Дверь особняка открыла энергичная молодая женщина. Открыла — и замерла, округлив глаза.
— Позовите баронессу фон Штейгер, — скрывая волнение за небрежностью, сказал Генрих, взглядом жадно обыскивая холл позади служанки — старую мебель темного дерева, массивную люстру, лестницу, уходящую под облака.
— И поживее, милейшая!
— Простите, — пискнула служанка, отмирая и, наконец, подпрыгнув в книксене. — Фрау нет дома. Заглянула на секундочку, взяла бумаги и снова уехала.
— Куда?! — простонал Генрих, хватаясь за притолоку. Старое дерево скрипнуло, обуглилось под ладонью.
— Не могу знать, ваше высочество. Но я передам фрау, когда вернется. Как прикажете вас представить, ваше высочество?
— А вы не видите? — с досадой ответил Генрих, краем глаза выхватывая из мрака собственный портрет — в парадном кителе и орденах, с рукой, поднятой для благословения.
— Да, ваше высочество! — снова подпрыгнула служанка. — Я передам, ваше высочество. Храни вас Бог, ваше высочество!
— Храни и вас…
Пошатываясь, медленно спустился с лестницы, ловя спиной восторженное:
— Кому расскажу — не поверят!
Генрих тяжело запрыгнул в экипаж: тоска выжигала ребра, от напряжения сводило скулы.
— Кристоф, — окликнул кучера. — Поезжай на Леберштрассе. Высадишь меня, потом вернешься. И проследи за особняком баронессы! Как только она появится — дай мне знать!
Откинулся на сиденье, ладонями сжав виски.
Когда пламя разъедает изнутри, лучшее, что можно сделать — это успокоиться и переждать бурю. А Марци — земная, понятная, хозяйственная Марци, — лучше других знает, как укротить огонь, и примет его без осуждений и рассуждений. И не будет расспрашивать ни о чем.
Полицейский участок, Бундесштрассе.
Лицо инспектора выражало сосредоточенность, и Марго томилась ожиданием, настороженно вздрагивая от каждого скрипа половиц и шороха бумаг под пальцами Вебера.
— Что ж, подытожим, — наконец произнес он, и Марго в надежде подалась навстречу. — Значит, эти бумаги пришли от вашего адвоката. А эти вы нашли в архивах мужа?
— Все так, Отто, — подтвердила Марго, умолчав, откуда у нее оказались счета и долговые расписки барона. За их изучением она провела не один долгий осенний вечер, а потому, увидев подпись отца, сразу вспомнила, где видела ее раньше.
— Не буду ходить вокруг да около, — продолжил Вебер. — По результатам графологической экспертизы установлено, что почерк и подпись сделаны одним человеком.
— Одним! — Марго оттянула давивший на шею воротник, ловя губами сгустившийся до трескучей ваты воздух.
Она не помнила толком ни голоса, ни лица, лишь разрозненные обрывки разговоров. Порой, просыпаясь в приютской кровати, Марго силилась вспомнить отцовскую улыбку, взгляд, касание — все, что могло бы напомнить о былом счастье. Но прошлое осыпалось золой, и что осталось Марго? Стилет с изображением бражника и размашистая подпись в документах.
— Может, воды?
Голос инспектора — участливый и далекий, — едва пробился через обложивший голову шум. Марго мотнула головой и тяжело опустилась на стул.
— Нет-нет, — сказала быстро, выныривая из замешательства, как со дна пруда. — Нет, Отто, продолжайте.
И сжала дрожащими пальцами платок. Подпись отца — летящая и крупная, — стояла перед глазами как даггеротипический отпечаток.
— Этой бумаге, — Вебер ткнул пальцем в земельные документы, — тринадцать лет, и она напечатана на славийском. А долговой расписке вашего мужа — двадцать пять, и здесь стоит авьенский герб. Вы понимаете, Маргарита, что это значит?
— Пожалуй, — она еще пыталась выровнять дыхание. — Документы на землю оформлены уже при рождении Родиона, а долговая расписка написана еще до меня.
— Верно, — подтвердил Вебер. — Более того, она написана на авьенском и в Авьене.
Он умолк, ожидая ответа и слегка приподняв брови. Серые глаза — внимательные, строгие, — буравили лицо. Марго трепетала под этим взглядом — не зная, что сказать, куда девать руки. Внутренний голос — голос барона фон Штейгера, — молчал, и от этого Марго ощущала себя особенно скверно: точно корабль без компаса. Поди знай, куда плыть.
— Возможно, ваш отец и муж были знакомы? — предположил Вебер.
Марго вздрогнула и сильнее сжала платок.
— Не знаю, — громким шепотом ответила она. — Нет, нет…
От одной этой мысли бросало в дрожь. Кем мог быть ее отец? Секретарем барона? Управляющим?
В памяти раздувшимся трупом всплыло лицо фон Штейгера: такое же одутловатое, отливающее в желтизну. Взглядом он придирчиво ощупывал юную Марго, будто сдирая с нее приютское платье, а потом приобрел себе маленькую живую игрушку.
Она облизала губы и все-таки взяла стакан: край выбивал на зубах дробь, вода беспрерывно текла в горло, но не могла насытить.
— Я мог бы это выяснить, — мягко продолжил Вебер, забирая у Марго стакан и, будто невзначай, погладил ее дрожащие пальцы. — Как и то, был ли ваш отец авьенским подданным.
— Он был славийцем, — быстро сказала Марго, прижимая платок к груди и будто отгораживаясь им от всего, что пытался втолковать Вебер. — Я мало что о нем знаю, но запомнилось, как он изучал со мной славийскую азбуку, литературу, историю страны и правящего дома Ромовых. Когда родился Родион, отец обращался к великому князю с прошением оформить сына в пажеский корпус. И никогда! Никогда не выезжал за пределы поместья!
— Однако же, он был в Авьене, — заметил инспектор, вновь наполняя стакан из запотевшего графина. — Возможно, жил здесь еще до вашего рождения, Маргарита. Если вы позволите, я попробую найти как можно больше информации о нем.
— Думаете, я не пробовала? — сказала она, жалко улыбаясь. — Как только обнаружила сходство подписей, то сразу поехала в городскую библиотеку. Поверите ли, Отто! Мне пришлось соврать о том, что это последняя воля умирающего мужа и даже подделать его расписку, без нее женщину не допускали до архива. Мол, на смертном одре он пожелал найти давно потерянного кузена. Я просмотрела династические ветви многих известных фамилий империи, но фамилию Зоревых так и не нашла, — вздохнула и снова отпила глоток. В голове кружились пустынные ветра, путали мысли, бросали в жар и пот.
Инспектор вышел из-за стола, встал рядом, положив ладонь на ее плечо. Касание было легким, успокаивающим.
— Поверьте, найти представителя родовитой фамилии будет не сложнее, чем любовницу какого-нибудь фабриканта.
— Я не знаю, насколько родовит был отец, — растерянно произнесла Марго.
— В семье никогда не говорили об этом, а в приюте…
Она не стала продолжать, зажмурившись и отсекая воспоминания, где был холод, и недоедание, и изнуряющая работа.
— Подать прошение великому князю славийскому мог только родовитый аристократ, — сказал Вебер, и поглаживания стали ощутимее, настойчивее.
— Маргарита, вы так давно не были у меня, что я забыл сообщить: скоро меня повысят в должности. Шеф тайной полиции фон Штреймайр высоко оценил мое расследование в деле о покушении на кайзера. Вы помните?
Марго не ответила — кивнула. Забыть такое невозможно: пестрая толпа, запрудившая улицы, флаги над Петерсплатцем и неудачливый убийца — объятый пламенем после прикосновения Спасителя. Она неосознанно коснулась груди: под корсетной броней таилось железное кольцо Генриха и сохраняло тепло его ладоней.
— Я буду благодарна… так благодарна, Отто! Со дня, как получила письмо адвоката, я почти не сплю и все думаю, думаю… Ведь это может быть наш шанс, правда? Мой и Родиона! Шанс на новую жизнь! Разве я не заслужила его?
Марго подняла лицо и поймала взгляд инспектора — непривычно взволнованный, блестящий, как в лихорадке.
— Вы заслужили многое, Маргарита, — когда он заговорил, то голос ломался от сдерживаемого волнения, пальцы заключили ее руку в стальные тиски. — После всего, что пережили в замужестве… и что случилось с вашим братом. Я поражен вашей стойкостью. Вы — самая поразительная женщина, которую я когда-либо встречал! — и, торопясь, добавил: — Не спорьте! Вы — сильная и независимая, и этим опасны для… — он запнулся, подбирая слова, уклончиво закончил: — очень многих.
— Мне грозит опасность? — Марго застыла. Воздух вокруг уплотнился, стал густым и жирным, как сметана — из него, точно месяц из облаков, выныривало покрытое капельками пота лицо инспектора.
— О, не бойтесь! — рука Вебера сильнее сжала ее ладонь, глаза оказались так близко — расширенные зрачки дрожали, как вода в колодце. — Я могу оградить вас от всего зла этого мира! Маргарита! — он задохнулся, слова клокотали в горле и не шли, дыхание обжигало щеку. — Я должен кое-что вам, наконец, сказать… вернее, сделать… я только теперь понял, насколько вы мне дороги, хотя должен был сделать это очень давно!
— Сделать что, Отто? — озадаченно спросила Марго.
— Это, — ответил Вебер и, склонившись, коснулся губами ее губ.
Марго бросило в жаркую дрожь — тогда, с Генрихом, был ожог, и винная пряность, и головокружение, — но теперь не случилось ничего. Лишь ощутила сухость рта и густой табачный привкус.
— Не… надо! — ее ладони уперлись инспектору в грудь. — Отто, нет!
Задыхалась, пытаясь выпростать руки. Вебер не слышал ее, не отпускал, ловя ее губы жадным ртом, вышептывая:
— Мар… гарита! Люблю… люблю вас!
Марго уворачивалась:
— Перестаньте же! Ну!
Толкнула его и вскочила сама. Стул громыхнул о паркет. Вебер откачнулся, тяжело дыша и словно очнувшись от обморока, его дикий взгляд бездумно блуждал по комнате.
— Почему? Я ведь люблю вас! Уже три года люблю!
Он снова шагнул навстречу. Марго отступила еще.
— Простите меня, Отто… Но я вас — нет.
Вебер закаменел. Его грудь, перевитая форменной портупеей, еще взволнованно поднималась и опускалась, но растерянность во взгляде таяла, уступая место обиде.
— Как же так, — проговорил он и сжал кулаки. Марго захлестнуло неясной виной.
— Мне жаль, — прошептала она и заговорила, волнуясь и комкая платок: — Отто, вы друг мне! Прекрасный, добрый, замечательный друг, который готов прийти на помощь в любую минуту! Но друг — не значит «любимый». Я никогда не относилась к вам как-то иначе! И если своим неосмотрительным поведением вдруг дала ложную надежду — простите за это! Я никогда не любила вас… — вздохнула и, взявшись за дверную ручку, добавила: — и не полюблю.
— А кого полюбите? — донеслось в спину. — Неужели кронпринца?
Марго замерла. Кольцо, продетое в цепочку, легло в ложбинку между грудей, и в памяти всплыла последняя ночь — сумасшедшая, полная огня и признаний, откровений и горечи расставания. Внутри, прямо под черепной коробкой, заворочалось что-то злое, темное, слова просочились ядом:
«Он знает, грязная свинка! Он знает обо всех твоих непристойных фантазиях и тайных интрижках!»
— Вы удивлены? — продолжил инспектор. Марго обернулась и порезалась о язвительную усмешку. — Но я ведь говорил, что за его высочеством ведется круглосуточный контроль. А теперь, когда я получу повышение, я буду знать о каждом его шаге… как и о вашем, Маргарита.
«Ты действительно понадеялась, что это останется в тайне? — продолжил в голове барон, и с каждым словом голос креп, и с каждой фразой боль простреливала виски. — Глупая, наивная свинка! Все это время за твоей спиной смеялись! Все это время обсуждали, сколько и в каких позах ты отдавалась его высочеству…»
— Я не хочу слушать! — выкрикнула Марго, сжимая уши ладонями.
Вебер принял это на свой счет.
— И все-таки, послушайте, — сказал он, приближаясь. — Да, я знал о вашей интрижке. Но не держу на вас зла. Нет, не держу, — он взял ее безвольные руки в свои. — Молодой женщине вроде вас — даже такой смелой и самостоятельной! — непросто отказать августейшей особе. Особенно кронпринцу. Особенно Спасителю. Ведь, когда люди глядят на него, они видят воплощение Бога. А я, — тут Вебер пожал плечами: — Я вижу только распутника и пьяницу, который слишком часто наведывается в салон на Шмерценгассе. И лишь поэтому я прощаю вас, Маргарита.
— Прощаете… меня? — с удивлением выдавила Марго, поднимая глаза. Всегда сочувствующий взгляд инспектора теперь горел незнакомым упорством, и это сначала напугало ее. Но только сначала…
— Прощаю, — повторил Вебер, не выпуская ее рук. — Я знаю о Спасителе куда больше вашего. Я знаю, например, что каждой обесчещенной принцем девушке дарится серебряный портсигар с памятной гравировкой, а потом ее имя заносится в специальную книжечку. И знаю, что по возвращению в Авьен его высочество ни разу не навестил вас в особняке, и только раз переслал записку через камердинера. Я знаю, что сегодня после посещения госпиталя кронпринц укатил к своей давней любовнице и бывшей элитной проститутке на Леберштрассе — в особняк, который подарил ей незадолго до своего отъезда. А еще знаю, что у вашего дома до сих пор дежурит незнакомый фиакр…
Марго молчала, дыша прерывисто и громко. Голова гудела, в горле копилась злость.
«Пока ты не веришь, — вкрадчиво говорил барон. — Но ведь ты своими глазами видела Спасителя в полицейском участке. И знаешь, что до тебя у него было много женщин. Ты думаешь, что ты одна, кто удостоился разделить с ним постель? Не обольщайся, грязная бродяжка. Ты лишь одна из многих…»
Выдохнув, Марго коснулась ладонью груди.
Кому-то серебряный портсигар, кому-то «фамильное» кольцо на цепочке. Кого-то забывают сразу, кому-то оставляют пустую записку, и уезжают нежиться в чужих объятиях.
Наивная, глупая дурочка!
— Мне все равно, какие ходят слухи, — тем не менее, сдерживая дрожь и гнев, заговорила Марго. — И я не стану оправдывать свои поступки ни перед кем. Ни перед вами, Отто, ни перед тайной полицией. Разве что перед Господом, но ему я отвечу за все свои грехи разом. А что касается вас, — она мотнула головой и выпростала ладони, — я, было, понадеялась на вашу помощь. Но не ждала, что за нее вы потребуете плату.
— Я просил лишь любви, — сказал Вебер. — Вы говорили, что заслужили нового шанса? Так вот он! Перед вами! — он ткнул себе в грудь. — Пусть я не столь знатен и не ношу титул кронпринца и Спасителя, но и вы — совсем не из круга приближенных к императору особ! С ним нет никакого шанса для вас, Маргарита. И нет никакого будущего, тогда как я… Я вполне смогу обеспечить вам безбедную жизнь! — он снова попытался взять ее за плечи, Марго отступила, коснулась спиною двери. Вебер навис над ней — непоколебимый, как скала, со взглядом, искрящим безумием. — Сколько вы получили за ночь со Спасителем, Маргарита? — задыхаясь, осведомился он.
— Я влезу в долги, но заплачу вдвое больше!
Что-то сломалось в ней. Что-то спустило сжатую пружину, и Марго ударила, вкладывая в пощечину все возмущение, всю досаду и горечь. Инспектор мотнул головой, хватаясь за покрасневшую щеку, и это вызвало у Марго безумное, злорадное торжество.
— Подите прочь! — звенящим шепотом сказала она. — И не приближайтесь ко мне больше! Слышите? Никогда! Никогда…
Метнувшись к столу мимо застывшего инспектора, подхватила со стола бумаги. Потом, на пороге, замерла, словно желая что-то сказать. Но, так и не высказав, качнула головой и выскочила в декабрьскую непогоду. Дверь за ней хлопнула, словно обрывая некую нить доверия, которую не получится соединить уже никогда.
Собор Святого Петера, Петерсплатц.
Барон любил повторять, что врагов надлежит держать к себе ближе, чем друзей. Но друзей у него не было, а враги — были.
Марго помнила, что в последние годы жизни фон Штейгер был осмотрителен и скрытен. Он все чаще, к ее вящей радости, покидал особняк, и к досаде возвращался озлобленным и загнанным. Его взгляд — сощуренный, искривленный параличом, — бездумно блуждал по гостиной и каждый раз — каждый чертов раз! — выглядывал ее, Маргариту, куда бы она ни спряталась. Тогда он бил жену особенно остервенело, называя ее сукой и потаскушкой, хотя — видит добрый Боженька! — ни один мужчина не дотронулся до ее уставшей, истерзанной плоти. Марго сносила оскорбления и побои с одинаковой молчаливой злостью, и это распаляло барона еще сильнее. Он знал, что главный его враг — собственная жена.
Возможно, она бы не сдержалась и однажды убила его — стилетом или ядом. Возможно, ее бы арестовали в тот же день, и Отто Вебер — вежливый, понимающий, добрый Отто, — превратился бы в голодного, опьяненного похотью хищника гораздо, гораздо раньше.
Из головы не шли слова, сказанные им: «Нет никакого шанса для вас, Маргарита. Нет никакого будущего…» И был прав: нет будущего у той, чьи друзья превращаются во врагов, и кому любовь приносит лишь разочарования.
— У вашей супруги тоже не было будущего, не так ли, ваше величество? — Марго остановилась перед портретом коленопреклоненного Генриха Первого. Его лицо — благородное лицо монарха с чистыми янтарными глазами, прямым носом и тяжелым эттингенским подбородком, — выражало смирение и усталость. Стоящая рядом женщина в пурпурном одеянии оттирала пот с его лба собственным подолом.
Святая Вероника. Императрица и возлюбленная первого Спасителя.
— Она ненамного пережила супруга, — послышался тихий голос. — Умерла, разрешаясь бременем. Но ведь вас волнуют не чужие тайны, а собственные.
— Вы правы, — оборачиваясь, ответила Марго. — Муж никогда не говорил о знакомстве с моим отцом. Он вообще мало о чем рассказывал…
Молчал и теперь: затаившись на задворках сознания, наблюдал. Ему нравилась ее беспомощность, нравилась затравленность во взгляде — он играл с Марго, как охотник играет с лисой, прежде чем ее застрелить.
Епископ был таким же. Его участие — только маска. Стяни ее — и увидишь хищный оскал.
Пропустив сквозь пальцы цепочку, Дьюла неопределенно качнул головой.
— Рубедо не раскрывает своих тайн непосвященным. Но вы слишком навязчивы, баронесса, и слишком беспечны. Помогать ютландскому чернокнижнику в его экспериментах опасно.
— Я вовсе не..! — начала Марго, и умолкла, порезавшись об ухмылку епископа. Его рот — узкий серп, — кривился совсем как на портрете барона.
— Да, вы помогаете, — повторил Дьюла и его прикосновение — скользящее, сухое касание змеи, — обожгло Марго, словно это его ладони изъязвляли огненные стигматы, словно это его, а не Генриха, избрал Господь, чтобы карать и миловать… но больше все-таки карать. — Вы ведь пришли за ответами. Так потрудитесь выслушать и понять, что я не враг вам, иначе не передал бы архивы, рискуя собственной жизнью.
— Жизнью! — не удержалась и фыркнула Марго, но взгляд епископа ничем не выразил замешательства, оставаясь все таким же непроницаемо серьезным.
— Да, жизнью, — сказал он, лаская ее ладонь и запястье. — Как все, кто так или иначе связан с семьей Эттингенов. Как много веков назад. Вы слышали легенду о Спасителе?
— Да, — ответила Марго, невольно оглядываясь на картину. — Народ погибал от чумы, и чтобы положить этому конец, император Генрих Первый взошел на костер, и…
…люди взяли его прах, Маргарита, смешали с виноградным вином и выпарили на песчаной бане…
— Он умер, чтобы спасти народ, — тряхнув волосами, закончила она, и попыталась выпростать руку. — Искупил наши грехи.
— Он искупил свои, — жестко ответил епископ и вдруг быстро и сильно сжал предплечье Марго, да так, что она вскрикнула и поняла: Дьюла почувствовал его — стилет. Однако он продолжал: — Конечно, вы не знаете эту история. Откуда? Ее знает лишь духовенство и монаршая семья. Наш добрый Спаситель, наш Генрих Первый, которого мы почитаем и превозносим, был не только великим полководцем, но и щедрым властителем. Раз в год, в честь своей коронации, он устраивал многодневный пир, на который приглашал не только приближенных и дворян, но и простолюдинов. Столы ломились от яств, а беднякам щедро отсыпали золота. И вот однажды, на исходе такого празднества, к королю явилась нищенка — в обносках, с плохими зубами и язвами по всему телу, — Марго снова попытался отдернуть руку, но Дьюла не позволил: — Потрудитесь выслушать до конца, баронесса! Король пожалел ее и велел отсыпать полный кошель золота. Но нищенка вместо этого попросила у короля отпить из его кубка, — Дьюла поджал губы и снова покачал головой, на этот раз с осуждением. — Понимаете, баронесса? Иногда ты что-то даешь просящему, но этого все равно оказывается мало. Ты дашь серебро — он потребует золото, ты дашь золота вдосталь — от тебя потребуют разделить власть, ты приказываешь вызволить из приюта бедную сиротку, а она в ответ норовит укусить, обмануть, ударить стилетом! О, Дева Мария!
Марго облизала губы — на воздух бы! Пальцы епископа давили, точно капкан, расстегивали пуговицы манжеты.
— Конечно, король отказал нищенке, — продолжил Дьюла. — «Довольствуйся тем, что дано, — сказал он. — А если не нужны ни золото, ни пища, то убирайся восвояси. Но, чтобы не уходить с пустыми руками, возьми… да хоть эту куколку мотылька». И это, баронесса, так понравилось придворным, что они тут же сняли с ветки указанную королем куколку и вложили в ладонь нищенки. И тогда! — Дьюла до конца расстегнул рукав и теперь нетерпеливо ощупывал стилет, сантиметр за сантиметром продвигая его к краю манжеты. — Тогда нищенка сжала подношение и сказала: «Пусть те, кто веселился вместе с тобой, станут такими же несчастными, как и я. А ты, мой король, если действительно так добр и щедр, пасешь их ценой своей жизни». И когда она разжала кулак, из него выпорхнула бабочка и, покружив, села на лоб первому министру. И едва она коснулся кожи, как…
— Довольно! — вскрикнула Марго.
И стилет — раз! — и выпал в подставленную ладонь епископа. Дьюла сжал его, словно величайшую драгоценность, пробежался паучьими пальцами по гравировке.
— Ничто не останется безнаказанным. Я понял сразу…
— Верните!
Теперь Марго задыхалась. С виска катились щекочущие капли, сердце тяжело билось о реберные прутья.
Стилет качнулся в руках епископа и, точно стрелка компаса, нацелился на горло Марго.
…Ни один аристократический род империи не изобразит на фамильном гербе бражника Acherontia Atropos. Ни один — кроме вашего, Маргарита. Вы хотели бы узнать, почему?..
— Все еще не поняли? — улыбаясь, продолжил Дьюла. — Однако же, вы не столь прозорливы, как о вас говорят!
— Сейчас другие времена, — сипло произнесла Марго, косясь на поблескивающее острие, — а это только легенда.
— В каждой легенде есть зерно правды.
К духоте добавилось головокружение. Блики дрожали на черных крыльях, словно бражник лениво помахивал крыльями, пытаясь взлететь, но взлететь не мог, как и Марго хотела бы убежать — да ноги приросли к полу.
— Дела минувшие всегда окутаны тайной, — ответил Дьюла. — И нет большей тайны, чем пришествие чумы. За короткий срок эпидемия выкосила больше половины империи, и имена первых зараженных были преданы забвению, а остальные — те, кто пережил болезнь, кто провел обряд очищения и основал ложу «Рубедо», — поклялись молчать. Ваш отец, баронесса, хорошо знал цену молчания, от этого зависела его и ваша жизнь. Жаль, вы пошли не в него… — Вздохнув, епископ повернул стилет и протянул рукоятью Марго. — Возьмите. Это по праву ваше, хотя я надеялся найти…
— Найти что? — машинально переспросила Марго, спешно перехватывая стилет — теперь ей казалось, что тельце мотылька, — нагретое руками епископа, упругое и почти живое, — таит в себе зерно болезни, и на шее выступил холодный пот.
— То, что ваш отец украл у Эттингенов, — тихо сказал Дьюла. — То, из-за чего он бежал из Авьена, из-за чего его убили по приказу его величества кайзера.
— Как?! — вскричала Марго.
Пламя свечей дрогнуло, дымно-серые струйки потекли к потолку, и тени исказили печальное лицо Генриха Первого: не лицо — уродливую морду горгулии.
— Да, несчастное мое дитя, да, — голос епископа смягчился, рука погладила щеку — уже не грубо, почти лаская. — Ваш отец верой и правдой служил императору и входил в ложу «Рубедо». Прекрасный, честнейший человек! Как и все мы, он хранил древнюю тайну Эттингенов. Как и мы, трудился на благо империи, пытаясь создать лекарство, которое навсегда бы уничтожило болезни.
— Как и доктор Уэнрайт! — в замешательстве перебила Марго и сжала стилет.
— Боюсь, этот чернокнижник ввел вас в заблуждение, — с сожалением заметил Дьюла. — Эттингены ни за что не позволили бы создать такое лекарство, потому что их власть — это власть Спасителя, власть крови и огня. Они строят больницы — но под предлогом исцеления создают еще более страшные болезни. Они оберегают свою кровь от чужого вмешательства, потому что кровь Эттингенов — это ключ ко всему. Ваш отец, баронесса, ближе всех подошел к разгадке. Если бы мы получили его разработки — о, я уверен! — мы победили бы эпидемию! Но это означало бы крах империи Эттингенов. И потому Александр бежал.
— Нет, — сказала Марго, отступая. — Нет, нет! Вы говорите, власть… хорошо! Но Генрих… то есть его высочество… разве он хотел бы умереть? Он никогда бы не причинил вреда тому, кто собрался найти такое лекарство!
— Кронпринц всего лишь заложник крови. И он поступает так, как велит ему кровь. Вспомни, дитя, как погиб ваш отец? Ведь это был пожар?
…треск древесины…
…удушающий, горелый запах…
…алые отблески на стеклах…
Марго прижалась спиной к колонне, чувствуя в коленях противную слабость.
— Огонь — почерк Эттингенов, — продолжил Дьюла. Его фигура, размытая сумраком и дымом, покачивалась влево-вправо, словно туловище гадюки. Это гипнотизировало, вызывало тошноту. Марго хотела бы отвернуться — да не могла. — Беднягу выследили и убили, заодно пытаясь уничтожить его работу. А вас, Маргарита, отправили в приют, откуда, спустя многие годы поиска, с большим трудом удалось вас вытащить. «Рубедо» не бросает своих.
— Не бросает, — эхом повторила Марго. — Почему же вы не пришли раньше? Когда меня готовили в служанки? Когда барон измывался надо мной, еще невинной и юной? Когда вы подкладывали меня под Спасителя?!
Она прикрыла глаза, дыша тяжело и надсадно.
— И в этом моя вина, — послышался голос епископа. — Иной раз кажется, что цели оправдывают средства. Что ж, за свои грехи барон уже отвечает перед Господом, а я — перед вами. И был с вами предельно честен.
— Вы мне противны.
— Я переживу. Главное сейчас — Спаситель.
— Он противен мне тоже.
— Однако дело вашего отца нужно довести до конца. Кронпринц уже доверяет вам, и это хорошо. Через него мы сможем ослабить Эттингенов, ослабить могущество их проклятой крови! Поймите же, баронесса, они — наше спасение и наше проклятие. Избавившись от них — мы избавимся от эпидемий.
— Избавиться? — ужаснулась Марго. — Убить?
— Нет, нет! — рассмеялся епископ. — Речь не идет об убийстве, всего лишь об угасании. Когда Спасителя принесут в жертву, а лекарство будет создано, то и потребность в наследнике отпадет. А гнилая эттингенская кровь и вовсе будет опасна для империи, уж лучше мы посадим на престол кого-то другого, не испорченного родством с монаршей семьей. Вы понимаете?
— Нет, — сказала Марго, глядя на епископа, но видя перед собой лишь порхающего бражника — с его крыльев сыпалась ядовитая пыльца, оседая на щеках и лбу Дьюлы, изъязвляя кожу, разъедая мышцы до желтой кости. Проклятие, связавшее могущественную династию и ее, Марго. — Но дайте мне время, и я пойму.
— У вас есть время до рождественского бала, — ответил Дьюла. — Тогда я скажу, что делать.
Ротбург, приватный салон кронпринца.
Ревекка музицировала уже два часа.
С каждой взятой ею нотой в уши словно втыкались невидимые, но очень острые крючья, и Генрих валился лбом на раскрытую книгу «Экзотические бабочки в естественной среде обитания» — которую пытался безуспешно читать, но так и не продвинулся дальше пятнадцатой страницы, — и думал, что самой экзотической из них оказалась его жена.
— Черт бы побрал равийскую дуру! — цедил сквозь зубы и, закипая от гнева, звал Томаша.
Томаш приходил — предупредительно-вежливый, вышколенный, поблескивающий розовой лысиной. Генрих знал, что в потайном кармане его сюртука хранится тот самый ключ, и старался смотреть только в книгу — на громоздкие латинские названия вроде Papilio memnon laomedon, на расплывающиеся картинки, на сноски, на переплет — куда угодно, только бы не видеть сочувствующий взгляд камердинера! И говорил как можно небрежнее:
— Томаш, затвори же двери. Я только выкроил время почитать, как началась эта невыносимая какофония.
— Все двери плотно заперты, выше высочество, — кротко отвечал камердинер и, будто в насмешку, Ревекка брала особенно сочный аккорд.
— Тогда пусть играет потише! А лучше совсем прекратит.
— Я говорил, но ее высочество не понимает авьенского… Или делает вид что не понимает.
— Это черт знает что такое! — сердился Генрих, со второго щелчка подпаливая сигару. — Она переполошит весь Бург! А у меня в голове будто засели иглы…
И, подумав об иглах, косился на запертый шкаф массивного дерева, где на самой верхней полке, за архивными документами и старинными книгами, прятался походный саквояж с запасом морфия.
После разговора с Натаниэлем Генрих решил не откладывать решение в долгий ящик и позже, вдыхая горьковатый табачный дым и млея от умелых ласк Марцеллы, рассуждал вслух:
— Возьму и брошу. Ведь это, в сущности, такая ерунда! Пустячная привычка, без которой мне и так хорошо. Ты веришь мне, Марци?
— Я верю всему, что скажет мой Спаситель, — мурлыкала Марцелла, накрывая его рот поцелуем и с чувственным стоном впуская в себя. И это было ослепительно хорошо! Так хорошо, что, вернувшись в Ротбург в приподнятом настроении, Генрих сразу позвал Томаша и сказал:
— С сегодняшнего дня к черту морфий! Никаких больше лекарств и медиков я не потерплю. Тем более, скоро Рождество, а я обещал отцу вести себя с гостями пристойно.
— Я рад такому решению, ваше высочество, — всегда аккуратно-сдержанный, на сей раз Томаш не попытался скрыть ликования. — И выброшу все немедля.
— Зачем же выбросить? — возразил Генрих, загораживая саквояж спиной. — Я лучше уберу в шкаф. Вот сюда, на самую дальнюю полку, а ключ пусть хранится у тебя. Никому его не давай, слышишь? — и, усмехнувшись, добавил: — Даже мне самому. Это приказ!
В тот момент шутка казалась ужасно удачной. А потом, спустя несколько часов, стало уже не до смеха.
Его болезненная нервозность не ускользнула ни от министров, ни от прибывшего вечерним поездом турульского графа: взгляд Белы Медши пронизывал до костей, точно он понимал, что так сильно гложет Спасителя. И Генриху, задыхающемуся в форменном панцире, пришлось терпеть и выслушивать, как счастливы его видеть, и врать, что он счастлив тоже, и что с удовольствием — пусть будет завтра, да-да! — примет посла для крайне важного разговора.
Выпитая за ужином бутылка Порто и отличные, подаренные турульцем сигары отчасти приглушили грызущую тоску, но это было кратковременным облегчением, затишьем перед грозой. И следующим утром она пришла — вместе с духотой, вспышками молний внутри черепной коробки и грохотом фортепианных аккордов.
— Томаш! — снова прокричал Генрих, захлопывая книгу, и когда камердинер вошел, отрывисто бросил: — Помоги мне одеться и приготовь бумаги, в десять я ожидаю адъютанта.
— В половину десятого, ваше высочество, поезд прибудет немногим раньше. У вас еще есть время для утреннего кофе.
— Не нужно, — сказал Генрих, оттирая со лба пот — тот тек ручьями, заливая глаза и насквозь пропитывая исподнее. — Меня отчего-то мутит. Видимо, следствие бессонницы…
Минувшая ночь прошла в мучении. Генрих крутился на мокрых простынях и не находил места. Мысли ворочались неповоротливые, тяжелые, на грани реальности и бреда, и Генрих видел то склонившееся над ним лицо Маргариты, то косую ухмылку Дьюлы, то каменный взгляд отца. И все это рассыпалось искрами холь-частиц и тонуло в прозрачной белизне морфия.
Морфия!
Генрих глухо стонал в ночной тишине, роняя лицо в подушку и плавясь от необъяснимой, ни с чем не сравнимой жажды, стараясь не думать о пузырьке с аптечной наклейкой «Morphium Hidrochloricum» в надежде, что суета грядущего дня избавит от назойливых мыслей.
Теперь же он курил сигару за сигарой, пробовал читать, пробовал листать бумаги, скользя по прыгающим строчкам — глаза чесались, точно в них насыпали песка. Прошения, счета, рапорты, письмо от адъютанта: Андраш писал, что вся партия ружей оказалась бракованной, и сделать с этим ничего нельзя.
Генриху было наплевать.
Сейчас ему наплевать на все, кроме мутной, поднимающейся как ил со дна, тянущей боли и невыносимо-раздражающих воплей за стеной.
Ревекка тем временем завела арию Casta Diva[19], отчаянно перевирая слова.
— Нет, это невыносимо! — Генрих поднялся, роняя стул. — Я велю ей замолчать, пока она не рассердила гостей или, того хуже, отца!
Как был — в не застегнутом кителе, — прошел через салоны. Сейчас он завидовал гвардейцам — этим бесстрастным истуканам с пышными плюмажами на киверах, — казалось, им нет дела ни до самого Генриха, ни до истошных завываний кронпринцессы, ни до тяжелого аромата лилий, удушающей волной накатившего с порога.
Прикрывшись рукавом, остановился в дверях.
Его не услышали.
Ревекка, экзальтированно запрокидывая голову с крупно завитыми буклями, старательно выводила:
— Ah! bello a me ritorna
Del raggio tuo sereno![20]
Ее пальцы — крепкие, недлинные, более подходящие дочери мясника, чем принцессе, — терзали клавиши. Стоящая рядом молоденькая гувернантка с готовностью перелистывала страницы нотной тетради, тогда как вторая — немного поодаль, — энергично взбалтывала что-то в бокале, и серебряная ложечка била о края — цок! цок! — будто колотила прямо по мозжечку.
— Прекра… тите, — подавляя дурноту, выдавил Генрих. Капля пота скользнула на губы, и он слизнул ее языком. — Тихо, я сказал!
Ложечка в последний раз брякнула о край бокала. Ревекка, сбившись, выдала такой раздражающе-визгливый аккорд, что Генриха затрясло.
— Какая поразительная… бесцеремонность! — давясь словами, заговорил он, ненавидя сейчас и жену, и ее служанок, и все, на что ни падал взгляд: массивные вазоны с лилиями, картины в игривых рамах, цветные подушки, статуэтки, забытую в кресле вышивку. — Вы видели, который час? У нас сегодня гости… Герр посол устал с дороги и хотел бы отдохнуть. Я пытаюсь читать, в конце концов! — и, поймав улыбчивый взгляд служанки, сорвался на фальцет: — Все вон! Живо!
Женщины подхватили юбки и порхнули из комнаты. А Ревекка осталась.
— Друг мой! — сказала, поднимаясь. — Не сердиться, да? Я собралась пить сырой яйцо, чтобы делать голос чистым и красиво. Я знать, вы любитель музыки!
— Ненавижу музыку, — дрожа, ответил Генрих. — Уж точно не вашу.
— Да-а? — брови Ревекки обидчиво изогнулись. — Но его величество Карл Фридрих ценить мой игру! Он сказал: «Сударыня, вы крайне усердны!»
— То была вежливость, не похвала, — со злой радостью Генрих отметил, как по щекам Ревекки поползли красные пятна. — Вы играете ужасно. И поете тоже.
— Коко… — Ревекка заломила руки и подалась навстречу. Ее глаза, округлившиеся и блеклые, набухли слезами. — Я желать сюрприз… вам и вашей матушке!
— Моя матушка считает вас пустоголовой курицей! — резко оборвал Генрих, отпихивая супругу. — И я полностью разделяю ее мнение, потому что вы глупы! Несносны! Никчемны!
Не скрывая раздражения, смерил ее сверху вниз, отмечая напудренное, но не ставшее от этого ни моложе, ни привлекательнее лицо; подвитые по устаревшей моде кудри; прыгающие влажные губы… Он целовал их той ночью? Спаси, Пресвятая Дева! И эти нескрываемые слезы, и эта покорность разозлили Генриха, и захотелось сделать еще больнее.
— Не трогайте больше фортепиано, — глухо сказал он. — Это семейная реликвия. И не смейте петь! Вы делаете это хуже ослицы, — вышагнув за порог, подумал и добавил: — И танцуете как верблюд!
Только потом захлопнул дверь.
Из-под перчаток — сноп искр. Под ногами захрустели обуглившиеся ворсинки ковра: Генрих давил их с особым злорадством. Так, так! Он слышал за спиной приглушенные рыдания, но вместо раскаяния вспыхнул еще большим гневом.
В кабинете уже поджидал Андраш.
— Приступим к делу, — с усилием проговорил Генрих, падая в кресло. Адъютант — удивительно повзрослевший, взлохмаченный и румяный, пахнущий морозом и дымом, — отнял руку от козырька и, бодро чеканя шаг, да так, что под каблуками потрескивал паркет, приблизился к столу.
— Копии приказов. Чертежи. Протоколы. Сметы, — говоря, выкладывал из саквояжа бумаги. — Галларские фабриканты любезно предоставили мне необходимую документацию. Устроили экскурсию по цехам. Я записал кое-что, — на стол легла пухлая тетрадка, — тут бы привлечь авьенских инженеров, тогда можно наладить собственное производство.
— Я ознакомлюсь на досуге, — пообещал Генрих, пряча тетрадь в секретер.
— Но партия безнадежно испорчена?
— Весь заказ, ваше высочество. Галларцы недоумевают: в бумагах стоят ваши подписи.
Генрих трясущейся рукой подвинул бумаги. Его подпись — размашистая, витиеватая, скрепленная гербом, — гордо красовалась на законном месте. Вот только диаметр не тот, и технические характеристики в утвержденных чертежах чуть-чуть разнятся с исходными.
Крохотная ошибка на бумаге и полный провал в результате.
— Ошибки быть не могло, — сквозь зубы процедил Генрих, оттирая пот. — Все утверждено советом министров.
— Ошибка вкралась при передаче на производство, — подсказал Андраш. — Обратите внимание на фамилию.
— Граф Латур? Мы не знакомы.
— Зато он хорошо знаком с другим графом, — адъютант ловко вытащил нужный документ и снова ткнул в подпись. — Август Рогге.
— Эвиденцбюро Авьена? Военная разведка? Какое отношение она имеет к перевооружению сухопутных войск? Впрочем, — Генрих нахмурился, — граф Рогге входит в аппарат генштаба и находится в приятельских отношениях с его начальником.
— Не только, ваше высочество. Есть еще общество…
— Какое? — быстро спросил Генрих и, встретив блеснувший из-под козырька шако взгляд Андраша, тут же нашел ответ.
— Рубедо, — сказал адъютант. — И граф Рогге, и граф Латур состоят в нем, — и, понизив голос, добавил: — Или состояли… Я удостоился чести быть записанным на прием к графу Латуру, но за день до аудиенции он отправился на охоту, лошадь понесла, его светлость упал и сломал ключицу.
— Досадное совпадение.
— Совпадение, — эхом отозвался Андраш. — Или что-то другое.
Генрих подавил поднимающуюся к горлу тошноту и выцедил:
— С графом Рогге я разберусь… Выведу на чистую воду… насколько он близок с Дьюлой.
— А заодно проверьте свою подпись здесь, — адъютант указал на новые листы, — и еще вот здесь. Вам не кажется, что такие завитки обычно вам не свойственны?
— Похоже на подлог. Я не расписываюсь так даже будучи пьяным… Но какая наглость! — он тяжело сглотнул и обтер платком взмокшее лицо: опять духота! Хоть бы немного свежести… — Подделывать подпись Спасителя! Менять чертежи! Рубедо уже и не думает скрываться, проворачивая темные делишки под самым моим носом! Под носом самого императора!
Попытался собрать бумаги — дрожащие руки не слушались, листы выскальзывали, — и адъютант бросился на помощь, ловя бумаги и пряча их в папку.
— Благодарю, Андраш, для начала достаточно. Я сейчас же пойду к отцу и предоставлю доказательства!
Конечно, он сразу увидит подлог, увидит, где вкралась ошибка. Поймет, что Генрих не виноват, что его бессовестно подставили, что решение отстранить сына от командования слишком поспешно, а в совете министров засели бесчестные господа, предатели, лжецы! Пусть начнет с графа Рогге, а за ним потянутся и другие — напыщенные мастера ложи, хранители древних знаний, алхимики и чернокнижники, прикрывающиеся незыблемой верой в чудо! О, Генрих будет рад увидеть страх на сухом лице Дьюлы! Раздавить его, как клопа! И сам выбивал гулкое эхо из-под сапог, стремительно шагая из салона в салон — гвардейцы едва успевали отворять двери, люстры позвякивали хрустальными подвесками, и предки одобрительно кивали с потемневших портретов: теперь-то наследник не подведет!
У самого кабинета дорогу преградил обер-камергер с пухлой книгой наперевес.
— У его величества прием…
— Это очень кстати! — ответил Генрих, забирая влево. — У меня разговор!
— Его величество принимает по записи, — и обер-камергер взял влево, и снова перегородил путь. Остановился и Генрих, сдавив зубы до хруста. В животе болезненно скручивалось пламя.
— Так что с того? Не видишь, кто я?
— Вижу, ваше высочество, — откликнулся обер-камергер. — И все-таки вы не записаны, — открыв книгу, ткнул в листы пером. — Свободное время только на завтра, на три пополудни…
— Вздор! — Генрих дернул исписанный лист. Из-под манжеты упала искра, и край обуглился. — Теперь оно появилось.
Отобрав перо, размашисто, быстро вписал на чистой странице имя, и процедил, едва сдерживая гнев:
— Передайте его величеству, что я должен с ним немедленно переговорить!
Обер-камергер испуганно поклонился и юркнул за двери.
Время потянулось невыносимо медленно. Сунув папку подмышку, Генрих отошел к колонне, привалившись лбом к холодному мрамору и успокаивая участившийся пульс. Душил воротник мундира, душили бесконечные правила и инструкции, запрещающие говорить Генриху с императором как сыну с отцом. С этим пора кончать! Сегодня отец, наконец, увидит…
Обер-камергер вернулся с окаменевшим лицом, и Генриха замутило.
— В чем дело? — он все еще надеялся. — Я спешу!
— Ваше высочество, — отчеканил обер-камергер, — его императорское величество занят. Он велел передать, что освободится не раньше, чем через семьдесят два часа.
— Трое суток?! — не веря своим ушам, вскричал Генрих. — Освободится через трое суток для меня… для родного сына?
— Простите, ваше высочество…
За спиной обер-камергера звякнули алебарды: гвардейцы встали стеной, отсекая Генриха от вожделенного кабинета. Он застыл, все еще сжимая теперь бесполезную папку, и ощущая, как досада набухает внутри черным комом.
— Прекрасно, — сказал вслух, дрожа как в лихорадке. — Прекрасно… этого стоило ожидать. Сперва отстранить меня от управления, потом от командования, а теперь и вовсе запереться в кабинете… будто я… я… не сын вовсе!
Повернулся и пошел прочь — с поднятым подбородком, с расправленными плечами, выдерживая спиной взгляд обер-камергера, — но не видел перед собой ничего, кроме затягивающей пустоты дверных проемов, похожих на револьверные дула.
— Томаш! — позвал, заваливаясь в салон и роняя под ноги бесполезную теперь папку. — Принеси вина, и как можно крепче!
Сунув в рот сигару — руки ходили ходуном, — высек искру и вместо сигары подпалил рукав. Чертыхнулся, загасил о край стола.
— Ваше высочество! — пугливо ответил камердинер, поднимая папку. — Выпейте воды, я как раз вынул графин изо льда.
— Вздор! — Генрих затянулся, но не почувствовал вкуса, и смял сигару в кулаке — она тут же сгорела дотла, как все, к чему он прикасался, как его непутевая жизнь. — Впрочем, я передумал. Не нужно ничего. Отдай ключ, Томаш, и можешь идти.
— Но, ваше высочество! — голос камердинера надломился. — Вы велели ни в коем случае не отдавать! Позвольте, открою окно? Сразу станет легче дышать! И принесу вина, если надо… да, так будет легче перетерпеть! Я сию минуту!..
— Ключ! — заорал Генрих, теряя терпение и хватая камердинера за лацканы сюртука. Тот вскинул блестящее от пота лицо — побелевшее, с резко обозначившимися морщинами на лбу, — и тихо ответил:
— Не отдам.
— Я приказываю, кретин!
Генрих встряхнул его, и стигматы раскрыли огненные бутоны. Пламя занялось и побежало выше — по лацканам к бритому подбородку, к бакенбардам, вот-вот готовых вспыхнуть…
Томаш отпрянул, и закричал тоскливо и страшно.
Мир разделился на огонь и дым, но в этой дымной красно-серой пелене Генрих отчетливо увидел холодный блеск ключей и услышал, как связка брякнула о паркет.
Он сейчас же подхватил ее. И все, наконец, стало неважным: угасло, превратилось в пепел, выкристаллизовалось до белизны, до прозрачности, до панацеи, упрятанной в походный саквояж. Шатаясь, перешагнул через что-то тлеющее и скрюченное. И, подбирая ключи, слышал, как за спиной хлопают двери, как грохочут каблуки гвардейцев, как стонет камердинер и кто-то — лакеи? стражники? — говорят ему держаться, потерпеть, ведь сейчас его доставят к медику, и все будет хорошо…
— Все будет хорошо, — бормотал Генрих, сглатывая кислую слюну. — Вздумал перечить мне, старый болван!
Теперь все позади, все будет как надо…
Присев на край кушетки, спокойно и деловито набрал дозу. Странное дело: руки почти не дрожали, и не было боли, несмотря на вздувшиеся волдыри, зато через секунду после впрыскивания — как раз, чтобы успеть зажать проколотую вену, — накрыла теплая волна. Она принесла шум морского прибоя, и приятное головокружение, и сладость на языке, а прочее и не заслуживало внимания.
Разве что несчастный Томаш…
— Том-маш?
Привстал, обводя мутным взглядом комнату. Паркет темнел угольными проплешинами. Бабочки шевелились — нанизанные на булавки, они пытались взлететь, и салон полнился сухим шорохом и треском. Старина Йозеф — полированный череп, служащий пресс-папье, — улыбался, как добрый друг, а его костяные зубы выстукивали злосчастную арию Casta Diva, которую так и не допела Ревекка.
Бедная, глупая Ревекка! Надо бы извиниться перед ней за несдержанность и грубость.
Идти было легко — паркет мягко пружинил под ногами. За дверью, сияя радугой на плюмажах, цепенели гвардейцы — игрушечные солдатики из детства.
— Как Томаш? — стыдясь, осведомился Генрих, пряча руки в карманах и пытаясь сфокусироваться на лицах, но различая лишь плавающие пятна — разноцветные, как крылья бабочек. — Я, кажется, слегка его подпалил…
— В порядке, ваше высочество! — донесся басовитый ответ. — Действительно, подкоптился. Доставили его к лейб-медику, не сегодня-завтра будет как новенький.
Генрих выдохнул с облегчением и толкнул дверь плечом.
В комнате супруги — непривычная тишина, лишь изредка прерываемая всхлипами. Заслышав шаги, Ревекка встрепенулась, подпрыгнула на тахте и замерла — раскрасневшаяся, заплаканная, не понимающая, куда прятать глаза и руки.
— Сидите, — сказал Генрих и присел рядом. — Вы сердитесь на меня?
— Я? Сердить? Как можно! — растерянно переспросила Ревекка, а взгляд уже затравленно скользнул в сторону, и губы — хотя и изобразили улыбу, — тут же задрожали и покривились, в уголке глаз блеснули слезы.
Генриха вторично обожгло стыдом.
— Я был несправедливо груб, — заговорил он, улыбаясь смущенно и ломко. — Такое поведение недостойно Спасителя и супруга. Я просто болен… и не в себе.
— Ах, так вы болеть? — она подалась вперед, пугливо коснулась мокрыми пальцами его лба, и тут же отдернула. — И вправду, горяч!
— Все будет хорошо, — Генрих взял дрожащую ладонь Ревекки в свои обожженные, истекающие сукровицей руки, совершенно забывая, что может навредить ей. — Но я зря измучил себя этой бестолковой борьбой с морфием, пытаясь доказать… И ради чего? — он пожал плечами, заглядывая в расширенные, влажные, пульсирующие зрачки жены. — Меня все равно отстранили от инспектирования, я потерял доверие отца, деньги, вас, верного слугу, а теперь еще стал закоренелым морфинистом… но мне почему-то совсем не страшно! Как будто летишь на салазках вниз по ледяной горке, и весело, и захватывает дух, и вовсе неважно, что ждет в конце! — Вздохнул и отпустил ее ладони. — Но ты ведь ничего не поняла, моя равийская глупышка.
— Отчего же! — прошептала Ревекка. — Я понимать…
Ее лицо, плавающее в тенях, казалось совсем не дурственным, и в чем-то даже миловидным. Полная грудь колыхалась под пеньюаром, складки выгодно подчеркивали бедра, и Генрих ощутил налившуюся в паху тяжесть.
— Забудь, что я наговорил, — сказал он, придвигаясь ближе и касаясь ее щеки — Ревекка зажмурилась, но не отстранилась. — Довольно печали и слез, хочу, чтобы ты улыбалась.
— Правда? — она распахнула глаза — все такие же влажные, серые, кроткие. У правого зрачка темнели коричневые крапинки — Генрих удивился, как не заметил этого раньше? — и просто ответил:
— Да.
Тогда Ревекка быстро, неумело ткнулась своими губами в его расслабленные губы. И замерла, ожидая ответа, не зная, что делать дальше — остаться или сбежать?
Генрих все понял и шепнул, опаляя дыханием ее щеку:
— Не бойся. Сегодня я буду нежным.
Потом скользнул ладонями под пеньюар.
Особняк барона фон Штейгер, Лангерштрассе.
Вернувшись, Марго велела принести ей коньяку. Горечь щипала за язык, в хрустальной рюмке плавился янтарь — ослепительно-яркий, как глаза Спасителя.
Нет, нет. Не думать о нем.
Не верить в глупую легенду, рассказанную епископом.
Не замечать стерегущий на улице экипаж с задремавшим кучером.
Не вспоминать о пузырьке, спрятанном в ридикюле…
…речь не идет об убийстве, баронесса, всего лишь об угасании…
— Фрау, изволите лечь? — появляясь в дверях, спрашивала услужливая Фрида.
Марго упрямо качала головой.
— Оставь меня! Если будут спрашивать, скажешь: баронессы нет дома.
— Но, фрау! Я ведь говорила, что его высочество…
— Знать не хочу никакого высочества! — Марго сжимала пальцами пульсирующие виски и снова подливала, снова глотала спиртное, давясь от непривычной горечи и спешки. Бумаги порхали под ее пальцами, пестрели чернильными завитками. Может, найдет где-нибудь знакомую всем авьенцам подпись Эттингена? Фамильный герб? Конечно, это было бы слишком просто: короли не оставляют неугодных улик и неугодных людей.
— Все ваша вина, господин барон, — кривясь от досады, говорила Марго. Портрет фон Штейгера темнел на противоположной стене: такой же насмешливый, отвратительный, надменный. — Зачем вы нашли меня в том приюте под Питерсбургом? Будто в насмешку наделили светским титулом, ни разу не выводя в свет! Сделали своей супругой, не пожелав сделать матерью! В наследство оставили долги и старый особняк! И теперь еще я влюблена в того, кто косвенно виновен в убийстве моего отца! — Марго болезненно оскалилась, качая перед глазами рюмку, и за хрустальными стенками кривился и потешался фон Штейгер. — Но вы тоже убийца, господин барон. Вы убили мою душу…
Опрокинула рюмку в горло и зажмурилась: из-под ресниц покатились жгучие слезы. Нет, не умерла душа, иначе не плакалось бы столь горько, иначе не рвалось бы сердце, истекая тоской по давно умершему отцу, по маленькому Родиону, по Генриху…
…— Хотите отомстить, баронесса? — сказал тогда Дьюла, и его змеиные глаза гипнотизировали Марго, не давая ни вздохнуть, ни ответить. — Отомстить за свою семью и прервать гнилой Эттингенский род? Возьмите эту настойку. Трех капель хватит, чтобы ее высочество никогда не смогло бы зачать наследника.
— Разве это не жестоко? — спросила Марго. — Лишать принцессу радости материнства?
— А разве не жестоко — лишать вас жизни и родового титула? — возразил епископ и вложил в расслабленную руку Марго запечатанный пузырек. — Добейтесь приглашения на бал, баронесса. А затем — свершите возмездие…
— Я не смогу, — простонала она вслух. — Не хочу!
И открыла глаза.
По комнате расходилась туманная зыбь. Тени углубились, затаились в углах. Огонек масляной лампы поблескивал, точно глаз морского удильщика. А портрет напротив пустовал: в раме отображался угол нарисованной гостиной, книги на открытых полках, изящно задернутые портьеры, но барона не было.
Марго озадаченно выпрямилось, но искать пропажу пришлось недолго: фон Штейгер сидел за столом.
Его скрюченные артритом руки лежали поверх бумаг, и перстни, впившиеся в распухшие пальцы, поблескивали разноцветьем камней. Драгоценности украшали и жилет старинного кроя, и запонки на ажурной сорочке. Голову, выглядывающую из кружевного жабо, венчал бархатный берет с пышным петушиным пером. А вот глаза не блестели, напротив — в них чернела непроницаемая мертвая пустота.
— Сможешь, — сказал фон Штейгер, и его искривленные губы едва заметно шевельнулись, словно произносить слова удавалось барону с большим трудом. — Однажды уже решилась на покушение, а потом и на блуд. Ты способна на многие скверные вещи, грязная свинка.
— Вы судите людей по себе, герр Штейгер, — ответила Марго, совершенно не удивляясь появлению столь странного гостя: коньяк притупил ее восприятие, сделал умиротворенной и безразличной. — В то время я была в безвыходном положении, и по вашей милости, хочу заметить.
— Ты и сейчас в глубокой заднице, — криво ухмыльнулся барон, и от ухмылки его нижняя губа треснула и налилась гнилой чернотой. — Его преосвященство ухватил тебя за холку, как сучку.
— Я отстаиваю интересы семьи!
— У тебя нет никакой семьи, кроме меня. Не называть же семьей этого глупого юнца, который вместо того, чтобы зубрить тезисы о царстве флоры, веселится в одном из кабаков на окраине Авьена? Слыхал я о таких местах: там собираются голодранцы и анархисты, и подается препротивное пойло. Впрочем, ничуть не хуже этого.
Он ткнул пальцем в бутыль. Марго откинулась на стуле и прокричала в приоткрытую дверь:
— Фрида, милая! Принеси еще рюмку! Не видишь, у нас гости?
Служанка поспешно внесла искомое и вышла, пятясь и во всю тараща глаза.
— Глупая девчонка! — сказала Марго, разливая коньяк. — Глядит на вас, будто на пустое место!
— Как сильные этого мира смотрят и на тебя, дорогая, — возразил барон и медленно, хрустнув суставами, сомкнул пальцы на рюмке. — А я — лишь твое отражение. Перефразируя одного галларского мошенника и маразматичного философа, скажу: пока ты мыслишь — я существую.
— Так выпьем за это! — сказала Марго и опрокинула рюмку.
По горлу — вновь, — обжигающим пламенем. Дрожащей рукой вытерла рот, и барон вытерся тоже, размазывая по губам и подбородку сочащуюся сукровицу, на белой манжете остались темные пятна, пахнущие землей и гниющей плотью.
— Но я ведь тоже создал тебя, дорогая, — продолжил фон Штейгер прежним пустым и ломким голосом. — Создал из боли и несбывшихся надежд, из обмана и страха. Я научил, как играть на человеческих слабостях, но урок не пошел впрок. Вместо того чтобы прижать этого кобеля епископа, ты, открыв рот, внимаешь его тявканью, и напиваешься в компании мертвеца.
— Иногда общество мертвых приятнее живых. Я устала от людей, герр Штейгер, от их грязных тайн и интриг, поэтому обществу епископа предпочту ваше, пусть даже в таком нелепом наряде.
— Пусть тебя не смущает мой костюм, — с достоинством ответил барон, оглаживая жабо и оставляя на крахмальной белизне кусочки кожи. — Так положено одеваться казначею ложи «Рубедо». Будь ты хоть немного внимательнее, увидела бы на портрете счеты в моих руках. Когда-то они значили очень многое…
— А теперь не значат ничего! — перебила Марго. — Вы банкрот, дражайший супруг. Все, что от вас осталось — крохотный счет в банке и эта развалюха!
Она неопределенно махнула рукой и, покачнувшись, упала грудью на стол. Бумаги смялись, и что-то звякнуло, блеснуло медной гранью.
— Не только, — сказал барон. — Есть еще ключ.
Марго неосознанно накрыла ладонью треугольную пластину и замерла, глядя в покривившееся лицо фон Штейгера.
— Хитрец однажды будет обхитрен, — медленно, едва выталкивая слова распухшим языком, заговорил барон, и голос его звучал, как тихий набат.
— Обманщик — обманут. В этом особняке хранится много чужих секретов. Ты переняла не только мое наследство, но и суть моей жизни. Чужие тайны… — он ухмыльнулся, и с губ снова потекла черная слизь. — Мы знаем в них толк. Подумай об этом, маленькая свинка. Подумай о потайной двери за моим портретом, куда ты прячешь своих блудливых клиенток, о пустотах этого дома. И… ищи.
Сказал — и дохнул на Марго земляной вонью, могильным холодом. Она вскрикнула и откачнулась. Пластинка скользнула под ноги, брякнула о паркет. И вместе с тем хлопнула входная дверь.
Сквозняк стегнул по ногам, остудил горячий лоб Марго, вернул в реальность. И вот уже нет никакого барона, напротив нее — пустой стул и две опустевшие рюмки.
А еще — Родион.
— Родион! — вскричала Марго и вскочила.
— Что это? — спросил он, бледнея. В протянутой руке — помятые бумаги.
…имущество Вашего батюшки… переходит господину Родиону Зореву… вступить в законные права… прошу подробнейше изучить…
— Я… — слабо сказала Марго и ухватилась руками за край стола. — Как ты вернулся? Когда?
— Только что. Доктор Уэнрайт отпустил меня повидаться с тобой, — ответил Родион бесцветно, но горло его дрожало, и рука дрожала, и тряслось в руке завещание отца. — Почему ты утаила?
— Я не успела рассказать…
— Почему? Ты? Утаила?!
Он качнулся и швырнул бумаги в лицо. Сквозняк подхватил их, закружил в сумасшедшей пляске. Склонившись над столом, Родион прикрыл глаза и тяжело задышал, распространяя вокруг душный запах спиртного и табака.
— Ты пьян, — сказала Марго и упала обратно на стул.
— Да, — не открывая глаз, ответил брат. — Как и ты, сестрица.
— У меня была причина.
— У меня тоже, — он разомкнул ресницы, и Марго увидела его взгляд — затуманенный, полный болезненного отчаяния. — Сегодня в госпитале впервые за эти четыре месяца умер человек.
Рассказ Родиона.
— А ведь ты мало рассказывала об отце, — заговорил Родион, тяжело опускаясь в освободившееся кресло и придвигая к себе початую рюмку. — Но я не виню тебя, Рита: ты и сама ничего не знала, только говорила, что отец хотел сделать этот мир лучше.
— Он хотел сделать мир лучше, — повторила Марго. — Подарить жизнь…
— Я тоже хотел, — кивнул Родион, рассеянно крутя в пальцах рюмку. — Быть похожим на отца. Хотя Авьен лишил нас памяти и родословной, я все еще пытался полюбить этот город, все еще надеялся на перемены…
Умолкнув, Родион выплеснул коньяк в глотку и тут же закрылся рукавом.
— Ты помнишь герра Шульца? — неожиданно спросил он, а потом продолжил: — Старый господин, который занимал палату в западном флигеле. Когда ты навещала больных, он никогда не лез вперед, спокойно дожидался своей очереди за лекарствами и обедом, но запомнил тебя, Рита. Он говорил, что ты похожа на его покойную дочь, которая умерла от чахотки. Он говорил, что лучше бы умер сам, но Господь дал ему отсрочку, и теперь осталось уповать лишь на него и Спасителя. Он говорил… — Родион запнулся, будто на миг потерял нить разговора, и качнул головой. — Да много чего еще. Герр Шульц был только одним из заболевших. И первым, на ком доктор Уэнрайт испробовал свой эликсир.
— Эликсир? — эхом повторила Марго.
И вспомнила коробки, подписанные по латыни, которые дозволялось трогать лишь пронырливому арапчонку, и острый запах медикаментов, струящийся из-под запертых дверей, куда не дозволялось входить никому из персонала.
— Лекарство от туберкулеза, — ответил Родион, глядя на Марго немигающим взглядом покойного барона. — Доктор Уэнрайт утверждал, что его еще рано тестировать на больных: до этого мы использовали белых мышей. Но потом резко изменил свое мнение. Я думаю, это случилось после визита кронпринца.
Сердце заколотилось в тревоге.
Генрих? Он был в госпитале? Как давно? Как он? Спрашивал ли ее, Марго?
Вопросы нагромождались в голове, кололи, просились наружу, но ни один так и не скатился с языка.
— Мы все верили ему, — сказал Родион. — И я, и доктор Уэнрайт. И ты, Рита. Так долго смотрели на солнце, что ослепли. Так близко подошли к огню, что обожглись. В тот день доктор Уэнрайт пришел растерянный и постаревший. Он без конца щипал себя за ус — а он всегда так делал во время волнения, — и повторял, что опыты на мышах проходят успешно, но он совершенно не уверен, пора ли переходить к опытам на людях. Повторял, что его высочество больше не хочет ждать и настаивает на немедленном использовании лекарства. «О, Харри так спешит! — говорил доктор Уэнрайт, в раздражении кружа по комнате. — Если бы мне дали еще немного времени…» Но времени не было, Рита. Ты знаешь, что чахотка выкашивает окраины Авьена, и если так будет продолжаться, то в скором времени разразится настоящая эпидемия. Поэтому герр Шульц предложил себя.
— Что значит, предложил? — спросила Марго, и покосилась на портрет барона: он был на месте, окаймленный массивной позолоченной рамой, и он молчал.
— В качестве подопытной мыши, разумеется, — криво ухмыльнулся Родион и плеснул в рюмку еще немного коньяку: руки дрожали, и горлышко цокало о край. — Он выглядел, как белая мышь — маленький, сухой и совершенно седой от старости. Я помогал доктору Уэнрайту ввести ему эликсир внутривенно. Мы рассчитывали, что так эффект проявится быстрее, и были уверены, что если эликсир не поможет, то хотя бы не повредит. И ошибались, — Родион моргнул, и в свете ламп его глаза заблестели слезами. — Когда герр Шульц начал задыхаться, я еще ничего не понял, Рита. Но доктор Уэнрайт понял сразу. Он попытался исправить положение, попытался помочь, но… слишком поздно! Слишком! — Родион выкрикнул это, неприкрыто давясь слезами. — Я видел, как багровеет его лицо. Видел закатившиеся глаза. И тело… его трясло так, что я подумал, старик слетит с постели. Когда он перестал дышать, его горло было размером с мяч. Доктор Уэнрайт сказал, что это был анафилактический шок. Он сказал, что, должно быть, у герра Шульца оказалась аллергия на содержащиеся в эликсире препараты. Сказал, что такое случается… Но я видел страх в его глазах и понимал: он тоже винит себя за поспешность. И, возможно, винит кронпринца. По крайней мере, я стал винить именно его.
Кивнув, Родион опрокинул рюмку и зажал рот рукавом. Марго поспешно отодвинула бутылку и тронула брата за плечо.
— Достаточно! Я сейчас прикажу Фриде приготовить тебе постель, ты выспишься, отдохнешь и забудешь все ужасы, а утром…
— Я не собираюсь забывать! — вскинулся Родион. Кресло под ним скрипнуло, стукнуло ножками о паркет. — Да, поначалу хотел! Именно поэтому я упросил доктора Уэнрайта дать мне возможность навестить тебя в особняке. Но вместо того, чтобы пойти домой, отправился в кабак. — Он утер слезящиеся глаза и криво усмехнулся. — Разве не так поступают мужчины, когда совершенно потеряны? Разве не так поступал и Спаситель, когда я впервые встретил его в салоне на Шмерценгассе? Да! Я взял экипаж и отправился на окраину Авьена. Туда, где разгорается эпидемия. И мне было совершенно все равно: заболею я тоже или, может, напьюсь до бесчувствия. Я попросил остановить возле заведения с такой потертой вывеской, что названия не разглядеть. Внутри пахло чесноком и горелым жиром. За столами, залитыми пивом и закапанными воском, сидели завсегдатаи, но их лица тонули в плотном табачном дыме. Я подсел к одной из компаний и заказал приличную кружку пива, которую мне тут же принесла рябая толстушка с припудренной язвой на носу…
— Ужасно! — не выдержала Марго, дрожа от отвращения и жалости. — Надеюсь, ты не провел с нею ночь?
— И не собирался, — ответил Родион. — За время работы в госпитале я изучил не только признаки чахотки, но и сифилиса. Другие же господа оказались не столь разборчивы, и с удовольствием щипали толстушку за бока. Сперва я думал, что за столом собрался нищий сброд из бедняцких кварталов, но по разговорам вскоре понял: они такие же студенты, как я сам. В их речах, пусть неразборчивых после пива, проскальзывали ученые слова, а один из компании — щуплый и чернявый парень, которого все называли Художником, — визгливо жаловался на то, что провалил вступительные экзамены, и вместо него приняли какого-то безродного бродягу, который даже не коренной авьенец вовсе. Я спросил, куда он поступал? И парень ответил, что в Авьенскую академию художеств. Он даже показал несколько акварельных набросков, которые, скажу тебе, Рита, оказались весьма недурны, — взяв паузу, Родион зашарил взглядом по столу, остановился на бутылке, но Марго загородила ее рукавом, и Родион, вздохнув, продолжил: — Вообще, эта компания весьма резко отзывалась о чужестранцах, и я порадовался, что достаточно долго живу в Авьене, чтобы перенять местный акцент. Бог знает, что было бы, узнай во мне славийца! Они уже были подогреты выпивкой и почем свет ругали и приемную комиссию, и ученых мужей, и все правительство во главе с его величеством кайзером в целом. Я, было, испугался — не нагрянет ли полиция? Ты помнишь, Рита, я все еще нахожусь на поруках. Но потом понял, что в этом кабаке такие разговоры — привычное дело, а эти ребята, в конце концов, оказались не так уж плохи, и говорили трезвые мысли.
— Надеюсь, не такие трезвые, как те, что привели тебя в полицейский участок? — осведомилась Марго, и снова покосилась на портрет. Показалось — на окне колыхнулась портьера. Не стоял ли снаружи агент тайной полиции? Вздохнула, забрала за ухо прилипшую к щеке прядь. Она слишком издергана и подозрительна в последнее время, и заразилась манией преследования от Генриха, не иначе.
— Мысли оказались куда лучше! — тем временем рассмеялся Родион. — Это тебе не глупые стишки в газетенке! Они, кстати, признались, что выпускают собственную, и даже показали ее мне. Я не запомнил названия, Рита, но запомнил знак — это был крест с загнутыми концами. Художник хвастливо пояснил, что он первым придумал этот символ и подсмотрел его на глиняных кувшинах и табличках, которые находили археологи по всей Священной Империи. «Запомни его, брат! — сказал он, чокаясь со мной пивом. — Это символ удачи и расцвета новой жизни, которая вскоре взойдет на руинах старой!»
— Родион! — Марго испуганно подскочила и ухватила брата за руку. — Ты говоришь безумные вещи!
— Они не менее безумны, чем нынешние законы! — запальчиво ответил юноша, тоже поднимаясь. — Глупо закрывать глаза на эпидемию чахотки. На нехватку жилья. Грядет Рождество, а в Авьене еще не достает приютов и супных кухонь, где бедняки могли бы прокормиться и переждать холода! А, значит, будут снова скрываться в канализациях! И именно там, — Родион качнулся, и ухватился за край стола, — да-да, там! Рождаются прогрессивные и революционные идеи! Что обещал нам кронпринц? Переориентировать внешнеполитический курс, отказавшись от союза с Веймаром, провести земельную реформу, повысить налоги для крупных землевладельцев, одновременно предоставив больше прав и свобод простым гражданам Авьена! Больше школ и больниц! Просвещение и прогрессивная медицина! И к чему это приводит? К разгулу эпидемии и смерти от непроверенного лекарства! — Родион ударил кулаком в ладонь. — Все, что он может — это писать статьи в газете своих друзей! Но может ли это изменить хоть что-то, Рита? Я отвечу тебе! Нет! Не может! Альтернативой существующему порядку может быть только революция! И только свержение существующей власти поможет процветанию страны и освобождению ее от оков!
Он умолк, тяжело дыша и утирая лоб ладонью. Марго дрожала — не то от гуляющих сквозняков, не то от возмущения, — она никогда не видела брата таким.
Нетрезвым. Решительным. Злым.
Куда делся тот мальчик, что прилежно просиживал над учебниками? Куда делся мягкий и вдумчивые взгляд? Глаза Родиона теперь — жгучие угли. Он сам как раскаленный клинок — тронь и обожжешься.
— Я понимаю, Рита, — заговорил он снова, — тебе непривычно видеть меня таким, и не привычно слышать мои откровения. Но если ты окажется достаточно умна, чтобы поразмыслить над моими словами, то поймешь: другого выхода нет.
— Есть, — слабо произнесла она. — Мы можем уехать в Славию… Ты ведь прочел письмо адвоката? У тебя есть наследство. Давай уедем и начнем все заново.
Он долго смотрел на нее ничего не выражающим взглядом, и надежда, встрепенувшаяся было в сердце, мигнула и погасла.
— Не сейчас, — тяжело сказал Родион, отступая от стола, и между ними сразу пролегла тень, и тени залегли на впалом лице юноши. — Я обещал доктору Уэнрайту довести его работу до конца. А потом… возможно… — он покачал головой и, вдруг подавшись вперед, отчего его глаза полыхнули жидким огнем. — Только обещай, что будешь держаться подальше от Спасителя и от всего императорского дома! Обещай, Рита!
Она хотела бы ответить ему: обещаю! Хотела бы переступить через собственное глупое сердце, вышагнуть из чувств, как из воды — нагой и свободной от всего.
Но висящее на шее кольцо камнем тянуло на дно.
Марго стиснула его и не ответила ничего.
Какое-то время Родион ждал, глядя на сестру исподлобья. Но, так ничего и не дождавшись, повернулся и, покачиваясь, вышагнул из кабинета.
Марго услышала лишь тяжелые шаги по лестнице — Родион поднимался в комнату.
Тогда она в бессилии опустилась обратно за стол и уронила голову на скрещенные руки.
Ротбург.
— Ожоги не заживают, ваше высочество, — прикосновения лейб-медика мягкие, уютные, щекочущие. Боли не было: эйфория ходила-щекотала под кожей, и Генрих с рассеянной улыбкой следил, как бинтуют его руки. — Раньше процесс заживления происходил гораздо, гораздо быстрее, волдыри исчезали на глазах, а теперь… — за стеклами очков вильнул встревоженный взгляд. — Я крайне обеспокоен вашим состоянием.
— Не стоит, доктор, — ответил Генрих, выпрастывая обработанную мазями и аккуратно забинтованную руку. — Я пострадал куда меньше Томаша. Кстати, вы осмотрели его?
— Сожалею, он больше не сможет вас обслуживать. Другой камердинер…
— Другой?!
К коже прилил огонь, в ушах зашумело, застучало, вторя тихому бою часов — восемь. В это время Томаш приносил завтрак и свежую прессу, а теперь на прикроватном столике — ни газет, ни кофе, только склянки с дурно пахнущими мазями да бесконечные рулоны бинтов.
— Лежите, ваше высочество! — ладони лейб-медика удержали за плечи. — Осмотр не закончен…
— К дьяволу осмотр! Мне нужно знать!
Генрих порывался подняться, но голова кружилась, и тело казалось слишком тяжелым, слишком непослушным. Конечно, ему не скажут, что Томаш мертв: будут скрывать, отводить лживые взгляды, перешептываться за спиной. Что угодно лучше, чем правда!
— Будьте благоразумны, — убеждал лейб-медик. — Ваше здоровье — самое ценное, что есть у империи!
Он не договорил и обмер. Из пляшущей зыби вышагнул мертвец — как прежде, осанистый и строгий, затянутый в привычный сюртук. Водрузил на столик поднос с завтраком, расстелил белое-белое, сдернутое с руки полотенце, и сам встал рядом — такой же белый и тоже нестерпимо пропахший медикаментами.
— Прошу простить, — Томаш склонил перебинтованную голову. — Долг требует приступить к моим непосредственным обязанностям, а я и так опоздал на восемь минут.
Пройдя через салон — прихрамывая, но все-таки сохраняя осанку, — камердинер раздвинул портьеры. Морозный свет пролился на стены, высинил стеллажи и тщательно выбритые щеки Томаша — осунувшегося, болезненно-бледного, но живого.
— И куда подевались бакенбарды? — улыбнулся Генрих, чувствуя, как тает сковавшая грудь тяжесть. Мысли — живой? живой! — бестолково толкались под черепом, бились о морфиновую сонливость.
— Пришлось сбрить, ваше высочество, — невозмутимо ответил Томаш. — Извольте одеться, ее императорское величество телеграфировала, что приезжает утренним поездом.
— Не может быть! — воскликнул Генрих и, перехватив недовольный взгляд лейб-медика, велел: — Ступайте, любезный! Сегодня я больше не нуждаюсь в ваших услугах.
Тот, поджав губы, сгреб в саквояж звенящие склянки, и удалился, бурча под нос:
— Пресвятая Дева! Вместо одного упрямца я получил двух!
— С вашего позволения, — между тем, продолжил камердинер, по-хозяйски счищая с мундира едва различимые соринки, — я передал корреспонденцию секретарю, пусть рассмотрит прошения и счета. Также, с вашего позволения, я приказал перестлать паркет, ваша матушка расстроится, если увидит, а через день начнут съезжаться гости. Ваш кучер Кристоф вернулся на рассвете и доложил, что баронесса фон Штейгер в особняке одна. И что это вы обронили?
Нагнувшись, поднял платок — вышитые золотой нитью уголки и инициалы Генриха.
— Подарок супруги, — рассеянно ответил он, стараясь не думать о прошедшей ночи. — Выбрось, Томаш. — Но все-таки вспомнил коричневые крапинки у зрачков, и робкие поцелуи, и доверчиво прильнувшую голову к его плечу. Устыдился и добавил: — А, впрочем, оставь, бедняжка так старалась, — и, глядя, как медленно, точно боясь потревожить раны, камердинер помогает ему попасть в рукава сорочки, произнес: — И прости.
Старик на мгновенье замер — только что его руки порхали над принцем, и вот застыли на весу — два пальца на левой руке замотаны, под манжеты и воротник убегают ленты бинтов.
— Я повел себя недопустимо и… опасно, — с усилием продолжил Генрих, неосознанно поглаживая ладони. — Но был не в себе…
— Знаю, — спокойно отозвался Томаш, сутулясь над ним. — Я уже понял, что вы пропали, и отчасти виню себя, раз подавал вам проклятое снадобье.
— Мой бедный Томаш! — откликнулся Генрих, медленно опуская ноги на прожженный паркет. — Не в твоих силах противиться воле своего принца, как не в моих — противиться тяге к морфию. Эта ночь была тяжелой для нас обоих… Что ж! Я готов подписать отпускную бумагу, чтобы ты отдохнул и залечил ожоги.
— И кто же будет присматривать за вами? — осведомился Томаш, глядя на Генриха исподлобья и аккуратно застегивая ему воротник.
— Какая разница? Мало ли во дворце слуг! Да хотя бы Андраш…
— Осмелюсь заметить, Андраш адъютант, не камердинер. Он совсем молод, а я знаю вас с детства, ваше высочество, — застегнул последнюю пуговицу и подал китель. — Никто не знает вас лучше меня. Что вы предпочитаете, а от чего держитесь подальше, во сколько у вас подъем и сколько заложено на водные процедуры, в какой момент к вам лучше прийти с докладом, а в какой не тревожить вовсе… я долгие годы служил вам, ваше высочество, это не первые мои ожоги. И за все усердие вы желаете меня отстранить?
— Не отстранить, Томаш, я…
И запнулся, глядя в побелевшее, непривычно голое лицо камердинера. Его нижняя губы дрожала, в глазах застыла тоска брошенного пса. Старый, но все еще готовый служить, еще не растерявший преданность.
— Ничего, — сказал Генрих. — Я поторопился. Я…
И не договорил: узнал фиалковые духи раньше, чем она вошла в салон. Кровь стала пламенем, слова — углями.
— Вы? Не ожидал…
Императрица улыбнулась красивым ртом — глаза же, запрятанные в тенях дорожной шляпки, остались спокойны и надменны, — и протянула руку для поцелуя.
— Не забывай, дорогой, я не люблю шумиху. Ты — первый, кого я хотела увидеть.
— Я велел никого не впускать.
Взволнованная дрожь накатила — и схлынула. Так странно — был огонь, и нет. И теперь ни трепета, ни чувств — одна зола.
— Не впускать? — она озадаченно приподняла брови. — Вот новость! Я императрица! К тому же, твоя мать… Но что же ты сидишь?
Генрих поднялся, держа ладони за спиной, коснулся сухими губами затянутых в шелк пальцев. Они порхнули по его щеке, тронули завиток у лба — Генрих отстранился:
— Не нужно.
— А ты совсем одичал на службе, — с обидой заметила императрица, опуская руку. — Недаром я получала столь странные донесения.
— О чем? — раздраженно осведомился Генрих и, отойдя к столу, принялся застегивать китель: проклятые пуговицы не слушались, бестолково крутились в забинтованных пальцах.
— Сущую бессмыслицу! — краем глаза отметил, как нервно дернулись плечи императрицы. — Признаться, я пожалела, что справилась о твоем здоровье. Писали, будто бы ты болен, и что лекарства не помогают, а наоборот, и приступы случаются чаще, и совсем не спишь по ночам…
— Я прекрасно сплю! — перебил Генрих, отталкивая подоспевшего на помощь камердинера и некстати вспоминая прошедшую ночь. — Спросите у Томаша!
Императрица брезгливо повела тонким носом и поджала губы:
— Я не признала сразу. Обриться наголо? Ужасно! Томаш, сейчас же покиньте салон и приведите себя в надлежащий вид!
Камердинер поклонился и шагнул к дверям.
— Томаш останется! Меня вполне устраивает его вид.
Камердинер поклонился снова и вернулся за спину Генриха.
— Да ты и сам выглядишь не лучшим образом! — голос императрицы зазвенел от возмущения. — Как похудел! Осунулся! Под глазами круги! Что с тобой, Генрих? Ты переутомляешься? Или вправду болен?
— Отчего вы спрашиваете? — он, наконец, оставил борьбу с пуговицами и повернулся к матери. Ее фигура, подтянутая и стройная, отбрасывала на стену пергаментную тень. В тени шевелились бабочки: подаренная Натаниэлем Brahmaea, и синекрылая Morpho, и Acherontia atropos, и сотни других — пестрели иссохшие тельца, от стекол отражались оранжевые сполохи. Не жизнь — имитация жизни.
— Я беспокоюсь о тебе, мой мальчик, — ответила императрица, глядя на Генриха снизу вверх, и ее глаза тоже были, как подсвеченное стекло. — Ты сын мне.
— Вы вспомнили об этом? — он не сдержал усмешки. — Прекрасно! Дальше?
— Я была против твоего назначения инспектором пехоты, и оказалась права. Это путешествие не пошло тебе на пользу.
— Об этом больше не волнуйтесь, я отстранен.
— Вот как? — взгляд императрицы потеплел. — Не скрою, я никогда не хотела видеть тебя солдатом. Ты совершенно не создан для армии, мой Генрих! Я прочила тебе университет.
— А отец считает иначе. Но вам лучше знать, для чего я создан. Всем лучше знать, кроме меня самого.
— Ты обозлен? — она поджала губы. — Жаль. Вижу, напрасно спешила, ты совершенно не рад встрече.
— Простите, матушка, что снова не оправдал ваших ожиданий, — Генрих манерно поклонился, и щеки императрицы возмущенно запунцовели. — Я, в самом деле, не очень хороший сын. Отец считает меня неудачником и запирается в кабинете. А вы каждый раз сбегаете из Авьена, будто из клетки, — он досадливо пожал плечами и добавил: — Знали бы вы, как мне самому иной раз хочется сбежать или запереться от всех! Но ваши шпионы находят меня везде, везде! И даже в собственных комнатах я не могу побыть в одиночестве!
— Выходит, опасения не беспочвенны, — императрица привстала, и складки ее платья прошелестели по паркету. — Ты совершенно отбился от рук! Забываешь о приличиях. Погляди, что сделал с паркетом! А ведь скоро Рождество… Позволь напомнить, что ты к тому же женатый человек! Пора бы остепениться и, наконец, заняться прямыми обязанностями! Ты обещал осчастливить новостью о внуке.
— Конечно, я ведь племенной жеребец! — Генрих отошел к столу и нервно провел забинтованными пальцами по полированному черепу, стопке бумаг, книгам по биологии. — Слава богу, отец доверил мне хотя бы такое дело, и не отстранил, как от всех прочих!
— Дерзишь? — голос императрицы срывался, она еще держала себя в руках, но щеки уже пылали вовсю, и руки, сцепленные в замок, подрагивали от напряжения. — Это все влияние твоих приятелей. Да, да! — и оживилась, заметив, как Генрих с силой сдавил пресс-папье. — Тех, с которыми ты предаешься пороку в домах терпимости и сомнительных питейных заведениях! Твоих так называемых друзей-журналистов! Твоих любовниц! Не знаю, которая из них хуже? Грязная субретка[22] или та отвратительная женщина с сомнительной репутацией? — Генрих скрипнул зубами, и императрица победно улыбнулась. — Не удивляйся! И вдали от Авьена я знаю о тебе если не все, то многое, мой мальчик!
— Тогда к чему эти вопросы? — резко ответил он, отходя к окну и заглядывая за портьеры — там шуршали, перешептывались, двигались чужие тени. — Шпионы расскажут о моей жизни лучше меня самого! В отличие от вас, мне некуда податься. Я могу сбежать лишь в бордели или кабаки, — Генрих отошел от окна, и принялся кружить по комнате, с каждым словом распаляясь все больше. — Да, там подают предрянное пойло, меня тошнит от него по утрам! Но что поделать, если так хочется забыться? От лживых речей и льстивых министерских рож меня тошнит еще сильнее! Да, меня мучают ужасные головные боли, поэтому я впрыскиваю себе морфий день за днем! По несколько раз на дню! Об этом вам тоже докладывают шпионы? Если нет, спросите у бедняги Томаша. Это опасно, мучительно, и куда хуже выпивки, но я все равно скоро умру, не так ли? Кому какое дело? Вы пеняете, что я имею любовниц. Но позвольте! У моего деда их было четыре! И не говорите, что не знаете о давней интрижке отца, — услышав за спиной не то стон, не то вздох, оглянулся и увидел обескровленное лицо императрицы. — Я говорю о той актриске. Впрочем, вас тоже видели с каким-то турульским графом…
— Генрих!
Он вздрогнул и дико воззрился на мать: императрица стояла, прижав ладони к вискам, в глазах плескался неподдельный ужас. И что-то давнее, почти забытое шевельнулось на сердце. Жалость? Вина?
— Не бойтесь, — смягчаясь, проговорил он. — Я сохраню тайну. Но вам и в самом деле не стоило приходить сюда. Пойдите лучше к Эржбет: малышка плачет с тех пор, как вы покинули нас в августе. Она хотела бы чаще видеть мать рядом, — запнулся, покачал головой и устало добавил: — А, впрочем, лучше не надо. Каждый ваш отъезд — гроза и тьма. И каждое ваше возвращение ранит, подобно молнии. Не возвращайтесь больше, ваше величество. И я настаиваю, чтобы вы покинули мои комнаты сейчас же! Так будет лучше для всех.
— Ты… смеешь? — гневно прошипела императрица, кровь снова прилила к лицу. — Прогонять меня? Меня?!
— Если не уйдете, я уйду сам.
В несколько шагов пересек комнату, распахнул дверь — сквозняком подняло свечное пламя, выжелтило стены, и, мельком глянув через плечо, Генрих увидел лицо матери — издерганное, пергаментно-серое, постаревшее. На миг кольнуло жалостью… Кольнуло — и тут же прошло. Пусть прошлое останется в прошлом. Прогорело. Отмерло.
Генрих хлопнул дверью и, грохоча сапогами, сбежал вниз по лестнице, потом — во двор, где возился с упряжью полусонный Кристоф.
— Запрягай! — крикнул ему Генрих и взлетел на заснеженную подножку фиакра. — Прочь из Бурга! Прочь!
Он до последнего боялся, что его остановят, а какой-то частью и надеялся на это.
Но никто не вышел за ним, никто не вернул.
Гостевой дом на Хайдгассе.
Гирлянды фонарей, развешенные над мостовыми, своим мельтешением вызывали мигрень, к тому же, Генрих изрядно продрог и по прибытию на Хайдегассе не знал, чего хочет сильнее: выместить раздражение на турульце или поблагодарить за своевременно втиснутую в его ладони кружку с горячим пуншем.
— Раньше меня не брала простуда, — пожаловался Генрих, обжигая губы о пряное варево. — В детстве я в одной тонкой шинели маршировал по снегу и никогда не болел. Теперь же ощущаю себя развалиной.
— Вы слишком мало отдыхаете и слишком озабочены государственными делами, ваше высочество, — с поклоном ответил Бела Медши. — Надеюсь, этот прием не слишком утомит вас, а может даже развлечет. Я пригласил узкий круг гостей, и для вас будет петь одно прелестное создание, юная особа, которая к тому же недурна собой.
— Друг мой! — с натянутой улыбкой ответил Генрих, с каждым глотком гася в себе раздражение. — Если бы я хотел общества прелестных созданий, я бы отправился в салон фрау Хаузер. На это предложение я откликнулся лишь потому, что уважаю вас. И потому, что вы желали говорить без посторонних ушей.
— Все дела потом! — Медши почтительно подхватил Генриха под локоть и увлек его в ярко освещенный салон. — А пока я не прощу себе, если вы не попробуете партию молодого вина прямиком из моих погребов и не оцените старания Агнешки!
Сдержанно улыбаясь приглашенным господам, которых, к чести посла, действительно набиралось от силы семеро, перебрасываясь с каждым учтивыми замечаниями об Авьенской погоде и турульском вине, которое оказалось весьма недурным, Генрих все еще мечтал о скором завершении вечера. И даже хваленая Агнешка — миниатюрная турулка с грустными оленьими глазами, — хотя и пела самозабвенно и чисто, с тем трагическим надрывом, свойственным лишь кочевникам да славийцам, не могла до конца избавить от напряжения. Генрих все больше молчал, слушал переборы гитарных струн, едва притрагивался к вину и в конце концов рассеянно подозвал Агнешку к себе. Она робко присела на его колени, по-детски обвив за шею и положив на плечо кудрявую головку.
— Я узнала тебя, — доверчиво пролепетала по-турульски, точно видела в кронпринце ближайшего друга. — Ты приходил ко мне во сне и говорил со мной.
— О чем говорил, милочка? — спросил Генрих, наслаждаясь близостью девушки и боясь ее спугнуть, а потому лишь слегка придерживая забинтованной рукой за бедра.
— О болезни, — ответила Агнешка и, вздохнув, добавила: — Она выедает тебя изнутри. Ты скоро погибнешь, бедный…
Потом порывисто поцеловала Генриха в висок и, будто испугавшись, спорхнула с его коленей и кинулась прочь.
— Стой! — он привстал тоже, но с места не сдвинулся — ноги будто приросли к полу. Пламя лизнуло бинты.
— Ваше высочество! — сейчас же всполошился Медши, его лицо выражало крайнюю степень досады. — Не слушайте вздорную девчонку! Кто знает, что пришло ей в голову? Моя вина: знать бы, что так повернется…
— Пустое, — едва вытолкнул сухими губами Генрих и, утихомиривая дрожь, сцепил пальцы в замок. — Мне даже отчасти… симпатична такая непосредственность.
— Я накажу нахалку! — сверкая глазами, бушевал турулец, а гости поджимали губы и осуждающе качали головами. — Не для того вез ее от самой Буды! Прошу, ваше высочество, не принимайте эти бредни близко к сердцу. Попробуйте вот этот сорт…
Он подал знак, и лакей тут же откупорил бутылку розового. Вино плеснуло в бокал, но Генрих упрямо мотнул головой и отступил к дверям.
— Нет-нет! Оставьте девчонку в покое, ради бога. А мне пора освежить голову… прошу простить, господа.
Толкнув плечом створки, вышел в смежный салон, прошел еще один и очутился в пустой комнате — здесь свечи были вполовину погашены, мягкий сумрак скрадывал очертания предметов, и не было слышно ни чужих голосов, ни раздражающего звяканья бокалов.
Эта ночь оказался ошибкой, просто дурным завершением и без того дурного дня.
За спиной почудилось движение, и свечи в канделябрах дрогнули, точно от сквозняка.
Генрих быстро обернулся.
Показалось: кто-то прошмыгнул в темноту, взрезав узкую полоску света.
— Кто здесь? — спросил Генрих негромко и нахмурился.
Снова тайная полиция? Слежка?
Он вернулся обратно и едва лишь взялся за латунный набалдашник, как дверь отворилась сама, и на пороге возник озадаченный турулец.
— Ваше высочество! — воскликнул посол. — Неужели вы решили покинуть нас?
— Я утомлен, — процедил Генрих. — И хотел бы выспаться.
— Мне жаль! — сказал Медши, сверля его взглядом из-под сведенных бровей.
— Но нам так и не удалось переговорить о деле…
— Говорите сейчас! — перебил Генрих. — Впрочем, могу угадать. Вы снова хотите заручиться моей поддержкой, не так ли? Об этом можно было переговорить и в Бурге.
— В Ротбурге повсюду глаза и уши, ваше высочество. Я предпочел более безопасное место.
— Даже в столь безопасном месте, как это, друг мой, ответ останется прежним: я не изменю стране, отцу и короне.
Вместо ответа Медши аккуратно прикрыл за собой дверь.
— Позвольте сказать, ваше высочество, — проникновенно заговорил он. — Я высоко ценю ваши начинания и дальновидность. Жаль, что не каждый обладает способностью разглядеть в вас перспективного правителя, и еще жальче, что вам чинят препятствия те, кто менее компетентен, а то и вовсе глуп, чтобы понять пользу предлагаемых вами нововведений. Провал военной реформы ясно демонстрирует это.
— Досадная заминка — еще не провал! — резко ответил Генрих, в глубине души соглашаясь с турульцем, но от этого лишь сильнее раздражаясь. — Но вы правы, граф, военные министры слишком тупы и ни на йоту не сдвинутся с выбранного курса!
— Досадная заминка отодвинула надежду на скорые перемены, — терпеливо возразил Медши. — И еще больше обострила внутренние противоречия, и без того раздирающие империю. Моя родина — яркий пример таких противоречий. За последние несколько месяцев то здесь, то там вспыхивали недовольства. И силы, направленные подавить эти недовольства, на деле разделяют народные опасения и чаяния. Вы знаете, ваше высочество, я говорю об офицерах низших рангов — достаточно образованных, умных, симпатизирующих либеральным идеям, но в силу происхождения не имеющих права голоса.
— Зачем говорить это мне? — перебил Генрих, пожимая плечами. — Я видел все воочию, когда инспектировал гарнизоны.
— Да, ваше высочество, — слегка поклонился Медши. — Я лишь хотел уточнить, что эти господа бесконечно преданы вам, как многие мои земляки и соратники. Не будет открытием, если я напомню, сколь горячо турульский народ желает видеть вас своим правителем.
— Это уже третье предложение, граф. Вы чрезвычайно упрямы.
— И терпелив. Хотя времени остается все меньше.
— Как и у меня. Вы готовы короновать смертника, которому остается каких-то жалких семь лет?
— Целых семь лет! — возразил Медши. — По правде сказать, для перемен достаточно и года. Турульские офицеры — точно так же, как и боннийские, и далманские, и равийские, а, убежден, что и авьенские, — готовы оказать вам крепкую поддержку. Однако не все из них рвутся в бой, многие достаточно пассивны, их необходимо подтолкнуть, доказать, что цель близка. Приняв турульскую корону, вы могли бы воодушевить их и еще больше сплотить народ вокруг себя.
— И, конечно, это гарантирует вам суверенитет, — усмехнулся Генрих. — Едва завершится коронация, как турульская знать и поддерживающие ее офицеры поднимут вопрос о выходе Турулы из состава империи. Я просчитываю вас на несколько шагов вперед, любезный Бела. И, как бы ни было велико искушение, хорошо осознаю, что вслед за Турулой поднимутся и Бонна, и Далма, и Равия, и прочие вассальные страны. В Авьене начнется смута! А империя и без того похожа на лоскутное одеяло, которое его величество кайзер штопает из последних сил. Но я — как его сын, как наследник престола, как Спаситель, наконец! — не могу позволить разрушить и разграбить то, что в течение многих веков накапливали мои предки!
— Вы не только дальновидны, но и умны, — снова поклонился Медши, однако в его взгляде промелькнуло раздражение. — Выход Турулы из состава империи действительно может спровоцировать цепную реакцию. Но посмотрите: империя и так стоит на краю пропасти! Прежние политический курс нежизнеспособен, нас ожидает мор и мятежи. Не вы ли говорили, что империя — лишь мощные руины, которые еще стоят, но уже приговорены временем к разрушению?
— Вы хорошо осведомлены о моих высказываниях, — с ответным раздражением заметил Генрих. — Но я пропагандирую необходимость реформ, а не кровопролития, и не поддерживаю радикальных националистов. Я желаю сохранить и приумножить свою империю, а не привести ее к распаду.
— Не обманывайтесь, ваше высочество, — перебил Медши, и в его глазах вспыхнул хищный огонек. — Империя не ваша. Чья угодно — кайзера, епископа, генерального штаба, кабинета министров, — но только не ваша! Никогда не была и не станет, пока прогрессивные идеи разбиваются о стену некомпетентности, а вокруг вас сжимается кольцо надзора и шпионажа! Поймите, ваше высочество! Если вы действительно хотите сохранить империю и корону, надо действовать без промедления! — он ударил кулаком о ладонь. — Решительно! Потому что завтра может быть поздно! Искры революции уже проронены, и когда возгорится пламя, пожар пожрет всех нас!
— Довольно! — прервал его Генрих. Канделябры дрогнули, свечное пламя затрепетало, вытянулось к потолку, и стало невыносимо жарко и душно. Слова — сухие, как порох, — посыпались из сведенного спазмом горла: — Вы забываетесь, граф! Зато теперь я понял, для чего этот прием, и эта певичка, и вино. Хотите усыпить мою бдительность?
— Всего лишь уверить, что вам есть, на кого опереться, ваше высочество! — с достоинством ответил Медши и кивнул в сторону. — Здесь кроме гостей находятся некие господа…
— Так! — вскричал Генрих, хватаясь за револьвер. За дверью теперь явственно слышались шаги и голоса. — Значит, я не ошибся! Кроме нас тут действительно кто-то есть! Кто они? Заговорщики?!
— Турульские и авьенские офицеры, готовые присягнуть на верность Спасителю, — поспешно ответил Медши. — Те, кто пойдет за вами, лишь только подадите знак!
— Я подам знак сейчас же! — Генрих взвел курок, одеревеневшие пальцы соскакивали с пускового крючка, под коркой бинтов гуляло ненасытное пламя. — Вышибу наглецам мозги!
— Не горячитесь, ваше высочество! — Медши преградил Генриху путь и бесстрашно перехватил его руку. — Прошу, выслушайте их! Скажите какой-нибудь пустяк вроде «Я счастлив видеть вас, господа! Мы разделяем одни и те же идеалы!» Это ничем не запятнает вашу репутацию!
— Я запятнал ее достаточно, явившись сюда! — закричал Генрих, выворачиваясь из захвата. — Какие интриги вы плетете за моей спиной, граф? Государственный переворот?! Изменники!
Грянул выстрел.
Медши дрогнул, но не ослабил хватку. Даже не посмотрел туда, где дымилась круглая дыра в паркете — как та, прожженная Генрихом во время нападения на Томаша. Пахнуло гарью. К горлу подступил ком. Револьвер выскользнул из сведенных судорогой пальцев и глухо стукнул о паркет. Турулец поспешно отпихнул его сапогом.
— Послушайте, друг мой, — заговорил он сдержанно и четко, будто не его едва не задело выстрелом, будто играть со смертью казалось ему рутиной, и слова текли сквозь полыхнувшую огнем мигрени голову Генриха. — Возможно, я поспешил, пригласив сюда этих господ. Но время пустых речей прошло, да и сделанного не воротишь. К тому же, они не имеют никакого отношения к террористам и революционерам, как вы себе вообразили. Они хотят одного: служить вам. Помочь обрести то, что причитается вам по праву. Авьен отказывает в реформах? Начните с Турулы! Церковь чинить препятствия научным изысканиям? Чего проще, перенесите лаборатории к нам! Хотите сохранить империю? Прекрасно! Министрам все равно, где заседать: в Авьене или Буде.
— Но я авьенец, — возразил Генрих, борясь с накатившей болью. — Отец… ни за что не позволит…
— Так вы предпочтете бездействовать? — усмехнулся Медши, и его кривая улыбка, и особенный блеск в глазах, и легкое покачивание головой зажгли в Генрихе стыд. — Никто не говорит об убийстве, храни Бог нашего кайзера, нет! Пусть проживет еще двести лет, он и так полон энергии и сил, чего нельзя сказать о вас, друг мой. Вы растрачиваете себя, угасаете после каждой неудачи, и — маленькая Агнешка была права, — это убьет вас раньше срока. Готовы ли вы сдаться, в то время как народы Священной империи смотрят на вас в надежде и ожидают спасения?
Генрих оставался неподвижен. Слова забивали горло, точно камни, мысли рассыпались в пыль, и черная дыра в полу расширялась на манер воронки, засасывая в удушливую тьму, где полыхали зарева пожаров, где империя превращалась в руины, в пыль, где слышались выстрелы и крики: «Долой кайзера Карла Фридриха!» И в хорошо знакомом кабинете — квадратном и аскетичном, с едва поникающим сквозь портьеры алым отблеском, — над столом склонился побелевший старик.
— Подписывайте отречение, отец, — говорит кто-то, как две капли воды похожий на Генриха, наставляя на кайзера револьвер.
Рука старика дрожит, выводя неровные буквы на гербовом бланке. А снаружи беснуется и орет толпа:
— Да здравствует его императорское величество Генрих!
Он зажмурился и глухо застонал от непереносимой боли — пульсировала проклятая голова, сжималось сердце, и невыносимо, до одурения хотелось морфия.
— Не отвечайте сейчас, ваше высочество, — меж тем послышался тихий голос турульца. — Подумайте. Я понимаю, так тяжело решиться, но гнилой зуб нужно рвать без сожаления, с корнем. Мы дадим вам время до Рождества. А пока позвольте в знак личной симпатии и будущего приятного сотрудничества, которое, я уверен, не за горами, вручить небольшой подарок.
— Что это? — слабо спросил Генрих, принимая изящный обшитый бархатом футляр с его собственной монограммой.
— Пустячная и прихотливая вещица, — ответил Медши, отщелкивая крышечку. Футляр распался на алые половинки, явив маленький позолоченный шприц и флакончик, покрытый гравюрами. — Я знаю, вы ценитель пикантных удовольствий. И пусть моя родина не столь просвещена, как Авьен, но тоже понимает толк в моде. Ни один великосветский морфиноман не выйдет из дома без этого прелестного набора!
— Как? И вы… тоже? — проговорил Генрих, поднимая больной взгляд от гравюр, на которых нагие девицы возлежали во всевозможных развратных позах.
На миг в лице турульца промелькнуло удивление, но быстро пропало, и Медши со смехом ответил:
— Нет-нет, друг мой! Хоть я называю себя человеком современным, но, к несчастью, еще не заимел такой привычки.
— А я заимел, — сухо оборвал его Генрих. — И тоже к несчастью.
— Черная полоса закончится тем быстрее, чем раньше вы дадите ответ, — продолжая улыбаться, заметил Медши. И, блеснув угольными глазами, добавил с глубоким поклоном, явно смакуя слова: — Ваше величество!
Генрих не ответил. Захлопнув футляр, спрятал его в карман. Казалось, сквозь мигренозную пульсацию из-за двери просачиваются огненные сполохи и голоса:
«Слава императору Генриху! Пусть твой божественный свет озаряет империю! Авьен будет стоять вечно!»
Особняк барона фон Штейгер, Лангерштрассе.
Марго проснулась далеко за полдень, мучимая похмельем и стыдом. Родион еще спал. На улице неприлично громко кричали газетчики, потрескивал на морозе старый особняк, и баронесса, неестественно восприимчивая к звукам, вздрагивала от каждого шороха.
— Не понимаю, с чего так шуметь? — жаловалась она, ежась от жестких прикосновений смоченной в уксусе губки, которой растирала ее Фрида.
— Так Рождество на носу, — весело отвечала служанка. — Позвольте ручку? Протру еще вот тут… терпите, фрау, оно для здоровья полезно. Я заказала на рынке пушистую ель, сегодня к вечеру привезут, поставим в гостиной.
— У меня совершенно не праздничное настроение. Да и потом, я не вижу в том смысла.
— Так уж заведено, — пыхтела Фрида. — Христос родился, чтобы умереть за наши грехи.
— Умереть и воскреснуть. Совсем как Холь-птица! Почему же не празднуют ее рождение?
— Потому что никакой птицы не было, а Спаситель был. Какая ж вы непонятливая, фрау! За то и благодарим его, что Божественная сила живет и поныне, и каждый раз избавляет людей от страшной участи. Ах, фрау! Ведь все рассказанное правда! Знали бы вы, как я полна энергии и сил, как вольно мне дышится с тех пор, как Он почтил наш дом присутствием!
— Кто почтил? — рассеянно переспросила Марго. — Христос?
— Кронпринц же! Да что сегодня с вами? — Фрида осуждающе покачала головой. — И верно говорят, что дамам противопоказаны крепкие напитки. Хорошо, что вас никто не видел, был бы конфуз! Как же репутация?
— Не болтай, — осадила ее Марго. — Репутация у меня и без того дурная.
И, облачившись в пеньюар, вышла из ванны.
Она не помнила, когда в последний раз радовалась Рождеству. Когда радовалась хоть каким-то праздникам вообще? Приютское бытие осталось в памяти серым пятном, лишенным цветовых акцентов, а жизнь с бароном состояла из красно-коричневых лоскутков, похожих один на другой, но все же не укладывающихся в общую мозаику. Теперь Марго понимала, почему: барон вел двойную жизнь.
— Сегодня меня ни для кого нет, — предупредила Марго служанку, но в последние месяцы она и так не была избалована посещением. Не то, чтобы у великосветских грешников появилось меньше тайн, просто некие флюиды опасности — куда более серьезной, чем у возможных просителей, — окутывали особняк. С одной стороны, это даже устраивало Марго — круглосуточная слежка, неприятные встречи с его преосвященством, беспокойство за Родиона и мысли о Генрихе утомляли ее, — с другой же банковские счета таяли, а новых поступлений не предвиделось.
«Ты можешь попросить у кронпринца, — вкрадчиво шепнул фон Штейгер. — Этот сластолюбец не откажет такой знойной курочке».
— Лучше припаси для меня кубышку с золотыми гульденами, старый ты боров! — огрызнулась Марго и повыше подняла масляную лампу, со всех сторон оглядывая портрет.
Она решила начать именно с него: за массивной рамой располагался потайной рычажок. Стоило на него нажать, как портрет приоткрывал вертикальную щель в стене, куда вполне мог протиснуться взрослый человек — там пахло пылью, прогорклостью и мертвыми мотыльками. Один из них, присохший к раме, безжизненно упал под ноги, оставив сероватый пудровый след. Марго перешагнула через него и очутилась в нише.
Темно. Пусто. В углах клубилась паутина. Стена казалась холодной на ощупь и неприятно влажной. Марго отдернула ладонь и наспех вытерла ее о пеньюар. Она перепачкается как поросенок, если останется здесь дольше, чем на три минуты.
Марго отступила в кабинет.
«Свинка, — хрюкнул барон. — Трусливая свинка».
— Хрен тебе! — по-славийски сказала Марго. Разворошила лежащие на столе бумаги, схватила искомое — медную пластину с гравировкой, — и вернулась в нишу. Вспомнись слова, услышанные не то во сне, не то в хмельном бреду — что-то про тайник и ключ. И, преодолевая отвращение, продолжила ощупывать стену, здраво рассудив, что, хотя в особняке могли быть и другие тайные ходы, но именно здесь когда-то располагался кабинет барона, который Марго затем переделала в собственный, и именно тут — при жизни и теперь, — висел его портрет. Если неудача постигнет ее сейчас — что ж, Марго не планировала сдаваться.
«Подумай о потайной двери за моим портретом, куда ты прячешь своих блудливых клиенток… О пустотах в стенах этого дома… и ищи!»
Не было ни рычагов, ни выступов.
Марго осмотрела каждый угол, ругаясь всякий раз, когда задевала макушкой деревянную балку. Зимний свет, просачивающийся из кабинета, окрашивал стены в мертвенно серый цвет, от этого казалось, что Марго заперта в склепе, и так же, как в склепе, было душно и тесно — не развернуться.
«Не развернуться, — подтвердил барон. — Если хоть одна искра попадет на подол, ты вспыхнешь, как головешка! Никто не поможет тебе спастись!»
Держащая лампу рука дрогнула, горчичная желтизна расплескалась о старые доски и вычернила выемку — округлую и неглубокую, медная пластина в нее не входила, зато легко вошел указательный палец. Послышался трескучий щелчок. Марго поспешно отдернула руку, но старый особняк загудел, заворчал, доски с протяжным скрипом сложились гармошкой и открыли уходящие вниз ступени.
«Нашла», — удовлетворенно прогудел барон и заурчал, как сытый кот. А может, это кровь прилила к ушам.
Марго оглянулась назад: в открытой щели виднелся кусочек кабинета — письменный стол с наваленными на него бумагами и неубранная бутылка коньяка. Подумалось, что надо бы отругать Фриду за безалаберность, а после захотелось вернуться и убрать ее самой — в знакомую комнату, в тепло и свет, подальше от распахнутого зева подземелья. Дрожащими пальцами Марго стянула у горла завязки пеньюара и почувствовала, как под ладонью колотится сердце.
«Хочешь вернуться? — насмешливо спросил фон Штейгер. — Зачем же ты задавала вопросы, если не готова получить ответ?»
— Я готова, — вслух сказала Марго, и собственный голос провалился в тишину, как в яму.
Осторожно, нащупывая ступеньки, она начала спуск.
Отблеск масляной лампы прокладывал под ногами дорожку, и Марго старалась не смотреть по сторонам, где двигались живые тени, где тьма дышала холодом и гнилью. Раза два или три из-под ее туфель прыснули крысы — их веревочные хвосты с шуршанием проволоклись по камням, — но Марго даже не вскрикнула. И ни разу не оглянулась, чтобы не видеть, как тает за спиной узкий прямоугольник света.
Начав путь — нет смысла думать о возвращении, пока не пройдешь его до конца.
Марго принялась считать ступени. Каменная кишка тоннеля терялась в глубине, быть может, она вела к катакомбам Штубенфиртеля — сердцу Авьена. И баронесса даже удивилась, когда, не насчитав и сорока ступеней, уперлась в обитую железом дверь.
— Однако! — тихо произнесла она. — Неглубоко же вырыли яму, господин крот.
Казалось, она еще слышит шум предрождественского Авьена, слышала, как гремит кухонной утварью Фрида и громко распевает фривольные песенки — знай она, что госпожа подслушивает, зарделась бы по самые уши.
Марго толкнула дверь — заперта. В пыли остался отпечаток ладони, напомнивший о так и не зажившем ожоге на плече Родиона — прикосновении Спасителя. Огонь — жестокий господин, неспроста покровительствует Эттингенам. Он сурово клеймит своих подданных, убирает неугодных и никогда не дает забыть.
Подсвечивая лампой, Марго тщательно осмотрела дверь. Барон говорил что-то про ключ, но не было ни замочной скважины, ни засова. Некогда изящный цветочный узор теперь едва угадывался под слоем ржавчины и пыли, оттого побеги казались Марго сплетениями змеиных тел, а соцветия нарциссов — распахнутыми треугольными пастями. От одной мысли, что фон Штейгер сначала приходил сюда, в подземный мрак, открывал и закрывал мерзкую дверь, а после поднимался в супружескую спальню и этими же самыми руками трогал Марго, ее замутило.
Одна из разинутых цветочных пастей оказалась обращена к Марго, и была отчего-то не выпуклой, как прочие, а вдавленной в железо. Из глубины соцветия смотрел человеческий глаз.
Марго едва не выронила лампу.
Успокаивая понесшееся в галоп сердце, прижала ладонь к груди и только теперь вспомнила, что держит в руках бронзовый треугольник — острый край царапнул голую шею. Отняв руку, уставилась на гравировку — глаз в окружении лучей. Точно такой, как на двери. Да и сама пластина, похоже, вполне укладывалась в размер соцветия-пасти — будто выпавший фрагмент из мозаики.
Повинуясь смутной догадке, Марго приложила пластину к двери.
Раздался короткий щелчок, и бронзовый треугольник аккуратно встал в невидимые пазы, лязгнули и повернулись скрытые механизмы, щелкнул замок, и дверь приоткрылась на ладонь.
Оттуда Марго окатило затхлостью, пылью и почему-то медикаментами. Не удержавшись, она громко чихнула, и замерла, прислушиваясь. Но наверху не прекратила свои песни Фрида, а, значит, звуки в подземелье проникали только извне, но не наоборот: барон фон Штейгер предпочитал знать обо всем, но не посвящать посторонних в собственные тайны.
Свет лампы сочился на порог, и Марго медлила. Уловив минутную заминку, в голове мерзко захихикал старик.
«Не пересиливай себя, — скрипуче сказал он. — Порой неведение блаженно. Сними со счетов последние деньги, купи билет до Петерсбурга и беги на родину. Вступи в права наследования земельным участком, обзаведись семьей, и Авьен забудется, как дурной сон…»
— Так однажды и поступил отец, — вслух проговорила Марго. — И чем в итоге закончилось?
И сама ответила себе: огнем и смертью.
Отблески света отражались и множились десятками стеклянных граней, будто некое чудовище — огромное, черное, присыпанное золой и пылью, — пробудилось от дремы и теперь недобро щурилось на гостью пустыми хрусталиками глаз. Марго вошла, держа перед собою лампу, точно щит. Во тьме ждала неизвестность, а в неизвестности рождался страх.
Под ногами похрустывало битое стекло. Стеклянно поблескивала и темнота: поводя лампой то влево, то вправо, Марго выхватывала поставленные на длинные треноги сосуды, подвешенные пузатые резервуары, сплетения трубок, похожих на прозрачные полые вены, нагромождения колб и перегонных кубов разнообразных размеров и форм, коими оказались заставлены стеллажи. За дверцами шкафов темнели книжные корешки. В дальнем углу беззубо зевала печь. Марго неосознанно двинулась к ней, и тотчас из темноты метнулась крысиная тушка и, юркнув между ног баронессы, потрусила к выходу.
— Тьфу, нечисть! — испуганно пробормотала Марго. — Пропади!
Тяжело дыша, оперлась ладонью о край стола — поверхность оказалась шелковистой от пыли.
Сколько же времени комната простояла закрытой? Три года? Может, больше?
Родовой особняк барона надежно хранил его тайны, скрытые от глаз молодой жены, императорской семьи, его преосвященства и всей ложи Рубедо.
Марго прошла вдоль стеллажей: большинство сосудов пустовало, в иных же на дне плескалась мутная жижа. Некоторые были подписаны на латыни, другие же ограничивались только бумажками с непонятными символами, а прочие и вовсе были без подписей. Одну из колб — на приклеенной бумажке едва виднелся треугольник с крестом, — Марго попробовала открыть, но едва успела вынуть пробку, как в нос ударил столь омерзительный запах, что баронесса зашлась в кашле и, поспешно завинтив пробку обратно, убрала склянку от греха подальше. Она вернется к ним позже. Возможно, прихватит с собой пару экземпляров. Может, покажет кому-то знающему, например, доктору Уэнрайту.
И, вспомнив об Уэнрайте, сразу же подумала о Генрихе.
Сколько правды было в рассказе Дьюлы? А Родиона?
— Чем вы занимались тут, господин барон? — спросила Марго, и фон Штейгер ответил:
«Проверь».
Хотя она и так знала ответ.
Баронесса наугад открыла первую попавшуюся книгу: листы похрустывали, скользили под пальцами, как крылья мертвых мотыльков.
«Алхимия — наука и искусство делать ферментирующий порошок, превращающий несовершенные металлы в золото, и который служит панацеей от всех естественных болезней для людей, животных и растений…»[23]
Рисунки — выцветшие, нечеткие, причудливые, будто нарисованные рукой безумца, — мелькали перед глазами: мужские и женские тела переплелись в стеклянной утробе колбы; над ретортой вырос алый цветок — его зев походил на соцветия змей-нарциссов; змея, кусающая себя за хвост, заключила в свое чрево двуликое солнце; солнце истекало кровью в пасти голодного льва.
Где-то наверху болезненно гулко принялись бить часы.
Марго захлопнула книгу и застыла, дрожа, как пойманный мотылек, усиленно прислушиваясь к шагам наверху, к бормотанию Фриды, к шороху мышей, прогрызающих ходы в стенах.
Странно, что они еще не повредили книги. Возможно, их отпугивал резкий химический запах, пропитавший лабораторию?
Марго принялась рассеянно перекладывать книги с места на место. Помимо них она обнаружила охапку свечей, истлевшие блокноты, огрызки карандаша, пару простых деревянных шкатулок, деревяшку толщиной в руку — верно, для помешивания углей.
Так или иначе, Марго пролистала еще несколько книг — рисунки в них повторялись, а текст оказывался написанным то на латыни, то на каком-то неизвестном языке. Мельком пробежалась по славийской вязи, отложила в сторону и взялась за следующую. Но тут же в голове прозвенел тревожный звоночек. Вернувшись к книге — в простой обложке, без заголовка и рисунков, — она открыла на знакомом ей почерке и жадно впилась в буквы:
«Для приготовления кровь собирается в нагретую бутыль, которая взвешивается на весах. К ней добавляется удвоенное количество алкагеста, бутыль закрывается и помещается в умеренно теплое место примерно на две недели, после чего красная жидкость отделяется от осадка и…»
Далее текст густо перечеркивал карандаш.
Марго облизала губы и ближе пододвинула лампу: буквы четко проступили в оранжевом озере света, и сомнения развеялись, когда она прочла дальше:
«…однако нужно проверить все еще раз. Я уже дважды потерпел неудачу, работая как с мертвой материей, так и с сохраненной путем высушивания. Второй вариант оказался предпочтительнее и давал более устойчивые результаты. Однако я должен попробовать материю живую, тогда…»
Снова зачеркнуто.
И на следующей странице:
«…Глупцы! Глупцы! Глупцы! Разве можно искусственно ускорить процесс Великого Делания, когда мы обращаемся к Живому и Дышащему, еще не окрепшему, но уже несущему в себе Искру? Огонь выше всех элементов и действует во всех них, так дайте ему созреть!»
Следующие страницы вырваны, последняя запись гласила:
«…Я почти у цели.
Красная пыль.
Июль. Авьен.
А.З.»
И подпись — все такая же крупная, с завитками.
Марго прижала тетрадь к груди. От волнения было трудно дышать, на языке оседал кислый привкус. Показалось, что все, окружающее ее — старый особняк, финансовые бумаги, завещание на особняк, рассказ епископа, потайная комната, колбы и книги, — складываются фрагментами мозаики.
Отец действительно жил в Авьене. Он действительно изучал алхимию и был знаком с фон Штейгером. Более того — вместе они ставили опыты в подземной лаборатории. Интересно, знал о том Дьюла? Если нет, то узнал позже. А вместе с ним узнал и император, именно поэтому искал его по всей Империи, именно поэтому предал огню. А барон нашел ее, Маргариту, и, пытаясь сохранить тайну, передал ей в наследство старый особняк. Возможно, здесь все еще хранится что-то…
«… пыль», — сквозняком шепнул в уши барон.
Некое вещество, которое безуспешно пытался создать и доктор Уэнрайт, и о котором знал и Генрих, и ложа Рубедо.
Марго окинула взглядом помещение: теперь оно походило не на комнату, а на крохотную пещеру — с тем же сводчатым потолком, с трубой, выходящей от печи наружу и, видимо, соединяющейся с обычным дымоходом… знала ли об этом Фрида, изо дня в день хлопоча на кухне? Марго хотелось рассмеяться, настолько нелепой представилась ей картина.
Жизнь тайная, прикрытая рутиной. Что может быть проще?
И запах паленой плоти — Материи Живой, — уходящий в дымоход, смешивался с ароматом жареной утки.
«Кто ее вкусит — обретет бессмертие…»
Марго отставила лампу, нечаянно задев деревяшку для помешивания углей. Та повернулась, нацелив на баронессу обломок пальца — на нем блеснул золотой перстень.
Вскрикнув, Марго отпрянула и сбросила мерзость со стола. Не деревяшка — мумифицированная человеческая рука. На перстне, намертво вросшем в плоть, темнели узнаваемые очертания Холь-птицы.
К горлу подкатил кислый ком.
Отвернувшись, Марго зажмурилась и постаралась дышать носом, усмиряя рвотные позывы. В ушах шумело, в голове стоял звон. Пальцы дрожали, машинально разглаживая бумажку:
«Мощи Св. Генриха II. Р. левая. Два минус».
Тошнота подкатила вторично, когда Марго поняла, что на высохшей руке не хватает двух пальцев.
«…материя, сохраненная путем высушивания… — беспрестанно стучало в висках. — Кто ее вкусит… вкусит…»
Неслышно, но осязаемо — до мурашек! — засмеялся барон.
«Как можно использовать эликсир, не вкусив его? — шепнул он. — Как можно исцелиться, не превратив Живую плоть Спасителя в золу и пыль?»
— Иди к черту! — закричала Марго. Схватила скрюченными пальцами шкатулку, размахнулась — побить бы к чертям все эти причудливые склянки, и колбы, и штативы! Но передумала, заметив надпись красным карандашом: Incineratio[24].
Немного выцветшая, но по-прежнему бросающаяся в глаза. Красная — как кровь или огонь.
Как пыль, оказавшаяся внутри.
Она взвилась алым облачком, лишь стоило Марго открыть крышку, упала на рукава, защекотала ноздри. Баронесса не удержалась и чихнула. И в то же время где-то в недрах особняка разнесся полный боли и ужаса вопль:
— Рита! Рита-а, Ри-та-а!!
Шкатулка выпала. Пыль взвилась клубами — Марго успела заслониться рукавом, — но чихнула снова, а после еще раз. И еще!
Огонек в лампе всколыхнулся и, дрогнув, погас.
Марго заметалась, холодея от накатившего страха. Ударилась бедром об угол стола — ерунда! — локтем задела хрупкие штативы, и инстинктивно закрылась от брызнувших осколков. А снаружи не смолкал Родион:
— Помоги, Рита! А-аа!
Она бросилась наугад, спотыкаясь и слепо ощупывая ладонями стены.
Вот дверь — слава Богам, не успела закрыть!
Вот ступени: одна, вторая, десятая, двадцать четвертая…
Спуск давался куда проще подъема!
Вот впереди забрезжила серая полоска света.
Марго ввалилась в кабинет — взлохмаченная, грязная, испуганная.
— Родион! — закричала и, оттолкнув удивленную Фриду, кинулась по лестнице, перепрыгивая ступеньки. — О, Господи! Родион!!
Он сидел на постели — голый, мокрый насквозь, дрожащий, как в лихорадке. Поднял на сестру влажные от слез глаза.
— Меня убили, Рита, — срывающимся голосом проговорил Родион. — Выстрелили сюда… — и прислонил трясущуюся ладонь к груди. — Так больно!
Марго обняла его, прижала лохматую голову к плечу, и он зарыдал — как давным-давно, в оставленном детстве, и она гладила брата по волосам, шепча на ухо:
— Шш, все хорошо. Это просто сон… просто дурной сон! Дай посмотреть?
Голая кожа груди была гладкой и чистой, только на плече — там, куда однажды легла ладонь Спасителя — еще виднелись красноватые рубцы. Но это ерунда! И с этим можно жить!
— Боже, я так испугалась! — выдохнула Марго и, снова прижав Родиона, пачкая его в грязи и пыли, сама разрыдалась от облегчения. — Это все похмелье… вот угораздило же тебя! Дай мне обещание больше никогда! Никогда не ходить в то отвратительное место, и не встречаться с отвратительными людьми!
— Да, Рита, — шмыгая носом, но уже успокаиваясь, кивал головой Родион. — Но и ты… и ты обещай никогда не встречаться с принцем!
— Да, мой мальчик. Да… — она погладила его по волосам. — Ох, я совсем тебя перепачкала!
Улыбнувшись, оттерла красноватую кашицу с его поврежденного плеча. Оттерла — и застыла.
— Что там? — встревожился Родион, выкручивая шею, чтобы рассмотреть то, на что смотрит Марго. — Я ничего не вижу…
— Я тоже, — обескураженно сказала она и, сглотнув, окончательно очистила спину Родиона от налипшей пыли. — Твои ожоги… их больше нет!
Где-то на Авьенских улицах.
Кристоф по привычке повернул на Шмерценгассе, но Генрих крикнул:
— Не туда!
И велел двигаться к окраинам.
Его трясло — от напряжения ли, холода? По улицам хороводили фонари. Валил снег — густой и мокрый. Генрих пытался застегнуть полураспахнутую шинель, но лишь окончательно оборвал пуговицы.
На Бергассе экипаж замедлил ход — достаточно, чтобы позволить Генриху соскочить с подножки и нырнуть в темную кишку проулка. Здесь пахло топленым салом и керосином: стараясь дышать ртом, Генрих повернул вправо, оставив за спиной озерцо жидкого света. Впереди, сдавленная громадами домов, густела тьма. Она манила безлюдностью и тишиной, и Генрих, хоть и пробирался почти наощупь, шага не сбавлял. В спину подхлестывал ветер, заставляя крутиться вслед за скрученными в спираль низкими и узкими улицами; гнал, как поземку, по мостовой, пока все вокруг — низкие крыши, тусклые вывески кабаков, отблески фонарей, летящий в лицо снег, — не слилось в сплошное белое пятно. И Генрих уже плохо понимал, где он находится, и сколько времени прошло, и вовсе не понял, как оказался сидящим у обжигающе холодной стены, и почему ноги, будто продолжая бег, вычерчивают в снегу грязные полосы. Насквозь промокшая шинель давила на плечи, и Генрих, дыша тяжело, с присвистом, вывернулся из нее, как из линялой шкуры. На снежную кашу выпал футляр — Генрих тотчас подобрал его и сжал в немеющих ладонях.
Где-то звенели далекие голоса. Где-то наперебой визжали скрипки. Где-то — за толстыми стенами домов, окруживших Генриха, точно могильными плитами, — текла ночная Авьенская жизнь. А тут, в полутемной подворотне, по краю тускло подсвеченной фонарями, застаивалась кладбищенская тишина.
Никто не отыщет его здесь. Никто не поверит в его присутствие. Никто не вспомнит: ни вечно занятый отец, ни обиженная его словами мать, ни слуги и ни любовницы, и даже ни Маргарита, от которой с момента своего возвращения Генрих не получил и весточки.
Он снова оказался один. Один — против всей темноты и стужи! Но одиночество не тяготило, напротив — Генрих искал его сам, всей сутью желая раствориться в зовущей пустой белизне. И в морфии.
Генриха заколотило крупной, лишающей самообладания дрожью. Отщелкнув крышку футляра, вытряхнул на распластанную шинель шприц. Одеревенелые пальцы не слушались, игла выскальзывала, и Генрих больше всего на свете боялся ее погнуть или того хуже, сломать. Голая кожа совсем посинела от холода, вдоль вен чернели незаживающие синяки. Что сказала бы матушка, если б увидела это? Что сказала бы, узнав, как ее сын — наследный принц, Спаситель империи, — скорчившись у обшарпанной стены, царапает иглой исколотое предплечье? Кровь сочилась на снег, превращая его в отвратительно бурую кашицу. Отвратительно несло от ближайших таверн. И Генрих был отвратителен сам себе.
Он не заметил, когда кольцо света пересекла тень, и вовсе не удивился, увидев склонившееся над ним румяное лицо кучера.
— Кристоф? Как вовремя… помоги!
— Что ж это, ваше высочество? — бормотал тот, поспешно скидывая с себя пальто. — Такая метель, а вы без шинели. Так и околеть недолго!
Генрих нетерпеливо отпихивал пальто, возражал:
— Это сущие пустяки! Я умру, если сейчас же не впрысну морфий…а руки никак не слушаются, и я измучен, измучен!
— Я не умею, ваше высочество, — пугливо отвечал Кристоф, принимая шприц.
— К тому же… здесь?
— Да, да, — дрожа, отвечал Генрих. — Это совсем несложно. Но поскорей!
Пальцы у кучера были грубыми, заскорузлыми и столь же ледяными, как у Генриха, однако, он управлялся ими гораздо ловчее. Насколько же проще жить, когда по жилам не течет огонь! И Генрих думал: а что, если бы он родился вовсе без рук? Думал: а если бы умер в ту грозовую ночь? А потом, почувствовав прокол, не мог думать уже ни о чем: тьма нигредо сменилась мутной белизной, а белизна стала кровью и, клубясь под поршнем, хлынула в него, как в колодец. Упав на плечо кучера, Генрих лишился чувств.
Сознание вернулось к нему вместе с ощущениями влаги на коже и причитаниями:
— Ваше высочество! Да что же такое? Ах, Господи! Вы только не умирайте!
Генрих открыл глаза.
Дома-надгробья все так же обступали со всех сторон, но наверху, меж ними, чернело выглаженное зимнее небо. С него торжественно и тихо летели снежные мотыльки — их крылья льдисто искрились в пульсирующем газовом свете.
— Пресвятая Дева Мария, заступница! — продолжал всхлипывать Кристоф. — Господь всемогущий и все архангелы его! Что ж, ваше высочество? Плохо вам?
— Хоро-шо… — улыбаясь, прошептал Генрих, стеклянно вглядываясь в шевелящуюся мотыльковую тьму.
— Дурак я, дурак! — каялся кучер, набрасывая ему на плечи пропахшее табаком и конским потом пальто. — Ведь говорили мне глаз не спускать, да разве вам поперечишь? Я уж вам щеки снегом растер, чтобы вы поскорее очухались. А то, грешным делом подумал, что вы, ваше высочество, того… околели!
— А если бы и умер? — рассеянно ответил Генрих. — Что тогда? Ты бы расстроился, мой милый Кристоф?
— Расстроился? Да я бы себе в голову пулю пустил! Не уберег Спасителя! Едва своими руками не сгубил!
— Сейчас или через семь лет… В грязной подворотне или на костре… Да есть ли разница? — он попытался подняться. Тело казалось одновременно тяжелым и легким, мысли — путанными и прозрачными. Снежные мотыльки садились на его окоченевшие губы и таяли, умирая. — В конце концов, исход один… Не это ль цель желанная? Уснуть и видеть сны…
— Ах, Господи! Конечно, разница пребольшая! — Кристоф, пыхтя, помог ему подняться. — Ведь вы Спаситель наш! Надежда всей империи! А околеете сейчас — кто спасет тогда нас, несчастных?
— А меня? — спросил Генрих. — Кто спасет меня, Кристоф? Да и хочу ли я кого-то спасать? — Перехватил испуганный взгляд кучера и, опомнившись, искусственно рассмеялся. — Я пошутил, любезный! Ты видишь? Я улыбаюсь! Давай же веселиться! Ночь в полном разгаре, и рядом наверняка есть хороший кабак!
— Домой бы, ваше вы… — заикнулся было Кристоф. Но Генрих упрямо тряхнул головой.
— Нет, нет. Я не вернусь… Там отвратительно душно! И холоднее, чем на авьенских улицах. Хотя исправно топятся все печи, а все равно… — он зябко передернул плечами и повторил: — Нет, ни за что! Уж лучше угощу тебя шнапсом, а ты споешь одну из тех песенок, которые любишь насвистывать по дороге.
— Да, ваше…
— Не называй меня «высочеством», — быстро добавил Генрих. — Сегодня я гуляю инкогнито, поэтому зови меня Феликс.
Приняв от Кристофа его картуз, натянул до самых бровей.
Генрих не помнил, бывал ли он в этой части Авьена: зима меняла облик города, словно в преддверии рождественского карнавала. Прилепленные друг к другу домишки, выглядящие летом непрезентабельно и убого, теперь напоминали жилища рождественских эльфов. И медные вывески, и рожки газовых фонарей сверкали, точно выточенные из хрусталя. Вот только внутри все волшебство рушилось — от запахов чеснока и жира, от дымной взвеси, от гортанных выкриков посетителей. Дубовый стол, залитый пивом, небрежно вытерла пышнотелая и уже немолодая служанка, которой Кристоф тут же не упустил возможности подмигнуть, за что был вознагражден кувшином мутного пойла.
— За ваше здоровье, герр Феликс! — провозгласил кучер и, качнув стопкой, влил содержимое в глотку.
Генрих последовал его примеру и, сколь бы ни был силен выбивающий слезы сивушный дух, даже не поморщился. Однако со второй стопкой повременил: недавняя доза морфия не располагала к пьянству. Комната и без того расплывалась перед глазами, накатывала сонливость, в ушах шумела кровь, отзываясь на аккордеон и музыкальное посвистывание Кристофа в такт припеву:
— Милая Розамунда! Подари мне сердце!
Подари мне сердце и скажи мне «да»!
Милая Розамунда! Не спрашивай маму!
Мое сердце любит только лишь тебя!
— Что я говорил, Кристоф! — восторженно прокричал Генрих, оживляясь. — Вот тебе народная мудрость: если любишь — не спрашивай никого, даже собственную мать, верно?
— Верно, ваше выс… герр Феликс! — поддакнул кучер и снова принялся за свист, отбивая ритм пальцами.
— Ей не нравится моя жизнь, — с горечью продолжил Генрих. — Не нравятся моя жена и мои любовницы! Но я терпел довольно! — ударив кулаком о стол, так, что подпрыгнул графин, велел: — Кристоф! Проси у кабатчика бумагу и перо! Немедля!
И сам откинулся на спинку скамьи, выравнивая сбившееся дыхание и бормоча под нос:
— Женщина с сомнительной репутацией? Однако! И до сих пор ни весточки… Какая наглость!
Кучер вернулся, разложил перед собой стопку листов.
— Пиши, — сказал Генрих. — «Дорогая моя Маргарита! Прошу вас почтить меня своим присутствием на большом рождественском балу в Ротбурге…» — и, вспомнив, осведомился: — Ты ведь следил за тем особняком на Лангерштрассе?
— Хе-хе, а то как же! — отозвался кучер, царапая листок.
— И что же баронесса?
— Сперва ездила в полицейский участок, а после — в собор святого Петера. Потом вернулась домой и более не выходила…
— В собор и участок? Прекрасно! — Генрих стиснул ладони, усмиряя полыхнувший огонь. — Порви это, Кристоф! Пиши так! «Баронессе фон Штейгер лично в руки! Властью мне данной, приказываю…» слышишь? Подчеркни это слово! «…приказываю явиться на большой рождественский бал в Ротбурге! В случае невыполнения приказа к вам будут применены меры особого взыскания!» Написал?
Выхватив листок, пробежался глазами. Обмакнул в чернильницу обгрызенное перо, подписал размашисто и зло, сложил бумагу вчетверо.
— Сегодня же с утра отнесешь на Лангерштрассе!
— Вас понял, — Кристоф ловко спрятал письмо за пазухой и плеснул в обе стопки снова. — За любовь, герр Феликс!
— За нее, — эхом откликнулся Генрих и, осушив ее, уронил голову на перебинтованные руки.
— Это тоскливое воскресенье я проведу с тенями, — затянул между тем певец, и аккорды полились, трогая неизвестно с чего защемившее сердце. — Моя любовь и я решили со всем покончить. Скоро здесь будут цветы, скоро здесь будут молитвы. Не нужно рыданий, пусть знают: я рад был покинуть ваш мир…[25]
— Забавно, — сказал Генрих, поднимая лицо и напряженно вглядываясь в дрожащий дымный полумрак. — Только в Авьене можно услышать столь трогательный романс о смерти.
И, будто отзываясь на его слова, с дальнего угла прокричали:
— Давай-ка что-нибудь повеселее, любезный!
— Милого Августина давай! — откликнулись рядом.
— К черту Августина! — пьяно ответили тут же. — Спой про рыбачку!
— Помалкивайте! — сердито прикрикнул Генрих. — Мне нравится эта! Продолжай!
Певец продолжил. Прикрыв глаза, старательно выводил:
— …до последнего вздоха я буду молиться о тебе…
— Кто там такой умный нарисовался, чтобы рот затыкать? — послышалось с соседней скамьи, и рослый парень привстал из-за стола.
— Сиди, Клаус! — зашикали на него собутыльники, и Кристоф. Перегнувшись через стол, зашипел тоже:
— Не забывайте, кто вы, ваше высочество! Не ровен час, узнают!
— Да-да, ты прав, — согласно закивал Генрих, пряча в рукава зудящие руки. — Плесни-ка еще!
И все же нет-нет, да и косился на соседний стол, прислушиваясь к громким прокуренным голосам.
— Вот я и говорю, — продолжая прерванный разговор, загудел рослый Клаус.
— Пора уже не болтать по пустому, а действовать! Сколько было этих обещаний? Мы, как бараны, все терпим да идем, куда нас поведут. А ведут не на сочные пастбища! На бойню!
— Так ведь начались перемены-то, — возразил ему парень в засаленной кепке. — Больницы строят. Скоро, может, и школы для наших детишек…
— Кого учить будут, если мы все как мухи перемрем? — фыркнул в кружку росляк, и пена осела у него на подбородке. — Да и чему учить? Церкви нашей разве школы нужны? Ей бы денег несли, да побольше! А управлять проще неграмотными и нищими!
— Кронпринц обещал, — подал голос черный, как жук, мужчина, и Генрих насторожился, — что не за горами реформа в образовании. Я своими ушами слышал!
— Болтать — не мешки ворочать! — досадливо возразил Клаус и вытер лицо рукавом. — Что он обещал? Реформу? Да кто ж ему позволит! У кормушки министры стоят во главе с его преосвященством и старым Эттингеном!
— Да, старик засиделся, — поддакнул парень в кепке. — Его бы того…
Генрих побелел.
«…гнилой зуб нужно рвать без сожаления, с корнем», — вспомнились слова Медши.
Он опрокинул стопку и даже не почувствовал вкуса.
— Ты громче скажи, не все шпики слышали! — зашикал на парня чернявый.
— А что? — приосанился тот. — Мы-то вот где, — он широким жестом обвел кабак. — А его величество кайзер — эвон! — ткнул пальцем в потолок. — Какое ему дело до того, что делается внизу? До простых людей? До наших взглядов и мыслей? Он, поди, и в газетах читает только то, что для него подчеркивают карандашом!
Все захохотали, а Генрих привстал, но ему в рукав опять вцепился Кристоф.
— Прошу вас! Господа ради! — зашептал он, заглядывая в глаза. — Говорил же, что это плохая идея, так вы не слушали… Уйдемте прямо сейчас, а?
— Останемся, — ледяным тоном выцедил Генрих и опустился на скамью. Его потряхивало, под кожей сновали огненные мушки. Полуприкрыв подрагивающие веки, он попытался считать про себя, но даже сквозь счет слышал звенящий шепот:
— Если вставать — то всем миром. Если скашивать — то все сорняки. Всех толстосумов! Фабрикантов! Хилых аристократишек! Весь род императорский, гнилой!
— Императрицу-то за что? — усомнился чернявый. — Все ж таки женщина! И даже святая. С ее приездом и суп наваристей, и хлеба больше дают.
— И телеса у нее ничего, сдобные, — заметил парень в кепке, и снова грянул хохот.
— Мерзавец! — одними губами произнес Генрих, не дойдя и до цифры «восемь». Огненная волна, всегда дремавшая после морфия, пробудилась раньше срока и ударила в грудь, и он стиснул в ладони пустую стопку.
— Кому хлеб, а кому трюфеля, — не услышав его, выплюнул Клаус. — Все они одного поля ягода. Если уж сносить старое — так до основ, до пыли!
— А как же Спаситель? — осведомился кто-то, невидимый Генриху и прежде молчавший.
— Были бы лекарства, и без спасения обойдемся! — задорно крикнул парень в кепке.
— Так для того больницы им и строятся!
— Строятся, — ухмыльнулся Клаус. — Да только людей помирает больше, чем излечивается! Я спрашиваю: что прямо сейчас сделал для нас Спаситель? По большему счету ничего! Пустозвон и бездельник!
— Довольно! — стопка в руке Генриха накалилась и лопнула, брызнув осколками в стороны. — А ну, извинись, грязное животное!
— Кто? — сейчас же окрысился Клаус и тяжело поднялся над столом. — чего сказал? Это ты кому?
— Тебе, сукин сын! — Генрих привстал тоже, стряхивая с локтя вцепившегося Кристофа.
— А ты кто такой, чтоб перед тобой извиняться? Родственник кайзеру?
— Может быть.
Уши заложило от хохота.
— Иди проспись, родственник! — крикнул парень в кепке и засвистел, стуча по столу кружкой. Генриха бросило в жар: от локтя до пальцев щекочуще пробежала молния и задрожала, забилась под бинтами. Еще немного и…
Клаус ощерился, показав желтые зубы. Сложив из пальцев фигу, ткнул в Генриха обгрызенным ногтем.
— Вот тебе, а не извинения! Выкуси!
…и Генрих ударил.
Боли не было — удар пришелся вскользь. И не было пламени — лишь искры осыпались из-под манжеты. Зато под пальцами хрустнул носовой хрящ, и багряная струйка выплеснулась Клаусу на подбородок.
— Сука-а! — завопил тот и по-обезьяньи вспрыгнул на стол.
Завизжали служанки, брызнули в стороны посетители, аккордеонист выдал столь дикий и фальшивый аккорд, что задребезжали на полках бутылки.
— У-убью! — завыли над ухом.
Генрих подобрался пружиной, но его тут же подхватили под локоть, просипели знакомым голосом Кристофа:
— Позвольте! Не королевское это дело!
И, оттеснив за спину, встретил обидчика апперкотом. Подвывая, Клаус повалился на скамью.
— Ребята! — проорал кто-то. — Наших бьют!
И повыскакивали с мест, выворотив столы и лавки. На пол полетела посуда. Подошвы давили стекло. Остро несло потом, перегаром и кровью. Где-то в отдалении заверещали полицейские свистки. Кто-то налетел на Генриха, толкнул в спину. Генрих развернулся, ударил наугад. Попал? Промазал? Его руку перехватили, и из дымной мути вынырнуло раскрасневшееся лицо кучера.
— Уходим, ваше высочество! — прокричал он. — Бежим!
И оба помчались к дверям.
Навстречу метели, подальше от людных улиц, во мрак и тишину. Генрих бежал — и чувствовал приятную тяжесть в плече, ни на грамм не сожалея о поступке.
— Бездельник, значит? — задыхаясь, шептал он. — Так вот тебе, подлец, целое дело! Век будешь вспоминать! А что письмо, Кристоф? Не забыл ли?
Кучер, охая при каждом шаге, бубнил под нос:
— Никак не забыл, ваше высочество… Да только я не мальчишка… чтоб драться! И годы не те, и сила не та… Ах, Дева заступница! Непросто же служить вам, ваше высочество… или жженному быть… или битому быть… прямо скажем, из рук вон!
Авьенский университет, Штубенфиртель.
Вкус у чая оказался горьким, травяным. Марго пригубила из вежливости и оставила кружку в ладонях.
— Вы пейте, — заметив ее гримасу, сказал доктор Уэнрайт. — Ничто так не проясняет сознание, как правильно заваренный чай, а этот я привез из Бхарата.
— Благодарю вас, — устало улыбнулась баронесса. — Мое сознание сейчас спутанно как старая пряжа. Не знаю, что меня больше поразило: эта тетрадь или чудесное исцеление Родиона…
…или письмо, прочитанное впопыхах и спрятанное в лифе. Слово «приказываю» пульсировало в височной жилке, и всю дорогу до Штубенфиртеля казалось, что по пятам тащится один и тот же фиакр, запряженный невзрачными серыми лошадьми. Высадившись у каменной лестницы университета, Марго обернулась — но не увидела ничего. А после — подхваченная толпой вечно спешащих студентов, ослепленная новомодными электрическими лампами, потерянная в лабиринте бесконечных коридоров, лестничных пролетов, анфилад, дверей с медными табличками, мраморных статуй и чучел животных, — вовсе позабыла и о письме, и о снедающей ее тревоге.
— Кто бы ни составлял эти заметки, — вывел из задумчивости доктор Уэнрайт, — он продвинулся гораздо дальше меня. «Материя, сохраненная путем высушивания», — процитировал ютландец и задумчиво покачал головой.
— Подумать только! Я тоже пробовал прокаливание на железном листе, но до инсенирации дошел не сразу. — И, поймав напряженный взгляд баронессы, пояснил: — Сжигание до образования золы.
— Красная пыль, — сказала Марго, нервно оглаживая горячий бок кружки.
— Обратите внимание, как точно этот процесс повторяет стадии алхимической трансформации, — подхватил Уэнрайт. — Мы сжигаем материал до черноты нигредо, после чего он превращается в белую золу — альбедо, а после при помощи универсального растворителя, алкагеста, доводится до состояния красной пыли — рубедо.
— И кто ее вкусит — обретет бессмертие, — прошептала Марго и, отведя глаза, вздрогнула, встретившись с пустым взглядом скелета. Притаившись в углу лаборатории, он хищно ухмылялся, приоткрыв костяной рот.
— По крайней мере, излечит раны. Я бы хотел осмотреть Родиона как можно скорее. Он в порядке? Кожные высыпания? Слабость? Тошнота? — перечислял Уэнрайт, и, с облегчением вздыхая после каждого отрицательного ответа Марго, закончил: — Так передайте ему, что я жду!
— Я передам. Но он не хочет никуда выходить, так удручен гибелью вашего пациента…
Ютландец крякнул и ущипнул себя за ус.
— Знаю. И я удручен не меньше. Мне не удалось получить и доли чего-то, похожего на вашу «красную пыль». Но приостановление роста vivum fluidum в опытном образце дало мне ложную надежду… и она не оправдалась. Моя большая неудача, миссис. И моя вина…
— Не ваша, — резко отозвалась Марго, отставляя кружку. — Вы только исполняли чужой приказ. — И, заметив, как подобрался ютландец, досадливо отмахнулась: — Ах, не отпирайтесь, герр Уэнрайт! Я прекрасно осведомлена, чье возвращение стоило человеческой жизни!
— Вы несправедливы в обвинениях, миссис, — мягко ответил доктор Уэнрайт.
— Харри мне друг, но так же коллега. Вы знаете, что мы познакомились при поступлении в университет? — и, не обращая внимания на гримасы Марго, заулыбался, припоминая. — Я приехал по обмену, а он представился вымышленным именем, чтобы получить доступ к экзаменам. Мы оба выдержали испытания на отлично, но я продолжил обучение, а Харри — нет, повинуясь воле отца. Большое упущение для науки.
— Возможно, его величество был прав, — все еще раздраженно сказала Марго. — Его высочество привык получать желаемое, а те, кто потакает своим прихотям, не слишком задумываются о последствиях! Мы с вами значим для них не больше, чем… чем… — взгляд упал на золотой корешок иллюстрированной энциклопедии, — чем бабочки-однодневки!
Она умолкла, переводя дух и с долей раздражения глядя на качающего головой ютландца.
— Никакой приказ не заставит меня делать что-либо, если я не уверен в результате. А я был уверен… уверен! Да! Я ведь потратил ни один год на эти опыты! И то, что вы мне принесли… о! Это выведет мои исследования на совершенно новый уровень! Как жаль, что порошка ничтожно мало! Я разрываюсь между желанием испытать его немедля и разложить на составляющие!
— Увы, это все, что я смогла наскрести, — удрученно сказала Марго, вспоминая взвившуюся от ее чихания пыль и исчезающие под ладонью ожоги на плече Родиона. — Тешу себя надеждой, что вы разберетесь в этом лучше меня. Только умоляю… умоляю! — подалась вперед, заглядывая в посерьезневшее лицо ютландца, — не говорите ничего его высочеству! Ни о том, что я приходила к вам, ни о «красной пыли», ни об…
Она умолкла и со страхом глянула на пузырек, аккуратно установленный на штативе.
— Это не яд, — ответил на ее невысказанные страхи Уэнрайт. — Но внутрь его лучше не употреблять. Особенно, — тут его взгляд стал многозначительным, — женщине.
— Почему? — быстро спросила Марго, и сделалось неуютно.
«…Возьмите эту настойку, — как наяву послышался шипящий голос Дьюлы. — Трех капель хватит, чтобы ее высочество никогда не смогла бы зачать наследника…»
— Такие настойки популярны у недобросовестных знахарок для избавления от плода, — продолжил ютландец. — Откуда это у вас?
— Не все ли равно, — тускло ответила Марго, сдерживая ниоткуда взявшуюся дрожь. Ладони сделались неприятно липкими, и под ворот блузы скатилась липкая капля.
— Ваше право не говорить, — донесся будто издалека напряженный голос Уэнрайта. — Но я надеюсь, вы сами не принимали это.
— Нет-нет…
— Рассчитываю на ваше благоразумие. И еще, — он выдержал паузу, собирая в морщины широкий лоб, — как давно вы видели кронпринца?
— Давно, — эхом отозвалась Марго, ощущая жгучее прикосновение кольца и письма за подкладкой. — Еще до отъезда…
— Уверены?
— Да.
Подняв глаза, напоролась на внимательный взгляд Уэнрайта. Сосредоточенный, какой-то ощупывающий взгляд. От внезапной догадки огнем полыхнули щеки.
— Доктор Уэнрайт! Уж не думаете ли вы, будто я…
— А вы нет? — прямо осведомился он.
Марго покачала головой.
— Мой муж, доктор Уэнрайт, — подбирая слова, заговорила она, — был довольно… жестоким человеком. И относился ко мне совсем не так, как полагается относиться к юной супруге. Я не смогла осчастливить его наследником. И боюсь, доктор, не смогу никого…
Сосредоточенность во взгляде сменилась изумлением, затем сочувствием, и Марго отвернулась, чтобы не увидеть еще и жалость. В конце концов, она давно смирилась с этим, и сожаления Уэнрайта прозвучали бы неуместно. Но к ее облегчению, он сказал совершенно другое:
— Тогда я оставлю это у себя, миссис Штейгер, и с удовольствием выменяю на другой эликсир. Он совершенно безвреден, поможет справиться с бессонницей и усталостью. Не отказывайтесь, я лишь хочу помочь вам.
— Благодарю вас, доктор, — искренне отозвалась Марго, принимая пузырек и пряча его в ридикюль.
— Эти капли не помешали бы и Харри, — продолжил он, возвращая на лицо выражение озабоченности. — Говорите, вы видели его еще до отъезда? Это плохо, плохо… — вздохнув, добавил негромко: — У меня есть все опасения считать, что его высочество серьезно болен…
Он не успел договорить: на лестнице послышались торопливые шаги, и в кабинет вбежал запыхавшийся смуглый мальчишка.
— Сир! — с порога прокричал он. — Полиция! Там!
И ткнул пальцем за спину.
Доктор Уэнрайт вскочил.
— Какого черта! — гневно начал он, и потерянно обернулся, оглядывая пробирки и колбы, штатив со все еще установленным на него пузырьком, шкатулку с остатками «красной пыли».
Марго сразу все поняла.
— Дайте сюда! — сказала она, поднимаясь тоже. — Я спрячу.
— Но как же?.. — попытался возразить Уэнрайт, а Марго уже поспешно заворачивала шкатулку в носовой платок.
— Не спорьте. Эта пыльца не должна попасть в дурные руки.
«…руки Дьюлы», — закончила про себя.
Ей хватило несколько минут, чтобы, едва отвернувшись от опешившего Уэнрайта, спрятать шкатулку под юбку, как следом за смуглым мальчишкой вошли полицейские.
Их было трое — на черных шинелях поблескивали талые снежинки, — и двое сразу зашагали по кругу, скидывая книги с полок, переворачивая письменные приборы и чучела птиц. Марго видела, как возмущенно выпрямился доктор Уэнрайт, и когда он заговорил, в тоне послышались стальные нотки:
— Господа! Настоятельно прошу объяснить причину столь бесцеремонного вторжения!
Третий, остановившийся на порогу, стянул припорошенное снегом шако, и ответил хорошо знакомым голосом инспектора Вебера:
— Согласно донесению, герр Уэнрайт, здесь проводятся незаконные алхимические опыты, потому умерьте пыл и не препятствуйте обыску. Я представляю закон.
Повел по сторонам холодными глазами, остановился на Марго. Та поджала губы, натягиваясь, как струнка. Сердце затрепыхалось, заныло, толкая по венам закипающую от негодования кровь.
— Баронесса, — сухо сказал Вебер и слегка наклонил голову в приветствии.
— Примите мое почтение и разочарование.
— Объяснитесь, инспектор! — потребовала она, оставаясь стоять и чувствуя впивающийся в бедро угол шкатулки.
— Майор, — поправил Вебер. — Можете поздравить, баронесса, теперь я возглавляю отдел Авьенского эвиденцбюро. А разочарован я потому, что не ожидал от вас сговора с преступником.
— С преступником? — вспыхнула Марго. — Докто Уэнрайт уважаемый человек!
— Тогда как вы объясните это? — Вебер качнул головой, и Марго с упавшим сердцем увидела, как один из полицейских разглядывает настойку, полученную от Дьюлы.
— Это… мое, — с усилием выговорила она. — Я пришла к доктору за консультацией и…
— И пособничаете в опасных опытах, — подхватил Вебер, подходя ближе и принимая пузырек. — Вы знаете, что алхимия запрещена в Авьене?
— Но не ложе «Рубедо», — возразил Уэнрайт, наконец, справившись с потрясением. — Я уважаемый человек, господин майор. К тому же, подданный Ютланда.
— И в случае обнаружения состава преступления, вы будете высланы из страны, — спокойно сказал Вебер. — Зависит от вашей готовности сотрудничать с нами.
— Пожалуйста! — Уэнрайт широким и нервным жестом обвел кабинет. — Громите, господа! Уничтожайте ценные экземпляры! Все наработки! Лекарства, которые я готовлю пациентам!
Пожав плечами, отошел к столу и отвернулся, поглядывая из-под нахмуренных бровей на бесчинствующих полицейских. Все пустые склянки отправлялись в мешок, все книги переворачивались и перетряхивались, и Марго кусала губы, чувствуя себя неуютно под тяжелым взглядом Вебера.
Он подступил ближе, коснулся ее плеча.
— Маргарита…
Она отступила:
— Не трогайте!
— Маргарита, — негромко повторил Вебер, пронизывая ее до нутра ледяным колючим взглядом. — Не скрою, мне неприятна эта встреча. Но солгу, если скажу, что не знал о ней.
— Не сомневаюсь! — зло сказала Марго. — Агенты следят не только за его высочеством, правда?
— Правда, — согласился Вебер. — Так проявите благоразумие. Я все еще на вашей стороне. Но если вы заупрямитесь и станете покрывать преступника, то ничем не смогу вам помочь.
— Я никого не покрываю, Отто, — устало ответила Марго. — Вы говорите «алхимия»? Хорошо! Но я ни разу не видела доктора Уэнрайта за опытами, а ведь не первый месяц сотрудничаю с ним в госпитале.
— Госпиталь — прикрытие. Вы понимаете, что будет, если я найду доказательства?
— Так ищите! — с вызовом бросила Марго. — Станете обыскивать женщину? На глазах у мужчин?! Хорошо! Только, прошу, не затягивайте позорную пытку!
И замерла, холодея при одной мысли о том, что Вебер свершит обещанное. Он долго молчал, хмурясь и играя желваками. После тяжело покачал головой.
— Нет, — произнес вслух, и Марго с облегчением выдохнула. — Вы знаете, я могу лишь взывать к вашей совести, Маргарита.
— Клянусь, я ничего не прячу! — солгала она.
Но ту же краем глаза уловила движение одного из полицейских: нагнувшись, он что-то поднял с паркета — сложенный вчетверо затоптанный лист.
И сердце вновь совершило кульбит и вспыхнуло от беспомощности и стыда.
— Баронессе фон Штейгер лично в руки, — вслух зачитал Вебер. — Властью мне данной, приказываю…
И умолк, глазами скользя по строчкам, затем его губы изогнулись в неприятной ухмылке.
— Прекрасно, — сказал он тоном, не предвещающим ничего прекрасного. — Ну что же, я ожидал.
Марго раздувала ноздри, хотела выдавить хоть слово — и не могла. Горло обложило сухостью, в голове колыхался туман.
— Когда его высочество приказывает — надо выполнять, — Вебер приблизился снова, и теперь стоял на расстоянии ладони, так что Марго различала мокрые кончики усов, и складку между бровями, и ощущала душных запах табака и пороха. Протянув руку, Вебер провел уголком письма по ее щеке — Марго отмерла и отшатнулась, точно от прокаженного. Майор трескуче рассмеялся.
— Выполняйте, — повторил он, возвращая письмо. — В конце концов, каждый служит стране в той степени, на которую способен.
И, отвернувшись, бросил подчиненным:
— Так что там, господа?
— Чисто, — неохотно отозвались полицейские. — Запрещенной литературы нет, порошки взяли на проверку.
— На этот раз повезло, — сквозь зубы процедил Вебер. — Но имейте в виду, один неверный шаг — и увидимся снова. А это не нужно ни вам, герр Уэнрайт, ни вам, фрау.
Ротбург.
На подъезде к дворцу Марго поняла, почему его называют «красным»: алые огни перемигивались вдоль аллей, с лестниц спускались ковровые языки, облизывая ноги вновь прибывших гостей, за вишневыми портьерами горело прирученное пламя. Марго замерла на подножке, оробев. Захотелось вернуться домой: закрыться в комнате на все замки, закутаться в одеяло, чтобы никто не выследил ее, не потревожил. И призрачный голос тут же осведомился внутри ее головы:
«Его преосвященство будет сильно недоволен, если ты не выполнишь приказ. Тебя арестуют за содействие чернокнижнику и сгноят в тюрьме».
— Он не посмеет, — замерзшими губами едва выговорила Марго. — И я приехала не по его приказу.
«Значит, по приказу любовника? Стоило только поманить, как ты оказалась готова тут же…»
— Просто поговорить, — перебила Марго, сплетая пальцы под муфтой, и вздрогнула, поймав на себе настороженный взгляд лакея.
— Фрау? — повторил тот. — Вы позволите, фрау?
— Конечно, — выдохнула Марго и, вложив ладонь в руку, затянутую лайковой кожей, сошла с подножки фиакра на едва прихваченную инеем дорожку.
Она не удивилась, не обнаружив себя в первом списке приглашенных — его составляли аристократы с безукоризненным происхождением. Не нашла себя и во втором — среди министров, советников и других высокопоставленных господ. Напрасно удивлялся Генрих, что не видел ее ни на одном из балов: барон фон Штейгер попросту не имел доступа ко двору, и когда Марго уже стало казаться, будто она приехала напрасно, имя нашлось внизу третьего списка.
Вереницы карет продолжали прибывать и прибывать.
У парадных встречал караул в мундирах, отороченных мехом. Заиндевевшие серебряные галуны и эполеты сверкали, точно присыпанные сахарной пудрой.
Праздничный Ротбург совсем не похож на тот, тайными ходами которого Марго пробиралась четыре месяца назад. Слишком шумно, слишком людно, слишком душно от многочисленных букетов и цветочных композиций, слишком слепят хрустальные люстры, множа блики от сотни зеркал и тысяч фамильных украшений. И среди военных в парадных мундирах, чиновников во фраках, дам с оголенными плечами, среди кружев, диадем и колье Марго в своем платье за триста гульденов выглядела совершенной простушкой.
Проходя через салоны, она ловила на себе чужие взгляды — заинтересованные мужчин и брезгливые женщин. Раз ей показалось, будто рядом мелькнуло знакомое лицо графини Амалии фон Остхофф, любезно познакомившей Марго со Спасителем, мелькнуло — и тут же затерлось в толпе. Марго не стала ее окликать.
Она немного опоздала: в церемониальном зале уже вовсю заливались виолончели, и пары кружились по натертому паркету, точно фигурки из музыкальной шкатулки.
«Авьен похож на часовой механизм, — вспомнились слова, сказанные Генрихом перед отъездом. — Я бы хотел остановить вращающую его руку…»
Марго прижала ладонь к сердцу, пытаясь под корсетным панцирем нащупать запрятанный пузырек, приготовленный для принцессы, но уловила только биение собственного сердца: Спаситель был там, в центре вальсирующей карусели — рыжее пламя волос не спутать ни с чем, — и тоже принадлежал этому механически-выверенному, искусственному миру, в котором не было места для Маргариты.
Отступив за колонну, она попыталась справиться с паникой, и прижала палец к дергающемуся виску.
— Фройлен нехорошо? Может, воды?
Учтивый господин во фраке возник, точно из воздуха.
— Нет, нет, — поспешно ответила Марго, вымучивая улыбку. — Уже прошло, благодарю…
И тут же смешалась с толпой, невежливо толкая гостей локтями и ловя недовольные взгляды и шепотки. Завтра весь свет будет судачить о невоспитанной незнакомке, и пусть! Марго было тревожно, душно и, воспользовавшись паузой между танцами, она покинула церемониальный зал вместе с прочими — слишком поспешно, чтобы не встретиться взглядом с его высочеством, чтобы остаться неузнанной, прибывшей сюда для дела, а вовсе не…
На миг ей показалось, что в толпе промелькнул пенно-белый парадный китель кронпринца. Марго застыла, справляясь с защемившим сердцем, не зная, вернуться ли в залу или вовсе сбежать из дворца. Яд, спрятанный в корсет, невыносимо жег кожу, и жгли нестройные мысли, и показалось, из толпы ее разглядывают чьи-то холодные глаза. Марго испуганно оглянулась — но увидела лишь спешащих в буфет господ да стайку обмахивающихся веерами светских красавиц.
«И не мечтай, — шепнул барон, — за тобой действительно следят».
— Ах, какой встреча! Вы?
Марго обернулась и встретилась лицом к лицу с кронпринцессой, чьи прежде тусклые глаза осветились радостным узнаванием.
— Вы… как вспомнить? Баронесса, так?
— Маргарита фон Штейгер, ваше высочество, — на ватных ногах Марго присела в реверансе.
— Я вспомнить, да! — кронпринцесса Ревекка вздернула подбородок и с легкой снисходительностью оглядела баронессу сверху вниз, отчего Марго тут же сделалось не по себе. — Вы выглядеть… — она зашевелила губами, подбирая слова, — простой, но вкусно. Так?
— Благодарю, ваше высочество, — фальшиво улыбнулась Марго, в свою очередь разглядывая принцессу: ее высокую прическу, едва собранную из жиденьких волос, зато перевитую жемчужной нитью и украшенную диадемой; ее платье с глубоким вырезом, из которого круглыми утесами торчали плечи; воздушнейшую органзу юбки, украшенную мелкими брильянтами, точно каплями росы, в которой супруга Спасителя по задумке швеи должна была походить на свежий цветок, но больше напоминала лошадь.
Кольнуло ревностью и досадой.
— Вы пройти со мной в дамский салон? — между тем осведомилась Ревекка. — Я утомлена идиотами и желать говорить с образованый женщина!
— Почту за честь, — отозвалась Марго и подалась вслед за принцессой через заставленный вазонами салон, мимо статных лакеев в напудренных париках, разносивших на серебряных подносах напитки и десерты, мимо деревянно-застывших гвардейцев.
Ревекка болтала без умолку, не глядя на Марго, но уверенная, что баронесса ловит каждое ее слово. Кажется, жаловалась на сквозняки; кажется, ругала местную кухню — Марго не слишком вслушивалась в пустую болтовню, зато украдкой озиралась по сторонам. Понимала: люди епископа будут следить за ней и ждать, когда Марго свершит обещанное. Ведь если она не исполнит — если не пустит в ход пузырек с ядом внутри, если пойдет наперекор, — Господи, помоги! — то будет расплачиваться за непослушание не своей головой, так головою брата.
В салоне яблоку негде упасть, и сразу защемило в висках от гомона, смеха, шелеста оборок, насыщенного аромата духов. Взгляды собравшихся дам ощупывали Марго, будто раздевая, разбирая на части, на лоскутки — как когда-то в приюте. Чувство «уже виденного» захлестнуло с головой, заставляя дышать прерывисто через рот, усмиряя легкую панику и дрожь в руках. Она присела на край, механически взяла с подноса бокал со сладкой водой и рассеянно бросила в него засахаренный лепесток фиалки. Ревекка же исполняла роль радушной хозяйки и учтиво осведомлялась у каждой из дам, нравится ли на балу, на что получала самые жаркие заверения, что бал волшебный, а сама кронпринцесса — будто сказочная фея, могущая поспорить красотой и грацией с самой императрицей. На что Марго, не сдерживаясь, фыркнула в бокал, живо представив громоздкую, точно рубленую топором фигуру Ревекки подле осанистой и изящной Марии Стефании.
— В Равии мы не устраивали таких балов, — пожаловалась на славийском Ревекка, подсаживаясь рядом и обмахиваясь веером. — Рождество проводили в семейном кругу, а тут надо постоянно быть на виду. Так утомительно!
— Я сама нечасто выходила в свет, — ответила Марго, на что получила снисходительное:
— Это видно, милочка. Вы держитесь совершенно скованно, не как подобает аристократке. К тому же, явились без пары.
Марго внутренне вспыхнула, но постаралась удержать себя в руках.
— Я вдова, ваше высочество, — ответила она. — И лишь недавно сняла траур.
— Тогда придворный бал — прелестное место, чтобы обрести пару, — с улыбкой ответила Ревекка и протянула ладонь. — Позвольте вашу бальную книжечку? Кому обещан следующий танец?
— Боюсь, никому…
— Как?! — принцесса тряхнула завитыми кудряшками. — Досадное упущение! Вы молоды и прелестны, несмотря на ужасное платье, — Марго нахмурилась и закусила губу, — обещайте мне лично, что следующий вальс обязательно станцуете с каким-нибудь молодым офицером!
— Разве что его высочество познакомит меня с кем-то из подчиненных, — наигранно улыбнулась Марго.
— О! Нет, нет, нет! — Ревекка закатила глаза и в ужасе замахала руками, и в тот момент Марго, изловчившись, достала пузырек и сжала его в мокрой ладони. — Нет, нет, — повторила принцесса, — не в обществе будет сказано и, надеюсь, никто из собравшихся глупышек не знает славийского, но у моего супруга ужасные друзья! Чего стоит тот противный газетчик, что пишет о нашей семье гадкую ложь. Или вэймарский кузен… вы видели, — принцесса придвинулась ближе, обдавая щеку Марго сладковатым дыхынием, — у него недоразвита рука? Какая мерзость! А ведь он уже король! В отличие от Генриха… — Вздохнув, Ревекка поджала губы и сухо добавила: — И не станет, если будет по-прежнему посещать питейные дома и общаться с простонародьем, с отребьем вроде кучера и ютландского лекаря… Впрочем, доктор Анрай недурен. Он нравится вам?
— Натаниэль? — переспросила Марго, перекатывая между пальцами склянку. — Пожалуй… но…
— Чепуха! — не дослушав, громко сказала Ревекка, отстраняясь и резко отодвигая бокал. — С ним не встречайтесь тоже, это опасно! Вы слышали, что доктор Анрай — чернокнижник?
Мраго нахмурилась в возмущении, порываясь ответить, что никакого чернокнижия нет, что он пытается найти лекарство, что его оболгали и также, как и за ней, установили слежку — но не сказала ничего. Увидела вдруг, как на пороге возникла фигура господина в фраке — качнулся с пятки на носок, ухмыльнулся одной лишь Марго, и, подкрутив ус, исчез за цветочным вазоном.
Ладони сразу же взмокли, и пузырек едва не выскользнул на платье.
— На что вы смотрите? — капризно осведомилась Ревекка.
Марго вздохнула и крепче сжала подарок епископа.
— Ни на что. Голова закружилась… здесь невыносимо душно!
— Ах, милочка! Ваша правда! — Ревекка обернулась к лакеям, подзывая к столу. И, воспользовавшись случаем, Марго пододвинула второй бокал и, отвинтив крышку, плеснула в него бесцветное содержимое пузырька, сейчас же оглянувшись по сторонам — никто не видел: дамы болтали друг с другом, лакеи меняли графины, за дверями прохаживались гости и соглядатаи… да, Марго была уверена! Это за ней явился господин во фраке! Это посланник Дьюлы поторапливал ее! И доселе молчавший барон глумливо хихикнул внутри головы:
«На крючке, рыбка. Делай, что велено, или тебя распотрошат!»
Сглотнув слюну, Марго тут же разлила свежую воду из графина в оба бокала.
— Хорошо бы освежиться перед танцами, — слабо сказала она, один беря в руку, второй протягивая принцессе.
— Благодарю, милочка, — Ревекка приняла его в обе ладони, а глаза почему-то лукаво заблестели. — Вы знаете, еще месяц назад я не так страдала бы от духоты, но теперь… — она качнула бокалом, с улыбкой разглядывая его на свет, и Марго бросило в пот, — теперь все изменилось. О! — она снова придвинулась к баронессе и зашептала в самое ухо, обжигая дыханием: — Я не говорила еще никому, но вам, милочка, расскажу, потому что вы честны и умеете хранить тайны. Вы ведь сохраните тайну, не так ли?
— Конечно, — одними губами пролепетала Марго, онемевшими пальцами сжимая бокал и чувствуя, как волнение стягивает внутренности в узел.
— Я ожидаю наследника, — прошептала Ревекка.
И, сразу же отстранившись, в несколько глотков осушила бокал.
— Как?!
Марго вскочила.
Салон завращался вокруг нее каруселью. Поплыли лица придворных дам, цветы, гобелены, лакеи в праздничных ливреях. Пузырек выпал из разжавшихся пальцев и, крутясь, покатился под софу.
— Вы…
— Шш! — Ревекка прислонила палец к губам и поднялась тоже. — Вы обещали, так? Пока это тайна, я собиралась рассказать супругу по окончании бала. Да что с вами? — заметив побелевшее лицо Марго, всполошилась тоже. — Вам, никак, дурно?
— Слегка, — ответила баронесса, прижимая пальцы к виску. — Простите, ваше высочество. Мне нужно на балкон…
— Конечно, конечно! — кивала Ревекка, и Марго больше не видела ее лица, а видела расплывающееся белесое пятно, где вместо глаз зияли черные дыры. И призрачный барон смеялся и бесновался в сознании, бесконечно повторяя слова его преосвященства:
«Речь не идет об убийстве, только об угасании… Трех капель хватит, чтобы ее высочество никогда не смогла бы зачать наследника…»
Если бы знать раньше. Если бы…
«А что тогда? — продолжал фон Штейгер. — Ты все равно бы сделала это. Ты ведь опробовала эликсир ютландца на себе, прежде чем подменить пузырьки».
— Не знаю! — вслух простонала Марго, прислонясь плечом к мраморной колонне и зябко вздрагивая всем телом. — Я не знаю, как эликсир повлияет на беременность! Видит Бог, я не желаю зла их высочествам!
Она закусила пальцы, жмурясь от слепящего света и пытаясь выровнять сбившееся дыхание. И едва не подскочила, когда на оголенное плечо легла чья-то ладонь.
— Маргит, — услышала она чужой, но такой знакомый, желанный и одновременно ранящий душу голос. — Ты пришла…
Обернувшись, Марго встретилась с янтарным взглядом Спасителя.
В груди сделалось тесно и горячо: от обжигающего ли касания, от внутреннего ли жара, зародившегося под сердцем. Опустив ладонь — скользящим, неуловимо ласкающим движением, — кронпринц повторил совсем тихо:
— Ты пришла. Я рад.
— Вы приказали, ваше высочество, — ответила Марго, не узнавая себя за дрожью в голосе. Она боялась поднять глаза, боялась, что взгляд выдаст ее смятение, ее испуг; расскажет о только что совершенном преступлении — не убийстве, нет-нет, Марго запретила даже думать об этом! Ведь красная пыль излечила ожоги Родиона, а после, добавленная в эликсир доктора Уэнрайта, избавила саму Марго от бессонницы и женских болей.
— Мой приказ — это гарантированный допуск ко двору, — услышала в ответ и прижалась голыми лопатками к мрамору колонны: близость Генриха была столь неуместной, столь тягостной и все-таки желанной. — Но я понимаю. Должно быть, непривычно видеть столько высокомерных особ разом… и меня в придачу. — Мимолетно, будто случайно, коснулся ее руки, и, почувствовав сковавшее Марго напряжение, добавил: — Ты совсем отвыкла.
— Я в смятении, ваше высочество, — с усилием выговорила она, все так же не поднимая глаз. — Это мой первый рождественский бал, я не знакома ни с кем из присутствующих.
Марго, наконец, подняла взгляд — будто увидела Спасителя впервые: не такого, как на портретах, не такого, каким запомнила тем августовским утром, и чей образ бережно хранила в памяти. Нынешний Генрих был другим — повзрослевшим, утомленным и совсем неулыбчивым.
— Знаю, — сказал он, за изломом бровей скрывая нервозность. — Я здесь так же одинок, как и ты, Маргит, и лишь воображаю, что знаю всех наперечет. Смотри, смотри! Это герцоги Аушпэрги, — он дернул щекой, фальшиво улыбаясь проходящей паре, и те столь же искусственно улыбнулась и ответ. — Они похожи на заводных болванчиков, и все надеются урвать кусок посочнее от императорского стола… или от императорской власти. Взгляни на того господина, — проследив за взглядом Генриха, Марго увидела высокого, статного военного с буйной иссиня-черной шевелюрой и умными птичьими глазами. — Турульский посол сегодня изображает мою тень. Он как ворон, что вьется над тяжело раненным бойцом. — Поджав губы, Генрих отрицательно покачал головой. — Нет, нет, друг мой Бела. Я снова и снова отвечу отказом. А вот и граф Рогге…
Сердце сковало неясной тревогой. Марго оглянулась, точно ища в толпе помощь или путь к отступлению, но, уловив движение баронессы, Генрих взял ее руку в свою:
— Не бойся, подойдем! Я давно искал возможности поговорить с ним. Мое почтение, граф.
Моложавый старик с пышными седыми усами с достоинством поклонился и браво ответил:
— Ваше высочество! Благословите!
— Не раньше, чем вы представите нам эту очаровательную крошку.
Марго дернулась от столь фамильярного тона, но, взглянув на спутницу старика, призналась, что иначе назвать это воздушное и юное создание никак нельзя.
— Дочь, ваше сиятельство? — позволила себе осведомиться Марго.
Старик заулыбался, обнажив крепкие желтоватые зубы.
— Супруга.
— Однако! — присвистнул Генрих, и юная особа, опустив густые ресницы, залилась румянцем. — Сколько ей лет?
— Семнадцать исполнилось, ваше высочество.
Висок кольнуло болью. Почудилось: щеки старика округлились, бакенбарды стали гуще, взгляд злее, и вместо незнакомца глянул на нее покойный муж.
— Что за сочная куколка, не так ли? — проскрипел он, выдыхая могильный смрад. — Что за удовольствие греть старые кости об это белое тело. Что за восторг брать ее чистоту, ее свежесть, и пятнать своим старческим уродством. Знакомо ли тебе?
— Свадьбу сыграли в ваш отъезд, — тем временем продолжил граф, и Марго, очнувшись от наваждения, сцепила пальцы в замок. — Благословите?
— Бог благословит, — ответил Генрих и выронил стянутую перчатку. — Простите, я так неловок. Вы могли бы подать ее, граф?
Скользнув испуганным взглядом по изуродованной ладони Спасителя, с несвойственной старику прытью граф Рогге подхватил с паркета оброненную вещь и протянул кронпринцу. Марго тоже опустила взгляд, но смотрела не на обожженные пальцы Генриха — она смотрела на рубиновый перстень графа. Знакомый перстень, будто виденный ранее.
— Благодарю, — тем временем ответил Генрих и сжал протянутую ладонь.
Глаза графа Рогге превратились в оловянные блюдца. Дернувшись, он попытался высвободиться, но вскоре обмяк и только выцедил сквозь зубы короткое: с-сс…
— Я давно хотел узнать, — с приклеенной улыбкой заговорил Генрих, не разжимая пальцев, — как вам, министру Авьенского эвиденцбюро, по вкусу моя реформа в сухопутных войсках?
— Ваш-ше вы-ы… — засипел Рогге, тряся нижней челюстью, и нервно раздувая ноздри — в воздухе отчетливо потянуло паленым, и юная графиня в страхе закрылась ладонями.
— Вы в полной мере оценили новые ружья, заказанные по галларскому образцу? — продолжил Генрих. — На совете кабинета министров мы сообща составляли задание для инженеров. Уверен, вы отлично разбираетесь в калибрах и не смогли бы перепутать их.
— Ваше высочество! Я не понимаю… — граф теперь скулил. Ладонь, зажатая в тисках Спасителя, вздувалась волдырями, и как бы ни было противно — Марго не могла отвести взгляд. Запах паленой плоти разъедал ноздри, а голос Генриха звучал все сбивчивее:
— Но если вы одобрили реформу и прекрасно разбираетесь в калибровке ружей, то как в расчеты вкралась ошибка? Скажите, граф! Я хочу найти виновных! Вы слышите?!
— Да, ваше высочество! — простонал граф, корчась от боли. — Да…
Краем глаза Марго увидела, как охнула и осела на пол, лишившись чувств, юная графиня. Генрих разжал захват, и граф, подвывая, сунул руку подмышку.
— Удивительно, — кривя губы, заметил Генрих, натягивая перчатку на свои обожженные, истекающие сукровицей пальцы. — Вы продержались дольше, чем я предполагал. Сколько вам лет, граф?
— Девяносто четыре, ваше высочество, — из последних сил прохрипел Рогге.
— А выглядите на пятьдесят, — сухо произнес Генрих и, повернувшись к баронессе, неожиданно схватил ее пальцы своими, затянутыми в лайковую кожу — Марго вскрикнула от неожиданности, но боль не пришла, хотя от перчатки еще исходил жар.
— Ты обещала мне танец, помнишь? — спросил Генрих, заглядывая в ее лицо с какой-то ненасытной жадностью. — Когда-то давно, на авьенских улицах, — и, смягчившись, добавил: — Не бойся, тебе я не причиню вреда.
«Уже причинил, — хотела возразить Марго. — И ты сам, и вся династия Эттингенов».
Но в бальной зале грянула увертюра, к обморочной графине и обожженному старику бежали на помощь лакеи, а гости принялись поспешно покидать салоны.
— Один вальс, Маргарита, — нетерпеливо повторил Генрих.
— А если я не справлюсь? — рискнула спросить она. — Будет скандал…
— Скандал? — повторил кронпринц, улыбаясь. — Превосходно! Пришла пора взбаламутить наше стоялое болото!
Это было сродни сомнамбулизму: идти в волнующей близости от кронпринца, рука в руке, через толпу графов и герцогинь, министров и генералов, под прицелом тысяч пылающих глаз — изумленных, насмешливых, брезгливых, осуждающих, злых, — ощущать их, точно ожоги, и почти не боясь быть обожженной Спасителем. Толпа волновалась, как море, и, расступаясь, открывала путь к возвышению: две ступеньки, устланные алой дорожкой, вели к четырем бархатным креслам, в центре которых восседала императорская чета.
Сдерживая волнение, Марго довольно нелепо опустилась в реверансе, и услышала, как Генрих произнес:
— Ваши величества! Разрешите представить вам баронессу Маргариту фон Штейгер.
Марго рискнула поднять глаза и сразу же встретилась с ошеломленным взглядом кронпринцессы — та занимала кресло по левую руку от императора, правое же подле императрицы пустовало. Слегка привстав, Ревекка округлила рот, но кайзер подхватил ее под локоть и сдержанно произнес:
— Мое почтение, фрау.
Принцесса плюхнулась обратно, и ее лицо обиженно заалело. Марго отвела виноватый взгляд.
— Вы очень привлекательны, баронесса, — мелодично вывела императрица. Ее голос — сродни хрустальным подвескам на люстрах, а глаза — тревожные и темные, как зимняя ночь. Теперь, находясь от правителей Священной империи столь близко, Марго поразилась, как Генрих походит на мать — чертами лица, порывистыми манерами, всей статью, — и как отличается от грузного, обрюзгшего с возрастом, монументально-спокойного отца. С таким спокойствием Карл Фридрих подписывал указы о помиловании, и с тем же — казнил неугодных вроде Александра Зорева или старика-графа. Да и может ли огонь быть иным? За спиной монархов, свирепо приоткрыв заостренный клюв, пылала вечно голодная Холь-птица.
Марго задержала дыхание, когда Генрих развернул ее к себе — лицом к лицу, так близко, что ощущалось его терпкое от вина дыхание. В зрачках Спасителя пылали две крохотные свечи.
— Главный Авьенский вальс я должен исполнять либо с супругой, либо с матерью, — проговорил он, едва размыкая губы. — Но сегодня я станцую с тобой. Позволишь?
— Я обещала, ваше величество, — отозвалась Марго.
И тотчас вступил оркестр. Бальная зала дернулась и поплыла, заскользил под ногами натертый паркет. Марго охнула, цепляясь за кронпринца в попытке удержать убегающую реальность, и Генрих, привлекая ее к себе, шепнул на ухо:
— Считай, Маргит. Как в тот вечер, помнишь?
Она помнила и считала, а мимо летели лица: негодующее — Ревекки, каменное — кайзера, злое — императрицы. Марго зажмурилась, пытаясь отгородиться от мира и чувствовать лишь нагретую кожу перчатки в своей руке, но к спине липли чужие взгляды, за музыкой и шелестом юбок слышались осуждающие шепотки. Завтра весь свет будет судачить о неприличном инциденте, произошедшем с графом Рогге. О вдовствующей баронессе с сомнительной репутацией, которая на главном балу потеснила законную супругу Спасителя. Сама Ревекка — униженная и красная, с глазами, полными слез, — будет проклинать втершуюся в доверие славийку, которой принцесса так легкомысленно доверила главную тайну, и которая у всех на виду увела ее мужа. И что, если соглядатаи епископа проверят бокал с остатками «яда» и обнаружат в нем совершенно другое зелье? И если оно не навредит принцессе, то навредит самой Марго. Как Дьюла поступит с ней?
Озарение настигло вспышкой. Сбившись с такта, Марго запуталась в собственном подоле и неуклюже осела в руках Генриха. За его спиной пролетела танцующая пара: глаза незнакомой аристократки вспыхнули злым торжеством.
«Доплясалась? — оживился барон. — Помни, маленькая свинка, ты только игрушка в руках избалованного наследника. Он сломает тебя, как того несчастного старика, и выбросит за ненадобностью».
— Простите, ваше высочество, — с дрожью в голосе произнесла Марго. — Я так неловка… я опозорила вас… я…
Поднявшись на ватные ноги, одернула платье.
Перед глазами еще качался туман: в нем, разбрасывая огненные искры, вращались подсвечники и люстры; танцующие пары замедляли шаг, а кто-то и вовсе остановился, во все глаза пялясь на баронессу.
Это только в сказке бедная сиротка на первом же балу покоряет свет изяществом и красотой. Это только в сказке прекрасный принц женится на простушке. И совсем не в сказке за спиной монарха управляет тайная ложа, чьи участники носят одинаковые рубиновые кольца — какое было у епископа Дьюлы, на пальце у покойного барона и вот теперь еще одно — у графа Рогге, испытавшего на себе «благословение» Спасителя.
— Простите, — повторила Марго, отступая к выходу. — Мне пора… Мне, действительно…
Она замолчала, скользнув невидящим взглядом по зале — по пустым и изумленным лицам, по огненной птице, в чьих когтях обугливалась умирающая империя, — и после, повернувшись к собравшимся спиной, бросилась вон.
Ротбург.
Оркестранты еще играли, повинуясь невозмутимой дирижерской руке, но в зале установилась непривычная тишина. Танцующие пары застыли, очертив собою неровный овал, и теперь справа от Генриха оказалась косая рана дверного проема, а слева — их императорские величества. Лица матери и кронпринцессы одинаково пунцовели, зато в кайзере — ни кровинки, губы сжаты плотно, их не разглядеть под потускневшими усами: пружина, каждое утро запускающая механизм, износилась и лопнула, оставив вместо старика его чучельное подобие.
Император ждал.
И вместе с ним ждали приглашенные гости.
Генрих оглядел бальную залу: по целлулоидным лицам скользили тени любопытства, тени злорадства и будущих сплетен — да, Генрих знал, что сплетни не заставят себя ждать, — и под сердцем растекся мерзкий холодок. Но еще более мерзко стало от застывшего оловянного взгляда матери, от лисьей ухмылки вэймарского кузена Людвига, от тлеющих глаз турульского посла, обозленного очередным отказом, и этой невыносимой выжидающей тишины, в которой тонуло эхо удаляющихся шагов.
Эхо убегающей Маргариты.
Он отступил к дверям — и расстояние до тронного возвышения увеличилось вдвое.
Он повернулся спиной — и лопатками, хребтом, оголенной над воротником шеей ощутил прокатившийся по толпе вздох.
Сбегал по лестнице — и слышал вырастающую из неясного шепота волну негодования.
Да какое теперь дело?
Обретенная жизнь ускользала сквозь изуродованные пальцы, и почему-то казалось важным успеть перехватить ее здесь, в каменной клетке Ротбурга, где за алыми драпировками размеренно билось искусственное сердце Авьена.
И Генрих успел.
В гардеробной пахло мокрым мехом и духами. При виде кронпринца лакей испарился без лишних слов, оставив баронессу в накинутом на плечи манто, но без шляпки. Маргарита повернулась — и на какое-то мгновенье Генриха проняло ознобом: вдруг и у нее окажутся блестящие фарфоровые щеки и кукольные глаза? — но взгляд баронессы живо поблескивал в полутьме.
— Уходишь, — сказал Генрих, сбиваясь от быстрого шага. — Почему?
— Что мне ответить, ваше высочество? — ломко вытолкнула она. — Уместнее спросить: зачем я здесь?
— Я захотел. А теперь хочу, чтобы ты осталась.
— Конечно, — от долгого выдоха шевельнулся лисий мех на воротнике. — Вы привыкли всегда добиваться желаемого, как Спаситель, как любой Эттинген.
— Далеко не всегда, — он приблизился еще на шаг, ловя взглядом ее виляющие зрачки. — Из меня неважный Спаситель, и я совсем не похож на других Эттингенов. Разве ты еще не поняла?
Она промолчала, комкая муфту. Ресницы отбрасывали на щеки стрельчатые тени, и Генрих стоял так близко, что различал вертикальную трещинку между бровями и голубеющую на шее жилку.
— Я скучал, Маргит, — вновь заговорил он, с трудом находя слова и не отслеживая их уместность, — хотя писал мало писем и вовсе не получал ответов. Это тяжело — находиться так далеко от дома и от тебя. Но еще тяжелее быть рядом и не иметь возможности коснуться. Желать коснуться! — противореча себе, поймал ее подрагивающие пальцы. — И понимать, что ты ускользаешь от меня. Сбегаешь. Что ты уже не здесь и не со мной…
— Я должна, — выдохнула Маргарита, не отстраняясь, а тоже придвигаясь ближе. Ее пульсирующие зрачки жидко блестели в отблесках масляных ламп.
— Есть обстоятельства, не зависящие от нас.
— Забудь о них.
— Не в силах, ваше высочество. Я неуместна… нелепа… и слишком скандальна для вашего блестящего общества.
— Забудь обо всем хотя бы до утра! — Генрих накрыл своей ладонью ее маленькую ладонь, за перчаткой не чувствуя гладкости кожи, но помня о ней. — Обо всех правилах, титулах, страхах, приличиях и сплетнях! Мне нет дела до них! — и притянул ее, податливую, попытался разглядеть в ее лице что-то очень важное для себя. — Ты настоящая, живая, а я оживаю рядом с тобой. «Любовью соединены насмерть». Ты помнишь? Хранишь ли это кольцо, Маргит?
Она не отвечала и только вздрагивала в его руках. О чем думала? Вспоминала последнюю ночь и сказанные тогда слова? Любила ли? Казалось, еще немного — и выпорхнет испуганным мотыльком, оставляя на перчатках пыльцу с измятых крыльев. А Генрих думал, что мог бы силой удержать ее. И какой-то частью хотел удержать ее! Ведь кто-нибудь должен остаться с ним, пусть не по собственной воле, пусть не навсегда…
Да только много ли радости от обладания еще одним мертвым мотыльком?
Генрих кусал губы, глотая железистую слюну, и ждал.
И когда прошло, должно быть, не меньше минуты, а, может, двух, или целой вечности, Маргарита вдруг обмякла, будто окончательно на что-то решилась, и тихо вышептала:
— Да, Генрих… я храню…
Он не позволил договорить: поймал ее губы своими. Больно и сладко опалило грудь — огнем? любовью? Руки Маргариты обвили за шею, жадно тянули к себе, и она сама тянулась — отчаянная, пламенная. В ней тоже гулял огонь, выедая изнутри, перекидываясь на самого Генриха, и это было необычно и странно — быть опаленным кем-то другим.
Странно и хорошо.
Она не противилась, когда Генрих, вжимая в чужие манто, как в перину, поспешно оголял ее бедра. И сам помогал Маргарите расстегивать мундир, пьянея от близости и наготы. Огонь — один на двоих — плескался, перетекая из тела в тело, из сосуда в сосуд, доводя до пика наслаждения. И когда, опустошенный, Генрих упал взмокшим лбом на плечо Маргариты, вдруг осознал, что она тихонько плачет.
— Я ранил тебя? — с испугом осведомился он, осматривая ее белую кожу, скулу и груди.
— Нет, нет, — ответила Маргарита. — А даже если бы ранил — что с того? Муж делал со мной куда более страшные вещи. А с тобой мне хорошо… — она слабо улыбнулась сквозь слезы. — Если б ты знал, какое облегчение я испытываю сейчас! Я должна была сделать что-то дурное… за что никогда бы себя не простила… Но Господь указал мне правильный путь, и вот я с тобой, здесь… Такое счастье!
— Я тоже мог сделать то, за что никогда бы себя не простил, — задумчиво ответил Генрих, вспоминая злое лицо Белы Медши. — Пусть отец считает меня кем угодно — неудачником и пьяницей, — но предателем я не буду никогда.
Маргарита поцеловала его в висок и прижалась так крепко, точно искала опору.
— И все-таки мне тревожно, — прошептала она, жаля горячим дыханием его щеку. — Это место… разве ты не чувствуешь? Здесь нехорошо и душно, потолок давит, точно надгробие… Разве можно тут оставаться надолго?
— Ротбург просто старый замок, — рассеянно ответил Генрих, успокаивающе поглаживая ее круглые плечи. — В нем случаются сквозняки, а отец до сих пор против электричества, но люди привыкают и не к такому. Не тревожься, Маргит, пока я рядом — тебе нечего бояться.
— Я боюсь не за себя, — она приподнялась на локте, и Генрих различил в ее глазах неясную тревогу. — Здесь не место живым, и не место тебе. Мне кажется, замок высасывает из тебя силы… посмотри, посмотри! — невесомо, едва касаясь, ноготь очертил его подбородок, тронул скулы и наружные уголки глаз. — Ты выглядишь таким утомленным! Под глазами синяки… А ожоги? — она перевернула его ладонь и тронула едва зарубцевавшееся запястье. — Ведь они не проходят. Ты погибнешь здесь, Генрих! Уедем?
Он перехватил ее руку и, поцеловав в ладонь, ответил с наигранной веселостью:
— Куда же, Маргит? На Лангерштрассе шпионов не меньше, чем в Ротбурге.
— Мне все равно, — ответила Маргарита, и ее глаза подернулись туманной пленкой. — Лишь бы с тобой и подальше отсюда. Может, за пределы Авьена. Может, в другую страну…
Она умолкла, и какое-то время они молчали, слушая отдаленные отзвуки музыки и вой зимнего ветра за стеной.
— Уехать, — наконец, повторил Генрих. — Я объехал Священную империю вдоль и поперек. Был в Далме и Равии, в Туруле и Бонне, и увидел, сколь велика империя, которой управляет отец, и проблемы под стать ее размеру. Я не могу сбежать, пока не решена хотя бы главная из них.
— Какая? — прошептала Маргарита, и затаила дыхание, кажется, уже зная ответ. Поэтому Генрих просто поцеловал ее в губы и сказал:
— Я попросил забыть обо всем до утра. И хочу вместе провести эту ночь в одном тайном местечке с видом на Данар. О нем еще не знают ни мои шпионы, ни шпионы Дьюлы. Мы спрячемся там до рассвета.
— А после? — спросила Маргарита, поднимая на него ждущие глаза. — Что будет потом, Генрих?
— Потом я куплю какой-нибудь уютный охотничий домик недалеко от Авьена. Никто не узнает о нем, не найдет. А сейчас поторопимся: скоро начнут разъезжаться гости и очень удивятся, увидев в гардеробной двух голых любовников.
Маргарита заливисто расхохоталась, и Генрих вторил ей, хотя нутром понимал: скандала все равно не миновать.
Ротбург. Утро после бала.
Утро сочельника малолюдно: знать отдыхала после придворного бала, горожане попроще готовились к празднику — пахло хвоей и пряностями, над черепичными крышами завивался дымок. Глядя на город через раздернутые портьеры, будто подсматривая в замочную скважину, Генрих думал, что побег из страны кажется не дурной идеей: как только опыты увенчаются успехом, они незамедлительно и тайно покинут Авьен с его многовековой историей, помпезной архитектурой и незыблемыми правилами.
— И почему нам отпущена такая малость? — на прощание задумчиво говорила Маргарита, припадая щекой к его голым ладоням. — Говорят, зимние ночи долги, а эта — неприлично коротка. Так страшно расставаться: вдруг снова потеряю тебя надолго?
— Будут и другие ночи, и новые встречи, — обещал Генрих. — Ты увидишь меня на рождественской мессе, а я обязательно узнаю тебя в толпе и подам знак, что узнал.
Он улыбался весь обратный путь, стараясь не обращать внимания на фиакр, упрямо тащившийся по его следам до самого Ротбурга, и это уже не беспокоило, как раньше — людям свойственно привыкать даже к самым раздражающим вещам. А по возвращению тотчас распорядился составить список самых красивых охотничьих замков в пределах Авьенского леса, переоделся в новый мундир и подписал адъютантам и слугам отпускные бумаги — пусть проведут праздник с семьями. Самого Генриха тоже ждала семья: он слышал, как бегают камеристки, как с кухни — которые сутки! — поднимаются дурманящие ароматы, и как в гостиной звенят фамильным серебром, раскладывая приборы на всю большую монаршую семью.
На их императорские величества и их высочества Генриха и Ревекку, на маленькую Эржбет и старшую Софью с супругом — Ингрид не приехала, со дня на день ожидая прибавления, что несказанно радовало Эттингенов, пусть даже ценой ее отсутствия на ежегодном семейном празднестве, — на кузена Людвига, на тестя и тещу, которых не хотел видеть ни сам Генрих, ни кайзер, но которые все равно приехали и сидели теперь с самого края стола.
При виде вошедшего Генриха его величество кайзер поджал губы и пару раз постучал краем ложечки о бокал — часы и вправду показывали три минуты второго, но за опоздание Генрих не извинился, а просто сел в приготовленное ему кресло и неспешно принялся заправлять салфетку за воротник. Кожа еще горела от объятий Маргариты, на сердце разливалось спокойное тепло, и потому Генриха не тревожило затянувшееся молчание. Но императрица вдруг, страдальчески заломив брови, коснулась пальцами виска. Генрих обеспокоенно привстал, но, поймав тяжелый взгляд отца, сел снова.
— Немного воды, — шевельнула губами императрица и, дождавшись, пока лакей наполнит ее бокал из запотевшего графина, добавила едва различимо:
— Мигрень…
— Вам не мешало бы показаться лейб-медику, — заметил Генрих.
— А вам, сударь, не мешало бы вспомнить о правилах этикета, — прервал кайзер. — Вы собираетесь благословлять обед?
— Как пожелаете, — сдержанно ответил Генрих и, соединив ладони, забормотал «Pater noster», прибавив в конце: — Пусть благодать прольется на всю династию Эттингенов. Авьен будет стоять вечно…
И гости подхватили:
— Amen!
Лишь после этого слуги принялись подавать блюда.
Обедали в неловком молчании.
Кузен Людвиг тут же налег на тушеную говядину, тогда как Равийские короли едва ковыряли картофельный салат под горчичным соусом, а матушка и вовсе не притронулась к своему салату из латука и цикория, и только время от времени цедила воду.
— Матушке нездоровится! — громким шепотом поделилась Эржбет, глядя на Генриха большими, по-турульски темными глазами. — Их величества не спали всю ночь!
— Милая, веди себя пристойно! — нервно одернула императрица, и девочка тут же опустила взгляд в тарелку. Генрих сразу решил, что обязательно подарит сестре того симпатичного шоколадного пони: Эржбет, как и ее мать, любила лошадей.
— Смею заметить, было отчего, — подал голос Людвиг, промокая салфеткой блестящие от жира усы. — Выставлять интрижку напоказ? Кузен, на этот раз вы перешли все допустимые приличия!
Ревекка вздрогнула и отвернула несчастное лицо: Генрих видел, как заалели ее выставленные из-под прически уши. Было отчего: муж танцевал с любовницей, а после сбежал вслед за ней — действительно, какой удар по репутации!
— Вы говорите о приличиях, — произнес кайзер, медленно помешивая бульон с мелко нарезанными блинчиками. — А надо бы о совести.
— Ваше величество как всегда прозорливы, — натянуто улыбнулся Генрих, не глядя больше ни на супругу, ни на кузена, ни на отца, а только на винные блики в бокале — они расцветали, будто фантастические цветы, и обжигали губы, как поцелуи Маргариты. — Предлагаю обсудить вопрос совести на ближайшем заседании кабинета. Уверен, министру Авьенского эвиденцбюро найдется, что ответить.
— Граф Рогге слег после вашей выходки, — донесся ровный голос кайзера.
— Признаюсь: я поторопился, — ответил Генрих. — Он мог бы пролить свет на неудачу с перевооружением.
— Но, кузен! — снова вмешался Людвиг, улыбаясь безмятежно и раздражающе.
— Вам лишь нужно было заказать меньший диаметр: восьмимиллиметровые винтовки прекрасно показали себя на испытаниях! Настоятельно советую вам, дядюшка, — доверительно склонился к кайзеру Людвиг, и Генриха передернуло от столь фамильярного обращения, — перенять мой реформаторский опыт. Я уже передал чертежи вашему секретарю.
— Благодарю, — сдержанно ответил император. — Ваш опыт неоценим, как и любая поддержка Вэймарского королевства.
— Как?! — Генрих вновь поднялся. Пламя свечей дрогнуло, отблески огня скользнули по натюрмортам, выжелтили лица гостей. — Я не первый год говорю о необходимости военных реформ!
— Сядьте, сударь, — сморщился кайзер. И, вторя ему, матушка поджала губы.
— А мои чертежи? Я много советовался с галларскими инженерами, прежде чем…
— Коко, я просить! — донесся слева умоляющий шепот Ревекки. Ее губы тряслись, пальцы скручивали салфетку.
— Ваши расчеты оказались ошибочны, — сдержанно произнес отец.
— Они точны! — запальчиво возразил Генрих, игнорируя побелевшее лицо супруги, переглядывание сестер и неодобрительную гримасу вэймарского кузена. — Это признание как нельзя лучше доказывает мою правоту!
— Сядьте! — голос кайзера заледенел.
Генрих упрямо вздернул подбородок:
— Ни за что! Пока вы, кузен, не изволите признаться, что воспользовались моими разработками!
— Вы что же, обвиняете меня в подлоге? Или того хуже, воровстве? — глаза Людвига превратились в лисьи щелочки, он сцепил ладони, накрывая правой рукой недоразвитую левую — очередное свидетельство дурной Эттингенской крови.
— Да, — твердо сказал Генрих.
За столом ахнули: он не разобрал — теща ли, сестра или императрица. Оброненная вилка жалобно звякнула о паркет.
— Однако… — вытолкнул Людвиг, пунцовея. — Это… однако!
Он, точно задыхаясь, подцепил пальцами воротник. В гостиной и впрямь стало неуютно и душно. Скрипнув ножками кресла, поднялась императрица и, вскинув к лицу красивые руки, простонала:
— Нет, я так не могу! Какой позор! Боже!.. Простите меня…
Опустив нос в надушенный платок, едва сдерживая рыдания, быстро вышла из гостиной.
— Довольно! — теперь поднялся и кайзер и сгорбился, оперев кулаки о скатерть. — Мы, кажется, терпели достаточно. Прошу простить, господа, — коротко кивнул мужчинам. — И дамы, — качнул подбородком в сторону женщин. — Я вынужден покинуть ужин. И вас, сударь, — перевел оловянный взгляд на сына, — попрошу проследовать за мной в кабинет.
Генрих выпрямил спину, ответив с достоинством:
— Как вам будет угодно, ваше величество.
Сорвав салфетку, скомкал ее и уронил под ноги.
Его шаги гулом отдавались под сводчатыми потолками салонов, шею обдували сквозняки — точно зимний ветер, как в детстве, все быстрее и быстрее разгонял его сани, а впереди Генрих отчетливо видел обрыв… И ждал падения.
Кабинет неизменно квадратен и завален бумагами: где-то здесь, конечно, лежат дорожные рапорты и чертежи, письма матери и прошения. У портрета императрицы — свежий букет оранжерейных тюльпанов, а пахнет все равно — бумажной пылью и старостью.
— Так вот, оказывается, как быстрее всего добиться вашей аудиенции, — негромко проговорил Генрих, спиной закрывая двери и за улыбкой скрывая волнение. — Пренебречь приличиями. Знал бы раньше — разгуливал по дворцу голышом и пугал горничных.
— Прекратите паясничать! — кайзер ударил ладонью о бумажную стопку, и Генрих вздрогнул — лицо отца, всегда выдержанно-гладкое, — мелко подергивалось и кривилось, отчего левый бакенбард беспорядочно елозил по эполету. — Да, сударь, на этот раз вы перешли допустимые границы и окончательно потеряли мою благосклонность. Вы выставили на посмешище свою несчастную супругу. Та женщина…
— Ее зовут Маргарита, ваше величество.
— Неважно! О ней ходят отвратительные слухи, и меньше всего я хотел увидеть вас с ней. Мало того! — покривив губы, прижал ладонь к левому боку и выдохнул: — Увидеть, как вы пренебрегаете семьей ради глупой интрижки!
— Не говорите так, отец! — скрипнул зубами Генрих и предусмотрительно заложил покалывающие руки за спину. — Она лучше многих родовитых дам. К тому же…
— Не желаю слушать! Вы женатый человек, сударь! Да, да! — каждое слово отец подтверждал нервным кивком головы. — И я запрещаю! Слышите? Запрещаю отныне все встречи с этой дамой! Вы опозорили семью! Династию! Своими ребячьими выходками ославили на всю империю!
— Отец, — Генрих шагнул вперед, и кайзер выставил ладонь, будто воздвигая между собой и сыном невидимую и прочную стену, о которую Генрих тотчас ударился грудью и остановился.
— Не приближайтесь! — выдохнул кайзер, старчески тряся головой. — Видит Бог, я терпел от вас многое! Я терпел ваши грязные пасквили в газетах. Ваши глупые занятия естествознанием. Терпел ваши попойки. Вашу дружбу с бунтовщиками. Вашу некомпетентность! Прощал слишком многое!
— Ошибку с калибром вы мне не простили, — успел возразить Генрих, весь превращаясь в пружину. — Вы отстранили меня от инспектирования!
— При надобности я попрошу вас вовсе покинуть этот пост.
— Не утруждайте себя, — скрипнул зубами Генрих. — Я подам в отставку.
— Если сделаете это, вас будет судить трибунал!
— Можно пойти дальше и отправить меня в тюрьму! На каторгу! А меж тем, у меня появилось неоспоримое доказательство подлога! Граф Рогге признается, надо лишь надавить!
— Оставьте в покое… моих министров, — перебил кайзер, задыхаясь и поглаживая ладонью левый бок. — Вы Спаситель… а поступаете как коновал. Отныне я запрещаю вам приближаться к моим придворным… тем более калечить их!
— Даже тех, кто плетет интриги за вашей спиной?
— Замолчите!
— Вы не видите, что делается у вас под носом!
— Вы пьяны!
— О, нет! — запальчиво возразил Генрих, торопясь высказать наболевшее. — Я трезв, как никогда! И мне больно видеть, как «Рубедо» ведет Авьен к распаду и смерти!
— Какой вздор!
— Зачем Спаситель, если вы во всем полагаетесь на Дьюлу?
— Я не желаю…
— Зачем сын, если вы только и ждете, чтобы спалить его к чертям?!
Генрих умолк, прерывисто дыша и сглатывая обжигающий горло ком. Отец сгорбился напротив — ослабевший, обрюзгший, оставивший за порогом кабинета привычную непробиваемо-дипломатичную скорлупу, и теперь явивший истинное лицо.
— Сын?… — глухо заговорил кайзер, странно спотыкаясь о слова. — Я не хочу… называть вас своим сыном… Наверное, всем станет легче, когда…
Не договорил, но огненная волна больно ударила в висок, и мир обуглился, рассыпался в ломкий пепел, и на окне — единственно белом пятне, — отчетливо увиделась крестовина рамы.
— Наверное, — эхом повторил Генрих, морщась от нестерпимо грызущей боли.
— Что ж, если так будет легче для всех…
Он моргнул и сразу увидел перекошенное лицо отца: его левое веко нелепо отяжелело, угол рта сполз книзу, и капельки слюны стеклянно поблескивали на усах.
— Я запрещаю вам видеться с той женщиной, — заговорил кайзер, медленно и невнятно, с усилием выталкивая каждое слово. — Я запрещаю вам покидать Авьен… Я запрещаю вмешиваться… в государственные — мои! — дела. Запрещаю присутствовать на заседании кабинета министров… Запрещаю любое взаимодействие с неблагонадежными людьми! И прямо сейчас!.. я наложу арест на все ваши счета. Отныне, если понадобится какое-либо приобретение… вы должны будете подать официальное прошение через секретаря.
— Это все? — спросил Генрих неестественно ровным, будто чужим голосом.
— Нет. Одно… последнее. Знаю, вам предлагали турульскую корону…
Генрих замер, не в силах вздохнуть. Оконную крестовину лизнуло пожаром…
…Белая полоса наступит тем быстрее, чем раньше вы дадите ответ…
…Подписывайте отречение, отец!
… Да здравствует его императорское величество Генрих!
Бред, все это бред! Рождественская иллюминация, не более! А он ведь отказался! Отказался, ни на миг не рассматривая возможности стать королем и, тем более, занять место отца!
Генрих тряхнул головой и ответил:
— Я не принял предложение турульцев, ваше величество.
— Но думали об этом, — бесцветно проговорил кайзер и, совершенно потускнев, добавил: — Идите. Я не желаю видеть вас больше.
Генрих механически поклонился.
Повернулся.
Направился к дверям, краем уха уловив за спиной глухой стон.
Подстегнутый неясно откуда взявшимся страхом, Генрих бросился назад и успел поймать отяжелевшее тело прежде, чем отец завалился на пол.
Через десять минут запыхавшийся лейб-медик вынес неутешительное:
— Апоплексический удар.
Особняк на Леберштрассе.
— Я чуть не убил отца! — повторил Генрих. — Чуть не убил…
Стряхнул с плеча мягкую руку Марцеллы, отошел к окну: бумажные фонарики кровавой строчкой перечеркивали небо. Под окнами скучали двое в черных пальто.
Он задернул портьеру и отошел. Руки тряслись, точно с похмелья.
— Не кори себя, милый, — Марцелла приблизилась вновь, прижалась горячим телом. — Ведь все обошлось.
Прикрыв глаза, Генрих представил отца: ослабленного болезнью и неподвижного, с мокрым полотенцем на пергаментно-желтом лбу. Рядом — плачущую мать и нового лейб-медика, выписанного Софьей аж из Костальерского королевства.
— Мать не переживет, если он умрет… я не переживу…
— Все будет хорошо, милый.
Генрих опустился на кровать, с силой сжал отяжелевшую, точно нашпигованную шрапнелью, голову.
Он не мог оставаться в Ротбурге. Не мог выносить осуждающие взгляды родных. Не мог видеть перепуганных лакеев, снующих по лестницам вверх и вниз — их мельтешение вызывало тошноту. И когда у дверей салона его перехватил Людвиг и, заговорщически подмигнув, шепнул: «Кузен! Я понимаю ваше нетерпение завладеть короной, но можно ведь было тоньше…», Генрих трусливо бежал.
— Моя жизнь — просто дурной сон, — глухо заговорил он, пряча лицо в пылающих ладонях. — Я хочу проснуться — но не могу, только падаю и падаю в пропасть…
Машинально принял поднесенный Марцеллой стакан, глотнул, не чувствуя вкуса — вино пресное, а мысли горьки, и ничто не перебьет эту горечь.
— Тебе надо успокоиться, Генрих. Успокоиться и отдохнуть.
Стакан выпал, плеснув на ковер темной жижей — кровью? — и Генрих вскочил.
— Отдохнуть? Какое странное слово! — он заходил по комнате, нервно потирая ладони. — Я давно не слыхал его и почти забыл… Что оно значит? Минутную остановку в пути или вечный покой? Какое… желанное слово! Покончить с целым морем бед… скончаться… сном забыться…
Остановился у портьер, подсматривая в узкую щелку, но, не видя ничего, кроме алой строчки на белизне, оттер со лба проступивший пот и повторил:
— Уснуть…
— Мой бедный мальчик! — Марцелла потянулась за ним, прижала ладонь ко лбу и прицокнула: — У-у! Горячий! Ты заболел, мой милый?
— Да, я болен, — эхом откликнулся Генрих, расчесывая зудящие стигматы. — Моя болезнь называется жизнью. Но скоро я исцелюсь сам и весь мир исцелю! И тебя, моя Марци! Я буду смотреть на тебя с креста… — она убрала руку, и Генрих рассмеялся. — Чего же ты испугалась? Ведь это неминуемо произойдет. Этого ждет весь Авьен! Ты слышишь? Слышишь?! Где-то поют рождественские гимны… — Он снова выглянул на улицу и напоролся взглядом на фигуры в черном — их сутулая неподвижность вызывала безотчетный страх. Генрих спрятался за портьерой, дыша, как загнанный зверь. Отдаленная музыка каждой услышанной нотой впивалась в сердце. — Сейчас они прославляют рождение Христа, а после будут кричать: «Распни!» Почему, чтобы жили тысячи, кто-то обязательно должен погибнуть?
— Пожалуйста, не думай об этом!
— И ты будешь радоваться и петь, — не слушая, продолжил он, стягивая перчатки и теперь до крови раздирая шрамы. — А больше всех отец…
— Генрих!
Теперь Марцелла смотрела со страхом: лицо побелело под румянами, на шее пульсировала жилка.
— Он отказался от меня, — сказал Генрих, облизывая высохшие губы. — Он сказал: всем будет легче, когда я… когда…
В горле заклокотало, глаза заволокло мокрой пеленой, и кто-то осторожно, вкрадчиво постучал в окно.
— Кто там? — встрепенулся он. Толкнув Марцеллу, подхватил револьвер.
— Где? — она будто не понимала.
— Вот, за окном… Кого ты ждешь? Любовника? Шпионов?!
Снова отдернул портьеру.
— Там никого нет, Генрих! Это ветер!
Выглянул — и впрямь, никого. Ни случайных прохожих, ни господ в черном, только на весу покачивались бумажные фонари.
— Генрих, прошу! — зашептала Марцелла, вновь обвивая его руками. — Я больше не принимаю у себя клиентов… только тебя одного… и никогда, слышишь? Никогда не доношу на тебя тайной полиции! Ты просто расстроен словами отца… его болезнью… приди же в себя!
Она настойчиво повлекла его к кровати. Генрих послушно шагнул следом и затрясся, увидев, как в глубине комнаты кто-то черный и страшный подался навстречу.
— Ты врешь! — вскричал он. — Здесь засада! Кто он? Отвечай!
Наставил револьвер. И черный, страшный тоже вскинул оружие.
Грянул выстрел.
Звон битого стекла и крик Марцеллы слились в режущую какофонию: от нее заложило уши, и Генрих застонал, сжимая полыхнувшую огнем голову.
— Прекрати! — услышал сквозь болезненную пульсацию. — Ради бога! Это зеркало! Зеркало, видишь?!
Генрих разлепил веки: напротив — страшный, черный, — стоял сам. В одной рубашке, без мундира, волосы дико всклокочены, глаза — сплошные провалы.
— Чудовище, — произнес двойник и дернул серой щекой. — Убийца! Всем будет легче, когда ты сдохнешь! — и выстрелил снова. — И Карл! — звон стекла и новый выстрел. — И Мария! — снова! — И Рудольф! — выстрел! — И Генрих Эттин…
Его сшибло с ног. Жалящие поцелуи, как укусы, осыпали пылающий лоб, щеки, подбородок.
— Бедный, бедный… — шептала Марцелла, вжимаясь в Генриха и дрожа вместе с ним. — Ты совсем потерян. Кто поможет тебе? Может, та женщина? Баронесса?
— Не впутывай ее, прошу, — с легким раздражением ответил он, блуждая по комнате затравленным взглядом. — Она ангел! И я не покажусь ей в таком виде… предатель и трус… убийца!
— Ах, Господи, как же мне привести тебя в чувство?!
— А стоит ли? Не лучше ли сойти с ума и ждать? Тогда не будет ни горечи, ни страха… Или исчезнуть… Да, вот ответ!
Он крепче сжал револьвер, поднес к лицу — сталь тускло поблескивала, холодила губы.
— Уйдем вместе, Марци? — прохрипел Генрих, выстукивая зубами нервную дробь. — Сначала ты… Одним ударом покончим!
И развернул дуло в лицо Марцелле.
— Нет! Не смей! — завизжала она, острыми ногтями полоснув по запястью. Пламя прорвало кожу, перекинулось на постель. От неожиданности Генрих отпрянул и выронил револьвер.
— Ты спятил! — Мерцелла немедленно сдернуло покрывало, свернула в комок и принялась топтать его ногами, повторяя: — Перестань, перестань, перестань, Генрих!
Потом заплакала, в бессилии опустившись на ковер. И Генрих подсел к ней, уткнув мокрое лицо в ее колени и, кажется, заплакал тоже.
— Я больше не хочу… никого травмировать, Марци, — задыхаясь, говорил он, не заботясь о том, слышит ли его женщина. — И больше не хочу жить. Если отец считает… если все считают!.. что мне лучше умереть… я умру…
— Никто не умрет, — отвечала Марцелла, глада его по спине, плечам, щекотала жарким дыханием затылок. — Успокойся, слышишь? Хочешь, я сыграю тебе? Я буду играть все любимые песни… И мы выпьем вина… ты уснешь, мой золотой мальчик, и проснешься уже здоровым… и все будет хорошо, вот увидишь!
— Да, — сглатывая соль, повторил Генрих, и вытер лицо рукавом. — Все будет…
Поднявшись, тяжело прошел к креслу, снял со спинки впопыхах брошенный мундир. Из внутреннего кармана выпал футляр.
Единственное средство, усмиряющее дурную кровь. Лекарство от жизни.
— Сделай мне укол, Марци, — сказал, в бессилии опускаясь на кровать. — У тебя такие нежные руки…
И сначала следил, как белая смерть наполняет шприц, требовал: «Еще, еще!», а потом, когда в пузырьке ничего не осталось, просто прикрыл глаза и ждал.
Так ждет приговоренный на эшафоте. Теперь не страшно, правда? Теперь хорошо…
Теплая волна казалась изнуряюще бесконечной, и Генрих, все больше погружаясь на глубину, пожалел лишь о том, что Маргарита не увидит его на мессе.
— Скажи… — едва разборчиво вытолкнул он, захлебываясь словами и пеной, — что я ее…
И перестал дышать.
Особняк на Лангерштрассе, затем Собор Святого Петера.
Дурное предчувствие настигло Марго, едва она сошла с подножки экипажа. Старый особняк недружелюбно поблескивал стеклами, точно корил ее за долгое отсутствие. На пороге — грязные следы и дверь отперта.
Она замешкалась, не зная, войти или броситься назад, кликнуть не успевший отойти фиакр, помчаться прочь — в полицию, а лучше в Авьенский университет, а лучше в Ротбург. Но грызло беспокойство за Родиона и Фриду.
Марго толкнула дверь и вошла, жалея, что оставила привычку носить с собой стилет.
Ее встретил незнакомец, коренастый и хмурый, с изъеденной оспинами лицом, враждебно глянул из-под потрепанного котелка. Марго ощутила острую вонь лука, бифштекса и дешевого шнапса. Вскрикнув, она подалась назад, нашарила пальцами что-то твердое, костяное. Взмах — и рябой отскочил, подвывая и потирая ушибленное плечо.
— Эй, Рита! Тише! — откуда-то из-под лестницы вынырнул знакомый силуэт.
— Остановись!
Марго, безумно тараща глаза, все еще сжимала зонтичную трость, но больше не пыталась напасть.
— Это твоя сестрица, а? — ощерился рябой, обращаясь к так вовремя появившемуся Родиону. — Горячая фрау! Видать, синяк будет.
— Это кто? — осведомилась Марго по-славийски, удобнее перехватывая трость. — Кого ты привел в наш дом? Родион!
— Друзей. Из университета, — сухо ответил брат, и следом за ним появился еще один незнакомец — щуплый и весь какой-то помятый, он держал подмышкой громоздкий мольберт. — И это дом барона, Рита, — меж тем, продолжил Родион. — Мой — в Славии, не забывай об этом. И убери, наконец, зонт.
Марго покорилась, продолжая вздрагивать от волнения и недовольно следя за незнакомцами — те, совсем не робея, невозмутимо натягивали пальто. Родион поспешно одевался следом, не глядя на сестру, будто ее тут вовсе не существовало.
— Уходишь? — хрипло спросила она. — С… ними?
— Да, пора на занятия, — бросил он, на ходу заматывая горло шарфом.
— Так рано?
В его взгляде проскользнула насмешка.
— Уже давно за полдень, Рита. Ты потерялась во времени.
Она закусила губу. Тревога не проходила. Стойкий запах перегара неприятно забивал ноздри, и мутило от мысли, что в ее отсутствие, в ее особняке, с ее мальчиком находились бок о бок эти странные типы, которым место в последнем Авьенском кабаке.
— Что ты… что вы здесь делали? — снова попыталась Марго.
Незнакомцы переглянулись, и рябой оборванец беззастенчиво ухмыльнулся, показав черные пеньки зубов. Родион повернулся к сестре, и та сжалась, уколовшись о похолодевший взгляд.
— А ты, Рита? — тихо спросил он. — Ты где была ночью?
Она сглотнула, прижав ладони к животу — там все еще пульсировало, щекотало, будто крыльями мотыльков, любовное тепло.
— Я не хочу, — пробормотала Марго, — об этом говорить сейчас…
— И я не хочу, — резко оборвал Родион и, подхватив фуражку, распахнул дверь. Рябой, приподняв котелок, выдохнул гнусное:
— Почтение, фрау!
И следом поклонился человек с мольбертом:
— Мое почтение, баронесса!
И все трое, обогнув ее, вынырнули в серый рождественский день. Последним вышел Родион, грохнув замком так, что застонали рассохшиеся наличники. И Марго тоже застонала, прижав пальцы к вискам.
Родион… ее маленький Родион! Во что он опять ввязался?!
Марго вышагнула на улицу, но опоздала: фиакр, качнув черным боком, помчал вдоль по улице всех троих.
Их кухни, держа швабру наперевес, высунулась испуганная Фрида.
— Ушли? — осведомилась громким шепотом и, не дождавшись ответа, прижала кулак к груди и запричитала: — Ах, фрау! Думала, сердце в пятки уйдет! К вам, конечно, всякие заходили, бывало. Но таких не бывало! Наследили, накурили, вели себя совершенно непотребно!
— Женщины были? — сухо спросила Марго, проходя в кабинет и поморщилась, прикрыв рот ладонью — в комнате висел сизый табачный дым, на столе — пустые бутыли и гора окурков, паркет заляпан подсохшей грязью.
— Господь оградил, — перекрестилась Фрида, несчастно осматривая кабинет.
— А лучше бы были, я глаз не сомкнула, то выпивку подносила, то закуску, а один господин меня дважды ущипнул! Какое нахальство! Теперь мне это до вечера не выгрести, а ведь сегодня Рождество…
— Ты иди, — рассеянно сказала Марго. — Побудь с родными, уборка подождет.
— Да как же! Перед праздником самим! Неприлично вовсе!
— Иди, иди. Я гостей принимать не буду, к мессе приготовлюсь, — Марго выдавила бледную улыбку, и Фрида ответно расцвела.
— Добрая вы, фрау! — затараторила она, закидывая швабру в чулан и принимаясь на ходу стаскивать передник. — Уж сколько я Бога благодарю за то, что вам служу, уж сколько на рынке говорю, что лучше вас хозяйки не сыскать! А если напраслину наводят, я сразу пресекаю! Так и говорю, мол, фрау фон Штейгер честнейшая женщина! Да что б, говорю, злые языки отсохли! Да что б у сплетниц глаза повылазили! Если сами не видели, то и говорить нечего!
— А что же видели?
Пройдя к окну, распахнула рамы: сквозняком подняло портьеры, развеяло дымный полумрак.
— Видели, будто вы со Спасителем на большом императорском балу танцевали, — донесся возбужденный голос Фриды. — Мне торговка рыбой сказала, которая с зеленщицей водится, которая с кучером Петером знается, а тот у графини Нолькен служит, а та своими глазами видела, будто его высочество ваши плечи гладил, а его жена вся позеленевшая сидела, а у его императорского величества едва удар не случился, когда вы с его высочеством с бала сбежали.
— Вот как, — только и сумела произнести Марго, а улыбка помимо воли скользнула по губам.
— Ой! — пискнула Фрида, роняя шаль. — Ой, фрау! Так это правда?
Марго подняла сияющий взгляд.
— Умоляю, Фрида! Ни слова! — зашептала она, от неясного волнения сминая юбочные оборки. — Но да, да!
— Вы любите его?
— А он меня. Знаю, Господь нас накажет…
— За любовь не наказывают, фрау, — сказала Фрида, и Марго тихонько рассмеялась.
— Ступай же теперь, моя добрая, хорошая Фрида! Опоздаешь на праздник.
— Счастья вам, фрау! — выдохнула та, присела в книксене и, подхватив шаль, выскользнула за дверь, а Марго, прижав ладони к щекам, осталась посреди комнаты.
Часы гулко отбивали минуты, в остывающем камине потрескивало, сквозняк выдувал остатки прели и табака. Марго сходила в чулан, выудила из запасов старую тряпку, смочила и принялась убирать со стола — окурки, бутылки и прочий мерзкий сор полетел в мусорное ведро. То-то удивится Фрида, когда вернется! Но как же быть с Родионом?
Сведя брови, Марго протерла запыленный телефон, сняла трубку и остановилась.
Нельзя звонить в полицию: сейф цел, гости ничего не украли, не повредили, сам Родион до сих пор находится под пристальным вниманием шпиков, а бывший друг превратился во врага. При мысли, что ей придется отвечать на вопросы Вебера, Марго замутило, и вместо полиции она попросила телефонистку соединить с госпиталем Девы Марии.
— Доктора Уэнрайта, пожалуйста, — попросила, дождавшись ответа.
— Его нет, — треснула трубка. — Отбыл по срочному делу.
В университете его тоже не было, и когда будет — неизвестно.
Марго разочарованно попрощалась и возвратилась к уборке, настойчиво прогоняя тревожащие мысли — о возможном аресте, о слухах за ее спиной, о странных людях в доме. Физическая работа избавляла от назойливых терзаний, Марго, как могла, очистила паркет, вымела мусор и принялась за камин, как увидела вывернутый из золы пестрый край. Потянув за него, вытащила портрет: середина выгорела, и там, где было лицо Спасителя, чернела ломкая бахрома. Остались только слова «…благословены будете…», и опаленная пламенем ладонь.
В горле пересохло. Марго обвела кабинет испуганным взглядом и напоролась на нарисованную усмешку барона.
«Родион не дурак, — точно говорил он. — И знает, с кем ты провела ночь, грязная девка».
Марго смяла портрет — ведь это просто картонка, пустая картинка, ерунда! — но на душе отяжелело.
Кое-как завершив уборку, нагрела воды для ванной, с трудом разделась, выползая из платья, как змея из кожи, помылась, переменила белье, потратила еще час на сборы — короткий зимний день сменился сумерками. Зажглись белые и красные огни, на улицу вышли разряженные горожане, где-то звучали рождественские гимны, и старый колокол Пуммерин басовито призывал Авьен на праздничную мессу.
Думалось ни о чем и обо всем сразу.
На подступе к собору вспомнилось, как впервые увидела Генриха рука об руку с женой, и горечь растеклась под сердцем: появятся ли она и теперь? Та, что по праву рождения принадлежит наследнику и ждет от него ребенка, а не та, что слышала от него пламенное «люблю». В крови бродила ядовитая ревность, и Марго, опустив на лицо вуаль, быстро пересекла Петерплатц, запруженный зеваками и полицейскими — только бы тут не было Вебера! Только бы… — и едва не смахнула юбками треногу мольберта.
— Простите, — рассеянно бросила через плечо и застыла, узнав осунувшееся лицо, и жесткие усики, и щуплую фигуру человека, сегодня побывавшего в ее доме.
— Аккуратнее, фрау, — ответил тот, придерживая мольберт и отводя в сторону занятую палитрой руку. — Сегодня скользко, поберегите себя.
Из-под низкого козырька блеснул заинтересованный птичий взгляд. Узнал или нет? Сердце бешено заколотилось. Марго быстро поднялась по ступенькам, боясь увидеть в толпе рябого, а еще хуже — Родиона. Протиснулась в узкий зев собора, и, все еще встревоженная, села с краю, в тени. Генрих обещал найти ее и подать знак, но Марго не хотела лишний раз привлекать к себе внимание — хватило и бала, и сплетен. Ей нужно только увидеть его, только разбить комковатую, все нарастающую тревогу в груди.
Она не слушала, что вещал его преосвященство: облаченный в алое, он был, как неопалимая купина, и слова, вплетенные в органные аккорды, звенели, как фальшивые монеты, не задерживались в голове и рассыпались по каменному полу. Марго видела, как справа от аналоя пустует балкончик, предназначенный для императорской семьи, и удивлялась этому. Да и не она одна: люди, сливаясь в молитвенном порыве, выдыхая в уплотняющийся воздух душное «Amen!», скользили напряженными взглядами по незанятой скамье, отчего на узкое лицо Дьюлы — да, Марго отчетливо видела это со своего места! — набегала тень недовольства. Он знал, отчего пустует балкончик, и начал мессу, не дожидаясь Спасителя, хорошо понимая, что не дождется.
Марго бросило в пот.
Отведя вуаль, промокнула лоб платком, и сразу поймала на себе заинтересованный взгляд какого-то господина. Марго отвернулась, но стало еще хуже — прямо по стене шел нарисованный Христос, и глаза у него были янтарные, в ладонях — пламя, а босые ноги изранены шипами терновника.
— …он родился, чтобы спасти нас, — гремел его преосвященство, — и умер за наши грехи! Так восславим же рождение…
Мальчики на хорах — белые, воздушные, как рождественские ангелочки, — чисто выводили псалмы. Последние ряды отзывались неясным ропотом, в котором Марго различала отдельное «…не пришел Спаситель», «…и кайзера нет», «…случилось что, не приведи Господи?», «случилось — так стало бы известно…».
Накатила душная тоска.
Марго тоскливо огляделась и подметила, как по задним рядам прошмыгнул темный силуэт — взмахнув руками, он бросил в толпу веер желтых бумажек, и те закружились, захлопали мотыльковыми крыльями, облетая на шляпки, плечи, на каменные статуи и пол. Марго подхватила одну, точно умирающую бабочку, развернула на сгибе — и сердце сковало морозом.
Во весь разворот чернела хорошо отпечатанная карикатура: Холь-птица рвала когтями Священную империю, и было у птицы три головы. Одна, лобастая, с узнаваемыми пышными бакенбардами, держала в зубах оторванный от страны кусок, подписанный «Турула». Другая — женская, украшенная звездами-диадемой, — глотала золотые монеты, высыпающиеся из худого мешка «Благотворительность». И третья — в офицерском шако и с орденом на шее, — изрыгала пламя, с одного края уже опалившее страну.
«Долой стервятников! — гласила крупная надпись, и чуть ниже вились буквы: — Смерть угнетателям, кровопийцам и лжецам! Объединяйся, недовольный народ! Да здравствует революция!»
И в самом углу — точно печать, — крест с загнутыми краями.
Марго машинально сложила листок. На задних рядах уже зарождался гул, еще не слышимый за грохотом органа, но все набирающий силу, и где-то за спинами — Марго различила совершенно точно! — мелькнул знакомый шарф и студенческая фуражка.
«Родион!» — хотела позвать она, но слова застряли в осушенном горле. И к лучшему: это уже не сатирические стишки на императорскую власть, это прямые призывы к восстанию! Это гораздо серьезнее, гораздо страшнее, здесь не поможет Генрих… да где он, черт его побери?!
Выронив листовку, Марго шумно поднялась. Задние ряды волновались, гудели растревоженным ульем, передние оборачивались в удивлении и недовольстве. Марго не стала ждать: подобрав платье, метнулась к выходу, проталкиваясь сквозь толпу, совершенно неприлично работая локтями и молясь про себя, чтобы обозналась, чтобы это был не Родион…
Шарф мелькнул слева, поплыл по лестнице вниз. Марго обогнал какой-то спешащий господин, обдав ее перегаром и луком, на серых щеках отчетливо темнели рябины.
Господи, помоги!
Страх заворочался ледяным комом, подстегивая вперед — не то в погоню за братом, не то подальше от этого места, где, казалось Марго, вот-вот произойдет что-то непоправимое, ужасное.
Она бежала, ломая каблучками хрусткую наледь. Кажется, кто-то окликнул ее. Кажется, кто-то попытался остановить:
— Фрау, туда нельзя!
Оцепление, спаянное из серых мундиров, рвалось на пунктир. У подножия лестницы уже не было ни мольберта, ни самого художника. Рябой смешался с толпой. Шарф Родиона в последний раз мелькнул где-то у чумной колонны. Марго остановилась с едва не выпрыгивающим из ребер сердцем, огляделась вокруг — на фонари, слепящие глаза, на убегающие в зимнюю тьму улочки, на черные шпили, — как вдруг со стороны собора пришел удар.
От него задрожала мостовая, качнулись гирлянды над головой и сразу же — одновременно с истошными криками, вспоровших воздух, точно стилетом, — оранжево осветились витражи.
— Родион! — в голос закричала Марго и, растворившись в страхе, побрела обратно к собору.
Ее обгоняла полиция, зеваки, какие-то господа с носилками.
Кричали люди:
— Бомба! Бомба!
Гудело алое пламя, вылизывая каменные лица святых.
Кто-то стонал — предсмертно, протяжно, на одной ноте.
Марго поскользнулась, не удержала равновесия и, плюхнувшись на мостовую, разрыдалась — не столько от боли, сколько от душевного надлома. Прижатая каблуком, трепыхалась мерзкая листовка: нарисованный огонь был как настоящий.
Особняк фон Штейгер.
Меньше, чем через два часа, в Авьене воцарилась тишина.
Это была не та рождественская тишина, наполненная умиротворением и покоем. Нет, тишина пульсировала, как нарыв, в ней вызревала буря, и Марго всей сутью ощущала: что-то грядет.
Блуждание по ночным улицам лишь на первый взгляд казалось бесцельным, но природное чутье вело Марго через Штубенфиртель, где в незрячих окнах университета не было ни огонька, потом на Бундесштрассе. Несколько раз Марго обгоняли гвардейцы: грохот подков и бряцанье сабель вызывали неясную тревогу. Петерплатц оцепили. В госпиталь везли пострадавших, в полицейский участок — подозреваемых, и каждый раз Марго чудилось, будто она снова видит вязаный шарф Родиона, и каждый раз ошибалась.
Его не было ни в университете, ни в участке, ни на оцепленном Петерсплатце, не было и дома.
Особняк барона угрюмо ждал, пустой и мертвый, как его хозяин. Марго не хватило духу вернуться в него: от мысли, что ей придется провести ночь в одиночестве, в окружении старых портретов и алхимических колб, делалось дурно.
Она замешкалась на пороге.
— Фрау фон Штейгер? — Вцепившись в дверную ручку, Марго обернулась на голос. — Простите, фрау, мне очень нужно с вами поговорить…
Опасение развеялось, едва баронесса различила меховую мантилью и дамскую шляпку с вызывающе пышным пером.
— Простите, — через силу улыбнулась Марго, — я давно не принимаю клиентов, так что не знаю, смогу ли помочь вашей беде.
— И я не знаю, — женщина остановилась у самой кромки светового круга, и сжала руки под муфтой. — Но речь идет о жизни Спасителя, — помедлила, от чего у Марго болезненно подскочило сердце, и добавила совсем тихо: — Генриха.
«Что с ним? — кольнула первой мыслью, а следом еще одной: — Где?..»
Ни одна не была высказана: язык приморозило к небу. Вместо слов Марго распахнула дверь и приглашающим жестом велела следовать за ней.
За вечер кабинет выстудило, рамы присыпало снежной пылью. Не раздеваясь, Марго запалила фитиль и подняла вуаль. Гостья последовала примеру: у нее оказалось красивое зрелое лицо и чувственные губы, напомаженные чуть гуще, чем принято в приличном обществе.
— Значит, это вы и есть, — сказала она грудным, хорошо поставленным голосом, оглядывая баронессу очень черными и очень внимательными глазами. — Что ж, не худший выбор.
Сделалось неуютно, и Марго перебила:
— Вы сказали, что хотели поговорить со мной о Спасителе, фрау…
— Фройлен, — поправила гостья. — Меня зовут Марцелла Турн, хотя вам это имя ничего не скажет. Вас было несложно найти: женщины Авьена знают, к кому обращаться, когда надежды не осталось.
— Вы кто? — теряя терпение, отрывисто осведомилась Марго, спиной чувствуя нарисованный взгляд барона. — Почему сказали, что жизнь его высочества в опасности? Откуда…
— Знакома с ним? — подхватила гостья и ответила спокойно, будто само собой разумеющееся: — Я его любовница.
По спине прокатилась холодная дрожь, и Марго сжала пальцами виски.
— Вас не должно это смущать, — меж тем продолжила гостья, не отводя от баронессы лихорадочно блестящих глаз, точно пыталась донести пугающую, но очень важную мысль. — Это давняя связь, и за прошедшие годы я видела его всяким: пьяным, потерянным, взволнованным, больным. Но только сегодня видела сломленным. Бог знает, почему он мне доверяет. Я никогда не винила его за слабости и знаю все пороки и недостатки, даже те, которые Генрих скрывает от всех, в том числе, от вас. К примеру, вы знаете, что он — морфинист? — и, уловив непонимание в ответном взгляде Марго, дернула ртом в усмешке. — Вы ведь спали с ним и должны были видеть следы уколов… А, впрочем, люди видят лишь то, что хотят увидеть. Мне ли судить? Я только падшая женщина из увеселительного салона. Меня он не любит, а вас — да. Любит и бережет. Поэтому пришел умирать не к вам, а ко мне.
— Умирать? — слово рыболовным крючком подцепило за легкие, и Марго поперхнулась на вдохе. — О, Господи! Умоляю, говорите яснее!
— Для того и пришла, — ответила Марцелла. — Сегодня Генрих пытался покончить с собой… — заметив порывистое движение Марго, подалась навстречу и накрыла ее ладонь своей рукой, затянутой в бархат. — Нет, нет! Не подумайте, я сразу сообщила доктору из Ютланда, и он успел.
— Доктор Уэнрайт? Какая удача! Но где они теперь?
— Не могу знать, доктор увез Генриха, едва привел в чувство. Но я уверена: он в безопасности. Никто в империи не хочет, чтобы Спаситель погиб раньше срока.
— Вы говорите кошмарные вещи! — Марго приподнялась и теперь глядела на гостью сверху вниз.
— Лишь то, что думает народ, — спокойно ответила Марцелла. — Авьен любит своего Спасителя, но только потому, что он — Спаситель. И готовы исполнять капризы, прощать распутство, подливать вина и подавать морфий — что угодно, лишь бы он протянул эти несчастные семь лет.
— Довольно! — Марго выпрямилась во весь рост, стискивая зубы от сердечной боли. — Прошу вас уйти, иначе я звоню в полицию!
И, отзываясь на ее слова, в глубине особняка настойчиво и пронзительно затрещал телефон.
— Не утруждайтесь, — Марцелла поднялась тоже. — Я только что из Авьенского эвиденцбюро. Попытки убить себя достаточно для оповещения полиции. Но герр майор не поверил ни единому моему слову.
— Майор? — страдальчески переспросила Марго, мучимая не прекращающимися телефонными трелями. — Неужели… Вебер?
— Я была слишком взволнована, чтобы запомнить имя. А герр майор, должно быть, излишне занят. Он решил, будто Генрих попросту запил. Сказал: проспится — перестанет молоть чепуху, а если бы его высочество хотел умереть, то предпочел бы церковь борделю. Потом я узнала, что случилось на Петерсплатце. Может, Генриху повезло… — сдвинула брови, словно размышляя о чем-то, потом тряхнула головой. — Нет, нет! Он все равно мог погибнуть! В церкви или моей постели… этого нельзя допустить!
— Я сейчас же поеду в госпиталь, — сказала Марго, широкими шагами пересекая кабинет. Телефон все еще трезвонил, натягивая нервы в струну, но было уже неважно. А важно лишь знать, что Генрих в безопасности, что он живой, только увидеть его — и тогда страшные, бьющие в самую суть слова этой женщины окажутся тяжелым сном.
— Его могли отвезти и в Ротбург! — в спину возразила Марцелла. — Туда мне ход заказан, а вы там были — не спрашивайте, откуда знаю! — были и можете пройти снова! — нагнав у самой двери, схватила Марго за локоть. Телефон в последний раз тренькнул и умолк, погрузив особняк в давящую тишину, отчего слова Марцеллы прозвучали неприятно и резко: — Вы обязательно должны поговорить с ним! Убедить! Генрих послушает вас, я знаю! — и зачастила, срываясь на хрип: — Ведь если не вы, то кто? Ведь кто-то должен спасти его! Быть рядом не на словах, не по долгу службы, не ради денег, не ради будущего империи, не потому, что Спаситель — такая драгоценная и хрупкая вещь, которую надо закрыть в золотой шкатулке, пока не придет срок! А быть рядом, потому что он человек! Мужчина! Лишь потому, что без него твоя жизнь окажется пыткой!
Она замолчала, нервно раздувая ноздри и прожигая баронессу взглядом, и Марго бросило в жар. Аккуратно выпростав локоть, она отступила и выговорила с усилием:
— Вы… любите Генриха?
И сама испугалась вопроса. На лицо Марцеллы набежала неясная тень. На миг установилась тишина, нарушаемая лишь прерывистым дыханием баронессы.
— Как и каждый в Авьене, — наконец, медленно ответила гостья. — А мне он еще и платит. Но даже если бы вдруг перестал, я бы все равно желала ему счастья. Даже Спаситель заслуживает счастья. Пусть и в оставшиеся семь лет.
Вайсескройц, замок в Авьенском лесу.
Когда телефон зазвонил вторично, и Марго приложила к уху черный раструб, она уже знала, кто и зачем ее ищет, а потому не удивилась, услышав незнакомый мужской голос:
— Вы храните железное кольцо, баронесса? Если да — через час у Пратера вас будет ожидать экипаж.
И больше не сказал ничего, но ничего и не требовалось.
Марго наспех набросала записку: «Родион, обязательно дождись! Люблю тебя. Рита».
Нацепила мантилью и шляпку.
Впопыхах подозвала фиакр, сунув кучеру серебряный гульден, и не задалась вопросом, почему в столь поздний час на пугающе пустых улицах так быстро нашелся свободный экипаж.
Железное кольцо билось под мантильей, будто второе сердце.
Над Пратером горели хищные фонари. Обод колеса горбился над голыми тополями. Из ажурной тени, отбрасываемой оградой, вышагнула долговязая фигура.
— Почтение, баронесса, — глухо сказали из-под шако, сжали пальцы, помогая спрыгнуть с подножки одного фиакра и забраться на другую. — Мое имя Андраш, адъютант его высочества. Простите, что потревожили в столь поздний час.
— Какие пустяки! — рассеянно отозвалась Марго, заглядывая под козырек незнакомца и пытаясь угадать его лицо, но различая только острый нос и гладко выбритый подбородок. — Я хочу увидеть его высочество, и поскорее!
— Вы увидите, — пообещал Андраш, запрыгивая следом. — В городе сейчас неспокойно, придется совершить небольшое путешествие, но не бойтесь.
— Я боюсь вовсе не за себя, — возразила Марго, задергивая шторку на окне и оставляя лишь узенькую щелку — город, похожий на картонную декорацию, поплыл за спину, оставляя во мгле оледенелые мостовые, покатые крыши, выгнутые спины мостов. Где-то там среди улиц затерялся ее Родион…
Марго прикрыла глаза, пытаясь успокоиться и представить, как он приходит домой, разматывает студенческий шарф, вешает картуз и поднимается по лестнице в спальню — она оставила записку на видном месте, и Родион обязательно прочтет и дождется! — но вместо лица брата видела почему-то вульгарно подведенную улыбку недавней гостьи.
«Он пришел умирать ко мне, — вышептывали полные губы. — Но кто-то должен спасти…»
— Он жив?
— Жив, — отозвался Андраш. — И просил привезти вас. Сразу же, как пришел в сознание.
— Слава Господу, — выдохнула Марго, сцепляя пальцы в замок. — Я бы не пережила…
И пожалела о сказанном, услышав в ответ:
— Никто бы не пережил.
Отблески газовых фонарей сменились густой темнотой, дорогу обступили черные сосны, и фиакр нещадно затрясло. На языке крутилось множество вопросов, но каждая встряска выбивал из Марго дух, и она молчала. Молчал и Андраш, сгорбившись в углу, и вскоре Марго совсем потерялась в пространстве и времени. Она слышала лишь хруст ломаемого ледка, дыхание лошадей и свист ветра в узловатых ветвях. Иногда ей казалось, что за деревьями движутся оранжевые огни, но стоило приглядеться — их тут же проглатывала тьма. Когда Марго уверилась, что все это ее разгулявшееся воображение, лес поредел и из черноты выступил замок — в его крохотных оконцах действительно подрагивал свет.
— Замок Вайсескройц[26], — подал голос Андраш. — Его высочество купил его на днях и очень вовремя.
Главная смотровая башня, действительно напоминающая крест, белела на фоне ночного неба.
— Здесь охрана? — спросила Марго, заметив у ворот гвардейцев с ружьями наперевес.
— Разумеется, — ответил Андраш. — Нельзя подвергать Спасителя опасности. Поэтому, баронесса, мне придется обыскать вас.
— Обыскать? — она вскинула подбородок. — Шутите?
— Нисколько. Вам лучше добровольно сдать оружие, если таковое имеется. Револьверы. Ножи. Шпильки.
Марго с силой рванула шляпку, оставляя на шпильках длинные завитки, но за возмущением не чувствуя боли.
— Обыскивайте! — задыхаясь, проговорила она. — Вот мантилья. Перчатки. Забавно, когда-то я носила стилет, но в последние месяцы оставила эту привычку. Корсет тоже снимать? Вдруг я задушу его высочество шнуровкой!
— Вы поняли неправильно, баронесса, — устало откликнулся Андраш. — Я не боюсь, будто вы убьете его высочество. Я боюсь, что его высочество убьет себя сам.
Фиакр остановился. Подоспевший гвардеец распахнул дверь, и Андраш выбрался первым, после чего подал руку оцепеневшей Марго. Она бездумно сошла с подножки, и выпавшая шпилька хрустнула под каблуком.
— Будьте внимательны, — услышала она тихий голос спутника. — И осторожны. Его высочество нездоров…
Марго обернулась, щурясь на свет фонаря. Андраш снял шако и вертел в руках, показав совсем молодое, но осунувшееся от усталости лицо.
— Если что-то случится, — продолжил он, с усилием подбирая слова. — Что-нибудь странное… Если его высочество скажет нечто, что вам не понравится, нужно незамедлительно…
— Как он собирался сделать это? — перебила Марго, и Андраш вильнул глазами.
— Сделать что?
— Убить себя.
— Револьвер и морфий.
Марго кивнула и, опустив голову, переступила порог.
Здесь пахло деревом и дымом. Оленьи рога, приколоченные вдоль лестницы, казались диковинными канделябрами. Старые доски тихонько поскрипывали, а где-то наверху красивый баритон выводил:
— Прошу, сюда, — сказал по пятам следующий Андраш, тронул массивную дверную ручку в виде медвежьей головы, и Марго услышала окончание песни:
— …с последним вздохом благословлю тебя…
Она вошла в табачный сумрак, в гобеленовую клетку с чучелом ястреба на каминной полке, и за спиной возвестили:
— Ваше высочество, баронесса фон Штейгер прибыли…
— Благодарю, Андраш, — донесся с софы приглушенный голос. — Оставьте нас теперь. И ты, Кристоф.
От камина поднялся крепкий парень с яблочно-румяными щеками, поклонился сперва кронпринцу, потом баронессе и, подобрав мягкую шляпу, вышел за порог. За ним бесшумно, спиной в проем, вышагнул Андраш, и в комнате стало совсем тихо — только потрескивало пламя, да в дымоходе гулял зимний ветер.
Не сговариваясь, оба сорвались с мест.
Марго вжалась лбом в бархат халата, вдохнула табачный дух, запах лекарств и вина. Сердца колотились в унисон. Железное кольцо, нагревшись, кусало кожу, но в этом жалящем касании было что-то невыразимо сладкое, общее на двоих.
Кажется, она что-то бессвязно говорила.
Кажется, он не менее бессвязно отвечал.
В их поцелуях не было плотского огня — лишь утешение от новой встречи. И, принимая ласки, Марго ответно целовала колючие щеки Генриха и взмокший, собранный морщинами лоб.
— Ты так напугал всех! — говорила она, заглядывая в круглые зрачки, словно в них таилась разгадка. — Зачем, Генрих? Этот мрачный лес, и чучела, и отвратительные песенки о смерти, и эта карикатура… — взгляд упал на расправленную листовку с трехголовой птицей — одну из тех, что разбрасывали в соборе Святого Петера, — и Марго скомкала ее в горсть. — Кто принес сюда? Гадость!
Сорвалась к камину и в отвращении швырнула листовку в огонь: нарисованная Холь-птица обуглилась, а Генрих тихо засмеялся.
— Думаешь, после всего случившегося дурацкая картинка способна меня задеть? Маргит! Моя жизнь обращается в пепел, как эта бумага. Отец при смерти. Турульцы готовят военный переворот, и вся империя ждет моей смерти. Забавно, правда? Ждут смерти — и боятся, что это случится так скоро, — он снова засмеялся и обвел комнату рукой. — Гляди! Меня закрыли в башне как сказочную принцессу, а внизу расположили гарнизон хорошо обученных драконов. Теперь, если б даже захотел, я не смог бы уехать из-под надзора.
— Мы обязательно уедем, — Марго возвратилась к софе и взяла в ладони его горячие забинтованные руки. — Далеко-далеко, где нас не найдут ни драконы, ни шпики, ни ложа Рубедо. Я обязательно придумаю, куда.
— Я уже придумал, — эхом отозвался он, рассеянно перебирая ее рассыпавшиеся локоны. — И это, действительно, лучшее место для бегства. Оно называется смерть. Мы убежим туда вместе.
— Генрих! — Марго вкинула лицо, и застыла, поймав ничего не выражающий пустой взгляд Спасителя.
— Боишься? — спросил он, не глядя на нее, а словно ища что-то в нагретом дыханием воздухе. — Не бойся. Смерть милостива к тем, кто ищет с ней встречи. Я знаю. Я умирал дважды.
— Сейчас ты жив, спасибо Господу!
— Спасибо Натану и его черномазому помощнику, — бесцветно ответил Генрих. — Мальчишка поднаторел в бхаратских опиумных притонах и спас мою драгоценную… всеми оберегаемую… проклятую-черт-бы-ее-побрал жизнь!
Он зажмурился, словно пережидая приступ острой боли. Марго обвила его за плечи, всем телом ощущая его дрожь, его прерывистое дыхание, принялась оглаживать худые марионеточные руки Генриха, исполосованные ожогами и шрамами вдоль узловатых вен, шепча:
— Бедный, бедный… Ты совсем потерян, мой Генрих! Это все морфий? Он туманит тебе голову и толкает на жуткие вещи?
— Я пропал, Маргарита, пропал… — задыхаясь, проговорил он, не разлепляя век: ресницы дрожали, подглазья наливались лиловой тьмой, и это пугало Марго. — Проклятое зелье усмиряло огонь, и я слишком доверился ему… Наивный дурак!
— Избавься же от этого!
Генрих затряс всклокоченной головой.
— Невозможно! — простонал он, кусая губы. — Я ведь уже пытался, и все равно… Ты не знаешь, какая это нечеловеческая мука… Уж лучше смерть, чем такая мука! Морфий и есть предвестник смерти, недаром назван в честь древнего бога сна. Сон и покой… вот и теперь… Ты слышишь что-нибудь, Маргит? — он приоткрыл глаза. Она прислушалась — ни шелеста, ни шагов, лишь ровное потрескивание огня да бег теней по старым гобеленам. В лице Генриха — ни кровинки, слова едва срывались с потрескавшихся губ: — В горах сегодня тихо… но это затишье перед бурей. Ты уже видела ее проблески, Маргит. Листовка и взрыв на Петерплатце — лишь первые ласточки. А будут еще…
— И ты собираешься сбежать? — спросила она, запрокидывая лицо и ловя глазами его блуждающий взгляд. — Бросить меня… больного отца, сестер, страну… сбегая в морфиновые сны… в смерть? — Генрих не отвечал, но между бровями пролегла задумчивая складка. — А как же твои мечты? Твои исследования? Твои обязательства перед страной? Да, да! — Марго повысила голос, впиваясь ногтями в бинты на его ладонях и вздрагивая от жалящих кожу искр, но не пытаясь отстраниться. — У всех есть обязательства, Генрих! У тебя — перед семьей и народом! У меня — перед братом и тобой! Помнишь то глупое покушение в театре? Тогда ты признался, что терпеть не можешь «Традегию Иеронимо», потому что этот бедняга напрасно жил и напрасно умер! Ты же хотел умереть не напрасно! Остановить руку, вращающую механизм!
— То были глупые мечты, — возразил Генрих со слабой улыбкой. — Увы, им не суждено сбыться. Я проиграл…
— Но не имеешь права отступать!
— Все наработки Натана изъяты полицией…
— Но есть другие! Обязательно будут другие! — возразила Марго, подумав о тайной лаборатории под фамильным особняком и красной пыли — едва ли хватит наскрести на порцию, но, если разобраться в записях барона — можно создать еще.
— Не знаю, хватит ли у меня сил… — он все еще сомневался, но в потухших глазах Марго уловила мерцание жизни, и сжала ладонями лицо Генриха, не позволяя отвести взгляд.
— Ты справишься! — с жаром заговорила она. — С болезнью и с неприятностями. С самой смертью! Ты же Спаситель, ты уже умирал и воскрес! А, значит, Господь отметил тебя не просто так… Ничего не бывает просто так, я знаю! Я сама была мертвой… — сглотнула, переводя дыхание, и продолжила, боясь, что Генрих перебьет ее, и Марго не успеет сказать что-то важное для себя: — Я умерла на пожаре вместе с отцом, но воскресла для брата. В приюте меня считали вещью, игрушкой для будущих господ, и я умерла вторично в свою первую брачную ночь. Но снова воскресла, когда узнала тебя… Ты вдохнул в меня жизнь, Генрих! Не смей отбирать ее снова! Слышишь?! Никто не смеет отбирать ее у нас!
Она сглотнула, ощущая на языке слезы. Генрих не ответил — только подался вперед и накрыл ее губы своими.
Сердце застучало, в горле затрепетали, защекотали крыльями бабочки — и все прошло. Осталось тепло и легкость.
Марго отвечала на поцелуй, растворяясь в обволакивающей неге, забывая, кто он и она сама, словно счищая с обоих сомнения, страхи и темные мысли. И не обратила внимания на голоса под окном, на быстрые шаги по лестнице, на лязг дверного замка. Но оба вздрогнули, услышав оклик:
— Ваше высочество! — а после осуждающее: — Ваше высочество?!
Оглянувшись на вошедших, Марго замерла, все еще держа руки Генриха в своих, но уже ощущая, как внутренности сворачиваются в ледяной клубок — на пороге стоял ее худший кошмар.
Дьявол в алой хламиде.
Его преосвященство Дьюла.
— Однако, — пожевав губами, недовольно проскрежетал он. — А мне докладывали, будто его высочеству нездоровится…
— Как видите, я нашел лекарство, — сухо заметил Генрих, выпрямляясь и суровея лицом. — Почему пускаете посторонних, Андраш?
Адъютант, держащий в руках поднос с вином и двумя бокалами, не успел ответить: Дьюла оттеснил его плечом и выступил вперед, разворачивая хрусткую бумагу, скрепленную печатью.
— Позвольте прервать сеанс вашего исцеления, — ядовито заговорил он. — Но властью, данной мне Господом, по срочному созыву кабинета министров ввиду временной недееспособности его величества Карла Фридриха был принят указ, — встряхнув бумагой, он сделал паузу, сверля Марго жучиными глазами, отчего ее сердце подскочило к горлу, и, наконец, выговорил отчетливо и звонко: — Ваше высочество, мы предлагаем вам регентство на время болезни вашего отца. В случае согласия прошу незамедлительно вернуться в Ротбург для передачи вам всех необходимых бумаг, регалий и полномочий.
Последние слова потонули в грохоте: это Андраш выронил поднос.
Осколки бокалов поблескивали, будто крылья умирающих бабочек.
Ротбург.
Его ждали всю нескончаемо длинную рождественскую ночь.
В неспящих окнах апатично помаргивал свет. Вязкую тишину разбавляли шорохи и шепотки, и тени лакеев сновали по лестницам, стараясь оставаться незамеченными, но иногда нет-нет, да выныривали из теней и сгибались перед Генрихом в немыслимо глубоких поклонах, что вызывало необъяснимую брезгливость.
Он знал, что в зале заседаний, освещенном более прочих, дожидались его возвращения одиннадцать министров во главе с его преосвященством Дьюлой. И знал, что епископ очень недоволен отсрочке. Генриху хотелось сказать в оправдание, что он предпочел бы вернуться в Ротбург при иных, более благоприятных обстоятельствах, но вовремя опомнился и спрятал смущение за угрюмостью. В конце концов, у него тоже была тяжелая ночь. В конце концов, это его разбитый параличом отец лежал сейчас в самой западной спальне Ротбурга.
Министры подождут.
У дверей как водится — пара рослых гвардейцев, их лица бесстрастны и пусты. А вот у долговязого медика, похожего на пугало в наспех накинутом развевающимся сюртуке, лицо сморщено беспокойством.
— Без согласования, сеньор? — с отчетливым костальерским акцентом осведомился тот и замахал смехотворно маленькими, точно дамскими ручками. — Не можно, нет-нет! Его величеству необходим покой, он очень слаб. Нельзя…
— Вы ведь знали, что я возвращаюсь в Бург, — ответил Генрих, досадуя, что даже в болезни отец отгораживается дверями, гвардейцами, личными секретарями и медиками. — Мне нужно видеть его, — и, перехватив настороженный взгляд, смягчился: — Поймите, герр Лоренсо, я беспокоюсь сейчас не как Спаситель или наследник. Как сын.
— Конечно, сеньор Спаситель, — с облегчением ответил медик, светлея лицом. — Пять минут вас устроит?
— Пяти будет достаточно, — устало заверил Генрих и боком протиснулся в пропахший лекарствами полумрак.
Отец не спал. По крайней мере, правый глаз был открыт, но видел ли вошедшего? Генрих не был уверен. Он приблизился к кровати справа, ступая от одного светового пятна к другому и все еще пошатываясь от слабости, и чувствовал, как шею опаляет жар свечей. Подумал: а промаслена ли мебель так, как в его собственных покоях? Подумал: почему отца перенесли именно сюда, в морозно-белую спальню с огромными фарфоровыми вазами и крохотными окнами под потолком? Споткнулся о пуфик, рассердился, отпихнул ногой, но тут же опомнился и, подтащив пуфик к кровати, опустился на него, неудобно подогнув колени.
— Отец…
Слово беззвучно упало в ворох подушек и одеял. Больной не пошевелился: восковая желтизна лица пугающе контрастировала с белизной наволочки и мокрого полотенца, прикрывающего лоб.
А жив ли вообще?
Бросило в горячую дрожь. Протянув руку, Генрих задержал ее на весу, сглотнул и спрятал руки за спину, так и не дотронувшись до больного, но с облегчением заметив, как приподнялась и медленно опала его грудь.
— Я снова не вовремя, отец, — проговорил Генрих, косясь на изголовье, на кувшин с изогнутым носиком, на нагромождение пузырьков, неосознанно выискивая, но не находя наклейку с пометкой «Morph…», вздохнул и продолжил: — И снова с плохими вестями. Хотя куда уж хуже? Вы — здесь, в этой жуткой комнате… я и не подозревал, что в Ротбурге есть настолько белая комната, она похожа на склеп… — осекся и мотнул головой: — Вздор! Я несу вздор, и пришел совсем не для этого. Мне предложили регентство…
Генрих умолк, встревоженно вглядываясь в восковое лицо: левое веко по-прежнему опущено, угол рта теряется в пепельной бакенбарде. Вдох. Выдох. Одеяло приподнималось и опадало. Отец, не мигая, смотрел мимо сына, и на какой-то миг Генриху подумалось, что это и не его отец вовсе, что его заменили механической куклой, и кто-то, спрятавшийся за голубыми портьерами, вращает зубчатое колесо, чтобы кукла дышала, моргала, создавала видимость жизни.
Забывшись, Генрих накрыл ладонь отца своей, но за кожей перчатки не почувствовал ни тепла, ни жизни, и волна раздражения накатила с новой силой.
— Я знаю, что вы против, — быстро сказал он. — Вы всегда были против моего вмешательства в государственные дела и не хотели бы видеть меня на престоле. Возможно, я не достоин, и пора оставить попытки понравиться вам. Но все-таки я подпишу согласие, — рука отца дернулась, глазное яблоко прыгнуло под опущенным веком, и Генрих повысил голос: — Да, подпишу! Пусть вы считаете, что при мне империя развалится на части, но без меня она развалится еще быстрее. Так пусть появится хотя бы надежда! Отец?!
Генрих наклонился и ощутил надсадное дыхание. Рот кайзера кривился, точно пытался вытолкнуть хоть слово, с нижней губы тянулась слюна. Генриха захлестнуло смесью жалости и стыда. Отпустив безвольную отцовскую руку, повторил уже тише:
— Хотя бы надежда. Простите мне эту попытку…
Коснулся губами щеки — сухой и тонкой, будто пергамент. Поднявшись, без оглядки дошел до дверей и сказал поджидающему медику:
— Он не должен умереть. Лечите, чем хотите… хоть закладывайте душу дьяволу, но сохраните жизнь! — помедлил и добавил тише: — Когда станет лучше — переведите в другую спальню. Эта невыносимо тосклива.
Часы пробили шестой час, а ночь не собиралась заканчиваться. Генрих уже не помнил, когда он умер и когда воскрес, и все больше увязал в безвременье как мотылек в паутине. А пауки поджидали в зале заседания: министр внутренних дел и министр иностранных дел, министр финансов и военный министр, начальник генерального штаба и прочие, прочие…
Они сидели за длинным столом, забыв о семьях и отдыхе, совещались до синяков под глазами, до устало опущенных рук. Кстати, рука у графа Рогге — на аккуратной перевязи, и Генрих, дотронувшись до собственных бинтов, шагнул, было, влево — туда, где сидел в свой первый и последний раз, до отъезда и череды неудач, еще в прошлой жизни, — но место оказалось занято графом фон Рехбергом. Натолкнувшись на его внимательный взгляд, Генрих опомнился и тяжело опустился в кресло под огненным имперским гербом, рядом с его преосвященством Дьюлой.
— Я рад приветствовать, господа, — заученно приветствовал Генрих, не глядя ни на Дьюлу, ни на Рогге, ни на кого-либо из собравшихся, а поверх макушек, куда-то в витражные окна, где едва брезжил, но никак не хотел заниматься рассвет. — Благодарю за оказанную мне честь и высоко ценю верность короне. Сейчас империя переживает непростое время. Волнения и без того вспыхивали в Туруле, Далме и Равии. Но сегодняшний инцидент наглядно продемонстрировал, что нельзя закрывать глаза на царящие в народе революционные настроения и диверсии. Мы должны отреагировать. Должны показать, что нам небезразлична судьба Авьена.
— Смею доложить, — подал голос министр внутренних дел фон Крауц, — уже произведены аресты. Подозреваемые допрашиваются, среди них несколько неблагонадежных господ. В частности, некий герр Фехер…
— Кто? — переспросил Генрих, силясь припомнить, где уже встречал это имя, но с памятью было неладно: мысли рассеивались, а голова после бессонной ночи казалась тяжелой и пустой.
— Господин Имре Фехер, опасный смутьян и главный редактор «Эт Уйшаг», — подсказал епископ, улыбаясь так, точно хотел добавить: «Кажется, вы знакомы?»
— Так что с ним? — как можно небрежнее осведомился Генрих, сжимая пальцы в кулак.
— В его типографии найдены листовки с призывами к государственному перевороту. А из госпиталя Девы Марии вывезено большое количество серы, соли и кислот. Кроме того, в лабораториях Авьенского университета найдены следы гремучей ртути и нитроглицерина, что однозначно указывает не только на запрещенные алхимические опыты, но и на создание взрывчатых смесей. Подозреваемые взяты под наблюдение и будут допрошены в ближайшее время.
— Составьте мне поименный список, — процедил Генрих. — Я лично проверю каждого.
— В том нет нужды, ваше высочество, — возразил фон Крауц. — Оставим эту работу господам полицейским.
— Господа полицейские в своем усердии склонны сажать в тюрьму невинных.
— Но вместе с тем, нельзя упускать виновных, — вкрадчиво заметил Дьюла.
— Люди, подобные господину Фехеру, раскачивают народные недовольства и приводят к перевороту. Вам напомнить об августовском покушении на его величество?
— Вы считаете, сегодняшние диверсанты тоже готовили покушение?
— Я уверен, ваше высочество.
— На кого же?
— На вас, ваше высочество.
— На Спасителя, без которого империя обречена? Это самоубийство, — нахмурившись, пожевал губу: поцелуи Маргариты не избавили от железного привкуса, оставленного револьвером. — Может, покушались на вас, епископ?
— Исключено, ваше высочество, — подал голос граф Рогге, не поднимая кроличьих глаз и сутулясь над папкой, перевязанной вощеным шнуром. — Взрывом уничтожило трапезную и среднюю часть храма, но солея и клирос остались нетронутыми.
— И сколько… жертв? — осведомился Генрих, сцепляя пальцы в замок.
— Больше сотни, ваше высочество.
— Убиты? — озноб волной прокатился по телу, приподнимая волоски и оставляя на коже липкий пот.
— Убито пятнадцать человек, — послышался все тот же до отвращения скрипучий голос Рогге. — Остальные ранены. В основном — фабриканты и простые горожане. Из аристократии пострадали трое, но их жизни ничто не угрожает.
Генрих прикрыл глаза. Вдохнул. Выдохнул, покатав на языке железистую слюну.
— Вам не кажется странным, граф, — заговорил, медленно подбирая слова, — что простые люди, революционно настроенные против власти, убивают не власть имущих, а таких же простых людей как они сами?
— Мятежники не ведают, что творят! — вмешался Дьюла, молитвенно складывая ладони. — Ими руководит дьявол!
— Во всяком случае, не редактор «Эт Уйшаг», — раздраженно заметил Генрих. — Фехер довольно смело критиковал существующую власть, но никогда не призывал к убийствам.
— Вижу, вы неплохо осведомлены об этой газетенке.
— Я осведомлен о многом. И на правах принца-регента не собираюсь останавливаться на достигнутом.
— Как принц-регент вы должны понимать, что власть не покрывает террористов.
— Я понимаю, — ответил Генрих, выдерживая нацеленные на него враждебные взгляды. — Виновные отправятся на виселицу.
— Наконец мы слышим слова регента! — воздел руки Дьюла.
— Это слова Эттингена. Моя династия много сотен лет владела Священной империей, а отец положил жизнь на то, чтобы сохранить ее и приумножить богатства. Я не допущу, чтобы в сложное время, воспользовавшись его болезнью, стервятники разорвали ее на части! — переведя дух, обвел собравшихся взглядом: фон Крауц энергично кивал при каждом слове, граф Рогге разглаживал бархатный переплет, усы фон Рехберга браво топорщились над губой, а лицо не выражало ничего. И прочие — такие же внимательные, фальшивые и пустые. Может, измученные бессонницей, а может, терпеливо выжидающие… чего? Пока мотылек, устав трепыхаться, не покорится смерти.
— Сегодня же обнародуйте указ о моем вступлении в должность, — внятно и без запинки произнес Генрих. — Страну нельзя оставлять в состоянии безвластия. Мой отец однажды сказал: «Мы солдаты на службе короне. Пусть упадет один, но его оружие тут же подхватит другой». Так вот, господа, я по праву крови поднимаю оружие. И первым-наперво хочу разобраться, кому был выгоден взрыв на рождественской мессе. Объявите трехдневный траур, я подготовлю речь. Пострадавшим выдайте компенсацию: раненым в четыреста гульденов, семьям погибших — в тысячу.
— Ваше высочество, у нас нет… — начал было министр финансов, но сейчас же умолк.
— Это не моя прихоть, герр Пайер, — холодно процедил Генрих, сквозь бинты и перчатки расчесывая стигматы. — Это необходимость. Волнения нужно успокоить, и успокоить бескровно. Пусть секретарь подготовит необходимые бумаги. Я хочу видеть финансовые сметы, подписанные и неподписанные отцом распоряжения, проекты реформ — словом, все, что должно передать мне как регенту.
Министры переглянулись. Фон Рехберг крякнул, подкрутив лакированный ус.
— Не извольте беспокоиться, ваше высочество, — пробасил он, щуря воспаленные бессонницей глаза. — Все будет исполнено. Если желаете распоряжений — читайте. Но наш аппарат давно отлажен его величеством, вашим батюшкой, и работает как часики. Вот вам, ваше высочество, не перетрудиться бы.
— Переживу, — сдержанно сказал Генрих, считая, что и вправду переживет, нужно только немного поспать, завершить бесконечно длящуюся ночь и начать новый день с чашки кофе и порции морфия — вполне умеренной, необходимой для укрепления нервов и ясности сознания. Лизнув сухие губы, сказал: — Но вы правы. Как регенту, мне нужна поддержка. Нужны преданные короне люди. Могу я положиться на вас, господа?
Он снова обвел присутствующих взглядом.
— Да, — едва слышно ответил граф Рогге.
— Да, ваше высочество, — вторил ему фон Крауц.
— Да. Да…
— Чего желает Спаситель, того желает Господь, — тускло прошелестел Дьюла и выложил на стол гербовую бумагу. — От вас же требуется чистая формальность…
Подписывая, Генрих ощущал жалящие взгляды министров и никак не мог отделаться от мысли, будто одним росчерком предает и отца, и корону, и себя самого.
Особняк фон Штейгер, Лангерштрассе.
Ночь катилась к рассвету, увлекая Генриха к неспящему Ротбургу, а Марго — к забывшемуся старческим сном особняку.
Ночь полнилась тревогой и дурными предчувствиями: Марго видела полицейские патрули, несколько раз пересекающие дорогу, и молилась, чтобы Родион успел вернуться домой и дождался ее. Тогда она поговорит с ним. Она извинится за долгое отсутствие и попытается убедить, что скоро все изменится, станет иначе, ведь трон вот-вот займет Спаситель, а уж он знает, как все уладить.
И тут же вспоминала осунувшееся лицо Генриха и шрамы на его руках.
Ничего не уладится. Ничего не изменится. Ничего не будет просто.
Фиакр подвез ее к особняку и остался, деликатно укрывшись в тени. Ступив в молчание особняка, Марго запалила лампу, и ей вдруг показалось: вернувшаяся Фрида пролила масло, и теперь оно липло к ладоням, касающихся перил. Марго рассеянно обтерла пальцы о платок и заметила несколько клякс под ногами. Сердце подскочило, стало горячо и страшно. Взбежав по лестнице, Марго плечом толкнула приоткрытую дверь спальни и ощутила удушливый запах…
…так пахнет в мясной лавке — парными внутренностями и кровью, — и если подсветить теневой прилавок, можно увидеть разделанную тушу ягненка.
Марго сцепила пальцы на медной ручке, стараясь не выронить лампу и в то же время боясь увидеть залитую кровью постель.
— Род… — застыло на языке имя.
Ягненок поднял голову: у него оказалось пергаментное лицо и ввалившиеся, совсем как у Спасителя, болезненно блестящие глаза.
— Ри… та, — жалобно проблеял он и покривился, задергался, вжимая пальцы в черное месиво на боку. — Где ты… была?
Ноги отказали, и Марго рухнула у постели. Ее руки, плечи, губы затряслись, резонируя со взбесившимся сердцем.
— Я боялся, ты… — захлебываясь, простонал Родион, и, не договорив, захныкал: — Прости меня, Рита! Прости…
— Ну что же ты! Что, что… — залепетала она, цепляя промокшую постель, и потемневшую рубаху, и его тонкие, скользкие от крови пальцы. — Дай посмотреть… О, Боже! — Застонала, растерянная и оглушенная запахом, отчаянием, страхом. — Кто тебя так? Те люди? Я говорила… Надо позвать полицию… я сейчас же!
Марго вскочила, но Родион подался за ней, мотая взмокшими волосами и шепча:
— Нет, нет! Только не… полицию… нельзя полицию! Они стреляли… понимаешь? Я был там, Рита! На… Петерплатце! Я виноват…
Марго заколотило крупной дрожью. Вновь опустившись у кровати, она сжала горячую ладонь брата, в один миг вспоминая все — странного человека с мольбертом, листовки, взрыв, крики, выстрелы, полицейские патрули, — и жалобно ответила:
— Ах, Господь всемогущий… Что же делать тогда?
— Вынуть… пули, — сказал Родион, падая обратно на подушки. — И перевязать… большая кровопотеря… я умру, Рита?
— Не смей так говорить! — Марго отшатнулась, сжала ладонями виски и заговорила, точно заведенная: — Не смей, не смей, не смей! Никто сегодня не умрет! Ни Генрих, ни я, ни ты! Нет! Нет! — Цепляясь за изголовье, с трудом поднялась на трясущиеся ноги. — Я все исправлю. Я помогу. Только держись. Слышишь?
Родион не ответил, лишь часто, с подхрипом дышал.
Марго, неприлично высоко поддерживая юбки, сбежала вниз по лестнице, и как была — встрепанная, перепуганная, — выскочила в предрассветные сумерки. Фиакр — слава Спасителю! — оставался на месте. Кучер встрепенулся, просыпаясь и моргая на баронессу осоловевшими глазами.
— Умоляю! Скорее! — заговорила Марго, суя человеку серебряные гульдены и не обращая внимания, что они испачканы кровью. — Поезжайте на Райнергассе! Госпиталь Девы Марии. Спросите герра Натаниэля Уэнрайта. Если его там нет — езжайте на Штубенфиртель к университету. Если нет и там… проклятье, вам лучше знать, где может быть герр доктор! Но везите его сюда! Не медля, быстрее! Вы поняли? Да, да?
— Да, фрау, — испуганно ответил кучер, сгребая гульдены, и защелкал хлыстом.
Всхлипнув, Марго прижала ладони к лицу и прикрыла глаза.
Боже, какая долгая и невыносимо страшная ночь!
Марго казалось, будто она постарела за последние часы, что была сперва на Петерсплатце, затем в замке Вайсескройц, а после у постели раненого брата.
Она скрипнула зубами: нельзя думать о плохом!
В особняке тихо. Душно. Страшно. Барон с портрета усмехался язвительной улыбкой.
— Проклятый боров! — крикнула Марго, замахиваясь на него лампой. — Что же ты молчишь, когда так нужен?!
Масло плеснуло, искры прыгнули на рукав. Марго выругалась, загасив их ладонью и не чувствуя ничего, кроме обжигающего изнутри страха.
Огонь — не самое страшное в мире. Куда страшнее неизвестность. Куда страшнее тьма, истекающая из Родиона и пахнущая кровью.
Если он умрет — если Марго позволит ему умереть! — она не простит себе.
Не защитила. Не уберегла. Не оправдала надежд семьи.
Марго перетряхнула все ящики с нижним бельем, нещадно кромсая материю на лоскуты. Пусть только Родион продержится до приезда доктора. Пусть только…
Из ящика выпала шкатулка.
Марго машинально подняла ее и вспомнила…
…материя, сохраненная путем высушивания, сожженная до образования золы и доведенная до состояния «красной пыли»…
Однажды эта пыль заживила старые ожоги Родиона.
Осторожно, почти не дыша, Марго отщелкнула крышку: пыль чернела по углам, похожая на свернувшуюся кровь. Достаточно ли этого? Нет времени размышлять!
Родион постанывал в забытьи.
Промокшая рубаха липла к ране, и Марго, кусая губы, срезала лоскут за лоскутом, обнажая беззащитно голое, по-мальчишески худое тело брата. Кровь присохла, не хотела смываться, и вода очень быстро окрасилась красным.
Слегка намочив чистую, свернутую жгутом ткань, Марго тщательно выскребла остатки «красной пыли» и осторожно протерла раны, вздрагивая каждый раз, когда Родион особенно громко вскрикивал от боли. Марго не понимала, помогает или нет нанесенная ею мазь. На всякий случай, она протерла раны еще раз — теперь уже пальцами, и кожа Родиона была упруга и горяча. В конце концов, он разметался на постели, запрокинув голову и слегка приоткрыв обложенный налетом рот, и стал похожим на выпавшего из гнезда птенца.
Склонившись, Марго поцеловала брата в лоб и, наконец, расплакалась.
Родион впал в забытье и дышал тяжело, но ровно, вздымая щуплую грудь. Марго долго сидела над ним, гладя по взмокшим волосам, а после легла рядом — будто снова вернулась в детство, где была предрассветная тишина, иподрагивающий огонек в лампе, и лошадь-качалка за старым сундуком. Какую песню напевала мама? Марго силилась вспомнить и не могла: приют ампутировал ее прошлое, Авьен вычистил заполнивший раны гной. Теперь была другая жизнь и другой язык, и Марго с Родионом стали другими.
Настойчивый стук вытряхнул из дремоты. Сперва подумалось, что вернулась Фрида, но это оказался ютландец — невыспавшийся, взволнованный, то и дело сухо покашливающий в руку.
— Вы в порядке, миссис? — отрывисто осведомился он, ощупывая Марго профессиональным лекарским взглядом.
— Я да, — ответила она, сжимая пальцы. — Родион…
Уэнрайт кивнул, будто вовсе не удивился, и быстро поднялся наверх.
— Пулевое, да не одно, — констатировал он, едва лишь взглянув на юношу.
— Он был на площади, — сказала Марго. — Когда…
И пугливо оглянулась, точно ожидая увидеть в каждом углу по шпику.
— Чем вы обработали раны?
— Порошком. Той красной пылью, помните? В шкатулке оставалось немного… Я ведь не причинила вреда?
— Надеюсь, нет, — ютландец стянул перчатки и, вздохнув, добавил: — Это уже вторая жизнь, которую я пытаюсь спасти за последние двенадцать часов. Вы ведь не упадете в обморок при виде крови?
Она качнула головой, и доктор ответил:
— Тогда приступим.
Пока Уэнрайт выкладывал из саквояжа зловеще поблескивающие инструменты, Марго принесла ворох чистого тряпья, застелила столы и пол, нагрела воды в тазу. Рассвет брезжил за окном, но раздвигать шторы было опасно: вдруг с улицы их увидят шпики или, того хуже, полиция? Из маленького кухонного окна Марго наблюдала за конными патрулями, все еще прочесывающими улицы, слышала неясные разговоры и звон разбитого стекла в отдалении.
Что могло происходить там, снаружи, этой рождественской ночью? Марго не хотела знать: ее мир сузился до одной-единственной комнаты. И она дышала, пока дышал Родион, и жила, пока жил он, и не думала, что будет с ней, если вдруг…
— Он ведь не умрет? — жалобно спросила она, ища глазами взгляда ютландца.
— Большая кровопотеря, — мрачно ответил тот. — А будет еще больше. Пули необходимо извлечь.
Умелыми пальцами Уэнрайт закрепил в шприце иглу и принялся набирать из пузырька прозрачную жидкость.
— Что это? — в беспокойстве спросила Марго.
— Гидрохлорид морфина.
— Нет!
Она схватила доктора за рукав. Родион выгнулся, издав грудной стон, затылок заколотил в изголовье.
— Это просто обезболивающее…
— Нет, — тише повторила Марго, глядя на Родиона, но видя отчего-то осунувшееся лицо Генриха, его блуждающий взгляд и лиловые синяки под глазами.
Уэнрайт коснулся ее руки.
— Вы боитесь, я понимаю, — мягко заговорил он. — Но мне нужно провести операцию, а ваш брат может не перенести болевой шок. Я обещаю, миссис. Это не будет так, как у Харри…
— Клянетесь?
— Да.
Марго вздохнула и опустила руки.
После укола Родион затих, и время совсем остановилось. Марго точно видела себя со стороны — растрепанную и заплаканную женщину в окровавленном платье, подающую, точно сомнамбула, то пинцет, то скальпель, то салфетки. Запахи лекарств и крови смешались в один резкий коктейль, от которого кружилась голова и сдавливало горло. Марго подумала: любая женщина на ее месте упала бы в обморок. Подумала: не каждая бы пережила пожар. И про себя молилась, чтоб все поскорее закончилось, и чтобы Господь пощадил ее маленького брата. Тогда она сделает, что угодно: пожертвует на благотворительность отложенные средства, сожжет всю картотеку клиентов, больше никогда-никогда не будет грешить и, может, посвятит себя служению Богу в одном из женских монастырей.
— Я действительно сделаю это! — воскликнула она вслух.
— Мы сделали это, — сказал и Уэнрайт, по-своему поняв ее слова, и затянул последний узел на бинтах. Два темных цилиндрика звякнула о дно миски.
— Надо понаблюдать за ним, — устало продолжил доктор, подставляя руки под носик кувшина, из которого тонкой струйкой потекла вода. — Но прежде отдохнуть самим. Я не спал уже сутки.
— Поспите, доктор, — согласилась Марго, рассеянно складывая в миску окровавленные инструменты и то и дело прислушиваясь к дыханию брата. — Я постелю вам в комнате для гостей, если хотите.
— А вы?
— Останусь тут.
— К чему такие жертвы? — сочувственно глядя на Марго, спросил Уэнрайт. — Сейчас вы ничем не поможете брату, но лишь загубите себя! — Уэнрайт в раздражении всплеснул руками, слегка обрызгав Марго, но сейчас же извинился, склонив недавно остриженную голову. — Простите, миссис. Но вы должны понимать, что своим упрямством только сделаете хуже. Как бы я не хотел это говорить, но все — в руках Божьих. У вашего брата молодой организм, но даже его ресурсы не бесконечны.
— Но красная пыль…
— И она не панацея. По крайней мере, не в том количестве, которым вы располагали, ведь речь идет не о заживлении старых рубцов, а о жизни и смерти.
— Вот как, — прошептала Марго, комкая в холодных пальцах салфетку. — А если я скажу, что можно сделать еще?
Украдкой взглянула на Уэнрайта: тот озадаченно хмурился, пощипывая мокрой рукою ус.
— К сожалению, миссис, — начал он, подбирая слова, — моим опытам пришел конец. Вы помните, все препараты из лаборатории конфисковали, и кроме того, сегодня ночью полицию нагрянула в госпиталь и изъяла ртуть, серу, свинец, мышьяк и многие опытные образцы. Даже если бы я хотел, я бы не смог…
— Сможете, — сказала Марго. — Я предоставлю все необходимое. Идемте.
Лаборатория фон Штейгер, особняк на Леберштрассе.
Подземелье очнулось от спячки, разинуло огненный зев печи-атонара и задышало, зажило новой жизнью. Доктор Уэнрайт, облаченный в белый халат и темные очки, почти полностью скрывающие лицо, сновал между штативами и полками, всегда что-то смешивая, что-то поджигая, сверяясь с записями в тетрадях и книгах, бормоча под нос диковинные слова, кажущиеся Марго заклинаниями.
Сама баронесса делила время на дни, проведенное в лаборатории и ночи, проведенное у постели Родиона. Сперва его хотели перенести в подземелье, но у юноши случился жар, и его не стали тревожить, приставив в качестве постоянной сиделки Фриду.
— Если нагрянет полиция, — волнуясь, наставляла Марго, — живо предупреди меня и тяни время, как только возможно.
— Все поняла, фрау, — отвечала насмерть перепуганная Фрида. — Ах, бедный молодой господин! Да хоть бы его Боженька поберег! Я за его здоровье каждый день свечку в соборе ставлю!
И, всхлипывая, крестила перед собой воздух.
Марго же верила в более вещное чудо: мумифицированную руку Святого Генриха Второго давно превратили в порошок, а порошок смешивали с растворителем, прогоняли через перегонные кубы, часть высушивали на раскаленном противне, а часть помещали в атонар.
Сжавшись в углу и почти не дыша, Марго следила, как за заслонкой пляшут огненные черти. Вот-вот атонар раскалится до немыслимых температур, и плоть свернется, останется на дне бурой коростой, а вверх взовьются золотые искры. Уэнрайт соберет их в колбу и смешает с винным спиртом. Кто вкусит эликсир — обретет бессмертие.
— Я так боюсь, что эликсир окажется бесполезен, как не принес пользы тому несчастному старику, — говорила Марго. — Отец писал, что в опытах с мертвой материей потерпел неудачу, но все же сумел получить красную пыль. И я не знаю, надеяться мне на чудо или лучше смириться с судьбой.
— Процесс инсинерации, он же сжигание… позволяет дозреть тем элементам, которые спят… в крови и ткани Спасителя, — послышался заглушенный кашлем голос Уэнтайра. Приподняв очки на лоб, он вытер слезящиеся глаза. — Если все сделать правильно… возможно… эти мощи окажут благотворное влияние на вашего брата. Другой вопрос… готовы ли вы рискнуть?
— Ах, мой милый доктор! — воскликнула Марго, вскакивая и принимаясь кружить по комнате. — Сейчас я готова на все на свете. Я даю Родиону лекарства, я делаю ему впрыскивания и меняю бинты, но все бесполезно! Бесполезно!
Вскинув руки к голове, сжала виски.
Ее бедный мальчик, ее Родион метался по кровати, обливаясь горячим потом и что-то бормоча под нос. Иногда он вскрикивал, и Марго различала слова:
— Нет, Рольф! Только не бомба! Там будут невинные люди!
А после его лицо искажалось гримасой боли, из глаз выкатывались слезы и он шептал:
— Прости меня, мама… папа! Воды!
Его натянутая, точно на барабан, кожа горела и казалась истончившейся, хрупкой.
Прибегала Фрида с мокрым полотенцем, оттирала его лицо, меняла перевязку, и Марго не могла сдержать ужаса при виде черных пятен вокруг гноящихся ран, распространившихся дальше, на ребра и спину. Трогать их нельзя — от каждого прикосновения Родион корчился от боли, звал родителей, сестру, бредил и затихал лишь после впрыскиваний лекарства.
— Почему нельзя скорее, доктор? — плакала она, снова спускаясь в подземелье — в царство огня и теней, от вони гниющей человеческой плоти — в душный химический смрад, пропитавший стены и платья.
— Алхимия не терпит суеты, — отвечал Уэнрайт, но по его дерганым движениям, по срывающемуся голосу Марго понимала: он тоже боится не успеть.
— Это несправедливо, — говорила она, глядя в пустоту перед собой. — Почему одним Господь дает долгую жизнь, а у других — отбирает? Мой муж до последнего оставался в здравии. А на рождественском балу Генрих познакомил меня со стариком, который выглядел куда моложе своих лет и, я уверена, знался с бароном. Может, и с его преосвященством. Я видела одинаковые перстни на их руках. Перстни с рубином.
— Рубедо, — отвечал Уэнрайт, будто одно это слово содержало ответ на все вопросы. Будто только они владели тайнами смерти и жизни, став волей и голосом Бога на земле. Словно лишь им ведомы тайны, над которыми бился, но никак не мог постичь ютландец.
К вечеру третьего дня Фрида доложила, что видела полицейский патруль возле особняка.
— Стояли долго, фрау, делали вид, что остановились покурить, но все же поглядывали на наши окна.
— Теперь ушли? — встревоженно спрашивала Марго.
— Ушли, слава Спасителю. Но только боюсь, вернутся…
Марго сдержанно кивала. Поднималась в спальню. Целовала Родиона в пылающий лоб. Старалась не смотреть на жуткие черные пятна. Проветривала окно, напрасно пытаясь избавиться от душного запаха разложения. Плакала долго и безутешно. Крестилась перед образом Спасителя, хотя и знала — ничем не помочь, не спасти.
В тот же вечер Уэнрайт, измотанный, несвежий и кашляющий так, что ходуном ходила его опавшая грудь, сообщил:
— Эликсир должен настояться последние двенадцать часов. Тогда…
И не договорил: Марго стиснула его за плечи и разрыдалась, целуя в шею, колючий подбородок, щеки.
— Не стоит, миссис, — смущенно говорил он, мягко отстраняя баронессу. — И, прошу вас, не сильно приближайтесь ко мне. Чувствую себя преотвратно, и кашель нездоровый. Не захворать бы и вам.
— Что вы! Чудесный! Мой добрый! Мой волшебный доктор! — воодушевленно пропела Марго. — Ваш эликсир исцелит Родиона, и исцелит вас, и всех прочих — меня, и Генриха, и многих болящих! Вот увидите! Да, да!
В этот день им удалось, наконец, хорошо поужинать и пропустить по рюмке Блауфранкиша, после чего Уэнрайт растянулся на кушетке, аккуратно застеленной Фридой, а Марго с ногами забралась в кресло, да так и задремала. Снилась ей родительская усадьбы с резными наличниками. Снилась мама — молодая, красивая, бегло играющая на фортепьяно, и отец, что-то размашисто черкающий в тетради.
— Папа, — сказала Марго, подходя к креслу и трогая плетеную спинку. — Я пришла поблагодарить тебя за помощь. Доктор Уэнрайт создал лекарство, и когда Родион выздоровеет, мы вернемся в Славию, и вступим в наследство, и восстановим наш разрушенный дом, как ты и хотел. Все теперь будет хорошо.
Отец, погруженный в раздумья, не слышал ее. Зато мать подняла лицо от фортепьяно и глянула на Марго темными глазами Дьюлы.
— Нет, — проскрипела она. — Не будет.
Где-то под домом раздался хлопок. Пламя взвилось, охватило деревянные стены, перекинулось на крышу, на платье матери, на руки отца.
Марго отпрянула и закричала в ужасе.
И, мгновенно проснувшись, услышала крик Родиона: разметавшись в кровати, он срывал горло, а судороги трясли, сводили и корчили его тело.
— Больно! — стонал он. — Мамочка! Как же больно…
— Сейчас, сейчас! — в страхе повторяла Марго, удерживая брата за плечи и помогая вбежавшему Уэнрайту сделать впрыскивание. — Сейчас тебе станет легче…
Но легче не становилось: пот лился ручьями, пропитывая простыни, смешиваясь с сукровицей и гноем, лоб накалился так, что о него можно было зажигать спички.
Огонь пожирал Родиона изнутри, и Родион стал огнем, и агония длилась.
— У него не проходит жар, — в отчаянии проговорила Марго, оттирая мокрым полотенцем его щеки, виски, шею. — Почему не проходит жар?! Вы доктор! Сделайте что-нибудь!
— Я сделал все возможное, — устало откликнулся Уэнрайт. Закашлялся, сплевывая слюну в салфетку — плевок розовел в подрагивающем свете. — Теперь надежда на эликсир. Видите? — он встряхнул крохотный пузырек. За стеклом плеснула рубиновая жидкость. — Вот эти искры… Они почти неуловимы для человеческого глаза. Но при особом наклоне можно разглядеть.
Качнул пузырьком снова, и жидкость на миг блеснула золотом.
— Скорее же! — задыхаясь, проговорила Марго, сжав хрупкие пальцы Родиона. — Надо спешить!
— Вы готовы рискнуть? На кону вопрос жизни и…
— Разве не для того я показала вам лабораторию? — перебила Марго. — Не для того отдала тетрадь и «материю, сохраненную путем высушивания»? Однажды я уже едва не потеряла его! Вы не знаете, что значит терять близких! Отца! Мать! Не знаете, как это — остаться одной, без надежды, с опустевшей душой!
Она заплакала, приникнув щекой к руке Родиона.
Уэнрайт присел рядом.
— Вы правы, миссис. Придержите его за голову… вот так, — откупорив пробку, прислонил к потрескавшимся губам Родиона стеклянный край. — Теперь сделаем несколько глотков…
Рубиновая жидкость полилась в горло. Родион задергал кадыком, руки замолотили по простыне, так что Уэнрайту пришлось навалиться на него своим весом.
— Все, уже все! — пропыхтел он, отшвыривая склянку.
Родион вздохнул, роняя голову на подушку. Щеки его вспыхнули румянцем, веки задрожали и приподнялись.
— Он пришел в сознание! — вскрикнула Марго.
Взгляд Родиона скользнул по стенам, остановился на лице сестры.
— Ри… та, — едва слышно вытолкнул он. — Прости…
Вздохнул, сжимая пальцы на ее запястье. Затем его щеки побелели снова, и радость, вспыхнувшая было в сердце Марго, сменилась сосущей тревогой.
— Нет, — шепнула она. — Нет, нет! Говори со мной, слышишь? Родион! Не смей умирать!
По его телу прошла судорога. Взгляд обратился ввысь, лицо исказилось в страдальческой гримасе.
— Мамочка, — на выдохе простонал он. — Обними… Мне так… больно…
И больше не вздохнул.
Глаза его быстро стекленели.
Особняк фон Штейгер, Лангерштрассе.
Полиция нагрянула на рассвете.
Фрида, выскоблившая спальню от крови, отнесла таз под лестницу, но вскоре вернулась снова — взмыленная и перепуганная.
— Я им говорила, фрау, — сбивчиво затараторила служанка, — но господа полицейские отказались слушать! Просто вышибли дверь! Представляете, фрау? Они вынесли нашу дверь! Ах, Господи…
Марго тяжело поднялась, расправляя грязный подол и тщетно пытаясь пригладить встрепанные волосы. Она уже не плакала или думала, что больше не плачет — внутри нее надломилось и погасло нечто важное, словно кто-то снял щипцами нагар со свечи и ненароком потушил пламя. А потому — и Фрида, и медленно собирающий саквояж доктор Уэнрайт, и стены, и лошадка-качалка за сундуком, и кровать и, конечно, мертвый Родион — виделись будто сквозь выпуклое стекло.
— Я помню, — все еще всхлипывала Фрида, — вы просили не пускать, но…
— Пустое, — бесцветно ответила Марго. — Не все ли теперь равно?
Каблуки уже давили скрипучую лестницу.
Фриду оттеснили плечом, и вслед за черными шинелями в спальню ворвался запах мороза и пороха.
— Прошу прощения, баронесса, что так бесцеремонно ворвались в ваш дом этим ранним утром, — произнес негромкий и почему-то знакомый голос, — однако, я не без основания считаю, что вы скрываете беглого и очень опасного преступника. Вы должны немедленно сдать его полиции, в противном случае…
Голос осекся.
Настала тишина, которую прервал надсадный кашель ютландца.
— Простите, господа, — придушенно, прикрывая рот платком, проговорил Уэнрайт. — Вы опоздали.
— А вы, как я погляжу, вовремя, — зло ответил полицейский, и его серое лицо обрело знакомые черты майора Отто Вебера.
— Я опоздал тоже, — ответил Уэнрайт. — А потому уже ухожу.
— Не раньше, чем вас допросят, доктор, — и, обернувшись, крикнул через плечо: — Ганс! Петер! Сопроводите герра доктора до гостиной и ждите внизу!
Марго равнодушно смотрела, как полицейские встряхивают саквояж Уэнрайта, как увлекают за собой послушную Фриду, как щелкает дверной замок, оставляя баронессу наедине с Вебером и мертвецом.
Она подумала: какая теперь разница?
Подумала: как странно думать о Родионе — «мертвец». Есть в этом слове что-то неправильное и грязное, и сам Родион — похолодевший, недвижный, как колода, казался просто большой игрушкой вроде оловянного солдатика. А настоящий Родион, наверное, наблюдает за сестрой из-под кровати и зажимает ладонью рот, сдерживая хихиканье, чтобы в следующую минуту выскочить с веселым «Бу!», и долго смеяться, смеяться, смеяться над испугом сестры.
Марго криво улыбнулась и, приподняв покрывало, заглянула под кровать.
— Вы прячете еще кого-то?
Вебер заглянул тоже, не увидел никого, скривился и покачал головой.
— Маргарита, надеюсь, вы понимаете всю плачевность вашего положения, — заговорил он, заглядывая в ее лицо и пытаясь поймать ускользающий взгляд. — Я пытался предупредить вас ранее, но вы не слушали и не порвали опасные связи ни с его высочеством, ни с этим алхимиком, — Вебер качнул головой в сторону двери, где скрылся под конвоем ютландец, — и кроме прочего, покрывали преступную деятельность вашего брата. Я пытался закрывать на это глаза, рассчитывая на ваше благоразумие. Но пострадали люди, Маргарита. Умерли люди. Вы понимаете?
— Да, — ответила она. — Умер мой брат.
— Я соболезную.
— Вы стреляли в него!
— Ваш брат подложил самодельную бомбу! Он террорист, Маргарита! А вы — его пособница!
Марго застыла, глядя на Вебера плоскими глазами.
— Пособница, — повторила, пробуя слово на вкус — оно было солоно как кровь.
— Да, — Вебер тронул ее за подбородок, заставляя смотреть в свое строгое лицо. — Мне, правда, жаль, что вам пришлось это пережить. Но извольте выслушать. Я друг вам, не забывайте. И могу помочь.
Она молчала, пытаясь сфокусировать взгляд и уловить смысл в падающих, будто камни, словах полицейского. Вебер воспринял заминку как хороший знак и потому продолжил воодушевленно:
— Я, сколько мог, оттягивал обыск вашего дома. Мы не знали, кто на самом деле виновен в покушении, и кого ранили мои люди, но я сразу заподозрил, что в дело может быть замешан ваш брат. К сожалению, мои подозрения оправдались. И худшее, что вас, Маргарита, обвинят в алхимии, укрывательстве преступника и пособничестве предателям Священной империи. Прямо сейчас в этом кармане, — он прижал ладонь к груди, — разрешение на арест Родиона. Но он, к счастью, мертв…
— К счастью? — Марго отпрянула, привычно коснувшись пальцами запястья, но стилет лежал в сейфе рабочего кабинета, а в гостиной ожидали двое полицейских, и что делать теперь? Бежать?
Она обернулась к окну — в полураскрытые окна сочилась декабрьская стужа.
— К счастью, — повысил голос Вебер, — потому что еще месяц вашего брата пытали бы в карцере, а после все равно бы повесили на потеху публики. Вы можете думать о побеге, — Марго вздрогнула, и снова повернула к Веберу пустое лицо, — но это не спасет. Вас тут же объявят в розыск. Схватят. Будут допрашивать. Пытать. А после казнят.
— Мне все равно, — тускло ответила Марго, опуская голову. Сердце на мгновенье затрепыхалось, а потом снова навалилась апатия.
— И между тем, мысль не так уж глупа. Побег решил бы все ваши проблемы.
Он сказал это так буднично, что Марго не сразу осознала значение слов. А, осознав, застонала, сжав кулаками виски.
— Вы играете! — воскликнула она. — Отто, почему вы играете со мной?! Я пережила такое горе, какого не вынести женскому сердцу! Вы пугаете меня? Но та Маргарита, которую вы знали, умерла несколько часов назад с последним вздохом моего Родиона! Вы говорите о смерти? Я смерти не боюсь. Так зачем вы мучаете меня?
— Не торопитесь с выводами! — поспешно сказал Вебер, придвигаясь ближе, точно заговорщик, дыханием обжигая ее лоб. — Я вовсе не хочу вашей казни. Да, ваш брат погиб, но вы еще живы. И я не прощу себе, если погибнете и вы. Поэтому послушайте, просто послушайте мое предложение! — он ухватил ее за запястья, Марго не отстранилась, только тяжело дышала, прикрыв воспаленные от слез веки. — Вам нужно бежать. Тайно. И лучше всего из стран, — понизив голос, продолжил: — Я помню, вы приносили мне письмо от адвоката вашей семьи. В Славии у вас осталась земля. Вы можете уехать туда, вступить в наследство и начать все заново…
— Зачем? — выдохнула Марго. — Зачем мне это теперь, Отто?
— Чтобы выполнить последнюю волю отца. Чтобы похоронить брата на родине…
Она распахнула глаза. Вебер шутит, не иначе! Но стальные глаза оставались серьезными, в лице майора не дрогнул и мускул.
— Я мог бы все устроить, — быстро заговорил он, поглаживая Марго по бледным подрагивающим пальцам. — Пойти на должностное преступление ради вас… Тсс! Молчите! — перебил, видя, как напряглась баронесса. — По закону, я должен немедленно выдать тело вашего брата на освидетельствование, но тогда его бросят в яму без отпевания и надгробия, как изменника. Я же могу помочь… Да, это тоже преступление, и я тоже преступник, раз все еще… испытываю к вам чувства. Но вас не должно это волновать, Маргарита! Мое сердце все еще принадлежит вам, и оно призывает исполнить долг и оказать вам еще одну услугу… возможно, последнюю услугу, ведь, если вы примете мое предложение, мы не увидимся больше.
Марго страдальчески заломила брови.
— Но как? — выдохнула она. — Как, Отто? Родион… я бы хотела…
— Я устрою кремацию. А вас укрою в доме графини фон Остхофф. Кажется, она вам все еще должна? — и, дождавшись короткого кивка, закончил: — Расходы на погребение и на билеты беру на себя. Но вы должны принять решение как можно быстрее! За вами установлена слежка, баронесса. Если к вам явится лично шеф полиции барон Штреймайр или, того хуже, граф Август Рогге, я уже ничего не смогу поделать.
Рогге…
Имя царапнуло ухо, блеснуло перед глазами рубиновой каплей.
Что-то было связано с ним. Что-то важное…
Марго силилась и не могла вспомнить: взгляд ее нет-нет, да и скользил назад, на постель, где, запрокинув синеющее лицо, лежал ее маленький мальчик…
Закусив губу, Марго подавила рыдания и прошептала:
— Я хочу… похоронить его… не в Авьене… с тех пор, как мы приехали сюда, я не видела ничего, кроме страдания. Да, я хотела бы уехать. Далеко, далеко… Чтобы никто никогда не нашел… Чтобы забыть…
— Обещаю, — Вебер снова сжал ее пальцы и придвинулся еще ближе, так что Марго уловила запах одеколона и дыма.
— И я бы хотела присутствовать на кремации, — еле слышно добавила она. — Вы можете это устроить?
— Да, — так же тихо отозвался Вебер. — Исполню, как последнюю волю.
Марго кивнула и снова заплакала — на этот раз беззвучно, смиренно. И едва почувствовала, как Вебер, наклонившись, поцеловал ее в лоб.
Точно прощался с покойником.
Ротбург, затем госпиталь на Райнергассе.
Время застыло, окуклилось в четырех стенах рабочего кабинета, и Генрих окончательно упал в безвременье. С головой погруженный в работу, он не выходил на улицу, не вел приемы, не появлялся на обедах. Круг общения сузился до камердинера и адъютанта, но затворничество не тяготило. Напротив, изучая финансовые книги и штудируя законы, Генрих чувствовал доселе невиданное удовольствие, подогреваемое четким осознанием, что он наконец-то делает нечто важное: для страны, для себя, для отца.
Состояние кайзера оставалось без изменений, точно и он застыл во временной смоле. Генрих слушал ежедневные доклады медика с неизменно безучастным лицом, а после возвращался к работе, прошениям и рапортам, и прерывался снова, лишь чтобы принять новую корреспонденцию или уколоться морфием.
Три раза на дню Томаш приготавливал раствор, помогал справиться с запонками и молчал, всегда угрюмо молчал. Андраш же, становясь невольным свидетелем регулярных впрыскиваний, позволял себе напомнить:
— Будьте сдержаннее, ваше высочество, вчера вас сильно рвало…
— Сущие пустяки, Андраш, — отстраненно отвечал Генрих, подписывая последнее распоряжение. — Простое недомогание, оно не стоит твоих волнений.
— Никак нет, — цедил адъютант, переняв у его высочества привычку в минуты волнения прятать руки за спину. — Это все ваше зелье. Да и ожоги не заживают, как прежде. Зачем вы травите себя?
— Разве я уже не отравлен эттингенской кровью? Лучше доложи, как продвигается дело Имре.
— Герр Фехер отрицает свою причастность к диверсии и листовкам. Говорит, что печатал не он, что листовки ему подбросили, а полиция конфисковала и последние выпуски газеты, и печатную машину, и в довершении разгромила типографию.
— Имре не мог, я не сомневался ни минуты. К тому же… крест, — нахмурившись, покачал головой. — На листовках кроме карикатуры отпечатан крест. Я не встречал подобного символа во всей Священной империи. Имре выпускал газету всегда под Авьенским гербом. Турульские заговорщики используют красно-зеленые цвета. Так кто же в ответе за листовки?
Генрих приподнял брови, и Андраш ответно развел руками:
— Народ? Подпольные заговорщики?
— Выясни это. И пусть удвоят патрули, мы должны держать руку на пульсе и предупредить дальнейшие волнения, Андраш. И… от Натана по-прежнему нет вестей?
— Нет, ваше высочество. Доктор Уэнрайт уже несколько дней не появляется ни в университете, ни в госпитале, ни у себя дома. Шпики проворонили его, но уверены, что он не покидал Авьен. Возможно, скрывается, но при обвинении в алхимии и чернокнижии это разумный выход.
— Совсем, совсем плохо, — нахмурился Генрих. — А баронесса?
— Она не выходит из дома.
— Может и к лучшему. А, может, ей нужно и вовсе покинуть Авьен. Ты чувствуешь, Андраш?
— Что, ваше высочество?
— Гроза будет…
И угрюмо замолк, прислушиваясь к голосам за окном.
В столице неспокойно.
В столице зрела буря.
Распоряжение, переданное графу Рогге об освобождении Имре Фехера, вернулось без резолюции с припиской: «Вынесено на рассмотрении кабинета министров», после чего министр эвиденцбюро явился лично в кабинет его высочества.
— Я полагал, граф, — расхаживая по комнате, цедил Генрих, избегая встречаться взглядом с посетителем и за время затворничества несколько одичав, — мое распоряжение как действующего регента должно выполняться незамедлительно! В чем причина заминки?
— Простите, ваше высочество! — ответил старик, вздрагивающий от каждого движения Генриха, но все еще удерживающий осанку. — Я не имею права отпустить преступника, чья вина неоспоримо доказана дознавателями.
— Так проверьте еще раз!
— Нет оснований, ваше высочество. К тому же, для нового рассмотрения должно быть разрешение церкви…
— С каких пор? — Генрих остановился и зло уставился на графа.
— С тех пор, как его императорское величество слег, а по закону Священной империи распоряжения регента должны быть скреплены благословением его преос…
— Вон! — закричал Генрих, хватая со стола первую попавшуюся книгу.
Книга вспыхнула в его пальцах, огненным шаром пролетела через кабинет и рассыпалась искрами о защитное стекло Papilio maackii[28].
Граф, с несвойственной старику прытью, сейчас же скрылся за дверями, а Генрих тяжело опустился в кресло, с трудом выравнивая дыхание и подавляя охватившую его дрожь.
— Что за… пошлая ирония! — пожаловался он Томашу. — Даже будучи регентом, я бессилен вызволить друга из тюрьмы без позволения этого черта в сутане! Мне придется хорошенько потолковать с Дьюлой! Не позволю дергать меня за ниточки, словно деревянную куклу! Подай футляр, Томаш.
Камердинер, вновь отрастивший на щеках белый пух, с окаменелым лицом оторвался от уборки и поднес требуемое. Генрих вынул пузырек и отбросил в раздражении.
— Дьявол! Здесь пусто. Лейб-медика мне!
Лоренсо явился без промедления. Как всегда, остановился на почтительном расстоянии, глядя на его высочество сверху вниз пуговичными глазами. Сперва доложил о здоровье кайзера — кормят жидким бульоном и протертой кашицей, делают массаж и дают лекарства, и хотя улучшений нет, но и видимых ухудшений тоже, — все это Генрих выслушал с плохо скрываемым нетерпением, потом заговорил, цедя по слову:
— Герр Лоренсо, возможно, вы не знаете некоторых правил этого дома. Кроме здоровья отца, вы должны озаботиться и моим. Как кронпринца и, что важнее, Спасителя. А у меня имеются некоторые особенности, которые весьма опасны для окружающих. И меня самого. Ваш предшественник назначил мне терапию, и она чрезвычайно важна…
— Да, ваше высочество, — Лоренсо по-журавлиному поклонился. — Но вместе с тем, я взял на себя смелость отменить некоторые препараты и, если вы позволите, рекомендовал бы…
— Кто вам дал право? — перебил Генрих, скрипя зубами и из последних сил сдерживая рвущееся негодование. — Я не позволю! Отменить?! Какая дерзость! И больше не испытывайте мое терпение! Мне нужен морфий, и прямо сейчас!
Лоренсо поклонился снова, развел руками и сообщил, что морфия нет.
— Ни в Ротбурге, ваше высочество, ни во всем Авьене теперь не сыщешь.
— Как?!
Внутреннее пламя взвыло, болевой волной обнесло голову. Прижав пальцы к вискам, Генрих глядел на расплывающиеся цветовые пятна и сквозь колотящийся пульс едва различал слова костальерского медика:
— Ваше высочество, еще до вашего регентства совет министров постановил предупредить создание зажигательных смесей и пресечь опасные алхимические таинства. А потому за эти дни из оборота изъяли такие вещества, как ртуть, сера, сурьма, мышьяк, цинковые белила, морфина сульфат и гидрохлорид…
Он говорил и дальше, но слова рассыпались песком, скрипели на зубах невысказанной мыслью:
— Черт в сутане! Он все подстроил!
Генрих метался по кабинету, ожидая вестей от Андраша, и холодел, получая рапорты, что в таких-то числах такими-то полицейскими подразделениями были действительно произведены обыски аптек, госпиталей и фабричных складов с подробным указанием, что и в каких количествах было конфисковано, описано, уничтожено.
— Почему не доложили?! — кричал Генрих, вместо огня ощущая настывающую в груди ледяную корку и слишком хорошо понимая, что даже если бы доложили — сделать уже ничего нельзя, что кто-то — его проклятое преосвященство Дьюла! — решил это до него, в обход его, и что никакие назначения и регалии не помогут.
— Сегодня же срочно назначьте заседание кабинета, — отдал распоряжение секретарю Генрих, хватая шинель и путаясь в рукавах. — Кто-то хочет продемонстрировать свою власть? Хорошо, я приму вызов. Андраш, ты со мной.
Не застегнувшись, сбежал по лестнице, судорожно глотая непривычный зимний воздух. Легкие жгло. Зубы предательски цокали.
— Куда прикажете, ваше высочество? — осведомился адъютант, подсадив кронпринца в экипаж и впрыгивая следом.
— В госпиталь на Райнергассе, — буркнул Генрих и, нахохлившись, отвернулся к окну.
С Авьена сошла праздничная лихорадка, и улицы посерели, словно щеки тяжелобольного. У каждого перекрестка дежурили полицейские, столь одинаковые в своих траурных шинелях, что у Генриха двоилось в глазах и тоскливо ныло под ложечкой. Алели оградительные флажки. Холостыми выстрелами отзывался хлопающий по ветру транспарант с выцветшим «Вива, Спаситель! Авьен будет стоять вечно!». Шпиль собора святого Петера поблескивал точно медицинская игла.
Генрих вздрагивал, отводил глаза и цедил сквозь зубы:
— Андраш, вели в объезд! Да поживее!
И город на глазах менял обличье.
Хлопьями слетала позолота.
Исчезал имперский лоск.
Дома жались вплотную, будто хотели и никак не могли согреться. Их окна зияли пустотой.
— Здесь проходили обыски и погромы, — словно отвечая на невысказанный вопрос Генриха, проговорил адъютант. — За последнюю неделю арестовали более ста человек. Кого-то за хранение запрещенной литературы, кого-то, преимущественно фармацевтов — за торговлю запрещенными препаратами.
— Как же госпитали? — с усилием спросил Генрих, мрачно разглядывая заколоченные ставни, случайных прохожих, старающихся как можно скорее прошмыгнуть между переулками и не попасться на глаза патрулям. — Как же чахоточные больные? Авьен стоит перед угрозой эпидемии, а церковь запрещает лекарства? Чем предлагают лечиться людям?
— Молитвами, — ответил Андраш. — И верой в вас, ваше высочество.
— Дело гиблое, — угрюмо отозвался Генрих. — В меня давно никто не верит.
Еще издалека он различил темные отметины на стенах госпиталя и понял, что это следы шрапнели. У парадной дежурили полицейские: при виде подкатившего фиакра они насторожились, вскинули ружья в штыки. Но как только экипаж остановился и из него вышел сперва Андраш, потом и сам Генрих, патрульные взяли под козырек и трижды прокричали «Вива!».
Генрих махнул им рукой — вольно! — и быстрым шагом пересек вестибюль.
Здесь тоже царили запустение и тишина: цветы пожухли и высохли, подкопченный потолок давно никто не чистил, вместо медиков — все те же полицейские, и Генриху подумалось, что траурная форма куда более подходит месту, где теперь чаще умирают, чем выздоравливают.
— Обыщи рабочие кабинеты и операционные, — велел Генрих адъютанту, и сам зашагал к лаборатории, где некогда впервые с помощью свечи Шамберлана или «бактериального фильтра», как называл его Натан, увидел скопление тьмы — vivum fluidum, растворимый живой микроб.
Генриху казалось: тьма нигредо добралась и до него. Она разъедала его изнутри, подтачивала здоровье, держала в тисках, закрашивая привычный мир сплошной чернотой, и панацея — кристаллическая белизна альбедо, единственно верное лекарство, избавляющее от мигрени, терзаний, страха, больного отца, церкви и зреющей революции — могло храниться только здесь.
Задержав дыхание в предвкушении, Генрих толкнул дверь и переступил порог.
И сразу увидел знакомую фигуру, склонившуюся над столом.
— Натан?
Голос прозвучал непривычно хрипло. Но доктор услышал.
Повернув изможденное, неопрятно заросшее лицо, дернул уголки губ в улыбке.
— Харри… Мне не сказали о твоем приезде. Не ожидал…
— Я тоже, — ответил Генрих, в досаде отмечая пустые полки в настежь распахнутых шкафах, битое стекло на полу и походный саквояж, раздувшийся от наспех упакованных в него вещей. — Мне доложили, что ты как в воду канул. Я думал, ты покинул Авьен.
— Так и есть, — сказал Натаниэль, глухо кашлянув в кулак и с видимым отвращением обтерев руку о пальто. — Я уезжаю сегодня.
— Что это значит? — нахмурился Генрих. — Я не давал распоряжений!
— Хватило командиров и без тебя.
— Кто? — машинально спросил Генрих, но сейчас же понял сам, и выдохнул в досаде: — Дьюла…
— Он или его люди, я не стал вызнавать.
— Почему не сказал мне?
— У тебя были другие заботы.
— Никто не доложил!
— Значит, кто-то очень не хочет, чтобы ты знал.
Генрих замолчал, гневно раздувая ноздри и ощущая нарождающуюся боль в левом виске — от нее глаз заволакивало белой полупрозрачной пенкой, на шее выступала испарина, и жажда — нестерпимая, душащая, пахнущая тленом и кислым потом жажда морфия, — терзала все неистовее.
— Меня арестовали этой ночью, Харри, — между тем, продолжил Натаниэль. — Допрашивали чуть больше суток. Обвиняли в чернокнижии. Разгромили лаборатории. Сломали приборы и уничтожили все наработки. Единственное, что меня спасло — это ютландское подданство. Ты этого тоже не знал?
— Нет, — ошарашенно ответил Генрих, рукавом оттирая пот. — Я ничего…
— Тогда зачем ты здесь?
Генрих сцепил за спиной руки, старательно скрывая дрожь. Болезненная пульсация стала невыносимой, от этого к горлу подкатила желчь, и он, подавив приступ тошноты, ответил:
— Я должен был… проверить… спасти… хотя бы последние опытные образцы…
И умолк, холодея под пристальным взглядом ютландца.
— Знаешь, Харри, — медленно проговорил Натаниэль, и в его голосе было что-то, заставившееся Генриха настороженно подобраться. — Я знаю тебя достаточно давно. И хорошо научился распознавать ложь. А в последнее время ты врешь все чаще и больше. Может, ты и хотел изменить мир… когда-то… но не сейчас. Сейчас тебе плевать на образцы.
— Что ты такое говоришь? — Генрих до хруста стиснул зудящие пальцы.
— Правду. Я знаю, зачем ты пришел и что надеешься найти. Сколько времени прошло с последней порции?
— Какое это имеет отношение?
— Прямое. Ты болен, Харри. Болезнь уродует тебя. Мне так жаль…
— Теперь ты говоришь как каждый в Авьене! — зло оскалился Генрих и подался вперед, вновь скользнув взглядом по шкафам. — Но мне не нужна твоя жалость. Мне нужен морфий!
— У меня его нет.
— Я не верю!
— Но это так. Последний пузырек я использовал на бедном мальчике. Увы, он умер.
— Я не верю, — повторил Генрих, пропуская последние слова мимо ушей и чувствуя, как внутренности превращаются в лед. — Этого не может быть! У тебя целая лаборатория, Натан!
— Ты ведь знал его тоже. Родион Зорев, помнишь? Брат баронессы Маргариты.
— Здесь, в госпитале! Или в катакомбах под Штубенфиртелем!
— Харри, ты слушаешь? Я говорю о женщине, которую ты любишь!
— Я велю обыскать! Немедленно! Сейчас же!
— Харри, послушай!
— И что ты прячешь в саквояже?!
— Дьявол тебя раздери! — не выдержав, вскричал Натаниэль. — Так смотри!
Одним движением ютландец вытряхнул содержимое на пол: пару шерстяных брюк, несколько рубашек, перчатки, очки, перевязанные бечевкой носовые платки, несколько пилюль в прозрачных флаконах — все не то!
Генрих зарычал и с силой ударил кулаком в стену.
Пламя куснуло кожу, но не вырвалось за перчатки, только вниз осыпались крохотные искры — холь-частицы, гаснущие раньше, чем они достигли пола.
— Я по-прежнему честен с тобой, Харри, — сказал Натаниэль. — Но ты не желаешь ничего ни видеть, ни знать. За твоей спиной учиняют погромы. Убивают народ. Допрашивают твоих друзей. Твоя любимая женщина собирается бежать из страны. Ее брат умер. А я заразился чахоткой и, возможно, тоже скоро умру. Но тебе нет дела ни до народа, ни до погромов, ни даже то тех, кого ты когда-то любил. Потому что сейчас ты любишь только морфий.
— Замолчи, — сквозь зубы процедил Генрих, сненавистью глядя в постаревшее лицо ютландца, но тот продолжал:
— Ты наркоман, Харри. И теряешь власть даже над огнем. А ведь без огня не будет и ламмервайна. Холь-частицы умирают, оглушенные ядом. Ты умираешь! Но тебе все равно. Тобой можно играть как куклой. Можно дергать за ниточки. Можно посадить на трон как пустую картонку, и вершить террор от твоего имени, прикрываясь благими намерениями и волей Спасителя! Иногда мне кажется, твой отец был прав, когда говорил…
— Заткнись!
Генрих ударил — зло, с размахом, целясь прямо в лицо. Натаниэль успел уклониться, но все-таки послышался мокрый звук, и рука налилась свинцовой тяжестью, а ютландец, отвернувшись, принялся отхаркивать кровавую слюну — капли алели на белой эмали лабораторного стола, и это отрезвило Генриха.
— Нат…тан, — тяжело выдохнул он. — Ты…
— Уходи, — глухо проговорил Натаниэль. — Я не смогу помочь… ни тебе… ни себе… никому больше. Все кончено… ваше высочество.
Последние слова хлестнули по Генриху точно плетью. Он вздохнул, захлебнулся кислой слюной и холодным, промозглым воздухом. Хотел ответить — но не нашел слова. Потому, повернувшись, прошел к двери.
— Лауданум! — в спину ему крикнул Натаниэль. Генрих взялся за ручку и замер, не оборачиваясь, пока ютландец продолжал: — Опийная настойка. Ее еще не изъяли из оборота. Принимайте по полрюмки, ваше высочество. Возможно, это хотя бы немного облегчит ваше воздержание.
— Пошел к… черту! — ответил Генрих.
И, выйдя, громко захлопнул за собой дверь.
Ротбург.
В тот раз дурной знак появился перед грозой.
Генрих подобрал его в саду, еще не понимая, что держит в руках, но уже очарованный гладкостью линий и красно-коричневым блеском панциря. Под панцирем дремало живое тепло. Там угадывались очертания плотного тельца и крыльев — пока еще только формирующихся, пока неподвижных.
Генрих погладил куколку пальцем. В ее оцепенении скрывалось чудо.
— Ваше высочество! Немедленно бросьте!
Подоспевший учитель ударил его по руке — тогда еще по-детски мягкой, не обезображенной ожогами, — и куколка выпала на траву.
— Мертвая голова — дурной знак, — с отвращением произнес Гюнтер и раздавил куколку сапогом — брызнула некрасивая бурая кашица.
Чуда перерождения не случится.
Днем маленький Генрих неутешно плакал и отказывался от обеда. Лейб-медик предположил, что у кронпринца жар и посоветовал бывать чаще на свежем воздухе, поэтому ближе к вечеру учитель Гюнтер взял подопечного на прогулку в охотничий заказник, рассчитывая вернуться до начала грозы.
Не ожидая, что она придет так скоро.
О, да! Никто не ждал, что она начнется так скоро!
Генрих возвращался в реальность, будто поднимался с илистого дна. От каждого вдоха в легкие вонзались острые булавки. От каждого выдоха глазные яблоки пульсировали как желейные шары.
Заседание кабинета получилось коротким и сумбурным. Генрих требовал пересмотреть дело Имре Фехера, косился в подготовленную речь, цепляясь за четко выстроенные фразы, но рот высыхал, слова застревали в горячем горле, и буквы плыли, рассыпались, перемешивались в бурую кашицу, и оттого выступление получилось путанным и неловким.
— Нет оснований для пересмотра, ваше высочество, — скрипел сухой голос епископа Дьюлы, словно мел по грифельной доске. — Вина герра Фехера доказана, и эти доказательства неоспоримы. Точно так же, как неоспоримо участие ютландского подданного Натаниэля Уэнрайта в алхимии и колдовстве. Кабинет министра вынес решение до вашего назначения, и отменить его, увы, не в ваших полномочиях. Так прописано в законе. Но не волнуйтесь, ваше высочество. Мы делаем это для блага страны и короны. Для вашего блага.
Генриху хотелось кричать. Бить ладонью о стол и кричать, что они превысили полномочия, что он регент, что плевать он хотел на древние, покрытые пылью законы, что пусть министры во главе с Дьюлой убираются к черту, иначе он раздавит каждого как гусеницу!
Генрих молчал, задыхаясь на мелководье и обтирая снова и снова проступающий пот. Окружившие его глыбы министров были одинаковы и глухи. От них несло плесенью и отжившими догмами. Вдали погромыхивал гром… а, может, били часы.
Перед грозой всегда неуютно и душно.
Генриху хотелось воды.
Немного воздуха и воды.
И морфия. Сильнее всего — морфия.
— Вы утомленно выглядите, ваше высочество, — в конце заседания сказал Дьюла. — Следите за самочувствием. А лучше обратитесь к Богу, — и, понизив голос, добавил: — Ко мне.
Прикосновение его сухих ладоней было как касание змеи. На безымянном пальце кроваво сверкал рубин. Генриху почудилось, что такую же каплю он видел у графа Рогге, но министр Эвиденцбюро давно ушел. Кабинет опустел. Снаружи о рамы плескалась вечерняя мгла.
Очередная неудача: как с госпиталем, как с ружьями, как со всем, что случалось в его нелепой жизни.
Генрих раз за разом пытался прикурить сигару, но искра тлела на кончике ногтя и не хотела разгораться. Как говорил Натан?
«Холь-частицы умирают, оглушенные ядом. Ты умираешь!»
Вздор! У Генриха в запасе целых семь лет. Но он, действительно, умрет, если как можно скорее не примет морфий — с последнего укола прошло одиннадцать часов. Одиннадцать! Можно ли выдержать больше?
От мысли, что выдержать придется, у Генриха холодела шея.
Сигара зажглась с пятой попытки. Хлопнула дверь кабинета, впуская чужой запах, силуэт, шуршание кожи о кожу. У турульского посла все та же ровная осанка, все тот же внимательный взгляд, чем-то похожий на взгляд Дьюлы — немудрено, раз они одной крови.
— Ваше высочество, — по-военному щелкнув каблуками, Медши с достоинством поклонился, макнув волосы в густую тень. Пламя свечей качнулось, Генрих тоже качнул головой — к горлу прыгнул кислый комок, и мозг запульсировал, щетинясь иголками мигрени.
— Рад, что вы откликнулись на мое приглашение, граф, — заговорил Генрих, стараясь быстрее перескочить через пустой официоз и перейти к сути. — И я благодарен вам за помощь и поддержку, которую вы оказываете мне в моих изысканиях.
— Я счастлив служить Спасителю, — Медши снова поклонился, коснувшись ладонью груди. — Мои старания есть результат вашей лояльности.
— А моя лояльность теперь зависит от ваших усилий, — натянуто улыбнулся Генрих, хотя улыбаться совсем не хотелось. — Мы, кажется, слегка повздорили в прошлый раз, но я не сержусь. Мне бы хотелось продолжить нашу дружбу.
— Как пожелает ваше высочество, — глаза Медши пуговично поблескивали, ощупывая взглядом массивные шкафы, книги, пресс-папье, бабочек под стеклянными колпаками. — Простите, если мои прошлые слова показались дерзкими. Но я лишь озабочен судьбой своей страны.
— Как я озабочен Империей, — глухо ответил Генрих, затягиваясь сигарой и надеясь, что тени и дым достаточно скрывают его неприлично-мокрое дергающееся лицо. — Понимаю. В Авьене сейчас неспокойно. Вы слышали об «аптечных погромах»? — он покачал головой, и в груди прыгнула, заскреблась морфиновая тоска. — Больницы закрывают, мой друг Бела. Изымают препараты, без которых создание ламмервайна невозможно.
— Я слышал, ваше высочество. И горюю вместе с вами.
— Нельзя останавливаться, когда мы так близко к разгадке. Нельзя отступить. Поэтому я хочу перенести лаборатории в Буду.
— Понимаю, к чему вы клоните, ваше высочество…
— Да, да. Как регент, я обязуюсь и дальше покровительствовать Туруле. Вы же взамен продолжите разработки на вашей земле, а иногда станете тайно переправлять в Авьен запрещенные здесь вещества, такие как цинк, мышьяк, сурьма… — Генрих прикрыл глаза и видел меж веками и глазными яблоками пульсирующие белые нити. Давай же! Скажи это! За этим ты позвал посла! Скажи вслух! — …морфий. Мы можем начать прямо завтра. Я позабочусь, чтобы все прошло гладко. И, разумеется, это только между нами.
Он перестал дышать, слушая, как мучительно громко колотится сердце.
Медши не отвечал.
В глубине дворца принялись бить часы, отмеряя очередной отрезок тоскливого ожидания.
Двенадцать часов!
Двенадцать с последней порции!
Генрих никогда не заходил так далеко.
Его стало знобить.
— Так что же? — нетерпеливо спросил он, разлепляя веки и с неприязнью отметив, что Медши слегка улыбается, словно поняв причину нетерпения.
— Я и турульский народ готов служить вам, ваше высочество, — ответил посол. — Но, к несчастью, мы тоже подчиняемся авьенским законам. Ни я, ни мои друзья-офицеры ничего не смогут сделать для вас, пока Турула не является независимым государством, а вы не…
«Император, — мысленно закончил Генрих, и покачнулся, услышав из-за портьер: — Слава императору Генриху! Авьен будет стоять вечно!»
Дрожа, он загасил сигару и принялся подниматься, упираясь кулаками в столешницу.
— Я понял вас, граф. Вас и ваших подельников. Всех, кто толкает меня на предательство. Всех, кто желает воспользоваться мной! Я не позволю! — он стукнул кулаком о стол, из-под манжет тускло плеснули искры. — Никогда! Никогда! Никогда! Подлый изменник! Вон!
Теперь он кричал, перегнувшись через стол, пытаясь перекричать бой часов в глубине Ротбурга, оглушающую пульсацию сердца, собственную боль. И когда Медши, все так же невозмутимо поклонившись, покинул кабинет, Генрих упал в кресло, в бессилии скрипя зубами и почти не чувствуя, как на щеках прожигают дорожки злые слезы.
Он больше не выдержит.
Не выдержит давления послов и министров: его разотрут в кашу как куколку бражника!
Не выдержит тяжелых взглядов.
Шепотков.
Глупых законов.
Пустой борьбы.
Собственного бессилия.
Он не выдержит без дозы морфия!
Отвернув голову, Генрих впился зубами в собственный рукав и тихо застонал.
«Лауданум, — сказал в голове тусклый голос Натаниэля. — Это облегчит воздержание…»
Генрих с усилием поднялся. Часы только закончили бой, а казалось — прошел еще час. Мигрень пилила череп тупой ножовкой, под ребрами настывал лед.
Нужно найти лауданум. Найти лекарство. Тогда он снова сможет соображать. Тогда он придумает, как выкрутиться. Тогда он не будет столь беспомощно открыт стервятникам из кабинета министров!
Генрих выглянул из кабинета: в салонах никого, кроме гвардейцев. А эти истуканы исполнительны и молчаливы. Они — игрушечные солдатики из детства. Генрих скажет: огонь! И гвардейцы вскинут ружья. Скажет: умрите! И они лягут бездушными кусками олова.
«Турульские и авьенские офицеры готовы присягнуть своему Спасителю…»
Так говорил Медши.
Генрих обливался потом и прятал лицо в воротник, пытаясь не смотреть на пугающих его истуканов. Возможно, среди них есть предатель. Возможно, кто-то прямо сейчас готовит за его спиной государственный переворот.
«Подписывайте отречение, отец!»
Со стен молча, с укоризной смотрели портреты блистательных предков. В их руках была не только божественная сила, но и власть. А он…
«Ты наркоман, Харри, и теряешь власть даже над огнем».
Генрих ускорил шаг.
Думать о лекарстве. Надо думать о лекарстве. Где его могут хранить? У отца? Нет, успокоительные препараты не показаны паралитику. Тогда кому? Если не ему, Генриху, может, его родным? Жене? Вечно обеспокоенной матери?
Генрих свернул в женскую половину дворца.
Здесь было по-особому душно: дурманили запахи увядающих цветов, сильнее топили печи. На потолке — легкомысленная лепнина. Толстощекие ангелочки-путти усмехались со стен.
«Что смешного? — хотел сказать им Генрих, останавливаясь возле покоев императрицы. — Что вы видите смешного во мне? Я болен. Я раздавлен. Я не вынесу еще одного часа без морфия! Не вам осуждать меня!»
Он несмело стукнул в дверь.
— Матушка?
И вошел.
Никого.
Кровать под балдахином свежа и устлана свежесрезанными цветами.
Свечи едва трепещут в канделябрах — значит, императрица вышла ненадолго.
Слева — крупный портрет ее самой. Справа — семейный. На нем у матери счастливая и теплая улыбка, отец еще молод и курчав, а маленький Генрих похож на ангела.
Впившись ногтями в зудящие стигматы, он как лунатик прошел через комнату.
У зеркала — расческа, кувшин для умывания, полотенце. Пузырьки и флаконы теснят друг друга, сверкают стеклянными гранями. Вот фиалковые духи, вот розовая вода, вот галарские крема, масла, какие-то снадобья вовсе неясного назначения.
Сердце стукнуло и замерло, коченея от узнавания.
Крохотная бутылочка, аккуратно заткнутая пробкой. Алый мак на этикетке — словно кровавая капля, словно рубин на пальце епископа.
Laudanum.
Возможность прожить еще час без сильной боли. А потом, потом…
Генрих не думал, что будет потом. Схватив бутылочку, он повернулся, чтобы уйти, как услышал легкие шаги снаружи.
Страх прилил к горлу, закупорил его, лишив возможности дышать и рассуждать здраво. Генрих метнулся к балдахину, потом к шкафу, дернул за створку — закрыто.
Если войдет императрица, что ей ответить? Что говорить, когда она посмотрит на него высокомерно и скорбно? Признаться, что пришел сюда искать опийную настойку? Соврать, что шел к жене и ошибся дверью? Еще больше запутаться во вранье, покраснеть, запнуться в словах, и тогда мать подожмет губы и скажет:
— Какой позор! Я не ожидала от тебя, Генрих!
Или еще хуже, зайдется плачем, упадет на постель, точно умирает, и ее саму придется отпаивать лауданумом и звать лейб-медика с нюхательной солью.
Генрих скользнул за портьеру в тот момент, когда в комнату вошли. Он прижал бутылочку к груди, стараясь не дышать и досадуя, что, должно быть, даже в соседнем салоне слышно, как бешено колотится сердце.
Женщина прошла к трюмо, поставила на подставку тазик с розовой водой, и Генрих с разочарованием понял, что это всего-навсего камеристка.
Он выдохнул, но все-таки зажал рот ладонью. Не нужно, чтобы его заметил хоть кто-то! Не теперь! Не с опийной настойкой в руках!
Камеристка не услышала. Достав щетку, она принялась обмахивать пыль с вазонов, столиков, с семейных портретов. Генрих зажмурился, принимаясь считать про себя, чтобы ненароком не выдать громким дыханием или стоном: мигрень бесновалась, подкожный зуд сводил с ума, и больше всего на свете хотелось вытащить зубами пробку и приложиться к зеленому бутылочному горлышку — Генрих ждал этого глотка, как умирающий от жажды ждет глотка пресной воды.
От мысли, что камеристка не завершит уборку до прихода императрицы, становилось дурно.
Наконец, она закончила.
Взяв щетку подмышку, женщина поправила фитили на свечах, заменила сгоревшие новыми, и вышла за двери.
На всякий случай, Генрих подождал еще немного, и только потом вышел — как вор, крадучись, несмело выглядывая за двери. Но Бог сегодня был милостив к нему — снаружи опять никого. И Генрих с усмешкой подумал, что обязательно — не сегодня, нет, но в ближайшие дни! — воспользуется советом Дьюлы и поблагодарит Господа в его обители. А сейчас — к себе, к мертвым бабочкам и черепу на столешнице. Принять настойку и провалиться в сон…
По крайней мере, Генрих надеялся, что будет именно так.
— Коко!
От окрика он затрясся, взмок, сжал бутылочку так, что хрустнули суставы.
Не императрица, нет. Всего лишь равийка, в болезни и здравии черт-ее-побери-жена!
Бросившись к Генриху, она обвила его за плечи.
— Дорогой, — проворковала Ревекка, глядя на супруга глупыми сияющими глазами. — Наконец я поймать! Я ждать вас, чтобы сказать! О! Сейчас вы быть счастливы! У нас скоро будет…
— Прочь! — Генрих оттолкнул ее, и отшатнулся сам. — Подите прочь к чертовой матери!
Она застыла, как соляной столб, приоткрыв рот и округлив потухшие глаза.
— Не вам осуждать меня! — придушенно сказал Генрих. — Вы не смеете осуждать! Оставьте меня в покое!
И, не оглядываясь, пошагал через салоны, прижимая к сердцу бутылочку с лекарством — надеясь на исцеление и в то же время страшась, что исцеления не будет.
Ротбург, затем собор святого Петера.
Боль на время притупилась, словно на мигренозные иглы надели резиновые колпачки, но это было лучше, чем ничего. Несколько глотков лауданума гораздо лучше — чем вовсе ничего, хотя и недостаточно, чтобы окончательно утолить терзавшую Генриха жажду.
К двум часам пополуночи он все-таки соскользнул в забытье, но продолжал слышать снова и снова повторяющийся часовой бой, шаги прислуги, треск свечей в канделябрах. Звуки нарастали и смешивались в навязчивый гул — так гудит далекий-далекий гром, так шелестят ветви под усиливающимся ветром, так воскресают мертвые бабочки. Генрих чувствовал на своих щеках прикосновения сухих крыльев, по венам, вызывая щекочущий зуд, сновали личинки, но не было сил ни пошевелиться, ни закричать.
Очнулся он в пятом часу в насквозь промокшей постели.
Пепельно-белый, похожий на призрака Томаш поднес остаток настойки. Генрих послушно хлебнул — спирт обжег язык, — и старательно задышал через нос, чтобы не вытошнить выпитое. С помощью камердинера перебрался на кушетку — столь же неуютную, как ложе из гвоздей, — и там его все-таки вырвало.
— Не извольте беспокоиться, ваше высочество, — суетливо бормотал Томаш, притаскивая сперва ведро, потом тряпку.
Генрих следил за ним мутным взглядом и думал о морфии. Об игле, входящей под кожу. О белом пуховом коконе, в котором Генрих привык прятаться от боли и неудач.
Он не заметил, как снова провалился в полусон, и видел мертвых бабочек — у каждой из брюшка торчала булавка, и на каждой булавке выступала ядовитая роса. Генрих стягивал перчатки, обнажая зреющие в его ладонях бутоны.
— Не тратьте силы, ваше высочество, — шептал кто-то невидимый, скрытый в тенях. — Обратитесь к Богу. Ко мне.
Бабочки пролетали мимо, дразня касанием крыльев, и Генрих безутешно, по-детски плакал.
И проснулся в слезах.
Часы били девять.
«Больше суток! — в ужасе подумал Генрих. — Боже милостивый! Прошло уже больше суток!»
Он пробовал работать — но думал о морфии.
Начинал читать — а думал о морфии.
Приказал было Томашу найти еще лауданума, но почти сразу отказался от этой затеи — настойка не могла заменить привычную порцию. И Генрих бесновался, срывая раздражение на ни в чем не повинном старике — и каждую минуту думал о морфии.
А еще о словах, сказанных его преосвященством:
«Обратитесь ко мне…»
Да, да! Вот, кто стоял за арестом Фехера, за высылкой Натана, за «аптечными погромами», за запретом регенту вмешиваться в важные государственные дела! Дьявол в сутане. Паук, опутавший паутиной несчастный Авьен. Всех Эттингенов, включая самого Генриха.
Во втором часу он не выдержал и приказал Томашу подготовить экипаж.
— Ваше высочество, вам бы в постель… — испуганно отвечал камердинер.
— Мне нужно! — огрызался Генрих, в спешке путаясь в рукавах. Рубашка липла к мокрому телу.
— На улице слякоть и ветер.
— Возьму шинель.
— Вчера опять стреляли.
— Со мной будет Андраш.
— Ах, Господи! — всплескивал руками камердинер. — Куда вам в таком состоянии!
«В лапы к пауку», — мысленно ответил Генрих, а вслух сказал:
— Я вернусь через пару часов, Томаш. Подготовь ванну.
И, улучив момент, когда камердинер отвернулся, сунул за пояс револьвер.
Авьен лихорадило.
Он был влажен, как исподнее Генриха. Сер, как его ввалившиеся щеки. Улицы вздувались венами, кишели личинками людей.
Генрих остервенело расчесывал стигматы и избегал встречаться с адъютантом взглядом.
— Ваше высочество! Смотрите! — сказал вдруг Андраш. — Там, на углу! Разве это не баронесса?
Генрих глянул в окно.
Сперва показалась, будто Маргарита облита смолой, но, глянув второй раз, стало понятно, что она в трауре.
Сердце затрепыхалось часто-часто.
«Ты погибнешь здесь, Генрих! Уедем…»
Он разлепил губы, чтобы остановить экипаж. Но проглянувшее из-за облаков солнце сверкнуло на соборной игле.
Внутренности скрутило требовательной болью.
Генрих задернул шторку и, обливаясь потом, закричал Андрашу:
— Чего медлишь? Поехали! Живей, живей!
Ее силуэт оставался в памяти, как ожог.
Экипаж миновал полицейское оцепление и остановился у собора.
Внутри пахло просмоленной древесиной и гарью. Сквозь новые витражи — копии безвозвратно утраченных, — едва сочился свет. Вдоль паутины строительных лесов ползали реставраторы, старательно счищая копоть с ликов святых.
Собор был ровесником династии. Он пережил эпидемии и войны, в его стенах крестились, женились и умирали короли. Он устоял при взрыве, в память об этом обзаведясь черной вуалью на стенах и полукругом в двадцать одну свечу — ровно по количеству погибших на месте взрыва, а затем и в госпитале.
Собор останется, даже когда умрет последний из Эттингенов.
Показалось, будто свечи разом погасли. Генрих в замешательстве отступил. Но это чужая фигура на миг заслонила тусклый свет и распрямилась с сухим хрустом.
— Вы все-таки почтили своим присутствием… — голос был столь же сухим и трескучим. Повернувшись, Дьюла почтительно склонил прикрытую алой шапочкой голову. — Я напугал вас?
— Нет, нет, — ответил Генрих, отводя взгляд от этой кроваво-красной, будто с содранной кожей, макушки. — Здесь просто темно…
А хотелось, чтобы стало еще темнее. Чтобы не видеть этого отвратительно тощего человека, его пустых неподвижных глаз, медленное движение пальцев, перебирающих четки.
— Последствия пожара, ваше высочество, — меж тем, ответил епископ, и снова перебросил бусины — щелк, щелк. Отвратительный звук. Так давят куколки мотыльков. — Однако наших накоплений и пожертвований хватит, чтобы в скором времени завершить работы. Хотите все осмотреть?
— Я пришел не за этим.
— Напрасно. Принцу-регенту не мешало бы овладеть навыками хозяйственника.
Показалось, или неподвижность лица прорезала усмешка? Генрих нервно дернул щекой и в досаде ответил:
— Что в этом толку, если принимаю решения все равно не я?
— Ах, в этом дело, — щелк, щелк. — Вам не хватает власти?
— Скорее, полномочий.
— Увы, ваше высочество, — Дьюла развел руки и между пальцев епископа закачался крест: крохотная фигурка Спасителя корчилась в охватившем его нарисованном пламени. — Ни вы, ни я не вправе изменять установленный законом порядок.
— А кто вправе, ваше преосвященство?
— Возможно, ваш батюшка, — теперь епископ неприкрыто улыбался. Его мелкие зубы белели, точно кристаллы морфия. — А, лучше сказать, Он.
И с многозначительным видом поднял вверх указательный палец.
— Может законы и небесные, — сдержанно возразил Генрих, и каждое слово скрипело на зубах как песок. — Но писали их люди. Заповеди моего прадеда Генриха Первого высечены на его кенотафе[29], хотя я никогда не видел их воочию.
— Вы никогда особенно не тянулись к истории семьи, ваше высочество, — с укором заметил епископ. — В последний раз, когда речь зашла об Эттингенской крови, вы выдворили меня вон.
Он покачал головой, и отблески свечей потекли по алой шапочке, будто кровавые ручейки. Генрих оттер взмокшее лицо рукавом.
— Я был… неправ, — с усилием выдавил он, избегая встречаться взглядом с пустыми глазами Дьюлы. Смотреть в них все равно, что в ружейный ствол. — Простите мою грубость. Но теперь… Империю лихорадит. Народ готовит бунт. Отец при смерти. А мне…
Он скрипнул зубами и умолк, давя на корне языка невысказанное желание, и украдкой ощупал рукоять револьвера под шинелью. Сейчас же испугался, что епископ заметит, и отдернул руку.
Шею обдало сквозняком.
Прошелестели вкрадчивые шаги.
Его преосвященство остановился совсем рядом, дыша сладостью кагора и ладаном, и Генрих не видел, но чувствовал — его рассматривают как мотылька под стеклом.
— Ваше высочество! — с фальшивой мягкостью проговорил епископ. — Я не сержусь на вас. В конце концов, я всегда был другом семьи и хотел бы стать вашим духовным наставником, даже в минуты разногласий понимая, что у каждого настает свое время открыть сердце Господу. И оно, наконец, настало. Я ждал вас.
Ждал?
Ну конечно.
Он знал, что рано или поздно кронпринц сам придет в расставленные сети. Он готовил это так долго, предвкушая, когда останется с соперником один на один.
Он не отпустит жертву, пока не высосет до дна.
Кто вкусит эликсир, обретет бессмертие…
— Да, — прошептал Генрих, стискивая зудящие до ломоты суставы. — Вы правы, ваше преосвященство. Мне нужна помощь… мне больше не к кому идти.
И вздрогнул, почувствовав на плече прикосновение паучьих пальцев.
— Мой бедный мальчик! — сочувственно проговорил Дьюла. — Конечно, я помогу. Следуйте за мной.
Генрих никогда не бывал в фамильном склепе, хотя учитель Гюнтер много рассказывал о нем. Говорил, будто работа над усыпальницей продолжалась более пятидесяти лет — художники рисовали эскизы, моделировали их из глины и воска, работали с редким черным мрамором, бронзой и позолотой. Будто саркофаг Генриха Первого столь огромен, что в нем можно уместить с десяток лошадей, но внутри — пусто, потому что от правителя Священной империи осталось лишь сердце. Будто охраняют его сорок черных рыцарей, которые неподвижны днем, но оживают, едва Пуммерин пробьет полночь, и если его высочество не уснет вовремя, как все послушные мальчики, то услышит, как глубоко внизу марширует армия черных истуканов.
Иногда, просыпаясь ночью по нужде, маленький Генрих замирал от страха: биение собственного сердца казалось ему эхом подземных шагов. Но плакать было нельзя, и звать на помощь было нельзя, ведь от страшных черных рыцарей не спасут и гвардейцы. И уж точно они не спасут от недовольства отца-императора. Поэтому Генрих терпел до рассвета, завернувшись в одеяло как в кокон.
Он терпел и сейчас, нащупывая в полутьме узкие каменные ступени и считал: восемь… двенадцать… девятнадцать… двадцать три…
Лестница закручивалась винтом. Свечи едва коптили. Острая тень Дьюлы ползла по стене, будто гигантский богомол.
Тридцать восьмая ступенька уперлась в кованую дверь.
— Здесь, ваше высочество, — негромко проговорил епископ. Его лицо скрывала полутьма, и Генрих лишь услышал, как звякнула связка ключей. — Вы готовы?
— Более чем когда либо, — хрипло ответил он и снова тронул револьвер.
Нельзя сдаваться. Нельзя позволить взять над собой верх. Бороться до конца, и если не победить, то хотя бы…
Из-за двери плеснул нутряной багровый свет.
Генрих задержал дыхание, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь склеенные ресницы, но некоторое время проем заслоняла тень.
— Входите, ваше высочество, — донесся приглушенный голос епископа. — Вас ждали здесь слишком долго.
Тень отступила, и тогда Генрих сразу увидел саркофаг.
Он действительно был огромен — не таким, как представлялся в детстве, и каким виделся во снах, но все же внушительным, — бронзовый лик коленопреклоненного Спасителя устало глядел из-под купола усыпальницы. В воздетых ладонях пылало неугасимое пламя.
Генрих обхватил ноющие запястья и заметил, что все еще стоит на пороге: за спиной — чернота каменной кишки, впереди — кровавое зарево. Войти в него все равно что прыгнуть в костер.
— Я мог бы прождать еще семь лет, — заметил Дьюла, и подол его сутаны мягко зашелестел по красному мрамору, в котором отражались блики многочисленных ламп. — Может, немного меньше. Ведь вас, ваше высочество, однажды надо будет подготовить к обряду. Но я счастлив, что это случилось раньше. Счастлив и горд. — Он, наконец, повернулся, и Генрих заледенел: по губам епископа бродила мечтательная улыбка. — Горд, что стал первым, кто привел вас сюда. Но что же вы медлите?
Генрих шагнул вперед. За спиной, будто того и ждали, разом захлопнулись двери, оставив его один на один с епископом.
Один на один с пауком.
— Сюда не часто заглядывают гости, — вновь заговорил Дьюла, проводя ладонью по ажурным узорам кованой решетки саркофага — диковинным птицам и зверям с драконьими хвостами, цветам с бриллиантовой росой на позолоченных лепестках, ощеренным пастям химер. Его голос, приглушенный и падающий, словно в вату, вызывал у Генриха неконтролируемый страх. — Ваш батюшка бывал дважды: на смерть собственного отца и после вашей инициации. Хотел просить совета у мертвецов. Хотя от Спасителя не остается ничего, кроме его сердца. Они хранятся здесь, — погладив крышку саркофага, дотронулся до трех мраморных шкатулок. — Сердце Генриха Первого, Генриха Второго и Генриха Третьего. А скоро к ним добавится и четвертое. — Он ухмыльнулся в открытую и добавил. — Ваше. — После чего качнул головой и закончил: — Ваш отец это понимал. Но ему, как и вам, некуда было идти. Надеялся на чудо, хотя настоящее чудо уже зарождалось внутри вас. Он не принял его. Глупец!
Слово прозвучало, как выстрел, и Генрих подался вперед.
— Вы говорите… о моем отце, — сжимая кулаки, выдавил он. — Попрошу соблюдать приличия!
— Вы гневаетесь? — все с той же рассеянной улыбкой произнес Дьюла. — Не нужно, ваше высочество. Гнев — смертный грех. Ваш доблестный предок это понимал. Взгляните!
Точно в дурном сне Генрих различил выбитую в бронзе надпись:
«Гнев есть погибель. Вспыхнув, унесет жизни невинных».
— Так и случилось, — продолжил епископ. — Невинные разделили судьбу своего монарха. Потому они здесь.
И, повернувшись, взмахнул рукой — словно счистил пелену с глаз.
Тогда Генрих увидел.
Их действительно было сорок: расставленных вокруг саркофага, черных, как смоль, облаченных в рыцарские латы.
— Остхофф и Рогге…
Высотой в два человеческих роста, каждый с фамильным гербом.
— Рехбер и Крауц…
Лица некоторых скрыты забралами, другие несли узнаваемый отпечаток рода.
— Штейгер и Зорев…
Сейчас неподвижных, но оживающих, когда пробьет полночь.
— Приближенные Генриха Первого. Черная свита. Они первыми познали силу Божьего гнева, и распространили его дальше, как заразу. Вы видите, ваше высочество, как страшны их лица? Видите язвы на шеях и руках? — голос Дьюлы скрипел, ввинчивался в висок, погружал в безумие, и четки снова хрустели меж пальцами — щелк, щелк. — Чумные бубоны мазали снадобьем из змеиного яда и измельченных лягушек, вырезали и прижигали каленым железом. Эти фигуры несут на себе отпечаток эпидемии, едва не уничтожившей Священную империю. Эти лица — копии, снятые с посмертных масок. Взгляните на них внимательнее, ваше высочество!
Генрих взглянул и почувствовал дурноту. Коснулся дрожащими пальцами воротника шинели.
— До… вольно, — прохрипел он. — Я не хочу…
— Вы узнаете их, не так ли? — в голосе Дьюлы — ни капли жалости, бусины четок все с тем же отвратительным звуком перекатывались в руках. — Как часто видели их потомков на балах? Обменивались любезностями? Пили с ними на брудершафт? Каково было целовать ту, чей далекий предок сейчас стоит здесь, напротив вас, с обезображенным чумными язвами лицом?
— Замолчите!
Генрих рванул ворот, и пуговицы отскочили, зацокали по мрамору, посверкивая круглыми боками.
Нет воздуха. Душно! Морфия бы!
— Вы ведь хотели увидеть, — с издевкой выговорил Дьюла, назойливо пробиваясь сквозь болезненный звон. — Так смотрите. Законы, о которых вы отзываетесь так небрежно, но по которым уже много сотен лет живет вся ваша династия, находятся здесь.
Епископ хлопнул ладонью по саркофагу, и что-то внутри загудело, зазвенело, или это мигрень разрывала на части голову?
Высеченные в бронзе буквы обжигали роговицу:
«Каждый кует свое счастье».
«Светя для блага народа, сгорай!»
«Прежде, чем исцелять других, исцелись сам».
«Императоры рождаются и умирают, но Авьен будет стоять вечно…»
Генриха скрутило судорогой. Оборвав последние пуговицы, он зашелся кашлем, давя рвотный позыв и сплевывая кислую слюну.
— Эти слова… так же пусты… как этот саркофаг, — с натугой выговорил он, вытирая рукавом подбородок и губы. — Но я постараюсь… исправить упущение.
И рывком выхватил револьвер.
Дьюла отступил — но скорее, от неожиданности.
— Ваше вы… — начал он, и кадык несколько раз дернулся над белым воротником.
— Молчите и… не двигайтесь, — просипел Генрих, держа револьвер обеими руками и безуспешно пытаясь унять дрожь. — Иначе я убью вас.
— Вы ведь Спаситель, — голос епископа скрипнул, будто ножом по металлу.
— Не убийца.
— Я убивал оленей и кабанов, — возразил Генрих, втайне радуясь, что перчатки не дают соскользнуть мокрым пальцам с крючка. — А вы куда хуже… чем олень или кабан. Вы паук, ваше преосвященство. Сосете кровь из прихожан… Плетете интриги за спиной моего отца, закрываете больницы и школы! Авьен задыхается в ваших сетях! Всем будет свободнее дышаться без вас!
Дьюла выпрямился, и его лицо закаменело.
— Вы спятили, — процедил он, едва разжимая губы. — Но я понимаю, что гложет вас, ваше высочество. Мне доложили. Я мог бы дать вам…
— Молчите! — револьвер вильнул в руках, желудок скрутило коликами, и Генрих, сохраняя равновесие, прижался плечом к саркофагу. — Мне стоило догадаться. Я хочу, чтобы вы написали отречение… Добровольно отказались от сана и всех притязаний, с ним связанных. Но сначала… — Генрих облизал высохшие губы. — Сначала вы найдете лекарство. Иначе я убью вас! — сглотнув, смахнул со лба налипшие волосы. Пот стекал ручьями, перед глазами стояла пелена. — Никто не знает, что мы здесь, внизу, под Авьеном. Знали бы — пришли бы на помощь. Но я убью вас, а тело сожгу. Наполню вашим прахом четвертую шкатулку, — эта мысль показалась Генриху столь забавной, что он не удержался от усмешки и добавил: — Как вам это нравится, ваше преосвященство? Хотите занять мое место?
Показалось, Дьюла скользящим движением смахнул что-то с саркофага. Генрих оттер пот и увидел, что епископ по-прежнему не двигается, и его лицо мертво, как у бронзовых истуканов.
— Вы ведь просвещенный человек, ваше высочество, — заговорил Дьюла, небрежно роняя слова. — Славный потомок великой династии. И не станете совершать неосмотрительные поступки, даже если вам сейчас тяжело. А я знаю, что вам тяжело! Вас лихорадит. Вам нужен морфий. Но если убьете меня, никто не подскажет, где его взять…
— Ублюдок! — просипел Генрих.
Револьвер в его руках повело.
— В вас говорит болезнь, — между тем, продолжил епископ, слегка наклоняясь вперед и — даже под дулом револьвера! — глядя на Генриха с отвратительной, унижающей жалостью, от которой хотелось вымыться. — Вы не злой, просто больной человек. Сколько вам осталось? Шесть с половиной лет, может, меньше.
Его голос обрел вкрадчивые нотки, и Генриху стало казаться, что его обволакивает что-то темное, липнущее к коже, мешающее дышать.
Это был дурной сон.
Очередной кошмар, где оживали мертвые бабочки и детские чудовища. Но от этого кошмара не проснуться.
— Хотите власти? — продолжил епископ. — А сумеете ее удержать? Подумайте, куда эта власть заведет всех нас. Не лучше ли принять судьбу и довериться тем, кто знает, что с этой властью делать?
— Довериться… — покривился Генрих, с трудом фокусируя взгляд на расплывающейся фигуре. — Неужели… вам?
— Да, ваше высочество. Именно мне, — тень епископа качнулась и выросла до потолка. Генрих рядом с ним стал вдруг маленьким и хрупким, точно он и не Спаситель вовсе, а глиняный сосуд, помещенный в печь-атонар.
«Алю-дель»[30] — пришло из детства забытое слово.
Так когда-то давно называл его этот длиннолицый, прилизанно-черный, истекающий ладаном человек. Он закрывал печное отверстие заслонкой и подсматривал в окошко — за стеклом мигали жучиные глаза.
— Терпите, ваше высочество! — шипел из темноты, и слова капали и лопались на раскаленном противне бреда. — Осталась такая малость. Вы скоро станете золой, а зола — вином. Вас подадут к столу как изысканное пойло… А вы ведь ценитель извращенных удовольствий, не правда ли?
— Ни… за что! — слова налипли на губах кровавой коркой, и Генрих закашлялся, подавляя спазмы.
— От вас ничего не зависит, ваше высочество, — донесся ненавистный скрипучий голос. — И не зависело никогда. Вы живете лишь потому, что этого хочу я. И стали регентом потому, что это запланировал я. Я присутствовал при вашем рождении. Я крестил вас в купели. Я сидел у вашей постели, когда Господь наполнил вас своим гневом. И я буду рядом, когда вы взойдете на костер, и соберу ваш прах, и отдам его людям. Таков закон Рубедо, и этого не избежать. Но я все же смогу облегчить последние годы вашей жизни…
Тень приблизилась, накрыла собой весь мир — пылающие лампы, узоры на саркофаге, черную свиту Спасителя. В протянутых ладонях Генрих увидел шкатулку из черного мрамора, и ее крышка была как печная заслонка, а рубины — как искры холь-частиц.
— Откройте ее.
Генрих упрямо мотнул головой, ткнул револьвером наугад, в темноту, и Дьюла перехватил его ослабевшую руку.
— Тише, ваше высочество. Опасная игрушка. Лучше отдайте ее мне, — револьвер упал под ноги с глухим стуком. — Взамен, я покажу вам…
Крышка шкатулки откинулась. Что-то пудрово-белое выпорхнуло из темноты — Генрих от неожиданности отпрянул, — но это был всего лишь мотылек.
В шкатулке прятался простой мотылек!
Генриху захотелось рассмеяться, но из горла вышел только сиплый стон. Потому что кроме мотылька там был еще стеклянный пузырек с наклейкой Morphium Hidrochloricum.
Жаром опалило нутро.
Не осталось ни решимости, ни мыслей — только гулкая пустота. Только слепящее альбедо, от которого замирало сердце и останавливалось дыхание. Сквозь нее едва пробивался скрипучий голос:
— Вы можете сделать выбор прямо сейчас. Убить меня и навсегда забыть о лекарстве. Или помочь — и никогда больше не испытывать страданий.
— Помочь… вам? — он с трудом оторвал глаза, но все равно видел не епископа, а снежную белизну. Одну морфиновую белизну!
— Да, ваше высочество, — проскрипел все тот же голос. — Вы очень удачно заговорили об отречении. И я как раз подготовил бумагу. Только в ней говорится не обо мне, а о вашем отце, — Генрих дернулся, и, наконец, увидел епископа — на его лице застыла снисходительная улыбка. Так не может улыбаться человек, только дьявол. Да, дьявол! Генрих хотел бы перекреститься, но руки словно отнялись. — Вы не убийца, я знаю. О, нет! Вам не нужно будет ни травить своего старика, ни душить подушкой. Всего одна подпись, мой мальчик. И вот вы уже полноправный император. Разве не о том вы мечтали?
Генриха заколотило крупной дрожью.
— Вы думаете… я пойду на это? — с трудом вытолкнул он.
— Конечно, пойдете, — с легкостью ответил Дьюла. — Это проще, чем кажется на первый взгляд. Войти в спальню. Вложить в руку императора перо. Поставить росчерк… «В здравом уме и памяти я отрекаюсь…» И вот вы уже правитель Священной империи. И вам даже не нужно вникать во все эти нудные политические вопросы, за вас все решат министры. И я. Конечно же, я…
Холодные пальцы дотронулись до щеки, и Генрих дернул подбородком, пытаясь увернуться от прикосновений, но только рассмешил Дьюлу.
— Ну, ну, — утешающе выдохнули над ухом. — Будьте покладистым, мой мальчик. Тогда я дам вам все, что пожелаете: морфий, выпивку, лучших девушек Авьена, беспечную жизнь. Я сделаю вас почти Богом! Вас будут почитать и любить… ох, как вас будут любить, мой принц! Разве не это вам нужно?
С тихим хлопком из пузырька вышла пробка. Белизна заклубилась, осела мутью на острие иглы, и Генрих выдохнул:
— Да. Мне нужно… — и, будто прорвалась плотина, зачастил, срываясь на лихорадочный хрип и поспешно расстегивая манжету: — Нужно! Нужно! Я согласен! Только, умоляю, скорее! Я не могу больше терпеть!
Белизна густела, обнимала теплом. Над головой порхали мотыльки — с их крыльев осыпалась меловая пудра. И кто-то страшный и черный, похожий на богомола, склонился над Генрихом и дотронулся сухими губами до его горячечного лба. Тогда Генрих заплакал — уже не от боли, а только от облегчения, что все, наконец, закончилось.
Потом начался прилив.
Вокзал Остбанхоф им. императрицы Марии Стефании.
Мир растерял цвета и стал черно-белым, словно даггеротип.
Белые лестницы главного зала контрастировали с темными, точно подкопченными стенами. По лестницам степенно двигались господа в пальто и фраках и дамы с траурными перьями на шляпах. Смотрители в черных шинелях свистели в белые свистки. По платформам сновали торговки сладостями и мальчишки-газетчики, их лица были белы, и белый пар выходил из их растянутых криками ртов — Марго не слышала ни звука. Заключенная в непроницаемый пузырь горя, она застыла посреди зала, прижимая к груди урну с прахом Родиона, и пыталась понять, что сейчас говорит ей Вебер.
— …сядете на экспресс до Питерсбурга. Билет в один конец…
Невозвращение.
Какое страшное слово.
Оно похоже на смерть, ведь оттуда тоже никто не возвращается. Ее мальчик не вернется. Родион не вернется. Не воскреснет из пепла!
— …вам не нужно волноваться за служанку, Маргарита. Ей будет хорошо у графини Остхофф…
Бедная Фрида. Она плакала, прощаясь с хозяйкой. Столько лет быть вместе! Протирать синяки после медвежьих объятий барона, приводить клиенток через тайный ход, готовить кофе, когда хозяйка засидится за работой вечерами, бегать за лекарствами для юного хозяина… Теперь всему этому конец.
— …зря вы отказались от подложных документов. Я мог бы подстроить, будто вы сгорели на пожаре. Никто бы не узнал…
Она своими руками подожгла промасленную ветошь, заложенную между рамами старого особняка. И страха не было, вместо него — злое отчаяние, когда Марго наблюдала, как огонь сворачивает в коросту нарисованное лицо барона.
Горела спальня, где умирал Родион.
Горел рабочий кабинет с историями чужих измен и разводов.
Горела лаборатория.
Огнем все началось — пусть огнем и закончится.
— Вы слышите, Маргарита?
Пальцы, затянутые в кожу, тронули подбородок, заставляя Марго поднять взгляд.
Она всхлипнула: на миг показалось, что на нее смотрят строгие и немного печальные глаза Спасителя. Но кожа перчаток была другой — шероховатой и грубой. И во взгляде вместо янтарной теплоты — холодная сталь.
— Я не смогу водить за нос шпиков вечно, нужно торопиться. Если хотите сохранить свободу и жизнь…
— Жизнь? — эхом откликнулась Марго. — А нужна ли она мне теперь… — И, поймав посмурневший взгляд Вебера, фальшиво улыбнулась. — Не берите в голову, Отто. Спасибо вам.
Его ладонь на какое-то время — гораздо дольше, чем полагалось по этикету, — задержалась на ее щеке. Где-то вдалеке взревел поезд. Вебер вздохнул и подхватил саквояж.
— Пора.
Ревущий локомотив черной гусеницей выползал из-под вокзального дебаркадера. Марго окутало дымом. В дыму утонули пассажиры и смотрители, фонари и вокзальные часы. Дымный шлейф взметнулся за плечами мраморной статуи Марии Стефании — горделиво приподняв подбородок, она следила за неудачливой любовницей своего сына и торжествующе улыбалась.
«Наконец-то ты уезжаешь, — казалось, говорила она сквозь плотно сомкнутые губы голосом барона фон Штейгера. — Твоя жизнь закончена, и никто не спасет тебя, маленькая дрянь. А принц… он получил, что хотел, и теперь до тебя никому нет дела».
Марго поспешно прошла мимо, не поднимая головы.
Сквозь окно вагонного купе едва пробивался зимний свет. Пылинки кружились и оседали на ламбрекенах, на терракотовой обивке дивана, на столике, аккуратно застеленном скатертью, на мягком абажуре лампы.
Вебер забросил саквояж на верхнюю полочку, стянул перчатки и обмахнул ими сиденье, после чего помог Марго опуститься на край диванчика, снова мимолетно коснувшись ее судорожно сведенных пальцев.
— Позвольте, я возьму урну, — мягко сказал он и, ощутив, как напряглась баронесса, поспешно добавил: — Нет-нет, я не собираюсь отбирать ее, не волнуйтесь. Просто поставлю вот сюда.
Она расцепила пальцы и беспокойным взглядом проследила, как прах Родиона, заключенный в керамический сосуд, перемещался из ее покрасневших от мороза рук на скатерть. Казалось, Родион снова стал маленьким и хрупким, и вспомнилось, как давным-давно она уже передавала брата вот так — обеими руками, бережно, стараясь не уронить и не разбудить. Тогда он смешно морщил пуговичный нос, а чьи-то руки — красивые, белые, с холеными ногтями, — принимали этот живой и дышащий сверток, и тихий женский голос говорил:
— Вот так, мой ангелок. Вот ты и познакомился с сестричкой. Она всегда будет защищать тебя. Ведь правда, Рита?
— Правда, — вслух прошептала Марго, прикусив губу, чтобы не заплакать снова.
Наверное — пусть будет так, о, милый Боженька! Если ты прощаешь заблудших ягнят! — его душа уже на небесах. Наверное, там он снова увидит маму и отца…
По горлу потекла обжигающая горечь.
— Дайте мне знать, когда устроитесь, — донесся терпеливый, звучащий на одной ноте голос Вебера. — И помните, что в Авьене у вас есть друг. Пока я жив, я буду помогать. Но и вы не забывайте меня. Обещаете?
Она послушно кивнула.
— Да. Спасибо, Отто…
— Храни вас Бог.
Помедлил мгновенье. Потом, точно поддавшись порыву, схватил ее руки и, прижав к губам, принялся осыпать жадными поцелуями пальцы, ладони, запястья, скользя вдоль кружев…
— Нет! — Марго отдернула руку прежде, чем из-под манжеты показалась рукоять стилета. Одернув рукава, повторила тише: — Нет, Отто! Прости…
Он выпрямился, поджав губы, и глаза посуровели, превратились в оловянные медяки.
— Конечно, — сдержанно произнес он. — Простите и вы меня, я только хотел…
Резкий и протяжный гудок оборвал на полуслове. В купе заглянул проводник, посоветовал господам провожающим освободить вагоны, и Вебер озлился, рывком нахлобучил шако.
— Телеграфируйте о прибытии, — процедил он, отступая к двери. — Не забудьте же!
— Прощайте, — вместо ответа прошептала Марго.
Дверь хлопнула.
За окном заклубился пар.
Вагон качнуло, и за спину поплыли фонари, перекрытия дебаркадера, черные остовы тополей. И в груди — Марго чувствовала это совершенно отчетливо, — что-то натянулось, задрожало и лопнуло с тихим болезненным звоном. Громко застонав, она уронила голову на подушки и зашлась беззвучным плачем.
Прощай, маленький Родион.
Прощай, любимый Генрих.
Прощай, Авьен.
Теперь будет много, много времени для раздумий и скорби, и много часов, чтобы оплакивать свою непутевую, не сложившуюся жизнь.
Вагон качнулся так резко, что Марго подбросило на сиденье. Она встрепенулась, одной рукой перехватила урну с прахом, другой удержала лампу. Колеса взвизгнули, замедляя ход, потом остановились вовсе.
Пронзительный, до рези в ушах гудок заставил ее вскрикнуть и сжать ладонями голову.
Сердце заколотилось часто-часто.
«Что-то вот-вот произойдет», — поняла Марго. А потом новая мысль обожгла до дурноты: «Облава!»
Она встрепенулась, бросилась сперва к дверям, потом к окну, потом остановилась посредине купе, тяжело вздымая грудь и прислушиваясь к нервным голосам снаружи.
Сомнений нет.
Шпионы выследили ее. Как бы ни старался Вебер — агенты Эвиденцбюро выследили Марго и теперь разыскивают, как сестру революционера, как опасную преступницу!
За окном промелькнули черные шинели. Марго слышала надсадный хрип лошадей, звяканье сбруи и шпор. Кажется, потянуло порохом. Кто-то глухо проревел:
— …состав остановлен именем его императорского величества!
Попалась! Попалась!
Теперь ее арестуют. Разобьют урну с прахом Родиона, а Марго бросят в темницу. Будут пытать. Сошлют на каторгу!
— Нет! Ни за что! — вскрикнула Марго и вытряхнула из рукава стилет.
Острая сталь царапнула ладонь.
Если сделать все быстро — они не успеют ее получить.
Если перерезать вот эту бьющуюся жилку на шее — она умрет свободной и гордой! Никто больше не посмеет указывать ей! Никто не заберет ее жизнь и свободу!
Марго рванула воротник.
Сердце билось в горле, перед глазами расплывались очертания предметов, и имя Родиона — выведенное красивой славийской вязью имя маленького Родиона! — жгло роговицу, отпечатываясь в памяти как ожог.
— Прости… — задыхаясь, прошептала Марго. — И прощай.
Дверь с грохотом распахнулась.
— Нет! Не смей!
Кто-то, скрывающийся за пеленой слез, заслонил тусклый зимний свет. Кто-то перехватил ее запястье, заставив выронить стилет. И Марго закричала, забилась в чужих руках раненой птицей, пока ее не скрутили так, что стало тяжело дышать, пока не закричали:
— Коньяку! Шнапса! Что есть?! Быстро!
И в ноздри не ударила острая спиртовая вонь. Слизистую обожгло.
Марго закашлялась, глотая слезы, ощущая, как жар разливается внутри, возвращая телу чувствительность, а сознанию — ясность.
— Еще! — требовательно произнесли над ухом, и Марго отхлебнула снова.
Дрожь унялась. Мир обрел четкость — вернулись ламбрекены, и терракотовые диваны, и лампа на столе. А еще прямо перед баронессой на коленях стоял Спаситель.
Она всхлипнула, не веря глазам, и сжала его запястье.
— Ты… Это, правда, ты? О, Господи…
Янтарный взгляд, запрятанный в лиловые тени как в траурную кайму, пульсировал тревогой.
— Всего лишь сосуд Его. Но это я, Маргит.
Она ткнулась лбом в плечо — взмокшее, пропитанное потом и остывшее на морозе, — и заплакала снова. Он осторожно гладил ее по спине, едва касаясь, стараясь не причинить боли, мягко целовал в висок, покалывая многодневной неопрятной щетиной, и шептал:
— Прости меня. Я не должен был тебя отпускать тогда. Не должен был покидать…
— Родион умер, — прошептала Марго то, что копилось, отравляло и терзало сердце. — Ты знал?
— Узнал слишком поздно. Я ничего не смог бы сделать. Прости…
Она, наконец, подняла взгляд и обмерла.
Ух, какое же у Генриха серое и осунувшееся лицо! Словно смерть, которую он так старательно призывал, шла по пятам от самого замка Вайсескройц и стояла теперь за ним. Возле глаз — трещины морщинок, руки по локти в волдырях и кровоподтеках. Сорочка несвежая, а шинели и в помине нет.
Впрочем, лучшим ли образом выглядела сама Марго?
— Я должен был приехать, — продолжал говорить Генрих, ощупывая ее беспокойным взглядом. — Должен был помочь… Но мне доложили слишком поздно. О смерти твоего брата… и об отъезде. Сегодня я увидел тебя из окна экипажа, но не остановился, не подошел… А если бы… если бы я успел… Ты бы осталась, Маргит?
— Я не могла остаться, Генрих, — ответила Марго, смотреть на кронпринца было мучительно больно, но еще больнее казалось отвести взгляд. — Мой брат был замешан в том взрыве на Петерплатце. Меня могли повесить как соучастницу.
— Я никогда бы не допустил!
— И навлек бы на себя народный гнев? Или, того хуже, гнев министров…
Генрих угрюмо промолчал. Под рыжей щетиной ходили желваки, и сердце Марго мучительно защемило — конечно, он все понимал. Он, действующий принц-регент целой империи, не должен рисковать короной ради иноземки, сестры государственного изменника!
— Нужно похоронить его, — продолжила Марго, сглатывая вновь подступающие слезы. — Отвезти прах на родину… и похоронить там, где мы родились и где остались могилы наших родителей. Это мой последний сестринский долг… У каждого из нас есть долг, ведь правда?
— Ненавижу это слово, — с трудом произнес Генрих, сцепляя пальцы в замок. — Оно тянет на дно, будто камень. А как же мы? Наши чувства, Маргит? Наша клятва… Ты помнишь? Любовью соединены до самой смерти…
Марго закусила губу. Дышать было трудно. Еще труднее — говорить. И вовсе невыносимо держать его обожженные и никогда не заживающие руки и понимать, что это, возможно, в последний раз…
— Не спрашивай, Генрих. Я все еще люблю тебя, и буду любить всегда… Ах, Господи Всемогущий! Наверное, ты наказываешь меня такой любовью?! Любить кронпринца! Спасителя Авьена! И знать, что никогда не суждено быть с ним…
— Маргит…
— Нет, нет, послушай! — она заторопилась, с мольбой глядя снизу вверх в его покрытое бисеринками пота лицо, гладя его впалые щеки и взмокшие волосы. — Теперь ты регент. И ты женат. Но этого мало… Будь внимателен, Генрих! У тебя родится ребенок.
— Как? — он разлепил губы, но Марго накрыла его рот ладонью.
— Ш-шш! Ты ведь не знаешь, что твоя супруга доверилась мне тогда, на балу. Я видела, как сияли ее глаза, как разрумянились щеки! Как бережно она несла живот — пусть он еще не округлился, но в нем уже созревал плод. Поверь, она не лгала! Я знаю ложь, и я видела беременных женщин — они словно сияют изнутри! Как жаль, что я не могу… — Марго сглотнула закупоривший горло ком и покачала головой. — Ты должен беречь ее. Беречь и заботиться, и постараться стать хорошим отцом. Я же сделала, что могла, хотя его преосвященство приказывал мне…
— Дьюла?! — вскричал Генрих, и на кончиках его пальцев полыхнуло пламя. — Что он задумал, мерзавец?
— Он хотел бы избавиться от наследника, — совсем тихо сказала Марго. — Но я не позволила. Я дала принцессе эликсир.
Пламя погасло, уронив последние искры на ковер.
— Эликсир, — повторил Генрих, и ошалело взглянул на Марго. — Ламмервайн?!
Она кивнула. Нашарила отброшенный стилет. Сжала.
— Доктор Уэнрайт оказался так близок. Но не сумел излечить Родиона… и не осталось зелья, чтобы излечить самого себя. Возможно, ты сможешь? Возьми это, — Марго вложила стилет в машинально сжавшуюся руку Генриха.
— Самое дорогое, что у меня осталось и что я хочу передать тебе. Когда-то бражник принес смерть. Теперь, я верю, он принесет исцеление. И доктору Уэнрайту. И твоему отцу. И тебе самому, Генрих!
— Мне?
— Да, да. Ты болен, я знаю. У тебя такой взгляд… так смотрят умирающие от голода или лихорадки. И кого ты спасешь, если прежде не спасешься сам?!
Слезы против воли потекли из глаз, и Марго все-таки заплакала, вжимая лицо в обожженные ладони. Генрих обнял ее, утешая. Касался губами ее мокрого лица, и она отвечала на поцелуй — трепеща всем телом, будто бабочка, попавшая в силок. И было сладко, и было больно. И Марго, сама того не понимая, все повторяла и повторяла:
— Прости, Генрих. Но я должна… я хочу уехать! Если любишь — пусти…
— Ты — все, ради чего я жил последние полгода. Я погибну без тебя.
— Нет, ты излечишься.
— Я мог бы забыть о короне и уехать с тобой…
— Довольно с нас обоих и лжи, и предательств.
— Но ты вернешься?
Марго не ответила. В дверь кто-то деликатно постучал и позвал негромко:
— Ваше высочество? Поторопитесь!
— Пора, — отстранившись, прошептала Марго. — Тебя зовет твой долг, меня — мой.
— Пора, — эхом повторил Генрих, отступая и хмурясь по-мальчишески трогательно, как когда-то хмурился и Родион. От этого в груди вспыхнул и мучительно затрепетал крохотный огонек. — Я все равно люблю тебя, Маргит. И обязательно найду снова.
— И я люблю тебя, Генрих! — крикнула она. — Прощай, прощай…
Прощай! — эхом разнесло по коридорам.
Последнее, что она запомнила — строгое, почти иконописное лицо и грязно-белую сорочку, которую вовсю трепал зимний ветер.
Марго прижала ладонь к груди, пытаясь уберечь от непогоды едва теплящийся там огонек.
За окном в дыму проносились столбы и деревья.
Поезд уходил все дальше на восток.
Ротбург.
Из-под копыт летели хлопья снега и сажи. От дыма щипало глаза, горели легкие, а железнодорожные пути сверкали на морозе как сабли.
Генрих мчал во весь опор. Лошадь под ним хрипела, исходя на пену. В спину что-то кричали. И было больно. И было горько. И противно от самого себя.
Когда впереди замаячили золоченые крыши вокзала, Генрих очнулся, пожалел несчастное животное и перешел на рысь.
Тогда-то его и нагнал Андраш.
— Ваше высочество! Возьмите хоть шинель!
Взмыленный бешеной скачкой, адъютант спрыгнул со своего коня и помог спешиться Генриху. Тот позволил укрыть свои плечи и, не глядя на Андраша, выцедил:
— Подать экипаж. А этих бедолаг на конюшню, мы их совсем загнали.
Адъютант понимающе кивнул, но ничего не сказал и не стал расспрашивать. Как не расспрашивал, помогая оглушенному морфием кронпринцу выбраться из фамильного склепа. И ни о чем не спросил, услышав приказ догнать отходящий от Остбанхофа поезд, увозящий в Славию баронессу фон Штейгер.
Горло неприятно царапнуло. Генрих кашлянул и вытер лицо рукавом.
— Позвольте, ваше высочество, — Андраш протянул ему платок.
Генрих принял, ответив рассеянно:
— Благодарю. Это все дым…
И больше не проронил ни слова до самого Ротбурга.
Во дворце было уныло и пусто. Свечи едва чадили. Тишина стояла гробовая, вязкая, замедли шаг — и утянет на дно, откуда не будет спасения. Поэтому Генрих торопился — его шаги явственно разносились по коридорам, гвардейцы едва успевали открывать и закрывать за ним двери, и свечное пламя колебало сквозняком. Генрих спешил — и хотел успеть до полуночи.
Мелодия звучала едва-едва: нежнейшие переливы трогательно и робко звенели в вечерней тишине, но сразу же замолкли, едва он распахнул двери.
— Ревекка!
Она сжалась — испуганная, непривычно-воздушная в пеньюаре с пуховой опушкой.
— Коко, я снова мешать? — растерянно прошептала она, убирая полные руки от клавиш. — Простить, о, прошу вас!
— Пустое! — отмахнулся Генрих и, подступив, пытливо заглянул в ее крапчатые глаза. — Мне нужно узнать у вас… только не удивляйтесь вопросу… Ревекка, вы — в положении?
Взгляд оставался испуганно-растерянным.
— Что такое? Коко, я не понимать…
— Вы беременны? — настойчиво спросил Генрих. — Ждете ребенка? У вас будет ребенок?! Признавайтесь!
Он стиснул ее рукав, и щеки принцессы полыхнули прозрачным румянцем.
— Ребенок, — повторила она, дрожа и скользя ладонями куда-то вниз, мимо руки Генриха, по складкам пеньюара, к животу. — Да. Он будет у нас. Я пыталась сказать…
Генрих зажмурился. Белые искры вертляво проплыли под веками, в памяти прозвучал срывающийся голос супруги: «У нас скоро будет…»
Он застонал сквозь стиснутые зубы.
Та ночь, полная морфиновой жажды, и бедный Томаш с опаленным лицом, и вышитый платок с инициалами…
Да, это случилось в ту ужасную ночь. Но так ли ужасно все получилось?
Сердце смятенно стучало. Но гнева не было — вместо него пришли понимание и… вина?
Генрих открыл глаза. Ревекка молчала, редкие ресницы подрагивали, губы дрожали — вот-вот расплачется.
Она хотела сказать — но Генрих оттолкнул. А потому поделилась счастьем с совершенно незнакомой женщиной, с Маргаритой. И Генрих узнал об отцовстве не от супруги, не от семейного доктора — от сбегающей из страны любовницы, теряя вместе с ней и любовь, и уважение, и семью, и будущего наследника в придачу.
О, милостивый Боже! Есть ли тому оправдание?!
«Есть, и крайне гнусное, — ответил себе Генрих. — Имя ему морфий».
Скрипнув зубами, он отпустил пеньюар, мимолетно отметив неряшливо-темные пятна на некогда белоснежной ткани. Еще немного — прожег бы насквозь. Какой же он сосуд Божий, если ломает все, до чего ни коснется? Включая собственную жизнь?
Ладонь Ревекки скользнула вслед за его рукой, робко касаясь пальцами изуродованного запястья.
— Вы… не рады?
Сердце стыдливо сжалось.
— Ну что вы, — как можно мягче на выдохе произнес он. — Я рад, жена моя. Конечно, рад.
— О! — всхлипнула принцесса и прижалась щекой к его ладоням, заставив Генриха вздрогнуть и сразу вспомнить о Маргарите — кожа еще помнила мягкость ее прикосновений, ее поцелуи, ее соленые слезы. Она была первой, кто принял его без оглядки — с его нечеловеческой силой и человеческими слабостями. Первой — но не единственной. И, поможет Господь, будут другие…
Наследники. Сын или дочь. А, может, оба.
— Берегите себя, — сказал тогда Генрих. — И не забывайте наблюдаться у лейбмедика. Я буду навещать вас, и постараюсь стать хорошим отцом.
— Я знаю! — с жаром подхватила принцесса. — Вы быть самый лучший!
Он наклонился и поцеловал ее в горячий лоб. И, выходя из спальни, вновь почувствовал жжение на веках — наверное, дым добрался и сюда.
Дворцовые часы отбили без четверти десять.
Время текло через голову, и каждую четверть часа Генрих ощущал как булавочное острие, покалывающее висок. Он много думал о сказанном епископом, пока мчался вслед за уходящим поездом. И еще больше — о сказанном Маргаритой, когда возвращался в Ротбург. Он знал, что надо решиться. Он хотел решиться! Но решать надо быстро — до того, как часы пробьют полночь, до того, как морфиновая жажда возобладает в нем превыше всего, и не останется огня — а только пепел, белый-белый, покрывающий все пепел погибших надежд, умершей любви, потерянной жизни.
— Смириться под ударами судьбы иль оказать сопротивленье? — сказал себе Генрих и, лишь на миг остановившись перед очередными дверями, собрался с духом и решительно их распахнул.
В спальне, на долгие дни превращенной в лазарет, по-прежнему остро пахло лекарствами и болезнью. Спертый воздух сдавливал легкие — и кому Генрих велел ежедневно проветривать помещение? Он первым делом тут же распахнул окно! — а цветы в вазонах, распространяя еще более тяжелый аромат, до мигрени дурманили голову.
Присев на край постели, Генрих искоса поглядел на отца. Восковое лицо покоилось среди подушек и казалось теперь маленьким, почти кукольным, и оттого неживым. Но грудь все же поднималась и опускалась, и это давало надежду.
— Отец.
Слово ухнуло в мертвящую тишину, но не возымело эффекта. Больной спал. Его впалые веки едва подрагивали во сне. И Генриху подумалось, что кайзер похож на куколку мотылька — такой же хрупкий и уязвимый, сожми в кулаке — и ничего не останется от повелителя целой империи. Да и ее саму готовы разорвать на куски шакалы и грифы, прикидывающиеся людьми — министры и церковники, анархисты и чужаки. Все, что его императорское величество так тщательно собирал и оберегал, при Генрихе трещало по швам и катилось в пропасть.
Он облизал пересохшие губы и попробовал снова:
— Отец, я знаю, вы хотели бы видеть во мне опору. Хотели бы видеть во мне правителя, офицера. А я так хотел понравиться вам! Быть любимым вами! Но стал разочарованием сперва из-за Божьей отметины, а лучше сказать — кары, потом — из-за образа жизни и глупых ошибок. Я знаю, вы боялись меня, а потому держали подальше от себя и трона, считая, что раз мне на роду уготовано погибнуть — я не пригоден ни для чего другого. Долгие годы я был как гусеница, готовая превратиться в куколку, но никогда бы не ставшая мотыльком. Когда-то я винил вас и матушку, теперь… — Генрих потер зудящие ладони и вынул из-за пазухи свернутую бумагу. — Наверное, и теперь тоже, но, обещаю, я научусь с этим справляться. Вы ведь тоже любили меня… Да, да! Любили по-своему. Я помню, как в детстве мы ездили на охоту в горы. Когда я торопился и заступал за оставленные егерем метки, когда промахивался мимо цели, вы подходили, трепали меня по плечу и говорили: «Имей терпение, Генрих. Не заступай черту». И эти слова я запомнил крепче многих, потому что теперь я стою у самой черты. И нет никого, кто удержал бы от опрометчивого шага. Или, напротив, убедил в правильности подобного шага. Возможно, вы будете ненавидеть меня за это…
Он взял безвольную руку в свою, сжал, и веки кайзера дрогнули и приподнялись. Белесую муть сменило узнавание, и Генриха бросило в пот. Если отец издаст хотя бы звук — он не сможет этого сделать. Если отец пошевелится — Генрих не посмеет этого сделать! И часы пробьют полночь. И жажда затуманит рассудок. И все превратится в пепел, в морфиновые сны, в бесконечное падение навстречу забвению и смерти.
Кайзер не пошевелился и ни издал ни звука. Левый глаз, подернутый поволокой, был, несомненно, невидящ и пуст. Но в правом тлела искра разума, и она была спокойна и тепла. Пожалуй, никогда раньше Генрих не видел в отцовском взгляде столько теплоты. Поддавшись порыву, он поднес его хрупкую ладонь к щеке и коснулся пергаментной кожи губами.
— Я люблю вас, отец, — тихо проговорил он. — И потому попробую снова.
А после вложил в отцовскую руку перо и быстро, размашисто вывел на бумаге подпись.
Сомнение кольнуло висок, дрожью свело пальцы — и прошло. Лишь осталась крохотная клякса на постели.
Оттерев пот, Генрих спрятал бумагу поближе к сердцу и спешно покинул спальню.
Часы били ровно половину одиннадцатого.
Он проходил знакомым путем — через бесконечные салоны и анфилады, мимо портретов предков, и каждый провожал Генриха не осуждающим, но выжидающим взглядом. С их губ сыпались вызолоченные, высеченные на саркофаге фамильного склепа слова: «Прежде, чем исцелять других, исцелись сам!»
И милая, покидающая империю Маргарита, вторила: «Кого ты спасешь, если прежде сам не спасешься?»
Генрих сорвал темнеющую на дверях печать. Гвардейцы было обнажили сабли, но размашистая, подлинная подпись кайзера на документе была ключом, отпирающим любые двери.
Даже императорского кабинета.
Здесь было так же душно и пыльно. Свечи не хотели разгораться, и чадили нещадно, заставляя Генриха щуриться и вновь и вновь утирать глаза. Он приказал привести Андраша, и с некоторым благоговением опустился в квадратное отцовское кресло, сказав не то себе, не то висящему за спиной портрету, где Карл Фридрих был еще черноволос и молод:
— Так надо, папа. Поверь мне в последний раз.
А после ждал с колотящимся сердцем и боялся притронуться к разложенным на столе бумагам, книгам и картам.
Что, если не получится? Если не сумеет? Не выдержит? Не справится с собственным огнем?
Генрих сомкнул ладони, одновременно скрывая дрожь, и встретил адъютанта уже со спокойной уверенностью.
— Слушай внимательно, Андраш. Отныне я — не просто регент, а регент, обладающий всеми полномочиями с согласия его императорского величества, — Генрих кивнул на бумагу, и темные брови Андраша изумленно приподнялись. — А потому, — продолжил кронпринц, торопясь, — первое, о чем я хотел тебя спросить, касается армии. Скажи, насколько верны мне солдаты и офицеры? От твоего ответа и честности зависит судьба всех нас.
— Они верны вам, ваше высочество, — без тени сомнения ответил Андраш. — Вояж по гарнизонам не прошел даром, а ваши реформы по модернизации армии, пусть они и претерпели неудачу, встречены благосклонно и при определенных поправках готовы к внедрению. Если, конечно, на то будет ваш указ и согласие военного министра.
— Об этом будет мой второй указ, — сказал Генрих, не отводя взгляда. — По результатам инспектирования и составил список наиболее компетентных офицеров. Проверь их все, Андраш. Особенно присмотрись к герцогу Роновичу. Эттингены теперь породнились с равийской династией, потому, считаю, равийский министр будет наиболее лоялен нашему дому.
— Равийский министр? — эхом повторил Андраш. — А как же его сиятельство фон Рехберг?
— Данной мне властью я отстраняю его от занимаемого поста, — спокойно произнес Генрих. — Подготовь соответствующие бумаги, пусть выплатят семье годовое содержание и переведут… скажем, в Далму. Пожалую им земельный надел, а фон Рехбергу — чин министра-президента. Главное, держать его подальше от столицы. Ты пишешь, Андраш?
— Точно так, — ответил адъютант, выпучивая глаза и черкая карандашом в записной книжке.
— В-третьих, — продолжил Генрих, глядя мимо него и ощущая, как по спине прокатывается пот, — прикажи расставить кордоны от Ротбурга до замка Вайсескройц. Пусть там дежурят верные нам гвардейцы, а кроме них — пожарные с брандспойтами. Вели поставить по периметру бочки с водой. И мое четвертое указание — найти и привезти в замок доктора Натаниэля Уэнрайта, где бы он ни находился и в каком здравии не пребывал. Последнее, пятое — подготовь запас продовольствия, а заодно подумай, как объяснить народу и министрам мое грядущее отсутствие. Учти, оно может быть долгим…
— Ваше отсутствие! — вскричал, теряя терпение, Андраш. — Ваше высочество, зачем все это нужно?!
— Medice, cura te ipsum, — вместо ответа сказал Генрих и повторил устало: — Готовь экипаж, Андраш. Я еду в Вайсескройц.
Прикрыв глаза, Генрих дождался, пока адъютант не оставит его одного. Потом он слушал бой часов, и думал, что теперь, почти потеряв все, что имел и чем дорожил, он не имеет права проиграть. Но страх холодил живот. И не было никого, кто подал бы ему руку, удерживая на краю. Не было Маргариты. Не было Натана. Не было отца…
Обернувшись, Генрих встретился с нарисованными глазами кайзера. И показалось — конечно, в том были виноваты едва мерцающие свечи! — как отец наклонил голову и, шевельнув губами, выдохнул в стоялый мрак:
— Делай, что задумал, сын. Я верю, ты никогда не переступишь черту.