Наш царь — Мукден, наш царь — Цусима,
Наш царь — кровавое пятно,
Зловонье пороха и дыма,
В котором разуму — темно.
Наш царь — убожество слепое,
Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел,
Царь — висельник, тем низкий вдвое,
Что обещал, но дать не смел.
Он трус, он чувствует с запинкой,
Но будет, час расплаты ждет.
Кто начал царствовать — Ходынкой,
Тот кончит — встав на эшафот.
Император Николай Второй, удобно сидя на диванчике, читал газету «Русское слово».
«СОФИЯ. Разрешение сербско-австрийского кризиса вызывает здесь общее удовлетворение. Считают устраненным серьезное препятствие к улажению болгарского вопроса. Славянские чувства выражаются слабо. Поражение Сербии считают поражением России. Опасаются ослабления ее престижа.
Отголоски в Петербурге
Мнение В. А. Маклакова
Признание Россией аннексии является Цусимой для иностранной политики России. Формально потерпела поражение маленькая Сербия, но удар пришелся не по ней, а по России. Дипломатическая катастрофа является разгромом нашего морального влияния. С нашей катастрофой неразрывно связано усиление германизма на Балканском полуострове. Наша дипломатия не сумела помешать соглашению Австрии с Турцией, и государственная власть обнаружила свое бессилие, а руководители ее в дипломатической области проявили трусость. Последствием этого является дальнейший рост требований наших соседей по адресу России и настойчивое их стремлении осуществить все свои желания, несмотря на наши протесты и сопротивление. Нужно надеяться, что пройдет несколько лет, мощь России оправится, и захват германизмом влияния на Балканах не будет вечен. Причиной дипломатического поражения я считаю нашу внутреннюю политику. Нельзя воевать на два фронта. Если бы кабинет был занят более вопросами внешней опасности, чем борьбой с внутренней, он чувствовал бы себя сильнее и спокойнее. У правительства были бы развязаны руки, и мы не пережили бы того, что пережили».
Адвокат и кадет, депутат Государственной Думы двух последних созывов, Маклаков был масоном. Царь знал, что Маклаков возведен в Париже в восемнадцатую масонскую степень, а в России является членом розенкрейцерского капитула восемнадцатого градуса «Астрея», членом-основателем и первым надзирателем московской ложи «Возрождение» а также оратором петербургской ложи «Полярная звезда».
Масонов Николай не любил, потому что боялся. Более всего боялся потому, что масоны были везде. Впрочем, он точно так же не любил и боялся кадетов, социал-демократов, эсеров, трудовиков, октябристов и народных социалистов. У императора болела голова, он часто пил и находил утешение только в разговорах с Аликс, своей супругой…
Взяв перо, Николай рассеянно принялся уснащать поля газетного листа любимыми значками Аликс под названием swastika. В глазах Ее Величества swastika представляла собой не амулет, а некий символ — по ее словам, древние считали свастику источником движения, эмблемой божественного начала.
Николай никакого божественного начала в кривоногом паучке не видел, но рисовать ему нравилось. Под пером вырастали перепутанные частоколы, которые словно ограждали императора от лезущих с газетного листа новостей. Маклаков, Сербия, Балканы… После революции девятьсот пятого года Николай ждал неприятностей со всех сторон — и изнутри, и снаружи. Добрый Григорий[16] успокаивал, предостерегал, давал советы, но даже он не мог снять жуткие головные боли и избавить императора от видений. Проклятый японец не то монгол чудился ему в толпе людей на улице, среди нищих у храма… Николай хотел даже велеть генерал-губернатору выставить всех узкоглазых из столицы, невзирая, монгол он, китаец или туркменец, но не решился — газетчики ведь распишут, что царь совсем с ума, дескать, сошел…
Он поделился своими страхами с Григорием, тот велел читать на ночь молитву против демонских козней и молитву всем чинам ангельским, но не помогало. Да и демон ли был чертов монгол? То-то что не демон, человек. А человек, известно, страшнее любого демона…
Нарисовав еще один рядок «эмблем божественного начала», Николай вспомнил, как в 1905 году щелкопер Николай Лейкин в своем дрянном журнальчике «Осколки» напечатал свой же дрянной рассказ «Случай в Киото». Рассказ вроде бы смешной — дубина японский полицейский ждет распоряжений начальства, в то время как в реке тонет маленький ребенок. Правда, на японца полицейский не очень-то смахивал — свисток, усы… Однако Лейкину удалось обойти цензуру и выдать рассказ за сатиру на японские порядки, тем более историческую фигуру «японского городового» Цуда Сандзо использовали до того не раз. Однако потом цензоры задумались — Николай читал доклад одного из них, по фамилии Святковский: «Статья эта принадлежит к числу тех, в которых описываются уродливые общественные формы, являющиеся вследствие усиленного наблюдения полиции. По резкости преувеличения вреда от такого наблюдения статья не может быть дозволена». Комитет определил «Статью к напечатанию не дозволять». И слава богу; да и Лейкин, гадина, через год назло помер. Но «японский городовой» прижился, и каждое упоминание этого словосочетания бесило и пугало государя.
Не выходило из головы и странное, страшноватое пророчество японского отшельника. Царь помнил его практически дословно, да и как тут не помнить: «Два венца суждены тебе: земной и небесный. Играют самоцветные камни на короне твоей, но слава мира проходит, и померкнут камни на земном венце, сияние же венца небесного пребудет вовеки. Великие скорби и потрясения ждут тебя и страну твою. На краю бездны цветут красивые цветы, но яд их тлетворен: дети рвутся к цветам и падают в бездну, если не слушают отца. Все будут против тебя… Ты принесешь жертву за весь свой народ, как искупитель за его безрассудства…»
— Тьфу ты, пропасть, — сказал громко Николай. — Напиться, что ли… Нажраться, как последний мужик, и помереть…
… — Теперь ты умрешь!
Эйто Легессе оскалил желтые редкие зубы и взмахнул своим оружием. Он, видимо, хотел рассечь грудь противника, но Гумилев успел отшатнуться. Острейшее лезвие сабли тем не менее достало его, но наткнулось на фигурку скорпиона, лежавшую в нагрудном кармане. Дальнейшее оказалось совершенно неожиданным и для Гумилева, и для нападавшего. Соприкоснувшись с фигуркой, сабля сломалась ровно посередине, и обломок с рукоятью Эйто Легессе с воплем выронил из руки, как если бы его ударил электрический ток.
Гумилев, не в силах удержать равновесие, упал на спину. Шаря вокруг себя и пытясь подняться, пока абиссинец с проклятиями скакал вокруг, Николай нащупал тонкое копье. Он не знал, откуда оно могло здесь взяться, да и времени не было задумываться. Подхватив неудобное, незнакомое оружие, Гумилев выставил его перед собою и неуклюже поднялся.
Ругаясь по-своему, фитаурари отступил немного назад. Утратив саблю, он озирался в поисках какого-то иного оружия, а Гумилев, пользуясь растерянностью соперника, сделал выпад. Начинающим игрокам частенько везет в карты или на рулетке, повезло и Гумилеву: острый конец копья воткнулся в грудь Эйто Легессе, вошел на два-три вершка, брызнула кровь. Фитаурари ахнул, схватился за древко, пытаясь вытащить оружие, но Гумилев не уступал. Он понимал, что опытный воин, сумев освободиться, убьет его голыми руками за считанные секунды. Поэтому он давил на копье, стараясь воткнуть его поглубже. Внезапно Эйто Легессе опустил руки, изо рта хлынула кровь, он задергался и медленно опустился на колени. Перепуганный Гумилев несколько мгновений продолжал держать его, словно рыбу на остроге, потом отпустил копье. Абиссинец все так же медленно повалился на спину и больше не двигался, застыв в странной позе — то ли лежа, то ли стоя на коленях. Копье торчало вверх, как кол над могилой вурдалака.
Руки Гумилева тряслись крупной дрожью. Он огляделся — во дворе никого, только трупы часовых все так же лежат у дверей. Схватив фитаурари за руки, он поволок его внутрь и спиной врезался в кого-то, громко охнувшего.
— Вы, никак, мертвеца тащите, юноша?! — изумился поручик Курбанхаджимамедов.
— Вы живы?! — обрадовался Гумилев.
— Я-то жив, а вот вы зачем прикончили этого несчастного?! Боже, да ведь это генерал Эйто Легессе! Что теперь будет?! Вы идиот, юноша!
— Успокойтесь, поручик! — жестко оборвал его Гумилев и вкратце изложил случившееся. Поручик качал головой, после чего заметил:
— Искренне польщен знакомством с вами, юноша. Однако меня и в самом деле мог убить этот мерзавец.
— Что поделать, я должен был поговорить с негусом.
— Все хорошо, что хорошо кончается, — заключил Курбанхаджимамедов, помогая укрыть тело фитаурари под ворохом какого-то тряпья. Им же он подтер кровавую лужу, подобрал обломки сабли и поразился:
— Чем это вы ее? Такая отличная сталь…
— После, все после… Смотрите, а вот и второй заговорщик!
Спрятавшись за углом, они наблюдали, как тучный Джоти Такле в сопровождении четырех солдат подходит к домику негуса, делает вид, что искренне поражен зрелищем трупов, входит ненадолго внутрь, после чего выскакивает и вопит, заламывая пухлые руки:
— Горе нам, горе! Негус негести умер! Не подлый ли Бонти-Чоле отравил его?! Нельзя доверять галласам! Зовите людей, скорее!
— Старик негус, судя по всему, неплохой актер, — шепотом заметил Курбанхаджимамедов и перевел Гумилеву то, что кричал толстяк.
Двор осветился многочисленными факелами. Откуда-то притащили старого Бонти-Чоле, не понимающего, что происходит — возле него встали двое офицеров с обнаженными саблями. Толстяк тем временем продолжал причитать:
— Посмотрите, посмотрите, люди: негус негести умер! О, Мариам! О, Микаэль и Габриэль! Его отравил Бонти-Чоле и гости с севера, они, верно, убили и часовых! Идите, проверьте, здесь ли они?!
— Прячемся! — поручик толкнул Гумилева локтем. Они поспешили внутрь и забились в какой-то огромный ларь, но, похоже, никто русских особенно искать и не собирался — прошлепав мимо, посланные толстым генералом солдаты тут же вернулись, крича:
— Вот нож! На нем кровь! Этим ножом русские убили негуса и сбежали!
— Вот негодяи, — буркнул Курбанхаджимамедов. — Подкинули нам нож.
— Хорошо хоть не убили, — сказал Гумилев. — Пока вы там спали…
Прикинув, что искать их здесь второй раз уже не будут, и выбравшись из ларя, Гумилев вернулся на свой наблюдательный пункт, а поручик сбегал к их постелям и вернулся крайне довольный.
— Они не только негодяи, они еще и идиоты, — Курбанхаджимамедов протягивал Гумилеву его «веблей». — Оставили оружие и вещи. Видимо, им велено было найти нож и скорее бежать обратно. Да и лапу на наш скарб, поди, наложить собирается вот этот толстый. Интересно, а где наш добрый проводник Нур Хасан?
— Теперь уж точно удрал без памяти. А вот оружие придется весьма кстати, — сказал Гумилев. — Представление-то подходит к кульминации. Переводите, пожалуйста, о чем они там.
Во двор уже согнали всех домочадцев Бонти-Чоле, а толстяк продолжал сотрясать воздух, размазывая по пухлым мордасам притворные слезы. То и дело он осматривал собравшихся — вероятно, искал бельмастого фитаурари и недоумевал, куда же он делся. Сценарий не складывался, и Гумилев в душе ехидно посмеивался над заговорщиками, попавшими впросак.
В тот момент, когда Джоти Такле заорал особенно громко, из двери у него за спиной выступил Менелик.
— Я не умер, — сказал он властным голосом. Гумилев понял это, даже не зная языка.
Все замерли, наступила мертвая тишина. Джоти Такле глотал широким ртом воздух.
— Негус негести воскрес! — закричал он неожиданно. Крик радостно подхватили остальные, включая домочадцев галласа и самого Бонти-Чоле, но Менелик поднял руку, призывая к спокойствию, и спокойно заговорил.
— Переводите же!!! — сердито толкнул Гумилев поручика. Тот обиженно покосился, но стал переводить.
— Чтобы воскреснуть, человек сначала должен умереть, — говорил Менелик. — Я же не умирал, хотя именно этого желали мои враги. У меня много врагов, и я часто нахожу их совсем рядом с собой. Вот и сейчас один стоит так близко, что я могу дотронуться до него рукою.
С этими словами он положил ладонь на плечо Джоти Такле. Толстяк аж присел, а Менелик продолжал:
— Фитаурари Джоти Такле хотел отравить меня. Фитаурари Эйто Легессе убил моих верных людей, охранявших вход. Я уверен, что и мой лекарь Иче-Меэр тоже мертв. Бакабиль, проверь, так ли это.
Мускулистый генерал с золотыми браслетами сорвался с места и исчез среди хижин. Остальные молчали, не двигаясь, и ждали, только жирный Джоти Такле что-то бормотал себе под нос, придавленный к земле тяжестью ладони негуса. Бакабиль вернулся очень быстро и объявил:
— Лекарь мертв! Кто-то свернул ему шею.
— Это сделали русские! — пискнул в последней надежде толстяк-фитаурари.
— Выйдите, друзья мои! — громко сказал Менелик.
Гумилев и Курбанхаджимамедов вышли на середину двора, протиснувшись меж столпившихся солдат негуса. Они стояли в свете факелов, с пистолетами в опущенных руках.
— Русские спасли меня. Тот, что сочиняет стихи, пришел и предупредил, увидев, как Эйто Легессе убил часовых. Потом Джоти Такле принес мне отраву, но я не стал ее пить, притворившись мертвым. Он посмотрел и поверил, что я умер. Дурак, он даже не ткнул меня ножом, чтобы убедиться.
По круглому лицу фитаурари катились крупные капли пота, глаза были выпучены, словно его вот-вот хватит удар. Менелик толкнул его вперед, толстяк упал на колени и пополз, но уткнулся в строй солдат.
— А где второй заговорщик, Эйто Легессе? — спросил Бонти-Чоле.
— Я его убил, — признался Гумилев по-французски. — Он напал на меня, когда я возвращался в спальню.
По рядам прошел изумленный шепот. Видимо, солдаты хорошо знали способности своего военачальника — пусть теперь уже бывшего — и удивлялись, как юноша мог победить его.
— Как ты убил этого шакала? — спросил негус.
— Я проткнул его копьем.
Кто-то громко ахнул, остальные зашумели.
— Верно, твою руку направляли силы небес, — сказал Менелик. — Я не знаю человека, который мог бы победить Эйто Легессе в схватке с копьем.
Гумилев растерянно развел руками.
— Подойди ко мне, друг, — велел Менелик. Гумилев подошел к негусу, и тот сказал, приложив руку к сердцу:
— Ты спас меня. Это будет тайной для нас и для всех, потому что истинные друзья не должны хвастаться такими вещами. Никто из тех, кто стоит здесь, не расскажет о случившемся, и никто больше не вспомнит имен предателей. Но знай: ты теперь мне как сын и больше чем сын.
Негус обнял Гумилева. От его крепкого тела пахло мускусом, благовониями и застарелым потом. Поднялся радостный крик, и никто не заметил, как скорчившийся на земле Джоти Такле распрямился с быстротой молнии, так же быстро выхватил из-за пояса у ближайшего солдата большой старинный револьвер и выстрелил.
Гумилев, словно чувствуя это, успел повернуться. Одиннадцатимиллиметровая пуля ударила его прямо в грудь.
— А вот еще, извольте: некий Джамбалдорж. Монгол, если не врет. Член РСДРП, ездил в Выборг к Ульянову-Ленину, а значит, вхож в самые верхи, — сказал полковник жандармского корпуса Илличевский, бросая на стол папку.
Ротмистр Рождественский раскрыл ее и скривился:
— Ну и рожа… Покойный генерал-адъютант Драгомиров верно таких макаками называл.
— Да уж… Война макаков с кое-каками,[17] — невесело улыбнулся Илличевский. — Однако доносят, что человек преопаснейший.
— Все они там преопаснейшие, Иннокентий Львович. Мне в девятьсот пятом один такой «бульдогом» в харю, простите, тыкал. «И вы, мундиры голубые…»
— А вы что же?
— Ничего. Потому и живой. Я его потом изловил, не составило большого труда. Гуманностью, знаете ли, не обременен.
Ротмистр пролистал папку дальше, захлопнул ее и сказал:
— Что ж, означенного Джамбалдоржа можно к ногтю-с.
— Имейте в виду — фигурант вхож к Бадмаеву, — предостерег полковник.
— Ну вот, — расстроился Рождественский. — Вечно вы так, Иннокентий Львович… Сначала «преопаснейший», я, понимаете ли, с рвением, а тут — Бадмаев. В итоге нажалуется этот друг степей Бадмаеву, Бадмаев — Гришке Распутину, святой старец — сами знаете кому, и мне по шапке.
— Друг степей — это все-таки калмык, Сергей Петрович.
— А не тунгус разве? М-да, не помню уже… Да и один черт — дикое племя. Пас бы своих кобыл, пил кумыс, что его в политику понесло? Надо в самом деле осторожно покопать, откуда взялся, да и монгол ли вообще…
— Так и займитесь, Сергей Петрович.
Ротмистр Рождественский покачал головой и снова открыл папку.
— Ну и рожа, — пробормотал он. — Хорошо, Иннокентий Львович, непременно займусь. Не откладывая, так сказать, в долгий ящик.
Сверчок завибрировал. Случилось это в не очень подходящий момент: Цуда маялся расстройством желудка и сидел сейчас в нужнике, вспоминая притчу о том, как во время падения замка Арима, на двадцать восьмой день осады, в окрестности внутренней цитадели на дамбе между полями сидел Мицусэ Гэнбэй. Накано Сигэтоси, проходя мимо, спросил у него, почему он сидит в этом месте.
Мицусэ ответил:
— У меня болит живот, и я не могу идти дальше. Я послал свою группу вперед, но она оказалась без предводителя. Пожалуйста, прими на себя командование.
Поскольку об этом рассказал посторонний наблюдатель, Мицусэ был признан трусом, и ему было велено совершить сэппуку.
В древности боль в животе называлась «зелье тщедушных», потому что она приходила внезапно и лишала человека возможности двигаться, заключала притча.
Разобравшись с «зельем тщедушных» и вернувшись в свою маленькую сырую комнатку, Цуда сжал сверчка в руках, так как почувствовал вибрацию на расстоянии. Он не мог понять, что ему делать, пока не услыхал в коридоре:
— Монгол тут у вас проживает… Жамбал-жорж фамилия…
С хозяином дома разговаривал плотный городовой, с шашкой-«селедкой» на поясе. По счастью, хозяин был глухим, как дерево, и у японца выходила за счет этого небольшая фора. Цуда быстро собрал с полки нехитрые вещи, побросал их в саквояж, сунул в карман сверчка, накинул пальто и, отворив окно, с которого посыпалась замазка, выбрался наружу. Этаж был второй, спуститься вниз оказалось несложно, и Цуда, мягко спрыгнув на мостовую, побежал прочь.
Выскочив в проулок, он сразу же наткнулся на еще одного городового, совсем молодого, с конопатой физиономией.
— Ты куда?! — вскричал городовой. — А ну стоять!
— Мало-мало пугалася, — забормотал Цуда, шаря в кармане пальто. — Не ругайса, генерала!
Городовой приосанился и сделал шаг навстречу.
— Китаец, что ли?
— Китайса, китайса, моя бедная китайса, — продолжал бормотать Цуда. В кармане пальто была проделана специальная дыра, чтобы вытащить кинжал, прикрепленный за подкладкой.
— Бумаги какие есть с собой?
Цуда закивал, молниеносно выхватил кинжал сквозь дыру и ударил городового в печень. Тонкий острый клинок легко пробил шинель, мундир, исподнее; Цуда ударил еще и еще раз. Городовой схватился за бок и удивленно спросил:
— Ты что это, брат?!
Потом громко икнул и упал навзничь уже мертвым. Цуда вздохнул, отбросил ненужный более кинжал в сторону и пошел прочь.
Через полтора часа он уже ехал в самом дешевом вагоне поезда, шедшего к западной границе. В кармане лежал заранее запасенный паспорт на имя калмыка Илюмжина Очирова, а собирался Цуда в Германию.
… Николай Гумилев почувствовал сильный удар в грудь, который отшвырнул его на Менелика. Негус поймал юношу и удержал его своими сильными руками. Солдаты-ашкеры тем временем бросились к жирному фитаурари и схватили его, выбив револьвер и собираясь прикончить копьями, но Бакабиль протестующе закричал.
Гумилев судорожно пытался вдохнуть. Он ощупывал грудь руками и не мог понять, почему он до сих пор жив и почему у него не идет кровь. Не менее удивлены были поручик Курбанхаджимамедов и негус.
— Вы, юноша, не перестаете меня удивлять, — бормотал поручик. — Приедем в Петербург — непременно к Кюба! Непременно! Познакомлю вас с интереснейшими людьми… и дамы, знаете ли, будут впечатлены…
— Ты мне вдвойне как сын, — говорил негус прочувствованно, качая головой. — Это ли не чудо?! Снова ты спас меня, русский… Ты послан мне свыше, не иначе. Не может быть, чтобы такие вещи происходили случайно!
Гумилев не стал говорить, что Джоти Такле скорее целился именно в него, нежели в Менелика. Да он и говорить-то не мог — лишь хватал воздух ртом, как вытащенная на берег рыба. Курбанхаджимамедов продолжал осматривать рану Гумилева, но не нашел ее, зато обнаружил металлического скорпиона.
— Вот что вас спасло! — заявил он. — Пуля угодила в статуэтку и срикошетила. Поди ж ты, даже отметины не осталось…
Негус осторожно взял у поручика фигурку скорпиона и покрутил в руках, поспешно вернул и спросил Гумилева:
— Где ты взял эту вещь?
— Это подарок… Подарок от человека, которого я случайно спас в Джибути от грабителей… — сумел выдавить из себя Гумилев.
— Это очень странный подарок, — покачал головой Менелик. — Я даже не знаю, добром или злом отплатил тебе спасенный… Впрочем, со временем ты сам это поймешь.
Гумилев с неожиданной для себя поспешностью выхватил у поручика фигурку и сжал в кулаке. При этом он сильно укололся, но продолжал сжимать ее, чувствуя, как кулак наполняется горячей кровью. Скорпион словно бы пульсировал в ней, но от странного ощущения Гумилева отвлек негус. Он велел принести из своей спальни кувшинчик с остатками яда и подал его толстому фитаурари.
— Пей, — велел он властным голосом. — Эйто Легессе погиб, как воин, в бою. Ты недостоин такого, ты пытался отравить меня тайно. Потому — пей. Пусть люди видят, что бывает с теми, кто хочет обмануть негуса негести.
Джоти Такле обвел толпу умоляющим взглядом, потом глубоко вдохнул и принял кувшинчик. Приосанившись, он осушил его одним глотком, тут же схватился за горло и упал. Агония была короткой, на толстых губах выступила розовая пена, глаза закатились…
— Мои враги милосердны, — кивнул негус удовлетворенно. — Вижу, что я бы умер от этого яда быстро.
Потом он повернулся к Гумилеву и сказал с большим сожалением:
— Я не могу взять тебя с собой, хотя и дважды обязан тебе жизнью. Не буду объяснять почему — ты и сам понял. Отправляйся домой, тебе уже есть о чем складывать стихи.
Тяжело ступая, Менелик ушел в свою опочивальню. Курбанхаджимамедов помог Гумилеву подняться и повел его в комнату, где уложил в постель и напоил своим излюбленным шустовским — судя по всему, запасы коньяка у поручика имелись солидные.
— Раз уж негус велел вам ехать домой — возвращайтесь, — сказал он, — а я двинусь далее, к Булатовичу. Когда вернусь в Россию, непременно вас отыщу. И разожмите наконец кулак — эта штука острая, еще поранитесь.
«Я уже поранился», — хотел было сказать Гумилев, но когда разжал кулак, то увидел, что крови на нем нет. Зато металлическая фигурка скорпиона теперь поблескивала в огнях светильников красным, кровавым отблеском.
— Кстати, эти чертовы факелы все так меняют… Мне только что показалось, что у вас, юноша, глаза стали разного цвета — совсем как у той красотки в меблированных комнатах, — сказал поручик.
Гумилев ничего ему не ответил.