Первый рассвет в экспедиции выдался не просто ясным, а каким-то по-домашнему румяным. Над свежесрубленными башнями Рязани еще плыл тонкий туман, но сквозь него уже проглядывало мягкое майское солнце, превращая каждую капельку росы на дубовых бревнах в крошечный фонарик.
В лагере у кромки леса жизнь забурлила еще до того, как повариха тетя Паша ударила поварешкой по пустому баку, созывая всех на завтрак. Пахло дымом костров, гуталином и парным молоком, которое Степан умудрился достать в соседней деревне. Это был тот самый «теплый» СССР — мир, где после великой беды люди прислонялись друг к другу плечами просто так, чтобы почувствовать: мы живы, мы вместе, и утро сегодня доброе.
Владимир стоял у входа в палатку, щурясь на солнце и прихлебывая из жестяной кружки обжигающий чай. На нем был простой серый свитер, связанный матерью, и старые штаны, заправленные в сапоги. В таком виде он мало походил на «главного режиссера страны», скорее — на одного из тех плотников, что сейчас лениво перекуривали у ворот крепости.
— Володь, ну ты посмотри на него! — Аля высунулась из соседнего шатра, где располагалась костюмерная. — Опять босиком по росе бегал? Простудишься, кто за камеру держаться будет?
Она подошла к нему, на ходу поправляя выбившиеся из-под косы пряди. В руках она держала тяжелый шерстяной плащ, который нужно было примерить Арсеньеву.
— Да ладно тебе, Аля, — улыбнулся Леманский, притягивая её к себе и целуя в макушку, пахнущую лавандовым мылом. — Смотри, какой воздух. Его же пить можно. Тут никакой простуде не выжить.
— Воздух-то пить можно, а вот Ковалев уже кофий требует, — ворчливо отозвался Петр Ильич, выныривая из-за грузовика. — Владимир Игоревич, солнце встает как по заказу. Если через полчаса не начнем, я за себя не ручаюсь. У меня свет «уходит», понимаешь?
— Понимаю, Ильич, всё понимаю, — Володя допил чай и поставил кружку на перевернутый ящик. — Массовка готова?
— А то! — Ковалев махнул рукой в сторону леса. — Сидят, бороды чешут. Мужики из местных, крепкие. Им косы дали, топоры — они и рады. Говорят: «Нам бы только, чтоб в кино-то не как дураки выглядели».
Леманский пошел к воротам крепости. Мимо пробегали осветители, таща тяжелые кабели, кто-то весело переругивался у полевой кухни. Здесь не было казенщины. Было ощущение одной большой семьи, которая выбралась на природу строить что-то очень важное и доброе.
У главных ворот его встретил Арсеньев. Актер уже был в «образе» — в простой серой рубахе, подпоясанный кованым ремнем. Он сидел на бревне и точил настоящий нож о камень.
— Ну как, Михаил? — Владимир присел рядом. — Не жмет кольчуга-то?
— Нормально, Володя, — Арсеньев поднял на него глаза, и в них не было звездного апломба, только спокойная сосредоточенность. — Тяжелая она, правда. Полдня в такой походишь — и спина как каменная. Но зато сразу понимаешь, почему они не суетились. В такой железяке не побегаешь просто так.
— Вот и ты не суетись, — Леманский положил руку ему на плечо. — Ты сегодня просто на стене стой. Смотри в поле. Там враг, там дым, а за спиной у тебя — бабы, дети, да вот эти бревна. Ты не героя играй, ты хозяина играй, у которого дом отнять хотят.
Арсеньев кивнул, пробуя пальцем остроту лезвия.
— Хозяина — это я смогу. У меня дед такой был. Пока в сарае всё по полочкам не разложит — спать не ляжет. Понимаю я твоего Юрия.
К ним подошла Аля, волоча за собой тот самый плащ.
— Так, Михаил, примеряй. Я там подкладку перешила, чтоб плечи не резало.
Она начала ловко драпировать тяжелую ткань на актере, подкалывая её булавками. Со стороны это выглядело как домашняя примерка где-нибудь в коммуналке на Покровке.
— Ой, Аля, — ворчал Арсеньев, — ты меня в этот мех совсем закатала. Я ж как медведь буду.
— А ты и есть медведь! — засмеялась Алина. — Наш рязанский медведь. Стой смирно, а то уколю.
В этот момент к ним подошел Гольцман. Композитор выглядел на удивление бодро для человека, проспавшего четыре часа в кузове грузовика. В руках он бережно нес свое било.
— Владимир Игоревич, я тут у ручья место нашел, — сообщил он с заговорщицким видом. — Там эхо такое… Если по железу ударить, звук идет вдоль всей долины. Как будто сама земля гудит.
— Вот там и ставь микрофоны, Илья Маркович, — одобрил Леманский. — Нам этот гул сегодня как воздух нужен.
На съемочной площадке воцарилась та особая, предстартовая тишина. Солнце уже поднялось выше деревьев, заливая крепость золотом. Массовка — полсотни мужиков в портах и лаптях — выстроилась у вала. Они не шептались, не хихикали. Они смотрели на Леманского с ожиданием, словно он действительно был их воеводой.
Владимир поднялся на небольшое возвышение и обернулся к людям.
— Мужики! — голос его был спокойным, но слышным всем. — Мы сегодня не войну снимаем. Мы снимаем дом. Вот эту Рязань. Представьте, что это ваше село. Ваши огороды. И завтра тут всё сгорит, если мы сегодня не встанем. Не надо ничего изображать. Просто стойте. Дышите. И смотрите туда, за лес.
— Понятно, Игоревич, — крикнул кто-то из толпы. — Сделаем. Мы ж понимаем, чай не маленькие.
Володя спрыгнул вниз и подошел к камере. Ковалев уже прильнул к видоискателю.
— Ну что, Ильич? — шепнул Леманский.
— Картинка — золото, Володя. Текстура дерева как живая. Арсеньев на стене стоит — как влитой. Начинаем?
Леманский оглянулся. Аля стояла чуть в стороне, прижав руки к груди. Она кивнула ему и одними губами произнесла: «С Богом».
— Тишина на площадке! — скомандовал Владимир. — Приготовились… Било!
Гольцман там, у ручья, ударил по металлу. Глухой, утробный гул поплыл над лесом, вибрируя в груди у каждого. Это был звук самой истории — тяжелый, медленный и неодолимый.
— Мотор! — выдохнул Леманский.
Арсеньев на стене медленно положил руку на дубовый брус. Солнце высветило каждую жилку на его ладони, каждую трещинку в бревне. Он смотрел вдаль, и в этом взгляде не было актерства — только тихая, мужская решимость защитить свой мир.
В этот момент Владимир Леманский понял: всё получится. Не потому, что у него были миллионы и массовка. А потому, что здесь, в этом подмосковном лесу, они все — от плотника до великого актера — снова стали одним народом, строящим свою Рязань. И этот «теплый» майский свет был им общим благословением.
Когда Ковалев наконец крикнул «Стоп, снято!», тишина держалась еще несколько секунд. А потом со стороны полевой кухни донесся голос тети Паши:
— Ребятушки, щи поспели! С мясом! Идите, поешьте, а то воевать натощак не годится!
Все засмеялись. Пафос мгновенно сменился уютной суетой. Мужики-«дружинники» повалили к кострам, Гольцман бережно зачехлял свое било, а Аля уже бежала к Арсеньеву, чтобы накинуть ему на плечи старую куртку.
Владимир стоял у ворот своей крепости и улыбался. Это был лучший первый дубль в его жизни.
Солнце стояло уже в зените, когда над лагерем окончательно воцарился запах, способный победить любую творческую рефлексию — густой, наваристый аромат щей с тушенкой и свежего ржаного хлеба. Полевая кухня тети Паши, дородной женщины с добрыми глазами и железной дисциплиной, стала центром притяжения для всей экспедиции.
Владимир, вытирая пот со лба, обернулся к Ковалёву, который всё еще не мог оторваться от видоискателя, что-то бормоча про «уходящее золото».
— Всё, Ильич, отбой! — Леманский хлопнул оператора по плечу. — Война войной, а обед по расписанию. Тетя Паша нас самих в котел пустит, если щи остынут.
— Эх, такой блик упустили, — вздохнул Ковалёв, но камеру чехлом накрыл бережно. — Ладно, пошли. Желудок уже не «било» Гольцмана, а целый набат выдает.
Они направились к длинным дощатым столам, наспех сколоченным плотниками под сенью старых сосен. Здесь не было разделения на «звезд» и массовку. Арсеньев, всё еще в своей холщовой рубахе, сидел рядом с бородатым дедом Трофимом, местным плотником, и они вдвоем сосредоточенно крошили хлеб в жестяные миски.
— Ты, милок, ковш-то покрепче держи, — наставлял дед Трофим «князя». — У нас в Рязани-то, сказывают, народ жилистый был. А ты вон, тонкий весь, как лучина. Тебе мяса надо больше лопать, чтоб вражина с одного взгляда со стен падал.
Арсеньев смеялся, подмигивая подошедшему Владимиру.
— Вот, Володя, слышал? Консультант говорит — фактуры мне не хватает. Надо в смету лишнюю порцию говядины вписывать.
— Впишем, Миша, всё впишем, — улыбнулся Леманский, присаживаясь рядом. — Главное, чтоб в кадре ты выглядел так, будто за эти бревна зубами держаться будешь.
Аля появилась чуть позже, раскрасневшаяся, с пучком булавок, приколотых к лацкану куртки. Она несла в руках охапку полевых цветов, которые уже успела собрать по дороге.
— Мальчики, подвиньтесь! — Она втиснулась между Владимиром и Гольцманом. — Тетя Паша, мне только полчерпака, я не справлюсь!
— Ешь, дочка, ешь, — басила повариха, разливая щи. — Вон какая прозрачная, того и гляди ветром сдует. Нам на площадке живые люди нужны, а не тени бесплотные.
Это был тот самый момент, который Владимир ценил больше всего — когда стирались границы между фильмом и жизнью. Солдаты из массовки, которые только что изображали дружинников, теперь травили анекдоты, плотники обсуждали качество подмосковной сосны по сравнению с вологодской, а осветители спорили с Гольцманом о том, можно ли записать «звук тишины», если в лесу постоянно поют птицы.
— Тишина, Илья Маркович, она же в голове, — рассуждал молодой парень-осветитель Васька. — Вот когда в сорок четвертом под Варшавой затишье было — вот то была тишина. Аж в ушах звенело.
Гольцман замер с ложкой в руке, внимательно глядя на парня.
— В ушах звенело… Спасибо, Василий. Это очень точное замечание. Нам нужно именно это — звенящее молчание перед бурей.
Владимир слушал эти разговоры и чувствовал, как внутри него разливается тепло, не имеющее отношения к горячим щам. В этом 1946 году, среди этих людей, переживших такое, что и в кошмаре не приснится, не было места фальшивому пафосу. Они говорили о войне как о трудной работе, о смерти — как о соседке, а о будущем — как о чем-то, что они строят прямо сейчас, своими руками.
— Володь, — Аля тихо коснулась его руки под столом. — О чем ты думаешь? Опять сценарий перекраиваешь?
— Нет, Аля. Просто смотрю. Знаешь, я ведь в детстве… — он осекся, вспомнив, что его «детство» было в другом веке. — Я всегда думал, что история — это даты в учебнике. А она вон какая. Она щи ест из жестяной миски и хлеб солью посыпает.
— Она просто живая, — шепнула Алина, прислоняясь к его плечу. — И мы с тобой живые. И это самое главное.
После обеда наступил час ленивого отдыха. Группа расположилась на траве под соснами. Кто-то дремал, накрыв лицо кепкой, кто-то дописывал письма домой, а Ковалёв с Леманским разложили на пне раскадровки вечерней смены.
— Смотри, Володя, — Ковалёв водил пальцем по карандашным наброскам. — Когда солнце начнет садиться за ту гряду елей, свет станет длинным, косым. Если мы пустим массовку по валу, их тени будут доходить до самой реки. Это будет выглядеть… ну, монументально.
— Только без театральщины, Ильич, — напомнил Владимир. — Нам не нужны тени героев. Нам нужны тени людей, которые устали, но не ушли.
К ним подошел Броневский. Питерский академик выглядел в лесу на удивление органично — он сменил свой безупречный костюм на старую охотничью куртку и сапоги, а в руках держал какую-то корягу, которую использовал как трость.
— Владимир Игоревич, я тут побродил по вашему «городу», — начал Броневский, присаживаясь на край пня. — Знаете, что меня поразило? Запах. Этот запах свежего сруба… В летописях ведь не пишут про запахи. А здесь я вдруг понял, почему они так яростно защищали свои города. Это же запах дома. Буквально. Плоть от плоти их лесов.
— Вот это я и хочу снять, Виктор Аристархович, — отозвался Леманский. — Не битву за абстрактные «рубежи», а битву за этот самый запах сосны.
В воздухе разлилась та сонная, предвечерняя нега, когда кажется, что время остановилось. Где-то куковала кукушка, Степан тихонько наигрывал на гармошке что-то лирическое, и даже строгий Броневский прикрыл глаза, подставив лицо солнцу.
— Хорошо-то как, — выдохнула Аля, растянувшись на траве рядом с мужем. — Володя, давай никуда не поедем. Останемся здесь, в тринадцатом веке. Построим себе избу…
— И будем платить дань Комитету? — усмехнулся Леманский, перебирая её пальцы. — Нет уж, Аля. Нам надо это до конца довести. Показать всем, какая она была — эта Рязань.
Через час лагерь снова пришел в движение. Пора было готовиться к сложной сцене вечернего дозора. Но этот обед, эта короткая пауза под соснами, оставили в душе каждого ощущение чего-то очень важного. Они больше не были просто наемными работниками на киностудии. Они были общиной. Маленьким народом, который в центре подмосковного леса строил свою собственную историю.
Владимир шел к камерам, чувствуя невероятную легкость. Он знал, что впереди еще сотни трудностей, что приедет консультант из Комитета, что могут начаться дожди. Но пока в его группе люди так едят щи, так шутят и так слушают тишину — он непобедим.
— Группа, приготовились! — его голос прозвучал бодро и звонко. — Арсеньев — на вал! Ковалёв — проверь фильтры. Начинаем собирать землю!
И над лесом снова поплыл гулкий, уверенный звук била, возвещающий о том, что сказка продолжается, и она правдивее любой реальности.
Вечер окончательно вытеснил майское солнце, оставив после себя лишь узкую полоску багрового заката за кронами сосен. Лагерь затихал. Слышны были редкие переклички часовых у ворот декорации, негромкий смех у дальнего костра и стрекот цикад, который в этой тишине казался оглушительным.
В палатке Леманских пахло сухой травой, остывшим чаем и воском. На небольшом складном столике, заваленном раскадровками, горела толстая свеча, установленная в жестяное блюдце. Её пламя дрожало от каждого вздоха, бросая на брезентовые стены огромные, причудливые тени.
Владимир сидел на краю походной койки, опустив голову на руки. Он уже снял тяжелые сапоги и сидел в одних шерстяных носках, чувствуя, как гудят ноги после целого дня, проведенного на ногах. Рядом Аля разбирала коробку с нитками, но её взгляд постоянно возвращался к мужу.
— Володь, ты чего замер? — тихо спросила она, откладывая шитье. — Опять в уме вторую серию монтируешь?
Леманский поднял голову. В тусклом свете свечи его лицо казалось осунувшимся, а в глазах застыла та самая усталость, которую не прогнать крепким сном.
— Знаешь, Аля… — он замолчал, подбирая слова. — Я сегодня смотрел, как Арсеньев на стене стоял. И как мужики из массовки на него смотрели. Они ведь не на актера смотрели. Они на князя смотрели. Настоящего. Который за них в ответе.
Он тяжело вздохнул и потер лицо ладонями.
— Мне сегодня стало страшно. По-настоящему страшно. Борис Петрович дал мне всё: людей, деньги, этот «ЗИС», даже этот дубовый город в лесу. Комитет ждет шедевра. Сталин ждет «оптимизма». А люди…
Аля пересела к нему на койку, тесно прижавшись плечом к его плечу. Она взяла его ладонь — большую, мозолистую от постоянной работы с камерой — и начала медленно перебирать его пальцы.
— И ты боишься, что не справишься? — спросила она так просто, словно речь шла о недосоленном супе.
— Боюсь, что обману их, — признался Владимир. — Я ведь пришел из такого… — он запнулся, — из такого места, где всё было проще. Игрушечнее. А здесь всё на разрыв. Если я хоть в одном кадре совру, если хоть одну слезу выжму фальшиво — они же это почувствуют. Эти люди войну прошли, Аля. Их не обманешь красивой картинкой.
Аля молчала какое-то время, глядя на танцующий огонек свечи.
— А ты вспомни тот вечер на Покровке, — наконец сказала она. — Когда мы только поженились. У нас ведь тоже ничего не было, кроме этого парашютного шелка и веры друг в друга. Ты тогда не думал о Комитете. Ты думал о том, как бы мне не было холодно.
Она повернулась к нему, заглядывая в глаза. Её лицо в полумраке казалось совсем родным и удивительно ясным.
— Володя, ты не должен «оправдывать ожидания». Ты не должник. Ты просто дирижер. Эти люди — они и есть твоя музыка. Арсеньев, Ковалёв, тетя Паша, даже дед Трофим — они все хотят одного и того же. Чтобы их жизнь, их боль и их надежда не пропали даром. Чтобы их кто-то запомнил. И ты — тот, кто это сделает.
Владимир притянул её к себе, зарываясь лицом в её волосы, пахнущие хвоей и домом. Напряжение, которое копилось в нем весь день, начало медленно отпускать.
— Без тебя я бы точно сошел с ума, — прошептал он. — Стал бы сухим ремесленником, снимающим правильные планы.
— Не стал бы, — Аля легонько щелкнула его по носу. — Я бы тебе не позволила. Я бы испортила все костюмы, сделала бы их розовыми и в цветочек, чтобы ты разозлился и снова стал собой.
Леманский невольно рассмеялся, представив суровых рязанских дружинников в розовых кафтанах.
— Ну вот, — улыбнулась Аля. — Смеется — значит, живой. Иди сюда.
Она повалила его на подушки, укрывая их обои старым шерстяным одеялом. В палатке стало совсем уютно. Ветер снаружи лениво шелестел брезентом, создавая ощущение, что они находятся в маленьком, надежном ковчеге посреди огромного океана времени.
— Знаешь, Аля, — проговорил Владимир уже засыпая, — я сегодня понял, почему Русь выстояла. Не из-за мечей. И даже не из-за князей. А из-за того, что в каждой такой палатке, в каждой избе вот так же сидели двое. И им было не всё равно друг на друга.
— Спи, философ, — прошептала Аля, обнимая его. — Завтра в шесть подъем. Тебе еще город жечь… в пятой серии. А пока — тишина.
Она задула свечу. Тонкая струйка дыма потянулась к потолку, растворяясь в темноте. В лагере наступил тот самый «звенящий» покой, о котором говорил Гольцман. Где-то в лесу ухнула сова, а за стенами палатки высилась Рязань — молчаливая, грозная и бесконечно настоящая, охраняемая любовью двух людей, которые решили, что их время — именно сейчас.
Это была самая тихая ночь в истории экспедиции. Ночь, когда страхи отступили, уступив место простой, человеческой уверенности: если утро наступит, значит, работа будет продолжена. И значит, свет всё-таки победит.
Вечер окончательно убаюкал лагерь. Костры прогорели до ленивых золотистых углей, над которыми еще плыл едва уловимый аромат печеной картошки. В лесу воцарилась та густая, добрая тишина, когда слышно, как сосновая лапа стряхивает на мох каплю росы.
В палатке Леманских было тепло и удивительно уютно. Маленькая керосиновая лампа на столе давала ровный, медовый свет, выхватывая из темноты расстеленные на досках чертежи, чашки с недопитым чаем и букетик полевых цветов в жестяной банке.
Владимир сидел на краю походной кровати, вытянув уставшие ноги. Он только что снял сапоги и теперь с наслаждением шевелил пальцами в толстых вязаных носках. Аля сидела напротив, расчесывая свои длинные волосы. В этом простом домашнем жесте посреди дикого леса было столько покоя, что Владимир невольно залюбовался.
— Знаешь, — тихо сказал он, глядя, как блики лампы играют в её волосах, — я сегодня весь день ловил себя на мысли, что мне совсем не хочется, чтобы этот день заканчивался. Даже когда Ковалев ворчал про свет, а Степан махоркой задымил весь ваген… Было в этом что-то такое… правильное.
Аля улыбнулась, откладывая гребень.
— Это потому, что люди у нас золотые, Володь. Ты видел, как дед Трофим Арсеньеву сухари свои отдавал? Мол, «ешь, князь, а то в кольчуге мотает». Они ведь не просто кино снимают. Они как будто жизнь заново строят. Настоящую.
— Да, — Владимир откинулся на подушку, заложив руки за голову. — Нет никакой дистанции. Никакого «режиссер — массовка». Есть просто мы. И этот город из сосны. Знаешь, я сегодня в какой-то момент забыл, что мы в сорок шестом. И что я… ну, ты понимаешь. Просто стоял и чувствовал, как пахнет разогретое дерево. И было так хорошо, Аля. Просто по-человечески хорошо.
Аля перебралась к нему, устраиваясь под боком и накрывая их обоих старым шерстяным одеялом. От неё пахло лавандой и немножко — костровым дымом.
— Ты молодец, Володя, — прошептала она, прижимаясь щекой к его плечу. — Ты их всех отогрел. У них ведь у каждого за спиной такое, что и вспоминать страшно. А сегодня они смеялись. По-настоящему. Ты видел, как повариха Паша расцвела, когда ты ей за щи спасибо сказал?
— Щи действительно были знатные, — рассмеялся Владимир. — С таким тылом нам никакие орды не страшны.
Он приобнял её, чувствуя, как уходит дневное напряжение. В палатке было так тихо, что слышно было мерное тиканье его наручных часов — маленькое эхо большого мира.
— А завтра будем снимать рынок, — сонно проговорила Аля. — Я там такие корзины нашла у местных… И платки. Знаешь, такие старые, выцветшие, но в них такая душа. Мы их на передний план пустим.
— Пустим, родная. Обязательно пустим. У нас всё будет настоящим. И корзины, и платки, и люди.
Владимир закрыл глаза. Ему виделись не кадры будущей саги, а простые картинки прошедшего дня: смеющийся Арсеньев, Ковалев с видоискателем, Степан, весело подмигивающий из кабины «ЗИСа»… Это был его мир. Тёплый, живой, пахнущий лесом и надеждой.
— Володь… — позвала Аля уже совсем тихо.
— М-м?
— Ты только не меняйся. Пусть этот свет в тебе остается. Ладно?
— Ладно, — выдохнул он, целуя её в висок. — Куда же он денется. Мы ведь его вместе зажгли.
Он потянулся и осторожно прикрутил фитиль лампы. Медовое сияние медленно угасло, уступая место мягкому лунному свету, пробивающемуся сквозь брезент. Снаружи, где-то за крепостными стенами, снова запела ночная птица. Владимир засыпал с улыбкой, зная, что завтра будет еще один длинный, трудный, но бесконечно прекрасный день. И что за его спиной — не просто съемочная группа, а его семья. Его Рязань. Его жизнь.