ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

После судебного процесса, когда председатель уголовной коллегии областного суда огласил приговор, меня отвезли в следственную тюрьму и поместили в одиночной камере.

Ко мне пропустили адвоката, и он стал убеждать меня в необходимости подготовить ходатайство в Верховный суд республики. Но я поблагодарил адвоката за помощь, за хлопоты и от подачи ходатайства отказался. От дальнейших его услуг я отказался тоже…

Меня приговорили к восьми годам лишения свободы с содержанием в колонии общего режима. Это не так уж много за гибель судна и всего экипажа. Для судей моих на вопрос, что случилось в ту ночь у островов Кардиган, не было иного ответа, кроме заключения опытных экспертов-капитанов: «Кальмар» пошел северным проливом и, по-видимому, с полного хода налетел на подводные камни, распоров себе днище. Другого ответа, который снимал бы с меня вину, не было. И судьи по-своему были правы: вина лежала на капитане, мне не было оправдания. До сих пор в ушах раздается плач жены моего старпома.

Конечно, дело мое было не из легких. Оно усложнялось тем, что я был единственным свидетелем катастрофы, но я сам толком не мог объяснить, что же произошло в ту ночь. Тут еще примешивалось обстоятельство, по которому мои свидетельские показания носили субъективный характер, так как обвиняемым был я сам…

Случись все это у наших берегов, прокуратуре не составило бы труда послать к месту кораблекрушения своего работника, и тот легко бы выяснил у жителей побережья, был ли ночью взрыв или нет. Но мы не могли вести следствие у берегов другого государства. Правда, прокуратура еще до моего прибытия в порт сама выдвинула версию со взрывом мины и запросила соответствующие материалы, подключив к этому делу компетентные организации. Но ответ был отрицательным. Кстати, район последнего плаванья траулера «Кальмар» не считался опасным в минном отношении, зато он был весьма опасен в отношении навигационном. Поэтому заключение комиссии капитанов-экспертов и послужило обоснованием для составления обвинительного заключения.

Выдвинутая мною в ходе следствия версия о взрыве мины была отвергнута.

Вот если бы я рассказал об угрозе Коллинза и сделал бы это сразу, тогда органы следствия стали бы искать иные пути постижения истины. Но я молчал. Во-первых, я не видел рапорта смотрителя маяка на мысе Норд-Унст, а только слышал о нем от Коллинза. Во-вторых, покажи Коллинз этот рапорт мне, кто бы мог доказать, что этот «рапорт» не фальшивка и что сочинил его не сам мистер Коллинз — такие молодчики, как он, способны на любой подлог.

И в-третьих, упоминание о «рапорте» в собственном сейфе мистер Коллинз мог использовать как средство шантажа.

Вот почему на следствии и суде я молчал. И все шло своим законным чередом.

Когда же я снова попытался прояснить истину и сказал судьям о взрыве плавающей мины, государственный обвинитель зачитал официальную бумагу администрации Фарлендских островов из Бриссена.

«Никто из жителей островов взрыва не слышал». Тут же прилагалась метеорологическая справка: в ту ночь в районе катастрофы было спокойно на море, в воздухе и на суше. Другими словами, не услышать взрыва было невозможно. Отсюда судьи сделали вывод: версию отклонить как несостоятельную.

Но должно же быть объяснение случившемуся? Этого требовало не только правосудие… Вдовы и дети, родители и друзья погибших — весь город, наконец, ждал, когда суд установит истину и накажет виновника катастрофы — капитана. А в том, что виновен в несчастье он, мало кто сомневался.

Я уже упоминал, что авторитетная комиссия опытных капитанов и представителей морской инспекции, которая по просьбе областной прокуратуры самым тщательным образом разобрала рейс, проанализировала навигационную обстановку в районе гибели «Кальмара» и воссоздала примерную прокладку курса траулера, не преминула подчеркнуть, что проход ночью северным проливом не рекомендован лоцией, хотя и объяснила следствию и суду: прямо этот факт в вину капитану ставить нельзя. На вопрос прокурора, мог ли выбор капитаном «Кальмара» южного пролива гарантировать безопасность плаванья, председатель комиссии, известный капитан Лошкарев, ответил, что в море никто не может гарантировать безопасность плаванья… И все же…

— По всей видимости, кто-нибудь из штурманов допустил ошибку в прокладке курса, — сказал Лошкарев. — Такие вещи случаются на флоте. Достаточно перепутать знак поправки компаса — и курс судна может пройти по берегу. А в условиях плаванья в узкостях и сильных течениях, которые просто невозможно иногда учесть до конца, вероятностная ошибка увеличивается во много раз. Долг капитана учитывать все варианты отклонения от истинного курса, проверять своих помощников-штурманов. Трудно судить о том, что именно произошло. Но капитан среди нас, а тех, двадцати, уже нет, и никто из них никогда не вернется… Впрочем, судить — это не моя компетенция…

Так сказал старейший капитан нашего бассейна, получивший диплом Ллойда еще до революции. И он был прав. И судьи тоже были правы, вынося приговор. А те, кто слышал взрыв мины, — жители Фарлендских островов, — не могли пока свидетельствовать в мою пользу.

Когда председатель суда спросил меня, допускаю ли я возможность ошибки в прокладке курса, под нарастающий шум присутствующих в зале я ответил:

— Да, допускаю… Но судно погибло от столкновения с миной.

— Подсудимый Волков, — спросил председатель суда, — признаете ли вы себя виновным?

Я должен был ответить «да» или нет». И все-таки я надеялся, что рапорт смотрителя на мысе Норд-Унст хранится в сейфе мистера Коллинза, догадывался о содержании этого рапорта, оно снимало с меня вину, и, может быть, когда-нибудь его содержание могло бы стать известным суду… И я не мог принять на себя несуществующую вину…

— Нет, — сказал я. — Если и виновен, то в том, что остался жив…

А потом судья прочитал приговор: «Виновным себя не признал… выдвинутая подсудимым версия не подтверждается документами… Листы дела такой-то и такой-то… Учитывая заключение экспертной комиссии… Принимая во внимание… Суд приговаривает гражданина Волкова Олега Васильевича к восьми годам лишения свободы с содержанием в колонии общего режима… Приговор может быть обжалован в семидневный срок, считая с момента его оглашения…»


Галку я просил не приходить на суд, но сейчас мне хотелось ее увидеть, и адвокат обещал передать мою просьбу.

Для себя я решил, что сниму с нее всякие обязательства и скажу ей об этом, когда увижусь с ней. Адвокат ушел, и я остался один со своими раздумьями, но понял, что притворяюсь перед самим собой, играю в рыцаря, а кому это нужно? Не мне, во всяком случае…

Уже тогда пришла ко мне мысль, как бы такой разговор не ударил Галку по сердцу, как бы я не оттолкнул ее придуманным из ложно понятого чувства благородства равнодушием. И все-таки я пошел на этот разговор. Теперь-то я знаю, что прозвучало это тогда, в камере, как отказ от нее. Не найдя для Галки доброго слова в те минуты, я расплатился за это сполна.

Но в то время слишком подавили меня события. Едва я закрывал глаза, я видел вдов, родителей и детей, плачущих в зале суда, за ними вставали лица погибших, и эта трагедия заслонила мой собственный мир; мои собственные беды казались чересчур мелкими. Отгородившись бедою от жизни, я притиснул к земле еще одну душу, даже не заметив этого тогда, не поняв, что делаю… Уже после случившегося, когда узнал о жене и Решевском, я часто думал, осыпая их мысленными упреками за «предательство», что тогда, в камере для свиданий, я предал не только ее, но и себя самого. Но в тот злополучный день, когда из подсудимого я превратился в осужденного, я не был еще готов к такому выводу. Мне предстояло многое узнать и пережить, чтоб научиться по большому счету искать изъяны в своих действиях и в самом себе…


Камера, куда меня поместили, была, пожалуй, даже попросторнее, нежели моя каюта на «Кальмаре». Правда, на новых плавбазах у капитанов настоящие апартаменты из нескольких комнат. Но на таких судах мне плавать не приходилось и теперь уже вряд ли придется… Я подумал, что, впрочем, и в своей каюте капитан одинок, хотя, независимо от класса корабля, на каждом из них капитан наделен неограниченной властью и судьба всего экипажа в его руках…

Трудно быть капитаном. Этой профессии не обучают. Учатся на штурмана в средних и высших мореходках. Капитаном становятся. Капитан — опытный штурман, отплававший положенный срок и благословленный на это святое место отделом кадров.

И дело не только в великой ответственности капитана за все и всех. Доверяешь экипажу — спи в своей каюте, не доверяешь — торчи на мостике дни и ночи рейса напролет. Что бы ни случилось на судне — столкновение ли, поломка ли двигателя, посадка на мель, пожар, потеря якорей, опоздание из рейса, «сгоревший» план или несчастные случаи с людьми, и чья бы ни была при этом вина — за все отвечает капитан. Только в одном случае снимается с него вина — в случае действия непреодолимой силы, «форс-мажор», как говорят французы, и «Акт оф Год» (действие бога), как говорят англичане. Ну, скажем, разверзлось неожиданно море, и корабль оказался на обнажившемся дне. Или цунами зашвырнуло судно на берег… Или… Впрочем, и здесь нужно доказать, что имело место именно «форс-мажор», а не элементарная оплошность капитана.

Гибель «Кальмара» — типичное «действие бога» или, скорее, черта, но так уж сложилось, что в игру случая включились иные силы…

Дважды я испытал в море чувства, какие, наверное, неведомы человеку, живущему только на земле. В первый раз это было, когда, окончив мореходное училище и получив штурманский диплом, я вышел на промысел со старым капитаном Фроловым. Сейчас он уже на пенсии, больше не плавает… Взял он меня к себе третьим помощником; на стоянке, когда готовились к рейсу, гонял по порту с разными поручениями и лично проверил полученные мною в навигационной камере морские карты, лоцию и мореходные инструменты: транспортиры, параллельные линейки, хронометры, секстаны… Словом, все, что находится в ведении третьего штурмана. Я из кожи вон лез, чтоб как-нибудь не опростоволоситься, и Фролов, по-видимому, остался доволен, разносов не устраивал, а говорили, будто он на них мастер. Капитан лишь неопределенно хмыкал, когда я докладывал ему о готовности судовых ролей, документов и штурманского оборудования.

Пока шли Балтикой, он все мои вахты простаивал на мостике, приглядывался, иной раз словно бы невзначай ронял замечания о том, что вот лучше взять пеленг на тот маяк или на этот, а здесь, мол, район интенсивного судоходства, скажите матросу, пусть повнимательней наблюдает вокруг; или отсюда вот уже хорошо слышны сигналы радиомаяка на мысе Скаген, попробуйте прикинуть радиопеленг.

В общем, старик вводил меня в настоящую штурманскую работу и делал это словно бы между делом, так что уже с первых вахт своих я почувствовал себя на мостике уверенно и быстро освоился с тем, что изучал в теории и закреплял на практике.

Но ясно, что одно дело — когда ты вроде гостя на мостике, крутишься под ногами у настоящих штурманов с секстаном в руках и лезешь к ним в карту со своим карандашом, а совсем другое — знать, что этот настоящий штурман — ты сам, и в твою спину испытующе глядят глаза капитана, решающего сейчас, достоин ли ты доверия в предстоящем рейсе или не достоин…


Остались за кормой Датские проливы, мы вышли в Северное море и огибали южную часть Скандинавского полуострова. В двадцать часов я заступил на свою «детскую» вахту. Фролов был уже на мостике. Когда я вошел, он о чем-то спорил со старпомом. Я принял у старпома место на карте, он показал мне приметные возвышенности и маяки, рассказал навигационную обстановку и, пожелав доброй вахты, ушел.

Через час стемнело.

Я видел, что берег остается позади, скоро скроются маяки, буду переходить на радиопеленгование. Сказал об этом капитану, но тот промолчал.

В двадцать два часа я в последний раз определил место судна. Фролов прикинул его циркулем на карте, «поколдовал» над нею, потом положил на карту линейку и провел от последней точки курс на север.

— Рассчитайте, Олег Васильевич, компасный курс, — сказал он, — и задайте его рулевому…

Я снял с карты истинный курс, определив склонение компаса в этом районе, рассчитал магнитный, выбрал из таблицы девиацию компаса и определил компасный курс. Потом полез на мостик к главному компасу и стал через переговорную трубу отдавать команды рулевому, чтоб он ворочал вправо и выходил на новый курс. Когда траулер лежал на курсе, я спросил у рулевого показания на путевом компасе, крикнул: «Так держать!» — и спустился в рубку.

Капитана там не было.

— Где капитан? — спросил я рулевого.

— Вниз ушел, — ответил матрос.

— Что он сказал?

— А ничего… Услышал, как вы крикнули: «Так держать!», заглянул ко мне в картушку компаса и пошел вниз…

Я растерялся. Конечно, давно готовился к тому, что когда-нибудь останусь на мостике один, но так вот неожиданно это случилось… И Фролов ничего не сказал… На мгновение показалось, что я беспомощный котенок, заброшенный в лужу, и подумал, не послать ли матроса за капитаном… Потом вошел в рубку, постоял над картой, снова пересчитал перевод курса, все сходилось, вдруг вспомнил, как не любят капитаны, когда помощники торчат в рубке, и выскочил на мостик.

Пошел четвертый час моей вахты, первой вахты, когда я был на мостике один и весь корабль с его экипажем был доверен мне одному…

Легкий зюйд-вест догонял наш траулер, и встречный поток воздуха не ощущался. Было тихо и спокойно, так тихо бывает лишь на парусном судне, когда ветер несет его по океану, неслышный ветер, без запаха сгоревшего соляра и машинного масла. На паруснике я был лишь однажды, но рейс из Питера в Клайпеду запомнил на всю жизнь. И вот теперь на этой вахте было почти как тогда… Правда, попутный ветер забрасывал дым иногда на мостик, и пахло не так, как на шхуне, и внизу стучала верная «букашка» [8], но все это были мелочи по сравнению с тем, что я, понимаете, я самостоятельно, без присмотра капитана вел судно в открытом море…

Может быть, и есть слова, точно выражающие те чувства, какие я испытывал, но мне тогда они не пришли на ум, а может быть, они и не существуют, такие слова… Я всегда избегал разговоров о море вслух, не хвалил и не хаял его, для меня быть там — естественное состояние души и тела, хотя справедливости ради сказать, в море тянет на берег, а на берегу — в море.

В полночь меня сменил второй штурман. Капитан так и не появился в рубке.

Когда я плавал уже старпомом, мои капитаны нередко оставляли меня за себя, переходя на плавбазу. И в порту швартовался самостоятельно, и рыбу подходил сдавать к рефрижератору — всякое бывало. Но все равно я оставался старпомом, и только. А потом настал и мой черед самостоятельно вывести судно из порта и проложить свой первый курс…

И вот за кормой остались входные маяки Приморсна, теперь я был хозяином на мостике и понял тогда, что уже не могу быть прежним Волковым. Я один нес ответственность за судно и судьбу доверенного мне экипажа, и не было плеча, на которое можно было бы переложить хоть толику ответственности.

Я знал, сколько глаз устремлено на капитана и как его любое действие оценивается командой, все знал, ведь сам был матросом, видно, недаром Кодекс торгового мореплавания СССР требует, чтобы и самый малый штурманский диплом выдавался человеку, наплававшему определенный матросский ценз, недаром устроено так, что путь на капитанский мостик лежит через драйку палубы и чистку гальюнов…

Теперь я не имел права на ошибку, я стал капитаном. А вдруг ошибка все-таки совершена? Как тогда поступать? Словом, есть над чем задуматься тому, кто принял на себя такую ответственность.

Я не раз думал об этом, но понял по-настоящему только в зале суда, когда сидел на скамье подсудимых с опущенной головой под гневными взглядами родных и друзей не вернувшихся со мной ребят.


Капитан оставляет судно последним — не просто красивая фраза. Это статья, записанная в Кодексе торгового мореплавания и Морском уставе. Это правовая норма, которую нельзя преступать. Преступил ли я ее? Ведь если меня сбросило с мостика взрывной волной, значит, в воде я оказался первым… Не по своей воле, но первым. Как разобраться во всем этом?

Я лежал на тюремной койке и думал о капитанах, о моих сверстниках, и о маститых зубрах, про которых рассказывают легенды несколько поколений рыбаков подряд. Что они чувствовали бы на моем месте, каким судом судили бы себя? Я напрягал свою память, но не мог найти в многочисленном перечне морских историй сходной ситуации.

Вспомнилась история про капитана Васильева с траулера «Лось». У «Лося» случилось что-то с машиной, и пока механики колдовали над двигателем, траулер лежал в дрейфе. Дело происходило у берегов канадского полуострова Лабрадор, где много льда, где проходят пути айсбергов, выносимых холодным Лабрадорским течением из Девисова пролива в Атлантику. Один такой «кусочек» льда и вынесло на беспомощный «Лось». Или, точнее, «Лось» понесло на айсберг. Судно было обречено. К ним шли на помощь, но помощь бы не успела, не придумай Васильев поднять на «Лосе» паруса, сооруженные командой из трюмных брезентов. Эти «паруса» и позволили «Лосю» изменить направление дрейфа, уйти от столкновения с айсбергом.

Когда мне пришлось плавать на Дальнем Востоке, я попал однажды на пароход «Желябов», старенький-старенький пароход, носивший тем не менее почетный вымпел министерства. За дело, конечно, за работу… Капитаном на нем лет тридцать бессменно плавал Киселев, уже пенсионного возраста капитан, но мостика Киселев не оставлял, хотя в конторе ему не раз предлагали уйти на покой.

«Желябов» стоял на линии Холмск-на-Сахалине — Углегорск — Николаевск-на-Амуре — Советская Гавань. Ну и в мелкие портопункты заглядывал между делом. Однажды в сильный туман — дело было в Татарском проливе, а локаторы в те годы на такие «корыта», как наше судно, не ставили, мало их, локаторов, было, так вот, в сильный туман потеряли штурманы свое место. Доложить капитану вроде боязно, мнутся на мостике, а толку мало. Тут появляется Киселев, видит по карте, что точка по счислению липовая, а определиться никак нельзя: туман, ни берега, ни светил небесных в наличии нет. Ну, ход, конечно, сбавили до самого-самого…

Киселев взглянул укоризненно на помощников, подошел к левому борту, посмотрел на воду, потом с правого заглянул вниз, понюхал ветер, пожевал губами, словно хотел что-то сказать, возвратился в рубку и молча ткнул пальцем в карту. К нему подскочил старпом, обвел палец карандашом и облегченно вздохнул: место судна было определено.

Конечно, для непосвященного звучит это как анекдот. И сам я, стоя тогда за рулем, молодой матрос, салага, готовящийся через несколько лет стать штурманом, я сам воспринял это как чудо. Позднее понял, что все дело в опыте.

Киселев бороздил эти воды тридцать лет. Он по цвету воды мог прикинуть свое место, по запахам, доносящимся с берега…


…Откинулась металлическая заслонка «волчка», в камеру заглянул надзиратель, и тотчас же заскрипел запор. Дверь отодвинулась в сторону, вошел пожилой старшина-сверхсрочник. Он молча кивнул мне и поставил три миски. В нижней был суп, вторая закрывала суп, а на донышке ее стояла третья миска, с кашей. Надзиратель вышел и сразу вернулся: принес кусок хлеба, ложку и алюминиевую кружку с жидким чаем.

— А можно воды? — спросил я.

Надзиратель не ответил.

…Уж не помню, кто надоумил меня взяться за это дело. Скорее всего сам сообразил, когда увидел шныряющих в базарной толпе ребятишек с ведерками в руках. Люська со мной увязалась тоже, и я не гнал ее — все веселее вдвоем.

Рано утром в воскресный день мать — в который раз! — перебирала наши пожитки, чтобы отнести кое-что на базар: то, что еще годилось в продажу. Собрав вещи, она ушла на барахолку, а через какое-то время мы с Люськой решили ее проведать и появились на базаре.

Но мать ничего еще не продала и сидела, поникшая, оглушенная криками торговок.

Мы принялись бродить по базару, заваленному недоступными для нас с сестренкой овощами и фруктами. День был жаркий, хотелось пить, а отойти от прилавков торговцы не решались: тогдашние базары кишели жульем.

И тут я увидел, как меж торговых рядов шмыгает парнишка с ведерком воды в руках и, весело приговаривая, балагуря, предлагает холодную воду в обмен на смятые рублевки.

Я быстро сбегал домой, взял ведерко и кружку, у колонки наполнил ведерко холодной водой и двинулся вдоль торговых рядов, весело распевая:

— Вот кому воды холодной? Во-о-ды-ы-ы! Вот кому воды холодной? Во-о-ды-ы-ы!

На самом деле мне было не так уж весело. Я боялся, что увидят знакомые ребята, хотя в те времена продавать или обменивать что-либо не считалось зазорным, все продавали и меняли, но все равно мне было не по себе, и самым трудным было в первый раз крикнуть: «Вот кому воды холодной…» Потом я освоился, бегал к колонке, наполнял быстро пустеющее ведро, поил базар и прятал в карман смятые бумажки. Кружка стоила рубль. Такие были деньги.

Рядом со мной торговали водой другие ребятишки, но мы не конкурировали, воды в колонках было много, солнце припекало, а базар был огромный…

Вечером мы с Люськой ждали маму с барахолки. Она пришла, обвела нас усталыми глазами и присела у стола, оставив у порога сумку.

— Как дела? — спросил я. — Что-нибудь продала?

— Нет, сынок, почти ничего. Вон возьмите в сумке помидоры и половинку чурека. Поешьте…

— А я… Вот!

И тут же выложил на стол кучу рублевок. Их было около ста. Не так уж много по тем временам, но и это были деньги.

Не успела мама опомниться, как мы с Люськой, захлебываясь и перебивая друг друга, принялись рассказывать о том, как торговали водой.

Мать сложила деньги, тяжело вздохнула и сказала:

— Спасибо, сынок. Вот и ты помог мне. Только не надо больше… Ладно? Я договорилась тут у одних людей хату белить. Завтра начну. Они продуктами заплатят. А там и пенсию за отца принесут, проживем…

Водой я все-таки торговал еще несколько воскресений, в будничные дни это не имело смысла. Но таких поильцев «рубль — кружка» становилось все больше и больше. Заработки падали, как у рыбаков в затраленном и перетраленном районе промысла. В последний раз у меня купили пять или шесть кружек за день. А потом приехала бабушка и увезла нас на лето в совхоз.

…Есть мне не хотелось, но я заставил себя проглотить и суп, и кашу, и хлеб, а потом запил водой, которую мне принес надзиратель вместо чая. Вода была тепловатой, пахла хлоркой, имела металлический привкус. Не та вода, одним словом…

У меня пока не было ни книг, ни бумаги, ничего такого, что могло бы убить время, и я принялся вспоминать, что делал в этот день в прошлом году, в позапрошлом и так далее.

А в это время Станислав Решевский, мой лучший друг, бегал по городу и уговаривал маститых капитанов поставить свою подпись на письме прокурору республики с просьбой назначить новое рассмотрение дела. Он обращался даже к тем, кто был в составе комиссии, написавшей заключение для следствия и суда.

Решевский искренне хотел мне помочь, и не его вина, что письмо это не имело последствий. Стас мне про случай этот вообще не писал, а сообщила обо всем Галка.

И все-таки, получив в колонии это письмо, я задумался над тем, почему Женька Федоров, явно недолюбливавший меня, да он и не пытался скрывать своей неприязни, сам пришел к Стасу, чтоб подписать прошение прокурору, а Рябов, ходивший в моих друзьях, от подписи уклонился…

Припомнился мне случай с Рябовым. Тогда, в Атлантике, внедряли в практику промысла кошельковый лов сельди. Он давно уже привился на Дальнем Востоке, да и норвежцы промышляли таким способом, а у нас пока дело не шло. Саша Рябов больше других капитанов носился с этой идеей, выступал в газете и на совещаниях, ссылался на свой опыт: он плавал в Охотском море штурманом на сейнерах. Начальство Сашу заметило, полетел Рябов в Находку стажироваться у приморских капитанов. А когда вернулся, отправили его на экспериментальный лов. Ловили мы в одном квадрате, только я — по старинке, а Рябов — кошельком. Сделали ему поворотную площадку на корме для невода, снабдили всем необходимым, и стал он гоняться за косяками.

Но дело не клеилось. Каждый день на радиосовете капитанов мы слышали его голос, сообщавший: «колёса», «колёса».

Однажды, когда мы оказались рядом, я крикнул Рябову в мегафон, что собираюсь к нему в гости. Море было штилевое, мы подошли к рябовскому траулеру лагом, я перескочил на борт, приказав старпому лечь в дрейф неподалеку.

— Ну что, Сашок? — спросил я Рябова, когда мы уселись у него в каюте. — Не ловится?

— Будь она проклята, эта селедка, — сказал Рябов. — Понимаешь, на Востоке самолично по пятьсот-семьсот центнеров брал за один замет, а здесь… Только выйдешь на замет, бросишь кошелек, выберешь стяжной трос, а косяка в неводе — тю-тю… И ведь был: и сам вижу, и прибор пишет, а нету. Прямо наваждение! Уже и команда косится, и начальник экспедиции ворчит…

— Так у тебя ж эксперимент?

— Ну и что?! Ну получит команда сто процентов оклада плюс морские… А нам рыба нужна, рыба!

И тут пришла мне в голову мысль, уж лучше б она не приходила… Теперь-то я, кажется, понял, почему Рябов не поддержал меня после суда.

— Дай, — сказал я Рябову, — дай мне попробовать…

Когда-то в Охотском море известный капитан Арманского рыбокомбината Кулашко показал мне, как окружают кошельковым неводом жирующую сельдь. И секрет-то весь, как выяснилось позже, заключался в том, что сельдь сельди рознь, у атлантической повадки иные, нежели у тихоокеанской.

Я еще не понимал, в чем у Рябова просчет, но попробовать сделать замет невода мне, конечно, хотелось.

— Дай попробовать, — сказал я Рябову.

Рябов махнул рукой.

— Пробуй, — сказал он, — тебе-то все равно делать нечего, рыбой завалился, а плавбаза не подошла…

Не знаю, как это случилось, может, Рябов шепнул, только команда решила, что я эксперт по кошельковому лову и прибыл к ним на поддержку.

Это и обеспечило мне неожиданный успех. Решив, что появился наконец мастер и теперь они будут с рыбой, а значит, и с деньгами, люди Рябова работали как черти.

Мы вышли на косяк, я стоял на мостике, Рябов не вмешивался и наблюдал, думая, видимо, что это хорошо, если провалюсь, будет видно, что в Атлантике действительно не та сельдь, чтоб таким дуриком, как кошелек, ее брать…

Делая замет, я по наитию задал сумасшедший темп и когда подобрал кошелек, в неводе было центнеров двести рыбы…

Да, Рябов был прав в одном: атлантическая селедка другая. Но Рябов не знал, что она быстрее уходит на глубину, что ее можно брать кошельковым неводом, только очень быстро окружая косяк и одновременно стягивая нижнюю подбору невода. Я начал было Саше все это объяснять, но увидел, что он и так все понял без меня, я пожелал ему удачи и отправился к себе.

О единственном своем замете я никому не рассказывал, а Саша Рябов стал ловить как бог, на весь бассейн прогремел… Других капитанов к нему на выучку посылали, а потом вообще сделали начальником группы траулеров, оборудованных кошельками. О том случае никогда мы с ним не говорили, встречались и расставались как друзья… И вот Саша от подписи отказался… А Женька сам ее навязал… Чудно…

Снова заскрипел запор, «волчок» на этот раз оставили в покое, и в камеру вошел Юрий Федорович Мирончук. Надзиратель лишь заглянул в камеру и отступил назад, прикрыв дверь.

— Здравствуй, Волков, — сказал секретарь парткома, — насилу добился разрешения поговорить с тобой здесь, наедине.

Я молча пожал ему руку и предложил сесть на койку, так как стулья в камере не полагались.

— Ты ведь знаешь, — заговорил Мирончук, усаживаясь поудобнее и доставая сигареты, — я только вернулся с промысла, три месяца болтался в море, переходил с судна на судно… Курить здесь можно?

— Можно.

— Тогда задымим, под курево и разговор веселее идет. Ты вот, значит, что, Волков, давай без предисловий. Расскажи все, как было, понимаешь, как на духу, ведь я твой крестный, вроде как отец, и времени у нас хватит, на два-три часа прокурор разрешил…

— А что говорить? — сказал я. — Все в деле есть, показания мои, а свидетелей нет… Виноват — и все.

— Подожди, не лезь в пузырь. Дело мне разрешили посмотреть, не в нем суть. Ты во мне не следователя должен видеть, а товарища, коммуниста.

— Меня уже исключили, так что…

— Ну и что? Ты ведь знаешь, что человек не может оставаться в партии, если его обвинят в уголовном преступлении. И потом, все происходило без меня. Может быть, случись этот разговор до суда… А если по судебному делу смотреть, то и я б за исключение руку поднял, только, наверно, сначала б у тебя все сам повыспросил, но вот, понимаешь, вернулся поздно. Поэтому не становись в позу, а выкладывай, что произошло с тобой и судном в море, да с подробностями, ничего не упуская.

Если честно, я тогда и не подумал, что Мирончук мне поможет, хотя и знал, что он всегда заботится обо мне. Может быть, потому и не приходила в голову мысль обратиться к нему, что еще с первых дней учебы в мореходке я ощущал его поддержку, мог поделиться с ним сомнениями и бедами. Собственно говоря, и в училище я попал не без его совета.

Мирончук был комиссаром, который в сорок первом написал матери, как погиб на его глазах мой отец. Спустя год после освобождения нашего города от немцев мы получили от Юрия Федоровича письмо. Он расспрашивал мать о житье-бытье, интересовался, получаем ли пенсию за отца и какую, как учатся дети… Примерно два-три раза в год приходили от него письма, а в сорок пятом получили мы от Юрия Федоровича две посылки…

Когда я учился в седьмом классе, он написал, что работает теперь в портовом городе, в рыбопромысловом управлении, что открылось здесь мореходное училище, где курсанты на всем казенном, что там я могу получить хорошую специальность, и матери будет легче, останется только сестренку поднять… О море мечтал я давно, только как все это устроить, не знал, в высшее военно-морское надо аттестат зрелости, а вот про средние мореходки у нас в сухопутном городе не было известно…

Мать поплакала, соседки похвалили доброго человека, не забывшего вдову с ребятишками, а я, конечно, ликовал и навалился на учебу. Юрий Федорович о строгостях в этом плане предупреждал. Потом я соблазнил открывшейся перспективой и Стаса…

Приемные экзамены в училище я сдал на «отлично», Мирончуку за меня краснеть не пришлось. И с тех пор и до конца я старался следовать этой линии. По сути дела за помощью к нему я не обращался, но само его существование придавало мне силы, уверенность, что ли…

От других я знал, что он строг, но справедлив, а ко мне он относился очень просто, видел во мне равного и говорил как с равным… Когда я был курсантом, то часто приходил к нему, обязательно дождавшись приглашения от Мирончука самого или от тети Маши, его сестры. Родные у них погибли, а тетя Маша в бомбежку ослепла, и они жили вдвоем, два добрых, отзывчивых на чужую беду человека.

Когда кончил мореходку и женился, к Мирончуку заходить стал все реже и реже — я мало бывал теперь на берегу. В конторе с Юрием Федоровичем мы встречались часто — ведь он был секретарем нашего парткома, и рекомендацию в партию получил я от него…

И вот сейчас, в камере, я стал рассказывать все, что произошло со мной, не скрывая ни одной мелочи.

Когда я закончил, Мирончук вытащил новую сигарету, протянул мне и достал другую — для себя.

— Так значит…

Он чиркнул спичкой и дал мне прикурить.

— Значит, про Коллинза ты следователю ничего не рассказал?

— Я не был до конца уверен, что его трюк с рапортом — правда… Мало ли что мог придумать такой мистер. Ведь я-то своими глазами взрыва не видел. Помню лишь, что меня сорвало с трапа, когда я спускался с мостика. И вообще мне думалось, что надо выждать, узнать, какое обвинение против меня выдвигают.

— И ты, значит, поначалу промолчал, а потом, не упоминая о Коллинзе, выдвинул версию с миной?

— Да. А когда следователь показал мне документ с Фарлендских островов, тогда уже было поздно говорить о Коллинзе.

— Дурак ты, Волков, дурак… А впрочем, может, в чем-то ты и прав. Раз уж не рассказал всего сразу… Если б я не знал тебя столько, не знал твоего отца, то вряд ли поверил бы этому. Вот если б сразу… Да… запутал ты дело. Жаль, что я был во время следствия в море. Состоись этот разговор сразу после твоего возвращения, глядишь, все содеялось бы по-другому. Кстати, мы с начальником управления получили за «Кальмара» по строгому выговору с занесением.

— А вы-то при чем?

— А вот при том… Но дело не в нас, мы на свободе, а ты вот здесь… Еще до разговора с тобой я чувствовал, что попал ты, Волков, в сложную переделку. Ведь сам-то ты твердо убежден, что с прокладкой было все в порядке? Я понимаю, почему ты выбрал северный пролив — торопился сдать рыбу, и все-таки…

— Никаких рифов не было, Юрий Федорович, в этом я уверен. Но вот как быть с рапортом, что у Коллинза в сейфе?

— Да, закручено лихо. А ведь ясность могла и раньше появиться. Тут ты и сам виноват. Смолчал напрасно… Но все равно… Я за тобой, Волков, с первого дня, как ты в контору нашу пришел, наблюдаю, чувствую, что не ошибся в тебе…

— Зато я сам в себе крепко ошибся!..

— Что ж, Олег, твое положение действительно не из простых. Сейчас против тебя выступают факты. Вопрос в том, соответствуют ли они действительности? Я верю тебе, Волков, но против фактов эмоции и интуиция бессильны. Нужны доказательства. Добыть их при сложившейся обстановке трудно. Нужны адреса тех людей в Бриссене, которые помогли тебе и Денисову…

— Постойте, Юрий Федорович, — перебил я Мирончука, — мне не хотелось бы ставить их под удар…

Мирончук задумался.

— Пожалуй, ты прав, — сказал он. — Надо прикинуть, как лучше размотать этот клубок. В конце концов их показания в твою пользу мы не обязаны предъявлять тамошним властям, власти могут об этих показаниях не знать. Весь вопрос в том, как раздобыть свидетелей, которые слышали взрыв, и заручиться письменными документами на этот счет…

— И что вы намерены предпринять?

— Пока не знаю, надо все обдумать, разработать план. Одно обещаю: за истину будем драться. Расчет Коллинза тоже понятен: он полагает, что восемь лет отсидки — и ты его потенциальный союзник.

Не могу сказать, сколько пройдет времени, пока я вытащу тебя отсюда. Рассчитывай на худшее. Но помни одно: я рекомендовал тебя в партию и продолжаю верить тебе. Сохрани себя таким, какой ты есть, помни, что тюрьма может и надломить человека. Будь стойким, Волков, не потеряй своего лица. И не остервенись, не ожесточи сердце, не думай о себе как о жертве. Понимаю, легче об этом говорить, давать добрые советы, но я верю в тебя, парень…

— Спасибо вам, Юрий Федорович, — сказал я, — спасибо, что верите.

— Благодарить меня не за что, — сказал Мирончук, — не на мне одном свет клином сошелся. И другие могли поверить, если б… Да что сейчас об этом говорить. Ты вот что, Олег… Тебе передадут бумагу и чем писать. Пока тебя отправят в колонию, пройдет время. Сиди и пиши подробный рассказ о том, что произошло в госпитале этого самого Бриссена. Все-все подробности, все напиши, не забудь ни одной детали. Начни с аварии, с ваших приключений на острове и до возвращения на родину. Главный, конечно, акцент на твои беседы с Коллинзом. Опиши его самого подробнее, что он говорил, как говорил, каким тоном, что предлагал, о его угрозах тоже, конечно. Все-таки напиши про тех, кто помог тебе. Товарищи, которые займутся этим, сумеют сделать так, чтобы не повредить порядочным людям…

— Кому адресовать свое послание?

— Мне, Олег. Так и пиши: секретарю партийного комитета Управления тралового флота Юрию Федоровичу Мирончуку. Раз на мое имя, значит, мне тобой и заниматься. Знаешь, на всякий случай. Чтоб никто не мог сказать: не в свое ты ввязался дело, товарищ Мирончук.

Он поднялся и пристально посмотрел мне в глаза:

— Напиши мне оттуда, — сказал Мирончук. — Я буду держать тебя в курсе всех дел.

Юрий Федорович широко улыбнулся, хлопнул меня по плечу ладонью, подмигнул и повернулся к двери.


И снова я один. Слова Мирончука запали в сознание, но оно еще не отозвалось в них, лишь много дней спустя вспомнил о том, что говорил он мне в камере тюрьмы, и помню эти слова до сих пор.

Загрузка...