— Не очень научно, — объявил я.
— Приблизительно, — сказал он миролюбиво, — мы ведь не физики.
— Я думал, ты здесь кое-чему научился. Были шансы.
— А я не помню, чему я здесь научился. Я уже говорил тебе: не помню, — повторил он. — Сейчас я — это ты со всем объемом накопленной тобой информации. Я выиграл скачку в гандикапе, я поступил в полицию, я был комендантом Майн-Сити и сидел у телефона в повстанческом штабе. А что я делал в действительности, не знаю. Я даже не знаю, как меня зовут, есть ли у меня семья, чем занимаюсь, кого люблю и кого ненавижу.
— Вернешься в Город — узнаешь. — Мне захотелось сказать ему что-нибудь приятное, но я никак не мог найти ни подходящего тона, ни подходящих слов.
— Спасибо, — сказал он, сразу прочитав мои мысли, — я и так все понимаю. Вероятно, я не сделал здесь столь блестящей карьеры.
— Думаю, что ее обусловили не мои способности.
— Обстоятельства. Не считай себя пешкой на шахматной доске, на которой кто-то разыгрывает партию.
— Но партия-то играется. Когда мне плохо, появляешься ты.
— Только для того, чтобы увеличить объем воспринятой через тебя информации. Кроме того, вас хотят сохранить. Вероятно, твоя дуэль с Монжюссо в ложной жизни, спроектированной режиссером Каррези, тоже чему-то научила.
— Конечно, Бойл мог выстрелить первым.
— Не мог. Я знал, чем все это кончится.
— Запрограммированное знание? — Я не мог удержаться, чтобы не подчеркнуть своего человеческого, свободного от каких-либо программ естества, но он принял это как должное.
— Как всегда при наших встречах: все знаю — и что было, и что будет.
— А что будет?
— Чьи-то рецепторы снимут с меня накопленную тобою память и вернут мою.
— Зачем им понадобилась моя дилетантская память, когда у них есть второй Зернов?
Он посмотрел на меня так, словно хотел спросить: зачем спрашивать, когда у самого готов тот же ответ? Но все же ответил:
— Вероятно, мощность рецепторов ограничена. Один канал связи, и этот канал — ты. Или я, — засмеялся он и добавил: — А сейчас этот канал начнет действовать.
Я не понял.
— А что тут понимать, когда все ясно, — сказал он. — Возвращаешься домой, на дачу. Дочка, дачка, тишь да гладь, — засмеялся он, — а тянет. Родина. Даже меня тянет — теперешнего. Помнишь лужайку в лесу, где вы очутились после дачного ужина? — спросил он без всякой связи с предыдущим. — Узнаешь, если увидишь опять?
— Допустим, — сказал я.
— Оглянись.
Я оглянулся. Вместо фиолетовой дымки, окружавшей замкнутое ею пространство, я увидел поваленное дерево, на котором сидели тогда Зернов и Толька, и лесную чащобу кругом с белесыми пятнами просвечивающего неба.
— Прыгай, Юрочка. Проститься еще успеем. — Мой «дубль» почему-то спешил. — Иди, иди. Земля близко.
Я сделал шаг вперед и остановился. Что-то во мне воспротивилось.
— Не могу же без них, — сказал я.
— Они появятся одновременно с тобой. Расположитесь примерно так же, как очнулись в лесу, сумеете? Это важно для того, чтобы вернуть вас на Землю.
— А как? — спросил я. — Телепортация?
— Неважно, как это называется. Поспеши. Не задерживай их и меня. Потребуется еще некоторое время, чтобы резюмировать все, что вы поняли. Моя информация должна быть полной и законченной.
— Ты с нами?
— Незримо. Как в Гренландии, помнишь? — Он подтолкнул меня в спину, и я очутился в лесу.
Мой двойник и «проходы» Би-центра исчезли.
Но я был не один. На стволе поваленного дерева сидели Зернов и Толька. Мартин стоял рядом со мной, растерянно озираясь. Должно быть, дождь прошел: было тепло и влажно. И упоительно пахло густым настоем из липы, каштана и молодой хвои.
— Где это мы, мальчики? — Мартин все еще недоуменно оглядывался.
— На последней станции перед возвращением на Землю, — сказал я.
Я-то знал больше, чем все они, вместе взятые.
— Кто это тебе сказал?
— Анохин-бис.
Я перехватил внимательный взгляд Зернова.
— Опять? — спросил он.
— В последнюю минуту нашей милой беседы с Бойлом.
— Ты его догнал? — вскрикнул Толька.
— Догнал.
— И что? Он сопротивлялся?
— Я уже думал, что отдаю Богу душу. — Говоря, я так и видел перед собой автомат Корсона Бойла и его дрожащие пальцы на спусковом крючке. — Правда, в рай или в ад мы бы отправились вместе, но, откровенно говоря, меня это не утешало. Он бы не промахнулся.
Но Зернова не интересовало сослагательное наклонение.
— Значит, никто не стрелял? — уточнил он.
— Никто.
— Значит, он жив?
Я вздохнул: мне не хотелось рассказывать о конце Бойла.
— Где же он?
Все глядели на меня, ожидая ответа.
— Где-то вместе с радиоактивными осадками. Провалился в люк.
Зернов свистнул:
— Понятно. Потому мы и возвращаемся. Ты точно знаешь?
— Абсолютно. Сейчас они принимают всю накопленную нами информацию. Мой дубль спешил. Вероятно, через несколько минут мы будем дома.
— Где?
— На даче за ужином. Допивать скотч Мартина.
— Значит, нас еще задерживают на всякий случай, если что-то в информации, воспринятой их рецепторами, окажется непонятно или недостаточно, — задумчиво проговорил Зернов. — Последняя нить контакта. Замыкающая эпилог некой комедии ошибок. Или трагедии, если хотите.
— Чьих ошибок? — спросил Мартин: он все еще думал о своих переодетых в полицейские мундиры повстанцах, оставленных им в зале ресторана «Олимпия».
Зернов его понял.
— Нет, Мартин. Там все безошибочно. Люди хотели жить по-человечески и добились этого. Я говорю о розовых «облаках». Благие намерения их несомненны так же, как и ограниченность мышления. Они действовали сообразно своим представлениям о жизни. Но это качественно иная жизнь. Они не смогли или не сумели понять это качественное различие, отделить гипотезу от фактов, строить ее на основании фактов, а не подгонять факты под основание. Они создали разумный человеческий мир по виденным ими земным образцам, но не поняли несправедливости воспроизведенных классовых отношений. Они создали деньги как атрибуты земного быта, но истинной их роли не поняли. Два их великих деяния — континуум и Вычислительный центр, как два сказочных чуда — скатерть-самобранка и сапоги-скороходы. В социалистическом обществе такая скатерть-самобранка накормила бы миллионы миллионов, а сапоги-скороходы в два шага сократили бы расстояние, отделяющее один научный уровень от другого. Но великое благо стало великой бедой. Скатерть-самобранка обогатила одних и поработила других, а подкованные свинцом сапоги-скороходы на столетие задержали научный прогресс: столпам здешнего общества он был не нужен. Быть может, то, что я говорю, не совсем понятно качественно иной форме мышления, но ошибки очевидны, и корень их именно в недопонимании человеческой природы, человеческого мышления и человеческих отношений. И еще: одна цивилизация лишь тогда превосходит другую, когда превосходит ее не только технически, но и духовно. А духовного превосходства я, честно говоря, и не вижу. Совершить более чем евангельское чудо, мгновенно насытить не тысячи, а сотни тысяч людей и лишить эти сотни тысяч их земной памяти, огромного духовного богатства, накопленного за несколько тысяч лет человечеством, — это проявление не духовного превосходства, а духовной узости. Что делать дальше… — Зернов оборвал речь и задумался, словно подыскивал какие-то аргументы в памяти, а я услышал:
— Я знаю рецепт. Ты говорил о нем еще в континууме. Но так ли должен развиваться эксперимент?
— Ты уже заговорил их языком. «Эксперимент»! Мы не морские свинки.
— Я уже не ты. Я — канал связи. Как сказал Зернов: замыкающая контакта.
— Ты все слышал?
— Через тебя. Можешь не пересказывать. Ваш рецепт — невмешательство в эволюцию.
— В революцию.
— Называй как хочешь. Пусть Зернов определит дальнейшие формы эксперимента.
— Что он хочет? — спросил Зернов.
— Ты догадался?
— Нетрудно. Отсутствующий вид, и губы шевелятся. Уже был опыт.
— Они хотят, чтобы ты высказал свое мнение о дальнейшем развитии эксперимента.
— Прежде всего, не называть это экспериментом. Исключить это понятие из отношений обеих форм жизни. Никаких экспериментов! Создание — пусть неземным, не эволюционным путем — высшей стадии белковой жизни не отменяет дальнейшей ее эволюции. И никакого вмешательства! Любое вмешательство извне будет ее тормозом или гибелью. Люди этого мира сами найдут разумный путь к счастью. Может быть, «облакам» непонятно слово «счастье». Назовем его оптимальным вариантом благоденствия. Не совсем точно, но «облакам» будет понятно. Так вот, этот оптимальный вариант теперь найдут сами люди. Начало уже положено. Они же сумеют наиболее целесообразно использовать и два подаренных им сказочных чуда. Спроси своего двойника, помнит ли он заключительные слова писателя на парижском конгрессе о встрече двух цивилизаций, взаимно обогащенных духовными и техническими контактами?
— Можешь не спрашивать, — услыхал я голос своего невидимого собеседника. — Хочешь, повторю?
— Не надо. А ты хотел бы сохранить свою земную память?
— Конечно. Я бы и знал больше, и мыслил шире.
— И тебе бы не мешало мое существование?
— Где-то в другом мире? Абсурд. И я бы, вероятно, изменился, и похожесть бы наша в чем-то исчезла.
— Мне ты тоже не мешаешь. Мне даже приятно, что ты есть.
— Долго ты шептать будешь?! — взорвался Мартин. — Пошли его к черту. Хотят нас возвращать — пусть возвращают. И так три месяца потеряли. Я уже безработный в Америке.
Я услышал тихий смех. Его смех. Хотя это и было повторением гренландского опыта, слышать смех человека только в сознании казалось тревожным и странным.
— Скажи Мартину, что три месяца легко могут превратиться в три часа.
— Что-то загадочно.
— Узнаешь, когда очутишься у себя на веранде. Кстати, не выходи на улицу.
— Почему?
— А погляди на себя…
Я поглядел. На мне был серый мундир, расшитый где только можно золотым галуном. В таком же мундире был и Мартин, переодевшийся для операции в Си-центре и ресторане «Олимпия». Зернов в белом халате напоминал парикмахера или врача из райполиклиники, а Толька в смокинге и галстуке черной бабочкой смахивал на официанта из интуристской гостиницы.
— Что разглядываешь? — обиделся он.
— Любуюсь, в каком одеянии мы вернемся на Землю.
Все посмотрели друг на друга и засмеялись.
— Особенно ты хорош, — сказал Зернов. — Совсем швейцар из «Националя».
— А ты? Побрить? Постричь? Под бокс или полечкой?
— И я в мундире, — растерялся Мартин. — И переодеться не сможем. Может, куртку выбросить, а галун со штанов спороть?
— Не надо, — услышал я опять, — возьмите с собой как сувениры. Поездка не повторится.
— Значит, расстаемся?
— Увы, да.
— И больше не встретимся?
— Кто знает? Может быть, встретятся твои внуки и мои правнуки. Здесь время течет иначе, чем на Земле.
— Что ж, прощай. Может быть, это и к лучшему. Чудеса должен творить сам человек, а не мучиться над их объяснениями.
— Все, что теоретически возможно, обязательно будет осуществлено на практике, как бы ни были велики технические трудности. Это Кларк. Вместе читали.
— Должно быть. И Уэллса тоже. У меня сейчас на душе так же горько, как у мистера Барнстепла перед возвращением его из Утопии.
— А помнишь, о чем его попросили? Положить цветок на дорогу, где проходил стык двух миров.
— Я положу ветку.
— Нет, книжки. У тебя есть на даче какие-нибудь справочники, учебники?
— Что-то, помнится, есть.
— Положи их стопочкой в центре стола. Мне они пригодятся, даже если вернется память. А если нет, я переведу их для моих соотечественников. Пусть просвещаются… — Голос его постепенно слабел, как будто он уходил по дороге. — Приготовься. Будет шок. Да не пугайся — коротенький. Секунда, две…
— Приготовьтесь. Возвращаемся, — повторил я вслух и провалился в бездонный черный колодец.