Мы снова сидели у огня, подбрасывая сушняк в костер — наш второй костер за время пребывания на этой земле. На сей раз вблизи не протекала река, а пролегала дорога, широкая, пыльная, изрезанная рытвинами и колеями проселочная дорога. По бокам шли вырубленные просеки, уже отвоеванные у человека подлеском. Розовые кусты торчали повсюду, как под Москвой репейник. Проплешины лужаек между ними подступали к самой дороге.
На одной из таких лужаек мы и зажгли свой костер, стараясь шуметь и дымить, чтобы обратить внимание кучера возвращавшегося в Город омнибуса. Такие омнибусы ходили здесь два раза в день, забирая по дороге вышедших на прогулку или уже спешащих домой пешеходов. Наши порванные в лесу рубашки были тщательно зачинены Лиззи, а куртками и пиджаками, у кого их не было, снабдил Стил. Он же разработал и план нашего снаряжения. В рюкзаках у нас, кстати мало чем отличавшихся от московских рыбалочных, лежали консервы с американскими этикетками, бутылки с сидром и кока-колой: «облака», конечно, не могли не подметить ее земной популярности, да и сидр этот вы могли найти в любом парижском бистро. Выпитые бутылки мы не выбрасывали, а бережно возвращали в мешки. Туда же были засунуты и шкурки, снятые с убитых накануне нашего отъезда лисиц, — по штуке на каждого. Все точно соответствовало плану: консервы свидетельствовали о том, что мы не занимались охотой и не варили запрещенной ухи. Пустые бутылки, которые можно было продать на городской толкучке, подтверждали то, что мы — жители Города, возвращаемся в Город и не знаемся с врагами Города — «дикими». А на убитых лисиц имелась специальная лицензия полиции американского сектора с соответствующей визой французского: каждому из пяти перечисленных лиц разрешалось провезти по одной шкурке. Каждый из этих перечисленных лиц имел, кроме того, пропуск на выезд и возвращение в Город. «Пропуска настоящие, — заметил, прощаясь, Стил, — но вряд ли они понадобятся. У возвращенцев их обычно не проверяют. Содержимое рюкзаков в порядке, внешность не примечательная — вряд ли будут придирки».
Но нам, что называется, «повезло».
Сумерки еще не погасли, на часах у Джемса — наши уже не годились — было что-то около шести, как из-за облака дыма над костром показались три конские морды, а над ними — три серые тени в желтых сапогах, вернее, высоких шнурованных ботинках, какие носят в Канаде или в Штатах на севере.
— Пропуска, — сказал полицейский.
Я взглянул в лицо говорившего — сытое, лоснящееся лицо здоровенного тридцатилетнего парня, не лицо, а «будка», как у нас говорят в народе. Взмокшая от пота прядь волос по-гитлеровски пробивалась на лоб из-под фуражки, серой, расшитой золотым галуном типа французского кепи, с длинным прямоугольным козырьком. Золотые нашивки на рукаве, золотые пуговицы куртки и золотой лампас на бриджах дополняли угрожающую золотоносность всадника: в ней был вызов простым, безгалунным смертным.
— Быстрее! — крикнул он, пока мы извлекали из карманов куски желтого картона с нашими переиначенными именами.
Только Мартин сохранил свое полностью. Я превратился в Жоржа Ано, Дьячук — в Толя Толли, а у Зернова просто отрезали непривычное для здешних ушей окончание. Борис Зерн, по разумению Стила, звучало удачнее.
— Все из французского сектора? — спросил полицейский, бегло просмотрев пропуска.
— Все, — сказал Джемс.
— Открыть мешки!
Мы широко открыли рюкзаки. Полицейские, не слезая с коней, заглянули внутрь.
— Сколько шкурок?
— Пять.
— Есть лицензия?
Джемс протянул и лицензию.
Полицейский подозрительно оглядел всех нас и чуть-чуть наехал на меня, стоявшего ближе. Я отступил на шаг.
— Вы что, немые? Почему ты молчишь?
— Вас трое, а говорит один, — сказал я.
Полицейский усмехнулся, но не зло, а просто с сознанием собственного превосходства.
— Прыткий, — процедил он сквозь зубы. — Имя?
— Жорж Ано.
— Чем занимаешься?
— Фотограф, — отвечал я, не задумываясь.
— Пасс!
Я уже знал, что «пасс» означает «паспорт», и ответил, пожав плечами:
— Я полагал, что для загородных прогулок достаточно пропуска.
— Знаток законов, — усмехнулся опять полицейский, — так полагай впредь, что смирение, а не дерзость украшают путника. — Он подождал моего ответа и, видя, что я готов усвоить его совет, добродушно прибавил: — Ладно, отдыхайте. Омнибус пройдет здесь через час. Не пропустите, а то придется добираться пешком. А это вам не до угла на работу.
Он хохотнул, довольный репликой, и повернул коня. За ним затрусили и его спутники. Вскоре все исчезли за зигзагом дороги.
— С ума сошел! — взъярился Толька. — Зачем было спорить? Всех подвести мог.
— Надо уметь сдерживаться, Анохин, — присоединился к нему Зернов. — Сейчас это умение для нас важнейшее.
— А я не согласен, — тихо, но решительно вмешался Джемс. — Конечно, с «быками» зря связываться не стоит, но Сопротивление — это не только сдержанность. Нет, не только, — с вызовом повторил он.
Как Зернов умел успокаивать эти юношеские страсти-мордасти, по себе знаю.
— Мы младенцы в вашем Сопротивлении, мой мальчик, — сказал он. — Ползунки. Нам надо еще научиться ходить.
И Джемс промолчал, хотя именно он был сейчас нашим начальником. Он не провожал нас до первой полицейской заставы. Он шел с нами «в маки».
Вот как это случилось.
Накануне нашего отъезда мне не спалось. Может быть, ностальгия, жаркий вечер, не смягченный даже лесной прохладой, пьянящий запах чужих цветов, мерцание чужих звезд в безлунном, как всегда, небе. Рядом тихо спал Толька, всхрапывал Мартин, ворочался Борис — должно быть, тоже не спал. Наконец он чиркнул спичкой из коробки со шведской этикеткой: «Вега. Стокгольм». Огонек осветил спящих, но никто не проснулся. «Не спится? — шепнул он. — Пошли на балкон». — «Лучше в сад. Собак нет. Спустимся». Не одеваясь, мы начали спускаться по лестнице. Полоска света внизу остановила нас: дверь в комнату Стила была открыта. Ступенька под нами скрипнула, мы замерли. Голос Стила спросил: «Ты закрыл дверь в сад?» Голос Джемса ответил: «А зачем? Кто войдет? Смешно». Мы не могли двинуться ни вперед, ни назад — скрипучая лестница выдала бы наше присутствие. Получилось бы неловко и стыдно…
А разговор между тем продолжался.
— Значит, решил окончательно? Не передумаешь?
— Нет. Я бы ушел и без них. Не могу оставаться нейтральным.
— Разве мы нейтральны?
— Мне этого мало, пап.
Молчание. И затаенная грусть в голосе Стила:
— Мне будет трудно без тебя, мальчик.
— Останется Люк. И посели у нас Блума с Евой. Они так одиноки в лесу. Да и Люка привяжешь крепче. По-моему, она ему нравится.
— По-моему, она тебе нравилась.
— Давно, пап. Все это ушло вместе с детством.
— Рискуешь, Джемс.
— Без риска нет драки.
— А если без них?
— Это моя пятерка. Все уже согласовано.
— Им дадут другого.
— Я им нужнее. Они пропадут без меня. Ничего не знают, на каждом шагу могут споткнуться. Они как младенцы, пап. Ползунки.
Я услышал рядом тихий смешок. Должно быть, Зернов тогда же решил вернуть комплимент Джемсу.
А разговор не утихал.
— Не боишься провала?
— Будем осторожны. Мы не спешим.
— А если?
— Пострадает всего одна явка. А место работы и место жительства — это лодка, в которой поплывут они сами.
— Значит, отель «Омон»?
— Конечно. У Этьена в запасе всегда несколько комнат.
— Значит, уже двое: Фляш и Этьен.
— Фляш — это твоя инициатива.
— Я не думал тогда о твоем участии, мальчик.
— Какая разница? С Фляшем они могут даже не встретиться, а Этьен для них только владелец отеля. Я буду связан с ними — не он.
— А если провал не по их вине?
— Моей или Этьена? Ты заговариваешься, пап. Все равно что заподозрить Модюи или Грима.
— Тес… без имен, сынок.
— Но мы одни.
— Все равно. Никогда и нигде не называй имен без крайней необходимости.
— Хорошо, отец.
— Может быть, пройдем в сад? Побродим вместе в последний раз.
В полоске света перед нами мелькнули две тени. Скрипнула входная дверь.
— Слыхал? — шепнул Зернов.
— Этьен и «Омон»?
— Он уже не портье.
— Растут люди.
— Какой ценой?
— А нам не все ли равно? Память же у него блокирована.
— Смотря какая память.
Не сказав больше ни слова, мы вернулись к себе. Легли — не хотелось будить ребят. А думали, вероятно, о том же: слишком уж знакомо приоткрывалась завеса будущего. Парижский отель «Омон», где розовые «облака» показали нам самую страшную из своих моделей — модель воспоминаний гестаповца Ланге и его агента Этьена. Мы, живые, прошли сквозь эту гофманиаду, искромсав и сломав ее. В реальной жизни Этьен повесился, здесь он преуспевает. Конечно, он не сохранил памяти своего земного предшественника, и встреча с ним нам ничем не грозит. А если? Не преднамеренна ли эта встреча, не подготовила ли ее чужая воля, как и все наше путешествие в никуда?
Мысль об этом не покидала меня до отъезда — мы расстались с «сердцем пустыни», когда еще не забрезжил рассвет. Я так и не сомкнул глаз, а потом двухчасовое лодочное путешествие вверх по реке, затем в плавнях, долгий пешеходный маршрут по лесу, где Джемс шел, как герой Фенимора Купера, не хрустнув веточкой, не сломав сучка и ни разу не запутавшись в подозрительно схожих тропках, пока мы наконец не вышли на просеку, где пролегала дорога, по которой циркулировали полицейские и омнибусы. Омнибус наш еще не подошел, а «быки» уже скрылись из виду, оставив на душе у каждого тревогу и отвращение.
— В Канаде тоже конная полиция на дорогах, — сказал Мартин.
— Не такая.
— Полиция везде полиция.
— Это фашистская, — убежденно произнес Толька. — Серые эсэсовцы.
Ни один из нас не видал живого эсэсовца, но каждый выражал свою тревогу по-своему.
— Может быть, действительно моделирован фашистский режим, — подумал вслух я.
Зернов не согласился.
— Не следует механически переносить привычные социальные категории, — сказал он. — Фашизм — это порождение определенных экономических условий и политической ситуации. А здесь, скорее всего, что-то вроде диктатуры гаитянского божка с его тонтон-макутами.
Тут только я вспомнил о присутствии Джемса — все о нем забыли, говорили по-английски по привычке для Мартина, не для него. А он, конечно, и половины не понял. Но стоило поглядеть на него в эти минуты: такое жадное внимание светилось в глазах его, такое пылкое желание понять, вобрать в себя все услышанное, стать как бы вровень с нами, что сразу исчезла и напускная его серьезность, и мальчишеская игра в «отца-командира». Он был удивительно красив, этот юноша, — не лицом, нет, а своей всем открытой душевной чистотой. Интересно, гордились ли «облака» таким цельным и чистым созданием и неужели не видели разницы между ним и полицейским, поучавшим меня послушливому смирению? Нужно ли было повторять мир, в котором существовали рядом и эта горилла в золотогалунном мундире, и Феб[5] в ковбойке, может быть встретившиеся на Земле где-нибудь на уличной демонстрации?
Мысль оборвал донесшийся издалека металлический лязг; сквозь него пробивался частый стук копыт, подкованных толстым железом, — такие подковы, должно быть, и увечили и без того уже изувеченную дорогу. Джемс вскочил: «Собирайте рюкзаки, тушите костер. Омнибус!» — и выбежал на проселок с криком, издревле останавливавшим дилижансы, воспетые Андерсеном и Диккенсом.
Но такого они, вероятно, не видели. Обыкновенный автобус, облупленный и запыленный, с двойными колесами на стертых резиновых шинах, но запряженный шестеркой рослых лошадей цугом. На передке, не совсем обычном для автобуса, восседал кучер с длинным, похожим на удочку бичом — единственной диккенсовской деталью в этой смеси времен и транспортной техники. Истошный вопль Джемса заставил кучера придержать лошадей — громадина дрогнула и остановилась. Интересно, что в Москве или Париже мы не назвали бы ее громадиной: любой городской автобус воспринимаешь повсюду как норму уличного движения. Но здесь, в лошадиной упряжке с двумя гигантскими оглоблями, он показался нам чудовищных размеров каретой. Но делиться впечатлениями было некогда: мы втащили рюкзаки в открытую без пневматики дверь, кондуктор-негр оторвал нам розовые талончики и равнодушно отвернулся к окну. Больше никто не взглянул на нас: бич свистнул, и лесная прогалина за окном потянулась назад.
И внутри омнибус, насколько позволяли разглядеть две оплывшие свечи в закопченных стеклянных фонарях в голове и хвосте салона, выглядел даже не двоюродным братом, а прадедом наших московских автобусов. Только пассажиры были похожи: бородатые парни в джинсах и шортах, девчата с короткой стрижкой, полуобнявшиеся парочки. Впереди кто-то бренчал на гитаре, доносился знакомый мотив французской песенки, что-то вроде «миронтон-тон-тон, миронтэн»; кто-то смеялся, кто-то спал.
Я тоже попытался заснуть, измученный долгим и трудным походом, но каждый раз просыпался, когда вагон жестоко встряхивало на средневековых ухабах. И каждый раз в открытое окно доносился свист бича, мерный стук копыт и тяжелое конское дыхание, а сверху мигала мне незнакомая россыпь звезд, посреди которой чуточку ярче мерцал двойной звездный гриф, расширяющийся книзу восьмеркой — профилем большой концертной гитары. На ней, вероятно, играл какой-нибудь здешний космический великан.
Так завершилась прелюдия к фильму, какой мне никогда не удастся заснять.