Берлин, 1937
«…Они отняли у нас всё», — аккуратно вывел Высокородный Господин Абрахам Оппенгейм в тайной тетради. Поставил точку, подышал на страницу, полюбовался на свой почерк — ровный, красивый, с лёгким наклоном вправо. Потом закрыл тетрадь, погладил кончиками пальцев красный сафьяновый переплёт, и с тяжёлым вздохом уложил её на дно потайного ящика. Нажал на дощечку. Секретная пружина, заговорщицки скрипнув, втянула ящик в недра письменного стола.
Абрахам привычно посмотрел вверх, на книжные полки, и невольно скривился. Он никак не мог привыкнуть к пустому чёрному провалу там, где некогда золотились кожаные корешки собрания сочинений Шекспира. Шекспир угодил в реестр запрещённой литературы совсем недавно — за «Венецианского Купца», кажется.
Господин Оппенгейм с отвращением перевёл взгляд на пузатую Тору с нацистским могендовидом на обложке. Почему-то вспомнилось, что, по мнению Аристотеля, у паука шесть ног. Высокородный Господин поморщился: он с детства не любил насекомых.
В тишине хлопнула дверь, и в воздухе повисло тоскливое ожидание какой-то новой беды. «Во имя всего святого, что они ещё приготовили для нас?» — привычно подумал Абрахам, вставая.
Вошла Рахиль. Её голова была закутана всё тем же чёрным платком. Неделю назад нацистские молодчики поймали её на улице и насильно обрили голову. Её привезли домой на полицейской машине: она кричала, вырывалась, и чуть было не порезала лицо одного из парней отнятой у него же бритвой. Аккуратный немец, улыбаясь и кланяясь, предъявил Высокородному Господину Абрахаму Оппенгейму соответствующий пункт Положений об Избранном Народе, где чёрным по белому было сказано, что Высокородные Еврейские Женщины обязаны наголо брить голову… Там была ещё какая-то мерзость про ногти, вспомнил Абрахам. Кажется, их надо стричь под корень.
— Я больше не могу, — тихо сказала Рахиль. — Я так больше не могу.
— Что на этот раз? — помолчав, осведомился господин Оппенгейм, вертя в руках перо.
— Приходили люди из этой новой школы… и сказали мне… что наш маленький… — Рахиль не договорила — голос перехватило от рыданий.
Абрахам понял, что речь идёт о младшем сыне. С тех пор, как его заставили ходить в эту отвратительную нацистскую «ешиву», мальчика словно подменили.
— Они проходили Закон о Субботе, и спрашивали детей, чьи родители работали в субботу… и наш сын!.. прямо на уроке… что я… прибиралась по дому…
Господин Оппенгейм опустился в кресло и тяжело задумался. Нарушение Закона о Субботе грозило серьёзными неприятностями. С тех пор, как в проклятом тридцать третьем году к власти в стране пришли сумасшедшие хасидим с этим полукровкой Гитлером во главе, «еврейские законы» (так обычно назывались Положения об Избранном Народе) становились всё строже и строже. Но Имперский Закон о Субботе был введён одним из первых, и соблюдался особенно тщательно.
Всё началось с жуткой «хрустальной ночи», когда «возмущённая толпа» немцев и евреев, науськанная раввинами, разгромила все еврейские лавочки и магазины, открытые в Святой День. Потом полиция взяла манеру отлавливать в субботу евреев, спешащих по делам, или просто несущих в руках какой-нибудь груз. Первоначально дело ограничивалось штрафами, но данные о нарушителях заносились в личные дела, которые по первому требованию предоставлялись в хасидские синагоги… Абрахам поёжился.
Нет, в который раз подумал он, надо было уезжать, пока была такая возможность. Эмиграцию евреев окончательно запретили в тридцать шестом, когда нацисты окончательно утвердились в своей бредовой концепции прямой зависимости благополучия Рейха от положения дел с Избранным Народом и его религиозным рвением.
— Может быть, мы всё-таки воспользуемся предложением господина Вольфа? — осторожно спросил Абрахам.
Господин Вольф, пронырливый полукровка из негалахических (евреем он был только по отцу, и не торопился с гиюром, несмотря на нажим со всех сторон), умело пользовался своим двусмысленным положением, состоя одновременно в дюжине разных нацистских организаций. Он везде числился на вторых ролях, но везде имел доступ к разного рода бланкам с печатями, на чём и делал свой гешефт. Не так давно он предлагал господину Оппенгейму некий сомнительный комплект справок, вроде бы позволяющих оформить кратковременный выезд за пределы Рейха. Например, в Швейцарию, откуда многие бежали дальше, за океан.
Проблема была в том, что выезд оформлялся без детей. Выпустить еврейского ребёнка за границу — этого нацистские власти допустить не могли.
Рахиль подняла голову. Глаза её были сухими.
— Это наш сын, Абрахам. Какой бы он ни был, это наш сын.
— Ты настоящая еврейская мать, — пробормотал Абрахам нацистский лозунг. — Ты знаешь, — уныло добавил он, — позавчера я застал нашего сына в своём кабинете. Он рылся в книжках, что-то искал. Возможно, запрещённую литературу. Чтобы донести на меня, конечно. За что он меня так ненавидит?
— Доктор Фройд сказал бы… — начала было Рахиль, и тут же замолчала. Сочинения доктора Фройда, содержащие в себе грязные антиеврейские инсинуации, были торжественно сожжены хасидами накануне прошлого Йом-Кипур, официально заменившего в Германии Новый Год.
Внизу что-то зашуршало: старая Марта вытирала пыль в гостиной, как всегда, напевая себе под нос какую-то песенку.
— Я больше не могу, — повторила госпожа Оппенгейм. — А ведь ты был активистом… агитировал за них.
Абрахам потупился: он терпеть не мог напоминаний о том, как он, старый человек, маршировал с жёлтым могендовидом на рукаве, и вскидывал руку в нацистском приветствии.
— Я думал о нашем народе, — как обычно, ответил он. — Я думал, что немцам нельзя больше доверять власть. После той войны, которую они развязали. После поражения. После революции. После этой пародии на республику, как будто немцы могут жить при республике… Я думал, что мы, евреи, наконец должны исполнить свою историческую миссию, возглавить эту страну, вывести её из этого европейского Египта… И что наша религия, наконец, возрождается. Я никогда не был особенно религиозным, но когда я видел, как по всему Берлину горят ханукальные свечи — моя душа пела… Мы все ошибались, — горько закончил он. — Теперь я думаю, что социал-демократы были во многом правы. Нацистов привели к власти крупные немецкие тузы. Они прикрылись нашим народом, как грязным носовым платком, чтобы снова обделывать свои обычные дела.
Абрахам помолчал.
— Не знаю, когда я это понял. Наверное, когда я впервые увидел полицейского, бьющего еврея с криком «Учи Тору». Или когда мне впервые не пустили в кафе в субботу. Или когда…
Рахиль посмотрела в лицо мужу.
— Как ты думаешь, будет война? — тихо спросила она.
Абрахам пожал плечами.
— Ещё месяц назад я сказал бы «нет». Сказал бы, что они не безумцы — воевать с Англией ради никому не нужного клочка земли. Но… знаешь, вчера я шёл мимо школы. На плацу стояли дети. Немецкие дети. Они просто стояли с поднятыми руками, и кричали. Знаешь, что они кричали? И как они это кричали?
— «В следующем году в Иерусалиме», — прошептала Рахиль. — «В следующем году в Иерусалиме».
— Им нужен повод, — заключил Абрахам. — Им нужен только повод. Защита еврейского народа, ихуй[1] между немцами и евреями — это повод. Иерусалим — тоже повод.
Внизу что-то упало и покатилось. Госпожа Оппенгейм вздрогнула.
— Не будем больше об этом… Хотя бы сегодня, Абрахам, не будем, — нервно сказала она, и тут же продолжила: — Я была у Руфи. И слышала… страшные вещи. О «специальных поселениях». Где евреев заставляют соблюдать все шестьсот тринадцать мицвэс. Насильственно заставляют. И про господина Гринберга. Ты знаешь, что с ним сделали?
— Я запретил тебе ходить к Руфи! — взвился Абрахам, но сник под тяжёлым взглядом жены.
— Я ходила к Руфи, — продолжала Рахиль, не отводя глаз, — и она показал мне… письмо. Это был грязный клочок бумаги. Но это был почерк Эриха, слышишь! Это был почерк Эриха Гринберга!
— Эрих Гринберг был коммунистом, предателем еврейского народа, — Абрахаму казалось, что он слышит свои слова как бы со стороны. Он провёл рукой по лицу, но ощущение не исчезло. — Ты же знаешь, он не скрывал своих убеждений, и…
На первом этаже раздался шум, звон разбитого стекла. Марта ойкнула. Потом шум повторился.
Господин Оппенгейм оттолкнул окаменевшую от страха жену и бросился в кабинет.
Он как раз пытался засунуть в камин тетрадку в сафьяновом переплёте, когда дверь распахнулась, и вошли люди в чёрно-жёлтой форме.