Больше всего он любил тишину и девственную чистоту шельфового ледника: усердное дыхание собак, идущих назад по собственному следу, шорох полозьев по снегу, молочно-радужный свод неба над головой. Сквозь снежную завесу Гарнер вглядывался в бесконечные ледяные просторы, расстилающиеся перед ним, а ветер кусал лицо, заставляя время от времени соскребать тонкую корочку льда с краев ветрозащитной маски; только шорох, с которым ткань маски соприкасалась с лицом, напоминал ему, что он еще жив.
Их было четырнадцать. Четверо мужчин, один из которых — по имени Фабер — лежал на санях позади Гарнера. Он был привязан и большую часть времени оставался без сознания, но иногда пробуждался из глубин морфинового сна и начинал стонать. Десять больших серо-белых гренландских собак. Двое саней. И тишина, подавляющая все воспоминания и желания, создающая пустоту внутри. А ведь он приехал в Антарктиду именно ради этого.
Но вдруг тишина оборвалась — вскрылась старая рана.
Раздался оглушительный треск, будто молния ударила в камень и расколола его пополам; лед задрожал, и собаки, запряженные в главные сани в двадцати метрах от Гарнера, взвыли от страха. Это произошло прямо на глазах у Гарнера: главные сани перевернулись — Коннелли при этом упал в снег — а затем будто огромная рука схватила их и потянула вниз, пытаясь затащить в трещину во льду. Потрясенный Гарнер еще какое-то мгновение сидел и смотрел, что будет дальше. Торчащие камнем из земли сломанные сани все приближались и приближались. И тут время словно споткнулось и резко скакнуло вперед. Гарнер развернулся и бросил назад крюк, чтобы затормозить. Крюк царапал лед. Когда он наконец зацепился, Гарнера сильно тряхнуло. Веревка натянулась, и сани замедлились. Но этого было недостаточно.
Гарнер бросил второй крюк, затем еще один. Крюки цеплялись за лед, сани дергались из стороны в сторону, один полоз поднялся в воздух. На мгновение Гарнеру показалось, что сани перевернутся и накроют собой собак. Но полоз снова опустился на землю, сани заскользили по льду, поднимая ледяные брызги, пока наконец не остановились.
Стуча зубами и подвывая, собаки жались к саням. Гарнер спрыгнул на снег, не обращая на них никакого внимания. Он оглянулся на мертвенно-бледного Фабера, который чудом не свалился в снег, а затем бросился к сломанным саням, перепрыгивая через рассыпавшийся груз: еду, палатки, посуду, медикаменты, среди которых сверкали медицинские инструменты и несколько бриллиантов — ценных ампул морфия, которыми так дорожил Макрэди.
Сломанные сани едва держались на краю глубокой черной трещины во льду. Когда Гарнер подошел ближе, сани под весом запряженных в них собак сдвинулись на сантиметр, а затем еще на сантиметр. Собаки скулили, царапая когтями лед, в то время как ремни упряжи увлекали их вниз под весом Атки, ведущего пса, который уже исчез за краем пропасти.
Гарнер представил себе, как пес изо всех сил пытается высвободиться из ремней, погружаясь все глубже в черный колодец, наблюдая за тем, как неровный круг бледного света над его головой уменьшается и отдаляется от него сантиметр за сантиметром. От этой мысли Гарнер почувствовал дыхание ночи внутри самого себя, ощутил на себе вековую тяжесть тьмы. Вдруг чья-то рука схватила его за лодыжку.
— Черт! — воскликнул Гарнер. — Держись…
Наклонившись, он схватил руку Бишопа и потянул его наверх, подошвы ботинок скользили на льду. Вытащив его на поверхность, Гарнер по инерции упал в снег, а Бишоп упал рядом и свернулся в позе зародыша.
— Ты в порядке?
— Лодыжка, — сквозь зубы проговорил Бишоп.
— Ну-ка, дай я посмотрю.
— Потом. Где Коннелли? Что с Коннелли?
— Он упал…
Сани с металлическим скрежетом двинулись с места. Они сдвинулись на полметра, а затем снова остановились. Собаки взвыли. Гарнер никогда не слышал, чтобы собаки издавали такие звуки — он даже не знал, что собаки могут издавать такие звуки, — и на секунду их бессловесный слепой ужас охватил и его самого. Он снова подумал об Атке, который висел там, на ремнях, пытаясь уцепиться когтями за воздух, и почувствовал, как внутри него все перевернулось.
— Соберись, парень, — сказал Бишоп.
Гарнер глубоко вдохнул, ледяной воздух обжигал легкие.
— Сейчас нужно собраться, док, — сказал Бишоп. — Ты должен обрезать веревки.
— Нет!..
— Мы должны освободить сани. Спасти оставшихся в живых. Так нужно, или мы все здесь умрем, понимаешь? Я не могу двигаться, поэтому этим придется заняться тебе…
— А как же Коннелли?..
— Не сейчас, док. Делай, что я тебе говорю. У нас нет времени. Понимаешь?
Бишоп пристально смотрел на него. Гарнер попытался отвернуться, но не смог. Он будто окаменел под пристальным взглядом товарища.
— Ладно, — сказал он.
Гарнер, пошатнувшись, встал. Он опустился на колени и принялся копаться в обломках. Отбросил в сторону пачку риса, смерзшегося в комья, открыл одну из коробок — в ней оказались бесполезные сигнальные ракеты — и отшвырнул ее в сторону, взялся за другую. На этот раз ему повезло: в коробке лежал моток веревки, молоток и несколько скальных крючьев. Сани заскользили ближе к краю трещины и повисли на середине, их задняя часть приподнялась над поверхностью земли, собаки вновь заскулили.
— Быстрее! — сказал Бишоп.
Гарнер стал вбивать крючья как можно глубже в многолетнюю мерзлоту и несгибаемыми из-за толстых перчаток пальцами продевать веревку в кольца. Другим концом веревки он обвязал себя вокруг пояса и направился к краю разлома в леднике. Лед с треском ходил под ногами. Сани дрогнули, но не сдвинулись с места. Внизу из-под упряжи торчали кожаные ремни, туго натянутые через неровный край пропасти.
Он начал двигаться, постепенно натягивая веревку. Небо над его головой все отдалялось. Опускаясь все ниже и ниже, он, наконец, оказался на коленях на самом краю ледника, а в нос ему ударил жар и резкий запах псины. Зубами он стащил с руки одну перчатку. Методично сражаясь с враждебной стихией, он вытащил нож из чехла и, прижав лезвие к ближайшему ремню, принялся пилить, пока кожа с треском не порвалась.
Внизу в темноте Атка опустился ниже и жалобно заскулил. Гарнер принялся за следующий ремень, почувствовал, что тот движется, и все — собаки, а за ними и сани — медленно приближается к обрыву. На секунду ему показалось, что сани сорвутся и исчезнут во тьме. Но ничего не случилось. Он взялся за третий ремень, который отчего-то оказался не так сильно натянутым. Тот затрещал под лезвием, и Гарнер снова почувствовал, как в глубине темного колодца Атка покачнулся под собственным весом.
Гарнер вглядывался в черноту. Он мог разглядеть смутные очертания пса, чувствовал, как невыразимый ужас собаки охватывает и его самого, и, когда он поднес лезвие к последнему ремню, в его памяти рухнула стена, которую он когда-то тщательно возводил. На него нахлынули воспоминания: изуродованная плоть под его ладонями, отдаленные выстрелы, потемневшее и искаженное лицо Элизабет.
Пальцы дрогнули. На глаза навернулись слезы. Атка бился внизу, и сани постепенно двигались. Но он все колебался.
Веревка затрещала. Гарнер посмотрел вверх и увидел, как Коннелли, хватаясь руками за веревку, спускается к нему.
— Давай, — прохрипел Коннелли, глаза его сверкали. — Освободи его.
Пальцы Гарнера, сжимающие рукоятку ножа, ослабли. Темнота тянула его к себе, Атка скулил.
— Дай сюда этот чертов нож, — сказал Коннелли, хватаясь за рукоятку. Теперь они оба висели на единственной серой тонкой веревке: двое мужчин, один нож и бездонная пропасть неба над их головами. Коннелли яростно пилил последний ремень. Еще мгновение тот не поддавался, а затем оборвался, резко, и концы ремня разлетелись в разные стороны от лезвия.
Атка с криком провалился в темноту.
Разбили лагерь.
Нужно было отремонтировать упряжь, успокоить собак, перераспределить груз с учетом потери Атки. Пока Коннелли занимался этой рутиной, Гарнер позаботился о Фабере — его кровь черной ледяной коркой покрывала временную шину, которую Гарнер соорудил вчера, — и перебинтовал лодыжку Бишопа. Все эти действия он совершал машинально. Служба во Франции научила его этому фокусу: руки работают, в то время как мысли заняты совершенно другим. На войне это помогало ему не потерять рассудок, когда к нему в госпиталь привозили людей, изрешеченных немецкими пулеметами или покрытых волдырями и ожогами от иприта. Он пытался спасти их, хотя эта работа была совершенно бессмысленной. Человечество почувствовало вкус смерти, и доктора стали ее сопровождающими. Среди криков и луж крови Гарнер заставлял себя думать о своей жене, Элизабет: о том, как тепло у них на кухне в Бостоне, и о ее теплом теле.
Но все это в прошлом.
Теперь, когда он дал волю воспоминаниям, они завели его в темные уголки, и он, будто медик-первокурсник, пытался полностью сосредоточиться на выполнении этих механических действий. Он отрезал кусок бинта и туго крест-накрест перебинтовал раненую ногу Бишопа, частично захватив ступню. Он старался ни о чем не думать, прислушиваясь к тому, как легкие с трудом вдыхают морозный воздух, как Коннелли со сдержанной злостью работает над упряжью, как собаки роются в снегу, устраиваясь отдохнуть.
А еще он прислушивался к отдаленным крикам Атки, которые кровью сочились из трещины.
— Поверить не могу, что этот пес все еще жив, — сказал Бишоп и поднялся, чтобы проверить поврежденную ногу. Сморщившись, он снова опустился на ящик. — А он чертовски живуч.
Гарнер представил себе, с какой болью и отчаянием на лице Элизабет ждала его, пока он воевал за океаном. Она так же боялась за него, сидя на дне собственного черного разлома? Она так же кричала и плакала из-за него?
— Помоги мне с палаткой, — сказал Гарнер.
Они отделились от основной части экспедиции, чтобы отвезти Фабера назад к одному из складов на шельфовом леднике Росса, где Гарнер мог бы о нем позаботиться. Они бы остались там дожидаться остальных членов экспедиции, которые вполне устраивали Гарнера, но не нравились ни Бишопу, ни Коннелли: те более серьезно относились к походу.
До наступления полярной ночи по-прежнему оставался месяц, но, если они собираются разбить здесь лагерь и чинить снаряжение, им необходимо поставить палатки, чтобы не замерзнуть. Когда они начали вбивать колышки в вечную мерзлоту, к ним подошел Коннелли; его взгляд безразлично скользнул по Фаберу, который лежал в морфиновом забытье, все еще привязанный к саням. Посмотрев на лодыжку Бишопа, Коннелли поинтересовался, как тот себя чувствует.
— Заживет, — сказал Бишоп. — Никуда не денется. Как там собаки?
— Придется думать, как обойтись без Атки, — сказал Коннелли. — Похоже, придется сбросить часть груза.
— Мы потеряли всего одну собаку, — сказал Бишоп. — Это не должно сильно повлиять на вес.
— Мы потеряли двоих. У одной из крайних сломана лапа. — Он расстегнул одну из сумок, привязанных к саням сзади, и вытащил из нее армейский револьвер. — Так что давай, делай перерасчет. А мне придется заняться раненой. — Он смерил Гарнера презрительным взглядом. — Не волнуйся, я не заставляю тебя это делать.
Гарнер наблюдал за тем, как Коннелли подошел к раненой собаке, лежавшей на снегу в стороне от остальных. Она непрерывно вылизывала поврежденную лапу. Когда подошел Коннелли, она подняла на него взгляд и легонько вильнула хвостом. Коннелли направил на нее ствол и пустил пулю в голову. В пустоте открытой равнины звук выстрела показался блеклым и незначительным.
Гарнер отвернулся, внутри него с неожиданной силой поднялась буря эмоций. Бишоп поймал его взгляд и с наигранно грустной улыбкой пояснил:
— День не задался.
Атка продолжал скулить.
Гарнер не мог уснуть. Он лежал и разглядывал брезентовый потолок палатки: туго натянутый, гладкий, будто скорлупа яйца изнутри. Фабер стонал, звал кого-то — похоже, кто-то привиделся ему в горячке. Гарнер его почти ненавидел. Не за травму — ужасный открытый перелом бедра был результатом неосторожного шага по льду, когда Фабер вышел из палатки, чтобы отлить, — а за сладкое забвение от дозы морфия.
На войне во Франции он встречал многих докторов, которые пользовались этим препаратом, чтобы отгонять ужасы, преследовавшие их по ночам. Он также видел, каким жаром и агонией сопровождался синдром отмены. У него самого никогда не было желания испытать это на себе, но все же наркотик манил его. Раньше это желание появлялось у него при мысли об Элизабет. Теперь же оно возникало в любой момент и мучило его гораздо сильнее.
Элизабет пала жертвой величайшей шутки всех времен: жертвой гриппа, эпидемия которого охватила мир весной и летом 1918 года — будто небеса посчитали, что недостаточно заявили о своем недовольстве человечеством, допустив кровавую бойню в окопах. В последнем письме Элизабет так и назвала эту эпидемию: божий суд над сумасшедшим миром. Гарнер к тому времени уже разочаровался в религии: спустя неделю, проведенную в полевом госпитале, он убрал подальше Библию, которую Элизабет дала ему с собой. Уже тогда он понял, что эти жалкие выдумки не принесут ему никакого утешения перед лицом этого ужаса. Так и вышло. Ни тогда, ни спустя некоторое время, когда он вернулся домой и обнаружил там безмолвную, одинокую могилу Элизабет. Вскоре после этого Гарнер принял предложение Макрэди сопровождать экспедицию, и хотя перед отбытием он сунул Библию в свой мешок со снаряжением, он ни разу ее не открывал и не собирался открывать сейчас, лежа без сна рядом с человеком, который чуть не умер лишь потому, что захотел отлить (еще одна величайшая шутка), в этом ужасном и заброшенном месте, где сам бог, в которого так верила Элизабет, не имел власти.
В таком месте бога нет и быть не может.
Лишь непрекращающийся свист ветра, рвущийся сквозь тонкий брезент, и доносящиеся из глубины звуки собачьей агонии. Лишь пустота и несгибаемый фарфоровый купол полярного неба.
Тяжело дыша, Гарнер сел.
Фабер бормотал что-то себе под нос. Гарнер склонился к раненому, и ему в ноздри ударил горячий, зловонный воздух. Он убрал волосы со лба Фабера и стал рассматривать его ногу: под штаниной из тюленьей кожи она вздулась и стала похожей на сардельку. Гарнеру не хотелось думать о том, что он увидит, разрезав эту сардельку и обнажив поврежденную ногу: вязкую поверхность раны, кроваво-красные линии, свидетельствующие о заражении крови, обвивающие бедро Фабера, будто виноградная лоза, неотвратимо пробирающиеся вверх, прямо к его сердцу.
Атка издал высокий, протяжный звук, который постепенно распался на жалкие поскуливания, затих, а затем возобновился воем сирены, прямо как на французском фронте.
— Боже, — прошептал Гарнер.
Он вытащил из мешка фляжку и позволил себе сделать маленький глоток виски. Затем он сел в темноте, прислушиваясь к горестным стенаниям пса, и перед его глазами замелькали воспоминания из госпиталя: кусок окровавленной человеческой плоти в стальной ванночке, воспаленная рана после ампутации, кисть, самопроизвольно сжавшаяся в кулак, когда ее отделили от руки. Думал он и об Элизабет, погребенной за несколько месяцев до того, как Гарнер вернулся из Европы. Еще он думал о Коннелли, о том, с каким презрением тот посмотрел на него, когда пошел разбираться с раненой собакой.
Не волнуйся, я не заставляю тебя это делать.
Пригнувшись — палатка была низкой — Гарнер оделся. Он положил в карман куртки фонарь, толкнул плечом полог палатки и, склонившись, пошел против ветра, обхватив себя руками вокруг пояса. Трещина была прямо перед ним, веревка по-прежнему змеей петляла между крючьями, а ее конец свешивался в яму.
Гарнер почувствовал, как темнота тянет его к себе. Атка кричал.
— Ладно, — пробормотал он. — Все хорошо, я сейчас приду.
Он снова обвязал себя веревкой вокруг пояса. На этот раз он без малейшего колебания развернулся спиной к обрыву и начал двигаться. Перехватывая веревку руками, он пятился назад и спускался вниз, шаркая подошвами по льду, пока не шагнул в пустоту и не повис на веревке в темном колодце.
Его охватила паника, непреодолимое чувство, что под ним пропасть. Под его ногами зияла огромная разинутая пасть трещины, кусок абсолютной пустоты, вклинившийся в самое сердце планеты. Внизу — в пяти, десяти метрах? — скулил Атка, так жалобно, будто новорожденный щенок, зажмурившийся в попытке защитить глаза от света. Гарнер подумал о псе, который корчился в агонии, лежа на каком-то подземном леднике, и начал спускаться во всепоглощающую темноту ямы.
Один удар сердца, затем еще один, еще и еще; казалось, мрак поглотил весь воздух, ноги пытались нащупать твердую опору. Пытались — и нащупали. Крепко вцепившись в веревку, Гарнер стал понемногу проверять, выдержит ли поверхность его вес.
Поверхность выдержала.
Гарнер достал из кармана фонарь и включил его. Атка поднял на него полный боли взгляд карих глаз. Лапы пса были изогнуты под туловищем, хвост слабо подергивался. На морде блестела кровь. Подойдя ближе, Гарнер увидел, что обломок ребра пробил туловище пса, обнажив бледно-желтый подкожный жир. Глубоко в ране сквозь толстую свалявшуюся шерсть можно было разглядеть, как пульсируют кроваво-красные внутренности. На сырых камнях замерзла лужица, от которой исходил неприятный запах: пес опорожнил кишечник.
— Все хорошо, — сказал Гарнер. — Все хорошо, Атка.
Опустившись на колени, Гарнер погладил собаку. Атка зарычал и утих в ожидании помощи и сострадания.
— Атка, хороший мальчик, — прошептал Гарнер. — Успокойся.
Гарнер вытащил из чехла нож, наклонился вперед и поднес лезвие к горлу собаки. Атка заскулил.
— Ш-ш-ш, — прошептал Гарнер, прижимая лезвие и готовя себя к тому, что он собирался вот-вот сделать, как вдруг…
Во тьме позади него что-то зашевелилось: послышался шорох кожи, грохот сталкивающихся камней, мелкие камешки со стуком разлетались в темноте. Атка снова заскулил, принялся дергать лапами, пытаясь вжаться в стену. В изумлении Гарнер надавил на лезвие. На шее Атки открылась рана и засочилась черной артериальной кровью. Пес замер, дернулся и умер — Гарнер всего мгновение наблюдал, как его глаза помутнели, — и в темноте у него за спиной опять что-то зашевелилось. Гарнер отшатнулся назад, прижимая тело Атки плечами к стене. Он замер, вслушиваясь в тишину.
Ничего не происходило (уж не показалось ли ему все это? наверняка просто показалось), и Гарнер осветил тьму фонарем. От увиденного у него перехватило дыхание. Ошеломленный, он встал на ноги, веревка кольцами лежала возле его ног.
Простор.
Это место казалось бесконечным: голые каменные стены образовали арки, как в соборах, поднимавшиеся до самой поверхности, пол был гладкий, как стекло — отполированный веками, он простирался перед ним, пока не исчезал далеко во тьме. От ужаса — или из любопытства? — Гарнер двинулся вперед, постепенно разматывая веревку, пока не оказался на краю пропасти и не разглядел, что же это на самом деле.
Это была лестница, вырезанная из цельного камня, и эта лестница была не человеческая: каждая ступенька была больше метра в высоту, а сама лестница, изгибаясь, уходила бесконечно глубоко под землю, вниз и вниз, туда, куда не доставал свет его фонаря, так далеко, что он и представить себе боялся. Гарнер почувствовал, как это место тянет его за собой, его тело дрожало от желания спуститься туда. Нечто глубоко внутри него — какое-то немое, невыразимое желание — требовало сделать это, и, не успев полностью осознать, что происходит, Гарнер спустился на одну ступеньку, затем на следующую, урывками освещая на стенах рельефы, изображающие нечеловеческие фигуры: ноги и руки с длинными когтями, спутанные щупальца, которые будто бы извивались в неровном свете фонаря. И при всем этом его непреодолимо тянуло вниз, в темноту.
— Элизабет, — шептал он, спускаясь по ступенькам все ниже и ниже, пока веревка, о которой он уже забыл, не сдавила его пояс. Он посмотрел вверх и увидел высоко над собой бледное пятно — лицо Коннелли.
— Какого черта ты там забыл, док? — прокричал Коннелли разъяренным голосом, а затем Гарнер, едва ли не против собственной воли, начал подниматься обратно, к свету.
Не успел он выбраться наружу, как Коннелли схватил его за воротник и швырнул на землю. Гарнер попытался встать, но Коннелли пинком сбил его с ног, его лицо со светлой бородой было искажено от бешенства.
— Ты тупой сукин сын! Ты что, хочешь, чтобы мы все тут передохли?
— Отвали от меня!
— Из-за псины? Из-за чертовой псины? — Коннелли попытался пнуть его снова, но Гарнер схватил его за ногу и покатился по снегу, повалив за собой. Двое мужчин сцепились в снегу, несмотря на то, что толстые воротники и перчатки делали невозможным нанести друг другу хоть сколько-нибудь серьезные повреждения.
Полог одной из палаток откинулся, и оттуда высунулся потревоженный Бишоп с озадаченным лицом. Он направлялся к ним, застегивая пуговицы на куртке.
— Прекратите! Прекратите сейчас же!
Гарнер с трудом поднялся на ноги и, пошатнувшись, сделал пару шагов назад. Коннелли тяжело дышал, склонившись на одно колено и согнувшись. Он указал на Гарнера:
— Я нашел его в трещине! Он спустился туда в одиночку!
— Это правда?
— Разумеется, правда! — воскликнул Коннелли, но Бишоп жестом заставил его замолчать.
Гарнер посмотрел на него, с трудом вдыхая холодный воздух.
— Вам нужно это увидеть, — сказал он. — Боже мой, Бишоп!
Бишоп перевел взгляд на трещину, увидел крючья и веревку, уходящую в темноту.
— Ох, док, — сказал он тихо.
— Это не трещина, Бишоп. Это лестница.
Коннелли в два шага очутился возле Гарнера и ткнул его пальцем в грудь:
— Что? Да ты свихнулся!
— На себя посмотри!
Бишоп вклинился между ними.
— Хватит! — Он повернулся к Коннелли. — Отойди.
— Но…
— Я сказал, отойди!
Коннелли сжал губы, а затем развернулся и пошел к трещине. У края он опустился на колени и стал поднимать веревку.
Бишоп повернулся к Гарнеру.
— Объяснись.
Весь энтузиазм Гарнера мгновенно испарился. Он почувствовал усталость. Мышцы болели. Как объяснить ему это? Как объяснить им, чтобы они все поняли?
— Атка, — сказал он просто, умоляюще. — Я его слышал.
На лице Бишопа появилось выражение глубокого сожаления.
— Док… Атка был всего лишь псом. Главное для нас — доставить Фабера на склад.
— Я все время его слышал.
— Тебе нужно взять себя в руки. На кону человеческие жизни, ты это понимаешь? Мы с Коннелли не врачи. Фаберу нужен ты.
— Но…
— Ты слышишь, о чем я говорю?
— Я… да. Да, я понимаю.
— Спускаясь в такие трещины, особенно в одиночку, ты подвергаешь опасности всех нас. Что мы будем делать, оставшись без врача? А?
Гарнер не мог выиграть этот спор на словах. Нужно было действовать иначе. Поэтому он схватил Бишопа за руку и повел к трещине.
— Смотри, — сказал он.
Бишоп дернул руку, пытаясь высвободиться, лицо его почернело.
— Не распускай руки, док, — сказал он.
Гарнер отпустил его.
— Бишоп, — сказал он. — Прошу тебя.
Бишоп секунду колебался, а затем двинулся в сторону трещины.
— Хорошо.
Коннелли был в ярости.
— Да ради всего святого!
— Мы не собираемся туда спускаться, — сказал Бишоп, переводя взгляд с одного на другого. — Я просто посмотрю, да, док? Вот и все.
Гарнер кивнул.
— Хорошо, — сказал он. — Ладно.
Вдвоем они подошли к краю трещины. Приближаясь к ней, Гарнер чувствовал, как в его печень словно вонзился крюк, тянущий вниз. Пришлось приложить усилие, чтобы остановиться у края, остаться спокойным и невозмутимо смотреть на остальных, как будто вся его жизнь не зависела от этого момента.
— Это лестница, — сказал он. Его голос не дрогнул. Его тело не двинулось с места. — Она вырезана из скалы. И на ней есть… кое-какие украшения.
Бишоп долго всматривался в темноту.
— Я ничего не вижу, — сказал он наконец.
— Говорю тебе, оно там! — Гарнер замолчал и попытался взять себя в руки. Еще попытка.
— Это может оказаться величайшим научным открытием века. Ты что, хочешь, чтобы Макрэди присвоил его себе? Поставил здесь свой флажок? Да это же доказательство существования… — Гарнер запнулся. Он и сам не знал, существование чего это доказывает.
— Мы отметим это место, — сказал Бишоп. — И вернемся сюда. Если все это правда, то оно никуда не денется.
Гарнер включил фонарь.
— Смотри, — сказал он, направляя луч света вниз.
Белый луч разрезал темноту с точностью скальпеля, освещая каменные своды и рельефы на них, которые могли оказаться всего лишь природными неровностями. Круг света упал на стену позади трупа собаки, ярко осветив раскрытую челюсть пса, вывалившийся язык и черную лужицу крови.
Бишоп на мгновение задержал на нем взгляд, а затем затряс головой:
— Черт бы тебя побрал, док, — сказал он, — не испытывай мое терпение. Пошли отсюда.
Бишоп уже собирался отвернуться, когда тело Атки дернулось раз — Гарнер это видел — а затем еще раз, почти незаметно. Гарнер протянул руку и схватил Бишопа за рукав.
— Да что еще, ради бога… — начал было тот, в его голосе чувствовалось раздражение. Затем тело рывком исчезло в темноте, так быстро, что казалось, будто оно растворилось в воздухе. Лишь кровавый след, уходящий в темноту, был свидетельством того, что это им не померещилось. Луч фонаря блуждал во мраке, и неровный круг света перемещался по гладкой, холодной поверхности камня, пока не наткнулся на нечто напоминающее вырезанную на поверхности когтистую лапу. Фонарь мигнул и погас.
— Какого черта… — начал Бишоп.
Из палатки за их спинами вырвался крик.
Фабер.
Гарнер неуклюже побежал через сугробы, высоко поднимая колени. Двое оставшихся что-то кричали ему вслед, но слов было не слышно из-за ветра и его собственного тяжелого дыхания. Тело совершало привычные движения, но сознание, будто насекомое, попавшее в паутину, застряло в трещине позади него, а перед глазами стоял образ того, что он только что увидел. Его гнал страх, адреналин и что-то еще, какая-то другая эмоция, которую он не испытывал много лет, а может быть, и ни разу за всю свою жизнь; некий переполняющий душу восторг, который грозил развеять его по ветру, будто пепел.
Фабер сидел на полу палатки, в воздухе смешались резкие запахи пота, мочи и керосина; его голову обрамляла шапка густых черных волос, а лицо было бледным как мел. Он все еще пытался кричать, но голос его не слушался, и он мог лишь издавать длинный хриплый свист, будто через его горло вытягивали стальную стружку. Из-под одеяла торчала опухшая нога.
От печки Нансена[11] исходило почти невыносимо душное тепло.
Гарнер опустился на колени рядом с ним и попытался уложить его назад в спальный мешок, но Фабер сопротивлялся. Он неотрывно смотрел на Гарнера, окружающую тишину нарушало лишь его тяжелое дыхание. Вцепившись пальцами в воротник Гарнера, он притянул его ближе к себе, так близко, что Гарнер ощущал кислый запах его дыхания.
— Фабер, успокойся, успокойся!
— Оно… — голос Фабера дрогнул. — Оно отложило в меня яйцо!
Бишоп и Коннелли протиснулись в палатку, и у Гарнера внезапно возникло ощущение, будто его окружили — жара от печки, вонь, поднимающийся от их одежды пар; они подошли ближе, не сводя с Гарнера глаз.
— Что здесь происходит? — спросил Бишоп. — Все в порядке?
Фабер смотрел на них диким взглядом. Не обращая на них внимания, Гарнер положил ладони на щеки Фаберу и повернул его голову на себя.
— Смотри на меня, Фабер. Смотри на меня. О чем ты говоришь?
Фабер выжал из себя улыбку.
— Во сне. Мне приснилось, как оно засунуло мою голову в свое тело и отложило в меня яйцо.
Коннелли сказал:
— Он бредит. Видишь, что происходит, если бросать его одного?
Гарнер достал из сумки ампулу морфия. Фабер увидел это и стал извиваться всем телом.
— Нет! — закричал он, снова обретя голос. — Нет! — Выбившейся из-под одеяла ногой он сбил печь Нансена. Выругавшись, Коннелли бросился к перевернутой печке, но было уже слишком поздно. Все припасы и одеяла были залиты керосином, и палатка вспыхнула. Всех охватила паника. Бишоп попятился к выходу, а Коннелли оттолкнул Гарнера — тот упал на спину — и схватил за ноги Фабера, оттаскивая его от огня. Фабер кричал и пытался сопротивляться, но Коннелли был сильнее. Через секунду Фабер, а вместе с ним и его тлеющий вещмешок, исчезли.
Гарнер, который все еще оставался в палатке, откинулся назад и наблюдал, как пламя стремительно поглощает крышу, роняя на землю и ему на голову огненные ленты. Жар сжал Гарнера, как пылкий любовник, и Гарнер закрыл глаза.
Однако он чувствовал не жар от огня, а холодное дыхание подземелья, тишину могилы, погребенной глубоко под ледником. Он снова увидел перед собой ступени, уходящие вниз, и услышал голос женщины, зовущей его. Она спрашивала, где он.
«Элизабет, — отозвался он, и его голос эхом отскочил от каменных стен. — Ты здесь?»
Если бы он только мог ее увидеть! Если бы он мог ее похоронить. Скрыть под землей ее прекрасные глаза. Спрятать ее во тьме.
«Элизабет, ты меня слышишь?»
Огромные руки Коннелли сгребли его, и он снова ощутил жар и жгучую боль в ногах и груди. Его будто бы обернули горячими бинтами.
— Надо оставить тебя тут, чтобы ты сгорел, тупой сукин сын! — прошипел Коннелли, но делать этого не стал. Он потащил Гарнера на улицу — Гарнер открыл глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как брезент перед ним раздвигается, подобно огненному занавесу, — и бросил его в снег. Боль быстро утихла, и Гарнер пожалел об этом. Коннелли возвышался над ним, на его лице читалось отвращение. Позади него догорала палатка, будто кто-то уронил в снег огромный факел.
Все это перекрывал дрожащий голос Фабера, который звучал то громче, то тише, как порыв ветра.
Коннелли бросил на землю рядом с Гарнером шприц и ампулу.
— У Фабера снова открылась рана, — сказал он. — Иди и делай свою работу.
Гарнер медленно поднялся на ноги, чувствуя, как кожа на груди и ногах натягивается. Он обгорел, но чтобы понять, как сильно, нужно было сперва разобраться с Фабером.
— А потом поможешь нам собрать вещи, — сказал Бишоп, запрягая собак. — Мы сваливаем отсюда.
Когда они добрались до склада, Фабер уже был мертв. Коннелли сплюнул на снег и пошел отцеплять собак, а Гарнер с Бишопом зашли внутрь и разожгли огонь. Бишоп поставил кипятиться воду для кофе. Гарнер распаковал постельные принадлежности и расправил постели, двигаясь очень осторожно. Когда в помещении стало достаточно тепло, он разделся и принялся осматривать ожоги. Наверно, останутся шрамы.
На следующее утро они положили тело Фабера в мешок и поместили его в холодильник.
После этого они стали ждать.
Судно вернется за ними не раньше, чем через месяц, и хотя экспедиция Макрэди должна была вернуться раньше, непредвиденные обстоятельства, которые Южный полюс предлагал в избытке, делали это предположение весьма неточным. В любом случае, они застряли здесь все вместе на неопределенное время, и даже щедрые запасы, которые обеспечивал склад (включая еду, медикаменты, игральные карты и книги), вряд ли могли полностью отвлечь их и заставить забыть о взаимных обидах.
В течение последующих нескольких дней Коннелли сумел подавить свою злость на Гарнера, но, поскольку тому было достаточно малейшего повода, чтобы вновь разозлиться, Гарнер все же старался вести себя тише воды, ниже травы. Как и в окопах Франции, в Антарктиде любую смерть легко объяснить несчастным случаем.
Спустя пару недель в этой бесконечной череде дней, пока Коннелли дремал на своей постели, а Бишоп читал старый номер журнала о естественных науках, Гарнер решился рискнуть и вновь поднять тему о том, что произошло в трещине.
— Ты видел, — сказал он тихо, чтобы не разбудить Коннелли.
Бишоп отреагировал не сразу. Наконец он отложил журнал и вздохнул:
— Видел что?
— Ты знаешь, о чем я.
Бишоп покачал головой.
— Нет, — сказал он. — Не знаю. Я понятия не имею, о чем ты говоришь.
— Там что-то было.
Бишоп промолчал. Он снова взял журнал, но не читал, уставившись в одну точку на странице.
— Там внизу что-то было, — продолжал Гарнер.
— Нет, не было.
— Оно утащило Атку. И я знаю, что ты это видел.
Бишоп избегал его взгляда.
— Это место необитаемо, — сказал он после долгой паузы. — Здесь ничего нет. — Он моргнул и перевернул страницу журнала. — Ничего.
Гарнер откинулся на свою кровать, глядя в потолок.
Несмотря на то, что долгий полярный день еще не закончился, сумерки понемногу сгущались, и солнце, похожее на огромный раскаленный глаз, клонилось к горизонту. Предметы отбрасывали длинные тени, а лампа, которую Бишоп зажег для чтения, заставляла эти тени танцевать. Гарнер наблюдал за тем, как они скачут по потолку. Через некоторое время Бишоп потушил лампу и задернул занавески на окнах, так что комната погрузилась во тьму. Гарнер почувствовал нечто вроде умиротворения. Он позволил этому чувству наполнить себя изнутри, с каждым ударом сердца ощущал его приливы и отливы.
Поднялся ветер, по стеклу застучало мелкое зерно снега, и Гарнер задумался: интересно, на что похожа зима в этой холодной местности? Он представил, как небо растворяется, обнажая прочный купол звезд, как вся галактика вращается над его головой, будто винт в огромном, необъятном двигателе. А за всем этим — пустота, в которую устремляются все молитвы человечества. Он подумал, что может уйти прямо сейчас, выйти на улицу, в эти длинные сумерки, и продолжать идти, пока перед ним не разверзнется земля, идти вниз по странным ступеням, пока весь мир вокруг него безмолвно исчезает под снегом и во тьме.
Гарнер закрыл глаза.