Днем меня сморил сон, но когда я проснулся было еще светло. На кухне я нашел кастрюльку с остывшим супом, в котором плавали желтые круги жира, и половину его выпил. Несколько толстых вермишелин при этом проскользнули мимо и упали на меня и на пол. Я сел на корточки и стал рассматривать их, потому что внезапно понял, что это совсем не вермишелины, а желтоватые анемичные гусеницы. Они то ли притворялись дохлыми, чтобы я их не съел или не запихнул обратно в кастрюлю, то ли и впрямь откинулись в супе. Последнее, впрочем, было более вероятным, к тому же этим, скорее всего, объяснялась и потеря ими натурального цвета. Я осторожно собрал их с пола и с себя и выбросил в окно. В кастрюлю я заглядывать больше не стал.
Странные ощущения одолевали меня. Я отчетливо помнил все, что происходило со мной в дискоклубе, помнил, что был лапкой многоножки, которая в угаре счастья неслась по бурным волнам техно, но никак не мог понять, почему после всего этого я испытываю чувство – прошу прощения, но иного слова для точного описания этого сложного чувства, боюсь, не существует, – отыметости. Что называется, по полной программе. Если эта тварь, думал я, с кем-то, так сказать, вступила в половую связь при недостаточном пригляде за ней с моей стороны, то причем тут я, если я был всего лишь одной из ее бесчисленных ножек? Этого я не мог себе объяснить. А кроме того, вышеназванное чувство еще и переливалось, точно радуга, несколькими оттенками. Обо всех упоминать не стану – слишком уж они были интимного свойства, однако и тот, что кажется наименее неприличным, был достаточно омерзительным. Я чувствовал себя гадким, использованным презервативом с остатками липкой спермы внутри – разумеется, чужой.
От всего этого мне сделалось тоскливо и как-то неуютно, как будто в моей жизни вдруг появилось что-то лишнее, совсем ненужное и обещающее неприятности. Я быстро обулся и сбежал по лестнице вниз, на улицу. Листок с адресом, который мне дал Мишаня, я изучил там же, в клубе, и теперь решил съездить посмотреть на хату. Может быть, думал я по дороге, удастся втереться в компанию к шаманам – я долгое время почти мечтал о такой возможности, но все никак не мог выйти на нужных людей. А на этот раз помог, как обычно принято говорить, случай. Но это совсем неинтересная история.
Я шел к остановке троллейбусов погруженный в свои мысли, и вдруг неожиданный ракурс лишил меня точки опоры. Я увидел на асфальте ползущую поперек дороги гусеницу – большую, толстую, мохнатую, голубого цвета, с ярким узором на спинке, ну, словом, ту самую, – а над ней готовый вот-вот опуститься на это чудо и размазать по асфальту свой собственный ботинок. В ужасе от этой душераздирающей картины я взмахнул руками, удерживая равновесие, резко подался вперед и, падая, вцепился в плечо какой-то проходившей мимо женщины, почти повиснув на ней. Но сразу отпустил ее и попытался извиниться. Однако мне это не удалось. Баба заверещала на всю улицу таким пронзительным голосом, что на ее «крик о помощи» не могли тут же не сбежаться все, кому было не лень.
– …люди добрые да что ж это такое деется средь бела дня насильничают мало им шлюх подворотных так уже на приличных женщин кидаются бандиты хулиганье бессовестное поганцы малолетние что смотришь охальник я тебе в матери гожусь а ты на меня бросаисся тюрьма по тебе плачет…
И далее в том же духе. Народ вокруг тоже шумел, давал советы, что со мной делать, поддакивал орущей тетке. Я не понимал, что ей от меня нужно и зачем она голосит, и сперва удивленно смотрел на нее. Но скоро мне это орание без всяких знаков препинания надоело, и я переключился на гусеницу. Та, видимо, от большого вопияния вокруг застыла на месте – до прояснения обстановки. Мне очень хотелось узнать, с кем же эта стерва трахалась ночью в клубе, но я понимал, что пока сумасшедшая баба не заткнется, а толпа не разбежится, у меня нет шансов выведать это у нее – она попросту откажется говорить со мной. Нужно было дождаться окончания митинга.
– …поглядите на него люди добрые поглядите стоит руки в карманы глаза бесстыжие не кажет невинным прикидывается а попадись такому в темном переулке зарежет пикнуть не успеешь разбойник наркоман протухлый ничего святого насекомое как есть насекомое как таких земля-то носит…
Но этом месте мне захотелось возразить бабе, сказать, что земле, скорее, надоест носить ее саму, нежели это терпеливое насекомое возле моего ботинка. Я перевел взгляд на нее, чтобы посмотреть, как скривится ее физиономия, когда она услышит правду о себе, – но все слова, которые я хотел сказать ей, вдруг улетучились. Я увидел, что визгливая тетка тычет пальцем в меня, а не на гусеницу на асфальте, как я думал. В первое мгновение я удивился теткиной проницательности – на вид она казалась совершенной дурой, – но потом, во второе мгновенье, испугался. Я испытал страх разоблачения. Если они обнаружат мою истинную сущность, то непременно, я был уверен в этом, захотят запихнуть меня в дурку. А убежден я был в этом потому, что такое случалось часто. Нет, не со мной, с другими, теми, кого я знал и с кем когда-то вместе ходил на ту сторону реальности – проще говоря, жрал кислоту.
В дурку мне не хотелось. Я со страхом думал, что сейчас, вот сейчас, сию секунду митингующая тетка выдаст меня с головой всем тем, кто топтался вокруг. Надо было либо с позором бежать, либо любым способом заставить ее замолчать. Но как – у нее же не глотка, а извергающийся вулкан. И тут меня осенило. Я нашел средство, чтобы одним махом убить двух зайцев – и извержение вулкана остановить, и избежать ненужных подозрений, не дать им уличить меня в обладании истинной сущностью. (Они этого не любят, они даже знать не хотят о своих собственных истинных сущностях, вероятно, даже менее гуманоидообразных, нежели насекомое. Что вы скажете, например, о таких истинносущностях, как ходячая приставка к телевизору, компьютеру или к банковскому сейфу? Впрочем, пардон за неуместную лирику – такие вещи стали занимать меня гораздо позднее и совсем в другом месте, если, конечно, мою нынешнюю вечность можно так назвать). Средством была гусеница же. Я вспомнил, как ночью, на дансинге, она буквально накачивала себя музыкой, впитывала всеми своими порами безумный ритм громыхающего техно, обещая когда-нибудь затопить им весь мир. Весь не весь, но хотя бы в крошечной его части пришло время устроить наводнение, решил я. И быстро, чтобы не передумать, наступил на гусеницу, размазав ее по тротуару.
Секунду ничего не происходило, улица не взорвалась бумканьем музыки транса, но уже миг спустя я понял, что жертва не была напрасной. Просто моя истинная сущность напоследок решила пошутить. Вместо техно улица вдруг огласилась похоронным маршем. Тетка, как и следовало ожидать, тотчас заглохла, потеряла ко мне интерес и стала оглядываться. Поредевшая к тому моменту толпа рассеялась окончательно. Я, бросив напоследок взгляд на останки гусеницы, продолжил свой путь.
Впереди из подворотни вытекала похоронная процессия…
На третьем троллейбусе я доехал до нужной улицы – она называлась улица Бакунина – и нашел указанный в записке дом. Взялся за ручку двери подъезда, но прежде чем открыть остолбенело полюбовался на гигантскую многоножку со зверским оскалом, нарисованную на коричневой, шелушащейся краской двери. Было что-то очень неприятное в этой многоножкиной ухмылочке, так что меня даже внезапно пробрало холодом. Разумеется, я истолковал это вторичное на сегодня явление мне до боли знакомого насекомого как предупреждение о том, что истинную сущность так просто не раздавишь, не убьешь. А что мне еще оставалось делать?
Я дернул дверь на себя и вошел в подъезд. Поднялся пешком по лестнице, отыскал квартиру № 58 и нажал на звонок.
Дверь открылась минуты через три, после десятка долгих звоночных трелей – мне так понравился этот заливистый вой, что я был бы не прочь еще немного постоять перед дверью и понажимать на кнопку, источающую веселый звук.
– Оба-на! – приветствовал меня лохматый мужик лет двадцати пяти. – Инопланетяне пожаловали?!
Я не совсем понял, чем являлись последние его слова – радостным вопросом или возмущенным утверждением, и на всякий случай без промедления засвидетельствовал свою лояльность:
– Я от Джокера.
Мужик широко распахнул передо мной дверь и посторонился, разрешая войти.
– А он здесь собственной персоной, – сказал он, подмигнув мне.
Я вошел в полутемную прихожую, заваленную обувью.
– Кеды свои стаскивай, инопланетянин, у нас так положено, – весело-извиняющимся тоном сказал мужик и вдруг гаркнул мне на ухо: – Мерзавчики, а, мерзавчики! А нас инопланетяне почтили почтением… э-э… то есть визитом. Негуманоидные!
Я стянул с ног ботинки, и веселый мужик потащил меня в комнату. Там, приняв расхристанную позу массовика-затейника, он предъявил меня достойному собранию.
– Ой, какой зелененький! – тотчас взвизгнул женский голос.
Я сказал им всем: «Здрассьте», – и посмотрел на себя. Ничего зеленого на мне не было и в помине. Возможно, девушка имела в виду мой возраст – я был ощутимо моложе всех присутствующих, – но, скорее всего, зеленым меня в ее глазах делало слово «инопланетянин», прицепленное ко мне мужиком-затейником. Все, кто находился в комнате, явственно кайфовали. На столе я заметил перфорированный лист с кислотой, уже изрядно обдерганный. Однако никакой крутизны и прибацев, обещанных Мишаней, я не усмотрел. Здесь все было как в обычном глюколовном флэте, где собираются, чтобы большой гопой отправиться в trip.
Всего тут было восемь человек. Семеро с интересом таращились на меня, а восьмой лежал на диване, мотал головой из стороны в сторону, тихо гудел и вообще никуда не смотрел. Я понял, что он сейчас пролетает над гнездом кукушки и его лучше бы вернуть обратно на аэродром, иначе плохо ему придется. Впрочем, я тут же решил, что это не мое дело. Может, здесь так принято и прибацы заключаются именно в этом.
Трое парней с сомнением покивали мне головами – видим тебя, инопланетянин, только чего ж ты такой страхолюдненький, негуманоидная твоя душа?
– Джокер, ты зачем-то понадобился инопланетянам, – продолжал балагурить лохматый мужик. – Зелененьким каракатицам хочется свести с тобой тесный ангажемент… Ву компроне, мсье Джок?
Обращался он к парню, который сидел на табуретке возле стола и головой не кивал, а просто молча щурил на меня глаз. Я раздумывал, стоит ли мне оскорбиться из-за зелененьких каракатиц, но вовремя вспомнил, что на кислотных флэтах гордость проявлять не полагается. Пришел – значит принимай все, чем тебя сочтут нужным обиходить, без лишних слов и ненужных поз. Традиции надо уважать.
Оскорбиться мне не дала и другая мысль. Точнее, ощущение некой заданности, предопределенности того, что Лохматый увидел меня негуманоидом и каракатицей. Я чувствовал, что иначе и быть не могло. Более того, я счел это еще одним доказательством, так сказать, истинности своей истинной сущности. С каждым таким доказательством я все больше убеждался в том, что человек – всего лишь видимость, причем легко отодвигаемая в сторону. Нам всем с детства почему-то внушали, что мы люди. А в действительности мы…
В этот миг раздался пронзительный взвизг. Все, кто был в комнате, подпрыгнули на своих местах – и даже тот, который лежал на диване, резко дернулся и упал на пол.
– Да снимите же их, снимите с меня этих… – вопила девица, назвавшая меня «зелененьким». Она забралась в кресло с ногами и встала на нем в полный рост, судорожно отряхиваясь, как будто по ней кто-то ползал.
– Гадость какая, они не стряхиваются! – уже не кричала, а испуганно-хнычущим голосом говорила она. – Твари мохнатые, противные…
Истеричным жестом она вдруг рванула на себе блузку, так что полетели в стороны пуговицы, а затем принялась стаскивать и все остальное. На помощь ей, радостно смеясь, бросились двое и тоже начали сдирать с нее одежду и разбрасывать по комнате. Последними в воздухе пролетели лифчик, повисший на грифе настенной гитары, и трусики, упавшие мне на голову. Я снял их и, не зная что с ними делать, зажал в руке. Оставшись совершенно голой, девушка немного успокоилась, свернулась калачиком в кресле и печально произнесла:
– Они залезли мне под кожу и роют там себе ходы и норы. Это так странно. Эти гусеницы такие красивые. Они только поначалу кажутся гадкими. Наверное, я смогу их полюбить… Черт! – она резко тряхнула гривастой головой. – Какая же я дура. Они ведь не могут быть настоящими… Или это мы ненастоящие?
Она обвела комнату тревожным взглядом, требовательно всматриваясь в каждого присутствующего, но никто ей не ответил – никто попросту не знал ответа на этот вопрос.
Пока все молчали, я подошел к столу, аккуратно положил на него трусики голой девушки и сел на табуретку рядом с Джокером.
– Вам привет от Мишани, – для начала немного приврал я, не зная, как перейти к делу.
Он мотнул головой, мол, понял, что дальше, а потом снова прищурил на меня глаз и сказал:
– Не знаю никакого Мишани. Кто такой?
– Как… ну, Мишаня же, из дансинга на Фадеевской, – это было все, чем я мог охарактеризовать Мишаню.
– Не знаю никакого дансинга на Фадеевской, – заявил Джокер.
– Да-а?… А-а, – сказал я. Наверное, у меня при этом был очень глупый вид, потому что Джокер неожиданно рассмеялся.
Хохотал он минут пять, никак не объясняя причину своего веселья. Я, пользуясь передышкой, поспешно соображал, куда же это меня заслал мой приятель Мишаня. Под дурью-то ведь всякое бывает – извилины в голове и торчком могут встать, и плашмя лечь, и в противотанковые ежи свернуться. И очень даже просто.
Джокер тем временем перестал корчиться от смеха, снова навел на меня резкость зрения и продолжил разговор:
– Ну?
И я решительно изложил суть:
– Я тоже хочу в шаманы. Возьмите меня к себе. Я способный, меня уже проверяли.
– В чего… в кого ты хочешь? – спросил Джокер, задумчиво почесав нос.
– В «Следопыты астрала», – сказал я. – Я о вас знаю. И про Лоцмана тоже.
Джокер взирал на меня со все возрастающим интересом и даже позу сменил – подбоченился, распрямил спину и развернулся в мою сторону, чтобы удобнее было глядеть.
– Так, – молвил он. – И что же ты знаешь про Лоцмана?
– Ну как… брахман… проводник… учитель… – я немного сник, осознав собственную промашку.
– Ага. Надо же! – восхищенно покрутил головой Джокер, а затем печально вздохнул: – Жаль, что я не знаю Лоцмана.
Я тоже вздохнул и тоже немного опечалился. Ситуация эта мне совсем не нравилась. Я знал, что Джокер не врет, хотя, конечно, мог бы, если предположить, что я ему не понравился или что они не хотят посвящать меня («зелененького») в свои «крутые» дела. Мог бы – не будь он под кайфом. На личном опыте я давно удостоверился в том, что глюколов, вышедший на тропу trip’а, делается абсолютно бескорыстным и искренним человеком, излучающим совершеннейшую чистосердечность и непредвзятость. У него просто-напросто исчезает необходимость врать и привирать, а также хитрить, сочинять, брехать, клеветать, темнить и заливать. (Однако это не относится к упорствованию в заблуждениях и стойкому сокрытию истины из соображений долга, любви к родине и ненависти к врагу; это я к тому, что так называемая «сыворотка правды» – великая ложь нашего времени и нечего людям головы дурить).
Механизм глюколовной чистосердечности прост, как устройство сибирского валенка: пожирателя кайфоделиков переполняет и распирает трудноописуемое словами яркое чувство растворения любых границ, исчезновения разграничителей между ним и всем остальным миром, между принадлежащим ему и чужим, между личным и безличным, субъективным и объективным, – тогда как наличие оных границ и межевых столбов, явственное и несомненное их ощущение и осязание являются принципиальным условием исправного функционирования человека врущего (постоянно или временами врущего – не имеет значения). Проще говоря, если не улавливается никакой разницы между своим и не своим, между я и не-я, то для чего и кому в этом случае врать? Любимому себе, тем более выросшему до размеров Вселенной, заливать никто не станет.
Надеюсь все же, что я не слишком затемнил эту тему суконным стилем изложения, за который приношу вам свои извинения. Иногда, знаете, находит на меня что-то эдакое – делаюсь невыносимо официальным, аж самому противно становится. Вещать от лица вечности канцелярским жаргоном… фу, до чего же это противоестественно…
Ну а если Джокер не темнил, значит, это все-таки Мишаня учудил. Я принялся обшаривать свои карманы, ища бумажку с адресом. Наверное, во мне еще жила надежда на то, что все сейчас же разъяснится, что я перепутал, скажем, дом или квартиру, но мне и в голову тогда прийти не могло, что все гораздо хуже. Лишь где-то на краешке сознания мельтешила веселенькая мыслишка: если адрес и неправильный, то флэт-то специализированный налицо. Только, кажется, не того профиля. Вернее, не того уровня. Но все равно – чудненькое совпаденьице.
Проверяя карманы по второму разу, я случайно встретился глазами с девушкой – не той, которая голой ворковала в кресле, а другой. С момента моего появления здесь она не произнесла ни слова, но все это время я чувствовал на себе ее неотрывный, тяжеловатый взгляд. Увидев, что я смотрю на нее, она осторожно спустилась с подоконника, где сидела, прижав колени к груди, и медленно, плавно, с какой-то хрупкой, меланхоличной грацией подошла ко мне. Все так же глядя мне в глаза, мягко скользнула на пол и села на коленки. Потом положила ладони на мои колени – и в этой позе застыла, храня серьезное, чуть торжественное и как будто молитвенное выражение лица. Она смотрела на меня, не отпуская ни на миг моего взгляда, словно в этой неотрывности заключалось что-то безумно важное.
Ее расширившиеся глаза говорили за нее лучше всяких слов: давай-ка мы с тобой поболтаем, ты и я, и больше никто, ты ведь понимаешь меня, и я тоже понимаю тебя и вижу тебя до самого донышка, и знаю все твои мысли, мы с тобой одной крови, мы братья по разуму, и нам не нужно больше ничегооооооооооооо… – и даже не говорили, а кричали.
И вдруг она заплакала. Слезы полились по щекам, она опустила голову и, тихо всхлипывая, встала, вернулась к подоконнику и снова забралась на него с ногами.
В этот момент я наконец-то нащупал злополучную бумажку с адресом. Вытащил, развернул, еще раз прочитал и протянул Джокеру.
– Вот. Это ваши координаты?
Он долго и тщательно изучал написанное и минуты через три-четыре сообщил свое мнение:
– А что, у всех инопланетян такой шикарный почерк?
Он передал листок следующему – парню, сидевшему на полу возле дивана. Тот покрутил клочок в руках, потом поднес к носу и понюхал. Видимо, запах ему понравился – он с явным наслаждением и с большим шумом втянул в себя бумажный аромат.
– Пергамен, чистый пергамен, – блаженно молвил он, шевеля ноздрями. – Из шкуры молодого онагра. Такой делали во времена моей молодости, когда правил этот ренегат Аттал III. Дорого же Пергаму обошлось его завещание.
Записка пошла по кругу. Лохматый мужик, открывший мне дверь, ничего не говоря, оторвал от нее кусочек и принялся задумчиво жевать его. Он больше не был веселым балагуром – вместо бывшего массовика-затейника в еще одном кресле сидело подобие вялой морковки. Наверное, он успел за это время спуститься на «этаж» ниже. У меня такое тоже иногда бывало, и ощущения, которые я при этом испытывал, кайфом назвать было невероятно трудно. Скорее, это напоминало съемки фильма ужасов, в котором ты играешь несколько ролей, и все они – роли случайных жертв, а маньяков, воплощающих абсолютное зло, играют самые настоящие маньяки, каждый в своем образе, да и абсолютное зло тоже настоящее, и ты понимаешь, что сценарий им не указ, так что надеяться тебе не на что. Или что-то в этом роде.
Мне захотелось посочувствовать Лохматому, медленно перетирающему зубами клок обыкновенной бумаги, но после нескольких попыток я понял, что не могу этого сделать и вообще не уверен, что помню, как нужно правильно и искренне сочувствовать. Кажется, я просто тупо пялился на Лохматого, пока записка была у него, а когда он передал ее следующему, я уже забыл, что собирался ему сочувствовать.
Следующей оказалась голая девушка. Она любовно поглаживала пальцем голубые прожилки на своей руке и нежно называла их «мои мохнатки». Записку, едва взглянув на нее, она брезгливо бросила на пол.
– Фу, клопы! Гадость какая. Они сожрут моих мохнаток!
С пола листок подобрал один из тех, кто помогал девушке разоблачаться. Его заключение было скорым и безапелляционным:
– Э-э, а бумажка-то фальшивая. Он шпион. Ты за нами шпионишь, пацан?
Вместо меня уверенно ответила голая:
– Конечно, шпионит. Что еще инопланетянину делать?
Девушка на подоконнике лишь молча и загадочно улыбалась.
Тот, который лежал на диване, внезапно ожил. Он сел, обвел всех взглядом, которому удивительным образом соответствовало определение «ошпаренный», и сиплым голосом произнес краткую речь:
– Нет, это не есть хороший трип… У меня в прошлом году был триппер. Все мы здесь трипперы… Кто ж знал, что… Дайте мне пистолет. Я хочу застрелиться… Мерзкие, скользкие медузы…
Закончив, он снова повалился головой на боковой диванный валик.
– Какая фигня, – сказал Джокер, поднявшись и забрав мою бумажку у шпионофоба. – Гусик, ты, что ли, с Джеймсом Бондом в третьей перинатальной матрице утрюхался? Теперь тебе везде шпионы будут глючиться.
Гусик обиженно сопнул носом.
Джокер сел на свое место и зачитал адрес вслух:
– Улица Акунина, дом одиннадцать, квартира пятьдесят восемь. Трамвай номер три. Тебе, малыш, надо в кино сниматься, – он повернулся ко мне. – Там такое любят. Смотрел «Иронию судьбы»? Митька, – это уже в сторону Лохматого, – у тебя какой адрес?
Лохматый заметно вздрогнул и напрягся, обдумывая вопрос.
– Адрес?… Бакунина, одиннадцать, пятьдесят восемь.
Джокер – снова в мою сторону:
– Почувствовал разницу? Бакунина, а не Акунина. И трамваи здесь не ходят.
– Я на троллейбусе ехал. На третьем, – тяжело соображая, сообщил я.
После этого в комнате повисло нехорошее, какое-то поганенькое молчание. Меня снова обозревали со всех сторон, но теперь уже с очевидной жалостью во взорах.
– Ну и угораздило же тебя, пацан, – подал замогильный голос тот, который хотел застрелиться.
В голове моей в этот момент наконец что-то замкнулось с отчетливым щелчком, и засвербела уже не веселенькая, а мутненькая мыслишка про двух Джокеров, которые тусуются в кислотных флэтах с координатами, отличающимися только одной буквой, не говоря уже о транспортных средствах с одинаковыми номерами и начинающимися на «тр». Выражаясь по-спортивному, я был в легком ауте и судорожно пытался прочесть глубинный смысл этой путаницы совпадений. Но у меня ничего не получалось. Со всех боков выходила галиматья – высшей, причем, пробы, то есть такая, в которой смыслом является совершеннейшее его отсутствие. Что-то из рубрики «Искусство ради искусства».
Я автоматически смял записку с адресом и сунул ее в карман.
Но несмотря на все эти странности, удивляло меня лишь одно – то самое нехорошее, повисшее в воздухе, и собственные ощущения. В сущности, то, что приключилось со мной, – банальнейшая история, от торчков со стажем я слышал неимоверное количество подобных же. Они были безумно смешными и выглядели анекдотами из жизни психонавтов. Иногда, правда, конец у них бывал печальным – главного героя увозили в морг или реанимацию, но невообразимые обстоятельства, приводившие его к этому, заслоняли собой любые минорные вкрапления.
А когда я сам сделался главным героем похожей истории, мне отчего-то стало очень погано и разом накатили давешние паскудные ощущения противоестественного интима неизвестно с кем – вдобавок повторного. Этого я понять никак не мог. Кто, когда, почему и каким образом?! Это была чересчур трудная задача, и в конце концов я просто отмахнулся от всех этих неприятных мыслей, решив, что на меня плохо подействовали жалостно-изуверские взгляды, которыми меня протыкали насквозь восемь пар торчковых глаз. И еще я решил, что этой компании наверняка известно что-то, чего не знал я, и судя по всему, говорить мне об этом они не собирались. Ну и господь с вами, подумал я, вспомнив любимое присловье моей бабки, и хотел было уже уходить. Но меня остановил Джокер.
– Да не трепыхайся, марсианин, – сказал он мне. – Падай обратно.
Я послушно сел. Собственно, мне было безразлично, идти или остаться. Джокер придвинул к себе остатки листа с кислотой и по-братски поделил их на всех. Хватило как раз по марке на нос.
Голая девушка, получив свою долю, выскользнула из комнаты. За ней вполне однозначно исчез и шпиономан Гусик. Их почин поддержали и другие – квартира была большая, миграции могли осуществляться беспрепятственно. Так что скоро в комнате кроме меня остались только трое. На Джокера новая доза подействовала странно – его потянуло на философию.
– …вот ты, марсианин, знаешь, для чего мы, сапиенсы, жрем кислоту? – он держал речь, обращаясь исключительно ко мне. – Конечно, для того, чтобы перестать быть сапиенсом. Потому что сапиенс… это… ну, как бы тебе сказать… сапиенсов слишком много вокруг. И все друг у дружки во где, – он постучал ребром ладони по горлу. – Так что, марсианин, быть сапиенсом мучительно больно и стыдно. А счастья хочется всем и всегда. Право на счастье у нас в конституции… или где там… откуда здесь навозные мухи взялись?… В кислоте наше счастье… или там в грибочках, в кактусах. И ныне, и присно. Ты, марсианин, может, и не знаешь, что нас из рая-то из-за грибочков поперли. Ну да. Никакое это не яблоко было, а самый натуральный гриб. Добрый боженька нам запретил от счастья вкушать, так мы сами, без разрешениев его вкусили. А то без вкушения натуральное западло выходило. А богу, понимаешь, не понравилось это. Не хотел он, чтобы его сапиенс скотиной мухоморной становился. Ну и отправил в поте лица пахать. Чтобы, короче, скотий дух из сапиенса вышибить. Только, видишь ли, марсианин, просчитался боженька. Не по его опять вышло. Он-то хотел, чтоб сапиенс гордо звучал, а сапиенс до этого не дотягивает, планку слишком задрал папаша Адама. Не соответствуем, понимаешь, стандартам Господа… Митька, ты что тут, навозных мух разводишь, пасеку поставил, что ли?… Кстати, о навозе. Древние арии, между прочим, гнали свое легендарное пойло сому из грибковой плесени, которая на фекалиях как раз и произрастает. И между прочим, божественным это пойло звали. Знаем, знаем, в чем его божественность заключалась. Белые халаты обожают называть эту божественность острым галлюцинаторным психозом… Митька, может, ты тут втихаря производство сомы наладил? Так дерьмом вроде не тянет. Откуда ж столько навозников?… Слушай, марсианин, я, может, тоже хочу быть инопланетянином. Я имею право стать инопланетянином, конституция этого не запрещает. Так почему бы мне этого не сделать? Или нет… не хочу зеленой каракатицей…
– Джок, почему бы тебе не стать неопознанной летающей тарелкой? – разбавил монолог приятеля Лохматый, который, видимо, уже выплыл со своего нижнего этажа.
– Тарелкой? Зачем тарелкой?… А хоть бы и тарелкой. Что я, не могу, что ли, стать тарелкой? Запросто.
Он встал и вышел из комнаты, а чуть погодя вернулся с обеденной тарелкой в руке, с цветочками по краю. Поставил на стол, сел и вперил в нее долгий взгляд. Я тоже смотрел на тарелку, наблюдая, как в керамической поверхности прорастают синие незабудки и лиловые колокольчики и тянутся вверх, к пяти маленьким солнцам, подвешенным на крючьях люстры. И скоро, я и сам не заметил как, стебельки цветов росли уже из меня самого, из моих белоснежных, с одной грубой трещиной, краев. Я стоял в центре стола, и мне был непривычен такой низкий рост. По правде говоря, хотя тарелка эта и называется глубокой, мне было как-то мелковато. И кроме того, совершенно нечем было шевелить, да и дышать я-тарелка не умела. Я испугался, что задохнусь, и хотел сказать об этом остальным, чтобы мне протянули руку помощи, но оказалось, что протягивать ее некому. Как и у меня, рук не было ни у кого. Первым подал голос лохматый Митька.
– Эй, я же не просил меня тарелкой делать. Джок, это твои штучки? Сделай меня назад!
– Как это я сделаю тебя назад? Я всего лишь маленькая тарелочка, я ничего не умею. У меня трудная судьба – в меня все время наливают какую-то горячую жижу, потом бросают в грязную мойку, и все равно на мне всегда остаются жировые отложения.
– Секундочку, амиго, – заговорил тот, который ругал ренегата Аттала III. – Как это мы втроем можем быть одной и той же тарелкой? Не постигаю!
– Вчетвером, – поправил я не вполне мужественным голосом и мрачно добавил: – Вот так и становятся одержимым бесами.
– Мерзавцы, прекратите религиозную пропаганду, – сказала та часть тарелки, которая была Митькой. – Не плюйте в душу светом немеркнущим. Тут проблема конкретная. Надо, мужики, разбегаться. Я не могу делить свою личную жизнь с вами троими. Еще подумают, что мы геи.
– Кто б еще разъяснил, как трахаются тарелки.
– У меня идея. Надо хлопнуться об пол.
– Думай, что говоришь. Тогда нас уже будет не четверо, а десятка два. Разного калибра.
– Позвольте мне, – сказал я.
– Не томи, вежливый.
– Нам нужно каждому сосредоточиться на чем-нибудь своем. Кому что нравится, предположим. Тогда тарелка уйдет на задний план и, если повезет, больше не вернется.
– А мы вместе с ней не уйдем?
– Полагаю, нет. Мы останемся.
– Устами, как говорится, младенца, – вздохнул бывший подданный Аттала III.
И все принялись сосредоточиваться.
Не знаю, как другие, а у меня получилось сосредоточиться настолько, что голова моя едва не пошла вразнос – потому что сосредоточиться я пытался не на чем-нибудь, а на силе собственной мысли. Когда в черепной коробке у меня ураганом просвистели прямо-таки дремучие ветры, а Вселенная вокруг окрасилась в блевотные тона, мне пришлось спешно умерить силу своей мысли и сконцентрироваться на чем-нибудь менее грандиозном.
Через какое-то время я внезапно обнаружил, что тарелкой в результате всех моих усилий я быть перестал – но теперь меня вообще не было в комнате. Я стоял за окошком и шумел на ветру зеленой листвой. Дышалось привольно. Ростом я был с четырехэтажный дом, а руки, раскоряченные в стороны, росли у меня в явном избытке. Я принялся было считать их, но сбился на втором десятке. Мне стало весело и захотелось проказничать. Я решил немного попугать моих случайных и, скорее всего, одноразовых товарищей и поскреб зелеными пальцами по окну митькиной квартиры. Я скреб, стучал, бил и царапал по стеклу, пока не удовлетворился эффектом: дурным удивлением на бледных рожах Митьки, Джокера и Аттала III. Потом я просунул лапу в открытую форточку и потянул ее со зловещим видом к Митькиной шее, душераздирающе шелестя при этом листьями. Митька не выдержал, сполз с кресла и на четвереньках бросился наутек.
Мне стало безумно смешно, и, наверное, от сильного хохота вся моя листва с шорохом обтряслась с меня, после чего я уже целиком ввалился в комнату, умудрившись не разбить при этом стекла.
Эта игра в превращения начинала мне нравиться. Новые ракурсы привели меня в состояние тихого, мечтательного экстаза. После дерева под окном я испробовал еще несколько обличий: стола, настенных часов, мухобойки, валявшейся в углу, а напоследок какая-то могучая сила, тряханув меня так, что извилины мои заплелись в косички и я откуда-то и обо что-то грохнулся, – так вот, эта могучая сила вознесла меня, как я догадался, на вершину меня-эволюции, и я осознал себя – кем бы вы думали? все равно не догадаетесь, – Террористом № 1 в мире. Моя террористская сущность тут же потребовала радикальной реализации своих потенций, но я не успел ничего сделать. Игра внезапно закончилась, как будто в один миг упал занавес и отсек меня от всех моих воплощений. Осталось лишь четкое ощущение невыполненности чего-то – я чувствовал, что у меня вдруг появилось какое-то предназначение, но в чем оно состояло и что мне надлежало сделать, я не знал. Предназначение зудело где-то внутри меня, и я испытывал острое желание изблевать его из себя, избавиться от него любым способом. Только я тогда еще не понимал, что сделать это можно, лишь до конца исполнив свое предназначение – и только так, как это нужно тому, кто вложил его в тебя.
Но зато в тот же момент я понял совсем другую, крайне важную для меня вещь. Мне даже показалось тогда, что именно к этому пониманию я и стремился в последние два года. Я четко осознал, что нет никакой надобности выяснять, кто такой «Я» на самом деле. «Я» реально не существует. Есть только нечто, принимающее разные формы – и все они абсолютно истинные, поскольку наделены способностью чувствовать, воспринимать и встраивать самих себя в некую концепцию, которую они называют «Я». Собственно, эта концепция и нужна для того, чтобы чувствовать, воспринимать и еще, может быть, иногда думать без риска слететь с катушек. То есть «Я» – это всего лишь предохранительная функция и, значит, неодушевленная абстракция. А как функция может быть кем-то?
Теперь мне было совершенно непонятно, как я мог столько времени искать ответ на столь бессмысленный, чудовищно абсурдный вопрос. Все оказалось настолько просто, что я, наверное, даже покраснел от стыда за былую свою наивную тупость. Впрочем, нет – то был не стыд (вообще-то я даже не знал, что это такое, и никогда его не испытывал), то было неописуемое, потрясающее чувство распирания. Меня пучило знание, мне сделалось невыносимо тесно в себе самом, в митькиной квартире, во всем мире. Я понял, что могу сейчас же взорваться, лопнуть, как мыльный пузырь, но эта мысль отнюдь не испугала меня. Напротив, это была очень веселая, смешная мысль, поскольку она принадлежала тому самому «Я», которое должно лопнуть и которого в действительности не существует и лопнуть оно, соответственно, не может.
Точно сейчас не помню, но, кажется, я тогда заорал, как резаный, от возбуждения и ринулся вон из комнаты, из квартиры, из дома, едва успев по пути прыгнуть в свои ботинки. Когда я вылетел на лестничную площадку, услышал позади отчаянный крик:
– Эй, подожди. Я с тобой.
Я не обратил на него особого внимания и ждать не стал. Перепрыгивая через четыре ступеньки, я скатился по лестнице вниз, выбежал из подъезда и быстрым шагом пошел по приснопамятной улице Бакунина.
Было, наверное, раннее утро. На улице никого – ни людей, ни машин. И поэтому, пройдя метров пятьдесят, я очень удивился, услышав сзади внезапный автомобильный взвизг, скрежет и человеческий вопль, а затем мощный рев движка и звук набираемой скорости.
Я оглянулся и в тот же миг мимо меня пронеслась черная «Волга» с затемненными стеклами и без номеров. Я смотрел ей вслед секунды две, после чего она, никуда не сворачивая, вдруг исчезла, как будто была натуральным привидением. Просто испарилась на ровном месте. Тогда я снова обернулся и увидел что-то лежащее на дороге. Издалека я не мог хорошо рассмотреть, что это такое, и подошел поближе.
Это был тот парень, который хотел застрелиться и чей крик я услышал на лестнице. Я узнал его по клетчатой майке и зеленым штанам – от головы осталась только кровавая лепешка. Возле ног его растеклась, как мне показалось сначала, какая-то прозрачно-белесая слизь. И только присмотревшись внимательней, я понял, что это такое и почему парень попал под колеса. Это была большая, частично размазанная по асфальту медуза с каким-то бледным рисунком на спине. Парень поскользнулся на медузе, невесть откуда здесь взявшейся. И голову ему расплющила тоже невесть откуда вынырнувшая и черт знает куда и как пропавшая черная тачка-привидение.
Мне стало страшно. В воздухе отчетливо запахло жутью.
Я вспомнил его слова, сказанные после того, как он попросил пистолет, чтобы застрелиться: «Мерзкие, скользкие медузы…»
И рванул на спринтерской скорости прочь от проклятого места.