Высокий худой юноша шел по улице и заглядывал в лица всех проходивших мимо женщин. Он понимал, что это глупо, наивно и даже опасно, но ничего не мог с собой поделать. Ленивый летний ветерок ерошил юноше волосы, трепал полы потертой горчичной куртки и заставлял то и дело придерживать длинный узкий и легкий меч, болтающийся у бедра.
Женщины, на которых засматривался Сашка, угрюмо косились, тупились или хихикали, их спутники, большей частью простолюдины-мастеровые, вмешиваться опасались: ну попялится студиозус, с бабы не убудет.
Улица вилась прихотливо, изгибалась, как ленивая пестрая шелта, вылинявшая от жары до пепельной серости; казалось, тусклой пылью пропитался сам воздух, и ни ветер, ни блеклая зелень деревьев, ни волчий глазок солнца не могли ничего изменить. Сашке вдруг померещилось, что улицу тряхнуло, и эта женщина взялась из ниоткуда, из ослепившего на мгновение морока. Юноша потряс головой. Женщина не исчезла. Осторожно, будто танцуя, ступала по колкому выщербленному булыжнику мостовой, неся высокую корзину с бельем, кренясь от ее тяжести, отчего мелким потом было забрызгано бледное лицо. Серое дерюжное платье, собранное в талии, било по коленям. Волосы были скручены в тугой узел на темени, как носят вдовы, и только одна мягкая прядка выбилась и тусклым золотом осенила висок. Сашка заглянул в глаза цвета лилового моря, и что-то тупо толкнулось в сердце, и сразу стало понятно: вот, нашел.
Он заступил прачке дорогу. И почувствовал свежий запах белья из ее корзины, запах реки, стрелолистов, тоненькое пение стрекозиных крыльев, желтизну болотного лотоса… словно стянули тонкую ткань, покрывавшую глаза. Тончайшую, как паутина, но — искажающую. Это тоже была примета, только так и могло быть рядом с ней — для всех, даже для Пыльных стражей. И в этот миг он растерялся и совсем по-детски залепетал, что желает оказать помощь благородной госпоже.
Прачка опустила корзину и вытерла пот со лба. Бисеринки перестали блестеть. Глаза сделались темными, напоминая Сашке запах и вкус корицы в горячем осеннем вине.
— О-ой, спасибо.
Он узнал и эту плавную мягкость речи, отчего еще больше обрадовался и смутился и не представлял, что сказать. Но она уже подхватила свою корзину: эту сырую духовитую ношу, — и решительно кивнула:
— Пошли.
Сашка все же сделал робкую попытку отобрать белье, но только покачнулся от тяжести и обжегся шепотом:
— Это не так истолкуют.
Да плевал он, как истолкуют! Но он боялся за нее и потому подчинился.
Прачка привела Сашку к большому серому дому, пришлось взбираться по щелястой лестнице высоко-высоко, на самый чердак, и только там она опустила корзину и перевела дыхание, и в пыльном луче солнца из незастекленного окна Сашка увидел, какая она бледная, и некстати вспомнил о том, что когда-то у нее было больное сердце.
На чердаке было пусто, только под затянутыми паутиной стропилами у дымохода стоял длинный ларь, старательно застеленный рядном, и висело бронзовое с завитушками зеркало.
Женщина смущенно улыбнулась.
И тогда Сашка упал на колени, прижимаясь лицом к застиранному, пахнущему щелоком и травой подолу, и простонал почти:
— Государыня! Мама! Мамочка…
Слова изливались, как кровь, потоком, хлябями, невнятицей звуков, проглоченных перекатами и слезами.
— Я искал… я увезу… понимаешь. На море, к югу. Я все-все сделаю. Мы все сделаем…
На какой-то миг он утратил разум, он не понимал, что говорит, и как, только теплое, нежное… лицом ей в ладони, в волосы… маленькой-маленькой.
— …я соскучился, я очень боялся. Учитель!..
Она тряхнула головой, глаза расширились под невыносимо пушистыми ресницами.
— Ладно!
Женщина взобралась на сундук и полезла куда-то за изгиб дымохода, а потом, извлекши длинное, освободив, как мумию из пелен…
— Рагнаради!.. Родовой клинок.
Сашка думал, что закричал это вслух, и зажал рот ладонью, а на самом деле вышел только сиплый шепот — так переняло горло.
— Я куплю одежду. И найму повозку.
— Верховых! — она гордо (точь-в-точь, как Сашка помнил) тряхнула головой. — И очень быстро. А то все начинает меняться.
— Да. Да.
Мир начал расцветать.
Сашка вдруг увидел, что прогнившие перила наливаются благородной густотой красного дерева и чешуйки алой краски, в которую их когда-то выкрасили, горят, как праздничные фонарики. Кирпичную стену пролета тронуло солнце, и тень от ветки легла ажурной вязью древних письмен, меландским кружевом, перебегая нежными касаниями по молочной штукатурке. Сашка понял, что опаздывает. Он знал, что это должно случиться, но не ожидал так быстро и разом, как взламывается в половень на Радужне оглушительный лед.
…Золотые пальчики солнца легли на веки, когда Сашка распахнул дверь. Он знал, что государыня не исчезла, но внутри все равно боялся, и только теперь вздохнул с облегчением. Положил на ларь сверток с одеждой.
— Кони ждут у «Капитана». Мы поедем Укромным лесом и сядем на корабль в Брагове.
— Все.
Он замолчал и повернулся. Она застегивала короткий серый плащ свернутой в улитку запоной, густо обсыпанной альмандинами. Глаза Сашки расширились.
— Это все, что у меня осталось, — грустно улыбнулась государыня, — запона да меч.
Сашка отчаянно притянул ее к себе, утыкаясь подбородком в мягкие волосы, и в них же одними губами шепнул, а потом повторил твердо:
— Нет, не все. Мы поедем к одному человеку… И я у тебя есть.
И поцеловал ее между нахмуренными бровями.
Государыня лукаво улыбнулась:
— Ну да, ты же лучше собаки, — и решительным движением накинула капюшон.
Они пили из ручья. Ручей журчал по камушкам, будто смеялся. На обрывчике топтались, сопели лошади: рыжая Сашки и дымчатая, будто забрызганная молочными пятнами — государыни; позвякивала сбруя, и солнце зажигало в бронзовых колечках искрящие звездочки. И луг был в самом деле зеленым, немного сизым и голубым, куртка Сашки — горчичной, а не какого-то смазанного колера, а плащ — цвета осенних листьев. Не подходит ко времени, но Укромный лес оттого и звался Укромным, или Потаенным, что прятал любого ходока и всадника. Надо было только знать дорогу.
Государыня напилась с ладони и, упершись коленом в подставленную Сашкой руку, взлетела в седло. С лица женщины с самого выезда из Кромы не сходила робкая улыбка — солнце, сверкнувшее из-за облаков. Сашка улыбался вообще откровенно, во весь рот, во все тридцать два белоснежных зуба. Ему хотелось смеяться. Их могли догнать и остановить до городской стены и еще в Переемном поле, но Лес — лес всегда надежно скрывал беглецов. Лес — не человек, он не выдаст.
Впереди будет еще разное; смерти, потери друзей и предательства, но пока — пока лишь одуряющий запах кипрея, пламенеющая крушина и взбитая копытами на дороге теплая пыль.
Ограда была сложена из каменных блоков времен осады Исанги, и тем более странно было увидеть за ней сад с виноградом и пальмами, похожий на девственный лес, услыхать лепет воды в отводных канальцах и мяуканье распушившего хвост павлина. Павлин этот почему-то сильнее всего впечатлил Сашку, даже больше бархатных абрикосов в глянцевой листве, почти черных от перезрелости вишен и золотого прозрачного винограда. Павлин же, дав полюбоваться волшебной синью зрачков на хвосте, поворотился оным к Сашке и уплыл в кущи. И показалось Сашке, что это не просто так, что подмигнула ему лиловым глазом-бусинкой нахальная птица. И вообще испытал он желание выскочить за забор и сверить приметы: вправду ли калитка зеленая, свешивается ли над ней побег ломоноса, и висит ли по правую руку фонарь в медной решеточке, а слева высыхают в заброшенном водомете на площади капли воды. Сашка сдержался. В глубине души он знал твердо, что не ошибся ни в доме, ни в его хозяине. А хозяин был уже тут, будто позвала птица, или сам успел превратиться из павлина в человека.
Государыня глядела на хозяина изумленно: не привыкла она к лекарям в косую сажень ростом, с широкой грудью, ручищами и нагло-синими глазами ушкуйника из-под щетки желтых волос. Лекарь тоже кланяться гостям в ноги не спешил — набивал себе цену, что ли?
Сашка вынул из-за отворота сапога письмо, доселе бережно хранимое, и протянул хозяину. Тот извлек из обширных штанин очечки, водрузив на нос, впился в текст. То ли дело шло туго, то ли вести оказались чересчур мудреные, но читал лекарь долго. Сашка тоскливо переминался с ноги на ногу и поглядывал на государыню — сесть им не предложили.
Опять появился откуда-то павлин и с хозяйским видом уклюнул что-то с Сашкиного сапога. Было знойно, пели кузнечики, басовито гудели в цветах шмели.
— Да что ж ты, милая?!
Сашка очнулся. Государыня падала. Нет, не падала уже, подхваченная сильными руками, и с запрокинутого лица уходила синева. Лекарь бросил суровый взгляд на Сашку и повернулся к его спутнице, которую выпустил уже, поскольку от помощи его она весьма решительно отказалась.
— Пойдем, посмотрю тебя.
Государыня резко тряхнула головой, стянула шнуровку у горла — Сашка только подивился в душе той скорости, с которой лекарь успел ее распустить.
— Не доверяешь?
Она звонко ответила:
— Не доверяю.
— А этому?
Лекарь распахнул рубаху, и Сашка с ошеломлением увидел на его груди, где сердце, синий рисунок ястреба.
Сашка решил, что государыня опять свалится в обморок, и в этот раз надолго, но она шагнула к лекарю, прикоснулась, и синие линии вспыхнули, а ястреб взмахнул нарисованными крыльями. И тогда она просто уткнулась в широкую грудь и заплакала, всхлипывая, как девчонка, а этот разбойник осторожно гладил ее по волосам и смотрел так, что Сашка не решился в другой раз встречаться с ним взглядом.
Чуры, ну почему Жель промолчал, отсылая его к этому человеку?! Это же «ястреб», сказка! за одно поминание которой могут вогнать в глотку собственный язык. Пограничная стража, которая одна не отступила, предпочла уйти за Черту. Добровольно уйти туда, куда бросали худших преступников; чем матери пугали детей… Но выходит, кто и остался… Или — вернулся?!
— …Ты — лекарь? — ворвался в мысли Сашки голос государыни.
— Ей-ей, кто умеет нанести рану — умудрится и вылечить. У меня много пациентов.
Государыня смеялась. Она никогда так не смеялась при Сашке, и он в сердцах отпихнул павлина. Павлин гнусно заорал.
Ястреб посмотрел на Сашку, ухмыльнулся.
— Вы где остановились? Ага. Иди расплатись. Знатная пациентка поживет в моем доме. И для тебя найдется местечко, ге-рой!..
Сашка лежал лицом к стене, грыз угол подушки. Во рту противно отдавало дерюгой и сеном. Сашка выплюнул сухой стебелек.
Слезы застряли где-то у глаз, никак не могли пролиться, может, поэтому глаза так кололо и жгло, и он утыкался лицом то в подушку, то в дурацкую щелястую стену или лежал, пробуя считать царапинки на дереве.
— Ангел мой серый!
Сашка едва не подскочил на тюфячке. Он знал, какая визгучая лестница ведет на этот чердак — и не услышал ни звука. При таких-то размерах. Только этот вот вкрадчивый ядовитый голос, когда хозяину его благоугодно было озваться. Пальцы Сашки сомкнулись на костяной рукояти ножа, сунутого под подушку, он резко сел.
Пыльные, розовые лучи освещали лишь дальний угол, и тело «ястреба» пряталось в полумраке, чуть-чуть струясь, по крайней мере, так Сашке казалось.
— Что? — зачем-то спросил он.
— А погоревал и будет. Возьми под лестницей корзину сгоняй до торжища. Там как раз с утречка свежей рыбки привалило. Зелени какой прихвати, еще чего. Не мне тебя учить. А то я человек занятой, слуги в доме не держу. Деньги на комоде в передней.
— А я, значит, гожусь? В слуги то есть?
Ястреб окинул Сашку хмельным взглядом:
— В сам раз. Тощеват — но это мы поправим.
Сашка закусил губу. Ради государыни. И Жель, он не послал бы к дурному человеку. Сашка медленно, один за другим, разжал пальцы, слипшиеся на ножевой рукояти. Хвала чурам, не пришлось в этом помогать другой рукой.
— Зря ты, — вдруг сказал Ястреб. — Оружие надо, как бабу, крепко держать, но нежно. А так удар смажешь да силы зря растратишь.
И спокойно повернулся к Сашке спиной.
Под звездами пепельно светились дюны, и лицо государыни казалось размытым пятном, когда Сашка оборачивался, чтобы подать ей руку. Песок успел остыть, колючие кустики подворачивались под босые ноги, и стукались об колени сунутые за пояс деревянные мечи.
Море, забрызганное звездным светом, открылось внезапно: теплое, глубоко дышащее, перекатывающееся валами со светящейся пеной на гребнях. Песок, зализанный волнами, был гладок и упруг. Сашка обернулся:
— Здесь?
Государыня засмеялась.
— Вы все еще сердитесь на меня?
Сашка пожал плечами, подумал, что в полумраке она могла это не заметить, и сказал громко:
— Нет.
Она взъерошила его волосы. Сашка не успел уклониться и досадовал на это. Рывком он вытянул мечи.
Мерно шумел, накатывал прибой, и на его фоне сухой ровный стук казался особенно отчетлив. Парируя, Сашка вспоминал сегодняшнее утро. Он проснулся от громкого хруста, потряс головой, поводил в поисках звука и увидел на подоконнике наглую рыжую котявку размером с рукавичку. Котявка восседала и жрала. Прямо сказать, лопала копченую тюльку, припасенную Сашкой к утреннему пиву. Живот у котявки раздулся, и чувствовала она себя наверху блаженства, а когда Сашка с определенными намерениями двинулся к ней, ускользила на скат крыши с тюлькой в зубах. Скат был крутой, и Сашка не воспоследовал. В отвратном настроении спустился он по лестнице, визгом вызывавшей зубную боль, к бочке под водостоком; вода застоялась и пахла плесенью, но еще годилась для умывания.
В саду драл горло павлин, но заслонки еще не открыли и канавки были пусты. Сашка от нечего делать отщипнул недозрелую виноградину, запустил в крикуна и вернулся во двор.
Его встретила радостной улыбкой государыня. Она стояла у каменной стенки, из которой, если вынуть затычку, начинала струиться вода и падала в маленький, каменный же, бассейн. Государыня тоже умывалась, и на лице и руках блестели под солнцем капельки воды, кожа была загорелой и чистой, волосы растрепались, налипли к мокрым щекам. На государыне было незнакомое платье, похожее на белую волну. Сашка опустил глаза. Теперь он видел только утоптанную землю и свои пыльные ступни.
— Почему вы меня избегаете?
Вот так и на «вы». Сашке сделалось больно.
— Я не избегаю. Я занят, — пробормотал он.
— И вечером?
Она что, свидание хочет ему предложить?
Он поднял голову, синие глаза были угрюмы. Похоже, со стороны он выглядит, как дурак.
— И вечером.
— О-ой. А я хотела попросить.
— О чем? — Сашка не выдержал взятого тона и сам на себя рассердился.
— Я видела у тебя два тренировочных меча.
— А разве хозяин…
— Я его боюсь.
Вот так. Понимай, как хочешь. То ли он, Сашка, столь слаб в искусстве клинка, что годится для нее в соломенные чучела, то ли…
Он взрыл носком пыль:
— Ну, я не знаю…
— Я знала, что ты согласишься. После заката?
Сашка угрюмо кивнул.
Государыня зря жаловалась, что забыла все на свете. После особенно быстрого ее выпада Сашка едва отпрыгнул и не сел штанами в волну. Море радостно облизало ноги соленым языком.
И с чего он позволяет над собой издеваться? Да она вертит мечом так, как иные… м-м, дамы языками или веретенами. Или мужьями. Сашка вскрикнул. Клинок прошел, задевая шею. Чуть ближе — и валяться ему в обмороке на песке. Государыня опустила меч:
— Жив?
Сашка легонько постучал по ее клинку своим, призывая продолжать; в полуповороте обошел слева, попытался обхватить за запястье руку с мечом. Государыня ушла легко, будто танцуя, будто под босыми ногами мозаики бального зала, а не шершавый с колючками песок. Злобный куст подвернулся под голую пятку, Сашка взвыл и подпрыгнул. Со стороны это выглядело, должно быть, как особо хитрая ухватка, и государыня глухо закрылась, перестав нападать. Белый песок с синими ямками следов под большими звездами; мерцание моря, запахи водорослей и соли, шум волн и глухой стук смыкающегося дерева… Сашка словно выпал из мира и плыл в безвременье. Тело двигалось само собой, скользило, уклонялось и нападало, и это было больше сродни волшебному танцу, чем поединку…
Она положила ему руку на грудь, поймав в ладонь сердце. От нее пахло потом и смолой. Государыня тяжело дышала, губы приоткрылись и потрескались, и внутри трещинок чернела кровь. Поймать губами прохладную вишню, обморочно черную, сдавить — и сквозь трещинки брызнет сок…
Они долго сидели, прижавшись друг к другу, на его куртке, постеленной на кромке прибоя. Сашка жалел, что у него нет второй куртки, чтобы укрыть государыне плечи. Она продрогла после купания и мелко вздрагивала, и тогда Сашка прижал женщину к себе, кутая в свою рубашку поверх ее собственной; голую кожу холодил ветер, вызывая пупырышки, Сашка сердито ежился и смотрел на звезды, зная, что нелепо краснеет и, по счастью, этого не видно в темноте.
Сашка вздыхал, прижимая мокрый рукав рубашки к виску государыни. Она стояла на коленях, упираясь мечом в песок, и на испуганное: «Больно?» отвечала:
— Нет. Погоди. Счас пройдет.
Все равно было больно. Сашка знал. Сам получал сколько в учебных боях. Хоть и деревяшкой. И он бегал и бегал к морю смочить рукав, чтобы остудить боль, и сердито качал головой.
— Шишка будет!
Государыня поднялась на подгибающихся ногах, с Сашкиной помощью доковыляла до воды и долго умывалась, затирая невольные слезы.
— Государыня… — тихо позвал Сашка. — Ну зачем тебе это? Ну ты же знаешь, что любой из нас будет драться за тебя.
Она посмотрела ему в глаза.
— Да, а ты думаешь, я смогу посылать вас на смерть и отсиживаться за спинами?!
— Погибнуть в бою — это участь мужчин.
— Кто придумал такую глупость? — она встала на ноги, обхватила пальцами рукоять меча:
— Начали!
Они вернулись на рассвете. На цыпочках прокрались мимо Шарика (или Шавика, как ласково называл его хозяин) — псинки маленькой, но весьма голосистой; а когда Ястреб сажал Шавика в бочку, чужой мог подумать, что во дворе надрывается самое меньшее волкодав. Сашка знал, что волкодавы молчаливы, а Шавика прикормил курицей, и тот дрых без задних ног. На стук калитки из будки выползла котявка, широко зевнула розовым ртом и убралась досыпать. Государыня ушла к себе. А Сашка присел на крыльцо, положив рядом мечи, и задумался. Он машинально подвинулся, когда вышел хозяин: в холщовых штанах до колен, босой и тоже задумчивый. Он опустился, заставив доски скрипнуть, и посмотрел на Сашку.
— Хорошо повоевали?
Сашка дернул худым плечом:
— Ага.
— А теперь собирайся. В полдень придет проводник.
Темные стены баньки с вылезающим из пазов мхом прятались в густой весенней зелени. Тонкие прутья жимолости и жасмина, бересклета и сирени, покрытые густыми сочными листьями и цветами, точно подпирали щелястые бревна. Так же буйно цвела груша-дичка у двери. В цветах гудели, захлебывались пчелы. Радужный колдовской пузырь не пропускал сюда ночной холод и жгучие ветры Черты. И все особенно сильно шло в рост. Из-за пузыря же похожие на цветы звезды травня словно колыхались над головой.
Чуть ниже по склону, по-над ручьем потрескивал в ложбинке костерок, маленькое оранжевое пламя не было заметно со стороны, но делало мир вокруг особенно уютным и спокойным. Над пламенем в котелке кипела вода. Хозяин баньки ведьмак Бокрин похаживал медвежеватой поступью, добавлял в котелок то крупу, то сушеные грибы и пахучие корешки. Вкусные запахи витали над поляной, перебивая ароматы сырости и прибрежных трав.
Уважая право Сашки опекать государыню, Ястреб присел не на крыльцо, а подальше, на землю. Следил за ладными движениями Бокрина, а иногда бросал взгляд на проводника Лэти. Тот облизывался, ритмично постукивал деревянной ложкой по колену. Рождая в Сашке недоумение. Как оттого, что путь на месяц занял всего четыре дня. Сашка чурался седого. В юноше вскипали мутной жижей и лопались сейчас все суеверия, все ужасы о проводниках-палачах, уводящих осужденных в Черту. Кто умирал в ней — не под ладонью Берегини, — душа того не могла отыскать дорогу в вырий и вечно была осуждена скитаться среди голубых песков. Притягивать к себе другие души, которым тоже предстояло остаться бездомными. Именно это было самым страшным в казни, а не мгновенная огненная смерть. В присутствии проводника она отдалялась, должа страдания.
Но Сашка, перебирая страхи, не спешил спрашивать, а мужчины не торопились развеять его сомнения. И только одна государыня, прислонившись спиной к щелястой, теплой двери, смотрела на костер и счастливо вздыхала. Левая рука ее покоилась в Сашкиной потной ладони, правая перебирала охапку полевых цветов, брошенных на колени.
С горящей щепочкой в руках подошел Бокрин. Нащупал жилку на запястье Берегини и считал удары, пока догорала лучинка в другой руке.
— Лучше… гораздо лучше, чем я думал, — улыбнулся он. — А ты, оказывается, искусник.
Сашка покраснел.
— Ведь ненадолго ко мне.
Ястреб кивнул тяжелой башкой.
— Спросить… хочу. Я ведь ее беру. Туда.
Бокрин присел на корточки, глядя пограничнику в глаза, точно не замечая, что вечереет. А впрочем, владельцы Дара одинаково хорошо видят и на свету, и в темноте.
— Бери.
— Боязно. Ведьм выкручивало, я сам видел.
— А ты, девонька, что думаешь? — спросил Бокрин у государыни.
— Я с ним.
— Если боишься — так останься. И он вернется, и ты при мне в покое будешь.
Она быстро-быстро замотала головой.
— Страшно за Чертой-то, — неуловимо усмехался ведьмак.
— Не страшно, просто не так.
Сашка вздрогнул. Ему этот разговор казался ненужным и нелепым. Только-только он отыскал государыню, а пограничники выдумывают неведомо что.
Ведьмы — гибнут около Черты. Гибнут — или сходят с ума. Это всем известно. И здесь уже — к опасности слишком близко.
Бокрин же потер кудреватые волосы:
— Никакой беды не случится, если у Черты или в ней не чаровать. Я уж пробовал. Я как рассуждал. Черта — это совсем другой воздух; она как вода для нас. А мы не рыбы, нам в воде дышать нечем. И огонь — наш Дар — в воде не загорится. Потому кто творит в Черте сплетения, из себя силу тянуть начинает. И выгорает изнутри. А все оттого, что привыкли черпать ведовскую силу Берега — ешь, не хочу; и подумать о том, что я сказал, даже никто не пробует.
— Правила по технике безопасности, что ли? — подал голос темнолицый проводник. — Как-то оно просто, что ли…
— А и так! — буркнул Бокрин. — Если б раньше это понять — сколько бы не погибли! Не хватались бы за ведовство, как за соломинку. Там не Берег, а они вели себя, как на Берегу. Жаль их, конечно, — ведьмак почесал затылок. — Но я ходил в Черту. И все мое при мне.
Бокрин щелкнул пальцами, и, отвечая, в сирени под стеной заголосил соловей.
Лэти глубоко вздохнул:
— Может, ты еще объяснишь, как мы, проводники, там выживаем?
Бокрин кивнул:
— Объясню. Если считать, что полоса вдоль Черты — это уже не Берег, ну, что воздуха там нет. Так лягухи, сами знаете, и на берегу, и в воде одинаково живут. Рыбы — только в воде, звери, птицы — наоборот. Так вы, пограничники, эти самые лягухи и есть. Даже лучше так, вы — пауки-серебрянки. С собой Берег носите. Пограничник — поменьше, пузыря только самому дышать хватает. А проводники — у тех колокол большой — и на себя, и еще народу на сколько. Скольких вел после Ночи разбитой Луны на ту сторону?
Лэти потянулся:
— Много.
— А еще пузырек свой ты можешь другому передать, так?
— Так.
Проводник то ли нахмурился, то ли опечалился, зачерпнул ложкой варева, подул, втянул в себя.
— Могу — если убьют в Черте. Знаю так, по крайней мере.
— Вы Берег в себе носите. А ведьмы посреди него и им живут. Вот и вся разница. Так что бояться нечего, проведешь туда и оттуда.
— А как же… — спросил Сашка внезапно для себя, оглядываясь на Берегиню. — Как же без нее Берег?
— Берег без нее не останется.
Бокрин вдруг отвернулся, полез мешать варево, прогнал седого. Стал наделять всех ужином, и разговор сложился и увял. Пронзительно пахли травы.
— Все, спать пора, — глядя на Звездный Кол, распорядился ведьмак. — Завтра рано подыму.
Татьяна Арсеньевна металась в постели. Ее тревожил свет заоконного фонаря, бивший прямо в глаза. Истинный Свет боялся его и мог в любой момент исчезнуть, развеяв сон. А просыпаться очень не хотелось. Сон был удивительный. Ей снилось лето. Снился полупустой вечерний троллейбус, она сама, вцепившаяся в поручень на задней площадке. Убегающая назад изогнутая, точно пестрая кошка, улица. Каштановые кроны, пролетающие за приоткрытыми окнами, и строчки стихов, повторявшие то, что она видела.
Край вечернего облака
Злат и багрянен.
Шпиль водокачки прорезал небо.
Мы убегаем в дальние страны,
Туда, где до нас
Никто еще не был.
Нас подобрал троллейбус закатный…
Со звоном раздвинулись двери. Татьяна оказалась на знакомой улице: той, где жил Стрелок. Только теперь тенистые летние деревья загораживали от косых лучей асфальт. Было все еще знойно. Малиновое солнце катилось за телеантенны и жестяные раскаленные крыши. Пахло пылью, листвой и дозревающими яблоками. Время от времени они падали просто под ноги, над разбитыми плодами вились осы.
На знакомой калитке мотался под знойным ветром клочок бумаги с неровными набегающими друг на друга строчками, написанными шариковой ручкой: «Требуются двенадцать стенающих дев с кандалами». Таня хмыкнула. Толкнула калитку и оказалась в неухоженном, густом, мрачном, как лес, саду, где под старыми яблонями и сливами с потеками смолы на кривых стволах кустилась буйная крапива. Кирпичная позеленевшая искрошенная дорожка вела отчего-то не к двери, а к бочке под сливом и лестнице, приставленной к распахнутому чердачному окну. За окном сиял Истинный Свет. Таня зажмурилась, но даже сквозь сомкнутые веки свет проникал, ласкал и гладил, удивляя безмерной чистотой. А потом ее подхватили в прыжке, и уже был паркетный зал, и смеющийся Пашкин брат, спешащий навстречу. В этом мире Дениска не был инвалидом, он оказался на голову выше Тани, тонкий, стройный и очень красивый. Тело не кривилось, голова не дергалась. И руки, обычно сложенные, как подбитые крылья, радостно распахнулись ей навстречу. Треща, горели свечи в многочисленных канделябрах. То ли с потолка, то ли просто с неба падали дождем цветы. И лился вальс. Пары уже танцевали, и Таня с Дениской влились в их кружение. Многих из танцующих Татьяна узнавала и радостно кивала, приветствуя. Ей отвечали, улыбались. И танец был бесконечен и прекрасен, как это бывает лишь во сне. И очень не хотелось знать, что чем чаще приходят они сюда, чем больше черпают Света, чтобы достраивать этот мир, тем быстрее ползет через Берег Черта. Даже во сне Таня ужаснулась несправедливости мысли, что кто-то должен отказаться от мира, где здоров, потому что мир этот, оказывается, отбирает силу у другого, такого же реального, пусть не теплого и родного выдуманного своего. Разумеется, ничего не берется из ничего, закон сохранения энергии и все такое прочее. И мысль материальна не менее чем поступок. Но почему Дениска должен платить чудом своего исцеления за какой-то чужой Берег?!.. Глупый сон, страшный и ненужный. Тане очень захотелось проснуться. Сказки должны заканчиваться хорошо. А знание, пришедшее во сне, не более реально, чем если, скажем, Черту породил взрыв Чернобыля. Или скрещение миров в пятом измерении… Фантастика. Чушь несусветная. Таня заплакала во сне.
И едва проснулась, немедленно собралась не на работу — к Ястребу.
Ох, если бы ей кто-нибудь сказал полгода назад, что она сможет вот так пренебрегать служебными обязанностями и собственными принципами, вешаться на шею мужчине, поступать, как никогда не поступала… Как бы она смеялась и не верила. А вот сейчас, кое-как застегнувшись, оскальзываясь на каблуках неудобных зимних сапог, опрометью неслась по февральской улице. Словно боялась опоздать.
Вчерашняя метель сменилась оттепелью, что в слякотные зимы не редкость. Но оттепель эта вовсе не походила на гадкую, с моросью и гололедом, стылым туманом, лезущим под одежду. Оттепель была весенней — с солнцем, играющим в лужах, со звонкими ручьями, съедающими залежавшийся грязный снег. С радужным блеском очистившегося мокрого асфальта, и лезущей сквозь черную жирную землю газонов колкой зеленющей травой. С набухающими почками. С радостным галдежом воробьев, синичьим тиньканьем, важностью красногрудых снегирей — откуда взялись? Лет десять уже не прилетали… С огромными стаями желтых громкоголосых свиристелей, обсадивших прошлогоднюю рябину — рдеющую, как фонарики.
Странное было утро. Веселое, весеннее. Совершенно незнакомые прохожие улыбались Татьяне навстречу, и она недоверчиво кивала в ответ, а на сердце, чем дальше она шла, становилось радостно и легко. И Таня сунула перчатки в карманы, сбросила шапочку и расстегнула несколько пуговиц на пальто. Она даже пробовала прыгать через лужи, забрызгала парадную белизну подола и нисколько не огорчилась. Помахав покрасневшей ладонью знакомым старушкам — те важно закивали, точно китайские болванчики, — влетела в подъезд. Бегом одолела лестницу и остановилась под дверью перевести дыхание. У ног потерлась жирная кошка. Радостно замурлыкала, раззевая розовый рот. Таня припомнила, что все коты и собаки, встреченные на дороге, вели себя точно так же, хотя обычно не жаловали. Еще раз удивилась. Протянула палец к звонку. Дверь открылась даже быстрее, чем Таня успела позвонить. И тут ее радость погасла.
Открыл — седой темнолицый брат Сергея, тот, кого она прогоняла из больницы, тот, от кого подсознательно ожидала неприятностей. Он же, не обращая внимания на Танину досаду, учтиво кивнул, и, когда гостья стала раздеваться, отказавшись от помощи, безо всяких обид ушел в глубину квартиры, откуда звучали невнятные голоса. К вящему неудовольствию Таня разобрала и голос Стрелка. Отогнала лезущего лизаться Вейнхарта. Бассет-хаунд обиделся и демонстративно повернулся задом. Ушел, наступая на длинные уши и презрительно постукивая хвостом.
Что-то спросил издали Сергей. Темнолицый, Лэти, так же тихо ответил. Таня вошла. Одним взглядом выхватила Стрелка со шприцем в руке, незнакомого белоголового, очень бледного парнишку с закатанным рукавом, Лэти, поливающего цветы, стоящие на подоконнике. И рот у Тани опять приоткрылся. Цветы цвели. Невероятными, яркими, огромными соцветиями. Она ахнула.
Сергей появился со спины, совершенно для Тани неожиданно, с подносом, уставленным чайными чашками, молочником, сахарницей и поставленными один на другой заварочными чайниками с большими синими цветами на боках.
— Здравствуй, — сказал он, выставляя ношу на журнальный столик.
— П-привет.
Вдруг поняв, что замерзла, Таня стала дышать на руки. Отвернулась от Сергея:
— Паш, сигареты есть?
Стрелок захлопал по-девичьи длинными ресницами.
— Ты ж не куришь.
— Паш!
— В кармане куртки возьми, я занят.
Эта независимость Таню вовсе доконала. Она ушла в прихожую и влезла в Стрелковскую куртку, хотя рыться в чужих карманах всегда считала ниже своего достоинства. Вытащила пачку — и столкнулась взглядом с Ястребом. Он, положив руки на стены, закупорил вход.
— Ты почувствовала?
— Что? — буркнула женщина, раздумывая, как же его обойти. Закурить хотелось нестерпимо — нервное.
— Мы уходим вечером. Навсегда. Я переписал на тебя квартиру. За Вейнхартом, пожалуйста, присмотри. И цветы поливай.
По-хозяйски сунул ей в карман пальто связку ключей. Таня пошатнулась, и Сергей поддержал ее под локоть.
— А… а как же я?!..
— Не кричи.
Загородив от чужих взглядом, набросив ей свою куртку на плечи, вывел на балкон. Было светло, было нестерпимо светло — тогда, когда Тане хотелось забиться в темный уголок и там тупо сидеть, не плакать даже. Только бы никто не трогал. В еловых лапах напротив возились яркие синицы. Косили глазами-бусинками. Перелетали на перила, скользили, хватали из кормушки кусочки белого хлеба, ныряли с балкона, звенели. Плясало на мокрых перилах солнце.
— А как же я?
— Мы не можем тебя взять с собой. Все отсюда растворяется возле Черты.
— Перестань мне врать! Ты… просто меня не любишь. Не любил. Использовал. Пока я была нужна! И расплатился, как с проституткой.
Она щелкала зажигалкой, колесико чиркало, пускало искры и никак не желало дать огня. Сигарета сломалась в пальцах. Ястреб, перевесившись через перила, смотрел вниз. Пробегая по улице, блестели крышами машины. Толстая московка в синей шапочке, нагло тивкнув, клюнула мужчину в рукав.
— Я никогда тебя не использовал, — вздохнул Сергей. — Но ты не вещь, и я не вещь, у каждого есть свои обязанности и свои долги.
— Перед выдуманной страной?! — заорала Татьяна, напугав птицу. — Зачем тогда ты меня приручил? Чтобы больнее бросить? А как же «мы в ответе за тех, кого приручили»?!..
— Перестань повторять шаблонные истины, — Ястреб резко повернул ее к себе, — и послушай. Мы не вещи, мы выбирали сами. И я был с тобой, пока мог, потому что очень хотел, чтобы ты перестала бояться себя. Перестала искажать свою душу, вгонять в невесть кем придуманные рамки, ежечасно доказывать себе и другим, что любовь — грех, пошлость и глупость.
Он прикусил губы.
— Не знаю, получилось ли.
— Мавр сделал дело, — Таня всхлипнула, вытерла нос рукавом. — А что теперь? Что… мне… теперь… делать… без… тебя? Волком выть в стерильной квартире?!..
— Выходи замуж за Стрелка.
Таня с размаху залепила Сергею пощечину. Укололась щетиной. А он — стоял и ухмылялся.
Лэти легонько постучал изнутри в стекло:
— Если вы закончили…
Лицо Ястреба с одной ярко-алой щекой и второй бледной сделалось отсутствующим. Таня, наконец, закурила. Пускала дым, с радостью видела, как любовник морщится. Но долго он терпеть не стал. Ушел, притворив дверь. До женщины донесся обрывок громко произнесенной Лэти фразы:
— …не надо трусить. А если застрял — достаточно полить кровью, и отпускает. Черта тоже боится палачей, — он выразительно погладил локоть. — И пусть мне этим в глаза не тыкают. Не поможет. Любой проводник — это две стороны…
Таня быстро отвернулась. Втянула дым. Закашлялась. Отшвырнула сигарету. Сумасшедший день.
— Балкон закрой! Дымом несет…
Она фыркнула.
Оставаться у Сергея было тяжело, и бежать глупо. Гордо вскинув голову, Татьяна вернулась в дом. Мужчины: Стрелок, Лэти и незнакомый паренек чаевничали. Пашка шутливо приподнял чашечку:
— Нафаня! Чай пить будете?
— Благодарствуйте, я дома пил! — рявкнула гостья, хотя дома никакого чая не пила, неслась сюда, как последняя дура. А ей от ворот поворот. Сергей уходит. Куда — уходит?! Нет никакой Черты, и страны по имени Берег — нет.
Оглушительно радостно заверещал Вейнхарт. Как никогда не встречал Татьяну. Кинулся к открывшейся двери в спальню — вертеться, хватая себя за хвост, облизывать, ставить лапы на колени женщине, что вышла под руку с Сергеем. Таня успела разглядеть только, что та нехороша собой, невысокая, бедра чересчур широки, а голова небольшая. Волосы подобраны вверх. Рукава длинной клетчатой рубахи закатаны. Рука у локтя перевязана. Блестит от жирной мази обожженное лицо. Потом — это сделалось неважно. Думая о Берегине, Таня ничего не вспоминала, кроме света — ни что было вокруг, ни что с ней. Не осталось ни вкуса, ни цвета, ни запаха — словно часть жизни отобрали, а взамен… этот резкий, ликующий, ослепительный, чистый свет. Тот самый, Истинный Свет, что и во сне. Должно быть, они говорили. Таня не запомнила. Хотя нет, запомнила про синиц в елях, как слетались на балкон, хватали хлеб и семечки с подставленных ладоней. И ничуть не боялись.
И что боль ушла. И зависть пропала, и ревность. Но когда пришлось все же собираться, показалось — вынули душу. Стало нечем дышать. Покачнувшись, Таня схватилась за стену прихожей с яркими цветочками на обоях. И осознала, что этот свет есть и в ней, Татьяне, что он — ее часть, и никуда не исчезнет.
Еще этот день запомнился постоянными звонками в дверь. Так, что дверь наконец просто перестали запирать.
Улица была, как темная река, и в набережных многоэтажек догорали последние окна. Андрей стоял на углу и смотрел на два окна в четвертом этаже. Сейчас они погаснут, ровно в полночь без четверти. Каждую ночь в это время. А он зачем-то приходит и смотрит, как горит за шторами красный странноватый огонь. А потом темнота. Иногда Андрею даже кажется, что слышен щелчок выключателя.
Окна не погасли. Они продолжали ровно светиться своим малиновым тревожным светом, словно приглашая — зайти, узнать, почему изменен привычный распорядок. И Андрей решился. Разумеется, это было сумасшествие, но он почему-то знал, что имеет сегодня право на сумасшедшие поступки. Он перешел улицу и открыл тяжелую дверь. В подъезде было темно, пахло цвилью и кошками. Одна из кошек с воплем метнулась из-под ног. Ступеньки были низкие, широкие, как во многих старых домах, а перила шершавились густыми слоями краски и налипшей пылью. На ходу Андрей соображал расположение квартиры и считал пролеты. А потом постучал. Звук утонул в глухом дерматине, но двери сразу же распахнулись. Словно не были закрыты или кто-то его ждал. Свет ослепил, хотя, по размышлении, был не такой уж яркий — бра с электрическими свечками. Андрей зачем-то нырнул вниз и в сторону — и рассмеялся. Вредно читать боевики.
— Гав, — сказали ему громко. Пятнистый диванный валик возился, тыкался в ноги, мёл шагреневыми ушами половичок. Потом развернулся, словно приглашая входить, дернул толстым, как палка, хвостом.
— Здравствуйте, — радушно объявил, перегораживая прихожую, здоровый высоченный мужик. На его голой груди под сердцем сиял распахнутыми крыльями ястреб. Или еще что-то такое же хищное. — А мы вас ждали. Можно не разуваться.
Входные двери так и манили сбежать. Не станут же его преследовать. Но Андрей уже тщательно вытирал подошвы кроссовок и брел за мужиком на кухню, куда ж еще…
На кухне пыхтел и подпрыгивал на газовой конфорке зеленый с желтыми розочками чайник. Он так не сочетался с хозяином, что Андрея прошиб истерический смех. Бассет-хаунд взлаял.
— Вейнхарт, место! — тихо, но выразительно рявкнул мужик. — Да вы присаживайтесь, в ногах правды нет.
Андрей грянулся на угловой диванчик, обвел кухню глазами. Она была обшита деревом, с мебелью ручной работы, аккуратно расставленными кастрюльками и прочим причиндалом. Красота! Тут в двери настойчиво позвонили. Кто бы он ни был, нащупать звонок в глухой темноте… Хозяин вышел. В прихожей прошумело, затопало, стукнуло, бассет сказал свое веское «гав!». После чего в кухню почти влетел попинываемый в спину хмырь неотчетливого возраста и занятий: патлатый, выбритый, с серьгой над бровью и вылезающими из коротковатых рукавов руками-лопатами. Рубаха его Андрея впечатлила: какая-то немыслимой расцветки сирийская парча с черной тесьмой мученика-анархиста, перетянутая витым шнурком a la russe.
— Убью! — рыкнул хозяин. — Ей бо, убью!
Еще одним движением могучей лапы хмырь был вброшен на тот же диванчик и представился:
— Савва.
Савва оказался бродячим художником, по причине изгнания женой. И пусть бы с того, что пил или денег не зарабатывал. Просто он назвал ее Пенелопой, вот… Савва развел дланями.
— Нишкни, — сказал хозяин.
Стягивался народ и кухня все больше делалась похожей на аэропорт при нелетной погоде. Кто-то курил, сидя на подоконнике, помаргивая красным огоньком, и стряхивал пепел в открытое окно. У Андрея в руке мистическим образом оказалась чашка с горячим чаем — такая тонкая, что и держать-то ее было боязно.
— …Это как же понимать? — надрывался в толпе тягучий голос. — Это я живу, обрастаю семьей, дитями, а потом, как в банальной книжке… приходит ко мне, пришельцу, добрый дядя, объясняет мне мою истерическую миссию, и вот счас все брошу… мол, птичка, летим со мной, там много вкусного?
— Уточняю, — рявкнул хозяин. — Ты сам сюда пришел. И вообще, и в этом мире можно найти, чем поразвлечься. В «горячую точку», к примеру, полезть. Или там в пожарники. Или продолжать бегать по лесам с толкинистами и древесиной. Так что сам решай, не маленькай. А объясняю я что-то исключительно по доброте душевной. (Тут все грохнули.) Чтоб ты с первого шага не навернулся.
— А какие гарантии, что ты меня там сразу кинжалом в спину не ткнешь?
— А на фиг? — ухмыльнулся хозяин. — Ты ж уже моего чаю нахлебамшись.
Дружно разбилось несколько чашек, кто-то стал проталкиваться к раковине.
Как-то боком в кухню ввалился тощий паренек в распахнутой на груди ковбойке, под левым соском тоже виднелся ястреб, только скукоженный, маленький еще — словно неоперившийся птенчик. Среди гвалта хозяин протолкался к пареньку, они обменялись неслышными словами. Хозяин радостно воззрился на Андрея: ага, ты-то мне и нужен. Подошел, вынул у него из ладони чашку и стал деловито закатывать рукав на освободившейся руке. Андрей дернулся.
— Барышня ты моя кисельная, — ощерился хозяин. — Сидеть!
Каким-то орудием (кухонным ножом?) он разрезал Андрею руку, молодой подставил миску. Андрей пялился, словно во сне, не понимая, бежать ли, и мысли, зачем это с ним делается, были прямы, как палка, и столь же дубовы. Андрей поклясться был готов, что все совсем не так, как представляется.
Миска наполнилась. Молодой исчез.
— Перевяжите его, — бросил хозяин, отворачиваясь. Возможно, у него были дела поважнее. Перевязали плохо. Кровь проступала сквозь бинт и опущенный рукав, и Андрея вело. Подскочил Савва. Стал что-то кричать, рвать бумажные упаковки бинтов. Андрею сделалось смешно. А кухня медленно проваливалась в песок, и только ясно светилась проведенная по полу мелом, прямая, как клинок, черта.
Сёрен нашла в роднике украшение.
Родник прятался в глубине зеленых покатых холмов: круглая чаша, выложенная по краю замшелыми валунами, между которых с легким клекотом убегал в крапиву тоненький ручеек. В середине придонные травы расступались, и солнце просвечивало насквозь хрустальную, чуть рябящую воду, а на золотом песке лежала, откинув полузасыпанную прорезную цепь, восьмиконечная звезда. Или цветок. Крупный, с ноготь большого пльца Сёрен камень, обведенный двумя кругами из мелких граненых камушков, и раскинутые лучи. Сквозь чистую воду камни сияли винно, и зелено, и ало, а иногда слепили, как подсвеченные солнцем белые облака. Наклонившись над источником, Сёрен застыла, не дыша, не замечая, что край темно-синего грубого плаща попал в воду. Потом девушка опустила руки в родник, вода раздробилась, обожгла холодом, точно руки отсекли по запястья. Но волшебная игрушка легла в ладони и, отекая влагой и сиянием, поднялась на свет. Камни были живыми. Они смеялись навстречу солнцу, а бронза цепи была тусклой, как песок. Сёрен поднесла звезду к глазам. Она никогда не видела такой. И дело было не в дороговизне камней и изяществе оправы…
Забыв пустые ведра, легко, как семечко одуванчика, понеслась девушка к дому.
— Бокрин! Гляди, что я нашла! Бокрин…
Он сидел у стены омшаника, лицо было серое, а коричневый джупон резко выделялся среди зеленой травы. Лицо было спокойное, и только от уголка рта сползала струйка слюны с налипшим песком. И две бурые полоски под ноздрями. Звезда упала Сёрен под ноги.
Может, случилось бы еще что-то страшное, если бы Сёрен стала хоть что-то предпринимать. Но она тупо стояла на коленях посередь тропинки, не замечая вередящих камешков. Смотрела, как Бокрин прислоняется к обомшелой стене, свесив голову, упираясь в грудь подбородком, а над ним накручивает круги золотистая звонкая муха. Сёрен отгоняла ее рукавом. И вздрогнула, когда худые крепкие руки легли ей на плечи. Повернулась, утыкаясь лицом в жесткую куртку Лэти, и разрыдалась.
— Встань, девочка, и проверь, не пропало ли что-нибудь в доме. Стой! — он схватил Сёрен за руку. — Идем вместе.
Она оглядывала земляной пол, прогоревший очаг, брошенный под лавкой недоплетенный короб и нагло гуляющую по столу курицу… Лэти успел слазить на горище и порыться в чуланах, потом сосредоточенно вышел во двор. Сёрен выгнала курицу и разрыдалась над корзинкой для вышивания.
— Сёрен, иди сюда! — позвал ее Лэти через окно. — Что это, Сёрен?
Она с недоумением смотрела на звезду из мелких камушков, сверкающую на его ладони. Она и была величиной с ладонь — вот странно. Сёрен отерла рукавом набегающие слезы.
— Нашла… я… в роднике.
Она вспомнила, как четыре дня тому Лэти уговаривал Бокрина переселиться в поселок. Ей велели уйти, и она бегала к роднику, долго созерцала в хрустальной воде пляску то ли мальков, то ли золотистых солнечных чешуек. А потом вернулась. Они все еще спорили. Сёрен не хотела подслушивать, получилось случайно. Бокрин не желал идти к соседям, с которыми поссорился когда-то в большой мере из-за нее, Сёрен. Потому что она не была похожа на других. Бокрин был для нее всем: и дядей, и отцом, и наставником, и другом. Тогда, когда Сёрен попала в его дом, Черта была далеко, за много-много конных переходов от долины. А потом все приближалась. Сегодня достаточно бежать ей, Сёрен, какие-то полчаса… у нее крепкие ноги. Только вот Бокрин взял с нее клятву никогда не ходить туда, и она честно слушалась. А он… Лэти появился в их доме примерно тогда же, когда Бокрин подобрал девочку. Лэти был пограничником, и даже больше: проводником — из тех немногих, кто уходили в Черту — и могли оттуда вернуться. С детства Сёрен помнит его пепельные волосы, собранные на затылке и перехваченные кожаным ремешком, помнит темное, точно опаленное нездешним огнем лицо, помнит запах от жесткой куртки: кожи, дыма, травы… и чего-то еще, чему она никак не может подобрать названия. За Черту обычные люди не ходят даже в страшных снах. От Черты бегут. Редкие цепочки беженцев шли и шли. Уже тогда. И их делалось все больше. Черта придвигалась. Иногда надолго замирая, а иногда слизывая разом целые варсты. Беженцы спешили, беженцы везли на телегах, несли на себе детей и скарб, гнали живность. Редко останавливались на ночлег. Говорили, Черта сжигает все на своем пути. Говорили, это вечный раскаленный песок, который тянется на много дней, а за ним — все как у нас. Только жизни нет… Говорили… Бокрин привечал подорожных. Делился последним. Потом какой-то не в меру ретивый парень попытался завалить Сёрен, голенастую девчонку, на сено в омшанике. В спину парню воткнулись вилы. Не до смерти. Больше Бокрин в дом никого не впускал. Даже с детьми. Иногда появлялись кучки мародеров, мелкие банды. Бокрин встречал их напряженным самострелом. И, может быть, чем то еще, потому что, честно сидя в чулане, Сёрен видела сквозь щели запертой двери странный свет.
Один раз их чуть не пожгли. Легче всего было, когда в доме ночевали пограничники. Эти умели защитить. А поселок огородили частоколом. Сёрен разглядела, когда бегала покупать соль. Взрослая, она никого не интересовала. Про вражду можно было забыть.
— Уходи, Бокрин, — твердил Лэти. А тот только упрямо крутил заросшей черным волосом головой. Все чаще среди темного мерцала седина. Бокрина нет. Еще сегодня утром был, а сейчас нет.
Тихие, как осенний дождик, слезы текли по щекам и капали на грубую копту на груди.
— Умер, стал быть, — деревенский староста по-петушиному подпрыгнул. Был он весь кривенький, облезлый, щетинистый, косноязычный. Подпрыгивал и чесался, глазки сочились гноем, а язык как-то нервно метался по губам. Сёрен в который раз подумала, как не похожа на здешних: пегих, рыжеглазых, кособоких. Чернявая, с синими камушками глаз, смуглая и тощая. Староста опять облизнулся. Сёрен вспомнился тот парень, что зажимал ее в сарае, шепча: «Тебе хорошо-о будит…» Не было у него настоящих слов. Вот и у старосты… — Убили, а?
— Нет, не убили. Умер. От сердца.
— А-а, — староста ковырнул большим пальцем ноги спекшуюся грязь. — Селись. Пол улицы, считай, пустует.
И указал вперед немытым перстом. Сёрен, приказав Грызю сторожить имущество, долго ходила между домами. Выбирать было особо не из чего: если и оставили что беглецы, все было растащено радивыми соседями. Она выбрала дом с целой крышей, садом из трех груш и вишни и маленьким огородом за ним. Лето случилось диковатое — не из-за Черты ли?: то не в меру жаркое и ветреное, то обрывающееся дикими грозами, оттого зелень казалась замученной, квелой и жалкой, только кустились лопухи и почти в рост Сёрен крапива. Но в огороде выбранного дома сизые низкие кустики земляного дерева не были поедены пасленовыми жучками, и сарай оказался справный, и погреб, и Сёрен вздохнула, поняв, что не станет искать ничего лучшего. Лэти строго наказал ей из поселка не выходить и к усадьбе Бокрина не подыматься, обещал вернуться через два дня на третий. Сам он с девушкой в поселок не пошел. Оттого было при Сёрен вещей немного: сколько смогла унести в заплечной суме. И еще вся живность: две козы, курица и старый Грызь. Вроде как собака, с бельмом на левом глазу, клочкастой, усыпанной репьями шерстью, но с могучим загривком и широкими плечами, а становясь на задние лапы, передние свободно клал на плечи Бокрину, тот же был выше Сёрен на две головы. Грызь отлично справлялся с выпасом скотины, которой когда-то у Бокрина бывало побольше, а как-то лютой зимой в схватке один на один задавил забредшего на подворье волка. Где ж ты был, старый, когда убивали твоего хозяина… Мешок Сёрен складывал пограничник, у ней самой все валилось из рук, а когда попробовала — набрала всякой ненужности, едва не мышей из опустевшего мучного ларя. Лэти выбросил все и сложил наново: муку в холщовом мешочке, запасную одежду, сувой зимнего, небеленого еще полотна… Надел на шею Сёрен найденное украшение. Велел не снимать. Сёрен сразу как-то сгорбилась под его тяжестью, цепь натирала шею, и пришлось обмотать льняной полоской под нею. Звезда, спустившись низко, колола под рубахой живот. Одежда вообще была бесформенной — чтоб не цепляли деревенские парни, но волос Сёрен не спрятала, только закрутила в тугие узлы за ушами.
Руки Сёрен исполняли привычную работу, душа спешила за руками, избавляя от горьких мыслей, и в какой-то миг девушка поняла, что работает так, словно ей предстоит вечность жить в этом доме, на этой земле, словно Черта не дышит жарким ветром в затылок и зори на закате не делаются кровавыми. Она подправляла плетень, подсыпала и утрамбовывала земляной пол и разбрасывала полынь от блох; она смолола на ручной мельнице овес и развела опару, а оглядывая ставни на доме, разукрашенные когда-то маками, решила подновить облезшее. Со стеблями беды не было — надери крапивы да вывари впрок, подбавь льняного масла, оставшегося на дне горшка, упроси снестись курицу — и знамень, сколько душа пожелает. Для лепестков пришлось побегать. Красный камень зоркие глаза Сёрен углядели у северных ворот поселка, сушеные ягоды калины, спасибо Лэти, отыскались в вещах. Остановка была за малым. Сёрен покопала в садике под грушами, потом рядом с земляными деревьями… Лэти строго настрого запретил ей отлучаться не то что от поселка, из дому пореже выходить. Но все же Сёрен исхитрилась, сыскала под срубом заброшенного колодца червячков, из которых вываривали стойкую красную вапу. Накопала под взглядом любопытной соседки, сколько нужно, растерла, добавила толченой калины и поставила в печь на угли преть вместе с камнем. Когда на дне горшка с палец оставалось густого варева, вынула, остудила, вбила желток — ну, обойдется сегодня лепешкой, и так-то курица несется сутки на двое. Теперь следовало вымыть ставень, чем Сёрен и занялась. Солнце жарко согревало спину.
Плеск и радостный детский смех заставили девушку выронить мочало. Держась за ставень, она повернулась. Прямо напротив окон стояла на пыльной улице женщина: стояла, грызя губы, гордо выпрямившись. Еще бы — если к плечам ее был привязан куском рядна годовалый примерно мальчишка. Лобастый, белобрысый и крепкий, он крутился, как ветряная мельница, и заливисто хохотал. Платье его матери было забрызгано по подолу грязной водой. Сёрен поняла, что женщина едва сдерживает слезы. Незнакомка была простоволоса, соломенные пряди закручены короной, одежда нездешняя, может, даже городская, в руке тощий узелок. Соседка из дома напротив, только что потребившая против нее щелок для жучка, веселилась, аж приплясывала над плетнем. Сёрен, задохнувшись от ярости, запустила в бабу комком земли. Попала. Соседка схватилась за глаз и с плетня исчезла. Сёрен, испытав жгучую радость, не задумываясь сейчас о последствиях своих поступков, подбежала к незнакомке. Разглядела синие гордые глаза. Мальчишка за спиной у женщины притих, задумчиво оглядел Сёрен и надулся.
— Идем! Идем ко мне, — Сёрен схватилась за горячие щеки, начисто пренебрегая предупреждениями и Бокрина, и Лэти. — Идем, я дам вам хлеба. Тебя как звать?
— Сольвега, — почти прошептала женщина и теперь заплакала.
Старая лестница не просто скрипела — издавала жалобные стоны каждой своей щелястой ступенькой под молодыми сильными ногами, готовая скорее рассыпаться в пыль, чем позволить подняться на чердак двум студентам — хозяину дома и его легкомысленному приятелю. Приятель этот, скользнув небрежно рукой по перилам, от чего посыпалась труха, оглушительно чихнул и чихал почти не переставая, так как облака пыли заполонили воздух.
Лестница упиралась не в чердачную дверь, как можно было подумать, а в темную картину в тусклой раме, занимающую весь простенок. Выписана была картина в темно-синих и зеленых тонах, но от старости почернела и покрылась патиной, отчего невозможно было понять, что изображено. Гостю отчего-то подумалось, что старинный город — с еще более узкими и извилистыми улицами, чем те, к которым он привык — возможно, именно так двести лет назад выглядела столица. Возле картины жутковато было находиться: возникало ощущение, что мир, где они живут, не единственный, что вот они — ворота, в прошлое или еще куда. Парень потряс головой.
— Это то самое? — спросил он у хозяина, разглядывая картину в упор и вдыхая странноватый запах — не то пыли, не то позолоты и красок, которые сами были сейчас почти пыль. — Как это у тебя вышло?
Хозяин, высокий молодой человек в белой рубашке и узких тувиях, заправленных в сапоги, пожал плечами. Плечи были широкие, небрежно отброшенные волосы — черные и густые. В нем вообще чувствовалась порода.
— Юрок, ну я, правда, не понимаю, — возмущался гость. — Мама твоя покойная — героиня, спасительница Кромы… несмотря на… п-профессию, — приятель осторожно глянул на Юрия. Взбучки не последовало, и он рискнул продолжить: — И отец был купцом не из последних. А за деда ты не ответчик. Вступил бы в гильдию — большие дела б вершил! А ты краски смешиваешь…
Радетель в недоумении запустил руку в пшеничного цвета гнездо, которое представляли его волосы. Похоже, гнезду этому не раз доставалось.
— Моя прачка пропала.
— Это причина для трагедии? — студиозус весело засмеялся.
— Ты ее не видел, Регин. Идем.
Не обращая внимания, следует ли за ним приятель, Юрий вошел на чердак, где из щелей между черепицами пробивались, плавали среди стропил косые и пыльные солнечные лучи. Отодвигал и переставлял повернутые лицевой стороной к стене холсты. Нашел то, что искал. Когда Регин пробрался через заполнившую чердак рухлядь, то оказался лицом к лицу с полотном, на которое как раз легло солнце — и остолбенел. Краски не яркие, но живые, обрисовывали кусочек берега, скользнувшего в воду, лозовую ветку, воздух… но женщина, стоящая вполоборота, отводя ото лба налипшую русую прядь… капельки пота на загорелом лице, улыбка — доверчивая, милая… Регин попятился.
— Ты колдун, Юрий. Черта… это для тебя слишком легкое наказание.
Черноволосый Юрий кивнул. Утвердительно. Крепенький дружок его резко повернулся, едва не заплакав; опрометью бросился с чердака. И прямо перед картиной на лестнице наткнулся на застывшую девчонку. Девчонка выглядела, как служанка: серое платьице, передник, аккуратно подобранные под чепчик волосы, но была годов восьми, не старше. Она стояла и сосредоточенно, не по-детски вглядывалась в полотно. Парень попытался понять, что же девчонка там увидела. Краски оставались такими же тусклыми, но почудилось, что улица изменилась, потянуло сыростью. Впрочем, в старом, неухоженном доме сквозняки всегда не редкость.
— Что ты здесь делаешь, Тильда? — строго спросил хозяин. Девочка молчала. Регин подумал, что она дурочка.
— Иди накрой к обеду.
Тильда молча присела и стала спускаться. Ступеньки отчаянно скрипели под башмаками.
Когда хозяин и гость потягивали вино, устроясь у камелька, Тильда вернулась наверх. Стемнело, и она сжимала в руке горящую свечу. Огонек подрагивал, а она молча, с бездумным выражением на личике пялилась в глубину картины — как в распахнутые двери. Ожидание не было напрасным. Девочка поймала и, примяв в ладони, разглядывала вылетевшего из картины белого мотылька. А потом, еще больше смяв, бросила назад и ушла, не оглядываясь.
Ноги по щиколотку проваливались в пыль и оставляли маленькие следы. Залы были огромны, высоко вверху, почти там, где небо, светилась единственным фитильком похожая на тележное колесо, обмотанная пыльной кисеей лампа. Свешивались фестоны паутины. В окнах отражалась ночь. Шаги глохли, увязали в пыли; не родившись, задохнулось эхо.
Лицо идущей было замотано черным платком по самые глаза: злые, сосредоточенные, как у старушки, невероятные для маленького тельца, для чепчика с оборками и серого посконного платьица. Сенная девочка. Вся аккуратная, выглаженная, как птичка, оставляющая такие же аккуратные следы, почти не подымающая пыли.
Девочка подошла к обширному письменному столу и остановилась, задрав личико. Ей было слегка неприятно, что сукно на столе пропылилось и паутиной затянут бронзовый письменный прибор. Но глаза ее не изменили выражения, а лицо… — лица не было видно.
Девочка слушала вопросы, наклонив к плечу головку, лобик сосредоточенно морщился. Иногда девочка кивала. Да, картина там, где ее ожидали найти. И вторая тоже. Нет, натурщица исчезла. Не совсем натурщица. Он писал ее на какой-то речке. Нет-нет, все совсем не так. Зачем ненавидеть? Да, она понимает, что он не такой. Да, готова. Всегда.
Она возвращалась по собственным следам, слегка оттянув платок, потому что задыхалась. Пот тек по вискам, губы сделались неприятно солеными. Море? Она слишком взрослая, чтобы верить в глупые сказки.
— Так значит, наше предприятие лишено смысла?
Сашка развернулся, как степная сабля шамшир, кулаком врезав бедняге в зубы, и хотя Тумаш был тяжелее его ровно вдвое — отлетел и навзничь разлегся на земле.
— Ну ты недотумок! — Ястреб почти бережно помог ему подняться, предупреждая нежелательные порывы. Еще с города этот Тумаш ныл, изводил и задавал провокационные вопросы. И имечко у него оказалось подходящее. Андрей, несмотря на боль в руке и поганство ситуации, засмеялся на «недотумка», оценил языковой изыск. Ястреб покосился на русоволосого смешливца, но промолчал.
С самого начала переходили они Черту в разных местах и малыми группами. В их группе было шестеро: Ястреб и худой Сашка, которые так загадочно поиздевались над Андреем, разрезав тому руку; сам Андрей, ошалелый и немного бледный от кровопотери; изгнанный супругой анархист-мученик Савва; Недотумок, памятный тягучим голосом и кривоватыми пальцами, и неприметная, словно воробушек, женщина. Должен был появиться проводник. Но не появился, и они поперлись, как Бог на душу положит, потому что застревать в раскаленных кристаллических песках… и вышли. Кажется, куда надо. Живые. Пятеро.
Сашка сидел над мертвой женщиной на самой границе: там, где песок обрывался ярчайшей, свежей травой. Смотрел в небо, молчал. Касался ладонью укрывающего лицо мертвой плаща. Ястреб стоял рядом на коленях.
Сашка, словно почувствовав взгляд, резко обернулся:
— Не дам ее зарывать.
Андрей отошел, баюкая ноющую руку, и увидел, как бежит к ним незнакомый седой человек. Ястреб вскочил:
— Лэти! Слава чурам. Нас не встретили.
Седой остановился. Андрей потрясенно вглядывался в его лицо: почти черное, словно до угля сожженное солнцем.
— Бокрин мертв.
— Да-а, — произнес Ястреб.
Лэти удивленно осмотрелся:
— А-а…
— Вот прошли. Здесь можно очень быстро сыскать ведьму?
Лэти увидел тело под плащом, Сашку.
— Да Сёрен. Сёрен прирожденная. Только не умеет ничего. Бокрин… ее жалел.
Ястреб плечом бережно отодвинул Сашку, подхватил на руки мертвую женщину.
— Лицо ей укройте! — Савва быстро исполнил приказ. — Веди.
Поселок с их приближением вымер еще больше, чем это казалось возможным, только сквозь щели в плетнях и ставнях следили темные, как омуты, испуганные глаза. Да слышались вздохи: не к ним, не за ними, пронесло. Почти бегом, не задыхаясь, прошел Ястреб с ношей на руках по пыльной унавоженной улице, Лэти тычком растворил перед ним дверь.
— Сёрен! — громко позвал он.
Сёрен прибежала не одна, с высокой рыжей девкой, на руках у девки заливался хохотом младень. Увидев стольких мужчин, девка дернулась, откачнулась.
— Лэти! Лэти! — Сёрен кинулась пограничнику на шею.
— Это твоя ведьма? — спросил Ястреб.
В отклад пошли все разговоры, расспросы и объяснения. Потому как высокая сунула младеня в руки подружки и сказала гордо:
— Я — ведьма.
— Стол достаньте!
Все как-то незаметно стали при деле: добывали у прижимистых соседей стол, закрывали свежеразрисованными ставнями окна, затыкали щели, тетешкали мальчонку, рассыпали по углам и развешивали под матицей сухие бессмертники, Лэти щипал лучину, Сашка сидел под боком печи с мертвой на руках, а Ястреб успевал всюду и сразу, и синий тезка на его груди горел через рубаху.
Посреди избы расчесывала и заплетала в косы соломенные пряди гордая Сольвега. Лицо ее делалось отрешенным.
— Я помогу тебе, — сказала Сёрен.
— Нет. Возьмешь Микитку и пойдешь на огород, подальше. И вы тоже. Савва и Тумаш безропотно вышли. Больше всего им, бедным, досталось, несмотря на рассказы Ястреба.
— Не пойду! — уперлась Сёрен, и соврала: — Меня Бокрин учил.
Сольвега пожала плечами.
— Кто из вас останется?
— Я останусь, — сказал Ястреб. Пропало куда-то веселое ехидство, и серьезность, прозвучавшая в голосе, заставила вздрогнуть.
— Про плату предупрежден?
Мужчина тряхнул головой:
— Дважды не помирать.
— Я останусь, — сказал Сашка. — Я ее ученик.
— Я проводник, я останусь, — повторил за ним Лэти.
Рука заныла, Андрей стиснул зубы.
— Я останусь, — неожиданно для себя сказал он. — Я пограничник.
На него взглянули с таким искренним изумлением, что стало холодно.
— Долг на мне, — он набычился, взглянул исподлобья, словно его всерьез собрались прогонять.
— Заберите Микитку, — крикнула через дверь Сольвега.
— И ни шагу сюда, даже если крыша рухнет, — предупредил Ястреб. Савва подхватил маленького, и двери закрылись.
Сёрен запалила лучиво, стала в изножье, Сольвега же, прежде, чем занять свое место, подошла к Ястребу:
— Имя… какое?
— Нет у ней имени.
— А как… кого звать?
— Берегиню.
Савва с Тумашем поочередно нервно курили у калитки, Микитка дергал живописца за кудри. Тумаш мрачно стукнул носком сапога в столб:
— Это ворота? Это разве ворота?!
Перешел улицу, перевесился через плетень к обмирающей от страха и любопытства соседке: — Одолжи топор, красавица.
В этот день поселку выдалось такое развлечение, которого не видали здесь сотню лет — и столько же не увидят. Слухи перли, как взбесившиеся дрожжи из нужника, неслись из дома в дом, обрастая такими подробностями, что в конце улицы народ готовился не то бежать и прятаться, не то пойти в топоры. Говорили, что над жильем Бокриновой племянницы поднялся в небо огненный змей и рассыпался искрами. Говорили, что в дымовом отверстии выло так страшно, что поседели соседи. Говорили (та самая соседка, почитай, семнадцать лет как седая и беззубая), что мерещились ужасти, сперва дом вроде как приподнялся, занялся, а потом огонь вобрался сам в себя. Говорили, что черный Мартынов петух снесся белой курицей. Говорили, что на ясене над колодцем человеческим языком заорали вороны, а после полетели доедать полоску старостова жита. Но не долетели. И такие кренделя выписывали в воздухе, как поселковый пьяница Лексашка в торжковый день. За этими разговорами весть, принесенная младшеньким Егошкой, сперва никем не была воспринята всерьез. Почитай, уже с год гоняли по ряду пареньков следить за Чертой, ну, и пасти коз заодно, чтобы жизня медом не казалась. Егошка прибежал в середине дня, когда его никак не ждали; коз бросил — за что еще грозила расплата, и стал кричать невнятицу. Дескать, Черта отступает. Ну, наступает, это понятно. Ждали ее со дня на день и, почитай, смирились. Но чтобы наоборот… Мальцу отвесили подзатыльник. Потом, когда Егошка не испугался, задумались. Ожесточенно почесались и переспросили. Парень стоял на своем. Кто-то предложил его поколотить, только староста вступился за чадо. Сам он, батяня, дескать, колотит, зато другой — не моги. Еще почесались. И, поскольку все одно работа из-за пришлых стояла, отрядили посыльных глядеть Черту.
— Вот тут… колышком отметил.
Отмечать Черту колышком — что комолой рожать. До границы песков еще было чуть не два поприща. Ближе подходить никому не хотелось. Выбранные заспорили. Один кричал, что вчерась Черта стояла по берегу ручья, трое других ему возражали.
— Глядите, дяденьки!
Дяденьки сперва не поняли, куда глядеть. Вот только что впереди струился горячий воздух — а вот уже нет ничего. Никакой Черты. Селяне кинулись туда. Никогда, ни от какой напасти еще так не бегали. Подбежали и замерли. Черта не исчезла, но словно отползала, убиралась назад, выпуская пологий холм, жухлые травинки, прошлогодние тележные следы…
Кто-то сел на землю и громко икнул. Кто-то грязными лапами протер глаза. Заплакал.
— Чуры. Не зря молились.
— Маму вашу!.. Егошка, одна нога здесь…
Мальчишке не потребовалось объяснять дважды.
Сёрен сидела спиной к лошади, перекинув через грядку телеги натруженные ноги; смотрела, как из-под колес убегает назад дорога. О вчерашней грозе напоминала только прибитая дождем пыль и глубокие лужи в колеях. В лужах застревали колеса. Тогда телегу приходилось подталкивать, увязая в грязи; расплескивалась, сверкая брызгами под солнцем и пятная ошметками глины, желтая вода. По обочинам цвело разнотравье. Глаза успевали выхватывать тимофеевку, смолки, серпорезник и пахучую ромашку. А небо над дорогой, над густым ельником было ослепительно синее, глубокое, поворачивало к осени. И кружил, туманил голову запах сена, устилавшего дно телеги.
Про что угодно была готова думать Сёрен, лишь бы не вспоминать случившееся три дня тому, и Лэти, легкой походкой охотника — носки внутрь, и широкий бесшумный шаг — ушедшего вместе с Грызем вперед. Вспоминала, и, как тогда, начинали мелко трястись пальцы и губы. И любое невинное слово могло привести к смеху или слезам. Благо, ее не трогали. Только Ястреб оговорил «встреханной вороной.» Но на него Сёрен не обиделась. Тряслась, вытягивала нитки из полосатой новенькой плахты; когда знала, что не видит, косилась на Сашку. Вспоминала вчерашнюю его песенку. Ничего такого, а поди ж ты, запала в душу: словно сложено о ней самой. Тихо стала напевать себе:
— Слез пригоршни полные в поле унесу.
Я поймал молнию, девичью косу.
Я поймал молнию, спрятал ее в деревце.
Загорелось деревце, не на что надеяться…
И ход телеги казался уже не таким тряским, а сердце сладко ныло от непонятной тоски.
— Я сыщу радугу — полосатый свет.
Одари радостью, упаси от бед.
Помоги, радуга! Я совсем изверился.
Угасает молния, увядает деревце.
Ночь крылом касается. Я крыло качну.
Звезды осыпаются в мокрую траву.
Золотая молния…
Сёрен не заметила, что всхлипывает в голос, отираясь рукой, размазывая грязь по щекам. К ней переползла Сольвега, свесила через грядку гладкие загорелые ноги, вздохнула:
— Все нитки повыдергала. Жалко.
— Пускай.
— Ты это… я тебе тогда соврала… насчет Черты. — Сольвега ощупала на плахте черно-красный выпуклый узор, стараниями Сёрен изрядно прореженный. — Зашью потом. Так вот, мы потому убегали, что я ведьма.
Сольвега вздохнула. Натянулась на груди сорочка. А Сёрен вдруг сделалось тепло, оттого что подруга ей говорит это не по воле ведьмовского обряда, а сама, просто словами. Сольвега глядела на дорогу. Медленно, выбирая каждое слово, рассказывала про сорвавшееся с тополей племя ворон, про колодезный журавль, упершийся в закат, про неизбывную предвечернюю тоску. И про то, что ведьмовская сила ничто рядом с озверелой, алчущей крови толпой. Никто просто не успевает приготовиться… и потом долго, мучительно умирает в болотной жиже, чувствуя, как та подползает к животу, к груди, к жадно ловящим воздух губам… Сольвега закинула голову так, что жилы на шее натянулись на разрыв. Болота не было. Был чужой пограничник, осевший в их краю, успевший вырвать из оцепенения, из-под летящих камней, и положивший голову за Микитку и за нее, чужую жену, за ведьму — разве так бывает?…улица в далекой теплой Кроме, узкий дом, распахнутое в высоту окно, и она, пятнадцатилетняя, забывшая все на свете; потому что виргинель…
— Так ты помнишь?!.. — ахнула вдруг Сольвега. Чтобы помнить обряд — такого тоже не бывает. А вот случилось.
Сёрен пробормотала, утыкаясь в подол, комкая слова, как горячую кашу:
— Он меня не любит и не полюбит никогда. Я видела…
Видела женщину, из-за которой Лэти пошел в Черту и ходил и ходил, надеясь однажды не вернуться.
— Дай ему время. Дай ему понять, что ты не маленькая девочка, какой он привык тебя видеть.
— Ты что! Я старая уже! — воскликнула Сёрен, разбудив сжимающего вожжи Ястреба. — Мне девятнадцать. И пограничникам нельзя жениться.
— Это сплетни, — пробурчал Ястреб и опять свесил голову на грудь. Сёрен покраснела и замолчала.
Сольвега легко спрыгнула, подошла к Сашке, который, как деревянная кукла, шагал сбоку. С ним с обряда творилось дурное, он все больше сутулился и молчал, и не ел почти ничего, и только когда обращался к государыне, синие глаза загорались жизнью. Но она лежала сейчас на сене в вызванном травами забытьи, с головой укрытая плащом.
Теплая ладонь Сольвеги легла на худое Сашкино плечо:
— Нельзя же так.
— А как… можно? — должно быть, он сам себе удивлялся сейчас, что ответил, слова вышли с запинкой.
Сольвега закусила выбившуюся из узла соломенную прядь. Посмотрела на теплый песок под босыми ногами, о чем-то напряженно думая. Погрызла губу. И бросилась догонять телегу.
Они остановились на ночлег рано: солнце еще не садилось. Тумаш с Андреем принялись ладить костер, ползал и радостно гугукал под березами Микитка, а Ястреб, прихватив лук, подаренный в поселке, ушел в лес. Сёрен разбирала припасы. Они шли по пустой земле — ни селищ, ни даже отдельных хижин, но, как сказал Ястреб, летом в лесу может пропасть с голоду только лентяй либо дурак. Кривопалый Тумаш почему-то покраснел. Хотя краснеть следовало Савве: в его заплечном мешке лежали лишь вапы Сёрен, чистая веленевая книжица и несколько заостренных палочек. И притащив для костра дюжину мелких веток, он расселся под березой с мыслию на челе и палочкой в руках. Да еще шипел, когда умирающая от любопытства девушка подходила чересчур близко. Сольвега как-то незаметно исчезла. Потом Сёрен заметила, что пропал и Сашка, но не встревожилась. Она ведьма, он при оружии, чего им сделается, право… Слегка покраснела и уткнулась в мешки.
Сашка стоял, отвернувшись, царапая ногтем березу, раздавив походя семейство темноголовиков. Над ним звенели комары. Не примяв травы, подошла Сольвега. Он ощутил ее присутствие, сердито передернул плечами.
— Тяжело, — сказала она. — Когда вывернут, как пыльный мешок, перед чужими, вытряхнут наружу все: и самое дорогое, и самое гадкое.
Он напрягся.
— Время нужно, чтоб охолонуть. А его у тебя не будет.
Ведьма сдернула белую пушистую головку лопуха:
— Смотри!
Сашка невольно повернулся.
— Вот ее жизнь, — пушинки лежали на темной, натруженной, ладони. — Можно вот так, — Сольвега сжала ладонь. А можно… — она дунула, и пушинки полетели в розовый предвечерний свет. — Нет у тебя времени.
Сашка кинулся к ней:
— Отдай!
Ведьма тряхнула головой, шпильки устали держать хором волос, и те рассыпались, спутались, опали тяжелым золотом. Сольвега стала вовсе близко, и одна рука невзначай распутывала завязки на своей рубахе, а другая — гашник на Сашкиных ноговицах. По чреслам пробежал огонь, а дальше все было просто и правильно.
— Я не люблю тебя, — сказал Сашка.
— Я знаю, — отозвалась Сольвега, вычесывая из кудрей травинки и мелкий сор. Они вернулись к костру, как и уходили, по-отдельности. Сашка слушал, как в темноте похрумкивают осотом спутанные кони, и ему было спокойно.
Сёрен докончила перевязку, затянула узел и остатками пелены вытирала масляные руки.
— Лен кончается, — пожаловалась она. — И масло тоже.
— Дня через два, чтоб не уроком, будем в городе, — отозвался Ястреб. — Он взялся кормить государыню с ложки жижей из-под рябчиков — как раз настрелял дюжину, и сам же ощипал и сварил, добавляя соль и кой-какие травки, которых не знала и Сольвега. И ложку вырезал сегодня из мягкой липы — она так и белела в темноте. Сёрен подозревала, что Ястреб умеет вообще все. Он подул на варево. — А селища раньше начнутся. Купим. Повороши угли, темно.
Горестно чертыхаясь, локтем сердито отмахивая падающие на глаза каштановые кудри, Андрей ощупывал сбитый палец. Он никак не мог привыкнуть к сапогам на мягкой подошве, а босиком вышло еще хуже. Палец разламывался, ноготь почернел и обильно брызгал кровью. Не хватало только занести заразу. Андрей приноровился с тряпицей, когда Ястреб приглашающе кивнул, подвигаясь. Как-то так вышло, что он больше ехал, чем шел, но Андрею и в голову не пришло восстанавливать справедливость. Его чувства к Ястребу были сродни обожанию. А если (под приступ цинизма) как следует подумать… впрочем, говорят, такие отношения в средневековье в порядке вещей. Андрей неловко перевалился в сено. Пожалуй, это просто зависть. Всю жизнь ему хотелось быть таким и всю жизнь — слегка не дотягивал. «Тот, кто идет по жизни смеясь.» Ястреб, сощурясь, покосился на Андрея:
— Бороду ростишь?
— После вашей Черты бриться больно.
Андрей сосредоточился на стенающем пальце. Он опять поймал себя на желании задавать вопросы. Рискуя перещеголять в этом Тумаша. А Тумаш вчера прославился: словил щучку. Рубахой. И донес, завернув в нее, до становища. А Андрей шел сзади и бил на его спине комаров. Ястреб, конечно, сказал, что лучшая уха — это курица. Но потом полез за диким чесноком и морковью, и щучку с аппетитом съели, когда сварилась.
— Послушай, — наконец не выдержал Андрей. — Вот вы десять лет стонете под пятой… в общем, вас завоевали. Почему не принести из-за Черты оружие?
— Маленький мальчик нашел пулемет.
Больше в деревне никто не живет, — отрезал Ястреб.
Сёрен за плечом Ястреба фыркнула. Непонятно, что она понимает в пулеметах, а вот смеется же. Дура синеглазая! Андрей надулся. Ну ладно, не хотят притаскивать оружие из этических или, там, религиозных соображений. Ну, тяжело им танки на четвертый этаж переть. Или боязно, что перехватят эти… шма-хулуды. Конечно, тогда тут такое начнется… Должно быть, все изыски и терзания отразились на небритом обгорелом лице, потому что Ястреб сказал, вздыхая:
— Вспомни, Андрюша. Ты пограничник. Ты слово давал. И я давал. Оберегать эту землю от всего, что приходит из Черты.
— Даже если это лекарства и помощь?!
Лошадки вздрогнули, отмахнулись хвостами. Над головой со свистом пронеслись ласточки.
— Во-первых, — сказал Ястреб сурово, — лекарство, пройдя сквозь Черту, может обернуться ядом. Во-вторых, ни один человек оттуда не сможет жить здесь.
— А я?
— А ты здешний. Если до сих пор не понял. Ты расплатился потерей памяти. А есть потерявшие рассудок. И покончившие с собой.
— То-то вы обожаете бросать за Черту преступников, — ядовито поддакнул Андрей.
Ястреб неожиданно рассмеялся:
— Ты еще скажи, что там из-за них все плохо. Деструктивно и агрессивно. Любят же люди создавать образ врага: чужой мир или сосед, который посмотрел «не так.» Лишь бы не заметить, что сам себе злобный кто-нибудь. — Он пожал широкими плечами. — А Черта… это просто случайность. Ее может не быть. В конце-концов, через месяц ты не вспомнишь то, что там видел. И перестанешь удивляться вещам, известным и младенцу.
Нельзя сказать, что Андрея это сильно обрадовало.
А вообще он считал, что ему повезло. Легче всех пережил обряд, даже рана на руке зажила, не оставив шрама, и слова его о себе, как о пограничнике, не оказались бредом. Вот только Ястреб на корню прервал все его поползновения узнать еще что-нибудь.
— Ты, стало быть, чужой человек, — он сердито раздул ноздри. — Ничего не знаешь, не понимаешь и вопросы дурацкие задаешь. А я, чтоб тебя удовлетворить, сижу и пространно рассуждаю на темы тутошнего социального и экономического мироустройства. Не дождетесь! Слезай с воза!
— Ну, хотя бы как страна называется?! — воззвал Андрей.
— Берег.
Через день Андрей понял, каким боком вылазят эти вопросы. Не иначе обчитамшись «Русской бойни» то ли блюдя какой интерес, стал их дрючить Ястреб, будто монахов из Юного Сосонника. Заикнулся было патлатый Савва про свою тонкую душевную организацию. Невместно, мол, живого человека ему деревяшкой в морду бить.
— А ежли он с тебя портки сдерет? — и без долгих объяснений черканул ножичком. Савва покраснел пуще свеколки, девицы конфузились и хихикали за рукавами… Древние воины заголялись, выражая этим презрение к врагу. Но Савва-то, Савва… Андрею удалось откатиться. Негоже мужчине валяться на траве, задыхаясь от хохота. Что Ястреб ему и доказал. Почти. И ушел из-под опадающего сзади посоха Тумаша. Ушел легко, вольно. Оставляя себе место развернуться и встретить троих. И в глухом стуке сомкнувшихся деревяшек почудился Андрею звон голубой узорчатой стали.
Андрей где-то читал, что человеку, чтобы запомнить движение, нужно повторить его шестнадцать раз… кажется. Ну, тогда он спокоен. Разбуди в страшном сне…
— Что-то мне чудится, — пробормотал Савва, сопя разбитым носом. — Мер-рещится м-мне… Ты это умел.
— Ага. Знал, но забыл. — Андрей поднырнул под выпад Сашки. С Сашкой было полегче. Андрей даже смел наступать. Беда-то в том, что делать этого нельзя было. Они с Саввой работали в сцепке: Савва столбом, Андрей — на коленях. А уж Сашка мог, что ему в голову треснет — хоть круги нарезать. И надо было и не сдвинуться с места, и не дать пройтись по ребрам ореховому, но вполне увесистому клинку. Ну и по другим частям тела, включая голову. С колен это — неудобно.
Ладно: поднырнул и поднырнул. Но требовалось еще защитить верхнего остолопа. Если один из них условно «умер,» то считаются проигравшими оба. То есть, при нормальном раскладе — покойниками.
— Шевелись! — рявкнул он, отбивая Сашкин клинок. Савва попытался сделать «мельницу», и Андрей сердечно посочувствовал дон Кихоту.
— Шебутно-ой… — Ястреб стоял перед сражающимися, горестно подперши рукой подбородок. С видом: мол, не суметь вам, милыя, никогда и ничего. Но Андрей заметил озорную искорку в синих глазах. За эти дни он вообще научился многое замечать. Рисунок боя, например. А то раньше: сошлись двое, минуты не прошло, один лежит. А что было, как… Вот не следовало отвлекаться на Ястреба…
— Да я… да не хотел…
— Заткнись и принеси воды, — онемелыми губами сообщил Андрей.
Хорошо было лежать, глядя в небо, когда кровь из рассеченной брови не заливала глаза. Внизу была подушка перестоялой, духовитой, не знавшей косы травы. Вверху — полосатое, голубое с серыми и оранжевыми облаками небо. Его туда-сюда, залетая в немереную глубину, чертили ласточки. Среди нежных тучек несуетно светился молодик. Какая-то странность мучила Андрея. Некошеные травы, отсутствие даже остатков жилья — и наезженная дорога. Лес, отчего-то больше похожий не на пущу, а на английский парк. По крайней мере, на представление Андрея об английском парке. Ухоженные лужайки, серебристые, даже мхом не тронутые стволы — величавые, как в храме. Когда-то он поспорил с сокурсником о том, способен ли выжить человек из двадцатого века, попав в лес в веке примерно седьмом. У сокурсника пена летела изо рта, и телефонная трубка курилась от ярости, когда он доказывал: нет, не может. Тогда они крупно повздорили с Сашкой. Да, вот тоже Сашка. Наведенная память или ложные воспоминания, и ни сокурсника, ни спора не было, но до сих пор Андрей чувствует, что здесь неправильный лес. Ни сухостоя, ни бурелома, ни путаницы выворотней и корней. Ну разве попадется заросший крапивой малинник. И рыси на плечи не прыгают. Правда, август. Сытые они, рыси. Раз в сосняке на обочине игралась, к восторгу Микитки, пара медвежат. Медведиха выскочила и здоровенными плюхами прогнала сыночков прочь. А еще лось. Уставился и стоял, пока миновали. Белка мелькнет. А то русак копался себе под обрывчиком, если б не уши и хвостик — не отличишь от песка. Большой заяц, наглый. И убегать не спешил. Ну разве когда совсем наехали. А березняки красны от брусники, костяники; там же разноцветные сыроежки. Девчонки их даже не берут. Мол, не гриб это вовсе. Речки кишат рыбой. Сашка как взялся объяснять — там и линь, и сазан, и голавль, и жерех — и все вот такущие… рай да и только. Или у Андрея что-то несообразно с понятием о средневековье, или его здорово подставили, облапошили и поймали. А куропатки, порскающие из под ног в двух шагах от колеи…
Радостно взвизгнула Сёрен. Одноглазый клочкастый волчара с намета повалил ее, подмял под себя и щедро облизывал лоб и щеки. Андрей вежливо отодвинулся, не желая им мешать.
Крепенькая, как детский кулачок, колотушка не раз и не два ударила в бронзовую полосу оковки, прежде чем дверь отворилась. Сработана она была на совесть, из серебристого от старости дуба такой толщины, что могла запросто выдержать удар небольшого порока. Худенькая девочка, задрав вверх головенку в кружевном чепчике, уставилась на стучавшего.
— Мастер дома? — спросил он.
Девочка кивнула. Не было ни в лице ее, ни в фигурке ожидаемой от возраста робости, не было и нахальства уличной девчонки. Вежливый холодный кивок.
— Спроси у мастера, может ли он принять меня.
Девочка только шире распахнула двери и, не оглядываясь, удалилась по лестнице. Это можно было истолковать и как приглашение, и гость вошел. Держался он, несмотря на почтенные лета, робко, джупончик имел потертый, с облысевшим воротником; волосенки на голове тоже реденькие, прилизанные, как после колесной мази. Семенил гость шажками, шаркал и тяжело вздыхал.
— Кто там, Тильда? — не дождавшись ответа, по лестнице сбежал молодой человек, наткнулся глазами на маленького гостя, и глаза отразили удивление.
— Мастер Юрий Крадок, знаменщик?
— Да, это я.
— Я к вам с поручением, — человечек снова вздохнул, на что-то надеясь. Но душа мастера-знаменщика оказалась не настолько чуткой, и пришлось продолжать там же, между лестницей и входной дверью (а девчонка подслушивала из-за за балясин на площадке). — От отцов-благодетелей я.
Человечек кивнул с важностью. Вышло это забавно, но никто не засмеялся.
— С поручением, значит… — он помедлил, не дождался ответа и разобиженно сообщил: — Желают отцы-радетели по стародавнему обычаю изыметь свои патреты. А как мастер Крадок знаменщик видный, послали меня, убогого, взглянуть на его труды, не противуречат ли оные канону гильдии и не оскорбляют ли благонравие яркостью вап и формами, дабы все вышло чинно и после парсуны ему заказать.
Тут у гостя наконец закончилось дыхание. Он засопел и хлопнул белесыми ресницами.
— Вы путаете, милейший, — Юрий постарался ответить вежливо, но что-то у него не сыгралось, и посыльный шарахнулся назад. Запнулся о порожек, припечатался о косяк, порвал о скобу рукав и наконец с грохотом, несообразным такому хлипкому телу, сел на мостовую.
— О-о! — стонал он, держа на весу вытянутую ногу. — О-о…
— Слабые нонеча шпионы пошли. Тильда! Ти-ильда!! Беги к аптекарю.
Очень недовольная девочка вышла на крыльцо.
— Не пойду. У него собака.
— Палку возьми, — Юрий пожал плечами. — Ну и что мне с вами делать? Добить, чтоб не мучились, или денег дать?
— Лучше денег, — простонал посыльный, принимая слова художника за чистую монету.
Следующие пять минут под стоны и вопли жертвы (которая больше горевала о рукаве), под надзором сбежавшихся соседей Юрий заволок несчастного в дом, усадил в кресло и понял, что безнадежно опаздывает, а значит, и торопиться не стоит. Через толпу перед запертыми дверьми протолкался аптекарь. Тильда плелась у него в хвосте, морщилась и сердито бурчала. Следом, подскакивая и норовя схватить девчонку за пятки, со звонким лаем поспешала худущая болонка. Ей, правда, пришлось остаться снаружи, зато пяток — ешь-не хочу! Пинать аптекарскую шавку — себе дороже, поэтому любопытным неволей пришлось разбрестись по своим делам.
— Вывих, — определил аптекарь так гордо, будто у посыльного отвалилась нога. — Это будет стоить…
— У меня нет! — бедняга такими глазами посмотрел на свой рукав, что Юрий велел Тильде принести иглу с ниткой и зашить дыру. А сам вывернул перед аптекарем пустые карманы.
— А отцы-радетели сулили пять золотых, — печальным голосом сообщил горемыка и громко ойкнул: ждал, видно, что аптекарь вытащит из-под упелянда[19] двуручную пилу.
— Я помогу… этому, — аптекарь глянул презрительно, — а вы нарисуете мою Марусю. Для вывески.
Они ударили по рукам.
— Как это у вас получилось? — подмигивая, осведомился аптекарь, при этом еще успевая бинтовать многострадальную ногу. Посыльный от боли потерял сознание, и аптекарь решил удовлетворить свое любопытство прежде, чем что-то сделать для него. Да и работать было спокойнее: не отвлекал стонами и жалобами.
— Оступился, — Юрий пожал широкими плечами. Аптекарь ухмыльнулся, погрозил пальцем.
— Пожалуй, мы сможем перевезти его на моей тачке. Он где живет?
Юрий опять пожал плечами. Аптекарь ему нравился.
— Покорми Марусю остатками супа, — велел он Тильде. Девочка неохотно отправилась.
— Он пришел за какой-то картиной?
Юрий пожал плечами в третий раз.
— Удостойте лицезреть! Дабы не зря пострадал! Жалованье… — мученик оттолкнул от длинного носа пузырек с солями.
— Подите к лешему. Я не буду ее продавать. И показывать не буду. Ее дед рисовал, ясно вам?!
— Прачку?
— Ах, так вот что вам надо! — Юрий сгреб шпиона обеими руками: правой за шкирку, левой за ногу; распахнул пинком дверь и выбросил тело в сточную канавку. Вытер о рубашку руки. Не слушая душераздирающих воплей, захлопнул дверь.
— Тильда!! Вина! И беги за Регином, да шевелись, дрянь такая.
Упал в кресло, в котором до этого сидел посыльный, обхватил руками голову.
— Простите, мастер, — сказал аптекарь. — Может быть, я смогу вам помочь?
Ястреб проснулся среди ночи и лежал, медленно приходя в себя, чувствуя, как безмятежно дышит вокруг дом. Давно уже ему не выпадало таких спокойных ночей, а вечная настороженность хищной птицы… сейчас она, к счастью, не понадобилась. Задумчиво и нежно тренькал сверчок, отблеск огня из приоткрытого поддувала облизывал цветочные шпалеры, тихо потрескивали и похрустывали двери и половицы, и зеленоватый язык луны плыл по ясеневым плашкам пола. Ястреб как-то незаметно заснул и вздернулся спущенной тетивой. Гремело над крышами. Синие молнии, врываясь в щель занавесей, взламывали мрак. Он бросился в комнату государыни. Огни там не горели, Сёрен пропала. А огромное арочное окно было распахнуто настежь. Ветер отдувал мокрые тяжелые ветки, и огромные ветвистые молнии сверкали прямо в лицо. Государыня стояла у окна спиной к Ястребу, совершенно нагая. Он метнулся к ней, споткнулся о маслянистую груду бинтов, рванул занавески. С омерзительным скрипом проехался на кольцах тяжелый бархат. Ястреб рывком перенес мокрую заледеневшую женщину в облака перин.
— Что ж ты творишь? Дурочка! Нельзя.
У нее не было сил вырываться. Но она вырывалась все равно. Горячечный шепот плескал отчаяньем. Он разобрал только, что любая прирожденная ведьма, любая, любая может принять родовой клинок. Она жалеет, что воскресла. Она не может так жить.
— Я ненавижу себя!
— Тише. Поранишься.
— Ну и что?..
И тогда мужчина встал на колени.
Не было ни полной луны, ни трижды вспаханного поля. Душная комната, молнии, дождевые потеки на щербатом оконном стекле.
— Берегиня! Я требую полного благословения.
Смысл слов сначала не дошел до нее. А когда она поняла, то едва сдержала смешок.
— Я мертвец, Ястреб!
— «Любой мужчина страны по имени Берег раз в жизни имеет право просить, и ему не может быть отказано.»
— Я помню.
Государыня выпрямилась.
— Я спрашиваю тебя, Ястреб, — ритуальные слова текли сами собой, хотя она уже и забыла, когда произносила их в последний раз, — осознаешь ли ты все последствия своей просьбы?
Он встал, подошел к окну, проверил задвижки, проверил, надежно ли закрыты занавесы, не просочится ли хоть искра света. Проверил дверь, наложил засов. Защелкнул печную заслонку. Вернулся к постели.
— Да, осознаю.
Это случилось неожиданно. Он знал, как это будет, и все равно едва не опоздал. Когти полоснули по щеке и груди. Рысь. Значит, сначала рысь… Потом даже ему не стало хватать дыхания. Отстраненно Ястреб помнил, что прошло не более двух мгновений. Порождения этой земли были прекрасны. Он держал, прижимая к груди, захлебываясь воздухом и кровью… Лань… медведица… змея… мышонок… кошка… хлестнувший по глазам ивовый прут… язык огня. Молния. Молния извивалась в руках, колола искрами, сжигала кожу, пошли волдырями ладони. Ястреб зашипел сквозь зубы, отворачивая лицо. Не кричать. Берегиня, Бережка… ни полной луны, ни трижды вспаханного поля… но я же люблю тебя, всю, любую, эту сотню лет. Зубы хрустнули, наполнив рот кровью. Женщина бесконечно вздрагивала в его руках.
Молния взорвалась над домом, заставив его содрогнуться до корней. Застучали по черепице кирпичи разбитой трубы. Обрушился град. Ветер с корнем вырвал вековые осокори в саду. А потом наступило утро.
Солнечный луч прокрался в комнату робко и даже виновато — ведь пускать его не хотели! Покачал тени листьев на полу, заглянул в кувшин с водой для умывания, запнулся о завиток зеркальной рамы, обогнул брошенную одежду и пелены и неуверенно прикоснулся к мужскому плечу. Ястреб вскочил, словно и не спал, и тут же зашипел сквозь зубы: ожоги и царапины напомнили о себе непереносимой болью. Он взял с печной полки чашу с вином и пил большими глотками, руки тряслись, он ухмылялся, шипел, когда вино проливалось на израненную грудь. После в ход пошла бутыль с льняным маслом.
Государыня продолжала спать, когда Ястреб, точно завершая ритуал, бинтовал щедро промасленным полотном ее тело, несмотря на обожженные руки, аккуратно и точно накладывая каждый виток. Солнечный зайчик сердито дулся в уголке. Ястреб нагнулся поцеловать спящую, когда двери заколотились от стука. Он с мечом встал на пороге, резко рванул створку на себя. Гостиничный слуга охнул, перепугавшись не меча, а его вида — вздувшихся красных рубцов на широкой груди.
— Ми-милостивец… к в-вам…
— Там паутинник, — объяснила из коридора совершенно одетая, сумрачная Сольвега. — Ночью был трясун и град, крыши посрывало. Они думают, мы виноваты.
— Оч-чень хорошо, — осклабился Ястреб. — Сейчас выйду. А вы на конюшню, берите самых лучших…
— Конокра…
— Я всегда плачу за то, что бью, — Ястреб переступил через ноги растянувшегося слуги. — Давай, Сольвега!
Он легко, танцуя, сбежал по лестнице. Мышами метнулись в стороны какие-то люди. Ястреб рубанул ожидающий на крыльце почти человеческий силуэт. Успел закрыться от вспышки дверью. Сталь меча вишнево светилась, черен жег и без того обожженную ладонь.
— Ходу, детки, ходу! Верхом не ездил, понимаете…
Истосковавшиеся по скачке кони шутя перепрыгнули хлипкий заборчик, задами гостиницы вымкнулись на кривую уличку, простучали под брамой и по подъемному, прикипевшему к берегам рва мостику. Лови ветра в поле…
Женщина смотрела в воду. Ручей струился, как атласная лошадиная шкура. Сквозь нее проступали песок… яркие камушки. Крупная рыба замерла в хрустале. Слабо пошевеливала плавниками, светила серебристо-серой в пятнышках спинкой. Форель. Солнечные блики, скольжение придонных трав… Женщина вдруг перегнулась пополам, зажимая рот перевязанными ладонями.
— А-а-а!!.
Крик разметал кусты, разодрал вечерние тени, заставил умолкнуть жабий хор.
Савва, криво поставив истертые скачкой ноги, пробовал дотянуться до веревки, а она крутилась, как живая, и вместе с ней крутилось тело Сашки. Андрей подпрыгнул, рубанул ножом, Ястреб поймал висельника. Беспощадно давил скрещенными ладонями остановившееся сердце. Андрей, отодвинув высунутый язык, припал губами к Сашкиному рту.
— Что? Что здесь?! — добивалась перепуганная Сёрен.
— Сашка повесился.
На полянке был короткий ад.
И когда Сашка хрипло, но самостоятельно вздохнул, девушки, и Микитка за компанию, разразились слезами. А Ястреб сделал три коротких шага и упал под березой, прямо под веревочным обрезком. Серый, как небеленое полотно.
Сольвега кинулась перевязывать Сашке грудь — ребра ему все-тки здорово помяли; обмотала холстиной и лубом шею. А когда закончила, подошел Лэти и рывком поставил Сашку на ноги.
— Идем. И вы тоже.
— Эй! Ему нельзя! — крикнула Сольвега.
Лэти кивнул головой куда-то в сторону Ястреба и государыни.
Мужчины отошли совсем недалеко, за пахнущий кислыми яблоками ивняк. Лэти швырнул на траву свой серый плащ. Срезал лозовую ветку, ошкурил.
— Снимай штаны.
Сашка стоял перед ним потный и недоумевающий. Тогда Лэти одним коротким движением, как перед тем ветку, перерезал гашник, и штаны опали, скрутив Сашке ноги.
— Ложись.
— Д-да в-вы что… — заикнулся Савва. Один взгляд проводника заставил его заткнуться.
Сашку разложили на плаще, Тумаш придавил ему плечи, Андрей уселся на ноги. А Лэти без злобы перетянул лозиной голый зад. Отсчитал десять ударов, переломил прут, отбросил. И, не оглядываясь, ушел. Ушли и остальные. Савва полез было с жалостью, но Сашка взглянул так, что слезы утирать расхотелось.
Сашка очнулся от того, что кто-то смазывал болезненно ноющие рубцы. Откачнулся. Кровь с прокушенной губы окрасила траву.
— Уй-ди…
Он отшвырнул и плащ Лэти, и целительную руку. Извернулся, опрокинув горшок с мазью. В сумерках увидел две полные луны — голые колени Сёрен. Девушка плакала.
— Уйди. Тошно…
Несмотря на сопротивление, она сжимала в ладонях его мокрые то ли от росы, то ли от слез щеки:
— Что же ты… ты же не себя… ты нас…
Словно колеблясь, закусила кончик косы.
— Она сорвала бинты. Ей же нельзя — на свет. А Ястреб…
Сашка сделался малиновым — щеки, уши, грудь… это было видно даже в сумерках. Сёрен подобрала горшок, встала. Луны коленей светили у лица. Пахли яблоками и крапивой. Потом опала плахта, и стало темно.
Юрий Крадок сидел над кувшином вина, сжимая голову обеими руками, как будто она вот-вот могла развалиться от напора чувств, словно спелая тыква.
— Дед, ну если бы я знал… дед…
— Если ты больше ничего не можешь сказать, то хотя бы покажи мне мои комнаты.
Ястреб содрал с плеча развесистый клок паутины, сдул, подкинув, с ладони:
— Не знаю уж, что Сольвега имела против кочевой жизни. Во всяком случае, там было чище.
— Но дед… но я же…
— Не знал, что я заявлюсь с черного хода? Через картину-ключ? Уж мог бы и догадаться.
Ястреб отобрал у внука кувшин и сделал большой глоток.
— Вкус у тебя отменный. Понимаю, что в доме больше ничего нет.
— Я пошлю Тильду…
— Это кто еще?
— Служанка.
Ястреб потянулся, взлохматил волосы:
— Поздновато для покупок. Утром разбуди ее пораньше, пусть прибирает. Девочки ей помогут. О, что это? — он осмотрел и даже ощупал старое, с вылезающей набивкой, тяжеленное кресло. — Сойдет, по-моему. Садись.
Знаменщик покорно уселся.
— Возьмись за подлокотники. Покрепче!
— Дед?
— Я хочу сразу сообщить, что привожу в дом жену. Леший! Плечи некуда девать?
Кувшин повалился набок. Запахло сладко и терпко, густая лужица кровью впитывалась в старые половицы.
— Ее опять тошнило.
Сольвега смотрела на Ястреба синими внимательными глазами, стоя в низу лестницы, спрятав руки под заляпанный зеленью передник. На ведьме было не идущее ей совсем платье из красной тафты, волосы укрывал проколотый высоким гребнем платок.
— Ты просил меня говорить.
— Да, девочка. Спасибо. Юрий! — позвал он. — Мне нужен хороший травник. Пойдешь…
Он повернулся на неясный звук. Сольвега поднесла руки ко рту:
— Я…
— Сейчас приду, девочка. Юрий, купишь тминных семян, жгучей крапивы, молока и меда. И еще… Нет, не так, — перебил он себя. — Ты все напутаешь или выберешь не то. Веди! Сольвега, где эти лентяи?
— Лэти забрал Микитку на рынок, и Сёрен, — слабым голосом отозвалась она. — Остальные мне помогают.
— Из дому — ни шагу, — велел Ястреб.
…Юрий едва поспевал за дедом, и было неясно, кто кому показывает дорогу. Наконец он не выдержал:
— Дед!
Ястреб резко обернулся.
— Я вчера хотел сказать. Они могут прийти. Я… нарисовал одну женщину. Не понимаю, как узнали. Регин не говорил. Они обыскивали, когда меня не было.
— Нашли?
— Нет. Я спрятал. Вот, — они остановились возле аптеки, под ярко размалеванной вывеской. Очень чистая, толстенькая, ухоженная псина, развалясь в невозможно пушистом розовом облаке, подмигивала прохожим. Ястреб задрал голову, пригляделся и громко захохотал. Звонко хлопнул Юрия по плечу.
— Дед, ты мне всю спину отобьешь!
— А чего ты хотел? Привыкай.
И щедро распахнул аптечную дверь.
Визг пронзил перекрытия и унесся в небо. Сёрен, которая, в сопровождении Лэти как раз подходила к дому, уронила корзинку с карпами и зеленью. Радостно запищал на плечах у разведчика Микитка. Сбежались не только все домочадцы, но и половина улицы — раздолье для воришек; а кто не сбежался — едва не повыпадал в окошки.
— Они решили, ты колотишь любовницу, — ядовито прошептал Ястреб на ухо внуку, вместе с ним взбегая по лестнице. — И одобряют.
Визг набирал красочность и силу, в нем появились добавочные тона. Савва, успевший, как ни странно, первым, держась за сердце, созерцал загадочные движения Сольвеги. Она подпрыгивала, отталкивала что-то полосатое, одновременно зажатое в кулаке и, разумеется, изо всех сил визжала. Ястреб втянул запах трухи и плесени, ловко поймал Сольвегу и лишил ее полосатого предмета. С укоризной взглянул на Юрия.
— Тут со смерти бабки никто не спал, — покаянно выдохнул тот.
Через какое-то время выяснилось, что в порыве хозяйственного рвения Сольвега взялась перетряхивать кровать. Кровати этой, громадному коробу на слоновьих ногах, поставленному под балдахин на возвышение, было никак не меньше трех сотен лет. Не касались же его, как правильно сказал Юрий, со смерти бабки, то есть лет двадцать. Все заросло пылью, паутиной, цвет покрывала определить не представлялось возможным. Сама же кровать из мореного дуба, на взгляд Сольвеги, была еще ничего. Ведьма слегка удалила пыль, поснимала тряпки и взялась за сенник. Мирно живущие там который год мыши и вообразить не могли, что кто-то схватится за их гнездо!
Сенник выкинули вместе с мышами, Сольвегу отпоили мяун-травой, после чего она, придя в страшный гнев, накинулась на Юрия.
— Где твоя служанка?! Я тут ломаюсь… А она что, раньше прибрать не могла?!
— Она маленькая, — оправдывался Юрий. — А в самом деле, где?
Тильда обычно вставала очень рано, занималась хозяйством, даже не пробуя сбежать, как при удобном случае другие дети. Заспаться она не могла: от визга Сольвеги вскочил бы и мертвый. Следующие пять минут девочку усиленно и напрасно искали по дому, перебрав все, даже мало подходящие места.
Вопль был одновременно ликующим и яростным. Потом в нем прорезались слова.
— Назад! Осторожно! Она разлила…
Юрий успел отскочить от едких горячих капель. С грохотом каталось по верхней площадке лестницы тяжелое ведро. Торжествующая Сольвега, осторожно ставя ноги в деревянных башмаках, тащила вниз за пламенеющее ухо их потерю. Ухо раздулось до размеров оладушки, девчонка сопела, но не плакала.
— Картину собиралась облить. Я ее в последний миг поймала.
— Й-ах!!
Юрий с Ястребом переглянулись. Сёрен странно, по-кроличьи, дернула носом:
— Пахнет.
— Ах ты! — Сольвега яростно пнула Тильду в тощий зад. — Я-то все понять не могла! А ты-то, — кинулась она на Юрия, — ты-то куда смотрел? Сколько она тут живет? Пылевую ведьму не разглядеть…
Тильда попыталась выкрутиться, Сольвега прижала ее к животу, заматывая голову передником. Тильда молча, остервенело пиналась. Сольвега стонала от боли, но не отпускала.
— Сёрен, звезду, — Лэти перехватил брыкающуюся девчонку, — быстрее!
Сёрен сдернула висящую на шее цепь.
— Думаешь, вытащим? — выдохнула Сольвега сквозь зубы.
— Усыпим, по крайней мере.
Он сжал в ладони шуршащую бронзу, украшение мерно раскачивалось, разбегались по прихожей солнечные зайчики.
— Давай!
Они одновременно отпустили Тильду, содрав передник с ее головы. Тускло завыл во дворике за домом Грызь. Девчонка вздернула руки и упала, уцепившись за камень глазами. Глаза закатились. Сольвега подобрала на колени стукнувшуюся о пол голову. Лэти, не выпуская оберега, потрогал окаменевшую руку Тильды.
— Она из дома соки сосала. Потому такой ветхий, — во время борьбы платок сбился, Сольвега сумела закусить волосы, и дальше слова выходили невнятно. — И что теперь делать?.. Не можем же мы ее все время держать.
— А кто они вообще, эти ведьмы? — спросил Андрей.
Андрей, Савва, Тумаш уперто стояли над душой, мешая соображать. Вдруг Савва вздрогнул, нервно указал рукой. В полумраке, пронизанном солнечными лучами, лицо девочки изменялось, и сквозь него проступало другое. Так, подумал Андрей, словно сложили, а теперь медленно раздвигают негативы. В этом, втором, лице было что-то старушечье, морщинистое и нехорошее. Хитрое. А еще — не было тела. Только паутинно-серое, расправляющееся огромное крыло. И вместе с крылом расходился, обретал силу замеченный Сёрен запах. Пока еще существуя на краю сознания, полуреальностью. Сольвега ойкнула, отдернув руки, словно ожглась крапивой. Отпрыгнул Лэти. И тут, пролетев у плеча Сольвеги, пригвоздил крыло к полу сверкнувший сталью нож. Тумаш недоуменно смотрел на свою кривопалую руку, потом зачем-то вытер ее о штаны. Запах стал нестерпимым. Бросилась прочь, зажимая рот, Сёрен. Лэти подхватил Сольвегу. Быстро обмотал рукоять ножа цепью от украшения, и бельма пылевой ведьмы тут же обратились туда.
— Я не могу! — Сёрен изо всех сил отпихивалась от чашки с медом и молоком.
— Пей, силой волью, — рявкнул Ястреб. — Лэти, Сольвега…
Сольвега вытерла липкие губы.
— Вверх это не пойдет. Только я все равно не знаю.
— Юрий, купи еще молока. Да через окно! И назад не через дом, лестницу приставь.
Ястреб посмотрел, благополучно ли спрыгнул внук, и повернулся к остальным.
— Так и будем жить, — патлатый Савва откинулся, вливая в себя последние капли из кувшина, дернулся кадык. — На приставной лестнице. А внизу…
— Что внизу?
— Это будет лежать, — сказал Савва с безмерной покорностью судьбе.
Золотые точки роились над ракитовым кустом: словно комарики-толкунчики или блики на воде. Если не считать, что воды никакой не было. Было полуденное солнце, резкий до нестерпимости запах яблок и капли, тяжело опадающие с узких серебристых листьев. Старая верба давала широкую тень, в тени лежало теплое еще кострище и спала государыня. Сашка сгреб угли и поставил кувшин с вываренной в молоке крапивой на теплую золу, чтобы дать сразу, как проснется. Государыня не могла есть — сразу выворачивало наизнанку, и с утра тоже. Сашке не хотелось думать о причинах этого. Он бездумно глядел на запыленные, мокрые от пота бинты на ее лице, отгонял веточкой мух. Время тянулось. Давно уже кто-нибудь должен был появиться: или Ястреб, или хотя бы Сольвега. Искорки мельтешили перед глазами.
Сашка сперва подумал, что спит. Запах этот приходил во сне — когда он перебирал древние, переплетенные покоробленной кожей книги. Всегда один и тот же, но наяву Сашка никогда не мог понять, на что этот запах похож. Приходило на ум словечко «тлен». Сашка знал, как пахнут разлагающиеся тела, знал сладковатый гнилостный дух крови, но это… это было совсем другое, запах непредставимой, но близкой опасности. Он вскочил. И тут же рука государыни обручем сдавила его запястье. Женщина стояла твердо, слегка согнув ноги, и обнаженный клинок целил в золотое облако «ворот».
— Нарежь осиновых веретен, — напряженным голосом велела она.
Сашка кинулся в лес.
Он не знал, сколько времени отняла работа, но каким-то чудом не порезал пальцы, вернулся с охапкой недлинных колышков, заостренных с обоих концов.
— За мной. Делай, что скажу. Тут же.
Он кивнул.
Они шагнули в колючее сияние, искры окатили их, омыли с головы до пят, а потом стало темно и странный запах сделался нестерпимым.
В тесную прихожую сквозь щели ставен сеялись солнечные лучи, освещали низ лестницы и скорченное рядом детское тело. А над ним висел, трепеща и дергаясь, паутинный сгусток сумерек, прибитый к полу ножом. На ноже волшебными светом сияла сделанная из самоцветов звезда. Государыня скатилась по лестнице, спрыгнув с последнего пролета. Сашка едва поспевал за ней. Клинком подцепила государыня цепь, и камень вознесся, описав дугу, уходя в сторону входной, должно быть, двери. Серое крыло дернулось за ним, словно выдираясь из ребенка, тянулось за звездой — и не доставало. Государыня вырвала из-за пояса и метнула несколько веретен, приколачивая к полу мутное полотнище.
— Забери девчонку!
Сашка кинулся на пол, за платьице рванул на себя, подхватил обеими руками. Крыло закраиной задело голую кожу рук. Он вскрикнул, но ношу не выпустил. Отступал, увязая в запахе, вверх по лестнице, и та стонала и прогибалась, а потом сверху подхватили чьи-то руки, и можно было упасть.
Замешательство на лестнице не дало им сразу броситься на помощь. Пылевая ведьма дергалась на полу, между камнем и живыми. Крыло вздувалось и опадало, шипя, будто проткнутые кузнечные мехи. Государыня стояла, как за единственную надежную опору, обеими руками держась за клинок. Навалились тошнота и слабость, не вовремя, как всегда. Мир покачивался и расплетался. Запах…
— Воду… Лей!! — торжествующий ведьмовский вопль едва не снес лестницу и ветхие стены. Обрушился водопад. Чудище скукожилось и застонало. Неслышный этот стон ударил плетью. Тогда же Ястреб перескочил через перила и, поверх рук государыни, перехватив меч, ударил. Сдвоенная сила направила и обрушила клинок прямо в разбухшее нечеловеческое лицо. Пылевая ведьма закричала еще раз и издохла.
— Окна открывайте!
К Ястребу потянулось сразу много рук и вознесли его на лестницу вместе с Берегиней. Он помотал головой, как пьяный медведь, повел плечами и, не забывая придерживать, поставил государыню перед внуком:
— Юрась. Моя жена.
Полным именем — Рыжий Разбойник, Укравший Сметану Тетки Гюстрин — его не называли почти никогда даже покойные родители, восемнадцать дядьев и теток (четыре незамужние), две последние жены и все рыжее, серое и полосатое потомство. Рыжий — коротко и гордо.
Рыжий был мосластым длинношерстным котярой, потрепанным победителем множества битв и признанным владыкой аптекарского двора и помойки. Кроме того колдуном и немного мечтателем. Вот и сейчас он прибил зародившегося паутинника и задумчиво чистил коготь о доску выгребной ямы. Так что окликнули очень некстати. Жемчужинка-Мур сидела посреди перебегающей двор дорожки и презрительно вылизывалась. Рыжий не спеша подошел.
— Это, — подумал он. Это разливалось в воздухе запахом молодой жирной мыши и талого снега, про это оглашенно судачили ласточки и воробьи, про это сообщала визгливым лаем блохастая шавка аптекаря, и затурканный ослик золотаря, и даже липовые вереи ворот, о которые Рыжий столько лет точил когти, готовы были брызнуть свежей зеленью. Каждая шерстинка на коте вставала стоймя, он чувствовал — не как чуют запахи, а тем странным чувством, которым звери находят дом.
— Собирающий ждет тебя за трубой.
Горло Жемчужинки-Мур мерцало, изливая урчание. Еще день назад Рыжий растекся бы от него и вздернул свой ободранный хвост, будто апельсиновую свечу. Но сейчас лишь плавно повернулся и потек к аптекарскому дому. Сверху упала не по-августовски крупная дождевая капля. Скаталась в пыльный шарик. Оставаясь такой же живой и теплой внутри. Точь в точь как Та, которая Держит Мир в Ладонях… — пока не появился глупый котенок Сашка, чтобы разбудить и увести ее за собой. Рыжий дрогнул боком, ускользая — просто по привычке, этот дождь был ему приятен. Это была еще одна примета. В Кроме… в Кроме так давно не было дождя.
Пепельный от старости Собирающий давным-давно не спускался со своего чердака. Да и на крышу подымался нечасто. Для этого у него были наследники: сыновья, племянники, сыновья сыновей… Те, кто охотится в ночи, собирающиеся под стяг Полной Луны и Опрокинутого Нетопыря. Полная луна была зрачком Кошки и знаком Берегини — Той, что Держит Мир в Ладонях. А нетопырь… мыши — они земное зло, вкусное, между прочим. А нетопырь… Рыжий мазнул хвостом по занозистым перилам. Взбираться было неудобно — ступеньки сделаны на людей. Даже люди знают, что нетопырь суть знак скорби и мирового зла. А кошки не летают. Рыжий за нетопырями охотился. Воробьи вкуснее. Дорогу переходила наглая беспредельно мышь. Рыжий стремительно хлопнул лапой. Играть не стал, не до этого. Прожевал быстро, но аккуратно, выплюнул часть костей и шкурку — он не котенок — есть, что попало.
— Берегиня пришла, — продрожал Собирающий. По его гаснущему меху прыгал, катался котенок солнца.
Собирающий лежал на солнцепеке, за трубой, надрывно дыша, и Рыжий подумал, что Прародитель не переживет зимы. Но от сказанного дальше просто недоумком сел на хвост.
— Иди к Ней. Охраняй.
И шерсть на урчащем горле мерцала, как у Жемчужинки-Мур.
Рыжий лапой мазнул вдоль глаза. Это людская привилегия — плакать. Отсюда, сверху, были видны все городские крыши. Пыльные деревья. Зубчики городской стены. Ребристые, как морские чужовища, башенки.
Собирающий заглянул Рыжему в глаза. Глаза разбойника. Бродяги. Знающего и себе, и жизни цену. Говорят, жертва видит такой изумрудный всплеск, когда два граненых клинка в последний раз входят под ребра, отправляя за Черту. Рыжий животом приник к теплой черепице, но век не опустил.
— Хорошо. Иди.
И он пошел.
Дом источал сияние.
Рыжий зажмурился и несколько шагов полз на брюхе, отирая о булыжник песочную шерсть. Умер от стыда и взял себя в лапы. По счастью, после бурных дневных событий люди уже разошлись, и лишь воробьи, как всегда, со ссорами, укладывались спать за наличники окон.
Рыжий осторожно посмотрел на Дом. Окна и двери были прикрыты легонькими защитными сплетениями. Понятно. Напролом соваться не стоило: мало ли откуда в тебя полетит камень. Рыжий мурлыкнул горлом, прося следующую в отдалении Жемчужинку-Мур подождать под окнами, и отправился на знакомую крышу. Скользнуть между трубами, прыгнуть с карниза на карниз… хозяин дома, знаменщик Крадок, однажды поймал Тень Берегини на полотно. Заставил вспыхнуть, вернуться слабеющее после Ночи Разбитой Луны сияние. Об этом знали все, кроме людей, и коты… коты всей Кромы сбегались на эту крышу, потому что их призывал яркий и радостный свет. Какая это крыша! До сих пор черепицы ее помнят и поединки, и любовные серенады, и томные и яростные танцы, после которых самые здоровые и красивые котята рождаются на свет! И он, Рыжий, как он драл здесь когти и глотку, глядя на ныряющую за конек усмешливую рогатую луну… вот, здесь дыра. Черепица, отправленная внутрь его и Жемчужинки лапами. Кот тяжело прыгнул вниз. Старею, равнодушно подумал он. На чердаке пахло пылью, старым холстом, вапами — резко, но приятно. Золотой Тени уже не было здесь — насмешник Юрий спрятал ее под Тень аптекарской шавки. Эта шавка! Этот аптекарь зовет ее левреткой. Да все коты прошлые и будущие сдохнут от смеха, глядя на это недоразумение! Левретка! Смесь тазы с барабаном — если накормят, конечно. А этот дурак аптекарь стоял в воротах и каждому встречному-поперечному вещал, как жестоко обошелся рыжий убийца с его нежнейшей красавицей. Это про Рыжего. Баки он ей оборвал. А что, позволить, чтобы пылёвка сожрала дражайшее недоразумение со всеми ее блохами? Маруська — собака, но не дура. Стерпела. А аптекарь… Так вот, пока он орал, Рыжий вошел в аптеку и уволок с прилавка мяун-траву. Сколько нашел. Контрибуцию! О, мышиный следок с какашками: мышь — она мышь. Рыжий пырхнул. Дверь.
Дверь оказалась заперта.
Первым порывом было горестно взмяукнуть: пустите меня-у, пустите. Пустят — чтобы немедленно выкинуть за порог, и тут же пересмотрят все щелочки… рыжим шариком-теньком потянулся охотник под дверь, ощупывая дом. Справа, сразу за порогом — странная Тень-на-полотне. Словно сразу много теней наложили одна на другую. Странная, но не страшная. Тянет пылью старых занавесей. Яблоками. Тростником. Золотится под месяцем выдернутая из воды рыба… В некоторых от-тенках Рыжий не прочь когда-нибудь побывать. Когда случится время. Дальше. Чердак. Рыцарь-котенок. Слепяще белое сияние. Внизу… серый жемчуг. Пахнет лесом, степью, огнем. Черта! Так вот что! Ах… Рыжий взрыдал внутри себя, стараясь, чтобы ворчание не выдралось наружу. Сущность многих лучей в доме и приходящих издали, сомкнутых где-то около Берегини, сразу стала ему понятна. Пограничники возвращаются. Но Черта. Каждая шерстинка дыбом. Кот потряс головой. С мужчинами лучше не иметь дела. Тем более, рядом с пограничником, совсем близко, старый, но еще очень волк. Это не аптекарская Маруся. От волков одни неприятности. А что по деревьям не лазят — так это вранье. Рыжий заспешил, перебирая лучи, стараясь не дергать их слишком резко, чтобы спящие не проснулись. При кухне в тепле рядом с пахнущим молоком детенышем — жемчужный коготь! — красное золото прирожденной ведьмы. Это она ставила сторожки. Такой, как и кошке, лучше не глядеть в глаза. Поищем. Запах. Рыжий крутнул головой так, словно хотел вывернуть шею из позвоночника. Пылевую ведьму! Они сделали такую пылевую ведьму! После Черты! Свет перевернулся.
Две минуты, забыв про все, Рыжий нервно вылизывал когти и подушечки лап.
Запах остался; плохо. Как сунутая в дырявый ящик свернутая рубашка золотаря. Испускает. Найдут. И… да… оболочка под лестницей. Выела ведьма девчонку. Если не заполнить — будет беда. Убрать пока. Жемчужинка-Мур ждет… Рыжий опять торопливо начал обшаривать мыслью дом. Вот. Прирожденная ведьма, молодая. Синие и оранжевые блики на воде. Спит и плачет во сне. Тихонечко. Досталось бедной. Иди сюда, маленькая, иди… мур-р-р-р…
Любой котенок… едва дверь открылась, любой котенок кинулся бы наружу, прямо в холстинные складки ночной рубахи, попался, напугался… ужас что творилось бы. Великое искусство охотника в ночи есть умение вовремя ухватить себя за хвост. Умение терпеливо выждать, выводить мышь, а потом одним ударом лапы… Рыжий путался в ногах молоденькой Сёрен, терся, бормотал сны, вместе с ней двигаясь вниз по ступенькам, поджидая мгновения, когда девушка вернется в теплую постель. Даже стерпел, позволил ей робко себя погладить — он-то, уличный кот, гроза подвалов! Что-то опалило хребет. Аюшки. Девочка, да ты представляешь, что носишь на шее? Звездочка не тебе, снимай ее, снимай… пальцы Сёрен разжались, кот носом подтолкнул руку под одеяло. Прихватил бронзовую цепь зубами. Трудненько. Ну, нам не привыкать. Жемчужинка-Мур ждала. Сторожок на окошке колыхался, как раздерганная на лоскутики занавеска от мух. Рыжий пропел сообщение (и оно пошло дальше, делаясь звучнее, так что где-то в перспективе улицы проснувшийся мещанин со злости опрокинул ночную вазу на воющего упоенно кота). Рыжий на мгновение раздвинул полоски сплетения, и туманные теньки любимой кошки проскользнули в дом. Шевелением кончика хвоста разослал их Рыжий навевать сны. Прежде всего хозяину Юрию. Красно-золотой ведьме: она приняла на себя обязанности хозяйки в доме. А третьему…
Кот подпрыгнул. Будь он Жемчужинкой, да ни за что, да никогда не связался бы с этим похожим на хищную птицу человеком, оставившим свою душу в Тенях-на-полотне. Да ни за что, даже теньком, даже во сне. Но Мур… если вмешается этот… Ястреб… завтра же оболочку-Тильду отправят жить и лечиться к аптекарю. Рыжий устало зевнул. Слишком много забот для одного вечера. Он стал подниматься по лестнице — бесшумно и плавно; старой лестнице из клена были даже приятны его вкрадчивые шаги. Лестницу заливало молочное сияние из квадратных шиб выходящего на площадку окна. Пылинки и звезды. Очень хотелось сбежать. Вылижешь сметану на дне чашки и долго-долго вспоминаешь об этом, и любишь сметану. В кувшине сметаны больше. Но если позвать родственников и опрокинуть кувшин… и любишь в кувшине сметану. Но целая лужа сметаны… нет, лужа — еще ничего. Собирающий под стяг позовет, и охотники в ночи… понятно. Но озеро сметаны, море сметаны… как можно любить столько сметаны? Разве ж столько съесть? Рыжий выплюнул цепочку возле свесившейся с кровати руки Ястреба. Тот спал чутко, но кота все равно не услышал. Чтобы услышать кота, надо очень его бояться. А Ястреб спал. Он был похож на хищную птицу, которая сторожит гнездо, прежде чем камнем упасть с неба на добычу. Он был похож на Рыжего. Жесткий и нежный. А по другую сторону постели спала Та, что Держит Мир в Ладонях. Берегиня. Государыня. Рыжий «прислушался». На языке остались ранки от зубов. Больно. Сплетение сходилось на ней. Шесть лучей. Белое сияние котенка Сашки, красное золото Сольвеги, оранжевые и синие искры на воде от маленькой ведьмы Сёрен, огромное небо Ястреба, серый жемчуг проводника, зеленое — улыбчивого пограничника. Очень хорошее сплетение — для женщины, поплоше — для прирожденной ведьмы. Торопилась Сольвега… Рыжий стал накручивать круги мимо табурета, через небрежную лунную полосу, по тучкиной тени… щелястая половица… мышка, брысь, не до тебя… убрал несколько огрехов, поменял местами некоторые лучи. А потом вскочил и улегся Берегине на живот, умащиваясь осторожно-осторожно. Там, в глубине вод, расцветали солнце и луна: мальчик и девочка. Они были сейчас не больше новорожденных мышат; люди — нет, но Рыжий слышал их движения. Целое море сметаны. Пожалуй, придется научиться его любить. Охотник укрылся хвостом, и из нутра его вырвалась самая красивая на свете колыбельная.
Дверь отворила хмурая женщина в энене, с синяком под глазом, нанесенным нешироким тупым предметом. Неохотно отступила. Гость оказался в маленькой, ухоженной — только что не вылизанной — кухне. Собственно, весь дом и состоял из этой кухни, спальни над ней, подвала и чердака, соединенных любовно слаженной лестницей. Пол в кухне был сделан из тщательно пригнанного красного кирпича, такой же очаг выступал из серебристых ясеневых панелей, на полке над ним звонко тикали часы в деревянном корпусе — шалашик из березовых ветвей, прячущий костяной циферблат. У очага аккуратно сложены небольшие мехи, кочерга, щипцы для разбивания углей. Горит, потрескивая, огонь. Сквозь стрельчатое с цветными стеклышками окно сеется солнце. Блестит медная посуда. Все на месте.
Хозяин, опираясь на костыль, попытался вскочить с единственного кресла и, уступив его гостю, пересесть на табурет. Гость махнул зонтиком на длинной костяной ручке.
— О-отец-благо-го-детель… Без работы… уповая…
Вторым порывом хозяина было бухнуться в ноги, так и продолжая сжимать в руке грамотку об увольнении со службы. Грамотка и без того была изрядно помята, как и сам хозяин, чернила от пота потекли.
— По-потому как был избит… и жалобу… жалобу в магистрат… — проблеял несчастный.
— Жену бьешь, — губы гостя растянулись. — И правильно бьешь. Баба — дура.
— Да, она… — желтое мелькнуло в глазах и увяло. Развалина.
— С поручением ты не справился, — острие зонтика выбило из кирпича искры. — Магистрату остался должен.
— Я… я…
— За лечение.
— Я, благодетель…
— Заткнись.
Гость стал ходить по покою, каждым ударом зонта словно вбивая в дом свои слова. Хозяин водил за ним совершенно суматошными, насмерть запуганными глазами.
— …последнее средство — довести дело до конца.
— Он меня убьет!
— Милый мой, — отец-благодетель посмотрел страдальцу прямо в глаза. — Вот и видно, что ты месяц не выходил из дому. Пил?
Отмахнулся от вялых возражений.
— Пил беспробудно. А там сейчас новый хозяин. Тебе известно имя Ястреб Крадок?
Гостю показалось, хозяина сейчас придется вынимать из-под стола, в весьма непотребном виде. Он дернул носом.
— Дед знаменщика Юрия, визит к которому был для вас столь неудачен, — едва-едва растянулась пергаментная кожа на губах. — Ну-ну, — слегка потрепать по плечу: ободрить, но не испугать. — Пограничник. Предположительно, погиб в ночь Разбитой Луны. Разумеется, делиться вот этим ни с кем не стоит.
Оглянулся: жена бедняги и рядом не стояла. Хоть с этим справился. Нет, ну с кем приходится работать!.. (полувздох). Отец-дознаватель глубоко заглянул в остекленевшие от ужаса глаза хозяина и почти нежно продолжил:
— Так вот, оказалось, он осел в Исанге. И даже сделался преуспевающим врачом. Мы это проверим. Но пройдет месяц или два. А он уже сейчас на нашей шее.
Легкое касание: моя шея может так же страдать, как и ваша — Крома прежде всего. О, мы приободрились? Нам показалось, что простят неудачу? Голубчик, мы не прощаем. Мы можем забыть… на время. Отец-дознаватель улыбнулся еще тоньше, совсем уж тонко; зонтик описал плавный круг, мазнув по стене крылатой тенью.
— Забудьте про прачку, она нас пока не интересует. Падите в ноги деду Крадоку, он недавно женился, от этого глу… добреют. Бейте на жалость. Бедственное положение, долги, закладная на дом, смертельная болезнь жены. Придумайте сами!
Невольно пропустил раздражение. Этот дурень уронил костыль. Поднять, вот так. Побольше жалости в голос. Это не я виноват перед тобой, это мой жестокий долг.
— Вы справитесь. Досадные недоразумения случаются с любым. Отцы-радетели на вас надеются.
Еще бы. Такой дурак, что никто не примет всерьез. А примет — терять не жалко. Ах, какой дом. После кончины мужа можно будет облагодетельствовать несчастную, взять в служанки. Отец-дознаватель зажмурился, губы сошлись в ниточку, чуть поддернувшись кверху на уголках. Ой, вот только не надо убеждать меня в твоей вечной преданности, и в бесконечной благодарности, было это, было, сколько раз уже было, фальшиво насквозь, и не смешно.
— Не провожайте, не надо. Вам трудно двигаться. Я пришлю к вам магистратского лекаря, и уже вечером вы сможете пойти.
Гость улыбнулся напоследок, склонил седеющую голову, и с небрежно откинутого рукава незаметно упала на пол горстка пыли.
Ястреб сполз по косяку и, перегнувшись пополам, непристойно заржал. Оставлял в покое внутренности иррациональный страх, слезы наворачивались на глаза. Да знает он, что про несчастье с любым, с кем связан обрядом воскрешения, узнает тут же, но когда проснулся в пустой постели… Государыня виновато надулась с непроглоченным куском во рту, без бинтов, в великоватой утренней накидке покойной Крадоковой невестки, с сальными волосами, пятнами масла и желтка на лице и пальцах. А кухня просто источается солнечным сиянием.
Стараясь унять судорожный смех, Ястреб приподнял лицо жены за подбородок, почти зажмурился — вот-вот в руке останется обугленная плоть с чернеющими внутри костями… наваждение. Бережка облизнулась и все так же виновато объяснила:
— И ничего смешного. Есть хочу — умираю.
— Нельзя сразу… много.
— Разве это много? — она обиженно кивнула на стол, на котором наспех были собраны корзинка с яичной скорлупой, желтоватая сахарная голова, разбитые в горшочке желтки, горлачик со сметаной и разломанная коврига пшеничного хлеба. Ястреб втянул духовитый запах.
— Они же, эти двое, все съели, — продолжала жаловаться жена, — и рыбу, и укроп, и огурчики. Ябедничать плохо, но ты им скажи.
— Я им скажу, — ухмыльнулся Ястреб. — Уж скажу. А кому?
— Этим, — Берегиня облизнулась. Мелькнул нежно-розовый язык. — Знаменщику этому патлатому и второму… с ним…
— А Сольвега где?
— Не знаю. На рынок их прогнала.
Она отломила и со вкусом захрустела корочкой. Из-под табурета ответило утробное урчание. Ястреб стремительно нагнулся: рыжий драный котяра приканчивал в миске сметану.
— А этот откуда?
— М-м… — государыня проглотила еще ложку смешанных с сахаром желтков. За руку муж ее поймать не успел. Но ложку после отобрал.
— Пойдем, посмотрю тебя, — сказал строго. — А потом погуляешь в садике за домом. Только оденешься теплее, август, с утра холодно.
Она огорченно глянула через плечо на стол. Потянулась.
— Помыться бы.
Ястреб засмеялся:
— Ладно, была тут мыльня. Если Юрий не порушил, велю сготовить.
Провел ладонью, стирая остатки желтка с ее щеки.
— …По-моему, мы пытаемся спрятать горящую головню под разбитый горшок.
— Это что же, опять под кустиком ночевать? — заныл из угла Савва. — Я вам не зайчик.
Ястреб впился пальцами в отросшие волосы, потянулся с хрустом. На усмешливом лице его отразилось какое-то подобие смущения.
— Доселе человек, возвращенный обрядом, до смерти не открывал уже лицо, — перевела Сольвега. Аптекарь, оказавшийся в центре самума, мечтал провалиться сквозь землю. Угораздило его столкнуться с женщиной, нарисованной Юрием, и узнать ее. Бедняга ерзал на стуле с резной дубовой спинкой и все ждал, когда его к этому стулу станут приматывать с неальтруистическими поползновеньями. Аптека неоткрытая, он же всего за Тильдой зашел… Милосердие наказуемо. Он попытался заглянуть всем в глаза, ища там своей участи, опрокинул вино на ковровую скатерть… снова испытал желание провалиться от стыда.
— А Тумаш где? — спросил Ястреб.
— Тумаш с Микиткой играет. Он сказал, как мы решим.
На стол вспрыгнул драный котяра, заставив аптекаря шарахнуться, брезгливо понюхал винное пятно.
— Разбойник! Как ты — мне беда.
— Не понимаю я вас, мужчины, — Сольвега выпятила алые губы. — Не проникнут ее. Кромцам так пылью очи застило: решат, что сами больны, чем поверят в сказку. Сколько она лет тут жила? Десять? А кто разглядел? Вот этот только, — она кивнула на бледного Сашку. Тот молчал, лишь судорожно растирал на предплечье похожее на крапивный ожог пятно. — Юрий, ты ее узнал?
Он пожал широкими, как у деда, плечами:
— В лицо знал, — отозвался медленно, — а кто — нет.
— В лицо ее пол Кромы знает. Ладно, первый Мартин увидел.
— Не обижайтесь, — засопел аптекарь. Нос его всегда отвечал на житейские бури самым неподходящим образом.
— На обиженных воду возят.
— На сердитых, — зубами выдирая из ладони занозу, поправил улыбчивый Андрей. Он сегодня колол дрова для мыльни — вот вам удовольствие.
— Держать взаперти и лицо закрыть.
— Головня под горшком.
— Кумушки изойдутся. Какая в печной трубе застрянет от любопытства.
Ястреб ухмыльнулся. А Сольвега — та вовсе рассмеялась в голос.
— Мужчины! Разума — как в телках! Ты где жену брал? — напустилась она на Ястреба. — В Исанге?
— Или Согдае.
— И с собой оттуда привез. Так и надо из нее шемаханку сделать. Волосы, лицо… — Сольвега закусила краешек рта.
Савва радостно всплеснул ручищами:
— И поярче. Чтобы все видели.
— Радость моя, — ведьма прижала к животу его голову. — Вот и пойдешь с Лэти на торг, у него ума поболе вашего. Дай им денег, — обратилась она к Ястребу. — Сразу можно не платить, только задаток, зато полновесным золотом. Шелков цветных, алтабасу, тасьмы всякой. Надо ж приодеть молодую жену. А то в Кроме они все, как мыши, серые. Дальше…
— У меня снадобья есть, — вставил шельгу аптекарь. — Я когда-то духи готовил и притирания. Пока магистрат указ не издал, за них теперь женщин секут и с мужей и отцов «вину» взимают. Но если не делаю, это не значит, что все забыл.
— Тогда забирай Тильду, как договорились. Пришли с ней, — Сольвега медленно загибала пальцы, — сок тайского ореха, дубовые «яблочки», сурьму… Запомнишь?
Мартин хмыкнул и украдкой вытер нос.
Жизнь начиналась веселая. Продавая старушкам светоянник продырявленный и жестер от костоломки и желудочных хворей, вылавливая из пузатой бутыли пиявок для почтенных отцов семейства супротив полнокровия и иных каких томлений, всегда знал сутулый некрасивый Мартин, что время его еще не настало. Заплутало где-то время среди паутины и вереска, среди пыли в пустых зазорах городских башен. Свистит время крыльями ласточек, смеется кукушкой за тинистым Закромным прудом. Толок в ступке зелья, кивал болтливым соседкам, купал недовольную Маруську в настоях полыни — и ждал, ждал… Не минуло, не обошло, как боялся. Не упустить бы теперь, ухватить павлиний хвост, чтобы не убежало водой сквозь пальцы. Не утекло зыбкой радугой, помнящейся только по снам.
…- Мы уже встречались… — под обезумевшими пальцами неуклонно превращалась в мятый пирожок шляпа, угловатая пряжка грызла ладони. Сутулая фигура, длинный нос, лоскутное платье, более приличное жонглеру, чем аптекарю — и мятущийся удивительный голос: хорал подвешенных над морем колоколов. Губы женщины дрогнули улыбкой.
— Нет. Я никогда в этом доме не жила.
— Да нет же! — он в сердцах отбросил шляпу. Глупости какие. Должна петь, зовя к подвигам, серебряная труба. Выходить из стен… нет, прямо из солнца герои. И он — говорит совсем не то. — Юрий — он знаменщик.
Ну услышь же меня! Прикажи упасть на колени. Коснись клинком плеча. И я пойду, куда ты захочешь. На бой, на дыбу, даже в печальный тлен Терема Хрустального.
— Так вам нужен Юрий?
Похоже, она счастлива была, что недоумение разрешилось так скоро.
— Да, Юрий мне нужен, — с сопением признался он, вспомнив сон. Чуть портилась погода — и нос… «Врачу, исцелися сам…» Отвернувшись, он незаметно вытерся рукавом.
— Юрий рубит дрова. Я позову.
«На дворе трава, на траве…»
— Я насчет девочки, — буркнул аптекарь, чтобы спрятать смущение. — Господин Крадок вернулся с челядинами. А она хворая. Прибиралась бы и готовила мне с Маруськой, а я бы ее лечил.
— Маруська?
— К двери привязал. У нее лапы грязные. А дверь отперта была, вы не удивляйтесь.
Солнце… странный запах… гнилой… ушло.
— Маруська левретка.
Женщина глядела так, словно ждала от аптекаря еще каких-то слов. И он готов был их произнести.
— А ты… вы… кто?
Ну вот, спросил и спросил. И пол не провалился. А-а. И Мартин швырнул под ноги совершенно испорченную шляпу.
Торговые ряды Кромы считались когда-то лучшими по Берегу — сделанные из белого камня с резьбой из цветов и трав, с высокими двускатными крышами, с коньками из лошадок и петушков, гривы и гребешки вились, как морские волны. Но пользоваться рядами осмеливались сейчас лишь немногие заезжие гости, а местные толпились больше на тесной площади между заброшенными рядами и каменными же магистратскими амбарами, обведенными деревянной галереей, и обрывистым берегом Радужны. Возы задирали оглобли, словно сдаваясь. Торг казался игрушечным и унылым.
Минуя каменный прилавок, Савва загляделся на прорезной жестяной фонарик, свешивающийся на цепи. Савва даже забрался к нему повыше, чтобы разглядеть усатых тайских змеев. Когда фонарь зажигали, змеи, должно быть, рдели и переливались жаром. Но сейчас жесть погнулась, прорези затянуло паутиной. Ветер гонял по камню прилавка пожелтевшие листья, с прясел сыпался помет. Заприметив неуемное Саввино любопытство, к нему было двинулся укормленный торжковый страж, но углядел Лэти с Андреем (куда ж без Андрея?) и раздумал. Солнце пряталось за бесцветным облаком, и краски казались съеденными: на вялой соломе аловатые бэры[20] и слабо тронутый зеленью белый налив; тусклое золото линей в дежках с водой, глазурь обливных кувшинов, блеклые кочанные головы, бледные лисички в лукошках, связки раннего лука; истомленные, со связанными ногами, щедро припудренные пылью курицы, гусята и утята, сонно орущие в решетах… приливы и отливы толпы.
Резкий, как скрип песка по стеклу, молодой голос заставил их обернуться. Парень-фряг старался всучить шемаханцу зеркальце. Толстый шемаханец вертелся в стеганом своем полукафтанье в красные и синие ромбы, то и дело отирал лысину и толстую шею, и просто вонял опаской и желанием. А парень с каменного порожка сверкал из-под раздвоенной губы заячьими же слегка выпирающими зубами.
— Каких-то десять гиру за паршивое старое зеркало, в котором вас не видно!!
Рядом с этими двумя останавливались. Интересно было узнать, чем кончится. Пограничники остановились тоже.
— Вре-ошь, — толстяк вгляделся в тусклое стекло, отразившее часть сизой, в прожилках щеки. — Вон я!
— А в безлунную ночь? — отрезал парень.
В толпе засмеялись.
— Свой человек, — сказал Андрей.
— Далеко пойдешь, фряг, — пробурчал купец. — Да высоко взлетишь. И сильно закачаешься.
Продавец пожал узкими плечами:
— А я не спешу, дядя.
— Дай посмотреть, — протянул руку Лэти.
Шемаханец засопел, полез в мошну за деньгами:
— Э, я первый.
— Смотри, — парень ухмыльнулся. — Авось сторгуемся.
— Я первый!
Толпа загудела:
— Пусть смотрит!
Подошли, стали, опираясь на сулицы, стражники. Такое веселье на торгу ныне случалось редко. Да и шемаханец — чужак-человек. Фряг протянул проводнику зеркало. Было оно действительно очень старое. Узкое, в два пальца шириной, чуть изогнутое стекло пожелтело с краев и подернулось паутиной трещинок; серебро оклада — вишенные цветы и молодой месяц в наголовии — почернело, хотя видно было, что его чистили: несколько светлых царапин осталось на металле. Ручка узкая, скругленная к каплевидному концу — под девичью руку. Зеркало смутно, но исправно отражало все, попадающее в его глубины.
— Десять гиру? Три шельги… — Лэти со вздохом вернул диковину владельцу.
Кто тянул Андрея за язык? Шагнул в круг:
— Братья кромцы… кромяне! Не позволим перекупать… надругаться над этими… православными святынями басурманину!
И стал закатывать рукава, после чего должно было воспоследовать мордобитие. У свежеиспеченных братьев глаза от таких слов остекленели и в членах явилась какая-то неуверенность. Лицо шемаханца налилось нехорошей кровью. Но вместо чтобы вдарить в озызлый нос, Андрей содрал шапчонку с какого-то отрока и пустил по кругу. В нее медленно, а потом все шибче стали падать гроши, полушельги и шельги, скудельное серебро. Одичалый иноземный гость содрал с шеи дивноузорчатый шелковый плат с бахромцами и, шваркнув обземь, стал остервенело топтать сапогами: видать, переял что-то от славянской души.
— Мое, — кричал, — мое!
И еще что-то о праве первородства.
Спектакля Андрей не досмотрел, гневной силой его выдернуло из толпы и повлекло, а потом стукнуло о кирпичную стену. И клещи рук, сжавшие запястья, не казались уже поэтическим преувеличением.
Андрей со всхлипом втянул воздух. Он бедственно болтался в руках Лэти в какой-то нише, прижатый в паху коленом, из носа капала кровь, а в камне стены осталась вмятина от затылка. И, вынуждая чихнуть, сыпалась желтавая цемянка. Саввы не было, похоже, остался следить за развитием скандала. Последнее, что чудом углядел Андрей: знаменщик угольком намечает в неизменной книжице то ли общую расстановку сил, то ли чью парсуну. Ох, ошибся Ястреб, и за месяц не выветрилась дурь…
— Дядя!
Не выпуская Андрея, Лэти оглянулся. Его лицо под сединой было мало черно, страшно, как у выползка.
Зайцеватый фряг протягивал зеркальце:
— Нате, дядя. Вы проводник? Всех моих сожгла Черта. Нате — и проведите меня к мертвым.
Увидя с Лэти и побитым Андреем входящего чужого парня, Сольвега только тяжело вздохнула и кинула в котел лишнюю горсть крупы.
Сидя на лавке у раскрытого окна, Сёрен расчесывала волосы. Утром она вымыла их шемаханским мылом, и они хрустели от чистоты и слабо пахли недозрелым яблоком. Еще никогда волосы Сёрен не были таким блестящими и чистыми, и под гребнем рассыпали искры, как, она слыхала, от поглаженной против шерсти кошки. Никогда прежде не была Сёрен в таком большом городе, не жила в таком доме. Высокий, в три этажа. Как удивился бы Бокрин.
Гребень порой замирал в руке, невидящий взгляд скользил по верхушкам тополей и бурым крышам… На широком выступе под окном бормотали голуби. Голубь нежно ворковал, поворачивался, распуская хвост; на груди голубки светились белые крапинки. В небе над Кромой хлопали крылья, птицы серебряными пятнами мерцали в синеве. Коса Сёрен теплой волной, пушистой зверюшкой спускалась на колени, в ней сверкали голубые и оранжевые огоньки, и девушке-ведьме хотелось, чтобы Лэти увидел это распущенное сокровище. А еще думала, как заплетет косы — туго-натуго — и по городской моде закрутит их барашками над ушами, выпуская мягкие кисточки. И как славно было бы сыскать денежку и купить на торге такую сетку, как ей показывал Юрий — сохранившиеся от бабки украшения. Сетку с мелкими жемчужинками — сразу облачка и цветущий луг — светлая зелень и розовое. Жемчужинки блестели бы в черных волосах Сёрен… и еще в уши бронзовые древние серьги с голубыми яхонтами — как ее глаза, а на шею такое же ожерелье: круглые, будто слезинки, камни, а самый крупный в мыске похож на прозрачную каплю из родника… Украшение, найденное в источнике, было потерялось… Сёрен его везде разыскивала, чуть не плакала. А потом Ястреб нашел в опочивальне. Вот странно… неужто после пережитого страха она бродит по ночам? Или водит ведьмовской дар? Смутно, как сквозь воду, вспоминается, будто забрела Сёрен на чердак, и отирающийся об икры котище… А когда аптекарь уводил малышку Тильду, рядом, прячась в тени домов, скользила неприметная, будто дымок, кошечка…
Жаль звезды. Ястреб строгий. Нашел и запер в укладку. Лэти…
Гребень скользил, сыпал искры, голубь гулькал и пыжился перед подругой, а потом они вдруг сорвались, оставив на карнизе белые пятнышки помета. Солнце вливалось в распахнутое окно, во дворе пахли бархатцы и жужжал, тычась в выемку стены, пухлый шмель.
Сольвега приблизилась неслышно. Долго любовалась, подперев щеку. Приподняла волосы Сёрен на руке, взвесила:
— Хороши!.. Сейчас состригу. Как раз краска поспела.
Охнула, когда Сёрен брызнула слезами.
— Да полюбит он, полюбит, не всю красу порушу, — припав на колени, участливо заглядывала в глаза. — И своих не пожалею. Не бойся. Никто не заметит даже. Просто надо, пока свои у ней не отрастут. Да тише ты! — платком ловко отерла девушке нос и глаза.
— Не реви — намочишь.
Сёрен закусила ладонь. Отвернулась, и пока Сольвега большими ножницами выстригала пряди, упорно смотрела в окно.
— Ну вот. На, смотрись.
Перед глазами оказалось зеркальце. Волосы были туго заплетены и приподняты над ушами. Красиво, по-городскому. Действительно, ничего не заметно. Сёрен в последний раз громко всхлипнула и вытерла глаза.
— Покраснеют, дурочка, — поворчала ведьма. — Вставай живей, краска стынет.
Сольвега в доме ключница, надо слушаться и вставать.
Раздев государыню и поставив в деревянный таз, девушки в четыре руки принялись натирать ее соком тайских орехов — что проделывали с завидным постоянством уже четвертый день. Государыня ежилась и вздрагивала от стекающих липких капель. Кожа ее успела приобрести почти несмываемый изжелта-зеленый оттенок — говорят, такой цвет у недозрелых оливок. Сольвега с сомнением оглядела дело рук своих, проверила каждый изгиб и складочку:
— Неплохо, кажется.
Закутав государыню в капор, усадила в кресло, а Сёрен послала на кухню за горшком, в котором в печи томилась вапа, и на чердак за волосами, похожими на сохнущую в теньке овечью шерсть. На солнце сушить нельзя было — порыжеют. Сольвега надела рукавичку и стала медленно и вдумчиво красить государыне волосы. Заняло это уйму времени, но ведьма осталась довольна. Только фыркала на бродившего по столу кота, когда тот уж слишком сильно лез башкой в притирания.
Вытащив из шкатулы, надела госпоже на голову ту самую жемчужную сетку — мечту Сёрен, волосы валиком взбила надо лбом и ушами, смазывая жиром каждую прядь, чтобы лучше держались, а с затылка спустила перевитый канителью тяжелый жгут, упавший едва не до колен. Сёрен негромко ахнула. А неутомимая Сольвега уже натирала высокие скулы подопечной надвое разрезанным бурячком; мазала жирным кармином губы, стирала и мазала опять, добиваясь пухлости и кирпичного колера. Стряхнула лишнее в чашку.
— Хороша-а!
Надела ожерелье, серьги с яхонтами: те закачались у щек, меча густо-синие огни.
— Налюбовалась? Голову теперь закинь. А ты придержи за щеки, — велела Сёрен.
Достала скляницу с притертой пробкой.
— Что это? — спросила Берегиня.
— Красавка.
— Так я видеть не смогу.
— А мы у тебя на что? Водить станем. Зато глаза какие будут! Краса-авицы здешние иззавидуются. Не смаргивай. Терпи.
По капельке брызнула государыне в глаза. Зрачки сделались огромными, засияли влажным блеском.
— Ну, Сёрен, — улыбнулась Сольвега, — все вроде. Неси юбки и сорочку.
Нежный шелк прильнул к коже клейкостью весенних почек. Солнце высветило изгибы. Крахмальные юбки коробом, шурша, легли вокруг ног. Сёрен, став на колени, натянула на государыню чулки и надела замшевые мягкие туфельки с язычками. Брякнули в каблуках бубенчики.
— Савва, гряди!
И Савва вошел.
На распяленных руках он нес платье. Какое это было платье! Сёрен сдавленно ойкнула и схватилась за щеки, и даже привычная Сольвега всплеснула руками.
Насмешничая над потугами знаменщика управлять мечом, девчонки и ждать не могли, что в тот вечер, когда Лэти привел домой побитого им же Андрея, Савва вернется не один. За ним, выступающим важно и до смерти напомнившим Сёрен отощалого Бокринова индюка, воробьем скакал, сражаясь с вертлявой тачкой, тощий приказчик обруганного шемаханца, а на тачке гордо ехал преизрядный чемоданец тисненой кожи, распираемый в боках. Конечно, что это приказчик, все узнали позднее. А тогда, свалив чемоданец у порога и получив с Ястреба грош, счастливый парень убежал, а Савва велел заносить покупку в комнаты. Чем он уломал обиженного, Савва не сознался, попросил только отнести задаток, раз ему поверили в долг. Сам же стал извлекать и разматывать заказанное Сольвегой и сверх того: штуки тонких шемаханских шелков, браговские оловиры, рытый бархат из Полебы, алтабасы и паволоки, швейные принадлежности, пряжки, булавицы, запоны… Если б не сердитая Сольвега, Сёрен из клети бы не уходила.
Когда речь зашла о портном, Савва руками замахал почище мельницы, сказал, что не даст добро портить, и призвал Юрия Крадока на совет. А еще (ох, как хотелось его щелкнуть по носу) приказал принести деревянного болвана, чтобы живых болванов не имать. И никуда не делись — принесли.
Выпытав у Юрия тонкости и отличия шемаханской и кромской моды — на пробы они перевели чуть не целую шкуру бычка и углем замалевали стену — Савва заперся. А еду ему оставляли под дверью.
Похоже, не зря кормили.
Платье было двойным: внизу дразняще мерцает сквозь разрезы молочный, окаймленный золотой тасьмой шелк. Узкие рукава мыском приподняты у кистей, открывая тяжелые запястья[21] с ограненными «розой» яхонтами — такими, что и в серьгах и ожерелье: от них руки кажутся особенно тонкими. Сверху — синий с алыми языками, слегка тусклый бархат: распашная юбка, пояс под грудь, приподнятые на плечах, набитые конским волосом и перевитые алыми лентами рукава, разрезные, у локтя раскрывающиеся, как плод, тяжело упадая к ногам; опушенный мехом квадратный вырез, почти прозрачная косынка закрывает грудь, складками уходя под мех. К платью еще полагалась крытая ржавым бархатом накидка из седой, зимней, белки и флер-туманец, размывающий черты лица. Закрепив его шпильками, Сольвега отошла и залюбовалась; а рот Сёрен вообще как открылся, так и забылся. Ровно пять минут Савва был счастлив. А после, потирая красные от недосыпа глаза, стал вязаться к Сольвеге с обедом — и куда в него лезет столько?
По желтоватому каменному полу бродили резные мелкие тени, пахло увядающими листьями акации, и узорная решетка на окне казалась украшением, легким и совсем не страшным.
Магистрат перевернул насаженный на стержень кусок бересты.
— И мостовое не платил також.
Когда-то наставник Донатор учил Юрия, коли портрет не получается, сравнить натурщика со знакомым предметом обстановки или зверем. Отец-радетель походил на барсука и окосевший поставец. Было сие следствием пьянства, мордобития или болезни, но лик скривился на сторону, левый глаз заплыл, правый созерцал переносицу, а угол крупного рта прятался во вздувшейся щеке. Юрий подумал, что магистрат едва ли закажет свой портрет, разве что в сумерках и сбоку.
Со стуком перевернулась очередная табличка.
— И верейное не платил. И дымное. И подушное.
Единственный нежно-голубой глаз выразил укоризну.
— По две полшельги с каждого, включая пеню, и это выходит…
— А поелику из воздуха сгуститься не могли, — ядовито перебил Юрий, — то следует допросить воротную стражу на предмет утаения дохода.
Магистрат мучительно воздохнул.
— Допрашивали быть. А ежели пробрался в город через калиточку в городской стене либо через верх оной, имеет место подлое уклонение от обязанностей честного человека по выплате…
— Мостового, верейного и на каланчу.
— Правильно! — магистрат расцвел. — Итак, это выходит девятнадцать…
— Десять.
Магистрат сунулся кривым носом в бересты:
— И плата за дознание.
В ратуше было тепло и сонно, плавала в солнечных столбах пыль.
— Двенадцать, и не шельги больше.
— Прямо сейчас.
— Четыре, — Крадок вывернул мошну, показывая ее внутренности. Монетки покатились по столу, отец-магистрат живо прижал их дланью. Порскнул из-под рукава песок. Покосившись на Юрия, рядец быстро смел его на пол.
— Однако же терзают отцов-благодетелей сомнения. Поелику вверенный нам градец не узрел возка славного нашего сожителя и врачевателя, — магистрат пожевал нижнюю губу. Ей-ей, барсучина. — А челядин вельми много, три девки… Не колдун ли?
Мастер перегнулся через стол. Отец-магистрат подался назад, в словах тоже.
— Замечу также, — сказал он с печалью в голосе, — что охрана вашего дедушки оказала гостю тароватому, известному и полезному Кроме, гвалт и поношение.
Юрий вылупился от души:
— Что?
Ресницы хлопнули одновременно — черные, длинные, как песня, Юрия и белесые рядца.
— Гвалт и поношение. Вот, в грамотке записано.
— Гвалт, может, и был, — вздохнул знаменщик, — а поношения — не было.
— Как же не было поношения? Он же гостя этим… басурманом звал?
— Сколько? — спросил Юрий прямо.
— Пять.
— Упырь.
— Набавлю.
— Стукну.
— А вот это — не нужно! — воздел пухлые руки радетель.
— Две.
— Но возок представьте. И озаботьтесь прошением в гильдию о дозволении врачевания, поелику…
— Понял.
И они разошлись, почти довольные друг другом.
Сольвега стукнула по исхудавшему мешку. Взлетела пыль. Радостно засмеялся Микитка.
— Ой, держите меня! — всплескивая обвалянными в муке руками, охнула Сольвега. — Ох, трое держите, четверо не удержат!
Тумаш с Саввой рады были стараться. Андрей — не все синяки еще зажили, — чуя подвох, остался в стороне. И правильно. Неотразимая в ближнем бою Сольвега грудью разметала помощничков. Тумаша приложило об угол стола, Савву мало-мало не закинуло в очаг. Попытка возмутиться была пресечена неумолимо.
— У, ряхи бесстыжие, — свирепствовала ключница, — оглоеды, коты подзаборные. Совести у вас нет! Мыши скоро с голоду разбегутся. Толокна в кадушке на дне, по ларю с мукой ветер свищет, шемаханское пшено кончилось, а вы жрете да девок лапаете, саранчуки!
— Такую лапнешь, — прогудел Савва, потирая колено. — Себе дороже.
Сольвега метнула в него косой взгляд, грохоча в котле уполовником.
— «А когда я стану вот так, — осторожно прошептал Андрей, — то мне плевать, на какой стороне у тебя тюбетейка».
Масла в огонь подлил воротившийся Юрий. На крик и грохот в кухню прибежали Сашка, Ястреб и зареванная Сёрен — Лэти ушел с фрягом Хотимом Зайчиком. Ушел ненадолго — надолго обряд не отпустил бы, но сиротка все одно рыдала, как по покойнику.
Ястреб грохнул кулаком об стол, заставив кухонную утварь, на радость Микитке реявшую под потолком и гоняющую по углам взрослых дяденек, вернуться на предназначенные места.
— Десять шельг, — почти неслышно фыркнула Сольвега. — Это ж муки три мешка.
Ястреб выслушал, ухмыляясь, запустил пальцы в волосы:
— Да-а. Ну, лошадки есть. А вот где я им возок достану?
Мужчины переглянулись.
— Стоит у нас… какая-то развалина, — мученически признался Юрий.
— Так что ж ты… — мужчины вскинулись смотреть.
— Да, развалина, — Андрей пнул колесо. — И в печку не сгодится.
Ворота были распахнуты, по каретному сараю плавала подсвеченная солнцем пыль, пахло трухой и сеном — хотя сена здесь не хранили лет пятнадцать.
— Все равно исправлять придется, — Тумаш стал закасывать рукава.
Ястреб кивнул.
— А ты, Сольвега, с Андреем за конями. Через картину-ключ их в дом и можно бы завести, да по лестнице спускать намаешься. Ничего, дня через три пригоните. Сёрен за Микиткой присмотрит или с собой?
Ведьма-ключница пожала плечами. Улыбнулась полногубым ртом.
— Так коней ворочать не будем?
На нее вылупились.
— Ягодка, — отвесил челюсть Савва, — как ты это представляешь? Люди добрыя-а, мы тут вам паутинника убили, домишки порушили, коней свели, так теперь ворочаем; а игде у вас городская тюрьма?
— Я ж говорю, конокрады, — Сольвега казалась очень довольной. — Кстати, надо коням клейна сменить. Нарисуй мне исангские, ладно?
— Ой, вот вы где, — воротный проем заслонила тощая фигура аптекаря, у ног его отирался кот. — А у меня к вам дело.
И заливисто чихнул.
Как ни старайся, ни прячь под корыто чудо, все равно прорвется — хоть пальчиком солнца на сизом бочке перезрелой сливы, хоть зыбкой радугой с метелочки, которой, макнув в воду, обрызгивают торговки дары земли. И сами женщины, вдруг разглядевшие струистое сияние, то ли отшатнутся, то ли улыбнутся неуверенной улыбкой. Приметлива была Сольвега, стоя на солнцепеке, где полотняный навес едва давал тень, рядом с другими зеленщицами. Три дня тому и помыслить не могла, что вот так будет стоять. А все Мартин, получивший за снадобья зеленью — огурчиками, бурячками, белой молодой капустой… Жалуясь, что к торгу неспособен, умолил заступить Сольвегу. Она красивая, у ней бойчее раскупится, а деньги лишними не бывают…
Словно ветром протянуло по торгу. Женщины в ряду засуетились, как спугнутые горящей лучиной запечники, разом желая и прикрыть телом товар, и кинуться прочь. У кого были с собой дети, прятали их тоже. Сольвега глянула. Из узкой каменной арки выворачивала, опираясь на клюку, колченогая старуха. Подходила к торговкам, тыкалась тяжелым носом в зелень. Бормотала недовольно, ерзала глазищами, чесала проросшую волосом бородавку на подбородке. Несмотря на хромоту, двигалась бабка проворно, как готовая что-то спереть ворона. Зыркнула на товар Сольвеги, фыркнула. Клюнула длинным носом. Сорвалась капля, упала в свежую зелень. Торговка стиснула зубы.
— Разве ж это зелень, — гундосила бабка. — Разве зелень… Давеча, помнится… А это. Не, не то.
Обмяв, всадила в кошелку некрупный кочан. Прибавила пучок укропа. Послюнив пальцы, долго ловила в кошеле денежку помельче. Задвигала взглядом:
— Э-э, мальшик, мальшик!
— Ах ты! — подавшись вперед, Сольвега схватила бабку, зажав ее носище между средним и указательным пальцами. Свободной рукой перехватила старухину кошелку:
— Не тревожься, матушка, сама донесу. Приглядите за товаром, ага?
Повесила кошелку на локоть, все так же, за нос, повела бабку с рынка. Женщины, зажимая передниками рты, глядели вслед. И почти телесно чувствовалось, как спадает в них напряжение.
Бабка лживо хныкала, растирая покрасневший нос.
— Гадкая! Гадкая! Не стыдно тебе?
Сольвега уперла кулаки в бока:
— А тебе — не стыдно? Опять скажут, Старая Луна пошла мальчиков воровать.
— А ты видела? Да, ты видела?!
— Вопишь, как карманница перед лозиной, — Сольвега презрительно пнула носком башмака подвернувшийся камешек. Надутая, будто мышь на крупу, старуха сидела на чьем-то порожке перед ней.
— Просить хочешь, а меня — за нос, — немного спокойнее сказала она. — Не ем я мальчиков. Заберу иной раз, да. А ты спроси, спроси, какими они возвращаются? Ястреба своего спроси.
— Он не мой.
— А хотела бы?
Ведьма снова потянулась к бабкиному носу, но та на удивление резво отпрянула:
— Шутю! Э, капустку мою помяла…
Плеснули в глаза заскорузлые ногти. Сольвега отклонилась чудом, почуяла горячие писяги на щеке. С размаху, ладонью, ответила, своротив на сторону бабкину голову. Та сплюнула в ладошку последний желтый зуб, поразмышляла, хмыкнула… и улыбнулась.
— Ведовством пытать не буду. Э-э, кровь заговори.
Сольвега вытерла щеку ладонью, а ладонь о передник. Взяла кошелку:
— Идем.
— Ишь, гордая. Товар твой так себе, никто не позарится.
Заковыляла впереди, показывая дорогу. Но Сольвега едва за ней поспевала.
Дом оказался под стать старушенции: кривая крыша, обломанная сверху труба, поросль ромашки за наличниками. В двери позеленевший медный замок. Старая Луна вытащила из одежек тяжелый ключ с вычурной бородкой. Долго возилась, отпирая… Внутри все было не так. Высокие своды рождали эхо, на натертый до зеркального блеска пол боязно было ступать. Пригнанные плитки, резная мебель из шужемской березы, шелковые обои с чистого тона парсунами. И посреди нижней залы точеная из темного дерева прялка. Крячет маховое колесо, постукивает пяточка, точно каблучок невидимой пряхи жмет на нее, отбивая по плиткам. Крутится пустое веретено. Потому что там, где должен быть гребень с куделей — овальная вмятина в дереве.
— Ну что, попробуешь? Спрядешь нам судьбу?
Сольвега вздрогнула. Луна хихикала сбоку, пытливо заглядывая в глаза. Голова ее мелко тряслась. Мозолистым пальцем приласкала старуха точеное дерево.
— Трех вещей не хватает, милая. Гребешка для этой прялки, лунной ночки да мастерицы.
— Е-есть…
Выговорилось хрипло, будто корявые пальцы надавили, оглаживая, горло.
Старуха глянула хитро:
— Уж не ты ли?
— Скажи, баушка, отчего ты проснулась? — голос возвращался, делался звучным и сочным, как вишни на июльском дереве.
— Сроки пришли.
— Уж ли? — невольно передразнила ведьма. — Спать тебе и спать, а не мальчишек щипать по заугольям.
— П-ш-ш!!.. — слюна брызнула со стянутых суровой ниткой губ. — Доплачешься у меня…
Старуха резко отвернулась от прялки, точно разом потеряв к ней интерес, поплыла — дивно, но, именно, поплыла по крутым сходам наверх. Сольвега, пошла за нею, обогнув коловорот на изрядном расстоянии, скомкав пальцы правой руки на переднике, насквозь, так, что на ладони прорезались кровавые лунки от ногтей. Только бы сама собой не рванулась куда не след рука.