Тихо покряхтывали бревна стен от ночного мороза, замедленно поворачивалось, отзываясь в них движением, водяное колесо. Заслонки были подняты, но наросший на них ледок мешал живому течению воды. И все равно она сочилась, подпитываемая бившими в пруду теплыми ключами. Точно так же сочилась в прорехи туч лунная кровь, капала на оточившие пруд двухсотлетние ели. Их нижние сучья, лишенные игл, свисали таинственной порослью над утоптанной, без подстилки, землей; верхние, огромные и живые, курчавились почти черной зеленью. Десятилетнему Сашке ели казались заморскими красавицами в бархатных платьях. Сейчас они недовольно ежились, качаясь на ветру, частым гребнем расчесывали небо. Была ночь в канун Имболга, темная и тревожная. И лишь огонек над дверью мельницы в глухой пуще напоминал о существовании человека. Заповедное место это, объединявшее суть Берегини: воду и лунный свет, — издревле служило не столько для помола зерна — станет кто так далеко отправляться за этим без дороги… На мельнице обучались искусству ведьмы. Прежде это были лишь прирожденные, с 22-рядной записью поколений на берестяных свитках или шужемской бумаге и в лунной крови. Теперь же Черта перемешала все, и на мельнице могло оказаться дитя без такого подтверждения, едино с даром, установленным испытанием. Но все равно только девочка. И потому Сашка, переодетый девочкой, и радовался, что удерживается здесь так долго, с середины осени, и трепетал, что обман откроется вот-вот. Но Пряхи ворожили ему, в Кроме творились строгие дела, и старшие наставницы, уехав в столицу в канун осеннего равноденствия по призыву ковена, так и не возвратились. Мир рушился, но здесь, на мельнице, не хотели этого замечать. И, как уже много столетий, послушницы учили затворять кровь, признавать своих, читать и писать, разбираться в травах, наводить красоту, прясть, готовить, водить плясы и петь. А еще хватало обыденных забот: собирать хворост, обихаживать и доить живущих на подворье коз, перебирать сушеные плоды, чтобы не зачервивели, собирать в лесу рябину и поздние опята… К вечеру Сашка уставал так, что падал в постель. И сил бояться не оставалось. А еще было хорошо, что никто не докучал, признавая за начинающей ведьмой обязательное право на уединение. И купаться можно одному — хоть бы ночью: вода в пруду даже зимой оставалась теплая. А зверей и чужих людей мальчик как раз не страшился — их не пропустил бы окружавший мельницу защитный круг. Даже не столько круг, как невидимая шапка, поднимавшаяся над печными трубами. Вот ведьмы сквозь нее ходили запросто.
Родных Сашка потерял, когда убегали от Черты — про это ведьмачки знали, и Сашке из-за своего обмана особенно стыдился их жалости. В самый раз забраться поглубже в ельник и поплакать. И так поступал не он один. Он замечал, что даже старшие порой возвращаются из чащи с зареванными глазами. Вестей из столицы не было. А сегодня в самую полночь забрела на мельницу гостья. И ведьма не из простых, иначе к чему бы послушницы зашуршали, словно вспугнутые огнем запечники, заставляя девчонок постарше бегать с гребнями, полотенцами и душистым мылом, разжигать уже потушенные печи, до ломоты в руках таскать из ключей горячую воду? Едва ученицы исполнили черную работу, их тут же отправили спать, да еще, чтобы не выскакивали, любопытствуя, приплели двери слабеньким сплетением. Но усталые тела сопротивлялись сну. Сашка сидел, прислонившись к стене, чувствуя холодок выходящих на двор бревен и толчки колеса. На выскобленные половицы, на широкую постель ложилась, то погасая, то возникая снова, лунная дорожка.
— Девочки, станем сказки сказывать?
Девочки, все тринадцать, делящих одрину, радостно запищали. Сказки на мельнице сказывать умели и любили. Особенно ночью, когда так и веет жутью, и из-под холмиков лоскутных одеял сверкают в полутьме одни глаза.
— Сашка, твоя очередь!
Он повозился, подтыкая под заледенелые ступни одеяло:
— Жили-были…
Там и впрямь все было, как в сказке. Над озерцом-серпом, таким маленьким, что оно напоминало скорее выложенную мрамором купальню, поднимался и развеивался пар, зеленела мхом мраморная скамья. А к воде дальнего берега спускался колючий куст дикой розы с набухшими почками.
Где-то дальше, за частым еловым гребнем, прерываемым жарким пожаром осинок, громоздились тучи и сеялся снег, а над заповедной поляной небо было синее. И, точно в месяц свадебник, золотели на солнце березы. И так тихо было вокруг, что казалось слышно, как сквозь подстилку опавшей листвы проклевывается трава.
Сашка знал, что ходить сюда, к воротам Терема Хрустального, строго-настрого запрещено, но что ты за ведьма, если не пробуешь — через запрет? А вода в озерце была похожа на прозрачный выпуклый драгоценный камень. Плавно уходил в ее глубину мрамор, украшенный золотыми разводами солнца, и сквозь колыхание донника и стрелолиста просвечивал зернистый песочек, перемешанный с прозрачными яркими камушками; плавали, шевеля плавниками, рыбки. Здесь можно было сидеть часами. Забывать про строгих наставниц и время. Думать ни о чем. Перебирать собранные в передник запоздалые цветы. Говорить с Берегиней. Это неважно, что ты ее никогда не видел, если ее присутствие разлито везде: в колючих стеблях шиповника, тронутых цветением, в спокойном колыхании воды и движении облаков…
— …там он ее встретил. Но перья не воровал. А оборотился ястребом и летал с ней по поднебесью…
Сашка тихо удивился тому, как сплел в сказке вымысел и правду. Не прилетала к озеру уточка и не сбрасывала рыжие перья. Тяжелые золотые жуки гудели в воздухе, образуя правильный круг. И из круга этого выпала то ли женщина, то ли белая сова. И сполохи в ее глазах: лиловые и золотые, и цвета рыжего и зеленого янтаря… Он глотнул, точно ожегся: как от молочай-травы. Словно грудью налетел на ножи и осколки, торчащие из рамы: есть и такая сказка. Только Сашка не улетит прочь раненым соколом, не заставит искать себя ни три, ни десяток лет.
Девочки одна за другой засыпали. Полз по половицам блеклый лунный свет. Резали осокой воспоминания.
…- Я не могу. Я не прошел испытания.
— Какого? Ты не пересек Лес с одним ножом, не победил зверя? Не повернул к себе избушку на курьих ножках?..
И его отражение в лиловых, как море, глазах.
— Я тебя никогда не забуду.
И ее смех — звоном лесных колокольчиков.
— Я, правда, пасынок птиц? Выродок, рожденный Чертой? Правда, что Дар достался тому, кому не должен принадлежать? Что от пограничников нельзя рожать детей?!
— Берегиня светит всем.
И заполошно стучится сердце, когда он смотрит на разметавшиеся по вышитой наволочке косы или русая голова тяжело льнет к груди. И напрягшаяся меж бедер плоть не кажется стыдной и ненужной, противоречащей ведьмовскому дару…
Травница поймала его на пороге зелейной кладовой: в ночном чепце и рубахе с накинутым поверх платком из козьего пуха, с масляной плошкой и сумкой с травами в руках. Сашка отскочил, своротив с полки бутыль. Та покатилась, пятная жирным половицы. К летнему аромату развешанных под матицей и по стенам трав прибавился резкий лекарственный запах. Закаменев под взглядом, воришка покорно вложил сумку в протянутую руку. Ведьма запустила туда востренький нос, ощупала и обнюхала каждый пучок:
— Ты, Сашечка, наперстянку и ландыш не бери, они ядовитые. Лучше боярышник и вереск. Или омелу.
Сплетение отпустило, и, чтобы спрятать глаза, он стал отжимать замаслившийся подол.
— Еще козье молоко хорошо от сердца, — девушка по-вороньи склонила к плечу голову с узлом иссиня-черных волос. — Пришла бы по-доброму — я бы объяснила. Сегодня разбираться с тобой не стану: поздно, да и гостья у нас. Посиди в кладовой пока.
Мгновенно его настиг сон.
Сашка оказался в бесконечном зале. Высоко-высоко над головой тлел фитилек в похожей на тележное колесо лампе, сквозняк колыхал лохмотья паутины; стенные гобелены заросли ею так, что рисунок разобрать стало невозможно. Клочья той же паутины катались по полу, а вместе с ними безжизненная, серая пыль. Закрутившись перед мальчишкой коричневым смерчем, подхватывая всякий мусор и густея, поплыла она наискось в угол. В полной тишине. Разве что слышались Сашкино дыхание и частые отчетливые толчки сердца. Хотя… под огромным письменным столом в торце зала, седым от пыли, кто-то был. Сидел тихо, как мышка, почти не дыша. Сашка нагнулся и увидел девочку — не старше его самого, в серой от пыли кофточке и плахте, на которой сквозь мутные разводы проступали рябиновые гроздья и васильки. Девочка скорчилась, подтянув к подбородку острые коленки, обхватив себя руками, и во всю силу рыдала, просто захлебывалась слезами. Сашка удивился, как же до этого не расслышал такой плач.
Он заполз к ней под стол, пробуя взять за плечи, вытянуть наружу, но руки прошли насквозь. Хотя прикосновение оказалось теплым.
— Ты кто?
— Молодая Луна.
— Почему ты плачешь?
— Бо-ольно!! — девчонка зарыдала сильнее. Сашке удалось, наконец, обнять ее и вытащить из убежища, словно напуганного птенца из травы.
— Где больно?
Всхлипывая, она повернулась, и Сашка заорал: в черноте глубокой дыры на спине толкалось белое ребро.
Сашка проснулся от собственного крика. Ночуй в одрине, перебудил бы всех. А так лишь до смерти напугал пролезшую в зелейную кладовую мышь да паучков, ткущих по углам паутину. Сашка трясся в странном продирающем ознобе. Он кутался в платок, переминался и даже подпрыгивал, но никак не мог согреться. А из глаз не выдавилось ни слезинки. Мальчишка всем телом ударился о дверь, крича, чтобы его выпустили. Но никто не отозвался. Только дрогнули сплетения на замке. Он подскочил к окну. Окошко было маленькое — чуть больше лаза для кошки, к тому же забрано прочной деревянной решеткой. Но теперь даже рывка голых рук хватило, чтобы ее отодрать. Не обращая внимания на занозы, углом решетки он вышиб стекло. Холод ожег. Но Сашка ногами вперед упрямо полез наружу. Рубашка задралась к шее, зацепилась за косяк, и мальчишка повис, рискуя или задохнуться, если станет дрыгаться, или замерзнуть насмерть. Пальцами босых ног он лихорадочно нащупывал пазы между бревнами, чтобы подтянуться и освободиться, помогая себе рукой. Брызнула кровь из прокушенной губы, онемели пальцы. Но он вышел победителем и слетел на едва припорошенную снегом ледяную землю, больно стукнувшись босыми ступнями. Зажал вскрик и побежал, что хватало сил, огибая еловые стволы и проламываясь сквозь терновник.
Государыня проснулась — как не спала, успела поймать закоченевшего Сашку на руки.
— Ой, дурень!.. Полезай в печь!
Мальчик посмотрел на нее в немом изумлении.
— Я угольки сгребла, пепел вымела, а камни еще теплые. Полезай! Там в углу казан с кипятком. Пропотеешь — умойся.
Сунула ему в руки полотенце, обильно вышитое петухами; все еще окостенелого, с негнущимися руками и ногами, почти поднесла к печи. Подтолкнула в устье.
— Выползешь — на припечке козье молоко с медом. И ряхой не крути. Чтоб выпил!
На четвереньках Сашка пролез в печное чрево, теплые кирпичи щедро отдавали почти летний жар онемевшим членам. Тело сразу же обильно вспотело, промочив рубаху.
Государыня как видела:
— Рубаху давай. Тут, на жерди повешу. Пока вылезешь — просохнет.
Мысли были вялые, неотчетливые, и Сашку нисколько не удивило, что Берегиня заранее изготовилась к его приходу, знала, что прибежит босой и в одной рубахе — по морозу, особенно залютовавшему к утру.
Сашка лег ребристой тощей спиной на печной под. Вспомнил сказку про Старую Луну, любящую запекать в печи непослушных мальчиков, убежавших в Укромный Лес. Выходит, сказки не врут. Только вот его, Сашку, никто на лопату не сажал и насильно в печь не заталкивал. Пахло теплым кирпичом и горечью сгоревших березовых дров. Прошибал пот. Тепло кружилось в голове, и мерещилось, что в трубе над ним подмигивает маленькая звездочка. Хотя быть такого не могло — труба не по разу изгибалась, чтобы сберегать тепло.
— Эй! Не усни там!
Он вовремя очнулся, нашарил теплый закопченный бок котла с висящим на нем ковшом, извертевшись, сумел кое-как обмыться, то и дело забываясь и стукаясь темечком о низкий изогнутый свод. Вытерся. Полез наружу.
Государыня из вежества отвернулась. Сашка еще раз обтерся, надел сухую чистую рубаху и переступал на полу, глядя на темные мокрые отпечатки собственных ног и снова начиная дрожать.
— На печь давай!!
Его бесцеремонно подсадили в одеяла и кожухи, к мурлыкающему коту за трубой — самое уютное и безопасное сейчас место. Повелительница жизни и смерти высыпала в печь и раздула угольки, подкинула дров; раскрасневшись от печного жара, ловко орудовала ухватом. Подала Сашке горячее молоко с медом. Снова согревшись, почти проваливаясь в дрему, он пробормотал:
— Мне сон был.
— Какой? — Берегиня сидела на краю печи, свесив вниз ноги в полосатых чулках, постукивая одной о другую, зевала. Колыхались от дыхания упавшие на лоб растрепанные волосы, коса щекотала Сашке щеку.
— Молодая Луна… с дырой в спине, — выдохнул Сашка и обрадовался, что отважился это произнести.
Государыня повернулась к нему спиной:
— Ну, где?
В полутьме белела тонкая льняная рубаха. И никакого следа раны. Сон…
Она зевнула:
— Подвинься, горе луковое. И спи. Рано еще.
Прилегла, зарывшись в меха, свернувшись клубком, разнеженная, тепло согревая Сашкин бок. И он, уже ныряя в сон, чувствовал, как стучит рядом ее сердце.
Ох, лучше бы он не спал. Молодая Луна в его сне кричала от боли, и валялся в стерне меч с оголовьем, похожим на половинку цветка — тот самый, которым учила Сашку владеть государыня. (Вытирала едкий пот с лица и шеи, глотала приготовленные мальчишкой отвары и снадобья — и раз за разом заставляла его повторять защиты и удары, каждый раз хоть шажок, да делая навстречу противнику).
Сашка на деревянных ногах сполз с печи, голова была, как в тумане. Но этот туман пропал, едва мальчишка увидел, что меча, обычно висевшего над постелью в потертых ножнах, на месте нет.
Женщина висела, покачиваясь, на собственных косах, медленно закручивалась вокруг себя. Ветер обжимал вокруг тела, задирал выше пояса легкий не по времени рубок. Ноги у повешенной были гладкие, полные — красивые. Ступни странно вытянулись, точно пальцами она в последний миг силилась и почти достала земли. Небритый и вонючий мужичок, наощупь распутывая гашник, уже лапал мертвую взглядом, примеривался, заходя сзади. Сашка безошибочно прочитал его намерение, и хотя что-то внутри уговаривало не вмешиваться, поднял камень… Вонючий не ожидал от дитяти беды, камень вбился в висок острым краем и уложил его на землю.
— Зря, — прозвучало у Сашки за спиной. Он вздрогнул и обернулся. На него почерневшим изможденным лицом пялилась ведьма. Сидела на сухой лесной подстилке, прикрыв рваным подолом босые ноги, и из ладони в ладонь пересыпала коричневую пыль. — Уже поздно… ей… помогать.
Сашка припал за кустики. Его вырвало. Голова сделалась легкой и пустой. Потом мысль потянулась разрезать на повешенной рубок (как очистить от скверны) и похоронить ее повыше, в дубовой кроне, призвав горлинку и сову…
— Не трать, — кивнула злая тетка, отряхая руки от пыли. — Не трать Дар, Берегине неси.
Сашка сорвался и, подхватив подол рубахи, бросился бежать. Безумные глаза на черном лице горели вслед.
Государыня в своей неприметной одежде сперва показалась ему холмиком на стерне. Рядом валялась в грязи распотрошенная сумка и лежал клинок. Сашкины глаза приковал серый тусклый блеск. Потом он медленно перевел глаза на Берегиню. Она упала лицом вниз, выбросив вперед руки, одна босая нога поджата, другая вытянута, от затылка змеится растрепанная коса, а в обугленной дыре на спине, точь-в-точь, как в Сашкином сне, дергается вверх-вниз белое ребро. То, что больше всего ужасало Сашку, и доказывало, что государыня жива. Сверху, прибивая кислый запах ведовского огня, порошил пыльный снег. В тусклом умирающем свете сдувало с березовых ветвей волшебное золото. Сашке сделалось разом холодно и жарко, вспотели подмышки, и пересохло во рту. Он снял, чтобы подсунуть под раненую, душегрею, в спешке накинутую, когда убегал из терема. Но побоялся навредить. Время шло. Ребро все так же ходило в запекшейся бескровной темноте. Маме, видимо, очень больно.
Почему она не умерла до сих пор? Что ее держит? Берегиня, слившись с государыней, наделила ту силами великими, но не безграничными… Сашка вдруг подумал, как это — жить, не старея, пятьсот или больше лет… когда все, кто были тебе ровесниками от рождения, уже мертвы… это было непредставимо и страшно. Он помотал головой. Но вот же она. Родная. С ним рядом. Как есть кот, мурлычущий на теплой печке, и звездочка в трубе…
Шепотом забормотал Сашка канон: «Великая Мать, хранительница миров, Четырехликая Луна[10], повелительница жизни и смерти и создательница всего сущего…» И осекся. Это были правильные, но чужие слова. А Берегиня…
— Мама! Мамочка…
Он приник; как пушистого зверька, стал гладить встрепанные волосы, щеку, хрупкое закаменелое плечо, скользнул ладонями к ране. Сила рванулась из Сашки наружу, сила, которая — если не выпустить — разорвала бы его изнутри.
Сашка приподнял тяжелую, как котелок с кашей, кружащуюся голову. Показалось, что крысы выжидающе смотрят на него со всех сторон красными бусинками-глазами. Стерегут, так ли слаба добыча, рисковать ли накинуться или погодить. Сашка взмахнул рукой, как серпом, и крысы отпрянули. И совсем не сразу понял он, что это люди. Страшенные, точно выползки, смердящие, в разнообразных, но одинаково грязных лохмотьях. Лица, опухшие от голода, гнойные глаза слезятся, от холода обметало губы. И по-звериному дергаются покрасневшие носы. Бродяги еще не чувствовали себя в своем праве на заветных землях государыни, потому подходить не решались. А когда Сашка выставил перед собой руки, вообще отпрянули шагов на пять. Не понимали, что ведовское пламя в нем выжато, излито досуха, даже если хотеть, не выдавить ни капли. Зато рана на спине Берегини почти затянулась, только обугленные края туники рваной паутиной вздрагивали на ветру. Все, что ей нужно теперь — покой и тепло.
— Помогите!
— А что с ней?
— Заколдовали.
— Я ж говорил: все зло от ведьм, — приземистый мужичок злорадно осклабился. Спина у него была кривая, руки длинные. Говорили, так выглядит шемаханский зверь бибизян.
Не спеша на помощь, созерцали бродяги, как Сашка рвет зубами листву рубахи: на бинты; как неумело и старательно обкручивает кровящую рану.
— А свезло нам, девонька, — хихикнул «бибизян», от чего звериное лицо его сплющилось и задрожало. В самом деле, рубаха с кружевной поднизью да с женской вышивкой душегрея — за кого еще Сашку принимать? — Ввечеру костерок разожжем да возляжем…
Сашка растерянно хлопнул ресницами. Ему же ждать еще три года, чтобы сделаться взрослым, чтобы наравне с другими принять таинство ведовских костров. Другой бродяга, до бровищ замотанный в драный платок, поняв его смущение, потеснил звероватого: «У, дурень…» Сделал шаг к Сашке:
— Ты, дитятко, смолки хочешь? На, пожуй! — сплюнул в узловатую ладонь липкий желтый кусок сосновой смолы. Протянул его Сашке. — На. Пожуй, вку-усно… И иди. Твоим кострам время еще не пришло.
— А ничего она, — «бибизян» причмокнул, оценивая Сашкину прозрачную кожу, россыпь пота на лбу и в волосках над верхней губой, веснушки на длинноватом носу, глаза, синие, но не сапфировые, — а точно небо на переломе лета; стоящие дыбом, мягкие, похожие на отцветший репейник волосы. — Может, созрела уже к Имболгу. Позаботилась Берегиня. И нам, беглецам, святой праздничек случился. Теплынь тут. Да еды — ешь, не хочу, сама вкруг бегает. Как пали вороты — хорошо.
— Холодает.
— Зато бабы мяконьки. Не боись, красотулечка, мы не обидим. Как след, как Берегиня заповедала, станешь выбирать, — он обвел темной, с обгрызенными ногтями кистью щурящуюся смердящую толпу.
— Кому чего — а Хурду жрать и любиться!
Хурд ухмыльнулся, недобро обнажив пеньки зубов:
— Мне Люб люльку качал. Зацени хозяйство, — он потянулся к гашнику. Сашка зажмурился, тесно-тесно затворил веки, словно надеясь, что наваждение рассеется. Из-под век брызнули слезы.
— Перестань девку пугать! — буркнул угощавший Сашку смолкой. — Вон баба есть.
— Дак она дохлая.
— Не, только побитая.
Сашка резко разжмурился. Вглядываясь, побежал глазами по лицам: точно искал хотя бы понимания, пусть не жалости. Неужели сердца их так успели очерстветь? Неужели рука Берегини не хранит уже это заповедное место?!..
Кто-то потупился. А Хурд, все еще предлагающий себя, дернул толстыми потрескавшимися губами. Сашка наклонился и обеими руками вцепился в меч. Замотанный в платок покрутил головой:
— Кинь, девка, не дури.
— Белены объелась?
— Так она ведьма!..
Слово оскорблением ударило в лицо вместе с горстью смешанной со снегом пыли. Сашка смотрел, набычась. Хорошо, что ни луков, ни пращей нет у них.
— Отойдите.
Хурд хрюкнул. Они даже смеяться не умеют по-настоящему. Зачем их наказала Берегиня — Чертой, бездомностью, голодом? В чем провина?
Рукоять меча согрела Сашкины ладони. Государыня учила его им владеть. Значит, не подведет. Знала она, что придется вот так стоять против толпы ее маленькому ученику? Пусть насмехаются, лишь бы не подходили. Он же не сможет…
— Отойдите, — повторил он.
Сашка представлял, как же еще мало знает, как же не умеет управлять не то что толпой, собой самим. Не умеет угадать то единственное мгновение между стоянием и тем мигом, когда они кинутся. Поймать этот миг — тогда хоть одного встретит на меч. Иначе — сомнут, раздавят. Да ладно он… Берегиня лежала у его ног, и убежать Сашка тоже не мог. Даже если бы успел. Они стали заходить с двух сторон. На голом поле спиной не прижмешься, чтобы их только спереди встретить. В руках силы нет — Берегиню не унесешь. Колдовская сила в Сашке иссякла. Всей надежды — меч. Даже не родовой. Да тот — насмелился бы взять? Он — мальчишка, родовой клинок не про таких выродков. Сашка вздернул голову на хрупкой шее, наставил меч на Хурда — острием на уровень глаз, как учили. Руки подрагивали. Правая нога вперед, колени присогнуты. Лишь бы не ждать — долго Сашка так не простоит. И меч для него тяжел. И защиты совсем не помнит. И человека ударить, пусть дурного, но человека?.. Хурд, в отличие от Сашки, темным дремучим разумом это понял и приблизился на шажок:
— Положь игрушку.
— Стой!!
Голос вышел тоньше писка. Но другие в толпе, видно, почуяли серьезность Сашкиного намерения:
— Девка, не глупи. Иди. Мы не держим!
Миг, когда на него прыгнули, Сашка все же уловил. Даже делать ничего не пришлось. Хурд, как кура на спицу, насадился на меч. Потянул его вниз своим весом. Уже мертвый.
Всем телом назад, рывком. Меч вышел, точно из масла. Сашка качнулся от вида крови. Крутанул клинком. Тех, кто не знает искусства мечного боя, это здорово пугает. Поневоле отшатнешься. Даже если до острия еще с добрый вершок.
— Ведьма! Падаль! Бей ее!!
Вот только почему-то никто не торопился бить. Не улыбалось лечь вонючей грудой рядом с Хурдом, что ли? Сашка всхлипнул. Всю жизнь он мечтал быть ведьмой, а теперь — когда признали, а ведовской силы в нем вовсе нет и почему-то очень больно. Локтем левой руки он вытер глаза: ему надо очень хорошо видеть. Он покрутил головой. Ему очень важно сейчас хорошо видеть сердцем. Чтобы не прозевать следующего. Даже если придется положить всех.
Сашка слабел. Красные муравьи плясали перед глазами, во рту горчило и пересохло, по телу, несмотря на холод, вылез липкий пот, и руки ерзали на рукояти меча, а сам клинок сделался неподъемным, и подгибались колени. Сашка знал, что мирно его не отпустят, ни его, ни государыню. Тем более что рядом с ней валялись три мертвеца, а двое раненых отползли: один, до синюшности бледный, зажимал скомканной курткой обрубок руки, а второй держался за окровавленную голову. Но их с государыней, как видно, все еще хотели заполучить живыми и целыми. Несколько отправились резать ветки на копья, чтобы обезоружить Сашку издали, остальные держались поодаль, настороженно следя за мечником злыми глазами. Топор, по злобе или чтобы напугать, запущенный одним из них, пролетев у мальчика над плечом, прочно увяз в далеком ясеневом стволе. Хмурилось. Редкими горстями сыпал пыльный снег.
Даже если Сашка попробует еще раз объяснить, что здесь, в этом поле, у его ног лежит раненая Берегиня, все равно не поверят. И мир окончится. «Жизнь сказала: мир этот мой…» Уронить меч, упасть, ничего не видеть… «Мама, мамочка! Я сделал, все, что мог, и даже больше! Никто мне не помо…» Копыта глухо дробили замерзающую землю. Стук их отдавался в висках, и Сашка поплыл. А толпа глухо взревела, чувствуя, что придется отдавать добычу. Два десятка конных воинов, сопровождающих крытый возок, вынеслись из-под отряхнувшихся тяжелых деревьев и с размаху остановились, едва не стоптав угодивших под ноги. Одни кинулись бежать, другие, обманутые легкостью и доступностью добычи, которую представляли собой ребенок и раненая женщина, теперь не желали ее уступить. Тем более что их было больше вдвое. Потянулись из-за голенищ ножи, мелькнул в воздухе кистень. Сашка грудью упал на тело государыни: не потому уже, что пробовал защитить, а не удержали ноги. Туман перед глазами напитался кровью. Человек в дорогой рысьей шубе, выскочив из возка, нимало не боясь, разгонял бродяг пинками и ударами палки — как Сашке показалось. Они рычали, словно псы, но точно так же разбегались перед его уверенным напором. Кто не понял — того заколола протазанами охрана в кожаной проклепанной броне. Не выдержав конной атаки, толпа кинулась врассыпную. И Сашка потерял сознание.
— Успели!! Храбра девчонка! Что с ней делать? — интересовался усач в броне из железных перьев, потому признанный Сашкой главным. У него был густой, как в бочку, голос, меховой плащ топырился на плечах. Из-за ширины этих плеч усач казался куда ниже, чем на самом деле. Одной могучей лапой сжимал он хрупкое древко копья, другой — поводные цепи вороного жеребца. Жеребец фыркал на покойников, задирал губу, рыл землю копытом.
— Что хочешь, сотник, — владелец дорогой шубы, сухой жердяй с чеканным профилем, отмахнулся рукой с зажатым — теперь Сашка понял — зонтиком. — Что эти хотели — то и ты. Празднуй.
Он вынул из вялой Сашкиной руки меч государыни, рассмотрел. Сунул кому-то за спину, точно зная, что примут. Сашку успели небрежно отодвинуть. Приехавших интересовала Берегиня. Двое стражников подняли ее на руки и укрыли той самой рысьей шубой, но жердяй, оставшись в кожаном джупоне[11] и шерстяных штанах, заправленных в высокие сапоги, точно и не заметил пронзительного ветра и пыли со снегом, секущих лицо. Головного убора у него также не было, ветер дергал седые короткие волосы.
— Не возись долго. Потом убей.
Сотник тяжело выдохнул. Взмахом руки отправил свои десятки за владельцем зонтика и тронул Сашку мозолистой от мечной рукояти рукой. Пропыхтел:
— Ты, девонька, даешь. Сама их сложила?
Прижал Сашку животом к стерне. Поддернул на нем кверху рубаху и тяжело задумался. Сашка чувствовал, как оледеневшая земля под ним вздрагивает от грохота подков. Все было закончено. Все равно.
— Не трону тебя. Слышь?!.. Меня Выдром кличут, а все равно не трону. Воина нельзя. Живи.
Тяжесть со спины ушла, но еще до этого Сашка окончательно провалился в темноту.
Солнце зашло в этот день, так и не появившись. Сизые бастионы туч на окоеме окрасились по краям ржавой драконьей кровью, а потом резко стало темно. Сильнее замел снег. Вроде должно было потеплеть, но мороз, напротив, усилился. Похожие на скелеты ветки, потерявшие листву, отзывались на порывы ветра стеклянным звоном. Крутила поземка. Гарью и пылью пах воздух.
Возок подлетел, скрипя боками, ерзнул по едва присыпанной снегом земле, и, будто вкопанный, замер у подпертого кручеными столбами тесового крыльца. Внизу под теремом, разбуженные визгом полозьев, нервно заворочались обомшелые курьи ножки. Затрясли крутые ступеньки, сыпанули трухой в лицо. Стражники, оступаясь и скользя на льду, понесли государыню внутрь. Сени оказались на удивление велики, их населяли обыденные вещи: кадушки, ведра, ступа с пестом, — и пушистая наощупь темнота. Внутреннюю дверь, для тепла обитую войлоком и плотно прилегающую к косякам, пришлось долго тянуть за прохладную ручку, чтобы она подалась. Лунное серебро горницы заставило зажмуриться. Потом из него проступила печь, разрисованная цветами и травами. Замаячили широкий топчан, стол, деревянные кресла… Воздух казался зыбким, в нем плавали тени. Терем тихо вздыхал и потрескивал, на полузвуке заткнулся сверчок.
Зев печи охотно проглотил поленья. Черен согрел покрасневшие руки.
— Ишь ты… впустили нас…
Жестколицый хозяин шубы осек болтуна взглядом:
— Поворачивайтесь! Уложили — и вон.
Стражники, ворча, подчинились: так ворчат псы, признавая все же власть хозяина. Им было неловко и страшно.
— Вы, трое, — окликнул он последних. — Останьтесь. Воды.
Один из стражников приволок из сеней полное ведро, остановился, опасливо зыркая на окна и на захлопнутую дверь. Жердяй хмыкнул:
— Хозяйственный. Молодец. Ты, — жесткий взгляд уперся в самого молодого. Губы того побелели, но он силился показать, что не боится. — Налей в чашку да побрызгай на нее.
Деревянная чашка в руках у парня ходила ходуном, он расплескал половину. Кое-как собрал пальцы в щепоть и слабо брызнул водой государыне в лицо.
— Ну, что, очнулась? Плесни еще. Что ты, как неживой!
— Мы же! Непрошеные… Что с нами Берегиня сделает?
Жестколицый, скрипнув скамьей по полу, подвинул ее под себя:
— А ничего не сделает… уже. Не трясись. Потому, не успей мы вовремя — не было бы ни ее, ни Берега, ни тебя. Понял, герой?
Парень слабо кивнул.
— Пошел к лешему, раз такой нежный.
Владелец зонтика сам, бесцеремонно, как только что двигал скамью, усадил Берегиню в кровати.
— Спина…
— Пройдет. Сейчас пройдет. Потерпи, душенька… Солнце зашло?
Стражник, которого обозвали хозяйственным, приник к окошку:
— Да уж… Тучи невпрогляд.
— Вот и хорошо. Разувайтесь. Пояса с мечами снимайте. И броню, — его колючий взгляд не оставил стражникам выбора. — Возьмите ее под руки.
Жердяй изготовился, целя зонтиком в печь, но тут молоденький стражник не к месту ахнул, указав обкусанным ногтем: кровь, капнув с повязки у государыни на спине, упала на пол махровой алой гвоздикой.
Шли бесконечно долго. Каменная вязь погребов студила тела, пол морозил босые ноги, взбивавшие мелкую пыль, а лестницы были мрачны и бестолковы. Провожатый то удалялся вперед, обозначая себя лишь колыханием пламени в железных чашах и слепым постукиванием зонтика, то вдруг показывал жесткую спину. Стражники старались топать как можно громче, чтоб хотя бы эхо раздробило вязкую тишину. Государыня почти висела у них на руках, а за ее спиной пятнили камни обильные розовые цветы.
Зал оказался огромен. Высоко вверху, почти там, где небо, светилась единственным фитильком похожая на тележное колесо лампа, обкрученная пыльной кисеей. Вились лохмотья паутины. Пыль устилала пол ровным, нигде не тронутым слоем. В ней глохли шаги и дыхание. Накатил смрад. Стражи, охнув, остановились. Потом попятились, выпустив государыню; словно собаки, задышали ртом. Из темноты смотрели на них мохнатые желтые глаза.
У Берегини хватало сил, чтобы не упасть. Она сосредоточилась на этом (красные капли падали, превращаясь в цветы…).
— Уложите ее, — в лишенном интонаций голосе явственно прозвучал страх.
Чьи-то руки придвинули тяжелую скамью и уложили государыню на живот. Занялись раной.
— Подметите цветы.
Прутья метлы торопливо заскребли по каменному полу.
Она почувствовала унижение, словно приговоренная к телесному наказанию, и пальцы сжались на жестких краях скамьи с такой силой, что костяшки едва не проткнули кожу.
— Поверните ее на бок и привяжите, — велел все тот же бесплотный голос. Широкие пелены мягко прикрутили женщину к скамье. Тело невольно дернулось. — Тихо. Потерпи. Ничего плохого мы тебе не сделаем. Кричи, если хочешь.
И повелительно:
— Выйдите! Все!!..
Ночь Имболга тяжело обвисла на прогнувшиеся деревья. Звездный и лунный свет, проникая сквозь лохмотья туч, смешивался с таинственным мерцанием снега, но казался совсем зловещим. Ни один из священных костров не зажегся в эту ночь. Деревья тряслись и качались, громко скрипели, жалуясь на мороз, на беспощадность лютецкого ветра. Им отзывался полуоборванный волчий вой. От этого воя пробовали стать дыбом, храпели кони, выдыхая нежными ноздрями пар, тут же оседавший инеем на караковых и рыжих шкурах. Переминались, нетерпеливо сжимая поводья, стражники, кутались в меховые куртки поверх кожаных доспехов, поверх шлемов натягивали капюшоны до заиндевелых бровей; бороды и усы (у кого они были) — тоже брались инеем от дыхания. Вислоусый командир замер рядом с крытым возком. Внутри возка топилась печка, и окна, затянутые морозными цветами, светились, словно красные глаза. Ни один другой огонек не озарял изрытую конскими подковами снежную поляну в ресницах густых черных елей. Рассекавший поляну проселок упирался (как раз под ощеренной улыбкой луны) в деревянный разложистый терем: бревна с заткнутыми мхом пазами, сползшая до мелких частых окошек двускатная соломенная крыша. Терем был поднят на столбы — от мышей, и ветер свободно гулял под ним, завывая, заставляя коней переступать ногами, а спешившихся всадников в попытках согреться — топтаться и похлопывать себя рукавицами. К проселку спускалось широкое деревянное крыльцо. Двери терема были затворены, не шел дым из труб, в окошках не было света.
Жердяй в рысьей шубе, небрежно накинутой на плечи, и высоких сапогах стоял на этом крыльце, нетерпеливо кривил губы. Он тоже замерз, но спину держал жестко и прямо, а на локте по-прежнему болтался совершенно неуместный в это время года черный, с костяной фигурной ручкой зонт.
Входные двери скрипнули совершенно неожиданно даже для него. Выпустили женщину в коричневой рваной тунике и шнурованных тувиях, босую. Коса ее растрепалась, волосы лезли на потный лоб, а руки расставлены и глаза незрячие. Она покачнулась, и жестколицый еле успел ее поймать. Отдал короткий приказ, и великан-командир закутал женщину в шубу, на руках легко понес в возок. Тощий двинулся следом. Горстка пыли упала на крылечко холодного, как зима, терема.
В возке жердяй отставил, наконец, свой зонтик, перед этим стукнув в переднюю стенку, чтобы трогали. Кони взяли с места так резко, что седоков бросило назад. Конная охрана сорвалась за возком в карьер. Только снежная пыль летела из-под полозьев и подков, больно резала вместе со встречным ветром лица. И тосковал, захлебывался по пуще волчий вой. Каркали вслед всадникам с дубов и грабов вороны.
Худой разворошил угли в печурке, раздвинул шубу у женщины на груди, чтобы легче дышалось. Вытер пот с ее лица. Откупорил серебряную баклажку, которую носил при себе: оттуда тягуче пахнуло южным летом: сладкой тяжестью виноградных гроздьев. Избегая смотреть на спутницу в упор, жердяй напоил ее вином, отер струйку, сбежавшую с угла рта. Легонько похлопал по щекам:
— Все уже, все, госпожа моя. Уже не больно.
Прижал узловатым пальцем жилку у нее на шее.
— Опять рана открылась, голубушка? Ну, повернись, повернись…
Он, словно заботливая тетушка, уложил женщину к себе на колени, осмотрел повязку на спине. Поджав губы, брезгливо швырнул в огонь упавшие на пол цветы. Натуго перетянул рану поверх старых бинтов свежими.
— Найду скромных людей за вами ухаживать… увы, только на первое время. Правители Кромы должны быть бережливы. Садитесь, вот так… — он снова завернул женщину в шубу, поддерживая, чтобы не ударялась при толчках возка. — Ну, скажите, скажите, что не сердитесь на меня. Мы уступаем силе и сберегаем и город, и мир. К вящей пользе. Уступить сильному противнику — это так естественно.
Он опять стер пот с ее лба, прижал к распухшим губам баклажку:
— Глотните. Тут еще травы от жара. У вас будет жилье, еда и все возможное наше уважение. Да что там! — одной рукой мужчина ловко полез под сиденье и вытащил оттуда меч:
— Вот оно, родовое оружие Берега. Поглядите, насколько вас чтят новые Хозяева — оставляют вам и запону, и меч. Где-то она тут… — он достал осыпанную альмандинами серебряную улитку с булавкой. — Смотрите, милая.
Возок занесло, он остановился, скрипнув полозьями. В окошко постучали:
— Приехали!
Жестколицый, согнувшись, самолично обул свою спутницу в мягкие сапожки на зимней белке:
— Позвать нашего командира, чтоб донес? Или уж сама? Тут два шажка всего. Да лестницей на чердак. А там тепло-о…
И с воем отдернул руку, потому что из-под века женщины скатилась прямо ему на запястье слезинка, обожгла и улетела синим камешком на дно возка.
В канун Имболга бургомистр Хаген вскочил до света. Перед праздником приятных забот хватало. Нужно было договориться с ведьмами, чтобы подправили защитные сплетения стен и, особенно, речных ворот: с тех пор, как Радужна встала, миновав затворы, по льду могли войти и волк, и худой человек. Еще стоило заговорить соломенные крыши хозяйственных построек — от случайно зароненных искр огненной потехи, которая ожидалась вечером. И тот же лед на реке: пусть еще крепкий, да как бы не треснул под кострами и весом высыпавших на него горожан. Еще бургомистру следовало проверить, хорошо ли украшена ратуша и городские улицы, как дела у медоваров и хлебопеков (эх, зря все же не дала ведьма Ивка крыши обмолотить, как-нибудь перебедовали бы, а у беженцев тоже был бы праздник…); прочищены ли водометы под сладкий мед и квас… Ну и, конечно, ускользнуть от любимой внучки, которая непременно станет упрашивать деда взять ее «полюбоваться на огоньки». С внуками проще: полеживают в люльках и с молчаливой солидностью жуют беззубыми деснами кренделя. А эту егозу уже и зюзей не напугаешь… Хаген сладко заулыбался, сам того не заметив.
Едва закатится солнышко и взойдет над ребристыми крышами стольного города кривобокая серебряная луна, уложив почивать младенцев и стариков, устремятся кромяне от мала до велика под стеклянистые от мороза звезды. И до света станут пылать костры, волшебные огни на украсившей окна и двери хвое и выращенных на праздник перед воротами пушистых елочках и огненная потеха в небесах. Будут до света петь, ладить плясы, смеяться, любоваться красою мира… скользить на легких санках по обрывам, катать огненные колеса, летать на метлах… любить друг друга исступленно и нежно под ивами священной рощи и на покрытом соломой льду реки. Жаль, из-за беженцев и ополоумевших волков не выйдешь в Укромный Лес — тем пуще забот бургомистру, чтобы получился праздник. И пусть не думают молодые, что любовное томление менее сладко для стариков под перинами в коробе-кровати нетопленной по обычаю одрины, чем в священном круге костров.
Уже сейчас, с утра, город пропах сдобой и ванилью, хвоей. Суетились, спешили разносчики, гремели тележки, скрипели лопаты — горожане сгребали нападавший ночью снег. Над кормушками, которых нынче развешали и выставили особенно много, вовсю щебетали, пищали и ссорились синицы: серые и зеленые, хохлатые и обыкновенные; коричневые в черных шапочках и желтоватые воробьи; пожаловали из лесу голубоватые сойки, длиннохвостые зеленоперые сороки, сизые поползни. Восседали на ветках круглые и алые, точно яблоки, снегири. Птицы помогут избыть зиму, а там и до весеннего солнцеворота недалеко. И надо бы еще распорядиться выставить большую корчагу с медом для медведя — лесного хозяина. Почует сладкое, вылезет из берлоги, заревет — тут холодам и конец. Карачун — праздник зимней ночи и огня — суров. Имболг — легок и радостен. Жаль, Ивка Крадок распорядилась увезти государыню в Хрустальный терем, надеясь, что там отступит болезнь. О болезни Берегини думалось с легкой печалью, как и о Черте (с которой ничего не поделаешь, но Черта — где-то там, в тридевятых землях и разве краем задевает дела Кромы и нынешний праздник). Хаген зачем-то сосчитал и удивился: целый год он не видел государыню, не слышал мягкого голоса, каким она давала распоряжения и советы. Вспомнилось, как сидела в кресле у огня, а рядом на крохотной елочке позванивали стеклянные звери, отражали солнце. А потом он ходил с цеховыми старшинами по дворам, в вывернутых мехом наружу шубах, со смехом и прибаутками, оделял подарками: медовыми ковригами, сластями, перьями басенной жар-птицы… Хоть и басенная, а воткни перо в конюшне — лошади станут сыты да гладки; в хлеву — коровы дадут молоко ведрами, а приплод будет здоров и обилен; воткнешь в поле — не полезет в овсы медведь, и град не побьет; в развилку груши или яблони — ненасытные плодожорки и показаться не посмеют в сад. И люди будут веселы и работящи, а уж конца смеху и веселью…
Словно по команде, завыли псы, раздираясь между желанием вскинуть башку, предсказывая пожар, и опустить долу — на покойника. Кони стали биться в стойлах, выламывая дверцы копытами; заполошно, как при пожаре, замычали козы и коровы, закудахтали куры, заголосили, забили крыльями утки и гуси, заметалась другая мелкая живность; закаркали вороны, затрещали галки. А потом на Крому навалилась тишина. И в ней, под дымом, притиснутым ветром к стрехам, стали падать в унавоженный, истоптанный в грязную кашу снег птахи. Стекленели глаза, в пуху скорчивались тонкие, как веточки, лапки. И этот дождь был долгим и тихим…
— Ветер с полудня… — Хаген задумчиво поглядел на облака — А дуб все равно собачий!
Десятник охраны промолчал. Он пытался перевязать левой рукой раненую правую. Получалось плохо. Узкая улица за их спинами закипала страхом. Ни тот, ни другой не хотели оборачиваться.
Бургомистр попытался вспомнить все по порядку. Хотя бы с той минуты, как его помощники и стража ратуши вдруг позабыли сами себя и кинулись друг на друга с желанием убивать.
Додумать опять не вышло. Из-за угла выбежал ошалевший мужик ростом под облака. Разорванные и опаленные кое-где штаны болтались на тощих ногах. Выше пояса одежды не было вовсе. На лице прежде всего выделялись глаза: как будто на месте, а все же что-то в них не так. Словно костяными, перебирая негнущимися ногами, он гнался за рыдающей простоволосой женщиной. Та бежала по-заячьи, кидаясь туда-сюда, может, оттого мужик не успевал ее поймать.
— Да что ж это?! — заревел Хаген. — Что ж ты творишь?!..
Мужик перевел мутные глаза на бургомистра, десятника и четырех стражей, удовлетворенно кивнул головой. Схватил палку, прислоненную к стене — кто только ее там позабыл, нарочно, что ли? — и напал по кратчайшей дороге.
Один стражник ловко подставил безумцу ногу; второй оседлал упавшего и умелым движением притянул его правую руку к левой ноге, и связал его же поясом. Теперь бы отвести его к Луне! Стражники всю жизнь учились управляться с такими — у кого оборвалась либо истончилась связь с душой. Но их никогда и не было много. А вот к тому, что крыши сорвет у своих — многажды обученных и проверенных — оказались не готовы. Бургомистр вспомнил, какие удивленные лица были у тех, кого он переступал на площади: что случилось? Что происходит? Почему? Хаген все еще не впускал в себя мысль о смерти. Он помнил их всех еще живыми и сбивался, прикидывая по привычке, кого из уже лежащих лицом к небу слать за подмогой.
Внезапно откуда-то плюнуло пылью. Мужчины прищурились. Тоскливо выругался десятник — пыль бередила рану, которую он с одной рукой так и не перетянул. По их следам от ратуши бухал сапогами еще с десяток стражей. Эти вели себя как будто разумно, но пуганая ворона куста боится. Шершавые рукоятки оружия неспокойно прыгали в ладонях. Заметив такое, Хаген испугался по-настоящему. Уж мечу-то можно было доверять до сих пор!
А кудели?
Словно в ответ на его слова, пришел дым. Не обычный печной — сытости и тепла. Дым забило в узкую улицу сверху: порывом ветра с горящей крыши. В тот же миг Крома дико закричала: словно откинули крышку ларя, и наружу рванулось все страшное, что таилось в нем до сих пор. Хаген разобрал вопль о помощи, перекрываемый будто бы ревом зверя; треск выбиваемой двери, хрип и рядом с ним лязг металла по металлу — такой отчетливый, что задрожало все тело — а потом звук, который бургомистр до сих пор знал только по охоте.
Скрип железа по кости.
Его окружение и вновь прибывшие стражи испуганно переглядывались. Они привыкли носить тяжелые куртки, кутаться в привычный запах кожи, ощущать вес брони на теле и мечей на поясах… Это было знакомо. Они не попятились бы перед пожаром в стенах Кромы, и от осадивших ее беженцев… Хаген вдруг представил, как открываются ворота, и черное стадо без особой спешки втекает в них. Бургомистр вздрогнул и скрипнул зубами.
— Вы с кожевенного конца? Что у вас слышно?! — окликнул он прибывший десяток.
Отозвался рослый старшой. Знакомый, только имя на ум не всходило.
— Конец мира, господин бургомистр! Все всех грызут… Вины не говорят… Вообще не говорят. Вот на Листа сестра кинулась с серпом, — стражник положил руку одному из своих на перевязанное плечо.
— Неправда! — по-собачьи взвизгнул десятник. — Это же…
Договорить ему не дали. Из дыма по одному появлялись… люди? Кромяне? Жители самого большого и самого лучшего на Берегу города? Глядя, как они расходятся полукольцом и расчетливо прижимают стражей к стене чьего-то амбара, бургомистр захотел умереть.
Стражники рубились неохотно. Они не ждали и не хотели такого боя. Встать на врага из Черты — понятно. На того, кто лишает жизни и выбора — тоже понятно. Но на своих соседей! Хаген силился вспомнить, как зовут его людей — а на ум приходили только имена нападавших: вот этот, Соломенный — это же его амбар у них за спиной. Дядька Крайний — длиннорукий кожевенник из дома у самых ворот; за что и прозвали.
С топором.
Десятник, крутя мечом, неумело заплакал.
…Из напавших осталось двое. Похоже было, что они одумались: опустили оружие. Стражники перевели дыхание; кто-то уже и сам вложил в ножны меч. Тотчас Соломенный прыгнул вперед и с размаху ударил вилами — если бы не подставили протазан, насмерть. Стражник неловко попятился — упал. В бок Соломенному с хрустом врезалось острие, и от этого-то звука Хаген сполз лицом по стене, скрутился в калачик на грязной мостовой — и завыл. Как пес; как ребенок, который так и не понял, за что наказали, если не виноват. Его подняли под руки и поволокли по улице. Куда?
Куда угодно, только подальше от ратуши. Это оттуда тянет ужасом сильнее всего. Если пытаться рассуждать, то скорее уж станешь ждать беды от ворот: кто-то впустил в них беженцев, уж те-то не спустят Кроме. Снегом кормились четыре недели. И что Ивка соломенных крыш пожалела? Вот они и горят все равно… А только кто на кого идет, никак не понятно. Мятеж? Так ведь у мятежников всегда есть какой-нибудь знак, чтобы отличать своих в толпе, тем более — в бою. И мятежники обычно чего-то хотят, а потому и кричат о своих желаниях. В конце концов, Хаген не был ни слеп, ни глух. Едва Крому осадили, он стал тщательно прислушиваться к настроению горожан. Как будто все было тихо. Ровно настолько, чтобы излишняя тишина его не насторожила.
А сегодня словно луна раскололась! Все пошли на всех, без разбора и без смысла.
Маленький отряд пробегал по горбатому переулку, куда выходили задние ворота нескольких богатых подворий. Добротные заборы из дубовых досок, кое-где вовсе из вкопанных стволов. Вперемежку крепкие ворота; железные оковки, холодные на ощупь. Крики и треск огня здесь были тише, и дыма поменьше. Можно было дышать. Десятника — Коваль его имя, вспомнилось, наконец! — перевязали уже как следует, промыв рану из чьей-то фляжки. Распоряжался тот высокий страж — Вихраст. Имена всплывали, как из-под воды. Хаген следил сам за собой, словно за венком, плывущим по Радужне в купальскую ночь: вот качнуло, вот повернуло, вот к огню понесло течением.
«Как же можно? Как же в мире возможно такое, чтоб на женщин руку поднять? Что ему, Хагену, тогда остается? Добраться домой — и умереть со своими… Проще всего. Но вот от долга и совести его никто не избавлял. Как же он в вырии в глаза Берегине посмотрит… если будет для труса вырий[12]?
Пусть распоряжается Вихраст. Думай, бургомистр, думай. Что-то случилось с твоим любимым городом. Что-то нехорошее произошло. Опять же… беженцы могли и сплетение наложить, озлобившись в диком лесу на еловой коре. И в последнем рывке отчаяния, пожалуй, даже перешибить силой Ивку Крадок, или кто там из ведьм в ответе за охрану?
Но Крома же твоя не просто город, даже и с сильными ведьмами. Крома — Берегине колыбель. Да тут даже кошки не царапались до сего дня!»
Слева и справа разом затрещали ворота. То ли кто пожалел коней, то ли сами звери убегали от погибели. Из подожженных конюшен вырвались сразу два потока; Хаген и его люди оказались по разные стороны узкого проулка: как перед взбесившейся рекой. Храп и истошный визг перепуганных насмерть лошадей, а потом — удар. Кони разметали отряд, едва заметив, и так же быстро понесли дальше, в затянутую дымом неизвестность. Братья Оладья и Олень успели вскочить на забор, им досталось меньше всего. Коваль лежал лицом вниз и уже не ругался: копыта разбили ему затылок и хребет. Вихраст поднялся явно через силу; правая рука висела плетью. И сам Хаген обнаружил себя сидящим на створке ворот. Прочие стражники слезали с забора; один даже поднялся было с земли — но тут же упал снова. Вихраст махнул уцелевшей рукой: взяли и понесли! Оладья наклонился к упавшему и опустил плечи: уже не нужно. А Хаген грыз губы, грыз до крови, и все не мог понять: куда же теперь-то идти? Крома — кипящий кровью котел. Ничего святого, ничего постоянного, ничего уцелевшего. Мечи — и те вырываются из ладоней! Если о чем молить Берегиню, так о ясности. Пусть хоть что-то станет понятным! Хоть бы кто-то… хоть кто — объяснил.
Словно старая паутина под вихрем, рвались сплетения. Вывернутым чулком, ставшей на дыбы лошадью казался мир. Если бы Соланж, старшей ведьме Круга, дали хоть четверть часа, хоть пять минут передохнуть, понять, что происходит… Над городом летел пепел, обильно припорашивая и без того седые волосы. Ивы волшебной рощи сгибались под ветром и стонали, словно живые. Цепляясь за дымовые трубы дома Луны на Ущербе, катились серые облака. Сделалось темно. И в темноте этой взблескивал и метался над крышами Кромы огонь.
Ветер гудел, пыль секла лица особенно сильно, когда они посмели выйти за пределы рощи; ведьмы казались себе потерянными и оглохшими. Разбухшая дверь не хотела поддаваться. А внутри оказалось темно и тихо. Только однообразно жужжала прялка.
— Пусть хоть что-то станет понятным! Берегиня, пожалуйста! — Соланж стиснула руки перед сухой, не одно дитя вскормившей грудью. Старуха чувствовала себя столь же потерянной, как и остальные, но душила внутри липкий страх: в отсутствие Ивки она отвечала за всех. Бойня на улицах не позволила ковену добраться до дома Крадоков, а все поисковые и призывные сплетения таяли, не родившись. Соланж понимала, что Ивке так же трудно встретиться с ними. Значит, придется что-то делать без ее безудержной силы. Да и ковена с Соланж была всего половина. Сколько сумели собрать. По Кроме было не пройти.
Удар неведомого зла прежде всего пришелся по носительницам дара. Лишь помогая друг другу, они не скатились в морок, но пыльный туман, засевший в разуме, не исчез. Поначалу ведьмы искали причину всему в том, что озлобленные до крайности беженцы под стенами прокляли Крому, обойдя защитные сплетения. И только увидев безумие городских улиц, уразумели, что болезнь сидит гораздо глубже и к ведовству не имеет отношения. Не может иметь. Чуждость того, с чем пришлось столкнуться, пугала…
— Зеркальца нет, — осмотревшись в прихожей, пискнула молоденькая Полянка.
— Как?!
Это было немыслимо. Старинное зеркальце с вишенными цветами в оголовии, ловящее и обращающее в пряжу судьбы лунный свет, являлось такой же неотъемлемой частью прялки, как для человека нога или рука. Может, причина ужаса в этом? Или… Соланж задавила в себе мысль о смерти государыни. Ведь Берег, пусть сошедший с ума, все еще жив…
— Дверь заперта? Руки, сестры, — сказала она спокойно. Ведьмы взялись за руки, составляя круг, переливающий и усиливающий дар. И двинулись посолонь в хороводе. Страх отступил. А может, мирное постукивание прялки сделало его не таким весомым.
Колесо прялки сливалось в сверкающий круг, поглощало сознание, ведьмы открывались навстречу Силе. Робко шагнула из стены Молодая Луна: девочка в льняной сорочке и плахте, вышитой незабудками, рябиной и васильками. Босая, встрепанная, точно воробушек. Глаза у нее были заплаканы. Девочка казалась смутной, словно ей не хватало сил воплотиться. А за спиной у Луны, как на картине, проявлялась Крома — но не та, что видна обычному глазу. Крома ведовская: из узлов и сплетений, колышущихся, будто старая паутина; сверкающих или тлеющих, как угольки. Сплетений размытых, размазанных, истончившихся, поглощаемых паршой, сочащейся вялым страхом. Девочка-Луна удерживала видение, припав на колено, корчась от боли в спине… удерживала, пока могла.
Им еще предстояло понять, что ведьмовская сила ничто рядом с озверелой, алчущей крови толпой. Им еще предстояло: одним — проклясть свой дар, а вторым — отдать жизнь за него. Им еще предстояло: одним — выбирать, отрекаться, терять навсегда, уходя за Черту, спасая себя и своих детей, вторым — таиться и стать презираемыми и проклятыми там, где повелевали. А пока они смотрели, словно сквозь пыльную кисею, на то серое и безрадостное, что возникло из надломленной Чертой, а после преданной и убитой души. Покров был сорван, ответ произнесен — вот все, на что хватило сил у девочки-Луны прежде, чем погаснуть.
Ведьмы ковена прошли сквозь столицу, как масло по ножу. Они ничего уже не могли изменить и оттого ничего не боялись. У них оставалась надежда отыскать Ивку Крадок и с ее помощью узнать, что с государыней. Девочка-Луна не успела им этого сказать. На Зелейной улице замешательства было поменьше. А может, просто, устав от безумия, люди попрятались по домам. Первый удар порождений Пыли пришелся на ратушу, значит здесь, совсем рядом, и закончиться должно было скорее. Ведьмы переступили несколько присыпанных пеплом тел — так лошади перешагивают трупы, никогда не наступая на лежащего. Должно быть, не одну Соланж осенило искать ведьму Крадок. Из-за угла вынырнул потрепанный отряд с бургомистром Хагеном во главе. Бургомистр зачем-то тащил на руках крупного серого кота. Навстречу тем и другим спешили, перепрыгнув ограду, четверо усталых вооруженных мужчин. Ведьмы не чувствовали опасности и не изготовлялись к защите. Это сделали люди Хагена.
— Вы кто? — спросил тот дрожащим от усталости и напряжения голосом. И узнал, вздохнув почти облегченно:
— Пограничник Крадок! Но запрет никто не снимал… И?..
Один из спутников Ястреба, сутулый и лохматый, как лешак, отправил меч в ножны и напоказ выставил пустые руки.
— Потом разберемся, кто осужден и за что, — бросил Ястреб. — Где государыня?
Бургомистр побоялся вслух произнести то, что предчувствовали ведьмы, во что он никак не желал поверить сам.
— Мы пришли. А тут заперто… Соланж! — Хаген обрадовался. Мир для него мгновенно обрел устойчивость и прямоту. Старуха тоже узнала патлатого: это был осужденный ими с месяц назад пограничник Савва. Ушел из Черты? Значит, невиновен? Для вопросов действительно не время.
Ястреб метнул взглядом по лицам ведьм и стражи, стукнул в двери своего дома:
— Ивка! Ветер!! Откройте!
Молчание.
Соланж смотрела на Ястреба. Этот самый желанный мужчина Кромы, герой, щит Берега, изгнанный из столицы за то, что косвенно был повинен в смерти жены… Другого бы за такое ждала Черта. А этого всего-то изгнали; на границу, без которой он все равно не мыслил своего существования. Ведьма Соланж подозревала, что истинная причина опалы была другой. Старуха входила в ковен еще тогда, когда государыня пыталась остановить Черту или, хотя бы, заглянуть за нее. Ястреб поплатился за то, что посмел приблизиться и любить. Ивка слишком властна… какие глупости все же лезут в голову… Берегиня, да что с ним стало?! Незнакомый вздутый шрам вдоль виска и щеки, светлая щетина, лицо почти черное — от мороза? Или болезни? Глаза, как у кролика… И движется тяжело, трет грудь. Или долго болел, или был ранен…
Ястреб нашарил под порогом ключ и отпер двери. Оттуда пахнуло нежилым. Соланж удивилась. Странно… еще вчера Ивка была в Кроме.
Люди разбежались, обыскивая дом. Старуха стояла перед лестницей посреди выстывшей прихожей.
— Никого!
— Никого!
— Пусто!
Ястреб смотрел ей в лицо.
— Где государыня?
И ведьма сказала правду.
— Вы тоже видели эту живую пыль? Кто это?
— Кто бы они ни были, мы должны их остановить. Они — причина безумия.
Хаген подергал воротник:
— Дышать трудно. Мне все время кажется, что я зря шевелюсь, зря что-то делаю. Конец один…
— Ты жену любишь? — спросил Ястреб.
Бургомистр вздохнул. Все это время, бесцельно двигаясь сквозь разоренный город, пока не погладил приблуду кота и не сообразил, что надо идти за помощью в дом к Ивке Крадок, он отгонял от себя мысли о семье, особенно о егозе-внучке… любимице… Туда сейчас. Хоть бы знать, что с ними сталось! Не жить, так хоть умереть рядом с ними.
Ястреб прочитал его решение по глазам, положил руку на плечо, живой тяжестью словно привязывая к земле. И Хаген, и глазастая, несмотря на годы, Соланж увидели на кисти этой руки сетку мелких подживающих царапин — точно хозяин поцеловался с терновником.
— Есть способ попасть туда очень быстро. К Терему. Только… Соланж, — прикрыв глаза, Ястреб точно через силу, вспомнил ее имя. — Поможете мне?
Они оказались у чердака, на верху лестницы, возле занимающей простенок, покрытой патиной картины, дышащей и изменяющейся на глазах так, что вызывала жуть. Кровь давно смыли с площадки, но ее запах ощущался все еще, по крайней мере, для ведьмы. Она посмотрела на шрам на лице Ястреба и сложила со своим ощущением.
— Картина-ключ…
— Да… только его заперли на вход. Осторожно, там осколки. И отравлены.
Ведьма подвела к картине руки и, отогнав всех жестом, чтобы не лезли, сосредоточилась. Здесь это оказалось куда легче, чем на улицах, даже легче, чем возле священной прялки. Руки, протянутые в полотно, не встретили преграды. И тогда она осторожно, кончиками пальцев, стала ощупывать раму изнутри. Рама оказалась утыкана осколками: мелкими, как иней, крупными, как ножи; напитанными ядом. Яд не потерял силы, и Соланж старалась быть безмерно осторожной, пока вынимала и раскладывала на предупредительно расстеленный платок плод чьего-то злобного умысла. Осколки были буро-коричневыми от высохшей крови. Ведьма еще раз бросила взгляд на Ястреба. Остальные смотрели на нее в благоговейном испуге. Она дернула головой:
— Киньте в огонь.
И посмотрела на широкоплечего пограничника в упор:
— Кто?
— Невестка, — бросил он, как плюнул.
У Соланж стало холодно внутри. Не спишешь на Пыльных Стражей… вот и имя им нашлось… Верить в подлость Ивки не хотелось.
— Ты… и… мессир бургомистр, оставьте семерых здесь. Нужно, чтобы было куда возвращаться.
Хаген и Соланж одновременно кивнули.
— Остальные. Проверьте оружие. Андрей, Лэти, возьмите в кухне еды.
Само собой получилось, что Хаген добровольно передал Ястребу право командовать, и его люди подчинялись пограничнику так же естественно, как до этого бургомистру. И ведьмы — тоже. Почти перестав оглядываться на Соланж. Но она только обрадовалась этому.
Их выбросило в варсте от границ Хрустального терема, почти у порога ведовской мельницы. Ведьмы с тревогой оглядывались на то, как гаснут, растворяются под воротами, образованными наклоненной заснеженной ольхой, солнечные искорки. Ястреб ободряюще улыбнулся:
— Место запомнили? Отсюда и вернемся. Где золотые мошки замельтешат — там и двери.
Ему неловко, неуверенно заулыбались в ответ.
Весь ужас, творившийся в Кроме, как-то исчез, растворился в хоральной лесной тишине. Пыли здесь не было, только нетронутый снег да птичьи голоса в ветвях. Бургомистр Хаген подумал, что вот в стольном городе нет больше птиц… выжал слезу на глаза. Пограничники вопросительно взглянули на спутниц: место это было настолько заветное, что и не каждая из них сумела тут побывать. Но ложилась под ноги осененная кружевными кустами приглашающая тропинка. И медленно, важно сыпался с задетых веток снег.
— Зайдем на мельницу, — попросила Соланж вполголоса. — Там могут что-то знать.
Ястреб колебался. Робость людей, собирающихся вступить в святое место, простительна и понятна.
— Зайдем, — согласно кивнул он, давя в себе нетерпение.
Живая вода тишины обманула, обернулась мороком, раздавленная шлепками талого снега и сипом горящего дерева. Душной вонью, летящими хлопьями сажи. Умножающим крики эхом. Плохо одетые озлобленные люди садили бревном в трещащие ворота. Словно псы, грызущие кость, пробовали вывернуть наизнанку мельницу — вещь в себе, обращенную дверьми и оконцами внутрь двора, а глухими бревенчатыми задами к тем, кто ее пытался взять. Штурмующие старались на совесть, не давая роздыху. Ныли под бревном створы ворот. С азартным чавканьем вгрызались в дерево, разбрасывая щепу, топоры. Клацали тетивы. Стрелы сухо щелкали в палисад. Тлела с угла крытая дранкой крыша. А над всем этим трепетала, прядями свисая с елей, разодранная ведовская защита, и воздух дрожал от воя:
— Ведьм гаси-и!!
Этот порыв был страшен, но выучка и внезапность позволила отряду Ястреба взять верх. Его люди налетели со спины, лупя направо и налево плоскостью мечей, подкрепленные наведенным ведьмами ужасом. Нападающие в замешательстве разбежались.
— Откройте ворота! — закричала Соланж, зная, что враги вернутся.
Девочки внутри узнали ее, справились с тяжелым брусом, кинулись в слезах к нежданным защитникам.
— Что тут у вас? — спросила старшая ведьма сухо.
Одна из послушниц, плачущая, дрожащая, заговорила. Остальные судорожно вздыхали и всхлипывали, подтверждая ее рассказ. Безумие началось здесь около полудня. Первым делом рухнули сплетения. А потом на обезоруженный дом кинулись озверелые, жаждущие крови пришлецы. Крича, что это ведьмы виноваты. Что надо выжечь ведовское гнездо. Девочки заперлись внутри и держались, как умели. Лили со стен кипяток, пробовали отпугнуть выстрелами из охотничьих луков. Кому-то удавались и отгоняющие сплетения. Но огнем занялась крыша амбара, угол мельницы… Во дворе резко пахло прелой соломой, навозом, копотью, от горького дыма першило в горле. Савва заорал с палисада:
— Идут!!
И пошла круговерть: хаканье, вой, таран, колотящий в подпертые бревнами ворота.
Желваки играли на щеках Ястреба, он чувствовал истекающее время и отдал приказ стрелять на поражение.
Несколько в вывернутых для страха наружу кожухах легли под стеной. Другие откатились. Выпустили в бессильной ярости с десяток стрел. Те увязли в частоколе, закачались серым оперением.
— Мы — к Терему…
— Не оставляйте нас!
— Тихо! — рявкнула Соланж. — Перестаньте носиться безголовыми курицами.
Так и стояло перед глазами: нарезает круги по двору безголовая курица, еще не понимая, что мертва, разбрызгивая липкую кровь… Государыня!
Очень быстро темнело. Девочки зажгли смоляные походни по углам стен.
— Хаген, — подозвал Ястреб. — Вы здесь. Ждите. Мы вчетвером проскочим.
Бургомистр ощутил нешутейный страх. Он уже привык за этот день полагаться на пограничника и его решения, чувствовать себя защищенным. Пересохшими губами выдавил:
— Да.
— Я с вами, — вмешалась Соланж. — Не найдете дороги.
— Хорошо.
— Храни вас Берегиня…
Пограничники растворились в углу двора, неслышными тенями перескочили ограду. Соланж, подобрав юбки, как молоденькая, сиганула за ними.
— Ты знаешь? Ивка здесь ночевала!
— Везде она несет смерть.
— Не говори так, — Соланж припомнила, как осматривала тело Ольги, жены Ястреба. Оно было еще теплым, податливым. Перед тем, как умереть, Ольга надела самое красивое платье, а лиловый след на шее прятал высокий воротник… и лицо того же зыбкого цвета… сизое, распухшее, язык наружу. Если бы она могла себя такой увидеть, едва ли бы стала вешаться. И — теперь ведьме отчетливо вспомнился блеск в глазах невестки Крадок. Тогда Соланж решила, что это слезы…
За Ястребом трудно было угнаться. Да и годы взяли свое. Ведьма стала отставать, утопая в рыхлом снегу; тяжело, со свистом дышала. Лэти с Тумашем взяли ее в четыре руки, поволокли под локти через сугробы.
— Вот сюда, за рябинник… — Соланж крутила головой. Носительницы дара хорошо видят в темноте, но сегодня темнота оказалась какой-то слишком темной, глаз застревал в ней, как в черничном варенье. На выходе из леса ветер сыпанул в лица смешанную с пылью снежную крупку, оцарапал кожу, заставил жмуриться. Соланж замерла. Ветер тут же дернул намотанный на голову платок.
— Снег?!
— Так зима, — отозвался хмурый пограничник, кажется, Тумаш? Еще пальцы у него кривые…
— Здесь никогда… — голос Соланж все же сорвался. Она столько раз крепилась за этот день, но зима в золотом лесу Берегини противоречила самому порядку вещей.
— Дальше куда? — вклинился Ястреб в ее растерянные мысли.
— Под горку, мимо святилища Темной Луны… — Соланж говорила медленно, точно выползала из трясины. — Там рядом… если покажется.
— Кто?
— «Что». Терем.
Даже ведьма не бралась угадать заранее, где и каким явится он случайному гостю и явится ли вообще. Хрустальный терем мог обернуться в полдень, когда высохла роса, просто зеленой нежной полянкой среди берез. Ночью — вознестись над дубами искрящейся и колючей гиацинтовой друзой, где угловатые стрельницы сплетены арками и паутиной мостов в дробящей луну росе. Или явиться просто тесовым кромом с угловыми башенками под шатровыми крышами и усеченными куполами; с резными столбами, подпирающими крыльцо…
Из хвостатых туч выбрался осколок луны, смутным светом озаряя темную, едва присыпанную снегом землю, раскинутые над дорогой древесные сучья и на одном из них крутящийся на веревке мешок, тяжело обсаженный вскрикивающим со сна вороньем. Под их весом и собственной тяжестью он вращался вокруг оси, да еще неловко покачивался под порывами ветра. Луна ныряла в тучи и всплывала, как утопленник, и вместе с этим расплывался в воздухе и вновь возникал силуэт повешенного. Зря Соланж вспомянула Ольгу. Ястреб запнулся. Высек на сосновую ветку огонь, поднял повыше самодельную походню. С хриплым карканьем и хлопаньем крыльев вороны ушли в небо. Ведьма вскрикнула и впилась зубами в собственный воротник. Лицо повешенной было искажено и поклевано, но узнаваемо все еще.
Соланж узнала в повешенной Ивку.
— На собственных косах! — охнул Савва. — Кто ее?
Шум ветра и шорох трущихся голых ветвей. Никого.
Если до того они двигались осторожно, то теперь — осторожней вдвойне. Впереди Ястреб, словно на мягких кошачьих лапах — ветка не треснет, не шелохнется сучок. Следом Савва с Соланж — куда подевалась так заметная в городе его неловкость! Замыкали кривопалый Тумаш и чернолицый седой — Лэти. Проводник. Вот так в одно сплелись судьбы судьи, жертвы и палача, снова некстати подумала Соланж, втянула запах сухой листвы, хвои и снега. И дыма. Дымом пахло совсем чуть-чуть. Может, все еще тлела позади брошенная в снег походня Ястреба. Соланж оглянулась: огня видно не было.
— Неласково нас встречают…
Стоило выйти из-под защиты деревьев, как недобрый ветер секанул в лицо снегом, сдирая кожу со щек. Снег пах затхло, как вообще-то пахнуть не может — точно к нему подбавили лежалой пыли из погребов. Соланж зажмурилась, споткнулась и полетела вперед. Савва успел ее поймать, больно прижав складку отвисшего живота. Лэти склонился над тем, что заставило Соланж запнуться. Почти утонув рукоятью, из снежного сугроба торчал меч. Пограничник выдернул его, и все склонились над находкой, повернувшись к пурге спиной.
— Ивкин корд, — ощупав рукоять, вздохнул Ястреб. — Сам ей заказывал, когда в Кроме еще жил, к кузнецу бегал… Вот здесь по крестовине завиток. И рукоять кожей обмотал, чтобы в руке не скользила…
Он скрипнул зубами. В зимней ночи это звучало страшно.
— Сама там, меч тут… — недоумевал Савва.
— И следов никаких.
— А то. Вон как метет.
— А может…
Пограничник с надеждой оборотились к Соланж. Она, закусив губу, помотала головой: сотворять сплетение поиска нынче было, что в ступе воду толочь. Ведьма не чувствовала государыню. Похоже, потуги проводника Лэти, которые Соланж чуяла, также к удаче не вели. Владыки дара были сейчас, как коты без усов: шатает из стороны в сторону, быть бы живу, какие уж мыши! Еще видела себя ведьма осенней птицей, затерявшейся в Чермном море, и вырия не найти. Страшно было ей.
Отряд медленно продвигался против ветра, увязая в снегу, спотыкаясь о кочки, которые тот скрыл, но не сгладил. Метельная темнота вдруг сверкнула парой красных глаз, дохнула горловым рычанием, вонью псины. Перелетев через препятствие и пропахав носом землю, громко выругался кривопалый пограничник. С носа закапала кровь. С одинаковым шорохом из ножен выплеснули четыре меча. Соланж тоже выставила перед животом корд, который ей навязали почти насильно. Своим ведьмовским, не хуже кошачьего, зрением, разглядела старуха и то, чем закусывал волк, и то, обо что споткнулся Тумаш. И завизжала. Волк вскочил и с добычей в зубах исчез в замети. К счастью, зверь был один. Остальные, похоже, успели наесться прежде, а этот оказался то ли слишком жаден, то ли нерасторопен. Лежал и потихоньку грыз… Но кое-что оставалось. Достаточно, чтобы понять, что убили бродяг не волки, а точные удары меча. Рядом с телами обнаружились глубокие следы полозьев, копыт и замерзшие конские яблоки. Сани, или что там было, в сопровождении большого конного отряда, проезжали и разворачивались здесь еще до снегопада, или когда снегу было совсем немного. Отброшенные комья земли, взрытая, измочаленная трава так и замерзли. И поэтому, несмотря на пургу, след читался отчетливо.
Соланж сперва решила, что Ястреб споткнулся, как она или Тумаш, зацепившись за горбыль замерзшей грязи, замаскированный снегом. И лишь когда он согнулся, стоя на коленях, правой рукой зажимая глаза, и прокусив кожаную рукавицу на левой, в сердце стукнуло: беда. Ведьма попыталась отвести его боль. Та крутым кипятком ударила по глазам, и всей многолетней выучки едва хватило, чтобы не упасть самой. Слишком велика оказалась бы обуза: вести за руку двоих. Лэти с Тумашем припали на колени возле Ястреба, в спешке столкнувшись лбами:
— Что?!
Ястреб с трудом освободил рот, рукавица полетела в снег. Он трясся, сжимая зубы, не давая крику вырваться наружу. Старая ведьма лихорадочно ощупывала пространство вокруг них, но никаких сплетений не творилось. Она не чуяла ничего, кроме почти неуловимого запаха гари. Удар, пришедший ниоткуда, был столь же страшен, как весь сегодняшний затянувшийся день.
Соланж, оттолкнув Лэти, заставив Ястреба отвести руку от глаз, на первый взгляд, таких, как всегда (вот разве что слезились), стала прикладывать к ним снег. Пограничник терпел. Даже не вздрагивал, когда талые струйки текли за ворот.
— Идти можешь?
Ястреб кивнул, облизнул прокушенную до крови ладонь.
— Савва! Смотришь справа, — распорядился Лэти. — Тумаш — слева. Соланж, замыкаешь.
Он взял друга под локоть, помогая сделать первые шаги.
Соланж повиновалась беспрекословно. Она чуяла, как пограничники не глазами — глаза мало пригодны в такой темноте — нутром ощупывают пространство вокруг себя в поисках возможной опасности. Шли медленно.
— Вернемся? — спросил Лэти.
— Впе-ред!
Что ж. Иначе нельзя было. Ни слепота, ни боль не могли Ястреба остановить.
По счастью, идти оставалось недолго.
Ночь Имболга опиралась на прогнувшиеся черные ели. Ветер завивал и смешивал лохмотья туч, скрипел стволами, стенал в печных трубах. С разбойничьим посвистом выметал изрытую конскими подковами и рассеченную следами полозьев поляну. Гулял под столбами, возносящими к небу просторный терем; дергал мох, заткнутый между бревнами для тепла, драл солому стрехи и звякал стеклом часто переплетенных окошек. Терем казался мертвым: двери затворены, не шел дым из труб, в окошках не было света.
— Вот… — голос Соланж пресекся.
Глаз выхватил на ступенях крутого заледенелого крыльца редкие пятна — небрежно просыпанные черные цветы.
Скрипнуло под крыльцом. Обожженная невозможной надеждой, Соланж заглянула туда. В просвистанной ветром темноте у корней терема, у одного из столбов, напоминающих огромные куриные ноги, сидела нищенка. Как ребенок, играла с кучкою пыли: пересыпала из руки в руку, с тихим смешком просеивала между пальцами… Выкапывала и засыпала ямки в пыли, что-то знаменила и тут же стирала рисунок. Соланж удивленно созерцала ее наряд: латаная безрукавка на голое тело, гашти на поджатых от холода ногах, как будто — ведьма прищурилась, не доверяя себе — сделанные из перьев. Закрученный браслетом вокруг запястья сухой обломанный стебель. Длинные спутанные волосы, укрывающие плечи и лицо.
— Опоздал, — голос оказался глухой, бродяжка рывком прижала к груди руки, точно ей болело. — Увезли вашу касатку.
— Куда?!
— Свет велик…
— Ты кто?!
Крик спугнул видение. Оно расплылось, погружая ведьму во тьму.
Соланж несильно били по щекам. Потом подняли и удерживали на весу, пока она не смогла стоять самостоятельно.
— Она…там?!
Голос Ястреба резанул.
— Нет. Мара.
Ведьма коротко передала видение, все же сказала про означавшие кровь государыни цветы. Ястреб сидел на нижней ступеньке крыльца. Молчал, не отводя от глаз снежка, зажатого в кулаке. Талый снег слезами катился по лицу.
Они обыскали терем. И огонь небесный не спалил их за кощунство. Терем был пуст и мертв. Следы полозьев и верховых, по которым отряд пришел сюда, уводили в сторону Кромы, но могли свернуть в любом месте и в любую сторону. Соланж думала, что мир и вправду велик, и немало воды утечет, пока они отыщут государыню, если та еще жива.
— На мельницу, — распорядился Лэти.
Почти на выходе из священных рощ, на урвище, пылала наклоненная береза. Огонь лениво облизывал ее ствол, прислоненный к столбу из дикого камня. Огонь слизал с камня мох, открыв пронзительно белую сердцевину. Из-под арки между столбом и деревом змеями кивали огненные языки. Ручейками сбегал в низину талый снег, скворчала затлевшая трава. Рыжее пламя казалось бы радостью в зимней ночи, если бы Соланж не знала, что горит святилище Темной Луны, изменяющей дороги. И ведьма заплакала, понимая, кто была та, с кем она заговорила. Догадаться бы прежде! А теперь вопросы не заданы, и ответы сгорают, скручиваются вместе с ветками, снегом оплывают в огне.
Безумный город скалился выбитыми окнами и вывороченными дверьми. Шаги отзывались в них гулким эхом. Ястреб шел по улице между Саввой и Лэти, чувствуя ледяную твердость булыжника сквозь прохудившиеся сапоги. Город, знакомый до щербинки, до кошачьей шерстинки или синичьей трели, вложенный в картину-ключ, трогающий мягким снегом лицо. Ястреб шел по своей Кроме так твердо и уверенно, что никто бы и не подумал, что он ослеп.
За ночь пограничники успели сделать многое. Успели перевести в Крому с волшебной мельницы ведьм-учениц и переправить дальше, на Ястребиную заставу. Туда же через картину-ключ ушли уцелевшие семьи: бургомистра Хагена и стражников. На заставах было пока спокойно, там не случилось безумия, захлестнувшего Крому. И Черта молчит, не движется, не выплескивает из себя пришельцев и странные вещи. Лэти принес привет от кудрявого бородача Андрея, побратима Саввы. Андрей не пошел с Ястребом, потому как отлеживался после поединка с чужовищем. История вышла по-своему смешная. Когда Андрей месяц назад, не долечившись, вынужден был бежать из Кромы через картину-ключ, то выпал как раз посреди толпы напуганных и взволнованных ратаев. Разбираться в заполошных криках пришлось долго. Не сразу и понять удалось, что из Черты выбралось и быстро-быстро поползло под горку воняющее земляным маслом что-то. Вместо ног у него были колеса, замкнутые железной суставчатой полосой; туша овальная, а из туши косо торчал то ли длинный нос, то ли водосточная труба с нашлепкой на конце. Чужовище катилось, никому зла не делало, но все равно все встречные-поперечные порскали в стороны и бежали прятаться. Докатив до селения, тварь проткнула носищем овин и застряла, уткнувшись в бревенчатую стену. Андрею пришлось, собрав свое мужество, идти с сельчанами, тыкать в чужовище вилами, услыхать железный звук, а потом, обхватив руками болящую голову, долго и напрасно втолковывать, что это механизм. Ну, вроде, ветряк, поставленный на колеса. Мужество пограничника оценили, а в ветряк не поверили. Пока через село, размахивая руками, с криками не пробежали пятеро меленьких незнакомцев в черных одеждах и черных ушанках на голове. Ахая и лопоча не по-нашему, они откинули на чудище крышку — как в бочке с огурцами, сиганули внутрь, и тварюга с ревом, дымом и лязгом убралась задом туда, откуда пришла. Испуганный народ и скотину пришлось вытаскивать из таких щелей, что Андрей, добравшись до заставы, слег снова. Каким же страшным должен казаться им мир за Чертой, где, Лэти говорил, даже воздух другой. Он смердит земляным маслом и выхлопами повозок, и там с непривычки почти невозможно дышать. Лэти с Саввой сумели выжить за Чертой и вернуться. Пограничников нарочно учат гибкости разума, умению не теряться перед новым и невероятным. Среди людей ходят слухи, что они даже знают день и час собственной смерти. Это вранье, положим. То, что идет из-за Черты, настолько чуждо Берегу, что заранее невозможно угадать, смертоносно оно или нет… Стражников Кромы тоже кое-чему учили, и они вчера и сегодня помогали Ястребу с друзьями, делали, что могли. Но обстоятельства изменились слишком резко, власти города оказались не готовы. Ведьмы столь же гибки, как пограничники, но, похоже, утратили силу. А пыльные порождения пока еще прячутся в тень от прямого взгляда, но давление их ощущается все сильнее. Как будто паучьи лапки шуршат в голове, уговаривают забыться. Поддаться, ничего не предпринимать. И с этим вкрадчивым голосом справляться все труднее. Заледеневшая Крома была очень тихой. Как будто горожане почивали после затянувшегося до утра пира. На самом деле это было больное тягостное похмелье после крови, затаившиеся дома, обугленные стропила, вознесенные к небу, не погребенные мертвецы. К ратуше бургомистр Хаген даже не насмелился подойти.
Нужна передышка, думал Ястреб. Нужно избавиться от давящей тоски, чувства поражения, и рассудить, как и где искать Берегиню. Берег жив, а значит, она жива тоже, пусть ранена или больна. Зелья Соланж позволяют Ястребу терпеть боль в ослепших глазах, это уже хорошо. Куда лучше, чем горячка, вызванная Ивкиным ядом, когда Крадок, беспомощный, отлеживался у Бокрина, куда его отволок на себе хмурый, но надежный Тумаш. А время выходило. Точилось по капле. Теперь его нет совсем. А он все отстает — на шаг, на два… Если бы не отравленное стекло, он бы забрал Берегиню из Кромы еще месяц назад… Если бы Савва не был осужден, и вовремя донес ему слово от Старой Луны… если бы… Он тогда перемогся и встал. Две недели они с Лэти, Тумашем и Саввой пробирались в столицу, голодали и холодали, падали от усталости, искали обходные пути, старались не вступать в открытый бой с бродягами и волками… выпили полную чашу тоски, ненависти, неожиданных ударов в спину… Словно весь этот мир ни с того, ни с сего сошел с ума. Сидя ночами у костра, они мечтали, как отыщут Берегиню, как все исправят и вернут, чтобы можно было, как прежде, безбоязненно повернуться к любому спиной… Нельзя же это — когда на их теплом Берегу творится такое, хуже Черты. И опоздали на день! Ястребиные перья сгорели. Он знает. Ястреб ощущал пустоту, невозможность поговорить с птицами, взглянуть на мир их глазами. Это было так же больно, как ослепнуть. А теперь и вовсе не вернуть. Не на время забрала Ивка оберег. Впрочем, к слепоте он был почти готов. Когда еще только возникали заставы, каждый пограничник должен был провести в лесу месяц с завязанными глазами. Учиться чувствовать мир темной памятью мышц, ощущением пространства, наощупь, на звук и эхо, на запах, на дрожание, переданное от земли…
Но не ослеп же он из-за сгоревших перьев! Такое чувство, будто слезы выжгли ему глаза. «Ей было больно… она звала… должен же кто-то был услышать…»
Ястреб пробовал убедить себя, что все еще можно исправить. Но, выйдя из дому, чтобы, якобы, сопроводить Соланж до аптеки, он знал, что прощается с Кромой. Надолго.
Осиновые поленья, горящие в печи, почти не давали тепла. Казалось бы, шагни за порог заставы — и вот она, смолистая жаркая сосна; дающая долгое тепло, до остатка сгорающая береза… Вот только выйти за палисад было чревато: вокруг застав происходило то же, что и месяц назад вокруг Кромы и, как стало теперь известно, многих северных городов. Деревеньки же просто сметались оголодавшими бродягами. Так в Ишкольде зимой волки, забравшись в хлевы, до основания вырезают стада. Так в Шемахе и Исанге метет саранча, оставляя выеденные поля и скорбные, голые ветки на деревьях.
Не только дрова приходили к концу. Обычно селения делились едой с пограничниками, но в этот раз посланный за припасами отряд был встречен кольями и выстрелами из луков. Командир попробовал вступить в переговоры и едва ушел, подобрав двоих ранеными и двоих убитыми. Еды на Ястребиной, насчитывавшей теперь намного больше народа, оставалось на трое суток. На соседних заставах, как известили птицы, происходило то же самое.
— Ну вот, и до нас докатилось…
Ястреб, опираясь локтем на стол, сжав зубы, терпел. Соланж обстоятельно смазывала ему глаза. Щедро зачерпывала мазь из миски, шлепала на лицо, подбирала стекавшее. На его слова передернулась, точно поправляя душегрею.
— Я пробовала. И одна, и с другими, — сказала нехотя. — Сплетения или рвутся, точно гнилые нитки. Или… кажется, что ты можешь сделать все. Но — представь, это как с башни бросаешь камень. Он должен лететь вниз. А сейчас… заранее не известно. Он может полететь вверх, или вбок, или вообще не полететь, а вместо этого рухнет башня.
Он горько рассмеялся. Вытер полотенцем глаза. Дернулся на звук заскрипевшей двери.
— Там… выйди… — позвал Савва.
Осаждавшие дров не жалели. Костры пылали в опасной близости от насыпи, в которую был вкопан окружавший заставу палисад. Снег под жаром таял и, громко журча, сбегал вниз, превращая землю в раскисшее, чвякающее под ногами болото. Шуршала прошлогодняя трава. Заставу оточили с трех сторон — кроме той, что выходила к Черте. К ней сошлись и бездомные беженцы, и жители окрестных селений, науськанные пыльными, готовые кого и что угодно обвинить в бедах этой зимы. Врагов, пусть необученных и плохо вооруженных, но страшных в своей ненависти, приходилось примерно по два десятка на каждого из шестидесяти пограничников.
— Выходите! Отдавайте ведьм!
Кто-то выкрикнул хулу. Смердящее войско внизу отозвалось гоготом.
— Эй, вы!
Толпа затихла, должно быть, говорить собирался один. Ястреб вдруг ощутил такое же давление на голову, как в Кроме, в присутствии Пыльных стражей. Изнутри по черепу побежали шершавые лапки.
— Хватит! Выходите! Признайте силу!
— Чью?
Внизу засмеялись и всхлипнули, точно насмешнику зажали рот. И лишенный выражения голос произнес отчетливо:
— Луна разбита. У вас два пути: поклониться нам — или умереть.
— Да пошел ты! — сказали у Ястреба над ухом.
И тут свистнул ветер.
Ястребу рассказали потом, что бродяга, оглашавший волю Пыльных, стал и примером уготованной непокорным судьбы. Он корчился, извивался, но не мог убежать. И крикнуть тоже не мог, точно невидимая рука зажимала бедняге рот. А пыль, налетевшая вместе с ветром, как «шкурка», сдирала плоть с костей. На какую-то минуту все застыли. А потом тренькнула тетива. Это Лэти точным выстрелом прервал затянувшиеся страдания. То, что осталось от человека, упало в липкую грязь под частоколом, утонув в ней смеющимся белым черепом. Говорят, руки дергались еще, скребли землю. Потом вестник затих.
— Напрасно, — прямо в головах произнес все тот же голос. — Впрочем… я даю вам два дня… думайте.
Бродяги опять засмеялись, медленно возвращаясь, но смех их был вымучен. Жар костров и вонючей плоти раздувало ветром. Сбивая дыхание, летела пыль.
— Щедрые!.. Двух дней не пожалели!
Командир Ястребиной заставы Хаук витиевато и беспомощно выругался. Ястреб в который раз за этот вечер отжал в миске с холодной водой полотенце и обмыл горящие глаза. Застонал, не сдержавшись. Собравшиеся на совет пограничники притворились глухими.
— Ведьм отдайте, значит, поклонитесь, отрекитесь и катитесь с миром.
Русокудрый Андрей зашипел, как огонь, в который выплеснуло варево. Тронул шрам на затылке под волосами:
— Ща! Разбежались…
— А везде то же самое, — печально сообщил патлатый Савва. — И еда кончается. А детей и женщин с нами вон сколько.
— Никого отдавать не будем.
— Выйти в мечи?
— Прорвемся.
— Кого и сложат, — вступил курносый Вихраст, явившийся со своими людьми через картину-ключ из Кромы день назад, когда там вовсе стало трудно дышать. — А кто и прорвется. Если разом со всех застав ударить. Пограничник — он же за одного возьмет десятерых.
Кто-то хмыкнул.
— Оно-то можно, — Хаук подышал на ладони. — Но эти… бродяги… они тоже люди Берега. Как мы против них?
— А как они против нас?
— Нет.
— Крому назад забрать, и выщемить эту пыльную дрянь! Тогда заколдованные опомнятся.
— Да как?
— Пусть ведьмы скажут! — глаза присутствующих обратились к призванному на совет ковену Кромы, дополненному носительницами дара из Ишкольда, Ромоя и из мелких окрестных селений. Всеми, кто спасался на Ястребиной. Соланж оторвалась от остывающей печки, возле которой напрасно пыталась согреть замотанную в шерстяные платки тощую спину. Растерянно развела руками. Повторила то, что уже говорила Ястребу: что присутствие Пыльных стражей ломает или искажает ведовство.
Хаук ожесточенно поскреб заросшее курчавым волосом темя:
— Значит, вы нам сейчас не помощницы.
— Так мы не мужики, что ли? — вскипел Вихраст. — Стыдно за женскими спинами прятаться.
— Стыд будет, если мы им погибнуть дадим, — Ястреб вздернул подбородок. — И тем, за стенами, тоже.
— А что ты надумал?
— Уйти за Черту.
Тихо заплакала Соланж.
Есть птицы, которые летают ночью. На других заставах должны были узнать о решении, принятом Ястребиной, обсудить его, взвесить и решить тоже.
Следующей ночью, в самый темный ее час, вслед за проводниками пограничники и те, кто отважился пойти с ними, ушли в Черту. Их было около семисот, примерно две трети пограничной стражи Берега.
Тихо звякнули металл и стекло. Этот звук теперь обозначал для Ястреба наступление утра, когда медсестра входила в палату, чтобы сделать уколы, а также несколько сегментов суток: до полуночи. Потом наступало мучительное забытье.
— Татьяна Арсеньевна вам импортные витамины выписала, очень хорошие, — оживленный голосок медсестрички Ирочки слегка вздрагивал — так было всегда, когда она с Ястребом заговаривала: одновременно виновато и оживленно-радостно. Сперва оживление было фальшивым, но за полторы недели все больше превращалось в настоящее. От Ирочки пахло свежестью и сладкой, тяжеловатой для юной девушки косметикой, а еще крахмалом от халатика и лекарствами. Ирочка прерывисто, почти испуганно вздохнула, невзначай коснувшись Ястреба коленкой. Стала закатывать ему рукав. Кожа у Ирочки была теплая и очень нежная, коготки слегка царапали. Плечо мужчины жестко обхватил жгут; еще раз дзынькнуло, резко пахнуло спиртом.
— Кулачком поработайте, — сказала Ирочка робко. Ее пальчики прошлись по сгибу локтя. — Кололи-кололи, совсем вен нет. Ой…
Игла больно оцарапала, потом вена, наконец, нашлась. Боль была примерно такой же, как от жгута. Ястреб тихо зашипел. Теперь, когда он ослеп, прикосновения казались острее, а звуки и запахи стали ярче и резче. Он без труда определял: так пахнет сухая краска, гнилое дерево, штукатурка, лекарства. А вот аромат сухой травы, занесенный в процедурную внезапным сквозняком. Шуршат крахмальный халат и тапочки, шумно дышит Иринка. А этот наждак по ушам — фальцет старика Афанасьевича из-за двери. Все полторы недели, проведенные Ястребом в этой больнице, старик был хронически недоволен: супом в столовой, медсестрами и больными.
— Дык опять без очереди позвали! — надсаживался Афанасьевич. — Как старого — не зовут. А этого: ишь ты поди ж ты… Никакого уважения.
Ирочка выдернула иглу, зажала сгиб локтя проспиртованной ваткой, сняла жгут и согнула руку Ястреба в локте:
— Подержите так пока.
И тут же распахнула двери:
— И не стыдно вам? Старый человек.
— То и старый! — завопил Афанасьевич, уцепившись за возможность поскандалить. — Спину ломит на сквозняке сидеть. Я первый занял. Вертихвостка!
— Серега! — перебил старика бас дяди Сени, Ястребова соседа по палате. — Тебя там в предбаннике кличут!
Ястреба здесь называли Серегой. Он поднялся, ласково помахал Ирочке свободной рукой.
Если не заглядывать в глаза, догадаться, что Ястреб слеп, было невозможно: он двигался по больничному коридору куда более ловко, чем иной зрячий. Не умея чувствовать пространство всем телом, без опоры на зрение, нельзя сделаться воином. Вот и пригодилась наука. С пограничником здоровались. Он на ходу кивал в ответ.
Старая больничка состояла из нескольких одноэтажных зданий, соединенных крытыми переходами и причудливо разбросанных по территории. Кто не знал — вызывал больных в приемный покой, кто знал — к своему выходу, имеющемуся у каждого домика. Эти выходы запирались только на ночь и выходные, и было очень удобно встречаться в коридорчиках при них, лишенных бдительной охраны медперсонала. К такому коридорчику и шел сейчас Ястреб, и подкатывало под горло сердце: эти полторы недели, проведенные в неизвестном мире, в одиночку, стоили ему дорого.
«Предбанник», как его звали все больные глазного отделения, представлял собой обшитую досками клетушку с двумя дверьми: дощатой внутренней и обитой войлоком наружной с лохматой от ржавчины железной щеколдой. Сбоку от внутренней двери стоял у стены массивный, насмерть запертый сундук, на котором славно умещались и больные, и навещавшие, поскольку общаться на улице становилось холодновато, особенно утром и вечером, потому что наступил сентябрь. Наружная дверь вела на щелястое деревянное крыльцо, спускавшееся к протоптанной среди сорняков дорожке, рассекавшей больничный дворик, огороженный деревянным забором. Внутренняя — в коридор, в который выходили облезающие двери палат.
Чувство пространства не обмануло Ястреба, ему не нужно было считать шаги, он оттянул двери и окунулся в запахи досок и сухой травы, к которым неожиданно примешался запах огня (а еще… да, кожи от куртки — она еще характерно скрипнула, когда неизвестный шевельнулся — … пота… недоверия).
— Кто вы? — Ястреб, уже узнавая, опустился на сундук, сильно сжал ладонями край. В горле застыл комок. Пришедший тоже волновался: это было понятно по его дыханию и колотящемуся сердцу.
Повисла тишина. Наконец гость поерзал, отирая стену, и голосом Лэти произнес:
— Хоть ты… помнишь государыню?
Внутри сорвался каскад, стена образов, как воды — сквозь лопнувшую запруду. Мачтовые сосны, сквозь них багровый закат, поросшая полынью пустошь, дорога… в ее излучине бревенчатый домик, окруженный тыном из заостренных кольев — одна из первых застав, Ястребиная. Стайка смешливых девчонок — тогдашний ковен Кромы — в ярких платьях, с метлами подмышкой. Черта еще не успела проглотить Норевег, пали только Стеклянный город и Ательзем… у них еще были силы смеяться. Еще не собраны пограничники, не поставлены заставы вдоль края Черты — в двух днях конского бега от нее: бревенчатые домики, которые в любой миг можно разобрать вместе с частоколом и отодвинуть к югу (все же в палатках зимою холодно). Нет договора с птицами, не появились проводники, способные даже внутри Черты, где гаснут любые сплетения, чуять Берег. Истерия, неверие в Берегиню — и, наоборот, лютое, до кровавых жертв поклонение; суматошное бегство — и попытки остановить Черту ведовством, качание тяжелой тусклой волны. Отчаянье. Надежда. Участь мужчин — встать между миром и бедой, заслонить, защитить.
…Качание сосновых лап, лютая, выедающая душу тоска заката, полынные запахи, теплая пыль под ногами и сорвавшийся, несмотря на вечер, на зарев — птичий пересвист, гомон, смех. Смеются птицы и травы, и цветы распускаются в траве и даже на песке — как звезды в ночном небе. Тогда он, не ставший еще щитом, гордостью, защитником Берега, даже Ястребом не ставший, увидел ее вблизи. Берегиню. Государыню. Разве можно ее забыть?!
— Что… она? Нашли?!
Лэти вдруг порывисто обнял товарища, прижимаясь щекою к его небритой щеке. По лицу скользнуло мокрое.
— Жива.
Внутри лопнуло что-то, что сжимало горло все эти бесконечные, прохладные дни. Ястребу показалось, у него остановится от счастья сердце.
— Она жива — иначе Берега бы просто не было. Пыльные это тоже понимают. Но уже год мы не можем ее найти.
— Год? — переспросил Ястреб. Удивление появится потом — сейчас было пусто внутри. Он попытался сглотнуть. — Ладно, мы вышли из зимы в осень. Но я считал каждый день. Может, кроме первых двух. Здесь минуло полторы недели.
— Не понимаю, — сказал Лэти. — Нет, не то, что время течет по-разному, — заторопился он. — Не понимаю: если так мало времени прошло, почему же никто ничего не помнит?
Лэти громко подышал, скрипнул застежкой куртки.
— У нас все утряслось более-менее. Никто больше не требует отречься. Пролитой крови и для Пыльных оказалось слишком много. Они предпочитают покой. Про Берегиню просто молчат. И присутствие пограничников в селении даже считается удачей, особенно, около Черты. Если не вопить, что ты пограничник, во весь голос. Да и Пыльных стражей там почти нет. Мы сочли, что осевших по эту сторону можно вернуть. Я знаю очень многих: не по имени, так хотя бы в лицо; я хожу здесь уже неделю. Отыскиваю — а меня не узнают. Пусть бы не доверяли — действительно не помнят. Ни Черту, ни Берег. И одни кидаются чуть ли не с кулаками, думая, что я издеваюсь, а другие напрягают память и страшно мучаются от этого — и никто, ни один не признал… только ты.
Руки Ястреба стиснулись сильнее, жесткое ребро сундука впилось в ладони.
— Ты можешь меня провести? Назад, на…
Внутренняя дверь отворилась, стукнув об угол сундука. Пахнуло лекарствами и корицей, стало слышно бурное дыхание. И резкий женский голос почти выкрикнул:
— Кто вы такой? Что вы здесь делаете? У вас соображение есть?!
Ястреб разогнул левую руку, голой до локтя кожей ощутив покалывание холодного воздуха. Тут же теплые женские пальцы нащупали его запястье. Зашевелились губы.
— Ну вот. Пульс частит. И давление повысилось, скорее всего. Вы что, — метала громы и молнии докторша на голову Лэти, — не понимаете, что его волновать нельзя? Через справочную состояние узнают. И список для передач там есть. У него операция завтра! А вы… — она потянула Ястреба за руку, как ребенка. — Тоже хороши! Здесь сквозняк!
Она звонко топнула туфелькой на Лэти:
— И чтоб я вас здесь больше не видела! Марья Трифоновна! — прокатился по коридору ее резкий голос. Тут же, как из-под земли, нарисовалась громко пыхтящая нянечка. — Уберите этого! И двери запереть!
— Но как же…
— Я сказала!..
Ястреб казался себе большим ярким фургончиком бродячих жонглеров, влекущимся за самоуверенным пони и подскакивающим на ухабах. Татьяна Арсеньевна завела его в ординаторскую и хлопнула дверью. Усадила Ястреба на всхлипнувший стул. Стукнула дверцей шкафа, зашуршала. Громко встряхнув, вложила в руки пациенту холодную стеклянную трубку градусника. Сама стала что-то писать, сильно нажимая на стержень. Ястреб представлял стило: из неживого, странно пахнущего материала с торчащим острым стерженьком — успел покатать в пальцах при случае.
— Давайте! Ну вот, я же говорила… Если температура останется повышенной — операцию придется отложить. Рубашку подымите.
По груди и спине неторопливо погуляла холодная кругляшка стетоскопа.
— Все мужчины глупые или только отдельно взятые? — убивалась врачиха. Ястреб держал в уме ее образ: молодой, красивой и очень несчастной женщины, смутно прозревающей свой ведьмовской талант. А она споро затянула у него на плече манжету тонометра и запыхтела грушей, прижимая стетоскоп к сгибу его локтя, низко наклоняясь, так что волосы пушисто щекотали Ястребу кожу. — Сто двадцать на восемьдесят.
Собрала аппарат. Прошлась, звякнула мензурками. Ястреб втянул ноздрями резкий запах.
— Пейте. Это бром с пустырником. Я тоже.
Она сдвинула мензурки, залпом глотнула и тяжело задышала. Засмеялась слегка виновато.
— Простите меня. Кто он… кого я прогнала?
— Мой брат.
— А-а… — она зашуршала халатом, словно комкая. — Он вел себя… неадекватно. Вам нельзя волноваться. Я подумала. Он мог воспользоваться. Вашей амнезией. Прикинуться… А…
Ястреб удивился ее многословию и слегка оттаял.
— Я распоряжусь его пустить завтра. Честно. Пойдем к Ирине Степановне.
Вся ее робость и волнение в процедурной мгновенно улетучились.
— Я выписала Сергею Владимировичу снотворное и успокоительное на ночь. Вот, отметьте. И еще клизму.
— Да, Татьяна Арсеньевна, — отвечала Ирочка робко.
— А сейчас выдайте таблетку аспирина. И проводите в палату. Перемеряйте через час температуру. Не перепутайте.
— Да, Татьяна Арсеньевна.
— А вы ложитесь. Вы завтракали? Есть вам сегодня больше нельзя, только пить. Я пришлю анестезиолога.
Докторша развернулась на каблуках и, звонко цокая, ушла.
— Что вы такое натворили? — зашептала медсестра горячо. — Я ее такой не видела: вся красная и волосы всклокочены, как у ведьмы.
Ястреб не ответил. Молча проглотил таблетку, запил водой из стакана, вернулся в палату и лег.
— Танюша замучила? — торжественным басом изрек дядя Сеня. — Ты не горюй, она баба хорошая. А потому вредная — что настоящего мужика при ней нет. И пальцы у Арсеньевны золотые, не гляди, что в провинции работает. Глаза тебе вернет за милую душу, не сумлевайся.
Ястреб невольно улыбнулся. Как-то так вышло, что за эти полторы недели он больше узнал о новом мире от своего громогласного соседа, чем от кого-то еще. Семен просто заряжал своей бодростью (и ночью храпел безбожно). Стекла тряслись от баса, когда он внушал: «Я не Семен. Я Самуил, пойми. Мы все в душе евреи, только не все нашли храбрость в этом признаться». И сочно смеялся. Он помог Ястребу уцелеть. И сейчас, добрая душа, похлопав оконными створками, как ни в чем не бывало, изронил:
— Вон он, дружок твой, газон топчет. Сюда позвать, али сам туда полезешь?
— Сам.
Ястреб перекинул ноги через подоконник.
— Халат мой возьми, холодно уже. А я двери постерегу.
На плечи Ястребу лег вонючий, но теплый больничный халат из толстой бумазеи. Совсем близко раздался голос Лэти:
— Руку давай. Прыгай.
Теплая ладонь сжала запястье Ястреба. Под ступнями, спружинив, хрустнули сухие цветочные стебли. Зашуршали палые листья.
— Идем вот сюда, тут бревно, присядем. Закуток — и солнечно.
Место Лэти выбрал действительно солнечное: теплые лучи огладили лицо. А воздух, несмотря на осень, в это время дня был все еще теплым, и летели, липли к коже паутинки.
Подошел и знакомо стал тереться о ноги кот: Ястреб уже давно делился с ним небогатым больничным пайком. Пограничник не то чтобы не привык к воздержанию, но часто удивлялся, как же так можно готовить еду, чтобы и в рот ее брать не хотелось? А кот — не брезговал. Глотал, урчал и чихал (сказались ночевки на холоде) не хуже больных. Кота Ястребу было жалко. Лэти, не выпуская его руки, потянулся вниз: должно быть, погладить. Кот замурлыкал.
— Какой он?
— Синеглазый. Палевый. Морда, лапки и кончик хвоста коричневые.
— Красивый…
Кулак Лэти вдруг обрушился на бревно:
— Дурак! Какой я… Простить себе не могу…
Кот шарахнулся с испуганным мявом. Громко зашуршал травой.
— Они нас боялись. Нам не оставили ни выбора, ни времени, — произнес Ястреб жестко. — И уйти сюда — уже был выход. Неожиданный для всех. А значит, правильный.
Он крепко обнял проводника за плечи.
— Знаешь, я сразу об этом подумал. Помнишь, мы пробирались в Крому? И ты с Саввой у костра рассказывали, как попали сюда. Еще ведьма была с вами…
— Бирн.
— Да, правильно. Вы здесь выжили, ничего не забыли, не сошли с ума. И лучшее решение придумать было невозможно.
— Тогда нам просто повезло. А теперь даже Савва ничего не помнит, — рука Лэти больно стиснулась у Ястреба на запястье.
— Погоди. Мы подумаем вместе, что делать. Сколько наших на Берегу?
— Немного. Почти все здесь.
Под кожей Ястреба заиграли желваки:
— Не может быть, чтоб совсем обеспамятели. Придумаем что-либо.
Лэти повозился, то ли подставляя солнцу лицо, то ли сглатывая слезы — мужчины не плачут.
— Они… все… вписались в эту жизнь. Судьба — не на полторы недели, с рождения. Профессия, семьи. Документы.
— «Плоть от плоти, кровь от крови»… — пробормотал Ястреб. — У меня тоже документы есть. Рагозин Сергей Владимирович, тысяча девятьсот какого-то года рождения. «Жигули» столкнулись с бензовозом, водитель погиб, а на мне ни царапинки. Выбросило на обочину, где и подобрали. Только вот глаза не видят. И прошлое свое здешнее я забыл. Вчистую. Диагноз: «ретроспективная амнезия», или как-то так, — он облизнул кровь с прокушенной губы. — Ну, ушли бы мы в Крому тогда, и что? Даже под заклятой мельницей, когда на нас шли в топоры, я помнил. Нельзя было против своего народа драться.
Пальцы Лэти сжались сильнее: точно он боялся, что Ястреб вот-вот исчезнет, растворится в прозрачном сентябрьском воздухе.
— Они тогда уже не люди были.
Ястреб дернулся. Глубоко задышал.
— С нами дрались уже не люди, — повторил Лэти беспощадно. — Если бы мы знали… Мы подняли бы Крому, и Шужем, и Брагову. Собрали ведьм. Мы что-нибудь сделали бы, если бы понимали. Говорят, это болезнь государыни заставила их проснуться, выйти из укрытия, где они сидели, — пограничник, вздрогнув, передернулся. На солнце набежала туча, зашуршал сухими стеблями ветерок. Пахнуло увяданием.
— О чем ты?
— О Пыльных стражах. И мы с тобой, и Соланж, и бургомистр Хаген считали затеявших войну жертвами злого ведовства, так?
Ястреб подставил солнцу незрячие глаза.
— Объясни. Расскажи все, чего я не знаю.
— Все просто, — Лэти пожал плечами, — если серая тоска, неуверенность в себе, безнадежность могли выйти из нас и сделаться одушевленными — как раз получились бы Пыльные Стражи. А потом они возвращаются, и постепенно выедают изнутри того, в ком чуют слабину. Их не видно за лицами обыкновенных людей — узнаешь только по просыпанной пыли. И… это как пелена перед глазами, которая делается все прочнее. Копоть… и если бы только на глазах…
— Мой сын… Ветер, — Ястреб облизал губы, — жаловался, что в доме все время ложится пыль. Они? Юрка?
— Слышал, живы, — поспешил сказать Лэти. Набросил свою куртку на плечи вздрогнувшего Ястреба. — Я-то сам в Кроме появляться не рискую. Вот Ивку объявили национальной героиней. Вроде за то, что спасла столицу от самозваной государыни.
— Тварь…
Какое-то время они молчали, слушая, как ветер шуршит увядающей листвой. Вернулся кот, доверчиво забрался к Ястребу на колени.
— Сам где теперь?
— У Бокрина.
— Подросла найдена синеглазая? — улыбнулся Ястреб, вспоминая чернокосую девочку, пугливую и глазастую, как совушка. Поскреб костяшками пальцев щеки. Лэти снова взял его за руку: словно боялся потеряться.
— Подросла.
— Рассказывай.
— Черта движется. Земли до Ишкольда заглотала и остановилась, было, потом опять пошла. Но медленно. И «приходы» из-за нее как будто прекратились. У нас теперь и своей нечисти хватает: паутинники, пыльные ведьмы, оборотни… Я бы раньше здесь появился: да не всегда дорога выводит. И отчего так, не узнать. Своего опыта нет. Беспамятных уже не спросишь. Ведьмы из великих ковенов — или прячутся, или убиты. И в коллегиумах все, что о Черте важного в свое время записали, сожжено. То ли по особому приказу, то ли сами расторопными оказались. Тьфу.
Ястреб потянулся, закинув руки за голову, чувствуя, как кот, чтобы не упасть с колен, впивается когтями в кожу через пижамные штаны.
— Вот ты помнишь. И я помню, — он почесал висок. — По-моему, это оттого, что я до сих пор не видел мира за Чертой. Для меня реальнее Берег. Мне сны снятся. Стрекоза над Закромным прудом дрожит, тиной пахнет. И белье свежестиранное по кустам ракиты развешано. А почему ты не забыл…
Лэти легко вздохнул:
— Дар у меня от Берегини такой: в огне не гореть, в Черте не теряться. Как у кота вот этого — на лапы падать. А у Бокрина — раны лечить, точно он ведьма.
— Много таких у Черты родилось, дети пограничников. Ивка, вон, хотела нам жениться запретить из-за этого. Да не по ее рассудили. Говори, — он стиснул куртку на груди. — Все мне говори. Не жалей.
Лэти наконец выпустил руки Ястреба, поерзал на бревне, словно собираясь с духом:
— Убили Ветра. В Шужеме. В Ночь Разбитой луны. Девочку, невесту Юрия, ведьмой сочли. Он оборонять кинулся…
— Купавка ее звали.
Слепой пограничник закинул голову. Словно вглядывался в бездонное синее небо над больничным двором.
— Юрий в Крому вернулся. Его трогать не смеют, из-за матери.
— Ладно.
Ястреб сжал кулаки, так что ногти впились в ладони. Почему-то вспомнилось, как стояло над пустошью, над озаренным багряным закатом сосновым бором колокольное ожидание. Костры солнцестояния — и ни смеха, ни песен. Не плодородие земли воскресить — заглянуть за завесу было целью. А оттуда пришло неживое, на нежный, беззащитный, в общем-то, мир. Ведьм ковена отрубило сразу, кто разума лишился, кто жизни. Ястреба краем задело — словно крапивой, только больнее. (После выливал это в картину: подарок внуку Юрке. Ключ ведовских дорог, многим открытый, да никому не служивший.) А она, Берегиня, сумела оборвать обряд — чтобы то, что сгубило ведьм, не прошло — сквозь них — в мир. Оборвала, теряя часть себя — Темную Луну, Изменяющую Дороги. Оттого и больное сердце, и колдовской сон под ведовскими травами… Ястреб не был ведьмаком, даже оборотнем-птицей — хотя, должно быть, мог. Но выучка у Старой Луны дала свое. Не лишился чувств, выпрыгнул из кустов, где таился, нес на руках, прижимая к груди — единственную свою любовь. Ольга, жена-покойница, прости… И Ветер тоже. Доброй тебе дороги.
— Я найду ее, — сказал сам себе. — Даже слепой — найду.
Лэти обнял друга, привлек к себе:
— Не спеши. Лечись. Я у Саввы живу, рядом, без тебя не уйду. И не забуду. Бирн, беловолосая ведьма, да, они ж поженились! Так вот, сдается мне, она тоже помнит — только молчит.
— Эй! Серега! — оборвал разговор оглушительный вопль дяди Сени. — Ируська в двери рвется! Давай сигай! Не все ж кричать, что замок заклинило. Она уже за слесарем пошла.
Лэти сжал руки Ястреба, коротко обнял:
— Ну, давай.
Подтолкнул в спину, помогая забраться на подоконник.
Этот мир оказался вовсе не мертвым, как им виделось из-за Черты. Просыпаясь по утрам, Ястреб ощущал совсем слабенькое его дыхание: как у скованного морозом, спящего дерева. А весне неоткуда было наступить.
Утренние уколы сегодня отменили, и он счастливо проспал это время, проснувшись только к завтраку, оттого, что Семен тщательно выскребал кашу из металлической миски, звеня ложкой, сопя и чмокая. Но почуял, что сосед проснулся, повернулся и пробасил:
— А тебя нынче не кормят? Бедняга. Первое дело мужику — хорошо пожрать.
Ястреб хмыкнул, потянулся, взбил кулаком квелую подушку, пахнущую лекарствами и прелой соломой. Под ребрами радостно отозвался каждым комом ватный матрас. Скрипнули провисшие пружины кровати.
— Не ерзай. Придут и повезут, как директора.
Семен с хлюпаньем выхлебал разбавленное до воды какао и замолчал. Слышались его сопение, тиканье наручных часов, шарканье за дверью. Звякало от ветра стекло и бормотало радио. Пришла, загремела шваброй нянечка. Завоняло хлоркой. Влетела, загремев дверью, сегодняшняя медсестра — Галочка. Споткнулась о ведро, звякнула дужка.
— Куды бежишь? Чего бежишь? — заворчала Трофимовна.
— Сергей Владимирович, — объявила Галя бодро. — На операцию. Выходите в коридорчик. Я вас под ручку возьму и дядя Сеня. А там на каталочку.
— Зачем? — удивился Ястреб. — На ногах держусь.
— Положено! — отрезала Галя. — Так… Трофимовна, что ж вы ему выдали?!
— А что?
— Дырка на спине, ужас. Кладовку откройте. Потерпите, Сергей Владимирович. Пижамку поменяем. А то Татьяна Арсеньевна меня съест.
Семен хмыкнул. Трофимовна укатилась со шваброй и ведром, ворча под нос. Ястреб терпеливо ожидал.
Без особых церемоний переодела Галюня пациента в новую пижаму, столь же ветхую, но, по крайней мере, целую. Заставила лечь и толкнула каталку. Та, подпрыгивая, покатила по неровностям больничного коридора — примерно так скачет по каменистой дороге телега. Последний толчок передался костям Ястреба от порога операционной. Там пахло по-другому, и движения совершались целеустремленно и деловито. Звякали инструменты, била о фаянсовую раковину вода. А разговоры, пока его перекладывали с каталки и привязывали к столу, велись отвлеченные. О ползущих вверх ценах, и что на границе перехватила партию туфель. Так если выйти на «ЗИПе», перейти и обогнуть баню, там совсем дешево. И ничего, каблучок и все такое… Шаги Татьяны Арсеньевны Ястреб узнал. Стремительные, легкие. Словно сквозняк прошел.
— Капельницу…
— Да уже, Тань Арсенна…
— Ну, как вы?
— Хорошо, — сказал Ястреб сухо. Неприятно было не видеть собеседника.
— Это хорошо, — похоже, Таня улыбнулась. — Сейчас сделают укол, досчитаете до трех, голова закружится, и вы уснете. — Галя! В трубку…
Голова действительно закружилась. А потом привиделась цветная, скручивающаяся спиралью радуга. Ястреба утаскивало в ее середину, и настойчиво повторялось какое-то слово. А какое — он забыл.
Глаза болели. Боль была не жгучей, но неприятной. И еще колотило от холода. Потом Семен объяснил, что так отходит наркоз. А язык никак не хотел поворачиваться во рту.
— Просыпайтесь! Просыпайтесь! — его несколько раз ударили по щекам.
— Н-не… сплю…
Очень скоро он оказался на кровати. Правая рука с ощутимой в вене иглой была привязана.
— Отвяжите…
— Капельницу сдвинете.
— Нет…
Галюня послушалась.
— Ну, жив, сосед? — выходит, его привезли в ту же палату, откуда забрали.
— Тише…
— Галка, не шипи! — Семен и не подумал приглушать бас. Ястреб выдохнул:
— Жив.
— И молодец.
Пограничник понял, что все лучше чувствует себя с каждым произнесенным словом.
— Пить ему дай! — распорядился сосед.
В пересохший рот капнула вода.
— Ишь ты, с ложечки поят, — хмыкнул Семен. Галюня фыркнула. А Ястреба попросила очень нежно:
— Потерпите… морфий можно только через два часа колоть.
— Иди, коза, еще одеяло притащи, вон как беднягу выколачивает, — дядя Сеня, шумно двигаясь и сопя, плотнее закрыл окно. Накинул на Ястреба собственное одеяло.
— Через три дня повязку снимут. А через неделю — швы. И выпишут тут же. Не боись.
— Да.
— Ты мужик хороший… Вот что…
Семен пошуршал в тумбочке, воткнул в уши Ястреба прохладные шарики, и что-то легкое положил на живот:
— Мне зять плеер принес. Песни у мужика странные, но мне нравятся. Слушай лучше, чем из штанов вылезать от нетерпения.
Семен чем-то щелкнул, и зазвучали голос и струны:
«Из серых наших стен, из затхлых рубежей
Нет выхода, кроме как
Сквозь дырочки от снов, пробоины от звезд
Туда, где на пергаментном листе зари
Пикирующих птиц, серебряных стрижей
Печальная хроника
Записана шутя летучею строкой, бегущею строкой,
поющей изнутри.
Так где же он есть, затерянный наш град?
Мы не были вовсе там,
Но только наплевать, что мимо то пыль…»
Ястреб хрустнул зубами.
— Что, так больно? — встревожился Семен. — Выключить?
— Не-ет… — пограничник зашарил рукой по одеялу, сжал в кулак ведущие от наушников проводки:
— Серый волк — это кто?
Дядя Сеня обрадовано закудахтал:
— Ага, интересно?
Щелкнул кнопкой на плеере:
— Склероз — болезнь такая, ничего не болит — и каждый день что-нибудь новенькое…
Сел на кровать возле Ястреба: пружинная сетка провалилась под его весом:
— Про волка — это сказка такая. Ничего не помнишь? Тогда с начала начну. С курочки Рябы. Я дома внуку сказки рассказываю. Невестка смеется, мол, «что вы, Семен Михалыч! Разве он поймет в два месяца?» А это зря. Младенцы, они, знаешь… еще не родившись, и слышат, и понимают не хуже нас с тобой. Он еще вспомнит, как ему дед сказки сказывал. Помяни мое слово…
Потом, уже вернувшись на Берег, дожидаясь рождения собственных детей, вспоминал Ястреб неугомонного соседа по палате. Добрая память — одно из немногого, что чего-то стоит на этом свете.
Давя в себе подспудный страх остаться слепым, страх, который не могло заглушить ни воркование дяди Сени, ни присутствие Лэти, дневавшего и ночевавшего у него, Ястреб бесконечно крутил Медведевские песни. И с удивлением понимал, насколько близки они ему — человеку другого мира и другого воспитания. Эти песни подскажут ему решение. Да еще удачное стечение обстоятельств.
На третий день бинты сняли. Он видел.
— Все пока хорошо. Что глаза красные — не страшно. Я выписала глазные капли. Четыре раза в день. Уколы остаются… Разумеется, не напрягаться. Тяжестей не поднимать. Читать пока нежелательно. Вообще, ближайшие два месяца режим щадящий…
Татьяна поймала себя на том, что нервно теребит полу халатика, и стиснула пальцы, пытаясь понять, заметно ли Ястребу ее волнение. Раньше было проще. Она могла без стеснения разглядывать этого удивительного мужчину. Его вовсе не портила даже унылая больничная одежда, даже бледность, шрам на скуле и черные зрачки, смотрящие в никуда. Щетка соломенных волос на круглой голове с прижатыми ушами, разворот широченных плеч, втянутый живот и узкие бедра… Докторша поймала себя на том, что откровенно им любуется. И испугалась. Резко встала.
— Не боись, Арсеньевна. Я прослежу, — пробасил Семен.
Она иронично скривила губы. Уже уходя, подумала, что это выглядит, как бегство. Обернулась:
— Вам все ясно? Может быть, есть жалобы?
— Что такое фреза?
Дядя Сеня присвистнул.
Татьяна Арсеньевна отпустила дверную ручку. Пригладила выглядывающую из-под медицинской шапочки русую челку. Одернула тщательно выглаженный халатик. Переступила, скользнув каблучком по линолеуму. Затрепетала ресницами.
— Это такое колечко, по-моему. С зубками. Еще вопросы есть?
Губы пересохли. Мучительно хотелось их облизать. Ну, хоть воды глотнуть. Вечером вчера совершенно случайно подслушала, как девочки в сестринской обсуждают этого… шутника. Чего они наговорили… — покраснеть и сдохнуть. Ну и слова приходят на ум… Только б не краснеть…
— «Звездною фрезой распилена планета вдоль по оси…» Так похоже на Черту. И я все думаю… Откуда он мог узнать?
Капли дождя тяжело шлепались на раскисшую землю. Плащ сделался мокрым и тяжелым. На сапогах комьями оседала грязь, и из этого могло быть лишь два следствия: или потеряется сапог, или оборвется подметка, и тогда шлепать по дороге окажется втрое противнее и труднее. Вода, брызгая из луж, пятнила лицо.
А банька на холме над ручьем светила единственным оконцем, словно добрым оранжевым глазом. Второй глаз был прищурен, утоплен в проконопаченных мхом бревенчатых стенах. Дощатая дверь скрипнула, пропуская гостей в разжаренную, пахнущую вениками тишину. Зашипела, отдавая зной, каменка, пахнуло квасом и побелкой…
— Заждались? Звиняйте! — плечом отодвинув дверь, нагнувшись у низкой притолоки, Бокрин опустил на конец полка узел со снедью и глиняный жбан. Стер от подбородка к затылку серую морось, шершавыми ладонями румяня лицо и ероша сбегающие к бровям кучерявые подернутые сединою волосы. — Ждал, пока Сёрен заснет. Не хочу, чтоб знала.
Гости согласно кивнули.
— Кто тут у тебя живет? — спросил, ерзая на скамье и принюхиваясь, Лэти.
— Да никто, — ведьмак вздохнул и сел подле: скамья тяжело скрипнула под немалым его весом. — Банник жил. Сбежал.
Он нацедил себе и гостям холодного квасу. Закинув голову, жадно приложился к ковшу, не обращая внимания на капли, сбегающие по подбородку и шее за ворот. Потом прошелся веником под полками и вдоль каменки, сбил паутину с дощатого, низкого потолка. Подмел нанесенную сапогами грязь. Выкинул за порог.
— Профилактика? — промурлыкал Лэти, поправляя ремешок, скрепляющий в хвост седые волосы. — Это пра-авильно.
— Тьфу на тебя, — отмахнулся Бокрин. — Нахватался словей, как лисица блох.
Он развернул узел, достал яички, сваренные вкрутую, луковицу и половину каравая. Очистил яйцо, посолил, протянул Ястребу. Второе взял Лэти.
— Плохо куры несутся, — пожаловался Бокрин.
— Так осень.
— Ага…
Ястреб потер слезящиеся от дыма глаза. Лэти сунул в толстые пальцы Бокрина берестяной огрызок с резами:
— Нам бы мази вот такой… А то все его глазные капли оттуда… ох!
— Знамо дело… — проворчал Бокрин, живо напомнив пограничникам медведя. — Зато видит.
— Ага, — прожевав, согласился Ястреб. — А глаза до сих пор, как у кроля. Девки пужаются.
Ведьмак хмыкнул. Степенно откусил хлеб, запил. — Девки пужаются, значит? Ну, мазь тебе сделаю. Так это не все…
— Не все. А еще поворожи. На государыню.
Ведьмак подавился квасом. Закашлялся. Лэти постучал его по спине. Ястреб успел поймать жбан у пола, не расплескав ни капли. Обтер горлышко рукавом, сделал большой глоток. Передал жбан ведьмаку. Тот только головищей помотал: точно донимаемый оводами жеребец. И кусок не лез в горло.
Могучий пограничник скинул сапоги, основательней умостился на полке. Словно врос корнями. Показывая, что пришел за ответом и все равно дождется, сколько бы ни пришлось ждать. Зная Ястреба, Бокрин и не сомневался в этом. Покашлял, почесал под рубахою грудь.
— Мы с Желем, побратимом моим, как собака с кошкой. Лет семь, почитай, не виделись. И тут он мне ворону с весточкой шлет. И вот эту ладанку, — Бокрин стянул с шеи шнурок с кожаным кармашком, вытряс на ладонь невидный камушек. Поднес к лицу Ястреба. — Письмо прочтешь, или дальше говорить?
Ястреб взял камушек. Тот согрел подушечки пальцев и на свету заиграл лиловым. Пограничник хмыкнул удивленно:
— Ласковый…
— Ну… — Бокрин поскреб голову. — Седьмицу тому пришел к Желю заказчик. А Жель — гранильщик, считай, первый в столице. И вся семья тож. К ним с глупостью лучше не ходить.
— Жель? Это который на «хрустальном» конце? У кого окошко в двери с гиацинтом[13]?
Бокрин одобрительно покряхтел, отобрал камешек у Лэти, взявшегося его рассматривать после Ястреба, бережно спрятал.
— Во-во, он самый. Ну, с неделю назад пришел к нему человек. Надо сказать, так себе человечишко. Худой. Кучер с ратушного подворья. Перстенек хотел заказать для невесты…
— А разве плохо?
Бокрин вызверился:
— Молчи!.. С одной руки кормишься — к другим не липни. А этот, как Хагена не стало — шавкам Пыльных служил — не тужил.
Проводник взял рот на замок.
— Перстенек серебряный, — вел дальше ведьмак, — а камушек с собой принес. Потому, новый купить жадность заела. Жель бы кучера выставил за порог, да любопытно стало. Поднес камешек к носу, в стеклышко разглядел — и будто кольнуло в глаз.
Бокрин замолчал и поднял голову к закопченному потолку, точно задумал его чинить и прикидывал, во сколько обойдется. Пограничники тоже молчали. Только мыши скреблись в углу, да ровно гудело пламя.
— Ну? — снова не выдержал Лэти.
Бокрин повел плечищем:
— Ну, и споил он его. Побратим кучера. На втором кувшине спекся, змеюка. Хотя знал немного. Точно, вез он женщину. Ему еще на рассвете в канун Имболга запрягать велели. Легкий возок и при нем два десятка конных. Во весь опор неслись. Кучер, может, в Укромный Лес и не хотел, да приневолили. Он все твердил, какой страшный человек вел. Насколько Жель понял, нынче это дознаватель в Ратуше.
Бокрин вскинул брови, словно так находил выход какому-то непонятному сомнению.
— Мало после полудня, а может и позже — пасмурно было — вылетели они на полянку в священной роще. Какая-то свара там приключилась. Вершники всех разогнали, раненую девку в возок к дознавателю кинули — и дальше понеслись. Остановились у тесового терема в ельнике и долго стояли. Дознаватель с незнакомкой и еще тремя, кажись, стражниками внутрь зашел. Вершники так топтались или вином грелись, а кучер чуть не поморозился весь. С ним, вишь, не поделилися. Потом женщину снова в возок занесли — и в Крому. А ту али другую, он не понял. И вообще бы ее не узнал, твердил. Завезли в стольный град, там проплутали чуть не до полуночи. Уж на что кучер Крому знать должон, а куда вез — не понял. Точно глаза ему отвели.
— Или так настрашили, что память потерял.
Бокрин насупился:
— Или так. Жель старался его развести — да что пнем по сове.
— А камушек?
— А камушек кучер нашел, когда возок мыл, с утра. Он мужик хозяйственный, хоть и противный. Нашел камушек и несколько маков. И откуда взялись, ума не приложить. Цветки кучер выкинул, а камушек припрятал. И молчал. Боялся, и пожадничал, знамо дело. А как невеста перстенек запросила, вытащил. Такая песня. Про разговор тот никто не знал. Жель камушек подменил, взял яхонт и огранил для женишка. Да тот за заказом не пришел. С утра в Радужне утоп. Кто вытаскивал — говорили, по пьяной лавочке. Но побратим не верит. Потому послал все это ко мне.
Ведьмак тяжело выдохнул, уронив руки между коленями.
— Я твой должник, — сказал Ястреб. — Твой и Желя. Мы государыню найдем. Всю Крому перевернем, если нужно.
Бокрин тяжко вздохнул. С надеждой взглянул на Лэти. Схватился за луковицу, откусил, сердито сплюнул шелуху в ладонь.
— Да как тебе объяснить! Камушек этот…
— Ты зла не держи. Я не думаю вовсе, что вы тут в потолок поплевывали, меня дожидаючись. А вот он я, могучий герой, и сразу всех построю.
— Ох… — Бокрин вцепился в волосы. Потом трахнул об пол многострадальный жбан, сгреб горстью черепки: — Вот Берегиня! Тело бродит где-то, а душа — вот. Незнамо где. Только не глиняная, самоцветная. Поди собери.
— Ты ж мертвого вернуть можешь.
— Мертвого — могу, — Бокрин покивал тяжелой, как у медведя, башкой. — Но она не мертвая. Она помнит, все понимает, бездушная просто. Ей все равно теперь, и кто она, и что с ней. Ее заставили выплакать душу. Так… можно… если боль чересчур сильна. А не сомневайся, ей показали страшное. Как детей в огонь бросали, как Крому глотали пыльные, как ты ослеп… может быть… я не знаю, догадываюсь. Показали — а вмешаться нельзя. И душа вышла слезами.
Он снова вытряс синий камушек на ладонь:
— Вот… осколок… может, любви ее, может, улыбки. И никаким чудом Берегиню теперь не найти. Мертвого можно найти и вернуть, что душу, что тело, но не такого. Что и жить не живет, и умирать не умирает. Вот уж два года минуло, а мы знаем не больше, чем в ночь разбитой луны. То ли ворожба Пыльных столь сильна? Как в тумане брожу, пока не выкинет… Но путь мне камушек указал. Собрать бы все осколки — мы бы ее отыскали. Но как собрать?
Бокрин выдохся: слишком уж долго говорил. И чем открывать пограничникам такое про Берегиню, лучше бревна ворочать. Не так измучишься.
— Уже два… года? — переспросил Ястреб.
До хруста стиснул зубы. Ощутил, как твердое ребро полка болью отзывается в сжатых на нем ладонях. Вслушался в шуршание мышей, в поскребывание веток за стенами. В треск огня. Лишь бы отогнать дрожь: как тогда, когда отходил наркоз. Иначе заколотит так, что дубовая плаха треснет под ним.
— Все, мужики, спать пора…
С помощью Лэти Бокрин вынул из-за печки и развернул на полках сенники, пахнущие травяной горечью. Сверху шлепнул подушки и лоскутные одеяла. Навалил поверх по овчинному кожуху.
— Уж звиняй, мазь сделаю — тебя растормошу, — сказал Ястребу. — С горячей мази проку поболе.
Ведьмак вернулся скоро, разбудил пограничника легким скрипом двери. Кололась соломинками плоская подушка. Шипели в каменке дрова, звучно хлопали искрами. Негромко похрапывал Лэти.
— Подвинься, — Бокрин присел возле Ястреба. Зачерпнул из круглого горшка липкую мазь, шлепнул, размазал по глазам. Ястреб закусил губу.
— Лежи смирно.
Зашуршала рубаха: видно, Бокрин по привычке пожимал плечами.
— Четыре девицы под дубом сидели,
льном вышивали, хмарь прогоняли…
Бормотание ведьмака напомнило Ястребу, как он валялся тут в прошлый раз, зимой. Правда, тогда не в баньке — в избе. Лечил раны от отравленного Ивкой стекла. И смотреть мог сколько угодно. Пока веки не падали от тяжести, смыкаемые дремой.
То и дело от печки или из угла глазела на Ястреба совушка Сёрен. Пугливая молчаливая девчушка, незнаемого рода и селища. Найденная Бокрином и Лэти недалеко от убитых ведьм и оставленная в доме. Чернявенькая, с округлыми бровками над синими озерцами глаз. Оживлялась Сёрен только при появлении Лэти. Ходила за ним хвостиком, щебетала. В пестрядинной рубашечке, шерстяной плахте и душегрее на пуху, с бусиками из сухой рябины на тощенькой шейке… Ястреб сочил за девчонкой из-под век, скрашивая этим безнадежные долгие часы болезни. Отгоняя мысли о государыне. Наконец Сёрен осмелела настолько, чтобы подходить к огромному беспомощному дядьке: воды подать, пот отереть, кашкой накормить… Он ей лежа кораблик вытесал из соснового окорыша, а на парус с разрешения отхватили шматок красной ленты из ее косы…
— Ты улыбаешься… — мягкой влажной тряпицей стер Бокрин толстую корку мази с глаз Ястреба. — Открывай.
Мужчины стояли на обрыве над ручьем. Сивер гнал скурченные листья, царапал, шуршал… Серо-желтый листопад занавесил окоем.
Выедающая душу тоска и нежелание жить — то, что за Чертой зовут депрессией… Ну, если кому-то вольно видеть мир сквозь закопченное стекло, пусть… Переходя Черту, Ястреб боялся до дрожи, что Пыльные изменили Берег навсегда. Может, дальше от Черты — да. Но здесь, возле дома Бокрина, мир этот был таким, будто двух лет без Берегини не минуло. Присутствие ее было явственно и в этом лохматом насмешливом ветре, и в царапанье летящей листвы, и в серых дождинках, насыщавших воздух, и в темных полях на окоеме… Присутствие пронзительное до боли в сердце. Ястреб растер грудь и поднял голову. И увидел.
Тонкий серпик в закате…
— Гляди ты… — выдохнул Ястреб едва слышно, — светит…
Забор был сложен из каменных блоков времен осады Исанги. Вход, будто древние воины, охраняли проржавевшие, с выбитыми стеклами фонари. Побеги ломоносов с мирно соседствующими на одной ветви лиловыми, голубыми и розовыми цветами свешивались над облезающей калиткой, чешуйчатой, словно спинка ящерки. Сколько помнил себя Ястреб, ломоносы всегда цвели: даже в летнюю сушь, даже зимой. Потому что хозяйка домика, родная сестра матери Крадока, была ведьмой. Тетке повезло умереть от старости в своей постели прежде ночи разбитой луны, чуть больше двух лет назад. Дом по завещанию остался пограничнику Крадоку.
Ястреб выбрал Исангу после долгих споров с Лэти и ведьмаком Бокрином. Больше всего на свете хотелось пограничнику отправиться в Крому, туда, где Берегиню видели в последний раз. Но друзья, да и он сам, понимали неразумность этого. Всех, посмевших заступить врагу дорогу, проще схватить именно в столице, где власть Пыльных стражей и оборотней, их рабов, особенно сильна. На стороне Пыльных было и недоброе ведовство, и городская охрана, и бдительные тихари-соглядатаи, расплодившиеся, как тля. А, сидя в порубе, много не наищешься и не навоюешь.
Ястреб заикнулся, было, что можно поселиться в Укромном лесу. Лэти хмыкнул: «Это первое место, где нас станут искать. Ну, второе». И пусть прислужники Пыльных не посмеют войти в Лес — все тропинки в Крому и вокруг известны наперечет. Какая натоптана — там и сядет засада. А Лэти-проводник сможет за руку мимо провести не всегда и не каждого.
Надо было отыскать убежище подальше от недреманных очей; такое место, где власть Пыльных не очень сильна. И занятие, которое позволит, не таясь, у всех на глазах встречаться с уймой народу. Выбор был невелик: пустоземье возле Черты либо полуденные города: Шемаха, Исанга, Согдая, Брагова. Тут Ястреб и вспомнил о теткином доме.
Путешествовать с проводником оказалось одно удовольствие: там, где дорога занимает месяц, с Лэти уложились в три дня. Проводник сознался, что научился спрямлять дорогу совсем недавно и сам не понимал, как это у него выходит. Ястреб усмехался: «Не все ли равно, как устроен телевизор, лишь бы работал!» Вот только сил «прямой путь» отнимал немало, и когда окончился, Лэти, зевая, привалился к забору и ни к чему больше способен не был.
Дом стоял пустым. Дурная слава ведьмы сберегла его и после теткиной смерти. Вокруг кустились в человеческий рост лопухи и крапива, проросли рябинник, кленики, худые самосейки-ясени. Виноград и берсень[14] манили обильным урожаем. Но никто не тронул и ягодки на них, кроме птиц. Шкурка шершаво прошлась по языку, когда Ястреб раздавил крыжовинку зубами, кислой вязкой мякотью наполнился рот. Пограничник огляделся, прикидывая, сколько придется вложить усилий, чтобы привести хозяйство в порядок. Дом был еще крепок, только крыша просела от весенних ливней, прохудилось крылечко, раздавила стекло, упав, сухая яблоня… И дверь из крытого войлоком дерева, закиснув от сырости, точно прикипела к ушакам.
Выбив ее парой ударов топора и оставив проводника отсыпаться, Ястреб повернул стопы к бургомистру.
Извилистые мощеные улицы Исанги больше напоминали просвистанные осенним ветром горные ущелья. Улицы пахли дымом, тушеным перцем и копченой рыбой. В глухой зелени садов за каменными заборами прятались низкие дома. Прохожих не было, только на углу, где крутая лестница с выкрошенными ступенями сворачивала к морю, лысый босой дядька в холщовых штанах и кожаном переднике подновлял изваяние Берегини замешанными на горячем воске красками. И это примирило Ястреба с чужим городом сильнее, чем что-либо еще.
Бургомистр не томил Ястреба ожиданием, еще и к обеду пригласил. Отправил писаря к судейским за дарственной на дом. Ненавязчиво поинтересовался, чем Крадок собирается заниматься в Исанге. Торговому, да еще и приморскому городу всегда нужны хорошие воины: чтобы держать в узде пиратов и контрабандистов…
Тщательно обсосав очередную индюшачью косточку и облизнув красные от пряной подливы пальцы, бургомистр посетовал на житейскую несправедливость:
— Вгорячах утопили ведьм, а теперь думаю, может, зря? Ни зубы заговорить, ни ломоту в коленях вылечить…
Ястребу захотелось свернуть сотрапезнику шею: чтоб уж навсегда выздоровел. Он заглянул в честные, похожие на маслины выпуклые глаза и поинтересовался ядовито:
— Так что, больше некому?
В чем-то бургомистр все же был прав. Крадок уже слышал от Лэти и Бокрина, как расплодились после ночи разбитой луны неведомые прежде хвори; про то, как тайком, с опаской, но бегают к ведьмам страдальцы за облегчением. Мелкие болячки любая женщина вылечить могла. С ранами и переломами попроще управился бы охотник. А вот серьезное да незнаемое… И про вновь образованную лекарскую гильдию слыхал Ястреб. Но настоящих мастеров в ней почти не имелось. Так, где-то переняли, услышали, тайком у прирожденной подучились — это совестливые. А то могли взять деньги ни за что, а помер пациент — значит, судьба.
Бургомистр завздыхал. И осторожно, как по первому ледку крадучись, поинтересовался:
— Лилия, покойница, не учила тебя, часом? Чего важного по лекарскому делу тебе не передала? Может, книжицу с составами?
— Может, и да, — отозвался задумчиво Ястреб, с трудом вспомнив, что Лилией звали тетку. — Что, тоже топить станете?
— Каюсь, отмолю!! — всплеснул хозяин пухлыми ладошками. — Я тебе все… я для тебя все… и хозяйство, и шаланду с сетью, и дом починю… и грамотки выпишу! Только лечи!!
Так иногда творится судьба.
Сад зарос хуже леса, переплелся настолько, что глаз застревал в каше веток и лиан с вянущими листьями.
— Лоза, она сердца требует… Два раза в год обрезать, да окучить, да не сильно воли давать…
Ястреб вскинул голову. Из-за каменного заборчика, разделяющего подворья, глазел на него дедок. Казался бы дедок вовсе ветхим от старости. Да только глаза его молодо искрились, а в морщинках пряталось любопытство. Точь-в-точь озирающий плотину бобер.
— Ведьма знатная была, а лозы не знала. Лоза мужских рук хочет. А ты ей кто будешь?
— Лозе?
Старик обиженно поджал губы:
— Молод со мной шутковать еще.
— Прости, дедушка, — Ястреб почтительно поклонился. — Если ты о тетке Лилии, так я ей племянник.
Дед сменил гнев на милость.
— Это ладно, — закивал он меленько, — это хорошо. Я уже стар домовничать… А Лилия злилась бы, что хозяйство в упадке. Ты пошто двери порубил?! — тут же рявкнул он. — Аль соседушку не мог покликать?
— А ты б разве сладил, дедушка…
— Охти мне!! — старичок всплеснул руками. — Да нешто вы, молодые, совсем с ума рехнулись? Я ж о домовом: домовике, доможиле, домовом хозяине, дедушке-соседушке, суседке, доброжиле, лизуне, постене, батанушке, ведающем…
Ястреб заслонился руками:
— Будет, дедушка!! Будет!
Сосед помахал костистым пальцем: стой пограничник чуток поближе — выбил бы глаз:
— Ну, то-то. Прощевай пока. Я приглядывать стану.
Ястреб хмыкнул. Не иначе дед — теткин тайный воздыхатель. А если и тихарь[15] — они и должны быть такими, обычными — почему так рьяно объявился? Домовика звать советовал. Неужто не знает, что у ведьм в домах доможилы не живут? Духа хозяек в доме слишком много, чужой не вместится. При невестке Ивке точно не было. Или бывают исключения?
Пограничник присел на крылечко. Вынул из кармана краюху хлеба и рыбку, завернутые в платок. На пробу разложил на щелястой доске, обмахнув с нее пыль и сухие листья. Одними губами прошелестел:
— Дедушко домовой, соседушко домовой, приди хлеба-соли покушать, меня послушать…
Хмыкнул неловко. На заставах домовиков не случалось, отвык. Или успел въесться в кости рациональный мир за Чертой?
Ничего не происходило. Ястреб просто сидел, отдыхал, откинувшись к дверному косяку, вольготно вытянув ноги, подставив лицо неяркому по осени солнцу. Взгляд лениво скользил по заросшему двору, каменной кладке забора, выглядывающей из зелени малой сараюшке: может, хлевушку, но, скорей, поварне или овину. Это потому что над двускатной тростниковой крышей торчала беленая некогда труба.
У трубы что-то шевельнулось, и на порушенный кирпичный край выплеснул дымчатый с салатными глазами котяра.
— Кис-кис… — позвал Ястреб.
— Сам ты «кис-кис»! — отозвался кот. — Между прочим, меня Яшкой[16] звать. Так, правда, приглашаешь?
Голос у котищи был вибрирующий, басовитый, весьма неприятный. А поскольку коты даже на Берегу не говорящие, подумал Ястреб, то это оборотень, верней всего, домовой дух. Соседушки обожают перекидываться в серых котов.
Пока он вот так рассуждал, дымчатый Яшка одним изящным прыжком слетел на крышу, другим на каменный забор, а третьим скоком взял высоту крыльца и с урчанием впился в рыбку. Поди вот, поговори с ним сейчас.
— Перестань хихикать, — не прекращая жевать, отрезал доможил. — Я два года, считай, с хлеба на квас перебиваюсь. У, ряха бесстыжая!
— Так тебе квасу? Или пива?
Котище вытащил из рыбки зубы, но придавил ее лапой: а то еще сбежит… Ответил с жадным блеском в глазах:
— И того. И другого. И молока, молока побольше! Ну, чего расселся? Давай!
— А пузо не треснет?
Яшка гневно сощурился:
— Ты поговори у меня. Вот приду ночью и на грудь лягу! Или коням гриву к хвосту привяжу.
— Напугал ежа голым профилем… Нет у нас коней.
— Так ты врал насчет пива?
Ястреб протянул руку и решительно почесал разобиженного домового за ухом:
— Потерпи. Сейчас в лавку схожу.
К пиву, опять же, хорошо пошла вяленая рыбка. И не одна. Бока у котяры раздулись, глаза замаслились. Он развалился на крыльце, постукивая хвостом:
— Станем сказки сказывать?
— А работать?
Яшка совсем по-человечески вздохнул. Посозерцал, как выстреливают из подушечек и прячутся когти.
— Ты, навроде, спросить хотел… Или мне послышалось?
— Хотел, — Ястреб усмехнулся. — Ты только в кота перекидываться умеешь?
— Не только, — домовик потер лапой нос. — В горностаюшку еще, в ящерку-басилиска, опять же, в петуха черного… А что? Показать?
Ястреб ненадолго зажмурился, прижав глаза кулаками; потянулся и резко встал:
— Все. Пора двери чинить, темнеет уже. А мысль мелькнула. Как додумаю, скажу.
Входная дверь годилась уже только на дрова. Не найдя сразу ничего подходящего для замены, Ястреб дал себе зарок выбрать поутру доски и сколотить новую. Все это время Яшка терся поблизости, охал, лязгал, что-то ронял и, судя по отчаянному писку, пугал в зарослях мышей. Но даже весь этот шум не разбудил разоспавшегося Лэти. Может, и к лучшему.
— Ну, надумал? — не вытерпел, наконец, Яшка. Оказал из чащобы выпачканную землей и зеленью морду. Вид у него был устрашающий. — Или поужинаем?
— Что-о?!..
— А что? Я тут голодую и холодую, — домовой сделал попытку загибать пальцы, — дверь ты, опять же, сломал. Приплелся невесть откуда… Сплошной убыток хозяйству.
Пограничник обхватил руками щеки, не позволяя прорваться хихиканью. Закашлялся.
— Ну чего? Чего такого я сказал? Можно подумать, ты воздухом кормишься? Вставай, давай, кашу вари. Всухомятку питаться вредно.
— Кашу?
Котище похлопал загоревшимися в сумерках глазами:
— Ага, кашу. С молоком и сахаром. И маслом.
Ястреб, не вставая с крыльца, подпер скулу ладонью. Повертел головой, то ли восхищаясь, то ли возмущаясь Яшкиной наглости.
— Или не умеешь? Тогда черняя своего буди. Откуда выкопался такой? Не старик, а сед, и на лицо точно темный чулок натянули…
— Он проводник.
Яшка отскочил, выпустил когти, шерсть на загривке встала дыбом.
— Не бойся, он не за тобой пришел. Мы Берегиню ищем. Ее душу выплакать заставили.
— Вот и ладно, — домовик злорадно осклабился. — Пусть поживет, на себе почует, каково это — без души.
Отскочил, хрустнув ветками. Ястреб стиснул зубы, уложил руки на коленях.
— И тебе не совестно?
— Совестно?! А она братьев моих жалела? Когда они в Черте вместе с домами горели!! У нас души-то нет. И вырий нам заказан. Все, что есть — родной дом. И мы его по правде любим, не как вы. Пусть хоть теперь поймет!
Яшка забыл, что надо бояться. Вышел из зарослей весь, уперся лапами в землю, взглядом — в пограничника.
— Мы же плакали, мы же криком кричали, предупреждая о Черте. Что ж она не вмешалась?
— Я слышал вас… однажды. Когда Черта внезапно стронулась. Мы тогда шалашики из еловых лап сделали и хлеб в них положили…
— Нужны нам ваши шалашики!! Думаете, нам из дома в дом охота переезжать? Нужда гонит. А вы нам — угольки из старой печки, веник али валенок… Тьфу! Иные так и умирают вместе с домом. Потому что, любя его, от посмертия отказались. Знаешь же, что мы внешностью с пращуром сродственны. Тем, что дом ставил.
Он утер капнувшую слезу.
— Стыдно винить за глаза, — сказал Ястреб. Вынул ладанку, вытряхнул камушек на ладонь. Яшка вздрогнул. Но, как ни упирался всеми лапами, а будто притянуло. Обнюхал голубую капельку, щекотнув усами ладонь.
— Тебя, доможила, величают мышиным хозяином.
Котяра согласно кивнул. Не удержавшись, похвастал:
— Еще муравьям велеть могу, паучкам, мокрицам, землеройкам. Воробьям тоже, и ласточкам.
— Так вот. Мышка туда проберется, куда человеку хода нет. Пусть бы поискало серое племя эти камушки, Берегинины слезы. Как вернется к ней душа — тут ей и ответ держать.
Домовой сердито сощурился:
— Хитрый ты. Может, камушки в реку давно побросали, рыбам на потеху.
— Не верю. Пыльные воды боятся. Не зря два последних года сушь стоит.
— Это у меня в горле сушь стоит, — Яшка пнул пустую миску, из которой хлебал давеча пиво. — Так будет сегодня каша?
Пойманная взглядами старушек у подъезда, Татьяна Арсеньевна втянула голову в плечи и сгорбилась, как под мелким осенним дождем. Стесняться у нее поводов не было, а вот поди ты… Она взбежала по лестнице, сердито позвонила. Сергей Владимирович открыл мгновенно: будто стерег у двери. Запнувшись, Таня разглядывала его, точно впервые. С дверью, пожалуй, вышло случайно. Просто он вернулся откуда-то: на паркетном полу валялся совершенно неуместный рюкзак, на вешалке висела мокрая куртка. Бывший пациент стоял посреди прихожей в голубой, очень идущей к его загару рубахе, распахнутой у ворота, и некрашеных джинсах со шнуровкой по бокам. Босой. Под взглядом докторши он перемялся с ноги на ногу, вызывающе расправил плечи. Таня подумала, что мужчина выглядел бы красивее, не будь они столь широки. Проглотила слюну.
— Здравствуйте!
И тут из недр квартиры вырвался сопящий диванный валик, уперся кривыми лапами гостье в колени. Свесил язык. Завздыхал, умильно заглядывая в глаза. И так замел ушами и хвостом, что поднялся ветер.
Удивляясь себе, Таня присела на корточки, потрепала шагреневое ухо.
— Это кто?
— Вейнхарт, — Сергей пригладил короткие соломенные волосы. — Бассет-хаунд.
— Какая прелесть!
Тут же Таня смешалась. Никогда не было у докторши желания завести собаку: в ее квартире та была бы попросту неуместна. И вообще, почему она ведет себя, как дура?
— Я могу войти?
— Вы уже вошли.
Ответ показался грубым. Татьяна Арсеньевна закусила губу. Наклонила голову.
— Почему вы пропустили осмотр у офтальмолога? Вот, у меня записано… — она полезла в сумочку за блокнотом, уронила ее, нагнулась за рассыпанным. Просто скверное кино.
Да еще Вейнхарт топтался рядом, обнюхивал все подряд. Докторша сердито замахнулась.
— Не надо, — Сергей перехватил ее руку. — Цапнет.
— Не бойтесь, — огрызнулась она. — Я стерильная.
Они рассмеялись.
Вместе запихали вещи в сумочку.
Разувшись, вслед за хозяином прошла Таня на кухню.
— Раз уж так получилось, я вас осмотрю?.. А завтра непременно запишетесь на прием. Очки нужно выписать. Потом может наступить улучшение.
— Вы всегда навещаете бывших пациентов?
— А что? — Татьяна немедленно выпустила колючки. — Я делаю свое дело. Если и не хорошо, то старательно. Почему меня не должен заботить результат? А вот вы… хоть бы попробовали… Где у вас можно помыть руки?!
В ванной она долго, остервенело терла руки намыленной губкой, держала под жесткой струей и терла снова, стараясь успокоиться. Вернулась в кухню.
— Повернитесь к свету. Нет, сядьте, а то мне не видно. Ой…
Докторша поймала себя на желании протереть глаза. Но тогда руки придется мыть снова. Губы у нее дрогнули.
— Не может быть…
Глаза у Сергея были совершенно ясные, чистые, без намека на красноту. И это через неполных две недели после операции!
— Хотите чаю?
— Нет. То есть, да.
Таня сидела, упершись локтями в столешницу, подпирая щеки руками. Совершенно бессмысленно пялилась в окно и постукивала ступней в пол. За стеклом, насыщая воздух мутью, плыли клочковатые облака; деревья и крыши домов мокро блестели. Но вот предзакатное солнце прорвало тучи, лимонным светом облизало чубчики кленов и резко высветлило верхние этажи. А на полнеба двойной дугой повисла яркая семицветная радуга!
С дребезгом раскололась чашка. Басовито залаял пес.
Таня, в чем была, выскочила вслед за Сергеем на балкон, на сырой промозглый ветер. Почти под вознесшиеся над городом радужные ворота. Он был прекрасен — этот свет, преломившийся в водяных каплях. Хотелось смотреть не дыша. И лишь когда дождевая муть снова застила солнце, и радуги погасли, Таня почувствовала, насколько замерзла.
— С-сергей В-владим-мирович… Пойдем-мте…
Он словно просыпался от глубокого сна и несколько секунд не шевелился. Затем пропустил Таню в комнату и защелкнул на балконной двери шпингалет. Оскорбленный Вейнхарт делал вид, что спит в кресле, и даже не повернул головы.
Лишь после двух чашек обжигающего чая доктор смогла согреться. И все равно больше волновалась за Сергея: чтобы он снова не угодил к ней в больницу, на этот раз с двусторонней пневмонией.
— Радуга в октябре. Невероятно, правда?
Он молча сгребал на совок осколки нарядной красной в горохи чайной чашки. Татьяна Арсеньевна обиделась. Но напомнила себе, что, прежде всего, она врач.
— Я ухожу. А вы выпейте аспирин и ложитесь в постель. И завтра непременно зайдите в поликлинику.
— У меня нет аспирина.
— Сейчас, — она принялась рыться в сумочке, досадуя на хаос в ней. Потом просто высыпала содержимое на стол. Вывернула внутренние кармашки.
Вместе с упаковкой аспирина выпала пачка презервативов. Их Тане подарил, гадко улыбаясь, родственник какого-то пациента. Она затолкала подарок в сумочку и выбросила из головы. Теперь она краснела, а Сергей рассматривал голую девицу на глянцевой обложке:
— Не самая красивая женщина.
— А я? Я, по-вашему, красивая?
Презерватив пах, как воздушный шарик.
На улице стемнело. Под редкими фонарями янтарно светились вплавленные в асфальтовое зеркало кленовые и каштановые листья. Тучи по краям неба отсвечивали розовым. Вейнхарт дергал поводок, Таня с Сергеем оскальзывались и смеялись.
Женщине было легко и хорошо. Как в пятнадцать лет, когда, кажется, вполне умеешь летать.
Яркие витрины магазинчика с непонятным названием «Символ» обещали «выставку-продажу кондитерских изделий хлебозавода N1». Таня вспомнила, что дома шаром покати, и смущенно повернулась к бывшему пациенту:
— Мне сюда. До свидания, спасибо. Да, завтра обязательно в поликлинику. Вы обещали.
— Когда? — удивился он.
Она не стала спорить. Гордо прошла в раскрытую дверь. Взяла рыбные консервы и десяток круглых булочек. И только возле кассы обнаружила, что забыла дома у Сергея кошелек.
— Ну, вы платить будете?
— Будем.
На плечо Тани ободряюще легла мужская рука. И лицо кассирши, только что скомканное досадой и вечерней усталостью, вдруг стало прекрасным.
— Можете завтра отдать. Я вас знаю. Пирожных заварных возьмите, очень вкусные.
Докторша обернулась к Сергею: мужчина как мужчина. Что особого углядела в нем вредная тетка? Тут же сердце трепыхнулось, и подогнулись колени. Пришлось опереться на прилавок переждать. Снизу сочувственно поглядел Вейнхарт. Собак в магазин водить запрещено, а вот же, никто и слова не сказал.
— Ну, что? Возвращаемся за кошельком? — бодро спросил Сергей.
— Нет! — язык сработал быстрее разума. Если этот фейерверк еще раз повторится, сердце не выдержит.
Или сломаться, обабиться? Стирать мужу трусы, ходить нечесаной… унимать орущих сопливых детей… И прощай, хирургия! Aut caesar, aut nihil[17], иначе она не умеет. А может, у Сергея уже есть жена?!
— Гав! — возмущенно выразился Вейнхарт.
— Простите… я вспомнила… у меня… я должна…
Сергей коснулся пальцами Таниной щеки:
— Ты врать сначала научись.
В окна колотили дожди. Гремели жестью балконов и крыш, переговаривались с ветром, делали мутным желтый фонарный свет.
На кухне сипел светло-зеленый с желтыми розами на боку чайник, кипятя несчетное количество воды. Батареи до сих пор не включили, и это был один из способов согреться: горящий газ снаружи и кипяток с заваркой изнутри. А потом еще один способ, который нравился Тане гораздо больше. И неспешные разговоры обо всем. Но они начинали все больше и больше пугать. Сергей слишком часто вспоминал придуманную страну Берег, а его праздничные акварели (как весну — годовщина Чернобыля) рассекала пронзительно синяя Черта.
— В нее можно уходить по-разному. Можно с проводником — как по обычной дороге. Под ладонью Берегини. А можно — будто в омут, с головой. Или в огонь. Мы там находили иногда обгорелые скелеты… Ведьмы, почти никто, не ушел вместе с нами. Им это грозило навечно потерей дара. А это даже хуже, чем руку себе отрубить. Волк, бывает, перегрызает лапу, чтобы выбраться из капкана. Они не смогли. А на Берегу начались гонения. Так вот, мне рассказывали. Нескольким ведьмам предложили отречься. Всего-то не заниматься ведовством… Зато сохранить жизнь. Но они предпочли уйти в Черту. Без проводника. Они уходили с песней Берегине на губах, пока не скрылись совсем. Они были настоящие ведьмы…
— Звучит, как страшна сказка.
— Это и есть страшная сказка. Спи.
Он ушел на кухню и долго пил отдающую хлоркой воду, а потом так же долго сидел, разглядывая в темном стекле свое двоящееся отражение. Насмешлива Пряха. Каждое утро просыпаться рядом с чужой женщиной и видеть ее глаза — бледно-серые, а не любимые: лиловые, а порой цвета корицы или янтаря. Благодаря ей — и видеть.
Дыхание спящего мужчины было ровным и мерным. Татьяна осторожно села, нашарила под кроватью тапочки. Крадучись, мышкою зашаркала на кухню, прихватив по дороге телефон. Кафель в кухне был голубоватым от заглядывающей в окно луны. Татьяна заползла на табурет между шкафом и столом, рядом с холодным подоконником. Накрутила диск. В темноте аппаратик казался голубовато-серым, но женщина прекрасно знала, что он ярко-алый — уступка рвущейся на волю из плена рациональности и педантизма душе. В одежде, больше всего на свете любя алое и малиновое, Таня все же выбирала нейтральные тона. А с телефоном уступила. Тем более что очень редко принимала дома гостей.
Номер, казалось, начисто позабытый, вспомнился сразу. Он принадлежал Павлу Стрельцову — Стрелку. Татьяна вместе с Павлом училась в мединституте. Только на третьем курсе дороги разошлись. Арсеньевна выбрала микрохирургию, а Пашка ушел в невропатологию. Искал панацею от болезни брата. И за Таней ухаживал оттого робко, что не хотел повесить ей на шею мальчишку-инвалида. Так и не вышло у них ничего. Потом Стрелок распределился в Борщевку, в отделение неврозов. Сколько они с Пашкой не виделись? Лет пять?
— Алло!! — знакомый бодрый голос заорал в ухо так, что Таня откачнулась. Зашипела:
— Тише, — и опасливо взглянула на стеклянную плотно прикрытую дверь. Точно Пашка мог разбудить Ястреба… Сергея.
— Чего ты молчишь? И в трубку дышишь? Ты кто?
— Я…
— Кто? «„Я“ бывают разные», — с назидательной интонацией Кролика сказал Стрелок.
Таня тихонько фыркнула. Годы Пашку не изменили.
— Таня… — ответила она и, испугавшись молчания, зачастила: — Паш! Стрелок! Ты меня забыл?
— Ты что, Танюха! А что случилось?
— Н-ну… может, я подумала…
— Ты знаешь, который час?
— Ой, извини…
— Ты звонишь через десять лет и глухой ночью. Что у тебя стряслось?
Она погрызла губы: неловко вышло ужасно. Выдавила через силу:
— Ну, мне нужен совет.
— Приезжай! Ко мне!
— К тебе? — переспросила она с ужасом.
Пашка на той стороне провода заржал, приводя Татьяну в ярость.
— Да не в психушку, — хихикая, уточнил он. — Ко мне домой. Адрес еще помнишь?
Адрес она все-таки переспросила. Она лишь вприглядку помнила дом — двухэтажную полуразвалившуюся хоромину посреди запущенного сада. Дениска, инвалид, не мог им заниматься, Пашке тоже хватало забот. Татьяна, стиснув зубы, подивилась собственной черствости. Ну, не любила… это не повод забыть человека на десять лет, а после кинуться к нему при первой беде…
— Я приеду… Завтра… после работы?
— Давай завтра, в семь. Будь!
— Будь, — она аккуратно вернула пищащую трубку на аппарат. Страшно было.
А Пашка нисколько не изменился.
В растоптанных шлепанцах, джинсах и черной футболке встречал на крыльце. Ежился от холода, встряхивал заросшей головой. Худой был по-прежнему, и такой же круглолицый. Подхватил под локти, затащил в дом. Разглядел при жидком свете укрепленной над дверью лампочки:
— Хороша… Проходи… Тих, ступенька шатается!
Татьяна нервным жестом поправила волосы, сумочка на длинном ремешке мазнула по стенке.
— Направо, в мою берлогу. Кофе? Чай? Посетитель должен расслабиться…
После этих слов Татьяна пожалела, что вообще сюда пришла. Но Пашка уже растворился в глубинах тихого и слишком просторного дома, и она присела на краешек кресла в захламленной, но отчего-то очень уютной «берлоге». Стала осматриваться. У себя дома она никогда не позволила бы такого: низкая тахта под пыльным плюшевым покрывалом, в тон ей тяжелые портьеры. Бра — стеклянный цветок на изогнутой медной ножке — с тусклой лампой внутри. Настольная лампа под старину на обшарпанном письменном столе, рядом с ней флейта и полуразобранный допотопный приемник. В углу секретер. Над столом несколько неразборчивых фотографий и большое шелковое полотнище на шнуре, свисающее с гвоздя: темно-синее с серебряной розой ветров. А к стене у тахты прислонена гитара и несколько деревяшек, обточенных, как мечи, даже с гардами. Позади них щит: миндалевидный, с железной нашлепкой посередине. Ох, еще один псих на бедную Татьянину голову. Ходят слухи, что психиатры через какое-то время уподобляются пациентам…
Влетел Стрелок с круглым фарфоровым подносом. На подносе дымился высокий заварочный чайник, позванивали чашки, сахарницу «с горкой» заполнял рафинад — лакомство редкое. Подарок благодарных больных? Еще имелась здоровая креманка с клубничным вареньем. Любимое. Вот же, не забыл. (Гостья улыбнулась) И темная бутылка рижского бальзама.
Пашка разлил чай по чашкам, присел, вытянув в проход длинные ноги.
— Вкусно, — пригубив, сказала Таня. Стрелок по-мальчишечьи сверкнул глазами.
— А сейчас ты ляжешь сюда и расслабишься…
— Нет!! — Таня подскочила, расколотив чашку, и кинулась к двери.
— Танюх… Вот дура! Я ж не Фрейд…
Она захлопала ресницами.
— Это он пациентов укладывал в полутьме, потому что их боялся. А я пошутил.
— Ну, Стрелок! — рявкнула она в сердцах. — И после этого душу перед тобой выворачивать?
Пашка хмыкнул, зажимая рот рукой. Выдавил, заикаясь:
— Н-нет. Поговорим, как коллега с коллегой.
Она наклонила голову. Взгляд наткнулся на злополучные осколки:
— Ой, извини. Уберу…
— Садись.
Он выскочил и вернулся с совком и веником, склонился у Танюшиных ног:
— Я замету, а ты рассказывай. Я внимательно слушаю.
Таня подумала, что способна простить Стрелку такое. Потому что он все равно человек легкомысленный, несмотря на годы. И у нее не возникает ощущения, что из-за другого дела он окажется невнимателен. Пожалуй, так ей даже проще. Интересно, это случайность или профессиональный прием? Таня пожала плечами.
— К нам доставили… одного человека. После автомобильной аварии. Жигули столкнулись с бензовозом. Он… ему… ни царапинки. Только частичная амнезия. И обратимые повреждения сетчатки. Мы сделали склеропластику. Но меня беспокоит его душевное состояние.
— Ваш невропатолог его смотрел?
— Да! Конечно!
— Рано или поздно память восстановится.
— Он… у него ложные воспоминания. Знаешь, теперь издают дурацкие книжки. Не фантастика, а эти… ну, «меча и кирпича».
Стрелок фыркнул:
— Ты это читаешь?
— Я… попробовала, — призналась Таня жалобно. — Ты можешь? Ну, на полном серьезе, верить в ведьм или упырей?
Стрелок пососал оцарапанный палец.
— А он… твой… пациент… Он верит?
Ответа не дождался. Присел на край тахты и стал рассуждать:
— Мозг человека — terra incognita. Может быть, для его душевного спокойствия лучше, когда лакуна в памяти будет заполнена, хотя бы и содержанием дурацких книг. Лишь бы Гитлером себя не вообразил или Наполеоном. Вот это уже патология.
— Ох, Пашенька…
Он улыбнулся, потер пальцами правой ноги икру левой.
— Чем больше работаю в психиатрии, тем меньше в ней понимаю.
— И пациентам ты так говоришь?
— Не всем. А то главврачу проболтаются. Еще чаю?
— Ох…
Они еще пили чай. Пашка беззаботно болтал ногами.
— Ну, уговорила, присылай его ко мне, — наконец сказал он.
Татьяна медленно покраснела.
— Так тебя никто не просит говорить про осмотр, — проницательно догадался Стрелок. — Соври что-нибудь. Ну, хоть что мебель надо у приятеля переставить.
Татьяна опустила голову. Промямлила:
— Ему вообще два месяца нельзя напрягаться.
Стрелок стукнул себя ладонью по лбу:
— Прости, запамятовал. Еще что-либо придумай. Хоть на шашлыки позови. Я как раз сухую грушу спилил.
Таня поерзала в кресле:
— Вот не думала, что психиатру нужна фантазия.
А Стрелок возгласил гордо:
— Это мой хлеб!!
Телефон на кухонном столике раскалился и плевался кипятком, как перекипевший чайник:
— Танюха!! — голосил в восторге психиатр. — Классный мужик!! Где ты такого раскопала?!!
Таня отодвинула трубку от уха, подержала на отлете, как насекомое. Сказала тихо:
— Не называй меня «Танюхой».
— А… понял…
Похоже, Пашка разочаровался, что она не разделила его энтузиазм.
— Так слушать будешь?
Таня оглянулась на плотно прикрытую кухонную дверь. Конспирация какая-то. Самой стыдно.
— Я к тебе приеду.
— В клинику? — захихикал Пашка.
Если надо — и в клинику, и к черту на рога… Похоже, ради Сергея она способна на любые безумства. Таня горько улыбнулась. Никогда не ожидала от себя подобного. Смеялась над героинями сентиментальных романов… «Ох, что эта великая милость делает из взрослых нормальных людей»…
— Не надо жертв, давай домой. Я тебя на остановке встречу.
Бедный Стрелок. Неужели он ничего не понимает?
Пашка горел энтузиазмом. Пашка лучился и млел. Заволок Таню в комнату, засунул в кресло, разлил по миниатюрным рюмочкам рижский бальзам:
— За твоего!..
— Он не мой.
— …пациента! Вот не дослушаешь… Эх, бабы, бабы… Сиди, — поймал Таню за локоть. — Извини. Хочешь, на колени встану?
Нисколько Пашка не менялся. Может, от этого он и счастливее? Хотя… вон не женился до сих пор. Или уже развелся?
Раз побывав замужем, Татьяна вспоминала об этом с ужасом. Слишком много противных мелочей и обязанностей, и ничего взамен. Ни для тела, ни для души. Хорошо, нашлись силы оборвать эту связь.
— Танька, раз в жизни так везет. Где ты его откопала?
— Я же говорила уже, — она облизнула липкие губы, — нигде не откапывала. На «скорой» к нам привезли.
Пашка взъерошил длинные кудри, почесал ногтями правую бровь:
— Там… у вас… странностей не было?
— Каких?
— Ну, мен… то есть, милиция им не интересовалась?
— Не больше обычного. А что, он иностранный шпион? — спросила Таня ядовито. И тут же сердце екнуло: не стоит некоторые вещи произносить вслух. Как же так получается: она замечательный хирург, материалист, а стоило… увлечься… и сделалась суеверной, как самая темная баба?! Таня обозлилась.
— Не выдумывай!!
— Видела бы ты, как он дерется! Спецназ отдыхает.
— Вы уже подрались?! — она была готова вцепиться Стрелку в кудри.
— Ты… мне… всю посуду… — Пашка с несчастным видом зашарил под тахтой. Извлек вполне целую рюмочку, бережно поставил на поднос. — Ликер потом подотру.
— Ну, извини.
— Не дрались мы с ним. На мечах помахались… чуть-чуть.
— На каких?
— На вот этих! — Стрелок ткнул пальцем в охапку деревянных дрынов в углу. — Так, размялись… Как он…
— Дерется! — крикнула Таня. — Ты же знаешь, что ему нельзя… Ты, Пашка, безответственный тип…
Стрелок вместе с подносом откинулся к стене:
— Только не ногами!
Таня не знала, плакать или смеяться.
— Паш, тебе сколько лет?
— О-о, я мужчина в полном расцвете сил… Таня, — продолжил он серьезно, — этот человек вполне адекватен. Он не придуривается и не врет. Возможно, он действительно спецназовец или разведчик, и авария не была случайной. И он просто вынужден вешать нам на уши средневековую лапшу.
— Ты же сказал, что он не врет.
— Есть вранье, а есть стратегическая необходимость. Брось докапываться. Радуйся тому, что есть. А мне… нам… считай, нам чертовски повезло.
Таня сидела, откинувшись в кресле, грызя губы. И лишь после долгого молчания осмелилась спросить:
— Кому это — «нам»?
Отвратное настроение Татьяны не могли скрасить ни теплое золото осеннего леса, разбавленное зеленью сосенок (тоже слегка пожелтевших от близкого присутствия нефтепровода «Дружба»), ни мягкий речитатив колес, когда красные, как пасхальные яички, дизели спешили в сторону дачного поселка «Лисички», ни перестук деревянных мечей, возобновлявшийся, едва очередной поезд освобождал переезд. Если бы не Сергей, Татьяна ни за что бы сюда не пошла.
А вот собравшейся на переезде пестрой компании все это нравилось. Они носились туда-сюда без порядка и без толку, горланили приветствия, махали деревянным и дюралевым оружием, короче, чувствовали себя, как рыба в воде. И Пашка, устроивший эту «воду», просто лучился от удовольствия.
Ролевики выглядели и вели себя более чем странно. И снаряжение у каждого было с бору по сосенке. От символизирующих «эльфийские непобедимые мечи» лыжных палок до вполне прилично выглядящих клинков. От плащей из занавесок до полных доспехов, копирующих «миланские». Правда, добыть лошадь ни у одного из «рыцарей» возможностей не хватило. К счастью.
Сперва Таня силилась отдаваться зрелищу. Да и просто было любопытно. На деревянные мостки переезда выскочил крепыш лет шестнадцати, средневековым «прикидом» не отмеченный, извлек из футляра тромбон и, надувая щеки, выдул звонкую трель. Это остановило болтовню, толпа скучилась и радостно завопила. Плотный мужик в камуфляже, став между рельсами, громко объявил, показывая здоровенные песочные часы:
— Это, господа, песочные часы, рассчитанные на три минуты! Не знаю, какой козел откалибровал их на две минуты сорок шесть секунд, но сражаться мы будем по ним!! Пара сражается, следующая пара судит. Повторяю еще раз: оцениваем красоту схватки, работаем без расходов! Регистрация закончена, я сказал! — это когда кто-то из полуудоспешенных ролевиков с металлическим чайником на голове полез качать права. О чем спорили, Таня не поняла, потому что толпа опять загалдела, а в стороне на холмике под соснами звонко заголосил под гитару менестрель:
— Когда воротимся мы в Мордор,
нас примет Саурон в объятья!
Вот только в Мордор воротиться
Нам не придется никогда!
Возможно, переделка была не так уж плоха, но в гаме и азартных выкриках, сопровождающих поединок, вслушиваться не имело смысла. Таня вообще не слишком-то понимала, зачем два здоровых мужика со всей дури гасят друг по другу клинками, пыхтят, отскакивают, сходятся и рубят опять. Хоть бригаду из психбольницы вызывай. Хотя психиатр, вроде, имеется?
А толпе нравилось. Собравшиеся азартно вопили, скакали и вообще вели себя, как болельщики на футболе. Когда же с одного из «фехтовальщиков» свалился шлем, и боец, уходя из-под удара, длинными черными (похоже, даже крашеными) кудрями запутался в застежке собственных ботинок… насмерть!.. Настал полный абзац. Визг и рукоплескания поднялись до неба. Девушки в длинных, скроенных из занавесок под некое усредненное средневековье платьицах голосили от счастья погромче сильного пола. Таня отошла и с горестным видом уселась у костра на чей-то плащ. Сидеть было сыро, костер дымил, и она подумала, что скоро непременно разболится голова. С ней, городской жительницей, в лесу это все время случалось.
— Не понравилось? — озабоченно спросил, заставив дернуться, Пашка. Был он в ботинках, кожаных штанах, из того же материала слепленном камзоле и плаще, у пояса болтался вышитый матерчатый кошель, волосы придерживала повязка, как у старинного кузнеца. Идиотское зрелище.
Татьяна пожалела приятеля и промолчала. Потерла виски. Вопль тромбона, означающий начало и конец очередного поединка, навязчиво лез в уши.
— Хорошо, что Андрюша инструмент принес, — поделился довольный психиатр. — А то раньше по пять минут на схватку собирались.
— Не боишься, что они головы себе разобьют?
— Не-а. И это лучше, чем под кустиком водку пьянствовать. И кучу мусора за собой оставлять.
— Зато привычно.
— И к нам привыкнут. Будешь смотреть, как Ястреб дерется? Он шестой в первой группе.
Таня неопределенно пожала плечами:
— Вроде взрослые нормальные люди…
Стрелок взъерошил волосы:
— Это мы-то? Не смеши! Да, и не уходи никуда. Я тут почитал…
Обещанные Пашкой пять минут отсутствия растянулись на все двадцать. Распугивая поединщиков, через переезд успели прогрохотать еще два дизеля. Лица у пассажиров, должно быть, были столь же ошалелые, как и у самой Татьяны, когда она ролевиков увидела. Лучше бы дома осталась. Хорошо, хоть осень: комаров нет.
Пашка подошел, хихикая:
— Наконец-то Лютика распутали. Стричь-то он себя не давал.
Похоже, речь шла как раз о том парне, что сцепился волосами с ботинком. Уж кому не повезло…
— Шлем надо нормально крепить, — не дождавшись реакции, подал очередную реплику Стрелок.
Таня снова пожала плечами.
— Так. Пока перерыв. Люди, я занят! — закричал он двум вывернувшим откуда-то девчонками в головных обручах с бусинками, льняных сорочках и юбках-шотландках. — Пошли, погуляем.
— Пошли, — вздохнула Таня.
Они чинно и благородно двинулись туда, где присутствие нефтепровода выглядело полосой отчуждения с высохшими травами и маленькими пожелтевшими сосенками. И зеленеющий высокий сосняк по обе стороны этой странной границы казался чуждым. Пахло дымом, по синему небу бежали совсем летние на вид облака.
— Я тут думал и читал… всякое. Кажется, я понял, на чем его переклинило.
Таня подобралась, четко зная, о ком Павел говорит. Во рту пересохло.
— Вот пенек, садись.
Таня помотала головой.
— Существует, тьфу, существовало в древних верованиях такое понятие: «время волка». Момент накануне Рагнаради.
— Не поняла.
— А чего тут непонятного, если мы в нем живем. Это когда решетки на окна вешают, двери железные вставляют, и в газетах и по телевизору сплошные убийства и катастрофы, — Пашка задумчиво почесал висок. — Ну, канун конца света.
Татьяна поджала губы:
— Очень конструктивно.
Стрелок фамильярно хлопнул коллегу по плечу:
— Есть трактовка, что это еще и канун нового времени, поворот, как китайцы изящно выразились: «Чтоб вы жили во время перемен».
— Иди ты…
— Тань… А еще доктор, целитель…
— Ага. «Я заряжаю ваши кремы»…
Повернулась, чтобы уйти, но Павел удержал ее за руку.
— Извини. Просто сам я уже въехал, а объяснить толком не могу.
Он вздохнул.
— Про матриархат знаешь?
— Тю-у…
— Объясняю просто, как валенку: при матриархате были свои боги, то есть, богини, лунный пантеон. А когда мужики заняли первое место, их (богинь, а не мужиков) сменили солнечные боги. Имена называть?
Таня горестно покачала головой:
— Называй.
— Ну, Ашторет, она же Иштар, Рея-Кибела, Артемис, Лилит, Изида, Геката… кажется, — Пашка почесал висок. — А потом — Аполлон… Собственно, все вышеназванные дамочки были персонификацией Четырехликой Богини Луны, Владычицы Нижней Бездны, Великой Матери. Ну, короче, той, которая избушку ставила.
— Где? — Таня безнадежно уселась на пенек. Все это здорово напоминало театр абсурда. Сперва ролевики в лохмотьях и кретинский турнир, потом древние богини…
— В лесу. «Избушка-избушка, стань по-старому, как Мать поставила»… — с завыванием процитировал Пашка. — Тань, я не сам это выдумал. Я гору книг перевернул. И Проппа, и Фрэзера, и «Викку»…
— Какую Вику?
Пашка хихикнув, по-бабьи всплеснул руками:
— Во, все покупаются. А там полное название «Древние корни колдовских учений».
— Так что же… что же получается? — взъярилась Татьяна. — Он галиматьи начитался и крышей поехал?!
— Это не галиматья! Это научный труд! Сама бы Фрэзера почитала!..
Пашка по привычке стал драть на себе волосы, запутался в кузнецкой повязке и взвыл, пробуя вырвать ее из кудрей. А Таня злорадно подумала, что Лютику с его ботинком пришлось хуже, и сразу успокоилась.
— Насколько я понимаю, процесс передачи власти от женских лунных божеств мужским занял несколько тысяч лет, — вещал Пашка. — А у них, ну, в стране Берег, случился скачком, лет за тридцать.
— Нет никакого Берега!
— Хорошо. Нет, — Пашка прикрыл нос, точно опасался противоправных действий в его сторону. — Но для заболевших «белочкой», уж поверь мне, мифические черти вполне реальны.
У Тани отняло голос.
— Э… это я для примера.
Она скомкала в кулаках штанины и до крови закусила губу.
— Ты слушаешь?
— М-м…
— Женские богини тоже иногда одна другую меняли. А уж аватары, эти, по-русски, воплощения — только в путь. Сдох у египтян священный бык или кошка — они по приметам ищут нового, и уже ему поклоняются, а предыдущего в саркофаг! А были боги: то помрет, то возродится. Как в мифе об Изиде и Осирисе, о Деметре и Персефоне, о Дионисе… Короче, отражение природных циклов. От зерна до пива. Между прочим, тот же Фрэзер писал, что когда вождь достигал старости, племя его приносило в жертву с соответствующей церемонией и заменяло молодым. Потому как у них вожди плодородие символизировали и, — Пашка слегка покраснел, — поддерживали. И только потом одряхлевшие вожди стали подсовывать вместо себя сыновей. Вот тебе и объяснение распятия.
— Жалко…
— Чего жалко?
— Что отдельных устаревших вождей нельзя убрать… с церемонией.
— Злая ты, Танька.
— Ага! А у нас лекарств в больнице нет совсем, просим свои нести, а сколько санитаркам платят…
— Знаю я, сколько им платят, — запыхтел Пашка. — Наши все разбежались. Дальше рассказывать?
Дождался ее кивка. Покрутил головную повязку, сощурился.
— В общем, когда пришло время волка, пора менять вождя. Что у них на Берегу и должно было произойти. Вот только события развились не по лунному, как положено при матриархате, а по солнечному варианту. То есть, вместо чтобы дать себя ухлопать, вождь… вождиха оказала сопротивление. Есть такая малоизвестная легенда, вроде про того же короля Артура. Что его ранили, и он потерял волшебный меч. И, чтобы выздороветь, он то ли его соратники должны были этот меч найти. Видишь? Немощный король не дал себя убить, а ждет исцеления. Кстати, тот же мотив повторяется в легенде о Граале, только там потерян не меч, а копье, и на его поиски отправляется Парсифаль. Кстати, и тот, и другое символизируют…
— Паш, а проще нельзя? Я понимаю, что ты умный…
— Нельзя, — отрезал Стрелок. — У твоего Сергея тоже королеву ранили, только он не меч должен найти, а ее саму. Иначе Берегу песец, белый и пушистый. Ф-фу-у… — Пашка развалился на сухой траве, подставляя лицо солнцу. — А еще у них есть Черта.
Таня покрутила головой.
— «Потерпи, дядя Федор, всего одно платье осталось!» Ты Стругацких читала?
— Нет.
— А зря. У них есть такая «Далекая Радуга», физики напортачили с телепортацией, и через планету поползло то ли такое всепожирающее облако, не помню вот точно… Обсидиановое, по-моему, такое от земли до неба. Очень похоже. Хотя на Берегу с небом все в порядке, просто ползет полоса синего песка и жрет, хавает… слизывает, короче, все, что на пути. И размером от моря до моря. Как великая Польша.
— Пашка!
— А может, это две планеты пересеклись в четвертом измерении: Берег и Земля.
— Но у нас Черты нет! — окончательно ошалевая, заорала Таня.
— Зато Чернобыль грохнул.
— Ага, при каждом ядерном взрыве мы с кем-то пересекаемся в пятом измерении. Пашка, ты балбес.
— Спасибо.
— За что?
— Ты со мной разговаривать научилась по-человечески.
Таня подавила в себе желание съездить Стрелку по физиономии. Обидно же, черт возьми! Не сухарь она, не «синий чулок»! Да, кстати, «синий чулок» был вовсе мужик-зануда.
А Пашка сказал печально и серьезно:
— Черта — она как граница… Внутри каждого из нас есть какие-то рубежи. Их поставили родители, воспитание, общество, и мы всю жизнь мучимся. Или пробуем их перейти, чтобы стать самими собой.
— Тоже мне, радость, — глубоко вздохнула Таня, — перейдет Раскольников такую границу, и пойдет старушек гасить.
— Или полюбит.
— Что? — Татьяна захлопала ресницами, — ты думаешь… Сережка… перешел границу между собой и своей родовой памятью… И… и… влюбился в эту… Лилит? — она хмыкнула. — Вот всегда считала, что мужики предпочитают руками потрогать.
— Сильно ты нас знаешь, — Пашка иронично хмыкнул. — Думаешь, там пощупать было нечего? Как это у Ефремова…
— У какого?
— У Ивана Антоновича, конечно, писатель такой, — Стрелок возвел очи горе и пожевал губами. — Вывезли из храма изваяние, значит… На телеге со здоровущими бронзовыми колесами… И впряжены в нее были лев и буйвол, кажется… Лошади бы не сволокли. А на телеге баба! — в отличие от Ефремова, Пашке слов не хватило, и он помог себе руками, обрисовав в воздухе объемную фигуру. — Как там… «Необъятные бедра, куда шире массивных плеч, служили пьедесталом могучему телу с тяжелыми руками, большими и правильными полусферическими грудями. Шея, прямая и высокая, почти равная по окружности узкой удлиненной голове с едва намеченным лицом…» Весь вечер вчера учил.
— Спасибо, Пашенька!! — Татьяна озорно бросила в него шишку.
— За что?
А она, представив здоровущую тетку, идеально приспособленную для деторождения, но с объемом мозгов, как у курицы, смеялась и никак не могла остановиться. Сережка такую не полюбит!
— Тань! А выходи за меня замуж.
Эх, Стрелок! Надо же так все испортить.
Ястреб с помощью Лэти стянул через голову клепаный доспех из жесткой кожи. Кинул его под сосну. Вытер пот со лба.
— Не садись. Походим.
Ястреб хмыкнул. Но все же перелез через бревно и пошел вслед за проводником. Они взобрались на холм, поросший редкими соснами, и шум турнира и пробегающих время от времени дизелей заглушил посвист ветра и шелест хвои над головами. А потом идиллические звуки перекрыл странный звук, похожий разом на крик и дикий хохот. Лэти вздрогнул:
— Тьфу… Ворон! Ну и орет!
— Еще бы. Вон та дорожка так и зовется — Воронья Тропа, — Ястреб указал на просеку. — Меня Стрелок просветил, когда место для турнира выбирали. Тут поблизости ворон живет: как летит — крылья за стволы задевают.
— Ага. Странное здесь место. Эта колея железная… переезд. Граница.
Ястреб повернулся к другу:
— Знаешь. Ролевики тоже это чувствуют. Смутно, не как ты… Павел мне рассказывал, что будто, если пробежать по рельсу, можно угодить в другие миры. Будто проводники водят туда целые караваны, торгуют, или приводят сражаться наемников. Или отводят тех, кто здесь не прижился, в мир, который им больше всего подойдет. Вдруг открывается ложбина, вокруг холмы, заросшие багряными кленами, а посередке стол стоит, и за ним мужик, который распределяет, кому куда и можно ли вообще пройти.
— Ого!
— Сочинял, конечно. А красиво.
Ястреб от души потянулся и вздохнул:
— Ну что, выгулял меня? А то пить хочется.
— Истомился? — поправляя хвост, фыркнул проводник. — И в пол силы не дрался, небось.
— Счас! Там семеро наших было. Конечно, они мозгами не помнят, но в мышцах темная память есть! — Ястреб потер костяшками пальцев щеку. — Ух, как я побегал!!
— От них или за ними?
Пограничник бросил в Лэти шишку, промахнулся и, предвидя ответную, укрылся за деревом:
— Кстати, за доспех спасибо!
— Пожалуйста. Я еще десяток приволоку — лишь бы их зацепило.
— Зацепит. Маршала турнира узнал? Ну, того, в камуфляже, с песочными часами? Это Тумаш.
— Менестрель, которому пальцы размозжили? Вот не думал… Характерец у него еще тот.
— Пришел. Раньше него только Савва успел.
Лэти покивал головой. Ястреб стоял, понурившись, сцарапывал с джинсов приставшую смолу.
— Пол жизни бы отдал, чтобы родное надеть, — неожиданно сказал он.
— А, по-моему, удобно, особенно свитер. И джинсы. Еще бы в паху не натирали…
— Счастливый ты, Лэти. Хоть и жизнью рискуешь и в Черте, и рядом с Пыльными, все равно бы с тобой поменялся!! Я на Берегу совсем другим становлюсь. И пахнет там по-другому. И люди иначе думают.
Он тщательно оттирал ладони от смолы и налипших чешуек, сосредоточив на них взгляд. То ли просто стесняясь встретиться с собеседником глазами.
— В Исанге… Там возле моря изваяние Берегини есть. Все закончится — все время стану возле него сидеть и слушать, как море о камни разбивается. И на брызги смотреть. Когда соленая вода в лицо… тогда непонятно, что плачешь.
— Потерпи, Ястреб. Пожалуйста. Знаешь, тут есть старая легенда, как певец пришел в страну мертвых за своей… Эвридикой, — едва не по буквам выговорил Лэти. — Жить — ладно… Он петь без нее не мог. Иногда это важнее.
Проводник сел на сухую траву, прислонился к сосне, не заботясь о куртке:
— Может, я глупо думаю. Но всегда: и дома, и здесь, и в Черте… всегда Берегиню в себе ношу. Она не столько в слезках-камешках. И мы пришли в Страну Мертвых за теми, в ком она больше всего живет. Чтобы душу ее домой вернуть. И это важнее, чем искать Берегиню на дорогах или в Кроме, или где еще она спрятана. Не считай себя виноватым и трусом, потому что ты здесь, а не на Берегу.
Опять оглушительно заорал ворон. Лэти поднял голову:
— И о себе подумаем. Как птицам плохо без нас.
Ястреб улыбнулся в ответ.
— Если бы я Павлу сказал, что они в нашей Нави живут, он бы обиделся. Здесь тоже хорошее есть, — он глубоко вздохнул. — Да хоть бы он сам. И клуб его. И не только как манок для беспамятных пограничников — просто хорош. Эти ребята, ролевики, на чужое мнение не ведутся, рискуют сами думать и решать за себя сами. Стрелок, умница, даже пробовал объяснить, что такое Черта. Если миры накатят один на другой и пересекутся…
Ястреб соединил две шишки.
— Похоже, правда? Жаль, у Черты не спросишь.
Пограничники дружно хмыкнули.
— И все равно здесь не останусь. Не хочу… Потому что это как… вот… — он прикусил губу в усилии подобрать слова. — Мы… всю жизнь мы теряем радугу… не замечаем, как отслаиваются кусочки… и жизнь серее делается, что ли… незаметно так. Когда я маленький был, у нас блюдце было шужемское. Фарфоровое, по кромке завитки, и два розовых цветка на ободе. Мне тогда казалось, что на свете ничего важнее и прекраснее нет. Оно и сейчас целое, только не значит для меня столько. Разве когда снится. Краски возвращаются. Яркие-яркие. Радость. И Берегиня каждую ночь… снится.
Ястреб вытряхнул камешки на ладонь: зеленый и синий. Один отдал ему Бокрин, другой отыскали мыши: застрял в щели теремного крыльца в Укромном лесу.
— Нарисованный ястреб у меня на груди им отзывается, жжет. И я тогда знаю, что живой.
— Я пришел их забрать. Домовые постарались. Десятка два уже нашли. Жель их теперь соберет в украшение.
Ястреб стянул через голову ладанку, вместе с камешками отдал проводнику. Словно сердце из груди вырывал. Отвернулся.
— Послушай меня!
— Да, — коротко сказал Ястреб.
— Жель говорил, у него квартирует один паренек. Сашкой звать. Так вот, паренек этот хвастал по пьяной лавочке, что отыщет государыню. Он и вправду по Кроме ходит, раз пятнадцать уже ее обошел.
Ястреб согнулся, точно его ударили под дых.
— Может, врет еще, или просто дурачок, — Лэти с хрустом потянулся. Выскреб из-за шиворота упавшую хвоинку. — Гранильщик говорил, парень вообще склонен к пьянству. Словно что-то грызет его изнутри.
— А вдруг? — Ястреб стиснул кулаки. — Пусть Жель даст ему письмо ко мне и к Бокрину. Объяснит, как его найти и где я живу в Исанге. Самые безумные деяния оказываются самыми верными и удачными.
— К Бокрину не стоит, — пробормотал Лэти. — Там сейчас такая каша из беженцев… Слишком близко Черта.
В этом месте коричневая с прозеленью крепостная стена скомкалась, и Радужна, забираясь в ее закут, замедляла течение. В глухой тени образовался затон с черной водой, заросшей ряской и кувшинками, с илистым, занесенным плавником берегом. Под стеной кустились в рост человека бурьян и крапива, распускали мясистые листья лопухи, гнездились осина, черная ольха и чертополох. Здесь, в вечной полутьме витал тяжелый дух сырости и терпкого цветения, чавкала грязь под ногами и роилась мошка. И все же Сашка предпочитал этот угол всем другим. Прежде всего, потому, что Пыльные боялись воды. И деревьев, особенно, осины. Она растет на мокром и сама по себе сырая: нет хуже, как топить осиной. А еще в защищенном от чужих глаз неудобном месте никто не станет его искать. Можно лежать на зелени и бесконечно то ли спать, то ли грезить наяву. Парень раскинулся на спружинившей подстилке, над грудью бережно сбил горлышко с запечатанного глиняного кувшина. Кислое вино протекло в горло, согревая и радуя. Над Сашкой уходила вверх глухая крепостная стена, гладкая издали, а вблизи выпуклая и неровная. При определенной сноровке можно было вскарабкаться по ней до нависающего над гребнем, подпертого массивными балками заборола.
Тихонько шлепала о берег вода. Выше по течению в лодках застыли неподвижные рыбаки.
Уже проваливаясь в сон, Сашка подумал, что зря так стремился в Крому. Потому что все, что ни случилось за эти пять то ли шесть лет, ничто рядом с его потерей. Берегиня исчезла. Словно в темной комнате погасили свет. Последняя мысль звучала так нелепо, что он засмеялся.
Призывно звякнула колокольчиком донка, воткнутая в топкий берег… Вставать было лениво. Даже если рыба сорвется, до полудня Сашка сможет наловить еще. Принесет гранильщику Желю блеклых сонных карасей…
В коричневой Кроме есть гиацинтовое окошко.
…Тогда был вечер. Облака занавесили звезды, и, должно быть, в прихожей зажгли свечу. Потому что окошко на двери светилось нежно-розовым. Сашка не знал, кто в этом доме живет, но живой свет притягивал, как кота — сметана. Паренек робко постучал костяшками пальцев в обитую железными полосами дверь. Облизнул треснувшую губу. Стукнул громче.
— Пошел! Пошел прочь! Не подаю…
— Я не нищий.
— А кто?
— Студент. Буду…
— Туда и катись. Там чердаки дешевле сдают.
Сашка сцепил пальцы и впервые за много лет ощутил ярость вместо бессилия. Он злился на незнакомого, ничего худого ему не сделавшего человека, и между ладонями заискрила молния. Лизнула железную оковку двери. Сашка опомнился и запустил ее в небо. Вверху зарокотало. Словно по черепице и жести крыш, разогнавшись, покатила наполненная булыжником телега.
Дверь распахнулась, заставив паренька отскочить. Широкоплечий дядька стоял на пороге, зажженная плошка в лапище-ладони освещала красное лицо, нос-брюковку и округлую шкиперскую бородку.
— Ты что творишь?!
— Ничего. Я пойду… дедушка.
— Сам ты… дедушка, — свободной рукой хозяин сгреб Сашкины ладони, с подозрением оглядел и чуть ли не принюхался. Сашка удивился: по рукам текла кровь, лужицей собиралась в ладони.
— Это… как?
— Поцарапался.
— Обо что? — оковка дубовой двери была тщательно отполирована, шляпки огромных гвоздей стесаны заподлицо. Хозяин с сомнением посмотрел еще на небо, обозрел пустынную ночную улицу: — Входи. Входи, говорю!..
Колокольчик на донке надрывался, но Сашка спал и видел сны. Их было только два, но они с настойчивостью повторялись. Они рождались из синего и зеленого камушков в Сашкиных ладонях. В первом сне паренек шел бесконечными подземными коридорами… То есть, шел не он.
Соломенные волосы и васильковые глаза — на этом кончалось сходство между тощим курносым студентом и уверенным в себе мужчиной, призванным к государыне. Оставившим за плечами злую жену с плачущим младенем на руках. Гость спешил, но Сашка все же успевал почувствовать наполнявшие подземелья запахи свеже вскопанной земли, листьев и дождя. Успевал разглядеть каждый раз все больше подробностей в покрывавших стены рисунках ярких стеблей и цветов. Сашка знал, что они нарисованы, но иногда прямо в руки падала горсть терпкой рябины, срывалась земляничина, сладкий цветок шиповника щекотал ухо.
Чаще всего повторяло знаменье незабудки, рябину, васильки. Цветы и ягоды были живые, они пахли, их можно было сорвать со стены, как с луга и дерева. Окон в подземелье не было, но коридор накрывали решетом солнечные лучи.
Переход упирался в высокий зал. Своды зала рождали эхо. Колыхались занавеси. Хрустальные подвески на лампе звенели от сквозняка. Блестел свежим лаком наборный пол. В зале не было мебели, исключая огромный стол у торцовой стены и длинную, крытую ковром и забросанную подушками скамью подле него. На скамье сидела Берегиня. Рядом с ней караульщицей застыла курносая ведьма. С первого взгляда ведьма казалась девчонкой, со второго становились видны тонкие морщинки у глаз и седые нити в скрепленной гребнем копне кудрявых рыжих волос.
Мужчина коротко кланялся ей, а перед государыней склонял колено. Прижимал ладонь ко лбу, губам и сердцу. А после клал на колени лохматый букет из травы и полевых цветов. Сашка запомнил маки, васильки и колосья.
Мужчина улыбался, но внутри него все колотилось и сжималось. А на столе раскидывался неровным, светлым пятном, а потом медленно гас и сжимался Берег — стиснутый обгорелой кромкой возле Черты.
— Не видим. Сплетения гаснут, — бормотала ведьма. Сашка знал, что ее зовут Соланж, что она одна из самых сильных ведьм ковена Кромы, подруга государыни.
— За Черту — можно… помню… — голос государыни был бесцветным, как седина. Но мужчина… поворачивался к ней мгновенно, как подсолнечник к лучу. А Берегиня на него не смотрела. Уронила лицо в ладони. Словно мир, упав, придавил ей плечи.
— Подойди.
Мужчина шагнул вперед.
— Сними рубаху.
Он повиновался.
Все так же, не глядя, не замечая, чувствует ли он что-либо, и не спрашивая согласия, ногтем провела государыня по его груди. Яркие синие линии очертили контур ястреба.
— Птицы хранят ключи. Вы станете побратимами птиц. Вы будете хранить Берег от того, что приходит из-за Черты. Синей… как это знаменье. Вы поможете уйти от нее тем, у кого не хватает отваги… Или сил сделать это, как люди, а не в слепом страхе бегущего от пожара зверья. Вы будете Щитом между Чертой и Берегом. Моей рукой и оружием. Вы начали сами. Я благословляю вас.
Если мужчине и было больно, он сдержал стон. Линии горели на коже.
— Клянись, пограничник. Повторяй за мной: «Я обещаю оберегать мою землю от всего, что приходит из-за Черты. Я никогда…»
— Я никогда… не забуду Берег.
Она наклонилась и коротко, не глядя, поцеловала его в пересохшие губы.
— Иди. Найди тех, кто сумеет говорить с птицами, как ты. Кто сможет выжить возле границы. Соланж!.. Проводи его. Впрочем… он, как птица; теперь он всегда отыщет дорогу.
Сашка думал, Берегиня хоть взглядом напоследок одарит того, кого связала клятвой.
Даже если пограничнику было больно от ее молчания, он все равно не сознался.
Сны не спрашивают, как и когда присниться.
Но второй сон сперва радует Сашку. Государыня в нем молодая и веселая, она шутит и смеется, и нет синих кругов под глазами и горькой складки у губ. В спальне перед зеркалом она расчесывает на ночь длинные русые волосы, и синие искры диковинными птицами летят из-под гребня. У терема слюдяное радужное окошко, крученые столбы над кроватью, штукатурка поверх бревен ознамененна заморскими цветами и птицами. Линии так переплетены, что где птицы, а где цветы, не разберешь. А в стеклянных, похожих на вьюнки лампадах ярко горит масло. Потрескивает. Сонно скребется мышь.
И Берегиня вдруг ни с того ни с сего сползает на лавку.
Беспамятство покидает ее в перинах пышной постели. Рядом суетятся прислужницы с отварами; пробуют добиться толку ведьмы. Берегиня молчит, пятна темнеют под глазами, губа закушена. А потом велит, лишь явится китобой-стекольнец, пропустить к ней. Но минует еще месяц, пока кряжистый пропахший ветром и солью фряг, нагнувшись у притолоки, комкая в лапищах кожаную шапку, вразвалку заходит в покой и стыдливо тупится на свои сапоги с отворотами. А на государыню глядит разве искоса, не в силах сдержать любопытство. Лицо у фряга загорелое и обветренное, слова неловкие. Он рассказывает про дивную полосу раскаленного синего песка, взявшуюся откуда-то в море. И о судьбе своей невестки-ведьмы: он привел ее с собой, да постеснялся ввести. Невестка кряжистая, как свекор, плосколицая, с пустым взглядом и струйкой слюны, стекающей из угла рта по подбородку и дальше на шею — как у собаки. Только у собак глаза не пустые. Девка валится на колени, приникает к постели Берегини и кричит в голос: «Беда пришла на нашу землю!!» Больше ничего. Ведьму отрывают силой и уводят, и взгляд ее снова гаснет. А у тех, кто пробует копаться в ее искореженном разуме, лопаются жилы и кровь бежит из ноздрей и рта… О Черте долго еще никаких вестей… она ползет по северному морю, и не всем так везет, как китобою: корабли просто исчезают безвестно, а ведьмы, что пробуют их отыскать, умирают либо теряют разум… Крупицы знаний все же собираются воедино. Чтобы через семь с чем-то десятков лет сгореть в разожженных рабами Пыльных кострах.
И Сашка просыпается, крича. Чтобы заснуть опять. И видеть Берегиню хотя бы во сне.
Окончательно разбудил его крик — скрипучий, монотонный. Кто-то долго тянул «и-и-и», потом осекался, словно набирал воздуха, и орал опять. Примерно так кричит болотная выпь.
Во рту у Сашки было сухо и противно, но кувшинчик, пока он спал, опрокинулся, и вино грязной лужицей впиталось в землю. Сашка сердито швырнул кувшин в лопухи и взглянул на донку. Похоже, ее долго дергала щука: удилище упало и до половины съехало в воду. Леска запуталась в прибрежной зелени. Поплавок, грузило и крючок пропали вместе с рыбиной.
Сашка покрутил мизинцами в свербящих ушах, кое-как свернул снасти, подхватил ведро. Захромал к калитке в стене. И тогда только понял, что голосят в городе. От стены было совсем недалеко до ратушной площади: впрочем, любой город на Берегу, даже Крому, можно обойти за неполные два часа.
На площади теснилась толпа. Толпа волновалась, раскачиваясь, точно вода, в которую время от времени швыряют камни. Толпа пыхтела, потела, бранилась и взрыкивала, как многоголовый, не в пору разбуженный, зверь. Женские голоса взмывали над мужскими.
Над толпою на возвышении сидели отцы-радетели, отгороженные одетой в клепаную броню охраной.
Сашка хотел, было, свернуть, но смутно знакомый голос впился в уши.
За шесть лет жердяй слегка сгорбился и дочиста поседел, но приобрел властность. Неизменный зонтик колыхался в руке.
Жердяй не лез вперед, надзирать за казнью предоставил круглому, как барсук, магистрату.
Но Сашка чувствовал исходящую от человека с зонтиком угрозу.
А потом взгляд наткнулся на командира охраны, и ведро со снастями выпало из руки. Брякнуло о булыжник. И никто этого не заметил.
Сашка грыз себе губы, вспомнив и имя сотника, и его свистящее дыхание у себя за спиной.
«Выдр меня кличут…»
Паренек бежал бы, да толпа не пускала, сгустившись в ком, какой получается в ладонях из подтаявшего снега.
Приговоренный лежал на скамье, поставленной на помост напротив возвышения. Палач заботливо поправлял на нем веревки.
— Кромяне!! Нет никаких…
Магистрат читал с берестяной грамотки, порой добавляя от себя, и тогда жердяй с зонтиком морщился. Сашка это видел, несмотря на расстояние.
— …пограничников. Нет и не было. Это ересь и опасные сказки, как и то, что говорят о Берегине. Кто говорит так — злоумышляет против Кромы и наших Хозяев!! Отцы-радетели приговорили басенника, дабы поддержать мир и порядок. Винен смерти через вливание в глотку расплавленного олова.
Магистрат широким рукавом мазнул в сторону треноги с ковшом, под которой горел на жестяном листе огонь. Помощник палача подкачивал мехи, и тогда пламя взвивалось, коптя медные бока ковша.
Сашке сделалось холодно. Как тогда, когда тяжелая туша Выдра навалилась сверху. Сашка столько лет отгонял от себя воспоминания, а вон он, сотник: бляхи блестят на груди, и усы крутит, заглядываясь на девушек в толпе. И никто, ни один… Сашка взмолился ушедшей Берегине, взмолился, чтобы хоть что-то исправила… Чтобы человек, рассказавший о пограничниках, не умирал страшной смертью прилюдно, на этой площади. На Берегу такого не может быть!
Палач рукой в толстой рукавице поднял ковш за длинную ручку, прошел по четырем углам помоста, показывая толпе: то ли гордился, то ли пугал. И Черта, и пограничники, и эта площадь — все сказки одинаково страшны. Не стоит произносить вслух запрещенные имена.
— Не хочу! — Сашка проламывался сквозь толпу, как сквозь лес, цепляющий ветками за одежду и волосы. И потому не узнал, да, собственно, не мог увидеть разочарованное лицо палача: сердце осужденного остановилось прежде, чем ковш накренился, выливая олово в воронку, сунутую ему в рот. Магистрат же вдруг перекосился, точно его ушибли в скулу. Вся правая сторона отнялась, он упал, мыча, царапая занозистые доски. И толпа отхлынула с шепотом: «Берегиня…» А сверху на отцов-радетелей насмешливо закаркала ворона…
— Хватит бегать, — проворчал Жель, откладывая инструменты. Неодобрительно поглядел на Сашку и почесал у себя под бородой. — Десять лет прошло. С половиной. Все равно не найдешь. Остепенись, давай. У меня внучка растет. Поженю вас, мастером станешь. Ишь, удумал…
Жель потряс над рабочим столиком с яркой свечой и разновеликим набором стекол сжатыми кулаками. Огонь свечки испуганно заскакал.
— С факультета на факультет, как шарик, катаешься. Чего с медицины ушел?
— Они говорят: «Как ведьмы, лечить нельзя», а как можно — не объясняют.
Жель сердито фыркнул.
— Тогда чем тебе «Семь гильдейских добродетелей» не по вкусу пришлись? Счету учат, торговому делу, самозащите… — гранильщик семь раз — по числу добродетелей — зажал толстые, но проворные пальцы.
— Ага, двинул я сокашнику кистеньком в ухо, вполсилы. А потом подмастерья его отца за мной пол дня с палками гонялись.
— Тьфу! — в сердцах сплюнул Жель. Подошел, придавил лапищей Сашкино худое плечо. — Я к тебе, как к родному. Не ровня тебе люди отыскать ее не смогли.
— А я найду!!
— Тихо. Как найдешь? В тебя уж девки в Кроме пальцами тычут…
Сашка закусил губу. Выдавил через силу:
— По примете. У нее шрам на спине есть.
— Так она при тебе и разденется!
Гранильщик фыркнул, почесал круглый живот.
— Да теперь собственную жену на перину в рубахе завалишь, так еще трижды оглянешься. Как бы к паутиннику не сволокли стыд искупать.
Он сердито отгреб стеклышки, на которые обычно едва дышал, боясь поцарапать.
— Времена изменились. Вовсе. Костры, свято плодовитости, считаются свальным блудом. Мужики — козлищами, жены — срамницами. Слово «любовь» вслух скажи — тебе в глаза наплюют. Будто мы все вели себя при Берегине, как мартовские коты, сношались без просыпу…
Он еще раз яростно сплюнул. Пнул ножку скамьи.
— Кончай дурью маяться, мой тебе совет.
— Я все исправлю.
— Один верный, да? А выдюжишь? Против всех.
Сашка проглотил кислую слюну. Задумался. Не заметил, как гранильщик отошел к сундуку и тут же вернулся, держа в руках желтый помятый пакет:
— На. Долго думал: давать, не давать; у себя хранил. Если сложится, поедешь в Исангу. Там от ратуши на третьей улице вправо отсчитаешь седьмой дом. Калитка зеленая, над ней ломоносы свисают, цветочки такие на кустах, и квадратный фонарь. «Как ведьмы, лечить нельзя», значит? Вот и поучишься, не как ведьмы.
— Нет.
— Там живет лучший лекарь в Исанге. А может, и по всему полудню. Кто к нему только не ездит. А ведь шрам на спине должен болеть к непогоде…
Жель был совершенно серьезен, только в круглых карих глазах выплясывала усмешка: как пламя Костров солнцеворота.
И Сашка ощерился в ответ.
Сашка улыбался и следующим утром, глядя на солнце, всползающее над ребристыми спинами крыш. Голова не болела с похмелья, не колотились руки, и черные пятна не скакали в глазах. Парень сполз вниз и отдал должное завтраку. А потом побрел к «Капитану». Хлопнул привычный стаканчик, бросил на стол мокрую полушельгу.
Трактирщик подмигнул:
— Ну, и когда коней выкупать думаешь?
Это уже стало привычной шуткой. Причем мужик вовсе не собирался обижать возможного покупателя. Задаток сто лет, как был уплачен и пропит. Не раз сменились в конюшне при корчме приведенные на продажу чалые, игреневые или бурые кони.
— Сегодня! — сказал Сашка твердо, и внутри захолодело. Словно уж скользнул по внутренностям к низу живота. Но парень твердо посмотрел на хозяина и повторил: — Сегодня.
И вышел на пыльную улицу, над которой плыло маленькое бельмастое солнце.
Сашка шел, поправляя у бедра дозволенный студиозусам и главам гильдий меч, и от духоты пот стекал по вискам солеными щекотными струйками. Несмотря на раннее утро, непокрытую голову пекло. Но паренек привычно переходил с улицы на улицу, среди пыльных деревьев и невзрачных людей.
На его взгляды оборачивались с недоумением и насмешкой. Какая-то девица, отстав от отца, приподняла вуальку и показала язык.
Сашка точно знал, как это будет. Берегиня возникнет внезапно — из желтого марева улицы, вьющейся, словно шелта[18]. Возникнет вместе со звоном в голове то ли от жары, то ли от выпитого, то ли от дрожащих в воздухе, как над водой, стрекозиных крыльев.
И завесу сорвет с глаз. И плевать станет на приметы, на простую одежду, на спрятанный ею шрам. Потому что Берегиня шагнет навстречу, кренясь под тяжестью корзины со свежевыстиранным бельем.
И Сашкины губы распахнутся в беззвучном крике:
— Государыня… Мама! Мамочка!..