Автора предъявляют академической комиссии. Он поселяется у опекуна. Дерево тиквойя и его плоды. Семейная жизнь автора. Проблема тикитанто. Внутренний монолог тещи и пояснения к нему
Этим утром я был представлен (или, может быть, точнее — предъявлен?) авторитетной комиссии. Коротыш Имельдин, который хлопотал около меня более других, явился первым, придирчиво осмотрел меня, повелительным жестом отправил за ширму на стульчак, чтобы я выглядел прилично к приходу высоких гостей. Затем двое его коллег ввели в комнату четырех тикитаков разного роста, сложения и внутреннего вида, которых — помимо папок в руках — объединял один признак: полное отсутствие волос на черепе, благодаря чему были видны все извилины их мозгов. Позже я узнал, что это были академики.
Ученые поставили меня у стеклянной стены так, чтобы лучи восходящего солнца просвечивали мое тело, долго рассматривали, поворачивая то одним боком, то другим, указывали друг другу на различные подробности моего строения. При этом они живо переговаривались — и не только словами и жестами, но и, на что я обратил внимание, игрой внутренностей. Медики, когда академики обращались к ним с вопросами, отвечали кратко и почтительно.
Как мне впоследствии рассказал Имельдин, комиссия признала, что пробу на прозрачность я прошел удовлетворительно; во всяком случае явно лучше своего предшественника. (Этот «предшественник», тоже выброшенный сюда океаном какой-то бедолага, сделавшись прозрачным, просто впал в буйное помешательство; его на веревках отвели к берегу, и он вплавь бросился прочь от острова — конечно, далеко не уплыл). За самостоятельное исправление перелома мне можно было бы поставить и «хор.», то есть признать близким по развитию к тикитакам, но выходка с питанием все испортила. Кроме того, прискорбно, что мой скелет и череп остались непрозрачные: неясно, сколько у меня извилин, да и есть ли они. Внешне я выгляжу довольно цивилизованно, обладаю началами речи и нормальным «инто» — диалог со мной возможен. Постановили: отдать под опеку Имельдину для обучения языку и введения в курс здешней жизни. Дальнейшая судьба демихома будет зависеть от его успехов.
После этого я в сопровождении опекуна покинул демонстрационный павильон. Мы поднялись по амфитеатру и направились в верхнюю часть города, к нему домой. По мощеным, обсаженным деревьями улицам сновали тикитаки и тикитакитянки — кто с папкой в руке, кто с сумкой через плечо; некоторые проезжали на лошадях. Иные курили — и легкие их затемнялись красиво клубящимся синим или зеленым дымом. Вместо тени все отбрасывали причудливые радужные ореолы. Около домов играли почти прозрачные дети. Фасады зданий блестели от обилия встроенных зеркал; многие тикитаки останавливались перед ними. В двух местах я заметил за домами высокие ажурные башни, шпили которых были увенчаны чашами из мозаично составленных зеркал; вероятно, это были храмы.
Я ни о чем не мог спросить, только глядел во все глаза. Самого же меня сегодня никто не замечал; лишь некоторые встречные задерживали взгляд на моем странно темном скелете. Да и спутник мой, находившийся вчера в центре внимания, за весь путь раскланялся с двумя или тремя знакомцами.
Имельдин превосходил меня по возрасту, уже перевалил за середину жизни. Как я говорил, он был медик, но его словам, лучший медик страны; однако если учесть, что на острове их не насчитывалось и десятка, то вряд ли это была большая высота. Профессия вымирала из-за отсутствия больших, отсутствия практики. (Поэтому они вчера так и теснили друг друга, пользуя меня щипками с вывертом, методом, родственным иглоукалыванию: каждый хотел попрактиковаться.) Взрослые островитяне не болеют — кроме одряхления и уменьшения прозрачности в глубокой старости; но таких и не лечат. Детские возрастные заболевания своих отпрысков родители обычно устраняют сами или в помощью учителей. Медики же находят применение своим знаниям в разных побочных промыслах, напри мер, исполняют заказы на внутреннее декорирование — но и те перепадают нечасто.
Все это, как и многое другое, рассказал мне мой опекун, как только я немного усвоил тикитанто, точнее, его начальную внешнюю ступень: слова и фразы. Я слушал его с сочувствием: мы были коллегами, да и разве не в таком же упадке, хоть и по иным причинам, пребывала в Европе благородная профессия хирурга — патент на нее за умеренную цену мог купить любой невежественный цирюльник или банщик. А здесь, выходит, квалифицированнейшие медики, чтобы заработать на жизнь, становятся… цирюльниками!
Чем ближе к окраине, тем мельче становились дома, реже попадались зеркала на их фасадах или стенах. Здания здесь были сплошь одноэтажные, только с округлой надстройкой — не то башенкой, не то мезонином. Дом Имельдина находился в самом конце улицы, далее поднимался в гору лес; выглядел он так же скромно — одноэтажный, с мезонином. Мебели внутри было мало, что, впрочем, соответствует общему стилю у тикитаков: топчаны, табуреты, редко стулья и почти никогда кресла; последние я видел только во дворце. Но мало было и зеркал, всего по два-три в каждой комнате (и ни одного на фасаде дома), а это уже признак бедности.
Когда мы вошли, произошел приятный эпизод: дочь медика Аганита, молодая девушка, находилась, против обыкновения, не у себя в мезонине, а в гостиной, прихорашивалась перед самым большим зеркалом. При появлении отца в сопровождении рослого и несколько странного по виду незнакомца она растерялась, отчаянно смутилась и вся покраснела. Прилив крови к коже как бы одел ее в розовое и просвечивающее девичье тело. Это было прекрасно. Такой она и убежала к себе наверх.
Жена моего опекуна Барбарита, сорокалетняя дама, пышность форм которой увеличивала выразительность ее «инто», хлопотала по хозяйству во дворе. При виде нас она тыльной стороной ладони откинула темные волосы со лба, повернула голову в мою сторону, кивнула с поджатыми губами (это я понял по величине ее передних зубов) и продолжала задавать корм теленку и гусям, обыкновенному пегому теленку и обычным серым гусям, в отгороженном уголке двора. Видно было, что мое появление ее не слишком обрадовало.
После нашего прихода Имельдин первым делом уложил меня в своей комнате на топчан и снова ввел под мышки и в область паха сок зрелых плодов тиквойи, который и делает живые ткани прозрачными. Этот чуть дурманящий и ароматно пахнущий сок — тиктакол — по виду похож на подсиненную воду. Он наполняет ячейки плода, по форме и цвету подобного перцу, но заканчивающегося внизу острием — вроде колючки акации, но полым внутри. Медик лезвием аккуратно срезал наискось кончик колючки — получилась полая игла. Ее он вводил мне в лимфатический узел и осторожно выжимал плод.
Такие операции он и далее совершал надо мной ежедневно, расходуя за раз от четырех до шести плодов — в зависимости от их размеров. Себе тикитаки для поддержания прозрачности обычно вводят тиктакол раз в неделю, строго по фазам луны: в I четверть, в полнолуние, в III четверть и в новолуние. Кроме того, они делают себе дополнительные инъекции для различных целей. Так, перед выходом в город — по делам, в гости или на свидание — приличия требуют осветлить интимные места (а у женщин — также и груди) до практически полной невидимости; это как бы одевание наоборот.
(На этот счет у тикитаков строго, никакой святоша не смог бы придраться, что их облик возбуждает нечестивые мысли и низменные чувства. Дело облегчается еще и тем, что как раз в этих местах наиболее густа сеть лимфатических сосудов. И в то же время нравящиеся друг другу мужчина и женщина всегда могут обозначить такие места и органы чуточным кратким приливом крови к ним; это тоже считается приличным.)
Дерево тиквойя, которому жители острова обязаны как своими качествами, так и вытекающими из них благами, считается у них священным. Оно имеет толстый ствол с плотной бурой корой, на высоте человеческого роста переходящий в многоветвистую крону. Листья тиквойи жесткие и блестящие, как и у большинства вечнозеленых растений, по пять на одном черенке. Цветет и плодоносит оно круглый год. Бело-розовые мелкие цветы со слабым запахом, тоже чуть дурманящим, собраны в торчащие свечами соцветия: каждый цветок дает завязь, но большинство плодов опадает зелеными, на грозди созревают два-три, а то и один — правда, крупный.
Я не встречал в иных местах подобных деревьев. Здесь же они растут повсеместно — рощами или по отдельности; во дворе Имельдина росли две тиквойи. Ни один островитянин не уклонится от обязанности окопать, полить, опрыскать окрестные тиквойи, поставить подпорки под отяжелевшие ветви, огородить молодые деревца от скота.
— Значит, если не вводить себе тиктакол, станешь норм… то есть, я хочу сказать, утратишь прозрачность? — спросил я как-то своего опекуна.
— Вероятно, да, — ответил он.
— Почему «вероятно», разве не бывает желающих?
Вопрос вызвал у Имельдина иронические переливы в области шеи и легкое покраснение боковой части мозга, признак изумления.
— А у вас много бывает желающих стать больными, дураками и изгоями?
Познакомившись с жизнью тикитаков, я понял, насколько нелеп был мой вопрос. Но сам факт того, что от прозрачности в случае чего нетрудно избавиться, меня не огорчал.
…Сейчас, когда я пишу этот отчет, каждая строка его, каждое воспоминание вызывают у меня тоску о Тикитакии, утерянной навсегда. А тогда, что скрывать, я тосковал о привычной для меня (нормальной, как мне казалось) жизни. Ностальгия по штанам и белой коже.
Эта же ностальгия подвигла меня на действия в отношении Аганиты. Мне запомнилось, как она при моем первом появлении от смущения «оделась» в тело, захотелось еще разок увидеть ее такой. Случай скоро представился: выйдя из своей комнаты в гостиную, я снова застал Аганиту у зеркал (что и как может прихорашивать в своем «инто» молоденькая девушка, я тогда еще не понимал). При виде меня она воскликнула: «Аххх!..» — прекрасно порозовела-обрисовалась и не спеша направилась к себе. Я стоял, не в силах вымолвить слово.
Это «Аххх!..» повторилось несколько дней спустя, потом еще… Вот так и получилось, что Аганита теперь ждет ребенка. От меня. Нагому мужчине, к тому же долго воздерживавшемуся, в некоторых случаях бывает невозможно совладать с собой. Впрочем, Агни, моя Агата, впоследствии призналась, что и сама хотела, чтобы я ее еще разок смутил.
Увы, как это бывает со всеми женщинами, она скоро перестала смущаться и краснеть — и тем утратила для меня немалую долю привлекательности. Особенно трудно было по утрам, когда, пробудившись от снов (а надо ли говорить о том, что все они были из моей прежней жизни!), я видел рядом нечто такое, что и присниться не может. Я урезонивал себя, что и сам выгляжу не лучше, что видеть — это еще далеко не все, в данном случае даже и не главное. И постепенно я действительно понял и оценил подлинную красу своей любимой.
…В детстве у меня была игрушка «венецианский шарик». Матовый стеклянный шарик, приятный на вид; но если его опустить в воду, то поверхность исчезала и под ней открывались многокрасочные витые фигуры, таинственные цветы. Моя Агата была подобна этому шару. Другую такую я уже не встречу.
Не скрою, что происшедшее между нами осложнило мое пребывание в доме Имельдина. Дело в том, что я — в полном соответствии с известной поговоркой — преуспел раньше, чем выучил язык тикитаков в достаточной степени, чтобы объясниться с родителями, сообщить о своих серьезных намерениях — короче, попросить руки Аганиты. Между тем тех месяцев, после которых становится заметной беременность обычных женщин, в запасе не было: все стало явным в первую же неделю. Сам опекун отнесся к факту спокойно, даже, как мне показалось, был доволен. Но моя будущая теща, достопочтенная Барбарита, просто рвала и метала.
Проблема освоения тикитанто состояла в том, что язык, который во рту, а равно и гортань, губы, носовая полость, — играют в нем далеко не главную роль. Поэтому мне, знавшему многие европейские языка, а кроме них, и язык лилипутов, бробдингнежи, лапутянский и весьма трудный в произношении язык гуигнгнмов, здесь пришлось столкнуться с трудностями, преодолеть которые я так и не смог. С помощью Имельдина, а затем и Агаты я усвоил только внешнее тикитанто — то, что мы обычно называем языком: слова, фразы, речь. Но на острове это лишь официальный язык, способ общения, при котором не обязательно видеть того, с кем общаешься: язык статей, служебной переписки, официальных записей. Человек, который пытается так объясниться с другими, особого доверия не вызывает (как и у нас не вызовет доверия человек, изъясняющийся в обиходе языком газет или научных монографий).
Подлинное же общение, общение-взаимопонимание идет у островитян на внутреннем тикитанто, в основе которого лежит, с одной стороны, простой тезис «лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать», а с другой — прекрасное владение своими внутренностями. Способность эта у тики-таков такая же врожденная, как у нас способность к речи, да еще оно развивается в школе и обогащается в последующей жизни.
Понять, насколько этот внутренний язык богаче внешнего, нетрудно, если вспомнить, что звуковую речь делают сокращения мышц языка и гортани — всего-навсего. Сопоставьте это с тем, что наблюдаемы и несут свою информацию все движения легких при этом (выдох верхушками, серединой или самой глубиной их, больше правым или больше левым и т. п.), все колебания диафрагмы, все меняющиеся распределения крови по тканям, дающие их окраску и темп этих изменений; что важно, под каким углом — с точностью до градуса — собеседник видит органы общающегося с ним, их расслабленность, подтянутость или поджатость (то самое выражение их, о котором я поминал); прибавьте еще и то, что выделения секретов из желез дают зримую окраску чувствам собеседников (зависть, например, зеленого цвета — от желчи); учтите и то, что все эти внутренние образы сменяют друг друга с удобной для ваших глаз быстротой, — и вы поймете, что слова и фразы ничто перед этой информацией.
Особенно красноречивы легкие, диафрагма и картины распределения покраснений в мозгу; по последним вообще можно понять, о чем человек думает и что собирается делать.
Понимать сей язык внутренностей я более-менее научился. Но когда сам пытался выразить на нем хоть что-то, то, как ни упражнялся перед зеркалами, как ни копировал своего наставника, все выходило невразумительно и фальшиво. Видимо, с этим надо родиться. Кончилось тем, что Имельдин сказал мне:
— Знаешь, научи-ка ты лучше меня английскому!
Вслед за ним моим языком овладела и Агата. И впоследствии, когда я, корчась и тужась, пытался изобразить им что-нибудь на внутреннем тикитанто, то в ответ всегда слышал фразу на родном языке:
— А теперь объясни, что ты хотел сказать.
Но вершиной общения является даже и не это, а — женское тикитанто. В силу темперамента тикитакитянок, а также отменного владения ими своими оптическими свойствами (о чем рассказ впереди) им звуковая речь вообще практически не нужна.
Мне однажды довелось быть нечаянным свидетелем получасовой перепалки между Имельдином и Барбаритой, в которой не было произнесено ни слова. Впрочем, перепалка — это, пожалуй, не совсем точно: в основном выступала Барбарита, а опекун лишь пытался вставить в ее монолог реплики. Дело происходило во дворе под вечер, я наблюдал за сценой из окна нашего с Агатой мезонина; Имельдин меня не видел, а достопочтенная, хорошо освещенная заходящим солнцем теща если и заметила, то, видимо, была уверена, что недотепа-чужестранец все равно ничего не поймет. Она вообще ставила меня невысоко.
Пышность прозрачных телес Барбариты делала возникающие в ней внутренние образы-фразы настолько выразительными, что, переводя их в слова, я вынужден злоупотребить восклицательными знаками.
«… А ведь предостерегала меня моя покойная матушка, чтобы я не выходила за медика, просила и плакала! Дурочка была легкомысленная, вроде Аганиты! Да и ты был тогда куда как мил, тонкий, звонкий и прозрачный, могла ли я устоять! Теперь не тонкий и не звонкий, а ума (трепетное покраснение в лобной части мозга) сколько было, столько и осталось, если не убавилось! Все мечешься, мечтаешь, ловишь удачу, ходишь с папкой, а лучше бы с сапкой, взял на нашу голову этого Демихома Гули, а он уже и в зятьки пристроился, внука нам смастерил, дурное дело нехитро! (Не решусь пересказать, какими местами и как это было выражено.) Даже лошади у нас нет, ни тебе в город выехать, ни мне, перед соседями стыдно, когда одалживать приходится, да и зеркал у нас меньше, чем у всех! Вон у Баргудинов, напротив, по четыре, по пять в каждой комнатке, все угловые или трюмо, у Адвентиты, хоть она и вдова, чему я начинаю завидовать, тоже много, да все большие, и на фасаде есть… А у нас?! (Трепетные, как всхлип, дрожания диафрагмы и верхушек легких; кишечник под печенью чуть позеленел.) Сам ничего в дом не приносишь, и зятек с тебя пример берет, ему предлагали работу, так нет, видите ли, не по нему, отворотил афедрон, куда там, а ведь две учительские ставки сулили! Достатков никаких, сбережения ничтожны, от Аганиты помощи мало, да и внучонка она скоро нам подарит, доченька моя неудачливая, такая же дурочка, как и я была в молодости… А на что жить будем?! Если так и дальше пойдет, то мне придется идти подрабатывать своей печкой — это при живом-то муже!!!»
Имельдин только стоял перед ней, пытаясь — движениями гортани и пищевода, похожими на глотательные, подтягиванием и расслаблением живота, короткими вздохами — вставить и свое мнение: «Да погоди ты, послушай!.. Ну, знаешь!.. Успокойся, ради бога! Ну и ну!..» И лишь когда его жена удалилась, победно переливаясь и блестя в лучах заходящего солнца, произнес одно слово:
— Зараза!
Два места в водопадном монологе достопочтенной Бар-бариты требуют пояснений. Первое — это о «работе», которую мне предлагали и от которой я якобы «отворотил афедрон» (выражение и само по себе более обидное, чем «отворотил нос», а уж если это показывают!..). Ну, прежде всего панические причитания тещи о малых достатках и «на что жить будем» неоправданы. Судите сами: расходов на одежду никаких, на отопление — столько же; вследствие повышенного самоконтроля пища усваивается организмом тикитака гораздо лучше, чем у темнотиков (так они называют обычных людей), — следовательно, и ее требуется вдвое-втрое меньше.
Имеется усадьба, живность, огород, свои тиквойи; неподалеку — отличные охотничьи угодья. Иметь коня — бо́льшая проблема (корма, стойло, уход), чем одолжить его у соседей на поездку. А надрываться из-за лишних зеркал… нет, здесь я целиком на стороне Имельдина. И, кстати же, сам я никогда не чурался сапки, помогал теще на огороде и по хозяйству, брал на себя самую неблагодарную работу на охоте. Но и в этом моего тестя можно понять: папка для тикитакского мужчины куда более престижна, ему следует выглядеть начальником, чиновником или на худой конец специалистом. Да и гонорары за внутреннее декорирование опекун не прогуливал, а приносил домой; другое дело, что они были редки и невелики.
Теперь о приглашении на «работу». Однажды — это было на второй месяц моей жизни на острове — к нам заявились трое мужчин с бутылкой. Я умел уже отличать одни внутренности от других в достаточной мере, чтобы составить представление о человеке (как мы его составляем по лицу, голосу, одежде), и обратил внимание на то, что «инто» всех троих выглядели какими-то образцово-показательными, учебниковыми; прямо для анатомических плакатов. Оказалось, это были учителя по самоведению, основной науке в здешних школах.
Преподаватели и мы с Имельдином расположились во дворе за столиком под тиквойей. Самый крупный и образцовый самовед, видимо, старший, откупорил бутылку, поставил передо мной и сказал на всех языках сразу:
— Дринк, буа, тринкен! Окей, бон, вери гуд! Буль-буль… Ну?! — весь вид его выражал, что он принес мне радость.
Из бутылки тянуло спиртным. Я сидел в недоумении. До сих пор единственным применением смесей винного спирта с водой, которое мне довелось наблюдать здесь, было обтирание тела в жару или после работы, а также мытье рук и ног. Такая жидкость лучше воды очищает кожу, охлаждает и бодрит ее. Сам я, стремясь во всем следовать образу жизни тикитаков и будучи с молодости воздержан, тоже употреблял эту смесь только так и не воспринимал ее, как напиток. И вот теперь… Что же, гостей следует уважать. Я крикнул Агате, она принесла пиалы; налил всем поровну, поднял свою:
— Ваше здоровье!
Но тикитаки, не исключая и тестя, сидели неподвижно, выражая всеми потрохами изумление и оскорбленность. Потом Имельдин вылил содержимое пиал на землю, обратился к учителям с вопросом. Разговор шел на внутреннем тикитанто, тесть мне переводил.
Выяснилось следующее. На острове нет ни пьянства, ни даже любителей «вздрогнуть» и «поддать». Понять это легко: ведь и у нас, темнотиков (да извинит меня читатель), вид выпившего человека не вызывает, деликатно говоря, эстетического наслаждения — ни его шаткая походка, ни раскрасневшееся лицо, ни налитые кровью глаза, ни невнятная речь. Но прибавьте еще к этому, что видно и все, делающееся внутри: судорожная перистальтика кишечника, бессмысленные выделения секретов из всех желез, возбуждающие без необходимости различные органы, беспорядочные броски избыточной крови то в грудь, то в лицо, то в ноги, то в мозг, то еще куда-то; прибавьте и то, что икота не только слышна, но и наблюдаема — как ее спазмы сотрясают внутренности, от промежности до гортани; так же хорошо наблюдаем и позыв на рвоту или сам этот процесс… Показав себя хоть раз в подобном виде, ни один островитянин не восстановит репутацию до конца дней.
Но соблазн — особенно для молодежи, для юнцов — существует. Поэтому школьные программы предусматривают, что учителя-самоведы должны демонстрировать действие алкоголя на себе — в каждом классе раз в год. Нет для них обязанности, неприятней этой.
Четыре года назад судьба поднесла преподавателям подарок в виде матроса, приплывшего на плоту из обломков своего корабля. Он, когда его сделали прозрачным, охотно согласился взять на себя все демонстрации — и даже не требовал за это плату. Выступая перед учениками с бутылкой в руке (он предпочитал отхлебывать «из горла»), матрос распевал псалмы и произносил проповеди о вреде пьянства. Однако полгода назад он впал в белую горячку и скончался. «Не уберегли, — сокрушенно вздохнул старший учитель. — Сгорел на работе». Поэтому, заслышав обо мне, они и пришли с лестным приглашением. Если я не согласен преподавать только за выпивку, они выбьют для меня ставку учителя. А если соглашусь работать не только в городских школах, но и на выезд, то полторы ставки. Плюс командировочные. Мало?.. Ну, добавим еще от себя, будет две. По рукам?
Я не согласился и на две. В сущности, мне предлагали спиться в интересах тикитакской педагогики, и не чем иным, как жидкостью для мытья ног.
Фраза Барбариты «мне придется идти подрабатывать своей печкой — при живом муже!» тоже может быть превратно понята читателем. Речь идет совсем не о тех «заработках». Однако эта тема достойна отдельной главы.