ПЯТЕРО НА ЛЕДНИКЕ Повесть

Я загадываю желание

Я прижимаюсь всем телом к черной отвесной скале. За моей спиной и под ногами — бездонная пустота, над головой кружат синие орлы. Распятый на камне, я завидую птицам… Тянусь выше, хватаюсь пальцами за хрупкий сланец, он обламывается, и я срываюсь, опрокидываюсь спиной в эту пустоту.

Мучительно непохожий на птиц, я падаю нестерпимо долго и умираю десять раз, пока не просыпаюсь!

Я сел, открыл глаза. Отчаянно билось сердце. За палаткой размеренно шумела в камнях вода. Помните, как вы падали в ужасные пропасти в детских снах? Почему до сих пор не уходят мои детские сны? Конечно, такое приснилось потому, что последние две недели мы с Лилей лазали по страшным скалам Баляндкиика, когда за спиной постоянно был километровый провал. Если под рукой обрывался камень, он исчезал надолго и появлялся уже у реки в туче черной пыли…

Лиля спит. Дыхания ее почти не слышно. Она выматывается так, что ей даже пропасти не снятся… Да, мы порядком выдохлись на этих скалах, а послезавтра наш отряд, двинется к леднику Федченко, самому большому леднику в горных районах страны. Мы оставим лошадей у ледника, возьмем груз на спины и пойдем. Высота там больше пяти тысяч метров, придется прыгать через трещины с грузом килограммов в тридцать… Будем задыхаться, проклиная родную геологию, и скалы покажутся нам сущей ерундой. Нет, я не возьму Лилю на ледник. Ее практика кончается, и я прикажу ей уехать, прикажу как старший геолог партии.

Я лег и уже задремал, как вдруг ржание, заливистое и злое, топот и треск ветвей донеслись из рощи. Значит, опять красный киргизский жеребец оборвал привязь и полез драться к другим лошадям. Я выскочил из палатки, сунул ноги в чьи-то нахолодавшие ботинки и побежал.

Когда я подбежал к лошадям, киргиз отпрянул в захрустевшие кусты и удрал. Я стал гладить Серого по встрепанной гриве. Он дрожал и визгливо всхрапывал.

Над нами за черной паутиной ветвей струился Млечный Путь. Белые кривые стволы, кустарники, валуны — все ущелье до краев налито недвижным ночным светом. За треугольниками палаток река била лунным золотом в камни… Упала звезда. Она покатилась медленно-медленно — можно было пять раз загадать желание. И я загадал: «Пусть меня не забудет Лиля, когда уедет в Ленинград!»

Звезда все падала, оставляя за собой голубую неоновую полосу, и я кого-то попросил снова: «Пусть меня не забудет Лиля!»

Звезда ушла за хребет, а я стоял и ждал… Мне делалось все радостнее от этого великого и торжественного покоя, оттого, что небо глубоко дышало и звезды то уходили в вышину, уменьшались и блекли, то, разгораясь, опускались снова.

Смеясь над своей радостью, я вернулся в палатку и едва залез в теплый еще мешок, как сразу заснул.

Меня разбудил Пайшамбе, наш рабочий-таджик. Он сидел на корточках, трогал меня за ногу и повторял с деликатной настойчивостью горца:

— Аркашя, Аркашя, солнце совсем вверху.

Я вылез из палатки в свежий солнечный свет.

У костра второй рабочий — Тамир, прозванный нами Памиром, — чистил картошку. Лиля уже умылась на берегу. Она обернулась на мои шаги и насмешливо покачала головой.

— Ай-я-яй, начальник, как вы длинно спали! — сказала она со смехом.

— Да, я что-то продолговато спал! — ответил я.

Когда у нас хорошее настроение, мы говорим как иностранцы, которые поучились русскому языку с месяц и считают себя знатоками.

— Однако вы завтра ехать в Ленинград и много, много спать, — говорю я еще веселее.

Лиля вскочила.

— Ты опять за свое?

— Лиля, ты должна ехать.

— Слушай, что это на тебя накатило? — полушутливо и уже обидчиво спросила она. — Я не понимаю, что с тобой! Ну?! — Она произносит это свое «ну» с непререкаемым судейским бесстрастием. Я чувствую себя обвиняемым. Что ей ответить? Ведь я сам хочу, чтобы она пошла с нами. Лиля ждет, ее лицо мокро, точно она уже наплакалась от обиды.

— Тебя мы не рассчитывали брать, — говорю я нудным, служебным тоном. — Ты не подготовлена… Мало ли что случится.

На лице у Лили появляется инквизиторское выражение.

— Ах, ты боишься ответственности?! — восклицает она язвительно. — Я и забыла, что вы очень заботливо относитесь к своей собственной персоне!

Она отворачивается и проходит мимо меня с таким видом, точно я вдруг превратился в камень, в один из тех камней, которых кругом полным-полно.

Лиля

Лиля приехала ко мне в отряд нежданно-негаданно. До этого наш отряд — Пайшамбе, Тамир и я — целый месяц работал в угрюмых горах Восточного Памира. Весь месяц маршруты и маршруты. Вставали в темноте, днем — бесконечные восхождения, режущий ветер со снегом на перевалах. Возвращение в сумерках: палатка, ужин в дрожащем пламени свечи и спальный мешок. За этот месяц я ни разу не поговорил ни с кем о вопросах геологии, которые мучили и волновали меня, не получил ни одного письма. И порою вечером, когда я сидел перед палаткой в ожидании ужина и смотрел на геометрически правильные чернеющие профили хребтов, на малахитовое или желтое, точно дыня, небо и слушал, как Пайшамбе детским голосом поет что-то просительное и несбыточное, мне начинало казаться, что мы никогда уже не выйдем из этих гор, что жизнь давно ушла вперед, а мы позабыты здесь навечно.

Мне всегда, сколько я себя помню, чудилось, что я упускаю настоящую жизнь, что она не здесь, где я сейчас, а где-то далеко и я должен рваться туда.

И вот после такого-то настроения появляется Лиля, прямо из Ленинграда. К нам пришла наконец машина с базы, привезла продукты, приехал проведать меня Прохор Иванович, главный геолог экспедиции. Когда я подбежал к машине, дверь кабины открылась, и на подножке возникло этакое видение — красноволосая девушка в прозрачном плаще. В руке она держала новые рабочие ботинки, связанные шнурками Она выпрыгнула на прибрежные кочки (мы тогда стояли на берегу озера Рангкуль, под знаменитыми скалами), осмотрелась и заявила:

— А у вас здесь чудненько!

«Чудненького» там было мало: соленое озеро с топкими берегами, мертвые солончаки вокруг и ежедневный пыльный ветер.

Низенький Прохор Иванович в сидящей мешком штормовке, черные, заросшие Памир и Пайшамбе да я в нелепом красном вязаном колпаке — мы окружили ее, и я впервые увидел, какие мы одичавшие.

— Вы не лазали в эти знаменитые пещеры? — спросила она и небрежно показала рукой на скалы.

— А нам там нечего делать, — ответил я и снял почему-то свой колпак. Я знал, что похожу в нем на третьесортного гнома (нос облупился, борода белобрысая, волосы спускаются на уши).

Я стал поспешно засовывать колпак в карман брюк, она попросила:

— Разрешите примерить? — Ловко посадила колпак на свои буйные осенние вихры, вытащила зеркальце, взглянула мельком и заключила: — О, это модно!

— Возьмите его себе! — предложил я и покраснел.


В первом же маршруте я с ней намаялся. Одни люди, впервые попадающие в горы, пугаются каждой скалы, другие лезут куда попало без страха и сомнения. Лиля оказалась из вторых. Мы подошли к известнякам над рекой. Я сел записывать первое обнажение, и минут через пять сверху посыпались камни. Я поднял голову — она карабкается выше меня метрах в ста на скалу.

— Лиля, зачем вы туда забрались? — спросил я спокойно.

— А отсюда здорово видно долину!

— Слезайте сейчас же. Мы пойдем низом.

Она, не слушаясь, ступила на карниз, прошла несколько шагов по самому краю, балансируя руками. Остановилась и говорит:

— Ой как жалко! Полеземте через скалы.

Я разозлился и крикнул ей:

— Если хотите волю тренировать или играть в бесстрашие, то во время отпуска займитесь альпинистским спортом. А сейчас вы на работе!

Сказал и отвернулся от нее.

Она стояла там, на карнизе, молча, очевидно, обиженная. А может, она альпинистка? Альпинисты вызывают у нас добродушную усмешку. Почти каждый божий день весь сезон мы совершаем восхождения, ради которых они едут из Москвы и Ленинграда со специальными рюкзаками и ботинками, с ледорубами и таблетками. В дороге поют свои гитарные грустно-мужественные песни про догорающий костер. Держатся они небрежно, деловито, точно всю жизнь ходят в горы и горы им порядком надоели.

Я снова посмотрел вверх — Лиля все стояла и любовалась «видом».

— Спускайтесь, нечего, — сказал я.

Она стала спускаться легко, точно по институтской лестнице. Посыпались камни.

— Не торопитесь, — сказал я, чувствуя вдруг холодок в спине.

— Ничего, — ответила она, прыгнула на осыпь, и ее понесло.

Я выскочил навстречу, и она ударила меня острым плечом в грудь, а ее волосы плеснули мне в лицо.

Она, видно, здорово ушиблась, но только засмеялась и сказала «спасибо» таким тоном, точно я помог ей сесть в троллейбус.

День наш обычно проходил так. Вставали мы до солнца и, дрожа, отвернувшись друг от друга, одевались. Геройски чистили зубы ледяной водой и запевали-французскую песенку:

О Маржолена, душа моя,

Тебя забыть, тебя забыть не в силах я!..

Садились на лошадей: я — на своего спокойного коротенького Серого, Лиля — на черного горбоносого Жука. Перед восхождением оставляли лошадей у воды, закрутив веревку за камень покрупнее, и лезли вверх. В маршруте мы разговаривали как-то порывами: то я вдруг начну расписывать, допустим, охоту на архара и во время рассказа для вящей убедительности изображаю сцену в лицах, так что получается нечто вроде индейского ритуального танца; то она расскажет о том, как плакала, когда ей в школьном драмкружке не дали играть Марину Мнишек, и как она дома изображала сцену у фонтана перед своей бабушкой — назло всем…

Возвращаясь в лагерь в сумерках, мы напевали обрывок из какой-то альпинистской песенки:

А лагерь светится там вдалеке,

Какао хлюпает в моем мешке…

Вечерами при свече, согнувшись в палатке, мы сортировали образцы и спорили о том, кто лучше пишет: Ремарк или Шолохов, или о том, найдут ли Атлантиду. Часто на сон грядущий играли в домино: я на пару с Пайшамбе против Лили и Памира. Еще мы читали единственную книгу «Улица Ангела». Я прочел начало раньше, потом мы разделили книжку пополам. Лиля стала читать начало, а я дочитывал вторую часть. Герои этой книги — жалкие обиженные человечки, и нам в этом великолепном горном просторе не верилось, что люди могут быть так унизительно несчастны.

Так проходили наши дни, и я позабыл, что Лиле надо будет уезжать. А приближалась пора похода на ледник!

Еще в школе, мальчишкой, я мечтал о походе на этот ледник. Отец всех наших горных ледников, сверкающая река изо льда. Я верил, что ледник ждет меня. И знаете, я и тогда еще мечтал пойти на этот ледник с верным другом, который у меня обязательно будет! Я представлял, как мы будем подниматься по голубому льду, прыгать через трещины, подавая друг другу руку. И там, в ледяном царстве, поднятом над миром, мы до конца проверим силу нашей дружбы… Мечта о леднике привела меня в геологический институт. Там я познакомился с отличными ребятами. У меня появился друг Сашка Табуретов, по прозвищу Саня-практик. Он был очень ловкий, мастер на все руки — занимался боксом, играл на пианино, показывал фокусы, в десять лет он собирался прочитать всего Ромена Роллана. Я здорово подружился с Сашкой, рассказал ему о своей мечте пойти на ледник и предложил пойти вместе со мной. Получив дипломы, мы вместе поехали на Памир. Нам повезло. Сашка скоро стал начальником партии, я — старшим геологом. Нашей партии поручили важнейшую работу — определить основу для геологической карты Памира, так называемую «легенду». Нам предстояло определить возраст и строение многих «нерешенных» районов. Одним из таких районов оказался и ледник Федченко. Район этот небольшой, но самый трудный и путаный. На «легенду» нам дали три года, и мы взялись за Памир. Мы бились с этими «белыми пятнами», пытаясь заставить «говорить» немые толщи. Мне достался Восточный Памир, дикая и мертвая высокогорная пустыня, жуткое место, которое мы окрестили «куском Луны». Сашка работал на западе, в пятистах километрах от меня…

Четыре года уже мы бьемся над «легендой», и все четыре года я мечтаю о походе на ледник Федченко. Там тоже одна из нераскрытых тайн нашей «легенды». Горы поддавались нам с трудом, и мы не успевали сделать карту к сроку. И Сашка, наш Саня-практик, вдруг предложил занести район ледника на карту без похода туда, потому что уже, мол, поздно. Я спросил его, что ему дороже: формальная сдача карты к сроку или настоящее знание? Форма или истина? Сашка отверг такую постановку вопроса.

Я предложил отсрочить сдачу «легенды», пока мы не изучим район ледника.

— Шут с ним, с ледником, — сказал Сашка. — Столкнем карту, а потом иди на свой ледник.

Я сказал, что дельцам не место на Памире.

Если бы Сашка в ответ заорал на меня! Нет, он вдруг с полным спокойствием сказал, что как начальник партии запрещает мне идти на ледник и что он сам нанесет этот район на карту, поскольку познакомился с с этим районом во время облета на самолете.

Я сказал:

— Поздравляю тебя с верхоглядством.

И пошел к нашему добрейшему Прохору Ивановичу и потребовал десять дней для похода на ледник. Я сказал, что меня ведет геологический долг. Но я не сказал, что еще меня ведет неистовая мечта моего детства — подняться по этой ледяной реке. Я верю, ледник ждет меня. Он ждет меня десять лет! И я не оставил мечту пройти по леднику с верным товарищем. Идти, прыгать через трещины, подавая друг другу руку… А теперь у меня появился новый друг, и притом девушка. Если бы мы могли пройти с Лилей эту дорогу! Но распоряжение геологоуправления предписывает мне освободить практикантку Лилю Артамонову от работы.

Каждый день с утра я приказывал себе объявить Лиле, что она не пойдет на ледник, и не выполнял приказ. Но вот три дня назад случилось такое, что я заставил себя сказать ей об этом.

Мы возвращались на лошадях из маршрута берегом реки. Лиля покачивалась впереди и не отводила ветвей, когда ее Жук заходил под дерево, и пригибалась низко к гриве, и казалось, что она кладет усталые поклоны усталому вечернему солнцу. За день южный ветер наполнил воздух желтой мутью. Пахло теплым камнем и мокрым песком.

Грязная, взмыленная вода во многих местах вышла из берегов. Мы подъехали к месту брода и не узнали его: вода неслась под кустами, и ветви дрожали от напористого течения.

Я велел Лиле остановиться и толкнул Серого. Он пошел по мелкой, вышедшей воде и сразу ухнул по грудь. Я держал его головой против течения, белесая кофейная вода уже плескала мне по коленям. Я оглянулся крикнуть Лиле, чтобы она подождала, пока я перееду, — тут же Серый провалился, и вода охватила меня до пояса. Жеребец вздернул голову и поплыл; обернувшись, я крикнул ей: «Стой! Назад!» — и с тоскливым ужасом видел, как ее Жук торопится за мной и, высоко вытягивая вперед горбоносую голову, уходит в воду… Вот он тоже ухнул, Лиля по локти ушла в воду и река потащила их вниз с чудовищной быстротой, потащила на поворот, где обычно торчали два камня, а сейчас в том месте буграми вздымалась грязная вода. Мой Серый уже вылез на берег, я повернул его и пустил через кусты вниз, замечая только красное пятно Лилиного колпака. Она зачем-то придерживала его рукой.

Кусты сорвали с меня кепку. За кустами Серый налетел на завал, и, пока я объезжал громадные камни, которые скрыли и реку, и красное пятно, прошли самые жуткие секунды в моей жизни. Бешеный рев невидимой реки словно бил мне в сердце, и мне казалось, что Лиля уже могла утонуть. Когда Серый выбрался из завала, их уже пронесло мимо бурлящей воды над камнями и Жук подворачивал к берегу. Вытянувшись в струну, он ошалело выкарабкался на обрыв но трещавшему сушняку. Я скатился с седла и бросился к Лиле, схватил ее за холодные руки и стащил на землю. Я ничего не мог сказать, она дрожала и все же пробовала улыбнуться; вода струилась с нее, точно с русалки.

— Ты тонул когда-нибудь? — спросила она меня, когда мы снова сели на лошадей.

— Тонул.

— Наверно, ужасно. Лучше разбиться. Мне вот тонуть нельзя, я плавать не умею! — призналась она со вздохом.

Я похолодел.

— Совсем?

— Ну конечно!

Я хотел сказать Лиле что-то ободряющее, потрепать ее по мокрым вихрам, но изрек ворчливо:

— Это так на тебя похоже: лезть на глубину, не умея плавать. Знаешь, это даже символично.

— Не разводи мелкую философию на мелких местах, — сказала Лиля весело. — Я ничего не боюсь.

Мы погнали лошадей, чтобы согреться. Меня била дрожь от холода и волнения. Я понял, что не говорю ей об ее отъезде, потому что не представляю, как останусь здесь без нее, опять один, с уныло распевающим Пайшамбе, в громадном каменном океане.

В тот же вечер я сказал Лиле, что она уедет.

Да здравствует дикая свобода!

В горах привыкаешь к неожиданностям. И не можешь привыкнуть.

Когда мы завтракали в молчании и старались с Лилей не смотреть друг на друга, сверху, с левого борта ущелья, прилетел к нам радостный вопль:

— Э-ге-гей! Аркашка-а!

Наверху, на невидимой снизу дороге, стояли и махали руками три фигуры. Я рассмотрел Прохора Ивановича и шофера, третьим был, наверное, новый рабочий.

Мы побросали ложки и через речку, через кусты бросились к ним. Встретились на узкой тропе. Третьим оказался незнакомый парень лет двадцати двух, в джинсах. Коротенькие, ежиком, волосы, плечи грузчика и мясистое лицо с обгоревшими щеками. Как ни странно, к этому лицу шли синий берет и тонкие золотые очки. Этакий грузчик-стиляга. Парень тащил рюкзак, из которого торчали ледорубы — часть нашего ледникового оборудования.

— Ну вот мы и прибыли в полном здравии. Ну уж и дорожка к вам, не дай боже! — как всегда, суетливо-энергично заговорил Прохор Иванович. — А это, Аркадий, тебе новый рабочий. Лицо, как бы выразиться, необычное. — Он показал рукой на парня, который смотрел на меня и на Лилю напряженно-восторженным взглядом и заранее улыбался: — Романтик. Хочет стать геологом, из-за чего и бросил институт. Уже работая в геологии, поел нашей каши, но вот все рвется на ледник. — Прохор Иванович засмеялся и потер ладони. — Упросил меня, я его взял на твое усмотрение. Товарищ показал себя, физически крепкий.

Показавший себя товарищ, счастливо улыбаясь, подал мне руку и назвался:

— Мика!

Мы пошли вниз, и Мика, глядя на простор под нами, ни с того ни с сего вдруг крикнул:

— Вот она — дикая свобода!

Прохор Иванович привез нам вместе с ледниковым оборудованием и спирт. Он произнес торжественное напутствие. Речь его, как всегда, была смешением официальных фраз и простодушных наставлений:

— Вы идете в труднейший маршрут, и вся экспедиция будет смотреть на вас. Обязательно, чтоб у всех, Аркаша, была смена белья и теплых носков. Надеюсь и выражаю от лица руководства экспедиции уверенность в благополучном исходе.

Мы подняли кружки и осушили приготовленное Прохором Ивановичем питье. Мика вдруг положил мне руку на плечо:

— Старик, только здесь, в горах, я понял, что такое настоящая жизнь и кристально честные люди.

Он произнес это страстно, даже заикаясь, и покраснел.

— Романтик, романтик! — закричал Прохор Иванович.

— Понимаешь, старик… ну, знаешь, для меня это вот все… — Мика развел руками, точно желая обнять весь Памир и всех нас. — Я, понимаешь, задыхался в городе от этой цивилизации.

— Толстовец прямо, а! — закричал Прохор Иванович и захохотал.

— Чем же тебе не угодила цивилизация? — спросила Лиля каким-то свойским тоном. Это была первая фраза, которой она заговорила с ним, и я сразу почувствовал, что она признала Мику одного поля ягодой.

— Да при чем цивилизация? — искренне удивился Прохор Иванович.

— А… а… все эти разговоры о поэзии, абстракционизме, симфонизме… Ах, Ван Клиберн, ах, Рерих, ах, ах, ах!.. Японская линия в графике, евтушенковская рифма, белые носки, а на деле — шакалья возня, за глаза оплевывание друг друга. Но дело не в этом… — оборвал он сам себя и понурился. — Дело в том, что мне изменила любимая.

Мы все помолчали, как водится, при чужом горе.

— Да-а!.. — первым протянул тактичный Прохор Иванович. — Это… душевное событие, драматическое… Но вы еще молодой, энергичный!

— Прохор Иванович, не говорите этих слов! — попросил Мика, морщась. — Я не прощу себе любви к мещанке!

— Правильно! — сказала Лиля.

Черный лед

Утром мы выступили. Повели караван из четырех лошадей вверх по Танымасу, вытекающему из-под ледника.

Копыта лошадей то погружаются в прилизанный ветрами серебристый сухой ил, вздымая дымчатую пыль, то звонко щелкают по россыпям белой гальки, то разбрызгивают мутно-молочную воду Танымаса.

Трудность похода на ледник обнаружилась сразу же, с первого шага. Мы надели привезенные Прохором Ивановичем новенькие ботинки для льда — «трикони», чтобы их разносить до ледника, и уже после первых двухсот метров начали маяться. Нет ничего более нудного, чем медленно подниматься по сухому и скользкому, как тальк, илу в натирающих ногу тяжеленных ботинках. Воздух грязен и желт от пыли, нанесенной «афганцем». Жарко и душно, как в пустыне; впереди призрачные, точно мираж, хребты, и ни черта не верится, что где-то там лежит лед, которому миллионы лет.

Бесчисленное множество раз переходим вброд петлястый Танымас; он становится все уже и стремительнее. Наконец он преграждает нам дорогу узким, рьяным потоком с бурунами и грохотом. Хуже всего эти узкие, глубокие потоки.

— Старик, разреши, я поеду первым, — просит Мика.

У него самая надежная лошадь, красный Киргиз, хоть злой, но сильный.

— Ты умеешь плавать? — спрашиваю я.

Лиля беспокойно смотрит на Мику.

— Я ж одессит, я ж уплывал в море на пять километров!

Мы выбираем место, где буруны слабее.

— Езжай, — говорю я, — садись сзади на круп, хватайся за вьюк, держи против течения!

Жеребец смело идет в воду, заходит по брюхо, вода плещет под вьюки. В середине потока Киргиз вдруг вздрагивает и пятится: наверное, его ударило по ноге одним из камней, которые катятся по дну. Нельзя стоять в такой стремнине. Мика растерянно оглядывается на нас. А Киргиз уже шатается, ноги его дрожат от-напора воды, и хвост прыгает в пене. Мика обеими руками тащит повод.

— Бей его, по заду бей! — кричу я, чувствуя, что сейчас разразится беда.

Из-за рева воды Мика ничего не слышит и беспомощно оглядывается. Нет, нельзя было его пускать первым. Жеребец, вздергивая голову, поворачивает вниз по течению, вода взбегает ему на круп, заносит хвост под брюхо, толкает, вниз. И тогда Мика спрыгивает в воду. Его сразу, как котенка, отбрасывает и накрывает вода… Мы стоим окаменевшие. Наконец поодаль выпрыгивает его гладкая голова, сверкают очки, он бьет руками и бросается грудью навстречу течению, падает, встает на дно и идет на тот берег… Все происходит за две секунды, показавшиеся столетием, и только теперь я слышу крик Лили.

Пока мы с Пайшамбе развьючиваем двух лошадей (ясно, что груженых придется переводить в поводу), Памир трясется от страха: ведь ему переезжать на обратном пути этот поток с четырьмя лошадьми. Лиля подбежала к воде и кричит Мике:

— Скорей снимай одежду и выжимай! Спрячься от ветра! — Как будто он может услышать.

Мы с Пайшамбе садимся в седла, берем за повод двух груженых лошадей и переезжаем благополучно.

Мика в одних трусах и очках, выжимая рубаху, подбегает и вопит, приплясывая от холода:

— Вот это жизнь, старик! Это не салон!

— Какого дьявола ты спрыгнул с лошади? Запомни: никогда не оставляй лошадь!

— Ничего, Аркаша! Хорошее крещение!

Я с развьюченной лошадью переезжаю обратно и возвращаюсь с Лилей.

— Ты не ушибся? — спрашивает она Мику заботливо.

— Вот это жизнь! — кричит Мика снова. — Вот это да!

Лиля счастливо смеется.

Он прыгает в одних трусах.

— Вот это жизнь! Это я люблю! Знаешь, Лилька, будто я в живой воде выкупался, ни черта теперь не страшно! Великолепно! — кричит Мика бодро, но в его близоруких глазах я вижу растерянность.

Знаю по себе: когда хочешь спрятать страх, начинаешь шуметь и петушиться.

— Ничего здесь нет великолепного, — говорю я. — Надо держаться за лошадь, соображать надо!

— Брось ты, пожалуйста, ворчать! Человек чуть не погиб! — вдруг вспыхнула Лиля.

Когда мы трогаемся дальше, Лиля идет рядом с Микой. Я ругаю себя. И верно: за что придрался к парню, ведь он первый раз в горах. Но мне не нравятся эти выкрики. Подумаешь, свалился в воду по глупости!

Впереди в грязно-оранжевом свете заката среди хаоса камней что-то сверкнуло, заголубело. В бинокль видна гряда торосов, вылезающая белой пилой из-за каменной гряды… Ледник!

Танымас становится все грязнее и бешенее, где-то близко он выходит из-под ледника. В сизой мгле, уже оставленные солнцем, мы подошли к языку ледника, к громадной стене черного льда с белыми торосами вверху. В этой стене зияла круглая дыра — тоннель; из него выхлестывала с ревом вода; здесь зарождался Танымас. Внизу, окаймляя черный лед, громоздились друг на друга мокрые глыбы. С обеих сторон долину сжимали километровые стены. Ни куста, ни травинки… По дну Танымаса с гулким грохотом, сотрясая землю, катились камни… Быстро темнела грохочущая долина, сиреневым холодом наливалось небо. Что-то древнее, дочеловеческое было в этом мраке и в этом грохоте. Если бы над торосами вдруг поднялась голова динозавра, она бы только завершила картину.

Когда мы, спотыкаясь от усталости, поставили палатку, над ледником поднялась багровая луна, точно глаз циклопа.

Теория относительности

Наутро никакой чудовищности вокруг! Горы, ледник и олеографическая голубизна неба.

Мы двинулись вверх вдоль ледника, выискивая место, где можно взобраться на его спину. Камни, камни, камни… Надо перебраться через эту гряду камней, которую ледник, двигаясь вниз, как бульдозер, воздвиг вокруг себя.

Неожиданно выходим на круглую травянистую полянку у подножия этой гряды. Озеро и палатки! Зеленый котлован налит солнцем. Мы спускаемся к озеру. Знойно, мирно… Перед палатками лежат спирально закрученные архарьи рога.

Из самой большой палатки навстречу нам вышли два полуголых старика, удивленные не менее нас. Один, гладко выбритый, с унылым канцелярским лицом, в пижамных брюках, выглядел обычным курортником. У второго разлохмаченная и бородатая голова посажена прямо на квадратные загорелые плечи.

Мы все поздоровались за руки.

— Вот уж никого не ждали! — произнес с волжским распевом бритый и заулыбался добродушно. — Во-от уж не ждали.

— Откуда вы, путники? — спросил второй и снял темные очки. — Уж не на поиски ли снежного человека?

Под космами седеющих бровей один глаз у него с косинкой, и кажется, что человек этот смотрит на двух людей сразу.

— Мы-то геологи, — говорю я. — А вот вы здесь по какому поводу?

— Мы по поводу восхождения на пик Революции! — задорно отвечает косматый. — Альпинисты университета. Сегодня по леднику ушла вверх последняя группа.

— А вы что же? — спросила Лиля. — Сторожить палатки остались?

— Мы начальство. Общее руководство, — сказал косматый. — Андрей Егорыч вот — начальник сбора.

— А вы, разумеется, тренер по боксу? — определил Мика, одобрительно разглядывая бугристую грудь косматого.

— Не совсем.

— А кто же вы?

— Ректор.

— То есть как? Университета? — изумился Мика.

— Ага, — простодушно ответил ректор и повернулся к товарищу. — Что ж, Андрюша, пока ребята будут ставить палатки, вскипятим для них чайку.

Когда мы начали ставить палатки, я сообщил Мике и Лиле:

— Братцы, а знаете ли вы, что Константинов, ректор-то, самый мощный у нас специалист по теории относительности. Шутка ли, академик!

— Гигантский старик! — подтвердил Мика и вдруг хлопнул себя по коленям. — У меня идея! Давайте вечером подобьем его на лекцию о теории относительности!

— Железно! — подхватила Лиля. — Я начну… вроде нечаянно, а вы поддержите меня!

Заговор состоялся, и за чаем в присутствии академика мы переглядывались и перемигивались, точно организаторы покушения.

Академик и Андрей Егорыч пригласили нас вечером отужинать совместно и послушать приемник.

Перед вечером опять подрались наши лошади. Заслышав визгливое ржание и храп, мы выскочили из палатки.

На берегу озера, встав на дыбы, как кентавры, сцепились Киргиз и Жук. Мы дико заорали и помчались к ним все — даже академик с ледорубом и Андрей Егорыч.

Жук отпрянул и кинулся удирать. Киргиз догнал его, ударил грудью, и они вместе рухнули наземь. Взметнувшейся пылью закрыло их обоих. В эту пыль первым вбежал Мика, и сразу же оттуда вылетел Киргиз и понесся вверх, на осыпь. Он взвился метров на двести, остановился уже под скалами, оглянулся и победно, ликующе заржал. Пыль рассеялась, и мы увидели Мику: он держал за уздечку встающего на дыбы Жука. Вид у Мики был грозный, он махал кулаком перед мордой жеребца и кричал. Жук пятился и рвал узду, он ошалел от нападения, его следовало отпустить. Но Мика свирепо дергал его и вдруг ударил кулаком по носу. Удар по носу взбешивает лошадь. Жук рванулся, свалил Мику и поволок его по земле, потому что тот намотал повод на кисть. Выхватывая нож, я услышал крик Лили и краем глаза успел заметить, что она закрыла лицо ладонью.

Я перерезал струной натянутый повод, и Мика остался лежать ничком. Мы помогли ему сесть. На запыленную грудь расширяющейся лентой хлынула из носа кровь. Правая рука торчала в сторону. Мы подвели его к воде.

Лиля, обмывая его лицо, бормотала:

— Что с рукой, что с рукой?

— Положите на спину его! — приказал академик, швыряя ледоруб.

— Кажется, вывих, — морщась, выговорил Мика.

— Вы ничего не понимаете в лошадях, — сердито говорил академик. — Аркадий, держите его за плечи, — приказал он мне. — А вы крепитесь, мистер укротитель.

Академик со свирепым видом дернул ему руку. Мика ойкнул и сел.

— Лягте, у вас еще идет кровь из носа, — посоветовал академик и дернул еще раз. — Теперь пошевелите пальцами, согните в локте. Ага, получается! Теперь мокрую тряпку на нос, и никаких больше укрощений!

До ужина Мика лежал в палатке. Лиля сидела около него, смачивала ему лоб и не позволяла подняться, а он возмущенно кричал нам (в то время мы подковывали Серого.):

— Братцы, что это за карантин!

На ужин мы явились с арбузом. Это был один из первых арбузов сезона. Он проделал громадный путь, пока добрался до нашей поляны: вызрел в Ошской долине, был куплен на базаре шофером нашей базы за пятерку у киргиза, затем в машине проехал пятьсот километров и преодолел пять перевалов. Лежал на базе в Мургабе, вызывая общее искушение, потом пересел в другую машину и был доставлен самим главным геологом экспедиции в наш отряд. Мы решили продлить его путешествие до ледника. Арбуз был запрятан во вьюк и, покачиваясь на лошадиной спине, десятки раз переправлялся через Танымас.

Я думаю, что вряд ли какой-либо из арбузов поднимался на такую высоту.

Еще не стемнело, но в палатке уже горела свеча. Академик в телогрейке из козлиного меха заваривал чай. Андрей Егорыч возился у приемника. Приемник пищал, гудел, трещал, но не говорил. Когда мы садились за длинный стол из ящиков, пламя свечи заволновалось и призрачные тени от наших фигур заплясали на брезентовых стенах.

Я торжественно водрузил арбуз на стол. Академик прослезился от изумления. Андрей Егорыч засмеялся как ребенок: старики неделю сидели на одних сухарях. Мы молниеносно покончили с арбузом. Вспомнив наш заговор, я под столом подтолкнул ногу Лили. Она обернулась к Мике и что-то ему пошептала. При свете свечи перевязанная голова, курчавая бородка, расстегнутая рубаха делали его похожим на кубинского революционера. Мика согласно кивнул Лиле, тогда она помешала ложечкой в стакане и как бы невзначай тоненьким голоском сказала:

— Александр Дмитриевич, вы не могли бы нам рассказать немножко об Эйнштейне и теории относительности?

— Да, да… пожалуйста… расскажите… — наперебой заговорили мы с Микой фальшивыми голосами.

Академик не ожидал такого нападения здесь, растерялся, но тут же спохватился.

— Как то есть об Эйнштейне? Я с ним не был знаком.

— Ну, о его теории, — легко уступила Лиля.

Константинов тяжело вздохнул.

— Вы все равно ничего не поймете! — сказал он уныло.

— Нам не надо ничего упрощать, правда, Мика? — спросила Лиля.

Мика хотел взять кружку правой больной рукой и едва не уронил. Лиля удержала кружку и поставила перед ним.

Мика взял ее руку, пожал и не отпустил.

— Что ж, попытаюсь, — начал академик. — Как бы это вам попроще…

Я не мог отвести глаз от их соединенных рук…

— Теория относительности, как вам известно, была выдвинута более полстолетия назад… — заговорил академик.

Слова его доходили до меня точно из далекой комнаты. Я ничего не понимал, я только видел их руки. Вот они разъединились. Мика взял кружку, отпил, и опять сплелись их пальцы. Лиля, приготавливаясь слушать долгую лекцию, вздохнула и придвинулась к Мике поближе. Он что-то тихо ей сказал, она засмеялась и погрозила ему пальцем. Между ними возникло то общее, чего порой нельзя добиться годами… Трещала свеча, метались по стенам наши фиолетовые тени. Говорил, все более увлекаясь, академик, а им было хорошо вдвоем. Я отвернулся…

— Пространство… время… движение… невозможность абсолютного вычисления… — объяснял что-то мудреное Константинов.

Я для них сейчас так же далек… как вон та звезда, которая только что завиднелась в треугольнике неба за палаткой и, дрожа, разгорается в бесконечном холоде вселенной.

— Ну, вот вам и теория относительности! — Академик взъерошил волосы и победоносно взглянул на нас. — Вы что-нибудь поняли?

— Конечно… замечательно… большое спасибо! — отвечали мы наперебой.

— Почти все понятно, — сказала Лиля.

— Ну, это вы мне не заливайте насчет понятности, — добродушно возразил Александр Дмитриевич и вдруг обратился ко мне: — А теперь, милостивый государь, у меня просьба к вам. Предупреждаю, просьба не совсем обычная. А именно: возьмите меня с собой на ледник! — Он снял очки и, помахивая ими, вызывающе посмотрел на нас. Мы все опешили и молчали. — Вот так. Прошу покорно. Получили лекцию — расплачивайтесь! Ничто не делается даром в этом мире.

Я не знал, что ответить.

— Вместе с вами я перейду ледник, спущусь в долину, доберусь до места, откуда летят самолеты. Между прочим, я альпинист и даже мастер спорта.

— Да брось ты раздумывать! — накинулась на меня Лиля. — Соглашайся, и все! Правда, Мика?

Мика, разумеется, был того же мнения. Еще бы, сейчас они заодно! Им сейчас все кажется прекрасным и возможным: предложи лететь на воздушном шаре — полетят.

— Хорошо, согласен, — говорю я академику. — Пойдете с нами.

Вечером я долго не мог заснуть, думал о Лиле и о Мике. Говорил себе: «Что ж, возьми и этот груз на плечи… Иди, держись… упала твоя звезда… Иди… Этот груз ты не сможешь сбросить с плеч никогда, никогда…»

Яростное солнце

Утром мы покинули поляну, залитую солнцем. Ведем лошадей через камни, кипящие потоки, проходим по плитам плотного снега на берегах. Воздух все резче и холоднее. Ветер с ледника отметает, выдувает все лишнее, вчерашнее.

Я делал все, что положено: тащил своего охромевшего Серого, убеждал Памира, что он сумеет один пройти обратно, соображал, как бы удобнее убедить академика взять поменьше груза, когда мы оставим лошадей, а сам все думал о Лиле…

Вот и последняя трава. Здесь мы должны подниматься на ледник. «Прощай, зеленая!» — как говорят альпинисты.

Лошади осторожно ступают на лед. Вблизи он не черный, а грязный, мокрый. Лошади боятся льда и ставят истертые подковы осторожно, точно на битое стекло. Оскальзываясь, лезем на лед, а навстречу нам поднимаются торосы.

Мы заходим в их лабиринт.

Нас окружают разрушенные замки, шпили и спины драконов — все из зеленоватого, прозрачного льда. Лучи невидимого солнца скользят над нами и оплавляют янтарем верхушки торосов.

Останавливаемся развьючить лошадей. Памиру пора обратно.

Мы связываем лошадей — одну к седлу другой. Я пожимаю холодную черную ладонь Памира.

— Ну хоп, Памир. Спускайся осторожно.

Все молча пожимают Памиру руку.

Только Пайшамбе на родном языке горячо говорит ему что-то наставительное. Памир берет за повод переднюю лошадь и идет не оглядываясь. Мы смотрим ему вслед. Он уходит в торосы, его фигурка рядом с лошадьми кажется совсем маленькой.

Вот исчезла курчавая голова Памира, вот в последний раз заржала, точно заплакала, лошадь… Мы остались одни.

Я подошел к рюкзаку Александра Дмитриевича, стал вытаскивать из него консервы и перекладывать в свой.

— Что вы делаете, оставьте! — закричал он возмущенно.

Но, я знаю: лучше разделить груз сразу.

— Мика, возьми-ка себе пяток банок у Лили!

— Оставьте хоть шпроты! — попросил академик.


Мы идем. Солнце бьет нам в глаза, и в его лучах впереди разворачивается блистающая равнина ледника. На десятки километров растянулась за ледником горная цепь.

Горы далеко, но глаз различает изломы пород, каждую складку жесткого, точно накрахмаленного снега, одевающего камень.

Плоскость ледника только издали кажется ровной, будто выутюженной. Приближаясь, она покрывается рябью впадин, вырастает гребенкой торосов, а шагаем мы между бесконечных ям, зубцов и колодцев, выточенных солнцем.

Хуже всего мелкие вертикальные колодцы, которые Александр Дмитриевич называет на альпинистский манер «стаканами». «Стаканы» полны воды. С утра они задернуты льдом, но чем ближе к полудню, тем чаще лед проламывается и нога по колено уходит в жгучую, льдистую воду.

Неимоверная тишина замерла над равниной. Это торжественное безмолвие миллионы лет не знает ни беспокойного крика птицы, ни шума листвы — только скрежет ломающегося льда или грохот лавины… Но солнце, вздымаясь, заливает белую пустыню яростным теплом, и ледник, наполняется шорохом и звоном таяния. Сочатся капли с торосов, сбегаются в ручейки; ледник плачет о зеленой весне, которой он никогда не знал. Ручьи собираются в потоки и даже реки! Река на леднике? Сначала почудился впереди плеск большой воды, и вдруг мы вышли на речной берег. Глубокая, прозрачная, как летнее небо, вода мчалась по изумрудному ледяному руслу. У этой сказочной реки были свои перекаты и петли, обрывы и острова. Мы спустились по берегу и напились. Вода была пресной и безжизненной.

У реки отдыхаем.

Академик, Мика и Лиля подложили рюкзаки под головы. Пайшамбе заснул сидя.

— Я чувствую себя наедине с вечностью, — задремывая, пробормотал Александр Дмитриевич.

Я достал бинокль и стал рассматривать борта долины. Большая часть гор покрыта снежным панцирем. Завтра-послезавтра придется идти к борту и добираться до обнажений, чтобы понять: те же это толщи, что на востоке, или другие.

А они, кажется, заснули. Нет, вот Лиля поднялась, села.

Я все смотрел в бинокль.

— Потом дашь мне посмотреть? — попросила она устало.

Когда-то мы часто так сидели рядом на перевале и, передавая друг другу бинокль, рассматривали какой-нибудь надвиг или разлом, тут же строили догадки, создавали целые теории…

Пока мы с Лилей рассматривали в бинокль горы, Александр Дмитриевич и Мика затеяли спор.

— Да… про эти горы мог бы грохнуть только Маяковский! — заявил Мика.

— Что?! — возразил Александр Дмитриевич. — Это уж бросьте! Впрочем, он бы грохнул, да так, что все полетело бы к черту! Он же крикун. А здесь нужен Тютчев — высота, поэзия, стройность!

— Ха-ха… это старье!

— А у вашего Маяковского: «От этого Терека в поэтах истерика».

— А что? Лихо сказано!

— Лихо? Это клоунада! Посмотрите на горы! Это же кристальная ясность, высшая красота. А Маяковский громогласен, ему это не под силу. И что я еще не люблю у него, — академик яростно стукнул себя кулаком по колену, — как он говорит о Пушкине: «Так сказать, невольник чести… пулею сражен…» Это же издевательство!

— Вы говорите, как нэпман! — закричал Мика, вскакивая. — Вы не понимаете поэзии!

— Хорошо! Не понимаю! Но вот я что люблю! — Александр Дмитриевич, вызывающе скосив глаза на Мику, стал читать строки из Тютчева:

…Небесный свод, горящий славой звездной,

Таинственно глядит из глубины, —

И мы плывем, пылающею бездной

Со всех сторон окружены.

Когда он закончил, Лиля захлопала в ладоши.

— У всех у вас вкус, как у старых дев, — снисходительно сказал Мика, надевая рюкзак.

— Черта с два! — возразил академик, и Лиля рассмеялась.

Мы идем снова. Становится жарко. Солнце отражается от снега и обжигает лицо снизу. Я нечаянно снимаю темные очки и сразу же зажмуриваюсь; белизна так ослепляет, точно в глаза швырнули песком.

Мы идем цепочкой. Я первый, за мной Мика, Лиля, Пайшамбе; академик, как опытный альпинист, замыкает шествие.

Стали попадаться первые трещины. Сначала они так узки, что мы их легко перешагиваем. Затем пошли пошире, с навесами и карнизами из снега, — через них приходится прыгать. Наконец останавливаемся перед трещиной метра в четыре шириной. Ледяные стенки ее вверху нежно-зеленые, как морская вода, книзу темнеют. С карниза свисают лазурные сосульки. Лиля отламывает одну сосульку и бросает ее в трещину. Сосулька раскалывается о стенку, и кусочки ее, печально вызванивая, долго-долго летят куда-то внутрь ледника.

— Ух ты-и! — пропела Лиля и отступила от трещины.

— А, чепуха, я ее сейчас перемахну! — сказал Мика, отступив на шаг, и хотел прыгать.

Александр Дмитриевич с неожиданным проворством схватил его за руку и удержал.

— Вы еще не сказали своего последнего слова в поэзии! — пробурчал он.

Я достал из рюкзака моток толстой капроновой веревки и моток тонкой. Мы обвязались, и когда один прыгает через трещину, остальные стоят на страховке.

Идти все труднее из-за бесконечных «стаканов» и торосов; ноги промокли до коленей, спина ноет, горит обожженное лицо. Но сквернее всего трещины, заметенные сверху снегом. Эти легкие снежные мостики на трещинах — замаскированная смерть.

Я первым провалился сквозь такой мост. Ноги мои вдруг ушли в снег, и я повис на рюкзаке. Ноги болтались в пустоте трещины. Я оглянулся. Мика стоял разинув рот. Еще разглядел я растерянное лицо Лили.

— Ложись! — крикнул я Мике.

Он бухнулся на лед.

Потащил к себе веревку, натянул ее.

Я подтянулся на ледорубе, лег грудью на мост, и банки в рюкзаке съехали мне на затылок. Я дернулся еще и вылез из дыры на снег. Только когда перешел на ту сторону трещины, на твердое, почувствовал бешеный топот сердца. Ноги дрожали, а горы плыли куда-то вбок, точно меня кружило на медленной карусели. Я крепко зажмурился, тряхнул головой, и, когда открыл глаза, горы стояли на месте.

Самое страшное — провалиться первый раз. До вечера все мы провалились на мостах раз по восемь, а потом это было уже не страшно, а просто досадно.


Шагая впереди, я то и дело оглядываюсь на идущих сзади, я слежу, чтобы между всеми было одинаковое расстояние. Но первой я всегда замечаю Лилю. Она идет, наклонив голову, и лица ее не видно. Только белеет нацепленная на нос серебряная конфетная бумажка — защита от солнца. В узкие плечи врезались лямки рюкзака, и тяжело шагают ноги в мокрых «триконях». Каждый раз оглядываясь, я надеюсь увидеть ее лицо. Настроение неожиданной радости прибоем находит на меня… Мы будем идти и идти так день за днем. Я буду оглядываться и видеть ее узкие плечи и сосредоточенное лицо… А на коротких привалах будем слушать, как спорят академик с Микой. Смешные они оба! И Лиля будет смеяться, когда они опять схватятся. Мика скажет какую-нибудь ерунду, академик встрепенется и, ероша бороду, скажет: «Черта с два!»

А Лиля будет заливаться. Смеется она удивительно. Брови взлетают, нос морщится, точно она собирается чихнуть, а круглый подбородок дрожит. Если она снимает колпак, волосы встают копной и светятся на солнце, как лепестки подсолнуха. Вообще-то красивой ее не назовешь… Обыкновенное лицо… Чем она понравилась Мике? Конечно, ему нравятся смазливые девчонки. Ну и пусть! Мало ли кто ему нравится! А вчерашнее? Треск свечи… теория относительности. Все явно, ясно, как эти грозно темнеющие горы. Я чувствую такую тоску, что готов зареветь. Точно кусок льда сунули мне в грудь, и я коченею от горя. Но нужно идти и идти, размеренно, осторожно. Что ж!.. Только снег, снег, снег… Я оглядываюсь: все ли идут благополучно?

Кончается первый день. Хуже всего в первый день, пока втянется сердце. Потом втянется, и тогда полегчает. Весной, перед выездом в горы, я проходил медицинскую комиссию, и врач сказал, что сердце уже голосует против Памира. Чепуха, мое сердце привыкло стучать здесь половину моей жизни.


Вечером мы наталкиваемся на груду вещей, вмерзших в лед: банки с консервами, кастрюля, канистра с бензином. Наверное, брошены альпинистами в начале лета. Но почему до сих пор метеорологи не подобрали все это? Им пригодилось бы. Ведь метеостанция не так уж далеко отсюда. До станции мы должны дойти через два дня, когда у нас кончатся продукты. Почему же они не подобрали эти вещи?

Солнце уже ушло нам за спину, и длинные, десятиметровые тени идут впереди нас, изгибаясь на торосах.

Останавливаемся ставить палатку. Наконец сбрасываем с себя рюкзаки. К концу дня они в десять раз потяжелели. Как легко без груза! Кажется, можно пройти сейчас еще сотню километров. Но стоит посидеть минут десять — и обалдеваешь от усталости, все тело вяжет сон. Сидеть нельзя!

Ставим палатку. Академик, Лиля и Мика тотчас залезают в нее. А мы с Пайшамбе начинаем на «улице» разжигать проклятый бензиновый примус. Иди впереди, тащи самый тяжелый груз, беспокойся, чтобы никто из них не улетел в трещину, а вечером еще разжигай для них примус! Впрочем, академик не в счет. Лиля тоже, она еле дошла, но вот Мика, рекомендованный рабочий, чего спрятался?

Примус рычит и фыркает на нас, поджигает наши бороды.

Пока мы возимся с примусом, сумрак стремительно заливает долину. Ледник покрывает розовая тень — это отсвет пылающего закатного неба. А в верховье ледника, на верхушках синего цирка, масляно горят последние мазки солнца. Быстро холодает, и, когда на примусе загорается фиалковый цветок огня, мы уже окружены стынущей синевой ночи.

А в палатке академик и Мика опять затеяли спор.

«Просидели под брезентом и просмотрели закат», — думаю я и лезу к ним. Мика держит в руке свечу, в желтом свете ее Лиля расчесывает свои медные волосы. Взлохмаченный академик, похожий на шамана, внушает Мике:

— Даже будущие пожарники пишут стихи в семнадцать лет. Вы поэт просто потому, что молоды. Уж студента-то я знаю-с! Все лентяи и «хвостатики» — поэты. Вам кажется, что вы открываете миры, и потому вы не хотите учить механику!

— Есть вещи поважнее механики!

— Ах да! Видимо, ради этих важных вещей вы и бросили учебу?

— Да, я не хочу спать на лекциях. Я хочу увидеть землю!

— А может, вам просто не хочется становиться в шеренгу по росту? Ну зачем вы сюда приехали?

У Мики округлились глаза.

— Вам знакомо слово «романтика»? — спросил он с пафосом.

— Ну-ну! — подзадорил Александр Дмитриевич.

— Так вот, мой отец этого слова не признает. Еще в детстве ему был важен только мой дневник…

— Ага, ага, так и есть, — ввернул академик.

— А я хочу знать все не по книжкам, а сам, хочу пощупать эти горы, проваливаться в трещины, мчаться на диких лошадях по такыру, рвать сухое мясо, сосать табак. Я хочу дружить с настоящими парнями, вот с такими, как Аркаша. — Мика ударил меня по плечу. — Идти с ним черт знает куда, гнаться за архарами, слушать песню горной девушки. Наконец, сидеть на киргизской свадьбе среди белобородых аксакалов и есть руками баранину.

Академик хохотал, почесывая бороду, и, отсмеявшись, сказал:

— Словом, хотите одичать. Ну а вы, Аркадий, как насчет сушеного мяса кутаса?

— У меня желания обратные, — сказал я. — Я бы сейчас что угодно отдал за то, чтобы посидеть в этот вечер не так вот скрюченным, а в теплой, светлой гостиной у одних своих знакомых. Сидеть спокойно в глубоком кресле и слушать фортепьяно, какой-нибудь прелюд Рахманинова… И чтобы играла девушка в красивом платье.

Я только не сказал, что у меня нет таких знакомых, нет гостиной, нет фортепьяно, нет девушки…

— А я-то думал, что ты романтик! — сказал Мика с выражением превосходства.


Когда мы легли спать, мне в голову сразу пришли те слова, которые следовало сказать Мике.

Уж сколько раз я встречал на Памире наезжих романтиков вроде Мики! Такие приезжают сюда на два месяца, и сразу же подавай им подвиги, подавай нашу суровую дружбу! Романтики ждут, когда мы начнем открывать месторождения, подниматься на снежные пики и гибнуть с алмазами в руках. Наша партия, к сожалению, не открывает месторождений. Мы должны разгадать строение Памира. Это чертовски трудно, и мне это нравится больше всего. А подвиги? Для меня самый великий подвиг — вести регулярные записи и документировать каждый вечер образцы пород. И вообще-то, главное в нашей работе — это «ишачка», как говорит мой друг Сашка. «Ишачка» — это бесконечные переходы и переезды, завьючивание лошадей, ругань с нашим вечно пьяным завбазой из-за продуктов… Подвиг — получить у него яблоки и консервированное масло…

Но я люблю это кочевье, наших бедных лошадей с побитыми копытами. Я на всю жизнь до смерти привык к дыму горящего кизяка, к тряске в седле, к осыпям, ледяной воде и пыли, когда счастьем становится пиала горячего зеленого чая, которую подаст киргизка в одинокой юрте, нежданно встреченной в глухой долине. Да, такова «ишачка», как говорит мой друг Сашка… Где-то он сейчас, Сашка! Он километров за триста от меня. За пятьсот километров Эрнст. Где-то еще дальше работает Борис. Мы разбросаны по всему Памиру и видимся раз в месяц. За этот месяц каждый из нас тяжким трудом собирает, накапливает новые данные о геологическом строении своего района. Встретившись, мы свирепо спорим и обрабатываем друг друга. Мы опрокидываем старые теории и распутываем бесконечные загадки, мы злимся друг на друга оттого, что Памир медленно поддается нам… И в этих спорах мы раскрываем друг друга так же мучительно и сложно, как узнаем горы.

Романтики приезжают, чтобы увидеть наши свершения, но романтики быстро уезжают, а здесь все накапливается годами: и дружба, и верность друг другу, и знание, и усталость сердца.

Дыхание снегов

Я просыпаюсь раньше всех и бужу Мику. Он сегодня дежурный, и ему пора готовить завтрак. Мика визгливо зевает и ложится снова. Он сопит, и вздыхает, и возится, как медведь, которого пробудили раньше срока и выгоняют из берлоги. Вылезает наружу и начинает греметь кастрюлей. Снаружи, вероятно, крепкий морозец — я слышу, как Мика разбивает кружкой лед в ручье, чтобы набрать воды для супа. Вот он принялся за примус, ломает спички, дует на руки и обидчиво ворчит. Примус капризничает, Мика капризничает тоже, зачем-то громко, жалобно повторяет:

— Ой, пальцы не сгибаются! Ну что это за спички!

Я чувствую, что мне уже не заснуть, вылезаю, и мы вдвоем погружаемся в романтику разжигания примуса на морозе.

Скоро вылезает и академик. Чертыхаясь, он начинает расколачивать ледорубом свои замерзшие ботинки. Он забыл их мокрыми вечером у палатки, и за ночь они окаменели.

В этот день мы проходим еще пятнадцать километров вверх по ледяной долине. Ночуем опять на льду. Идти все труднее: мы поднялись уже на высоту больше пяти тысяч.


На третий день мне удалось подойти к борту долины и посмотреть несколько обнажений пород.

Все эти три дня Мика раздражал меня. У нас обычно бывает так: чем труднее идти, тем больше мы посмеиваемся и подшучиваем друг над другом в минуты короткого отдыха. А Мика, когда мы останавливались, ложился с измученным видом на спину и жалобно сообщал, что у него растянута нога или что он оглох. Иногда же, наоборот, на него находила удаль, и он просил опустить его на веревке в трещину, чтобы он мог испытать «ледяной ужас».

Вот и четвертый день мы идем под тем же яростным солнцем, обгоревшие, задыхающиеся и счастливые. Счастливые? Да, в этот день мы счастливы, потому что вечером придем на метеостанцию! Каждый, наверно, думает о сегодняшнем вечере: мы будем ужинать за столом при электрическом свете, пить кофе, будем сидеть, разогнувшись и вытянув ноги, и слушать приемник — музыку всей земли.

Через разрывы в облаках к освещенным кускам снега протянуты тонкие лучи, лучи-струны, широкие колонны света… Все это медленно движется и уползает через горы… Мы идем по плывущему лесу солнечных лучей. Но скоро под облаками непогодную песню затягивает ветер. Кружат первые снежинки. И вот снег уже мчит нам в лицо, точно из трубы. На голове, на груди, на плечах нарастают латы из снега. Я оглядываюсь и вижу только Мику, остальных точно оторвало и унесло снежным штормом. Идти навстречу снегу вдвое тяжелее, но я не останавливаюсь. Здесь, на этой голой плоскости, нас быстро занесет. И ноги у всех мокрые до коленей.

Трудно в таком снегу выйти прямо на станцию. Судя по карте, расстояние до нее пройдено, теперь надо искать ее слева или справа. На две минуты останавливаемся, сбрасываем рюкзаки.

Все окружают меня.

— Ну что ж, мы пришли. Станция здесь. Надо только взять левее. — Я говорю это уверенно, и всем ясно, что станция здесь, только чуть левее. Раз я веду отряд — значит, я знаю.


Все послушно надевают рюкзаки, и мы идем влево. Теперь ветер лепит нам снегом в правое ухо. Мы проходим с полкилометра, и я останавливаюсь. Товарищи стаскивают рюкзаки и окружают меня. Смотрят с ожиданием и усталостью. А во взгляде Александра Дмитриевича я вижу тревогу. Он начинает понимать, что я плутаю.

— Видимо, мы немного отклонились влево, надо еще пройти вперед, — говорю я решительно и требовательно смотрю на Александра Дмитриевича как на сообщника.

— Несомненно, теперь надо взять еще вперед! — соглашается академик. Он собирает снег с бороды, скатывает шарик и кладет в рот. — Пить хочется, но ничего, скоро напьемся кофе.

Мы идем вперед. Останавливаемся снова.

Я замечаю, как Александр Дмитриевич тайком взглянул на часы. Еще не стемнело, но снег потерял серебристость, он потускнел, посвинцовел. Серый, едва различимый сумрак опускается на ледник.

Мы опять идем влево, потом вправо, еще вперед… Останавливаемся.

Теперь уже Лиля и Мика не смотрят мне в глаза. Теперь и я ничего не говорю. Мы садимся на рюкзаки. Снег превращает нас в снежных баб. В сумраке кажется, что нас засыпает холодным пеплом. Я слушаю заупокойный вой ветра и думаю о том, что больше минуты мы не должны сидеть. Но вот в свисте пурги мне чудится новый звук: вибрирующее металлическое гудение. Оно исчезает, как только ветер меняет направление, и вдруг опять возникает пронзительный до визга, сверлящий гул.

— Слышите? — спрашиваю я и быстро надеваю рюкзак. — Слышите, станция?!

— Что-что, голоса? — спрашивает Мика.

— Нет, ветровая вертушка на мачте!

Я уверен, никто из них ничего не расслышал, но все подхватили, рюкзаки, и мы быстро, идем на звук.

Он становится все резче, он ревет почти над нами, и вот я спотыкаюсь о фанерный ящик, углом торчащий из снега. Потом чуть не напоролся на алюминиевые палки, уходящие в лед. Вот какие-то красные баллончики из-под газа, стенки с кусками войлока — и все. Мы медленно проходим через остатки станции и выходим в дымящееся снегом поле. Перед нами только одинокая мачта, дрожащая от напора ветра мачта с работающей вертушкой. Мы стоим под мачтой, и вертушка захлебывается железным хохотом.

Я не поднимаю глаз, я смотрю на ноги, только на свои ноги. Снег вдруг стремительно темнеет — это чернеет у меня в глазах от отчаяния… Станция оставлена. Я ошибся. Весной станция была, но я не удосужился узнать, работает ли она летом. Я привел сюда этих замерзших людей. Не поднимая глаз, я говорю:

— Станция снята. Они кончили работу.

— Вот и напились кофе! — ворчит Мика обиженно и уныло.

Меня это взрывает. Мальчишка, который не знает, что такое пурга на высоте, не знает, что бывает, когда кончаются продукты, когда кругом снежная каша.

— Ты же искал романтику! — говорю я бешено и хочу замолчать, чувствуя, что сорвался. — Вот это и есть романтика!

Мика хмыкает. Лиля смотрит на меня со страхом, и даже Александр Дмитриевич недоуменно вздергивает брови.

Когда в темноте мы ставим палатку и она хлещет нас по лицам, когда потом разжигаем в палатке примус, я чувствую себя самым гнусным человеком в мире. Продукты у нас на исходе, пурга может крутить неделю. В пургу мы не найдем перевал. Что делать? Я чувствую такое беспросветное горе, что вчерашняя тоска оттого, что меня не любит Лиля, представляется мне сейчас пустячной! Вчера я был честным человеком! И самое гнусное, что я молчу. Я виноват, но молчу.

В тягостном безмолвии мы сидим вокруг горящего примуса и сушим мокрые ноги. Александр Дмитриевич причесывает бороду и вдруг говорит просто:

— Ну что же, господа… Хоть утро вечера мудренее, но давайте обсудим сейчас, как нам быть. Мы попали действительно в романтическое положение.

Он озорно подмигивает мне.

Я чувствую, как меня окатывает волной жаркой радости. Этот его озорной взгляд, это подмигивание спасают меня. «Ничего, брат… все бывает… не истязай себя» — вот что он мне говорит.

Мы обсуждаем «романтическое» положение. Решаем: завтра идти к перевалу в любую погоду. Значит, полетела к дьяволу моя геология. Ведь я рассчитывал пробыть на станции дня три-четыре, совершить несколько маршрутов к левому и правому борту. Меня опять охватывает отчаяние.

Из-за собственной глупости рушится мечта стольких лет! Я мечтал покорить это ледяное царство — и я у него в плену. Мечтал о настоящей дружбе в этом походе — и сам предал своих друзей. Я полон дурацкой зависти и ревности к Мике.

Просыпаемся поздно. Александр Дмитриевич встать не может. Садится, откидывается на спину и ругается:

— Черт бы меня побрал!

Ему плохо, он должен лежать.

А погода сегодня, как назло, морозная и ясная. Лиля лезет за аптечкой, достает несколько порошков и таблеток. Александр Дмитриевич ссыпает их все в одну кружку с водой, устраивает коктейль и выпивает.

Нет ничего томительнее безделья в таком белом просторе. Я выхожу из палатки и смотрю на близкие горы, видимые так ясно, что можно, кажется, потрогать их рукой. В этих горах спрятана загадка, ради которой мы пришли сюда, ради которой годами рыскаем по Памиру. Горы приводят меня в лихорадочное волнение. Я долго смотрю в бинокль на смятые в громадные складки, разорванные и раздробленные породы. Мне хочется бежать туда! Наконец я не выдерживаю и заглядываю в палатку.

— Пайшамбе, собирайся!

— Куда это ты? — спрашивает Мика.

— А вон посмотри на горы!

Мика выглядывает.

— Да, хотел бы я там побывать, — говорит он мечтательно.

— Что ж, тогда ты можешь пойти вместо Пайшамбе, — отвечаю я неожиданно.

Академик и Лиля расстроенно смотрят на меня.

— А почему бы не пойти Мике? — говорю я. — Он давно рвется к испытаниям. Пайшамбе устал, он несет самый тяжелый груз, и у него натерты ноги. А Мика такой же рабочий, получает зарплату. Нужно работать.

Мика молча встает. Он все понял. Он принимает вызов.

Академик, взъерошенный и как-то вдруг постаревший, спрашивает робко:

— А может, тебе не ходить, Аркадий?

Он впервые называет меня на «ты». Лиля даже не удостаивает меня вопросом. Пайшамбе не знает, что ему делать. Мне вдруг ужасно жаль становится их всех, но ведь я ради работы пришел сюда.

Мы кладем в рюкзаки банку сгущенки, сухари и моток веревки. Рюкзаки нам почти не нужны, но с ними чувствуешь себя увереннее.

Большой страх

Свежий снег, схваченный утренним морозом, блестит как парча.

Идем быстро. Сначала вдоль изумрудной трещины, и вдруг трещина уходит под снег.

— Обвяжемся? — спрашиваю я.

— А стоит ли? — спрашивает Мика храбро и насвистывает.

Ах, ты решил играть в бесстрашие? Хорошо, посмотрим, как ты будешь держаться там, наверху!

Подходим к подножию хребта. Он точно разрублен гигантским топором сбоку от вершины до основания. Этот шрам засыпан крупными валунами. Взбираемся по мокрым глыбам и вылезаем на снежное, круто вздернутое поле. Медленно, вколачивая ноги, поднимаемся по снегу к гребню. Мика уже не насвистывает. Последние метры, гребень, и за ним черная пропасть — Западный Памир.

Мы на водоразделе. Справа от нас — плоская мертвая страна ледника, слева земную твердь взлохматило и подняло вверх чудовищным взрывом, земля взметнулась и так застыла, взывая к небу.

Мы садимся на гребень, свесив ноги в Западный Памир, я раскрываю банку сгущенки.

— Преисподняя, — определяет Мика и кивает на горы. — Пасть дракона.

— Лучше ешь, — говорю я.

Пока я делаю записи и зарисовываю выходы пород, Мика сидит съежившись и смотрит вниз, вобрав голову в плечи. Ему вроде не по себе. Наверное, борется с тем грозным и тяжелым настроением, которое идет от гор. Горы смотрят на человека, который посмел взобраться вверх, с тяжелым немым предостережением.

Мика отказывается есть. Это плохой признак.

— Что ж, пошли дальше!

Мы идем по гребню.

Мика идет за мной шаг в шаг, след в след. Справа — круто падающий снег, слева — вертикальная стенка метров на двести. Мика свистяще дышит мне в затылок, почти наступает на пятки. Ему невмоготу идти в отдалении. Но так идти нельзя. Я останавливаюсь и говорю:

— Не иди за мной как тень.

Скрипит снег. Воздух резок, как запах спирта. Слева — пропасть, справа — белая пустыня ледника, и на ней далекая, но видимая ясно, до боли в глазах, наша палатка. Может быть, они оттуда видят нас?

Пора спускаться. Хватит.

— Будем спускаться? — спрашиваю я, оглядываясь.

Мика выглядит плохо: лоб бледен, стиснутые губы побелели, на щеках горячечный румянец. Окаменевшими руками он держит ледоруб наготове, поперек груди. Он ничего не отвечает, часто дыша, словно боксер после боя. Но это только первый раунд.

— Будем спускаться! — Я киваю вправо на падающую плоскость снега, сверкающую, как крыло самолета. — Как твои «трикони», хорошо держат?

— «Трикони»… «трикони»… — повторяет он. — Хорошо… хорошо.

Мы спускаемся наискось… Мягкий снег кончается, и мы ступаем на твердую корку… Вот он, второй раунд. Целую минуту я рублю затвердевший снег, чтобы поставить ногу.

Наконец мы сходим на горизонтальную снежную полянку. Что-то странное!.. Ведь мы еще не спустились, ледник далеко внизу… И прежде чем я успеваю сообразить, что мы на краю карниза, Мика быстро идет вперед мимо меня, и снег под ним трескается…

— Назад! — ору я.

Плита снега под ногами Мики вздрагивает, и трещина проходит между нами.

— Ложись!

Мика падает и глядит на меня умоляюще. Я сажусь, упираюсь ногами в снег и тащу его за веревку. Он ползет, достигает трещины и переползает через нее. Садится рядом со мной. На носу у него капли — растаял снег. Внизу дороги нет: под нами пустота. Ждать нельзя.

— Поднимемся на гребень и вернемся старым путем! Вставай!

Мика точно не слышит ничего, он сидит согнувшись и протирает очки…

У таджиков есть поверье о большом страхе. В ночных узких ущельях Западного Памира является иногда одинокому охотнику белая женщина. Она идет над потоками, над скалами, и в того, кто увидит ее, вселяется большой страх. С этой ночи горы оцепеняют человека большим страхом и обращают его мысли только на самого себя.

Мика увидел белую женщину.

Он сидит, уткнувшись лицом в руки. Он делает вид, что протирает очки… Но он не может смотреть на мир. Он боится опять увидеть белую женщину. Что же с ним делать? И тут я замечаю, что он оставил ледоруб за щелью, на краю карниза.

— Какого черта ты оставил ледоруб?! — говорю я зверским голосом. — Что у нас, склад ледорубов?

— Ну и что ж… ледоруб, — бормочет Мика. — Я не пойду за ним. Что ж…

Он, видно, еще не вышел из своего транса.

— Что значит «что ж»! Ты понимаешь, какую чушь ты говоришь? Без ледоруба можешь писать завещание!

— Я чуть не погиб, а ты ругаешься! — вдруг огрызается Мика и встает.

— Не совался бы вперед!

— Ну а что, что теперь делать?

— Садись, упирайся ногами, держи веревку, я полезу.

Мика держит старательно, я ползу… Снег мириадами искринок играет перед глазами, слипается, громоздится перед лицом.

Я выкидываю руку со своим ледорубом вперед и цепляю за ремешок… Тащу… Вытянул. Отползаю обратно и сажусь рядом с Микой.

Обратно идем тем же гребнем, по своим следам. Спускаемся по обмерзающим уже валунам, скользким, как бильярдные шары. Ступаем на сумеречный снег ледника.

Мика вдруг становится разговорчив. Он говорит об аде, который открылся нам, о мощи природы и даже о снежном человеке. Я знаю это по себе: сейчас страх прошел и наступил стыд, который, может быть, еще мучительнее страха. В горах проходишь через это, и не только через это.

— Смотри, смотри, какое солнце — прямо паровозная топка! — говорит он восторженно.

Чем ближе мы к палатке, тем болтливее он становится.

— Вот это жизнь, старик! Мы побывали в космосе, а!

Он говорит о космосе, о летающих тарелочках, но не говорит главного, что мучает его, как дурная болезнь.

Вот уже и палатка показалась. Он садится и начинает долго перешнуровывать ботинок без всякой надобности. Он опять что-то говорит, но лицо у него как у приговоренного к казни. Опять надо ему помочь.

— Да, брат, натерпелись мы! — говорю я как бы между прочим и даже позевываю, чтобы слова казались обыденными.

Мика перестает шнуровать «триконь» и просит, не глядя на меня:

— Знаешь… ты не говори им об этом.

Мы приходим в палатку, когда там уже зажжен огонь. Все встречают нас с такой радостью, точно мы явились с того света.

За ужином Александр Дмитриевич спрашивает, как прошел маршрут. Мы начинаем рассказывать, и Мика вдруг принимается расписывать наш переход в «романтическом» плане. Оказывается, он шел впереди и поэтому чуть не погиб. Появилась в его рассказе и какая-то лавина, которая вынесла нас на карниз. За такое вранье следовало бы дать по шее, но что поделаешь с поэтом!

Джохннамо

Ночью опять взвыла пурга. Днем мы не высовываем носа.

Палатка дрожит.

Порой от свиста ветра и плеска снега снаружи кажется, что нас давно сорвало с Земли и мы несемся уже среди неведомых планет. И только визг вертушки возвращает нас на Землю.

В первый день пурги Александр Дмитриевич был еще болен и, лежа в мешке, бормотал время от времени: «Вьются тучи, мчатся тучи…»

На второй день под вечер, когда обо всем было переговорено, нашла на всех зеленая тоска.

Мы сидели без огня, экономили последний огарок. Уже не видели друг друга.

Вдруг Пайшамбе затягивает своим детским голосом:

— О… о!.. О-о!..

Это «о-о» поднимается, растет волной и сменяется каким-то мягким:

— Чи… ми-миии…

И снова:

— О-о-о!..

Из этого растущего, тоскующего «О-о-о!» вдруг выплывает звучное:

— Джохннамо-о-о… И опять:

— О-о!.. Чи… ми — миии…

Он поет тихо и все об одном и том же; из грустного плача рождается и гаснет одно слово, печальное и звонкое: «Джохннамо».

Нас поднимает и кружит над миром это пение о несбыточном. Кто поет? Наш Пайшамбе, или горы, или лед, или эта тьма?

Пайшамбе замечает, что мы слушаем, и смолкает.

— О чем ты пел, Пайшамбе? — спрашивает Лиля.

— Так… песня…

— Ну о чем?

— О Джохннамо.

— А что это — Джохннамо?

Пайшамбе молчит и начинает возиться, что-то искать в мешке.

— Красивое слово… Джохннамо! Может, это имя? — спрашивает Лиля.

Пайшамбе перестает возиться и, как эхо, повторяет:

— Имья.

Он, наверно, вспоминает свою Джохннамо, зеленый дым весеннего орешника над плоскими крышами кишлака, тягучий запах нагретого солнцем кизяка, и ее темный, поблескивающий взгляд, и потертое серебро монет в ее иссиня-черных косах…

Академик, Мика и Лиля молчат: тоже, поди, вспоминают своих Джохннамо. Только я не вспоминаю. Моя Джохннамо рядом, но она не знает об этом…

— А что значит «Джохннамо»? — спрашивает Мика.

— «Джохннамо» значит «зеркало». Нет… нет… не такое зеркало… как всегда. Это такое зеркало, в котором видишь все кругом… зеркало… как душа… видишь весь мир!

— Страшно любопытно! — воскликнул Александр Дмитриевич. — Это же поэзия, синьор поэт. Чувствуете? Кстати, вы положили на меня свои ноги.

— Ну а точно, если перевести одним словом, как это будет? — спрашивает Мика и подбирает ноги.

— Точно? — Пайшамбе задумывается и вдруг объявляет: — Ну, вроде телевизор!

Мы все смеемся, но академик ворчит:

— Экой вы какой!.. Все вам переводи… Лучше запишите прекрасное имя Джохннамо в свою книжечку.

На следующий день мы все лежим, чтобы не тратить энергию. Вьюга яростно отпевает нас.

Вчерашнее пение о Джохннамо что-то сделало с нами непонятное. Академик вдруг предложил всем сочинять стихи о нашем походе. И мы принялись. Александр Дмитриевич первый создал нечто высокое, где был «блеск седых вершин» и тому подобное.

У Мики я запомнил только одну строчку начала: «Мы на мир взглянули со страшной высоты».

Я, сколько ни напрягался, не смог сочинить ничего, кроме таких вещих слов: «Солнце все равно взойдет».

Пайшамбе пропел что-то по-таджикски и сказал, что перевести это «не можно».

— Да, конкурс вроде бы не удался, — решил было Александр Дмитриевич.

И тут Лиля, которая, отвернувшись, что-то долго шептала себе под нос, обернулась и объявила:

— А я сочинила песенку о солнце.

И стала читать нараспев, каким-то пионерским голосом:

Всю ночь гляжу на небо,

Скоро заря зацветет.

Где бы, где бы я ни был,

Встречу я солнца восход.

Встречу его я песней,

Солнце согреет меня.

Нет ничего чудесней

Солнечного огня.

Абдукагор

На третью ночь, под утро, я чувствую, что меня толкают. Открываю глаза.

— Встаньте, поглядите наружу. Ну выгляньте! — говорил Александр Дмитриевич таинственно.

Он сидел в своем мешке.

«Старик вроде тронулся, — подумал я сердито и почувствовал, что в мире что-то происходит. — В чем же дело?»

Тишина!

Да, поразительно тихо.

— Выгляньте, посмотрите! — повторял Александр Дмитриевич.

Я выглядываю в матерчатую форточку. Небо, выграненное звездами, излучало блеск поистине электросварочный.

— Пора выходить, пора… — забормотал Александр Дмитриевич, вылезая из мешка. — Такая ночь, а! Утром лучше выйти пораньше, уж я-то знаю.

Мы пьем чай на скорую руку, все неожиданно взволнованные, вероятно, от слабости.

Выходим, когда все кругом стекленеет от рассветного мороза. Снег смерзся до того, что даже не хрустит. Весь мир, кажется, тверд и холоден, как ледник. Небо бирюзовеет, тлеют звезды.

Мы идем еле-еле, тело кажется невесомым, а ноги точно вмерзают в лед — так трудно их оторвать. С сердцем творится что-то неладное: оно то пропадает, то начинает биться растерянно и часто. Сказываются трое суток на такой высоте без настоящего питания. Оглядываюсь. Мои товарищи бредут, наклонив головы, едва двигая ногами, — четыре синих призрака.

А впереди, до перевала, еще несколько километров подъема.

У меня в кармане пять кусков пиленого сахара. Два дня назад я нашел их и двое суток боролся с соблазном отдать к чаю. Теперь мы их съедим на перевале… Только бы дотянуть до перевала, там все изменится. Самое трудное — подняться на перевальную, высшую точку, а там все станет на свое место. Увидишь, что не так уж все это страшно… Страшно не дойти до высшей точки, откуда все видно, ясно и понятно… Это уже философия, впрочем. Сухо совсем в горле, и этот ледяной воздух режет в легких… и главное — его мало, совсем мало, этого режущего воздуха. Если мне так скверно, то как же трудно сейчас Лиле и всем им!.. А она идет. Я оглядываюсь и в рассветном, жестком синем свете не различаю ее лица… Надо остановиться, передохнуть… На этот раз мы все садимся. Впереди — ворота перевала, какой-то недостижимый ледовый Гибралтар.

Скоро появится солнце. Мы уже видим лица друг друга.

— Всю ночь гляжу на небо. Скоро заря зацветет… — говорит академик и улыбается из последних сил.

Лиля тоже улыбается, поднимает очки на лоб, щурится. На лице ее, вокруг глаз — светлые круги, и на этих кругах видны веснушки… На щеках солнце давно сожгло их.

Всходит солнце и ослепляет нас. Делается жарко, и все труднее идти, а проклятое ровное поле все поднимается. Как скверно идти вверх по такой трудной плоскости! Хотя бы трещина какая попалась или овраг! Я то и дело трогаю в кармане куски сахара.

Лиля вдруг садится в снег и сидит… Мы подходим. Я достаю веревку, один конец перекидываю через плечо, другой отдаю Мике. Пайшамбе помогает Лиле встать. Оказывается, она уже давно идет без рюкзака: Пайшамбе взял его.

— Садись.

Лиля кладет нам руки на плечи. Мы несем ее, мы идем, пошатываясь и спотыкаясь. Со стороны это, наверное, смешно и похоже на пьяных… Мы задыхаемся и все-таки идем… Ее руки у нас на плечах… Сердце бьет в груди набатом, сердце отказывает… Мы идем.

К полудню мы все-таки вылезаем на перевал.

За перевалом открывается та самая вздыбленная преисподняя, которую мы видели с Микой.

Пока я рассматриваю долину, Александр Дмитриевич достал откуда-то плитку шоколада. Он, однако, перещеголял меня. Куда мне теперь со своим замусоленным сахаром! Но ничего, он еще пригодится.

Спускаемся с перевала.

Теперь, слава богу, идем вниз. Вверх сейчас мы не смогли бы сделать даже шага.

Но начинается новое мучение. Нас неудержимо быстро тянет вниз, вперед. А это опасно. Солнце стоит против нас, лучи его вертикально бьют в ледник, и мы катимся по скользкому фирну, а вокруг журчат ручейки.

Полыхает солнце, звенит капель в трещинах, мчат ручьи. Мы идем к земле и траве, и от этого на меня находит сладостное опьянение. Такое опьянение, как у мальчишек-школьников, которые в апрельский день сбежали с уроков и пускают кораблики в снежной сверкающей луже. Вот и широкий апрельский ручей бежит у меня под ногами. Я иду вдоль него и чувствую себя первоклассником, забросившим портфель ради счастья промочить ноги. Так я и ручей вместе подходим к трещине. Ручей низвергается в трещину бисерным водопадом, и снизу несется гулкий звон и стук капель о ледяные стенки. Я прыгаю на противоположный, низкий, скользкий край и едва удерживаюсь на ногах. Смешно! Теперь можно немного проехать вниз, как с горки: кажется, близко внизу нет трещины. Я качусь, и тут же рывок веревки опрокидывает меня, и, падая, я слышу гаснущий крик:

— А… а… а…

Я ударяюсь затылком, а веревка дергает, тащит меня вверх. Я переворачиваюсь на грудь.

Мики нет, Мика в трещине, и веревка, на которой он висит, тащит меня и Лилю… Я один на этой стороне трещины… С той стороны Лиля сползает к трещине, лежа грудью в ручье… Пайшамбе и Александр Дмитриевич выбирают веревку и упираются ногами в снег. Лиля наконец замирает, упершись руками о лед. Вода краснеет около ее пальцев. Головы она не может поднять, потому что рюкзак придавил сверху.

Александр Дмитриевич и Пайшамбе по одному подползают к ней, и они все трое держат веревку, уходящую в трещину. Я подползаю к трещине.

— Мика! — зову я и заглядываю.

И, прежде чем увидеть его, я слышу, как падающая вода ручьями шлепает по мокрой материи. Я вижу метрах в четырех в глубине мокрую голову в берете, и мокрые плечи, и верх рюкзака, к которому пристегнута наша закопченная кастрюля. Вижу мокрые красные пальцы, обхватившие веревку над головой… Одно плечо у Мики ходит ходуном, всем телом он дергается, и я не сразу соображаю, что он хочет сбросить с себя рюкзак и не может, потому что одной рукой держится за веревку.

— Тащите! — говорю я, и Александр Дмитриевич, Пайшамбе и Лиля выбирают веревку.

— Держите крепче, держите крепче! — бормочет Мика, когда его тащат вверх, и пробует помочь себе ногами.

Он показывается над трещиной, выкарабкивается на лед…

Мы все сидим и смотрим в лед. Вероятно, у всех в глазах, как и у меня, оранжевые круги и искры. И тогда с противоположной стороны долины доносится грохот взрывов. На кварцевых приисках рвут породу.

— А это салют в нашу честь! — говорит Александр Дмитриевич.

Новый взрыв. Сотрясаются горы, хохочет эхо.

Пять взрывов.

— Пять в честь пяти! — поясняет академик.

И тут раздается шестой взрыв.

— А это в вашу честь — персонально! — говорит Александр Дмитриевич Мике. — Вы познали «ледяной ужас».

— Больше пробовать не стоит, — говорит Мика тихо и судорожно вздыхает.

До вечера мы идем все вниз и вниз. Говорят, опасность обостряет все чувства. Но мне кажется, мы, наоборот, отупели от беспрерывной опасности. Мы прыгаем через трещины, точно через придорожные канавы, едем по мокрому льду. Может быть, мы все сильнее пьянели от притока кислорода: ведь мы резко опускались. Да и земля уже завиднелась внизу, она тянула нас как магнит.

И вот под ногами опять черный лед — с примесью земли и камней. Все изломано и перемешано. Вот мы идем уже по грязи, шлепаем по ней. Вот и последние метры по каменной гряде за кромкой ледника — и мы на земле! Земля! Настоящая земля! Сухая, благословенная пыль легла на наши ботинки! Даже пыль! Еще несколько шагов — и… Лиля вопит:

— Ой, мальчишки, трава!

— Трава!

Мы бросаемся на землю. Бледная, робкая трава между валунами. Я кладу травинки на ладонь, растираю и подношу к лицу. Живая трава! Она пахла далекими реками и березовыми рощами, покосами и ночными кострами. С нами что-то случилось. Я заметил, как Александр Дмитриевич тоже нарвал травы и зачем-то сунул ее в нагрудный карман. Мика разглядывает траву, то снимая, то надевая очки, не веря. А Лиля объявила, что она найдет цветок, и все ползает между камнями. Не найдя цветка, она поднимается и кричит:

— Здравствуй, милая земля! Мы живы! Мы никогда не умрем!

Мы смотрим на перевал. Верх его горит на солнце, а сам ледник падает в тень.

— Прощай, Абдукаго-ор!.. — кричит Лиля и машет рукой горящему седлу перевала.

Дорога круто идет вниз, в теплый земной сумрак долины. На правом борту ущелья солнце вверху еще освещает выходы пластов, как полки с бесконечными книгами. У меня есть еще три дня. День отдохну и за два дня должен распутать этот геологический узел.

Первый раз за последнюю неделю мы идем не цепочкой друг за другом с определенными интервалами, а шагаем рядом, все вместе. Становится все теплее, и земные сумерки сливают нас с землей, растапливают внутри нас долгое напряжение. Я шагаю позади всех, бреду кое-как, мне не надо смотреть под ноги, оглядываться, следить за всеми. Я могу идти, задрав голову в небо, могу выделывать зигзаги и спотыкаться сколько угодно.

Но, странное дело, к радости от этого тепла и свободы примешивается все больше и больше тревоги. Почему? Да это оттаивает чувство горестной тоски, с которым я вступил на ледник. В тот вечер, когда мы, проплутав весь день в пурге, вышли к воющей вертушке, это горестное смятение ушло вглубь и отступило перед грозной опасностью. Теперь все возвращается, все возвращается.

Скоро мы встречаем маленький караван: таджик гонит трех ишаков, нагруженных арчой. В темноте мы различаем только белую чалму и улыбку. Мы все здороваемся с ним за руку.

— Скоро рудник?

— Совсем близко… два-три километра.

Мы стоим вокруг него, и нам не хочется, чтобы он уходил. Пайшамбе долго разговаривает с ним по-таджикски. Я прошу у него закурить.

Наконец расстаемся и идем вниз, а он вдруг кричит сверху из темноты:

— Абдукагор?

— Да, Абдукагор! — отвечаем мы.

Эти проклятые последние три километра! Мы идем по мягкой пыли, ошалевшие, пьяные от усталости.

Уже ложится роса нам на плечи, над стенами ущелья переливается звездами молодая ночь, когда впереди мы видим теплые огни рудника.

Во дворе рудника застаем единственное живое существо: ишак стоя подремывает около трактора под фонарем. Но вот из-за барака выбегает собака на высоких ногах, удивляется нам и убегает обратно. Затем появляется старик в халате и в чалме. Здороваемся. Пайшамбе просит разбудить кого-нибудь из начальства. Старик стучит в дверь барака. Дверь открывается, и в проеме возникает заспанный длинноногий человек с хохолком на лысине и мефистофельской бородкой.

— Что, опять альпинисты? — спрашивает он, мучительно зевая. — Надоели вы нам.

— Мы геологи, нам нужно поспать, — говорю я.

— И поесть! — добавляет Александр Дмитриевич. — Мы спустились с Абдукагора!

Человек с мефистофельской бородкой вдруг бросается нас обнимать.

— Геологи! Братцы, а я вас за альпинистов принял! Братцы, а у нас все спят сейчас. Вчера было торжество по поводу выполнения плана.

Мефистофель распахивает дверь и затаскивает нас в маленькую комнату, продолжая говорить.

Стол заставлен бутылками, на раскладушке спит человек в красных носках, спрятав голову под ватник.

Мы садимся. Мефистофель наливает нам по рюмке, вытаскивает селедку, колбасу. Мы пьем и сразу соловеем от мирного человеческого тепла, блаженно улыбаемся и засыпаем. Мефистофель зачем-то начинает будить человека в красных носках и уверяет, что сейчас он нас всех устроит спать. Но человек в носках никак не может проснуться, а мы уже ничего не понимаем и валимся друг на друга.

И все-таки мы с Пайшамбе поднимаемся и поднимаем всех. Мы добредаем до зарослей арчи в ста метрах от базы, ставим палатку, смеясь от изнеможения, и через минуту опрокидываемся в сон.

Расставание

На следующий день, едва мы заявились на базу, началась для нас райская жизнь. Еще бы! Не нужно разжигать примус и колоть лед на чай. Нас препровождают в столовую. Мы сидим на стульях, едим из фаянсовых тарелок какой-то божественный золотистый суп, пьем компот из тонких стаканов. Не нужно сгибаться в три погибели над едой и бояться залить супом ноги соседа.

Затем мы попадаем в баню. Меня чуть не прошибла слеза, когда мы, совсем раздевшись (впервые за месяц), вступаем в пелену горячего пара. После этого блаженства, легкие и умиротворенные, мы сидим в голубой комнате у главного инженера, слушаем приемник и читаем газеты. Оказывается, мир далеко ушел вперед.

После обеда мы еще отсыпаемся в нашей палатке (ночью мы поставили ее у дороги, и мимо идут тракторы, но мы не слышим их).


Вечером мы собираемся у главного инженера — отметить завершение нашего перехода через ледник. Ведь завтра Лиля, академик и Мика уезжают.

Пока мы шли по леднику, я незаметно перестал смотреть на моих спутников как на людей определенного официального положения. В каждом виделись лишь сущность его характера, способность переносить тяжесть похода и жить для других. Теперь же схлынуло напряжение, и эта главная сущность опять стала обрастать прежними привычками и черточками, которые сдула с нас пурга. Александр Дмитриевич облачился к вечеру в серый костюм (синий галстук, белая рубашка), постриг бороду и стал прямо-таки французским министром. Пайшамбе явился в тюбетейке и желтой рубахе. Мика сбрил заросли с физиономии и надел светлую спортивную куртку с «молнией». Все эти вещи они умудрились таскать в рюкзаках. Один я ничего не принес. Я сидел в той же выгоревшей штормовке, в тех же ботинках, бородатый — сезон мой еще не кончился.

Мы сидели, слушали музыку и ждали, когда придет Лиля. Я расспрашивал Мефистофеля (он оказался начальником участка), что знает он о здешних древних геологических отложениях, но тот вдруг сказал:

— Ого!

Я оглянулся. В комнату входила Лиля. Вот уж она-то изменилась больше всех. Медовые ее волосы были зачесаны сзади на один бок и приколоты бог знает откуда взявшейся белой заколкой. Красный свитер и брюки. Уж брюки-то она, наверно, заняла у здешних девчонок-геологов, с которыми познакомилась еще утром. Кстати, они пришли сейчас вместе с нею, но сразу как-то потерялись около нее. Как только они вошли, зазвучал проигрыватель. Угрюмый прораб в охотничьих сапогах первым пригласил Лилю на танец. Я сразу перестал понимать, что мне говорил Мефистофель насчет древних отложений. Я глядел на Лилю, на ее победоносное кружение, на ликующее и мечтательное лицо, на узкую загорелую кисть ее руки на тяжелом плече прораба.

Только я собрался пригласить Лилю танцевать, как все стали усаживаться за стол.

Нас поздравили с удачным переходом через ледник. Затем поднялся Мика и прочел вместо тоста стихи. Потом Александр Дмитриевич пожелал нам ничего не бояться и побольше нападать на стариков. Я встал и предложил выпить за женщин. Выпили за женщин, и все дальнейшее как-то стихийно завертелось. Мне было неимоверно весело. Я уверял почему-то Пайшамбе и академика, что они герои, и хохотал, пока не увидел, как Лиля танцует с Микой. Я сразу отвернулся и стал объяснять Александру Дмитриевичу геологическое строение Памира. Он смотрел на меня так, точно у меня вдруг обнаружили какую-то тяжелую болезнь. В ответ на мои старательные объяснения он стал говорить, что нынешняя молодежь живет мелкими чувствами и у нее нет святыни. Мика и Лиля наконец кончили танцевать. Мика подошел к нам и сказал:

— А знаете, мне пришла в голову такая первая строчка:

Мы танцуем до упаду на четвертом этаже!

— При чем здесь четвертый этаж? — возмутился Александр Дмитриевич.

— А потому, что я живу в Одессе на четвертом этаже, — вежливо ответил Мика.

— И танцуете до упаду? — спросил Александр Дмитриевич.

Подошла Лиля, и как раз заиграла музыка. Я пригласил ее с такой поспешностью, какой у меня никогда не было в походе. Мы начали танцевать, и мои «трикони» застучали по полу, точно подковы.

— Ну вот и кончилась твоя практика, — сказал я.

— Да, а какую оценку ты мне поставишь за практику?

— Пятерку… по знакомству. Чтобы похвалилась там, в Ленинграде. Ведь скоро ты будешь в Ленинграде.

— Да…

— Я тоже приеду в Ленинград, когда кончится сезон.

— Ледник я никогда не забуду! — говорит Лиля. — А знаешь, ты поразил нас всех своим спокойствием. Мне говорил Александр Дмитриевич. А Мика прямо восхищался твоим мужеством, когда вы ходили вместе. Ты его спас.

— Я его не спасал.

— Нет, ты был на высоте!

Я чувствую, что обо мне начинают говорить тоном некролога.

— Вернемся на землю, — предлагаю я. — Я хочу приехать в Ленинград, Лиля…

— Хорошо.

— И увидеть тебя, Лиля.

— Вот отлично. Я тебя познакомлю с такими девочками! Чудо!

— Когда я приеду в Ленинград, я скажу тебе…

— А я тебе тогда отвечу: поищи себе другую! — говорит Лиля и смеется.

Я тоже смеюсь.

— Конечно, это очень просто, — говорю я. — Можно веселиться, вместо того чтобы плакать. Можно танцевать до упаду на четвертом этаже. Зачем думать о люстре у соседей внизу?

Музыка замолкает, я отвожу Лилю к тем двум геологическим девчонкам и подхожу к Александру Дмитриевичу.

— Знаете, все в жизни очень просто, — сообщаю я ему радостно. — Если не ладится с этой, нужно найти себе другую. Вообще все решается очень легко. Мы можем найти себе новых друзей… Муж может подобрать себе другую жену… Дети — других родителей — получше, значит! Смешно, а?..

Я хохочу, но Александр Дмитриевич хмурится.

— Знаете, все относительно согласно вашей теории! — уверяю я его.

— Чушь! — говорит он и сдергивает зачем-то свои очки. — Блистательная чушь!

Лиля поднимается и идет из комнаты. Мика выходит вместе с ней.

Я встаю, но Александр Дмитриевич хватает меня за руку и сажает обратно.

У него крепкая кисть, у Александра Дмитриевича. Он смотрит на мои «трикони» и говорит:

— А вы, кажется, обречены быть геологом всю жизнь.

— Да, несомненно, — соглашаюсь я и достаю из кармана пять кусков сахара. — Вот и сахар мне в поход.

Ночью мне снится, что я приехал в Ленинград и стою у какого-то памятника по колени в снегу. Громадные часы в небе показывают восемь вечера. В восемь назначено свидание. Я прошу памятник: «Пусть она не придет… Пусть она не придет…»

И я тороплюсь прочь по глубокому снегу, чтобы скорее уйти, чтобы дальше уйти… И когда я уже далеко, поворачиваюсь и бегу обратно по своим же следам и подбегаю к трещине, которой не было раньше. Я прыгаю, слышу звон колющихся сосулек и падаю, падаю в бесконечную ледяную стремнину…


Утром Лиля, академик и Мика собрались ехать на попутной машине в Ванч. Они уже оделись так же, как были одеты на леднике.

Машина стоит на дороге. Мы торопливо завтракаем в столовой, рюкзаки у дверей торопят нас.

В кузове машины полно рабочих-таджиков. Они улыбаются и с радостной готовностью помогают Лиле и Александру Дмитриевичу забраться в кузов. Мика лихо взлетает сам. Все трое, улыбаясь, смотрят на нас. Мы с Пайшамбе тоже улыбаемся и смотрим на них. При расставании нельзя молчать. И приходится говорить ерунду.

— Смотрите не вылетите из кузова… тут такая дорога…

— Ничего, уж коли бог миловал на леднике!.. — улыбается Александр Дмитриевич.

Начинает работать мотор. Нас обдает дымом. И мы все начинаем говорить быстро, одновременно, бестолково.

— Старик, помни: главный почтамт! — кричит Мика, и лицо его делается таким же восторженным, каким было, когда он только появился.

— Приезжай в Ленинград, приезжай обязательно! — кричит мне Лиля.

У меня отлегло от сердца, и я достаю из кармана эти злополучные пять кусков сахара и три успеваю положить Лиле в ладонь, когда машина трогается.

— Приезжай! — повторяет она.

— Привет Джохннамо! — кричат они уже для Пайшамбе и машут, машут нам.

Машина покачивается, накреняется, они все валятся, смеются, и громадные валуны заслоняют их от нас.


Мы с Пайшамбе возвращаемся в палатку. Сегодня Памир должен пригнать сюда наших лошадей, а завтра мы пойдем в новый маршрут.

Загрузка...