История тридцать седьмая. «Сон разума»

Кьясна. Эйнитская храмовая община

Мне снилось, что я умираю. Это оказалось совсем не больно, только жалко было потерять тонкий луч рассеянного света, падающий на лицо.

Я лежал на камне. Это был холодный сырой камень из пещеры ворлоков, острый, перемешанный с ледяной крошкой.

Очень хотелось пить: пересохшие губы спеклись в одну общую корку.

Колин сидел рядом. Он перезаряжал оружие, похожее на огнестрел. Древний такой массивный ствол.

Он спросил:

— Пора?

Свет ответил за меня, смещаясь с моего лица. Без него я уже ничего не видел.

— Если готов, то запомни: не надо придумывать своих «лучших» законов, чтобы тебя не взяли потом этими же законами. Понял?

Я дёрнул головой, остального тела уже не было.

— Просто запомни. Подрастёшь — поймёшь.

— Дьюп… — губы лопнули, разодрали болезненную преграду. — Колин… Я не подрасту уже.

— Подрастёшь, — сказал он уверенно. — Только помни про законы. Не придумывай. И не вздумай жить по придуманным кем-то. Закон есть вне нас. Закрой глаза. Небытие — только сон. Сон пройдёт, и ты проснёшься.


Я и в самом деле проснулся.

Осторожно вытащил руку из-под сладко сопящей Пуговицы, вышел во двор.

Солнце висело высоко-высоко над храмовым садом. Ну вот какой идиот спит после полудня, а?

Я нашёл бочку с дождевой водой на задах дома Айяны и пил, пил, опустив в воду лицо: сон высушил меня до самого дна.

Бочка была здоровенная и доставала мне до груди. Воду из неё не пили, только умывались и поливали цветы, но я решил, что много грязи туда вряд ли нападало.

Было так тошно от этого странного сна, что, напившись, я погрузил в бочку голову и задержал дыхание, пока искры не ударили в мозг.

Он сказал два месяца? За два месяца я должен погибнуть?

Вытащил голову. Отжал волосы.

Подошла Кьё и поставила на меня лапы, интересуясь, не желает ли хозяин умыться ещё и языком?

Хозяин не желал.

Хромая приплёлся Кай. Дети его совсем заездили, и он, жалуясь, демонстративно припадал на левую заднюю лапу. Лапу я осмотрел, она не болела. Но пёс заранее прикидывался больным. Для конспирации.

Я потрепал Кая за уши, успокаивая.

Вспомнил, что утро прошло крайне «продуктивно» — мы завтракали и ждали Локьё.

Колин молчал, Мерис поглядывал на дверь, только хвостом в ожидании не постукивал. Зато Линнервальд оказался мужиком контактным и безо всех этих экзотианских ужимок.

Он спросил, о чём мы говорили с Имэ, начал было расспрашивать меня про детство и про мою родную планету. Но тут явился Локьё, притащил с собой надутого сноба из своего дома, разодетого, словно ёлка в День колонизации, и меня выгнали.

Я ушёл, конечно. Встал на крыльце, обнял косяк и размышлял, а не плюнуть ли на этикет? Что ещё мне мешало подслушать, о чём говорят в гостевой?

Пока я прикидывал, куда лучше забраться — в кусты под окном или на чердак, Линнервальд вышел на крыльцо.

— Давай-ка побеседуем, как племянник с дядей, по-простому? — предложил он и повёл меня в сад.

Там регент сел напротив меня и, разумеется, принялся допрашивать. Я и не помнил столько о своём детстве, сколько он из меня вытянул.

Родня, местность, привычки, страхи, радости, сны. Мои и окружающих. Особенно регента интересовал покойный Душка — Клэбэ фон Айвин.

Линнервальд выспрашивал о поместье фон Айвинов, которое располагалось рядом с нашей фермой. Как и где мы встречались, сколько раз я видел старшего фон Айвина, сколько — младшего?

Пропуская мимо ушей мои невнятные ответы, он снова и снова задавал вопросы, меняя порядок, словесный антураж, делая отступления на другие темы, но неизменно возвращаясь к узловым точкам.

Разговор мне здорово надоел, я мотал головой, как лошадь, которую достают мухи, но вырваться от регента умения не имел: тот удерживал моё сознание мягко, но плотно, не оставляя никакой свободы манёвра.

— Насколько далеко было поместье от вашей фермы?

— Километров десять-двенадцать.

— Десять или двенадцать?

— Не помню.

— Десять с половиной? Больше?

— Возможно.

— Одиннадцать?

— Да… Нет. Нет, больше. Подростком я ходил не меньше шести-семи кэмэ в час, мы измеряли в школе. До поместья идти было почти два часа. У отца как-то сломался электрокар, и он посылал меня пешком, передать какие-то бумаги в конверте. Был сырой сезон, хуги откочевали. А другой опасности у нас нет. Хуги — такие твари летучие. Они…

— Ты разговаривал со старшим фон Айвином? — перебил регент. Отвлекаться от темы заданного вопроса он позволял только себе.

— Конечно, я же возил туда мясо и молоко.

— О чём вы говорили?

— Обычно я отдавал продукты кухарке, но иногда он выходил и спрашивал, здоров ли отец. Я отвечал, что здоров.

— Ещё о чём?

— Ещё о погоде, об урожае.

— Он расспрашивал тебя о твоей жизни, играх, интересах?

— Не помню, кажется, нет.

— Задавал личные вопросы?

— Один раз он меня спросил, нравится ли мне в школе, и когда я не нашёлся, что ответить — засмеялся.

— Тебе нравилось?

— Нет.

— Это было почему-либо странно?

— Пожалуй, да. Одноклассникам нравилось. Бывали нелюбимые предметы, но мало кто не выносил школу вообще.

— А кто именно НЕ выносил? — Линнервальд прилипал к любой мелочи, как свежая сосновая смола.

Я щелчком сбил с кителя соринку.

— Ну, не знаю, наверное, откровенно асоциальные ребята. Из нашего класса забрали одного в соцприёмник, но я плохо был с ним знаком. Мы все приезжали в школу издалека, с разных ферм, хорошо знали друг друга только те, кто жил в городском интернате. Но на нашей ферме было много малышни: я, Брен, две двоюродные сестры… И отец возил нас в школу каждый день. У него был старый кар, иногда он ломался и мы занимались по сети, через дэп. Отец всё время бурчал, что лучше бы мы жили при интернате. Но…

— Что ты вспомнил? — оживился Линнервальд.

Я вздохнул. Разговор был похож на переливание крови от одного вампира другому.

— Как-то отец посетовал за завтраком, что утомительно возить нас каждый раз, можно было бы оставлять в интернате хотя бы до выходных, но мама шикнула на него и сказала, что цены на продукты неустойчивы, а поездки — это его долговременный кредит. Тогда я подумал, что она имеет в виду наше образование…

— А сейчас ты что подумал?

— А сейчас вспомнил, что и старший фон Айвин как-то намекал в разговоре на эти поездки в школу. Мне почему-то показалось сейчас… — Я замялся.

— Что это он платил твоему отцу за то, чтобы вас возили в школу? — спросил Линнервальд, сдерживая улыбку.

— Ну, вроде того, хоть и звучит это странно.

Я нахмурился: воспоминание засело, царапая, но не поддаваясь.

— А что в этом странного? — Линнервальд показал белоснежную полоску зубов. — Фон Айвин-старший являлся давним агентом нашего любимого дядюшки, и был приставлен наблюдать за тобой, заботиться, не привлекая внимания. Утилизаторская система образования и без того тяжела для людей с неотягощённым геномом, он делал всё, чтобы ты больше времени проводил на ферме.

— Как это⁈ — растерялся я. Вот это, называется, поговорили! — Какого вдруг Хэда обо мне заботился фон Айвин⁈ Что значит — с неотягощённым⁈

— Империя слишком долго шла по пути искусственного отбора членов своего сообщества, — сдержанно рассмеялся моему недоумению регент. — Они отбрасывали варианты генетического разнообразия, раз за разом отбирая простых, понятных и послушных членов. Таких, как большинство твоих бойцов: исполнительных, честных, аккуратных, а главное, подчиняющихся старшему по званию, потому что «так надо». Твой геном иной, у тебя было больше вариаций возможных форм поведения. Скорее всего, это то, что называют сбоем системы, случайностью. Но и родство с Домом Аметиста тоже сыграло свою роль.

Линнервальд посмотрел на Ареду, висящую в небе, как сияющий шарик.

Я ощутил усталость. Он пытал меня часа два, но вымотался я так, словно не спал несколько суток.

— Иди, — кивнул регент, не поворачивая головы. — Отдыхай. Я позабочусь о том, чтобы оформить все бумаги в ближайшие два месяца.

Опять два месяца.

— Какие бу…? — растерялся я окончательно.

— Как бы там ни было, твоя кровь родственна нашему дому. Я буду настаивать на узаконивании твоей генетической линии и официальном введении тебя в Дом. Это не даст тебе прав наследования, но интерес к твоим генам Имэ, скорее всего, потеряет. Ему нужен конструктор для опытов, а не внесённый в реестр вариант генома.

Я помолчал, переваривая.

Потом осторожно спросил:

— Но как же фон Айвин мог быть шпионом Гендепа, если он был шпионом Имэ?

— Старший фон Айвин, скорее всего, был чем-то обязан уважаемому дяде, а младший… — Регент помедлил, сдвинул брови, демонстрируя нежелание продолжать тему, но ответил: — Младший был, видимо, разоблачён вместе с отцом, и спас свою жизнь путём обновления хозяина. Потому он и ненавидел тебя. Считал, что ты сломал отцу карьеру.

Я поморщился, и Линнервальд покачал головой:

— Не суди строго, мальчик. И… Иди-ка поспи!

Регент поднялся. Видя, что ноги мои тяжелеют всё больше, а глаза закрываются, протянул руку.

Так он и довёл меня до дома Айяны — как ребёнка, за руку.

Спал я поначалу крепко, но пришли дети, улеглись на меня, и я проснулся. Да и вообще я плохо сплю при дневном свете.


Два месяца…

Почему и Колин, и Линнервальд говорили именно о двух месяцах?

Я потряс мокрой головой, прогоняя остатки сонного оцепенения. Так или иначе, но и два месяца тоже нужно суметь прожить.

Поднял глаза и увидел на полянке возле клумбы Лиину с корзиной детского белья. Выстирала она его, разумеется, не руками, но дезинфицировать предпочитала ультрафиолетом.

Лиину отселили на время этих «домашних саммитов», но вешать бельё она пришла на любимое место.

Солнце засияло ореолом вокруг пушистой, чуть рыжеватой головки, когда она потянулась вверх, пришпиливая к верёвке детские рубашки и трусики.

Я вытер рукавом лицо и залюбовался девушкой.

Спрятавшись за углом дома, я наблюдал, как Лиина сгибается и распрямляется над корзиной с мокрым бельём. Как поднимается её грудь, натягивая тонкое платье…

Странно было ощущать себя подглядывающим мальчишкой. Таким, кто сам не понимает ещё, чего он хочет. Но я-то — понимал?

Я помнил её маленькие грудки, её шёлковую кожу. Словно и не она скользила по моему телу, а дождевые капли растекались по груди и бёдрам.

Лиина была такой настоящей: сильной и слабой, скованной, но открывающейся на каждое движение, узкой, но не боящейся измениться.

Я сам не заметил, как закусил до боли губу и…

— Разрешите обратиться, господин капитан!

Ничто не может спасти идиота, рявкнувшего вот так над ухом, кроме многолетней солдатской выучки.

Тут главное сдержать рефлексы и не ударить сразу.

Я облизал прокушенную губу и, досчитав до десяти, обернулся.

Это был Брен, кто же ещё. Я старательно избегал его, и вот свершилось.


Губу щипало. Я сорвал листок придорожника. Пожевал. Сплюнул горький зелёный сок.

Брен побледнел до синевы и дышал, как загнанная лошадь. По шее он не получил, рефлексы-то я сдержал. Но тень взметнулась во мне, и братишке врезало по мозгам.

А вот не надо подкрадываться к замечтавшемуся начальству.

Я сделал над собой усилие и улыбнулся. Брен не оценил — он с сипением глотал воздух.

Не привык, понимаешь, к болезненности перемен настроения своего новоиспечённого капитана, не понимал, чем взбесил.

Оттого он и не узнавал меня. Его «Агжей» был простым и понятным местечковым сумасбродом и драчуном. А я теперь монстр даже по меркам Экзотики.

Резкий, непредсказуемый, болезненный при перепадах настроения, сильный своей неучёностью и отсутствием корысти. Грата.

Эх, братец… Я отдал тебе то, что мог хотеть сам, чего тебе ещё от меня надо?

Брен силился раскрыть рот, борясь с тем давящим ощущением, которое я когда-то ловил от Дьюпа.

Только на Юге я узнал, что истники называют это «пресс». Давление чужого эго. Пренеприятная штука, пока не привыкнешь.

Ну, давай же, щенок? Что ты боишься спросить? Страшный я, да?

— Долго смотреть будешь, боец? — Я искоса глянул на клумбу.

Женская фигурка исчезла, словно птица, спугнутая выстрелом. Интересно, у Лиины есть крылья, если она способна вот так, как птица?..

— Господин капитан, не могли бы… Бы вы… Вы…бы…

Я обернулся к Брену, и даже эта словесная икота иссякла.

Пришлось замкнуть ярость, крутануть её, рассеивая и освобождая мозг. Иначе мы тут до ночи протелимся.

— Спрашивай! — буркнул я, как это делал обычно Колин: одновременно с разрешением говорить, словно бы захлопывая дверь перед моим любопытным носом.

— Господин капитан… — Брен переминался с ноги на ногу, решив вытоптать на задах дома весь газон. — Р-разрешите…

Он во всю изображал любителя устава — вытянулся и жрал меня глазами (и как не подавится?). Только ноги не могли устоять на месте.

Вот рявкну сейчас, и кто-то штаны намочит. И поделом. Не надо ко мне подкрадываться!

Но я снова сдержался и выдавил:

— Разрешаю.

— Я, господин капитан… То есть… разрешите узнать, чем я провинился⁈

Всё. Он выдохнул и весь словно ослаб. Значит, это и был тот вопрос, который привёл его сюда.

Провинился? Что вдруг за блажь?

Я демонстративно пожал плечами:

— По моей информации, ничем особенным, кроме идиотских вопросов не вовремя, вы за последнее время не отличились. Что у вас за проблемы?

Брен захлопал ресницами: он силился понять мою фразу и не мог.

Что там говорил Линнервальд? Исполнительные и тупые? Отвага и слабоумие?

Я вздохнул и переформулировал вопрос:

— Почему вы полагаете, что провинились?

Парень просветлел лицом.

— Капитан Келли сообщил, что моё наказание на Кьясне продлено на условные две недели. — Брен замялся, но всё-таки решил продолжать, потому что всё это время я усиленно делал доброе лицо и преуспел. — Господин капитан, я понимаю, что не имел права вступать в контакт с населением Джанги, тем более оказывать кому-либо медицинскую помощь. Но я наказан здесь достаточно. Жизнь при храме… она…. — Брен снова взглянул мне в лицо, и, поощряемый моей улыбкой, выпалил: —…Она ужасающа! Эти люди совсем ничего не знают о нормах поведения в социуме, господин капитан! Они ведут себя странно, говорят странные вещи. Они целуются у всех на виду, говорят, что морали совсем никакой нет!.. — Брен старательно хлопал ресницами. — Да и водиться с детьми я не умею. Это мука, господин капитан. Если вы считаете, что я недостаточно наказан за самодеятельность…

Я завис.

Поднял голову.

Птица опять появилась за клумбой, теперь уже без корзины.

Я плохо, очень плохо читаю по женским лицам. Могу более-менее определять страх, гнев, удивление…

Но сейчас я, кажется, не ошибался. Лиина смотрела на меня так, что я даже качнулся ей навстречу.

Боги беспамятные! Я дурак, кретин, идиот!

— Господин капитан?..

— С тобой я потом поговорю!

Брен отшатнулся, а я перемахнул бочку, потом клумбу и застыл в шаге от подавшихся ко мне острых грудок.

Этот последний шаг она сделала сама.


Ткань была такой тонкой, что скоро я вообще перестал её замечать.

Брен был прав — нравы у эйнитов те ещё. Здесь никто не будет мешать целоваться посреди двора. Никакого уважения к Тёмной матери, чтоб её…

Хотя… какое дело Ей до живых?

Да и мне сейчас можно всё. Я два года прикидывался табуреткой, и лишь в этот единый и долгий миг понял, что в какой-то момент начинают любить уже не ушедших, а себя, тоскующего по ним. А живое, что рядом, не видят, не замечают.

Не все и не всегда, наверное, но всё-таки…

Или все и всегда?


Брен продолжал топтаться у дождевой бочки, и я, не оборачиваясь, махнул ему рукой: вали, мол, отсюда!

Куда? Да хоть на «Персефону»!

— И Келли доложись! Или кто там на хозяйстве остался? Брысь отсюда!

Лиина знала, что так будет. Давно.

Трава сама поднялась до лица. Губы снова нашли губы.

Она отдавала мне Камалу и видела, что я люблю эту малявку так же, как своих детей. И ждала. Пока я догадаюсь и разберусь во всём сам.

Брен сумел заметить, что здесь всего лишь целуются? Какой наивный мальчик… Тридцать лет для Экзотики даже не юность — соплячество.

Наверное, Айяна предвидела всё это. Эйнитки умеют «сводить» людей, вслух не говоря ничего, но постепенно ломая чужие «нельзя».

Лиина приняла бы меня сейчас, будь я хоть узловатым корнем гвелии. Будь я хайбором или хугом с жёсткими кожистыми крыльями. И мне тоже было сейчас всё равно, кто из нас кто, где мы и зачем это делаем.

Она была жизнь. Теперь я понимал, какой «свободы» хотела от меня эта маленькая белобрысая мерзавка Данини.


Я обнял Лиину и ощутил, как в небе вздрогнуло ещё одно сердце — могучее шестиреакторное сердце моего корабля.

Это был сигнал с «Персефоны». Браслет на запястье пульсировал, словно мой же второй пульс.

Руки были заняты, я коснулся браслета губами и услышал нетрезвый голос зампотеха.

Он что-то спрашивал про Брена, наверное, этот ташип уже доложился ему.

Я сказал ему:

— Я люблю тебя, Келли!

— Чё⁈ — взревел зампотех. — Это какая падла со связью балует⁈

— Капитанская! — отозвался я.

И захохотал.

Загрузка...