Похоже, я угодил в логово оборотней.
Ей было пятьсот двадцать два, она такое повидала, что все кирпичи выплакала. Соседка-напарница была на год моложе, много тяжелее и толще, а она стояла как тростинка среди прочих. Фамилии у обеих были старинные, русские поначалу: соседка была сперва Собакина, теперь Арсенальной записалась. Сама же она шестой век как была, так и осталась Никольской. То врывались сквозь нее патриоты бить поляков, то французы ее через двести лет после того взрывали, чтобы патриотам не досталась, а она все стояла, хотя с той поры в будущем году опять должны были кончиться очередные двести лет. Но Никольская, зачатая итальянцем гордая русская женщина, понимала, что при любом исходе перестоит все на свете. Ее ровесник, Новый Свет, временно именуемый Америкой, того не видал, на что ей насмотреться довелось.
Как и под всем Кремлем, сажен на двадцать вглубь под ней было такое, о чем жителям поверхности не хотелось думать. Кто там разберется в языческих снах дохристианских глубин юго-восточного угла крепости, но страсти, бурлившие под ней самой, вот уже пять веков тревожили ее воображение. Ее забавляла и постройка мавзолея, и его разборка с последующей увозкой для собирания заново в родовом поместье Кокушкине. То ли собрали, то ли нет, Никольская и Арсенальная не знали, а их соседка посреди Красной площади, Сенатская, все никак от счастья прийти в себя не могла: на ней царь устроил смотровую площадку и с нее принимал военные парады. Собеседницей Сенатская была так себе.
В глубокую полость под Никольской вход был из неожиданного места, из колокольни Ивана Великого, короче, очень издалека. Первые пять постов нужные люди, если их можно так назвать, проходили без особого шмона. Но при переходе под фундамент Арсенала следовала лестница, спуск под все культурные слои, и тут случайным людям и сущностям пути не было вовсе. Здесь лежал мощный, молодой, всего лишь трехсотлетний скитал-скоропостижник. Скиталами, если кто не знает, именуются безглазые змеи, одинаковые толщиной по всей длине, телепаты, лучшие в мире охранники, а скоропостижниками их от века зовут потому, что кто на такого наткнется и пароля не знает, с тем все будет очень и очень скоропостижно. Скитала звали Петр, в честь царя, который привез его из Киммерии и поселил тут в тысяча семьсот седьмом, в ожидании того, что шведы придут под стены Кремля и попытаются пойти на штурм, тут-то им скоропостижно и будет. Однако средней степени величия шведский король, кое-кого раздолбав по Европе, решил, что в чистом поле ему воевать привычней и что незачем людей терять при штурме довольно мощной крепости, не ведая, что творит, углубился в окраинные земли, где на окраине под Полтавой сгорел как швед под Полтавой. Скитал Петр на столетия остался почти без работы, впрочем, как и его родной брат Гармодий в замке маршала Сувора Васильевича Палинского на Урале. Однако братья полагали, что придушить раз в год кого-то, кто не имеет при себе ни правильного слова, ни умной мысли, это работа не слишком тяжелая и скорее почетная.
На случай, если бы за триста лет никогда не спавший скитал заснул, за ним был туннель, упиравшийся в скалу. Кто не знал, тот счел бы, что дальше хода нет. А кто знал, тот отлично понимал, как через нее пройти. Но тут не время на этом подробно останавливаться, ибо в мире же наступил вечер тридцатого лунного дня, и евреи завершили обряд Авдала, испив благословенное вино и вдохнув последний раз запахи бсамим — корицы и гвоздики; и наступил последний день перед постом Рамадан, правоверные совершили намаз аль-магриб, при этом шииты, следуя завету аятоллы, прокляли Абу Бакра и Умара, и простились им все грехи до утра; город Минск отметил сто семьдесят первую годовщину того дня, когда не вполне законный император, брат законного императора запретил употреблять слово «Белоруссия» и тем самым осквернил собственный коронационный титул; счастливая южноафриканская коммунистическая партия встретила свою девяностую весну; а еще весь день в Москве было тепло, облачно и противно.
Мало кто умел обойти скалу, точнее, знал, что скалы тут нет, а есть наваждение, то, которое раньше считали мороком, а теперь называлось это твердой голограммой, настолько твердой, что можно было голову об нее разбить. Но кто умел, тот мог видимость выключить и пройти в дежурку, где пятый век сидел дьяк Иван Григорьев сын Выродков, горододелец, человек знаменитый, построивший крепость Свияжск и за то казненный опричниками. Немолодой дьяк был чрезвычайно лениво удушен и так долго мучился во рву, куда его бросили, что явившийся за его душой ангел смерти Самаэль не смог решить: естественна эта смерть, насильственна или вовсе тут о ней говорить рано. В первом случае он пришел сюда по делу, во втором зря тревожился, в третьем рано было говорить, кроме того — всегда успеется. Ангел решил переждать, но подобные проблемы от опричников валились на него кучами уже много лет, опричники работали плохо, и про дьяка все забыли. Не сумев пристойно умереть, он, как опытный зодчий, перебрался под ближайшую башню, согласился пойти в напарники к духу башни, итальянцу Линкетго, три года тому назад они в тесной компании отметили условный пятисотый день рождения дьяка, попили, поели, потанцевали и занялись прежним делами — соблюданием и наблюдением.
Многие столетия абсолютной тайной Кремля был способ его защиты с помощью испытанного штата оборотней-долгожителей, в том числе так называемых множителей, способных превращаться в толпу и в армию достаточно большого ограниченного контингента. В спокойном состоянии такой, условно говоря, человек являл собою тучную и мускулистую личность со здоровым аппетитом и хорошим характером. В раздраженном или усталом он превращался в три-четыре человека, схожих, но не абсолютно идентичных прототипу. Чем в большем числе тел располагалась личность такого оборотня, тем индивидуальней становился каждый и обретал новое качество, во всех своих действиях подчиненное старинному принципу «все как один». Гибель одного из тел не влекла за собой гибели прототипа — собравшись в одно тело, прототип терял, к примеру, ноготь, волосок или кусок кожи и не более: чем сильнее были способности, тем меньше был урон изначальному телу. Оборотни этого типа всегда были очень редки, не более десятка на поколение, однако обычно они играли заметную роль в истории. Наиболее известным оборотнем такого рода являлся, например, знаменитый Ли Сы, главный советник императора Цинь Шихуана, каллиграф и скульптор, оставивший сохранившийся до нашего времени «Автопортрет в парадной форме», более известный как «Терракотовая армия».
Казнен Ли Сы был почти единственным способом, которым таких, и не только таких, оборотней столетиями казнили враги и завистники, — он был распилен деревянной пилой на главной площади города Сяньяна. Во времена его жизни, в третьем веке до нашей эры, не существовало надежных письменных руководств для оборотней. Многими столетиями, методом проб и ошибок, идя на самопожертвование ради науки и служения высоким целям, передовые оборотни узнавали, к примеру, что поглощение гребня черного петуха в новолуние дает возможность волколаку вместо человека или волка превратиться в рыбу лаврак, именуемую иначе морским волком, и уйти от преследования в глубокие воды океана, а когда опасность минует — уже вне зависимости от фазы луны — проглотить близ берега заранее припасенную под плавником перламутровую пуговицу из раковины черноморской устрицы, выточенную одноглазым мастером на Деволановском спуске в Одессе — и немедленно стать человеком. Разумеется, всегда имелся риск пострадать в любом теле, лишь редчайшие оборотни-множители были относительно защищены от случайной гибели врожденным иммунитетом. Но страшно подумать, сколько энтузиастов погибло, прежде чем возникла одна-единственная конечная для всех оборотней подобного типа формула. Лишь к началу XX века множество самодельных учебников были сведены в один, известный под названием «Учебника Горгулова-Меркадера», или в просторечии — «формулы джи-эм».
Учебник несколько раз дорабатывался и обрел последнюю редакцию в декабре 1940 года, когда, сведя все версии воедино, знаменитый впоследствии оборотень Дионисиос Порфирнос с ведома премьер-министра Иоанниса Метаксаса сумел через Лиссабон добраться в Нью-Йорк, где получил работу по специальности и уже в августе 1942 года под руководством иного по специализации, но тоже оборотня генерала Дугласа Макартура высадился острове Гвадалканал и захватил японский аэродром. Под его руководством он провоевал четыре месяца, после чего был отозван в так называемый институт оптимизации политической истории, располагавшийся в те годы в Скалистых горах, и до самого выхода на пенсию работал там в качестве руководителя сектора трансформации, неоднократно дорабатывая свой учебник, воспитывая все новые и новые поколения учеников, ведя научную работу, периодически посвящая время полевым операциям, наподобие проведения марша протеста от побережья до побережья, и многому другому, чего требовало служение новой родине. Последним его подобным делом была неудачная высадка на Кубе в шестьдесят первом году, где в единоборстве с амбициозным выходцем из Аргентины, оборотнем такого же типа, он потерпел поражение и был отозван в Скалистые горы, там в конце семидесятых вышел на пенсию, но до самой смерти в начале девяностых работал вербовщиком и инструктором. После катастрофы самолета под Нью-Йорком, где он полностью погиб в более чем ста телах, его именем был назван колледж оборотней в городе Боулдер, штате Колорадо.
Без учебника Порфириоса, переведенного почти на двадцать языков, судьба оборотней после Второй мировой войны была непредставима. Не считая немногих самоучек, чаще всего становившихся жертвами неумелых экспериментов, жизнь оборотня теперь проходила в строжайшем следовании диете, фазам луны, сароса и зодиака, причем во множествах систем отсчета и, если бы не значительное долголетие большинства представителей вида, возможно, всей этой ветви человеческого рода угрожало бы вымирание. Оборотнефобские законы, которыми с древних времен был терзаем этот избранный и во многом высший народ, упразднялись очень медленно.
Внутривидовой брак оборотней нехотя допускался в некоторых европейских странах, но абсолютное большинство государств отрицало сам факт существования вида. Лишь страны Бенилюкса и часть скандинавских признавали законными такие браки, некоторые другие смотрели сквозь пальцы на регистрацию брака, лишь бы в торжественный момент пара выглядела как человеческая и разнополая. Неевропейские страны вели себя по-разному — в одних существование вида вызывало недоумение, в других оно и под сомнение не ставилось, в него не верили, в третьих державах оборотничество каралось смертной казнью, — хотя на Дальнем Востоке среди стран-изгоев имелась по крайней мере одна, чье население являло собой единственного, совершенно безумного множественного оборотня.
К началу восьмидесятых годов прошлого века наиболее мощной, открыто работающей в США на правительство организацией был «Союз оборотней Бута-Чоглоша-Освальда», чей расцвет пришелся на годы после убийства Кеннеди. Однако лет через двадцать, когда великий Порфирнос отошел от дел, когда отказался от американского подданства знаменитый Дириозавр, он же Жан-Морис Рампаль, союз захирел и скатился до уровня детективного агентства. Тем временем в России, никогда не отказывавшей в отеческом сочувствии своим детям-оборотням, они продолжали нести службу, будучи главной и надежнейшей опорой императорского трона. Притом в первых рядах этих верных слуг несли почетную службу несколько множителей, чью мощь не рисковали проверить. На полигоне в туркменской пустыне Дмитрий Панибудьласка довел свою численность до ста тысяч личностей и был остановлен стоп-словом царя: тот испугался за здоровье столь верного и ценного слуги. Дмитрий был самым сильным, но далеко не единственным из государевых слуг, и жаль только одного — о подвигах этих вернейших сынов страны знали очень немногие. Но патриоты понимали, на что идут, и были верны долгу.
Жизнь настоящего оборотня трудна. Жизнь оборотня-патриота — втройне, об этом знали древнеримские оборотни-жрецы, фламины, они спали только на постелях с грязными ножками, не вкушали ни бобов, ни плюща, ни сырой козлятины, и можно лишь дивиться — как удавалось им выжить, не имея на руках даже учебника для оборотней младшего школьного возраста.
Но ничуть не легче жизнь у современного оборотня, у которого такой учебник есть. Она подчинена дням недели по общемировым правилам, советским непрерывкам, английским двухнедельным фортнайтам, индиктам, периодам затмений, десятичным суткам, календарям шумеров и майя, знакам основного и верхнего зодиака, числу юлианских дней, прошедших со дня основания Рима, индивидуальной кислотности желудочного сока, формам аллергии, зубам мудрости, пятнам на солнце, полету птиц, индексу Доу-Джонса, долговременному прогнозу погоды и десяткам тысяч других причин. Сырое мясо индюшонка на принявшего человеческий облик волколака подействует как ложка виагры, но, если индюшонок убит метеоритом, оно превратит волколака в блеющую овечку, что и случилось по крайней мере единожды, о чем, видимо, помнит внимательный читатель. Будь индюшонок убит шаровой молнией… нет, рука дрожит и не дает автору дописать мысль. Расспросите первого же знакомого оборотня — что случится тогда. Если он менее щепетилен, чем автор этих строк, — он расскажет вам. Но заранее попросите опустить все самое шокирующее. Поверьте, так будет лучше для всех.
Прописной истиной было то, что, как совсем не все оборотни люди, так по меньшей мере некоторые оборотни вовсе не люди и в человеческом виде никогда не бывали и бывать не желали. Самым известным среди последних был в Кремле, точнее, над ним капитан отдельного полка императорских птиц, его благородие Рыбуня, ныне гиацинтовый ара, в предыдущие годы кобель служебно-бродячей породы собак. Эти в обитель под Никольской не спускались никогда, отчасти из-за клаустрофобии, отчасти из-за того, что основной контингент оборотней чаще всего был озабочен чисто человеческими нуждами — неумелостью жокея, отвратительным вкусом ихтиозавровых копролитов, неполучаемой третий год путевкой в Окочуринский дом творчества, бедностью шведского стола в профессорской столовой, истощением зарослей лимонника-железницы в чаирных парках Икарии, без которого так и сиди глухим греком в Таматархе, когда хочется домой к молодым женам в Коканд, медвежьей болезнью, совершенно неприличной у носорогов, славящихся своими запорами, — обо всем таком, что ни попугая, ни пса интересовать не может вовсе.
Харитон Абрамов, престарелый и не очень сильный множитель, сидел при входе в Подбашенную палату, беседуя с дьяком Выродковым о том, как был неблагоразумен царь Иван Васильевич, лишенный ныне почетного воинского звания «Грозный». Царь, не умея отличать предателя от сторонника, приказывал Бомелию составлять яды, коими травил всех подряд. Люди, вне зависимости от убеждений, обычно погибали, с оборотнями было все иначе. Бомелий мало что соображал в трансформациях, хотя о существовании оборотней, конечно, знал. О них тогда все знали, не в пример темным векам Просвещения.
Любимым способом отравления в те времена были мышьяк и ртуть, способные убить по отдельности и оборотня, и человека, но смесь их быстро преображала оборотня в росомаху, а это едва ли было целью царя, у него такого зверья и по лесам хватало. Подобное превращение по меньшей мере один раз Выродков видел своими глазами, поскольку для этого требовалось еще и полное солнечное затмение, а оно имело место в августе 1560 года. На тот месяц как раз пришлась смерть первой жены царя Ивана, Анастасии, а пожары в монастырях Белого города совсем расстроили царя — и он пошел травить кого попало, не ведая, что дети стольника Федора Адашева от волколачихи Люпины все до единого волколаки, и получалось так, что росомахой обернулся именно кто-то из них. Кто именно — точно ни дьяк, ни больше чем на четыреста лет младший Харитон выяснить не могли. И уж точно не знали, удалось ли бедняге раздобыть цветок алоэ к кольцеобразному солнечному затмению спустя пятнадцать лет. Ведь живет-то этот зверь всего лет десять, хоть если в неволе, так бывает, что куда дольше. Может, и сумел выпутаться, интересно, по-любому свой брат перевертень, да ведь не узнать теперь. Старики грустно качали головами и наливали по чуть-чуть.
Как они все только существовали, как выжили в те времена, не только не имея учебника, но в основной своей массе не умея читать? Хотя одной из первых печатных русских книг было неплохое пособие «Како благоистесно во стьбло во краву во козу во аркуду воззверитися», и при известной удаче оборотень мог и впрямь обернуться свиньей, медведем или кем еще, но в книге не было ни слова о том — как стать человеком вновь. Да и дорог был в те времена шафран из Перуджи, безбожно дорог. Он и теперь дешевле не стал, — старики снова качали головами и снова наливали по чуть-чуть. Дорог нынче шафран, дорог. Не укупишь.
Линкетто, как обычно, дремал в стене, выставив из нее длинное ухо и порой высовывая морду, чтобы вставить слово-другое на правах старшего. Он считал царя Ивана мальчишкой, к тому же бастардом, не только что не Грозным, но даже и не Васильевичем. Характер у итальянского «домового со знаком минус» был как у престарелого рыжего у ковра: шутливый и глуповатый, все шутки его были допотопными и чаще всего непонятными, да еще он был и обидчив. Не будучи человеком ни в малой мере, он позволял себе любые выходки по отношению к людям, но их здесь бывали единицы, зато множество приходивших сюда оборотней ставило его перед дилеммой: либо заткнуться, либо крупно наполучать по ушам. Множителей он вообще боялся, а Харитон, хоть и был всего-то способен разойтись в двадцать особей, навешать мог бы ему прилично, и дьяк его не удержал бы: не было у царя верней слуг, чем служивые оборотни. Во все века не было.
В тот вечер дня урбат, или йом шаббат, или гарагай зургаан, что то же самое, и это подтвердят в любом обществе армяно-бурятско-израильской дружбы, с восточной части неба заструился изумительной красоты поток Персеид, сиявший доброй сотней вспышек каждый час, притом настолько ярких, что ими просверкивало даже каменное небо подземелья Никольской башни.
В подвал сегодня собрались многие. Повидаться с братом, Романом, которому полковник Годов на сегодня дал увольнительную, с соблюдением всех мыслимых предосторожностей пришел Антонин Сердюков, вынужденный уж который год торчать в евнухах при дворе таджикского шейха. Братья сидели за дальним столиком с огромным графином воды, которую здесь брали из колодца под Арсенальной башней, — почвенные воды почти во всем мире были для оборотней безвредны. Роман, как более свободный, пил воду и ел мелкие орешки просто так, Антонин-Барфи деятельно поглощал плоские персики «пань тао», доставая их из холщовой торбы. Именно эти плоды позволяли ему и собой побыть сколько-то времени, и легко вернуться в образ евнуха — для этого всего лишь надо было проглотить еще и косточку. Подумать только, ведь столетиями о самом существовании такового плода на Руси не догадывались. Открыта эта формула была еще в древнем Китае, но в европейский учебник внес ее именно Порфирнос.
Евнух удалился от Саларьева по уважительной причине — он пожелал совершить обряд уединения в мечети, обряд благодатный и дарующий покой душе «временного мусульманина», каковым считал себя оборотень. Причем он уже настолько сильно вошел в роль, что стал набожней и ревностней многих природных мусульман. Поститься вообще-то было рано, то ли отследят нынешней ночью на небе астрономы настоящее новолуние, то ли его еще сутки ждать, но шейх отпустил слугу, понимая, что для евнуха духовная сторона поста важней, чем для других, ибо пост успокаивает половые инстинкты, уберегая человека от моральных отклонений.
Шейх не знал, до какой степени пост тяжел именно для оборотня. Две трети того, что предпочтительно для мусульманина в предрассветной трапезе, в сухуре, для оборотня смертельно опасно, вроде фиников, сорванных во время третьей четверти луны при хамсине, тяжела оборотню была нежелательность кукурузы и картошки, обстоятельства могли довести его до того, что единственной разрешенной ему пищей осталась бы гречневая каша, а из напитков — дистиллированная вода. Роман понимал, какой предстоит Антонину август, — и с одобрением смотрел на то, как брат поглощает персики. До сентября это был его последний выход из роли, а что там будет в сентябре, когда, как все уже понимали, грянет битва трех, то ли четырех, то ли еще большего числа воинств за Третий Рим, что там будет — неизвестно, но, без сомнения, не персики.
За длинным столом посредине палаты коротали выходной несколько личностей, на которых, без сомнения, разрешил себе разделиться ради отдыха Дмитрий Панибудьласка, две дамы из числа малоизвестных, впрочем, каких малоизвестных — сидела тут Варвара, жена известного олигарха Джейсона Аргонавта, с камеристкой, но скорее всего не они это были, а какие-то лисы-кицунэ из царской охраны, никто не вникал, еще — собравшаяся в единственное тело Катерина Вовкодав, а рядом с ней Платон Юдин, юноша лет примерно двадцати двух с застывшей маской боли на лице. Немного присмотревшись, можно было понять причину того, отчего парень страдает. Ладони его безвольно покоящихся на столе рук были подкованы. Тот, кто сотворил над ним это изуверское действо, без сомнения, знал, что делает. Видимо, оборотень, пребывая в шкуре лошади, оказался бессилен против пары рогатин, с помощью которых его затолкали в кузницу, подковали и обрекли на мучения, способные продолжаться и после возвращения в человеческий облик. Случилось это, похоже, совсем недавно, скорее всего первого июля ближе к полудню по Москве; поймай его злые люди на час позже — иметь бы им дело с зубром, которого иди подкуй. Таким ему предстояло оставаться до двадцать пятого ноября, до следующего солнечного затмения, кольцеобразного, когда только и сумеет хороший кузнец снять подковы с него, вновь обернувшегося конем. После подобных накладок любой оборотень начинал особенно сторониться того, что великий учитель тактично назвал «ситуативным конфликтом». Можно было спокойно держать пари, что больше парня в конскую шкуру овсом не заманишь. Правда, пари было бы проиграно, но об этом другой раз в другой книге.
Помимо них за столом обнаруживался тощий мужчина средних лет с ежиком начавших седеть волос, сильно напоминавший волка или волколака, не бывший при этом ни тем ни другим. Завсегдатаи московского ипподрома знали его как букмекера по прозвищу Тюлька, не совсем обидном, ибо служило оно уменьшительным от его подлинного имени Пантелей. Кроме букмекерской конторы принадлежал ему там же и солидный ресторан «Перекуси», выросший из крохотного бистро, привезенного с Брянщины в те времена, когда император только еще налаживал хозяйство и производственные отношения в России. Пантелей Крапивин обижался на другую свою кличку, Тюльпан, намекавшую на пассивный гомосексуализм, к которому он вовсе никакого отношения не имел, — ну вот разве что не выгонял их из своего ресторана с порога, ибо бизнес есть бизнес, ничего личного, деньги у всех выглядят одинаково. Выросший среди волков, Пантелей понимал, что на эмоции, как и на войну, всегда нужны большие деньги. У него, при шести-то детях, какие вообще могли быть деньги? Не забыть сказать еще и том, что хоть он среди оборотней вырос, но сам-то был не по этой части. По какой — он глухо молчал, иначе бы его немедленно замучили, а потом убили. Он был высокогоричем, то есть духом-хранителем заветных сокровищ Ермака, а также уральского рода князей Высокогорских, нынче пропавшего где-то на чужбине. Что хуже всего — высокогоричем он был лишь по роду-племени, но, рано оставшись круглым сиротой, он тайн своего рода не знал. Просто ни одной. Был он при лошадях, а сюда его пригласили глянуть на подковы Платона. Увы, он мог дать только обезболивающие. Он их и дал, но ждали-то от него куда большего, и он чувствовал себя виноватым.
Наконец, за совсем отдельным столом восседал, развалясь во всю ширину скамьи, персонаж, к которому подсесть не всякий бы решился. Его звали Тархан, был он старше, чем Москва, и чуть ли не старше, чем Россия, и относился к практически вымершей еще в XIX веке породе безвидников. Название породы не просто говорило само за себя, оно информацию о безвидниках исчерпывало: своего исходного образа они сами не знали, а скорей и вовсе его не имели. Если Тархан и соглашался служить империи, то, видимо, со скуки. Он был исполнителен: понадобилось бы залезть на броневичок — залез бы лучше настоящего, того, который залезал по легенде. Не нашлось бы броневичка — изобразил бы и таковой лучше настоящего. Очень бы надо, так сумел бы изобразить сразу и то и другое, да и восхищенной толпой встал бы вокруг себя, и бросал бы в воздух чепчики, и уж вовсе в порядке импровизации встал бы вокруг толпы отрядом конной полиции. Импровизировать он любил и умел, и это иной раз грозило неприятностями. Мог бы на Саларьевском рынке сам с собой драку не устраивать, он уже соскучился и убрался оттуда, а раздухарившиеся тамошние тавлары как пошли бить тамошних гушан, так и пришлось их усмирять уже самой настоящей конной полиции.
То, что он пил здесь, не всякий рискнул бы не то что попробовать — побоялся бы понюхать. Мед, ставленый на горькой полыни, с добавкой мяты, веточек туи, киммерийского изюма, ядовитого плюща, еще чего-то и еще чего-то, он готовил себе сам и хранил в бочках очень глубоко под Боровицкой башней, там, где некогда стоял языческий алтарь бога Туйона. Получался у него не столько мед, сколько адский декокт, выдерживал он его лет по сорок, то ли больше: времени безвидник, видимо, не считал вовсе. Запах его напитка все-таки был слышен в любом конце палаты и навевал ужас, но никто с замечаниями к Тархану не лез. Пить он бы не перестал, еще чего, а угостить бы как раз согласился, вот и не знали присутствующие, что страшней, его гнев или его гостеприимство. Выглядел он сегодня так, чтобы остальных не пугать, хоть чуть не все тут могли напугать кого угодно. Но он старался не выделяться и являл собою некий гибрид Льва Толстого и Черчилля, разве что покрупнее.
Разговоры сегодня шли о войне. А не о ней, так о драке.
Военная доктрина империи полагалась почти исключительно на две силы — на шестерых множителей и на ядерный арсенал. Сто тысяч контрактников, точнее, морских пехотинцев, которых обеспечивал Панибудьласка, в определенной ситуации были надежней, чем бомбы, да и аккуратней. От них чаирные леса южного побережья Икарии в море не сползли бы, что случилось из-за вакуумных бомб, взорванных Сулейманом над яйлой. На случай же, если бы дальневосточный множитель-психопат все-таки напал на империю с территории своей давно погибшей страны, ну, на этот случай две-три мегатонны всегда имелись в виде «плана бе».
— И тогда, понимаешь, он говорит мне, мол, сдачу давай драхмами, с византинов-то, — увлеченно рассказывал один из Панибудьласка, — а я малой тогда был, про драхмы не знал, думал, он задирается, как дал ему в глаз, а он на меня третий, посреди лба, уставил эдак, и говорит: ты что ж бьешь меня, я диббук, меня бить нельзя, суббота сегодня, я тебе сдачи дать не могу, нехорошо это, ты, говорит, завтра меня бей, узнаешь, кто таков есть диббук. Я озлился вдвое, еще на три тела из себя вышел и говорю: ща во все три глаза дам, понял?..
— У них суббота не как у нас, с полночи до полночи, а с вечера до вечера. Вот сейчас у нас еще сегодня, — вставила одинокая Катерина, — а у них уже завтра. И получил бы ты во все глаза по полной.
Дмитрий удивился:
— Уж так прям и во все? Прям вот так тридцать пять тысяч диббуков, и все как один?
— А ты что ж, уже тогда тридцать пять мог? Сам говоришь, малой был…
— Да нет, еще не мог, но хоть на тысячу-то точно. Ты что ж, так считаешь, что у диббуков столько есть?
— У них нисколько нет, диббук всегда один, я видел, — от своего стола подал низкий и медный голос Тархан. Хоть он и сидел в стороне, общей беседы не сторонился, — людям он опасный, хотите, покажу…
— Верим, верим, — перебил его множитель, — а они что, только для евреев?
— Они евреи, точно, но вселиться могут в любого. Изгнать их без миньяна нельзя. Такой как вселится в союз русского народа…
— Прямо во весь союз?
Тархан осуждающе засопел и отхлебнул из кружки. Запах в комнате загустел.
— Да пожалуй что и во весь. Он же не нашей породы, он бесплотный, скорее душа, чем существо…
— Стой, я же в глаз ему дал?
— А это я не видел. Может, это даже я тогда был… а, ладно, замнем.
Тархан примирительно засопел.
— Не такой уж диббук редкий, — вступил Пантелей, — у нас как подсел на тройной ординар, так от касс и не отходит. Проверяли, — нет, не жучок. Честно играет, так на так. И к «черным» не ходит, тоже проверяли, идет на потолок, но в котел не полезет. Так, сто империалов как максимум, а подсядет, так не на много…
Хотя Пантелей, как мог, упрощал слова, его не понял никто. Лошади оборотней сторонились, а тут вышел и вовсе конфуз: ипподромщик заговорил о веревке в доме повешенного, — рядом с ним двумя подковами опирался на стол тот самый несчастный Платон. Угостил, называется, парня анальгином или чем там.
— Похоже, последний раз этим летом отдыхаем, — перевел разговор на безопасную тему другой Панибудьласка, — я уже выехал контингентом на Сходню, расквартировался, там полковник наемников выявил, буду блокировать. Пока летального не санкционировал, одни световые гранаты, звуковые, все в таком духе. Но до первой боевой очереди с их стороны. А там, конечно, уже по обстоятельствам. «Гюрза», «вереск», всякое такое, чтобы армией не выглядеть, чтобы на расстояние не полагаться, а от этих в ближнем бою никакие бронежилеты не спасают…
— Ты что ж, и сегодня весь не отдыхаешь?
— Куда там, — подал голос третий Панибудьласка. — Добрая четверть в дозоре уже. Так что толком даже и не выпить.
— А что сверху говорят? — снова вставил Пантелей.
— Ничего не говорят. Там знают, когда говорить. Было бы несерьезно — не сказали бы. Было бы серьезно — тем более не сказали бы. Наше дело поросячье, ждать, что большие свиньи хрюкнут…
Катерина ткнула в бок одного из Дмитриев, глазами указывая на Выродкова, царева тиуна. Но тот умел лишнего не слышать и колол на каменном столе орехи.
Панибудьласка, понимая, что вокруг точно все свои, называл номера частей, на которые сейчас разделился, рассказывал, где есть клопы-тараканы, где нет, где хозяйку притиснуть можно, где она сама тебя так притиснет, что зуб вставлять будешь, где у противника сосредоточение, где у самого сапоги худые, — короче, рассказывал как раз то, что в редкую минуту отдыха близких к фронтовым делам кадрам нижнего звена не интересно никак. Тархан чавкал своим питьем, Антонин-Барфи мельчайшими кусочками откусывал персики. Дьяк Выродков, не полагаясь на старые зубы, растирал в ступке большие зерна бразильского ореха и сыпал сочащуюся маслом муку в ладонь Харитону.
Заговорил Платон. Ему из-за чертовых подков было не столько больно, сколько обидно: по инвалидному положению принять участия в сражении он не мог. И без предсказателя ясно, что ноябрь выдастся сырой, а зимой идти в отпуск кто ж захочет. Значит, война должна закончиться за месяц. А если к середине ноября свободных рук не окажется — его в лошадином теле и расковать-то нельзя будет. Хотя ольденбуржец — порода дорогая, на мясо не забьют и собачий корм не сделают. Авось.
— Война всех против всех. Bellum omnium contra omnes. Скатились, — он виновато моргнул. Здесь не знали не только латыни, здесь кроме русского и церковнославянского знали в основном лошадиные и волчьи, а он все-таки два года в университете проучился на классическом, когда его, как оборотня первого ранга, призвали в охранную гвардию Кремля, выдали диплом и сказали, что теперь он должен учиться есть сено, а про гранит науки пусть забудет. — С царем воюют две силы, и если соберется еще одна, переждет, чтобы все друг друга вымотали, тогда мама не горюй…
— Какая сила, сила — это мы!
Панибудьласка обиделся прежде всего за себя. В чем-то он и прав был — пять-шесть до зубов вооруженных дивизий он обеспечивал без труда. Притом холодный синтез в его организме наверняка мог дать и больше. Для трансмутации ему хватало земной атмосферы, что являлось одним из главных секретов империи.
— Отследит нашу драку этот Пак, то ли Ким, то ли как его, и весь Дальний Восток отжует.
Это было болезненно. Диктатор был оборотнем той же разновидности, что и Дмитрий, потомком древней и не менее безумной семейки оборотней. В военных кругах об этом догадывались, но, как обычно делается в этих кругах, предполагали дезинформацию и считали, что диктатор во всех своих миллионах тел голодает и пищи слаще гаоляна не знает. Отчасти это было правдой — шестнадцать миллионов тел двух полов так просто не прокормишь. К тому же как не сойти с ума, если в государстве ты один и нет подданных, можно только соседей грабить?..
Множители знали друг друга и были уверены, что ни одно цивилизованное государство на подобное войско не положится. Россия была исключением: во все века она опиралась на все самое ненадежное и держалась на честном слове. Очень редко кто поверил бы, что самое честное слово — это слово оборотня, хотя это именно так. Только оборотень знает, насколько тяжело вернуться в родную шкуру, если этого не захотят другие, прежде всего те, кто твоей же породы.
— Дмитро, а если пяти дивизий не хватит? В десять уйти сможешь?
Все Панибудьласки задумались, облокотились на стол и стали жевать мизинец левой руки.
— Э… наверное. Хотя не пробовал, царь остановил. Сто тысяч было, это ровно легион. Два легиона?.. Может, и одного хватит?
— Да ведь порубят, постреляют, на протезе потом скакать будешь, на костылях. Не то на кресле кататься. А то ведь икарийские бомбы и хуже натворят.
— Не каркай, Катерина! Государю лучше знать! Может, у него еще какое оружие, нам не доложат. Атомное тоже. Метеорологическое, сейсмическое. А Сулейман где бомбы брал? Тоже ведь у государя. Против такого византийцам не выстоять…
— Для этого греков надо в горы выставить. Или хотя бы из города выгнать.
Ухо к разговору тянули уже все, кроме разве что псевдоевнуха, все так же занятого персиками.
— Никто же не знает, когда греки в бой пойдут.
Подкованный Платон дернул щекой.
— Ясно, что до холодов — армия южная и теплолюбивая, таких в России давно не боится никто. Это с финнами плохо вышло раза два, так там нынче воевать некому, если что, один я на переговорах справлюсь. Это фамилия у меня южная, по матери-то я Турсо, осьминоборотень, так что с ними поговорю и капец. Хотя зимой, конечно, сильно могли бы навредить, тут дипломатия нужна, так ее в сорок четвертом вождь как раз и устроил, — послал в Стокгольм нашу послицу в женском виде, она сунула кому надо золотыми коллонтаями, мигом Финляндию из войны вывел.
— Что-то лишнее болтаешь, Дмитрий, — вступилась мадам Аргонавт, как жена богатого процентщика, приученная не только шибче молчать, но и других за длинный язык одергивать.
— При ком молчать, при нем? — несколько Дмитриев указали на невозмутимо жующего евнуха. — Он свой больше, чем я сам при себе, мы с ним всю балканскую прошли, да и на икарийской он моим связным был в Таматархе.
Мадам Аргонавт взглядом указала на торчащее из стены ухо Линкетто — мол, у стен тоже есть уши, одно уж точно.
— Да ладно тебе, Варвара, у него уж который век в одно ухо влетает, в другое вылетает. Ухо у него, кстати, такое же, как у тебя, государево. Знаю все про тебя, не зря ты в буфетчицах в Доме литераторов всех подряд слушала. Сижу я, понимаешь, вчетвером за столиком, сам себе анекдоты рассказываю, а потом намекаю, я ту буфетчицу очень даже…
— Я и теперь тебе врежу! — окрысилась бывшая буфетчица и рванулась дать Дмитрию пощечину. Покуда выбирала из дюжины Дмитриев, ее обратала камеристка, усадила на каменную скамью, налила в стакан чего-то из бутылочки и силой вылила хозяйке в глотку. Раздалось шипение, мадам помолодела лет на двадцать и мигом унялась.
Внезапно склоку прервал громкий и скрипучий голос Линкетто:
— Полундра! Сюда идут!
На лестнице раздались тяжелые шаги: словно шел мамонт и тащил за собой очень большой мешок. Кроме оборотней и их близких родственников войти сюда никто не мог, но вошедший был совсем не из этой породы, это был собственной персоной чертовар Богдан Арнольдович Тертычный. Вошел неторопливо, как вошел бы лев в загон со своими личными антилопами, отбирая особь на ужин. В лицо его знали практически все. А если кто не знал, то мигом понял — пришел хозяин.
Он и был хозяином. Он был хозяином любой нечисти и нежити, сила неверия в нем была такова, что, будучи некрещеным, он и без креста и без веры мог творить чудеса, да еще и доходные. Судя по тому, что появился он не в парадной части Кремля, а в подземной, интересы он тут преследовал скорее всего производственные. Черти сидели обычно в людях, хотя встречались и бродячие. Первых он называл плесенью жизни, вторых плесенью стихий. Если же ни тех ни других долго не было и мастерская простаивала, он все той же силой извлекал чертей на разделку неизвестно откуда, откуда именно — он не задумывался, а другие спросить боялись откуда, потому как всем совершенно ясно было — откуда именно.
— Всем сидеть по койкам. Ваньку не валять и не петюкаться. У кого плесень, сам выходи, просить не буду. — Чертовар вынул руки из карманов брюк.
Трудно понять, в ком тут могли сидеть черти, но если во множителях — то грибник попал на грибную полянку. Сто тысяч чертей с одного Дмитрия — об этом и мечтать невозможно. Но чертовар сделал жест именно Дмитрию, предлагая посторожить прочих. В слишком большую удачу он не верил. Скорее всего он вообще не верил ни в что. Даже когда вытаскивал чертей из вулканического пекла — не верил ни в чертей, ни в пекло, поэтому оно не обжигало. Напротив, грело: из плесени он варил мыло, и это было очень хорошее мыло. И не только мыло.
Оборотни замерли: за спиной Богдана во весь проем вставала серая масса, похожая на надувную подушку и понемногу, как тесто из квашни, начинала из проема выпирать. Тесто переливалось, и, хотя было безглазым, все знали: оно смотрит. Богдан привел с собой охрану, и охраной его был скитал Петр. Считалось — скитал слушается одного царя. А вот выходило, что не только его.
Барфи перестал есть персики. Единственный из всех, он не застыл, бросил в горло косточку и сглотнул. Расплылся поперек себя шире, обрюзг, сменил расовую принадлежность, короче, из печорского мужичка превратился в таджикского евнуха. А, ладно, все равно до утреннего намаза надо было вернуться в Саларьево.
Выродков отодвинул горстку скорлупы. В нем черти давно не селились, с тех пор как при царе Федоре Алексеевиче чертовар Никита из никониан на них охоту затеял. Никита почти триста лет лежал в Петербурге на забытом погосте, но выплаченные им дьяку двести рублей ефимками дьяк так и не истратил, считал, что пригодятся на черный день. Даже когда французы Никольскую взрывали — не истратил. Вообще-то потому, что, когда взрывают над тобой бочку пороха, не особо про деньги вспоминаешь. Ничего, помог Николай Угодник и так, верх у башни не уцелел, а икона над вратами цела осталась.
Встревожилась мадам Аргонавт. Ей, видимо, что-то было известно. Камеристка успокоила ее, похлопала по плечу, вынула из уха сережку с синим камешком, сглотнула. Закружился смерчик, камеристка сильно выросла, раздалась в плечах, и вот уже стоял на ее месте Джейсон Эолкович Аргонавт, миллиардер, из второстепенных, но очень уважаемый король искусственных удобрений и синтетического клея, почетный ктитор храма Петра Петрова, мученика Екатеринбургского, что на озере Шарташ. Вообще-то все знали, что это за камеристка такая, но во избежание конфуза он решил предстать в подлинном образе. А ну как в нем какой бес все же найдется, так не позориться же в травестийном костюме. Но взор чертовара лишь безразлично скользнул по нему и двинулся дальше.
Роман Сердюков тоже чувствовал себя не лучшим образом. Он знал оборотня Валдиса из Латвии, из которого чертовар изгнал тяжелого велиала, сварил мыло из жира, используя поставлявшийся ему бесплатно Аргонавтом гидроксил калия, снял кожу, выдубил, пустил на юфть, помнится, а бахтарму, как обычно, пустили на клей, ну, кости, ясное дело, отправили в разборку, и тут повезло: кость оказалась качественная и пошла на изготовление дорогой краски «жженая кость». При ее производстве кость выжигалась в особом, «адском» пламени, не дающем света, при отсутствии доступа воздуха, шла такая краска исключительно на изображения двуглавого орла на крыльях истребителей и пользовалась немалым спросом. Потом Богдан Валдиса долго лечил у себя под Тверью, даже выговора не дали, сектанта Виссариона в это время кто-то другой изображал. Но все равно неприятно в такое попадать. Но взгляд чертовара на братьях задержался лишь на миг и двинулся дальше.
Совершенно белый и к тому же подкованный Платон Юдин чувствовал себя хуже всех. Он лишь догадывался, кто вошел сейчас под Никольскую, поэтому боялся. Никто не взял на себя труда объяснить ему, что это вроде как визит к зубному врачу: нет у тебя никакой беды, так иди гуляй, а есть — тебя от той беды избавят да еще приплатят, чего, понятно, никакой зубной врач не сделает. Но Платон этого не знал, он успокоился лишь тогда, когда Богдан отвел взгляд и в упор посмотрел на Пантелея.
Человек, известный в лошадиных кругах как «хозяин окна», имел основания для опасений. В окно своего банкетного зала на семьдесят человек, выходившее прямо на ипподром, он насмотрелся далеко не только на скачки и на лучших лошадей и не только на безумие трибун, насмотрелся он и на холеную публику, поднимавшуюся к нему на предмет перетереть вопросы и перекурить в промежутке, и вот от этой-то публики как раз и несло за версту возможными производными чертоварного промысла, отмочно-зольными процессами, пикелеванием, дублением и жированием кож, их окраской и даже сумасшедшими деньгами, которые платят после того, как френч сделан уже «à la manière de Félix» или за что другое стильное. Он и сам бы пригласил Богдана поохотиться на ипподромщиков, да боялся, что тот чертей повынимает и уедет, а на ипподром набежит новая клиентура, захочет знать, куда делась прежняя, и тогда прощай окно в банкетном зале. Но нет, зоркий взгляд стареющего беркута, которым чертовар окидывал свои жертвы, не задержался и на нем.
Для порядку Богдан глянул и на Харитона, хотя тот, будучи множителем со стажем, боялся меньше других, ибо знал, что ничем ему страшным все это не грозит. Он бы сам предпочел попасть в клиенты к чертовару: долги накопились, зубы новые в три тела вставлять пора, балкон пора пластмассой застеклить, да и к зимней рыбалке приготовиться, два года не ездил. Но, увы, не повезло: чертей во всех его телах не нашлось ни одного.
Пришел черед вздрогнуть Катерине. Было отчего: душа ее была настолько темным омутом, что черти водиться в нем могли. Хорошо, что сегодня она догадалась собраться в одно тело, хотя из-за этого выглядела не полной, а всего лишь толстой; умножителей это была общая беда, великий Порфирнос вообще под конец жизни вынужден был не меньше чем в три кресла садиться, иначе под ним мебель ломалась. Чертовар сделал несколько шагов, присматриваясь к Катерине, щелкнул пальцами. Увы. Ни черта, извините за повторы, тут тоже не было.
Скитал за спиной Богдана выказывал нетерпение, шипел и пузырился, видимо, что-то зная такое, чего не знали остальные. Собственно говоря, все уже все знали, ибо взгляд чертовара уперся в последнего присутствующего, в безвидника Тархана, так и оставшегося при своей кружке невероятного питья.
Безвидник поднял веки, взглянул на чертовара:
— Ты не очень-то!
Он начал меняться, как Вольга из былины, стремительно перетекая из одной формы в другую и ни в какой не задерживаясь. Промелькнули образы кряжистого мужика с верблюжьей головой, морского слона, буйвола с тигриной пастью, экскаваторного ковша, старинной гаубицы, покемона с рогами и чего-то там еще, но Богдан вскинул руки, и в палате полыхнуло желтым. Безвидник грудой ветоши осел на пол. Над тем местом, где он только что стоял, извивался клубок змей, нет, осьминожьих щупальцев, бессильно сплетающихся вокруг напоминающего сточный люк щитка, из-под которого они отходили, вокруг бессильно хлопающих рудиментарных, кожистых крыльев. Все это сливалось в единый комок хлюпающей массы и норовило расползтись на полу.
Чертовар медленно, не опуская рук, двинулся вокруг чудища, словно окружая его пленкой. Дмитрий всеми своими телами двинулся следом, придерживая образующуюся пленку, которая подрагивала, будто занавеска в ванной под брызгами воды. Кто присматривался — мог заметить, как сильно резонирует эта дрожь в напряженной шкуре скитала.
Круг замкнулся. Чертовар пошел дальше, словно заворачивал сверток. На третьем круге стало ясно, что именно сверток и получается. Скатав окончательно шевелящийся ужас в нечто вроде рвущегося во все стороны ковра, Богдан опустил руку и отошел прочь. Дюжина Дмитриев подняла сверток на плечи и приготовилась нести, куда скажут.
От безвидника на каменном полу остался гибрид плохо обтесанного бревна и колокола. Если это и был подлинный вид безвидиника, то вида он впрямь не имел. Богдан удовлетворенно постучал по нему. Звук был глухой и деревянный.
— Ну, завтра очнется. Отличное мыло будет. Жидкое ктулховое. Пять процентов стоимости, пусть он получит у полковника, я дам поручение на банк.
Богдан холодно кивнул присутствующим и удалился, сопровождаем дюжиной Дмитриев, несших добычу. Остальные Дмитрии, как и все прочие, кто присутствовал, притихнув, опустились на старые места. Повисла долгая тишина, которую будто громом взорвал пустяковый треск ореха, который расколол все на свете повидавший дьяк Выродков.
— Да ладно вам, тоже событие, — сказал он, — вот когда государь Петр змея Петра привез, тогда я вправду чуть в портки не наложил…
Не сильно ошибаясь, дьяк упорно называл скитала змеем. Но что такое скитал — из всех присутствующих понимал до конца лишь безвидник, а он пока что по случаю ктулхуизгнания пребывал в отключке. Слово «ктулху» тут тоже понимал разве что подкованный Платон как осьминоборотень по матери, но ему сейчас было не до того, боль не проходила, и что там из безвидника вытащили — он не приглядывался. Его больше волновало, как бы навсегда про чертов ипподром забыть.
…Время отдыха кончилось, оставшимся Дмитриям пришлось собраться в одно тело, у прочих тоже повода расслабляться не было. Бросив безответного безвидника отсыпаться, оборотни и примкнувшие к ним медленно стали расходиться. Линкетто, итальянский домовой, втянул ухо в стену: слушать было больше нечего. Дьяк доел орехи. Междусобойчик быстро завершался. Только со стороны Арсенальной башни продолжались немолчные удары кирки: византийцы неумолимо вели свой подкоп.
Время шло обычным чередом, и с востока на запад на мир катился из Страны восходящего солнца день итинити месяца ситигацу двадцать третьего года хэйсэй. Ночь шла к концу, Алголь, звезда дьявола, глаз Горгоны Медузы, меняющая блеск бета Персея, еще высоко стояла над горизонтом, а под ней все так же сверкал и искрился поток Персеид, именуемый также слезами святого Лаврентия, но уже день независимости республики Вануату окончательно превратился в день Полной Независимости республики Сальварсан.
По народным приметам было время топить бани, парить веники из травы и цветов и смыть с себя страдную усталость. Баня, похоже, и впрямь предстояла весьма жаркая.