Вопреки аскетической строгости монастырского устава, Нгагван Римпоче принял странствующего собрата почти с королевской пышностью. Кроме риса, приправленного шафраном и кардамоном, к столу решено было подать картофель с маринованными овощами, бледные, едва проклюнувшиеся ростки гороха маш, кислое молоко и куриные яйца. Если гость сочтёт возможным сделать для себя послабление, то верховный лама своими руками разобьёт скорлупу и выпустит драгоценное содержимое в чашку мучной болтушки. Это согревает нутро и подкрепляет силы. Выставить заветную бамбуковую бутылочку, где хранилась настоянная на змейках водка, способная в мгновение ока разогнать кровь, он все же не пожелал. Решил ограничиться лёгким чангом в конических медных сосудах, изобильно украшенных серебряной чеканкой.
Зная, что в некоторых ламаистских сектах нарушение основных запретов не только считается допустимым, но даже возводится в ранг добродетели, верховный лама не хотел выглядеть крайним ортодоксом. Тантрики, а преподобный Норбу, судя по трезубцу в барсовой шкуре, явно занимался йогической практикой, ели мясо и рыбу, пили вино и даже тешили себя плотской любовью, как того требовал тайный ритуал служения шакти[12].
Верховный, воспитанный в традиции сакьяской школы, не одобрял подобных крайностей, но, соблюдая благоразумную умеренность, ценил изысканность вкуса. Он заранее радовался случаю блеснуть деликатным обхождением, предвкушал приятную поучительную беседу.
По его указанию, в отведённых гостю покоях — крохотной келье с обогреваемым ложем — поставили резной столик для чайного прибора, на случай если захочется подкрепиться в перерывах между трапезами. Подготовили лёгкое угощение: печенье с корицей, солёные орешки. Насыщенный целебной силой горный лук и редкостные привозные ягоды личи разложили красивыми горками на расписных тарелках тончайшего китайского фарфора.
В трапезную же, где каменные, грубо побелённые стены постоянно дышали холодом, заранее внесли бронзовые грелки с огненными угольями и можжевёловой хвоей. Золочёное изображение Будды в глубокой нише нарядили в праздничные одежды из индийской парчи, зажгли перед ним семь курительных палочек и сменили воду в жертвенных чашках.
Лучший каллиграф «Всепоглощающего света» лепестками чампы и мирта выложил на скатерти узорную кайму.
Только все эти провинциальные потуги на великосветский шик оказались совершенно никчёмными.
Норбу Римпоче, получивший третью степень по медитации после того, как провёл два года замурованным в тёмной пещере, не оценил оказанного ему почёта. Он вообще не обратил внимания на изощрённое гостеприимство, которым его окружили здесь, в крохотном оазисе посреди бескрайней пустыни.
Приученный к холоду и закалённый в скитаниях йог сел подальше от благовонных грелок и почти не притронулся к предложенным яствам. Лишь отведал кислого молока, плеснув немного в кокосовую нищенскую чашу, которую держал при себе. Немного погодя высосал несколько плодов, оставив неповреждёнными косточки с зародышами новой жизни, и налёг на чай, щедро приправленный маслом, содой и слегка поджаренной ячменной мукой. О яйцах и пиве, разумеется, не могло быть и речи.
Разочарованный, даже раздосадованный хозяин демонстративно осушил почти полный сосуд чанга и вслух пожалел о том, что не позаботился подогреть водки.
Норбу выслушал стариковскую браваду с полнейшим безучастием. Следуя сугубо личным путём внутреннего озарения, он менее всего был озабочен чужими добродетелями или грехами. Точно так же его совершенно не занимала беседа с охочим до метафизических изысков собратом. Он не ведал скуки я не искал чужой мудрости. Если его бесстрастный дух, отстоявшийся, как вода в холодце, и волновали какие-нибудь вопросы, ответ на них мог принти лишь из таинственных сумеречных глубин, полностью защищённых от внешних влияний.
Целиком ушедший в себя, он не поддерживал разговора, хотя ответы давал в достойной манере, не проявляя неудовольствия или спешки. Видимо, просто привык к тому, что в поисках истины люди постоянно докучали ему своими, в сущности мелочными, делами. В равной мере сострадая всем бьющимся в тенётах иллюзии существам, он словно бросал мимолётный взгляд на муравьиное бессмысленное мельтешение и, не вникая сердцем, давал всем и каждому один и тот же ответ. Формула избавления от мук выглядела предельно совершенной и ясной, несмотря на то что следовать ей было едва ли возможно. Да, именно желания, ненасытно когтящие человеческое сердце, вовлекают нас в круговорот страданий, привязывая к призрачным прелестям бытия. Но как приневолить себя к неучастию в этом пёстром и заманчивом торжище? Как убить ростки любви и ненависти? Как научиться ничего для себя не хотеть?
Невзирая на различия в трактовке основ буддийского вероучения, оба собеседника знали, что подобная задача не решается на уровне привычной житейской логики. Но если Нгагван Римпоче, достигший высот на весьма почётной ниве учёности, преуспел в толковании абстрактных, блистательных в своей отрешённости положений индийской доктрины Навья-ньяя, то поклонник тантрических экзерсисов Норбу целиком полагался на погружение — самадхи, где все узлы развязываются как бы сами собой.
Поэтому им нечего было сообщить друг другу. Так ветер пролетает сквозь встречный ветер, как тень, не смешиваясь, покрывает чужую тень.
— Каковы ваши намерения, преподобный? — выказал вежливый интерес верховный лама, хотя уже знал из письма, привезённого Норбу, что тот надеется совершить паломничество в долину.
— Отправлюсь навстречу свету, — гость ограничился простейшим эвфемизмом.
— Ещё одна долина на вашем пути, — одобрительно кивнул лама Нгагван. Иносказание получилось нарочито двусмысленным, так как под «долиной» можно было понимать и секретную страну за перевалом, и одну из стадий умственного погружения.
Норбу давалась полная возможность «не понять» скрытый намёк и повернуть тему в русло духовных упражнений и прочей близкой ему материи. В этом случае верховный был готов показать гостю уникальные магические мандалы, написанные великими красношапочными ламами. Если же будет выбрана откровенность и речь коснётся таинственных сил, бушующих там, за перевалом Лха-ла, то Нгагван попробует предостеречь собрата от слепой веры. Майя — это отражение зеркала в зеркалах. Даже порвав цепи санскары и узрев полыхающий свет, человек может запутаться в тенётах иллюзии. Всепоглощающее сияние ослепляет свыкшиеся с мраком подземелья глаза. Взлёт к несказанным вершинам может присниться летящему в пропасть.
— Ещё одна долина, — сцепив сухие тонкие пальцы, повторил Нгагван. — Ещё один перевал… Последний?
Но йог не принял или, вернее, не понял словесной игры.
— Я готов, — просто ответил он, угадав недосказанное.
— Ваша решимость под стать заслугам, — умело польстил старик. — Недаром вам каждодневно слышится плеск волн в море освобождённых энергий… Что касается меня, то я никудышный пловец и вряд ли скоро увижу другой берег.
Какое бы эстетическое наслаждение испытал старый лама, если бы мог надеяться на то, что собеседник понимает его. Каждое слово было как зерно в чётках. Рассчитанная на посвящённого образная система не столько раскрывала мысль, сколько множила её бесчисленные оттенки. Давая понять, что не надеется в этой жизни достичь высшего просветления, верховный лама как бы намекал на совершенно иное знание, доступное именно ему, мыслителю, труженику, и ускользающее от интуитивистов, способных не более чем грезить среди ясного дня.
Норбу промолчал с неопределённой улыбкой. Все внешнее им воспринималось как тающий дым.
Слепя огранкой, рассыпались в ледяных испарениях непостижимые шлифованные камни. Складывался мгновенный узор и сразу исчезал, а гулкая пустота долго отщёлкивала протяжное эхо. В игре бесчисленных сочетаний замыкались и вновь разматывались зодиакальные циклы, и в случайно повторенной раскладке кому-то снилась, наверное, вспыхнувшая метеором чужая судьба.
То, что для Нгагвана было отвелеченной метафизической категорией, Норбу воспринимал со всей чувственной полнотой. Он был ликующей частицей, летящей сквозь мрак и холод к звёздному целому, застилавшему уже весь горизонт. За мгновение до встречи он готовился навсегда забыть однажды навеянный сон, чтобы разом вспомнить все-все и, прочертив небо, рассыпаться невидимой пылью.
— Как же вы доберётесь туда? — с едва уловимой ноткой осуждения спросил Нгагван Римпоче. Он явно давал понять, что не станет помогать человеку, который, увы, не нуждается ни в чьей помощи.
— Богатый саиб, который прибыл издалека с прекрасной апсарой, одетой мужчиной, взял меня в свой караван.
— Что? — едва владея собой, прошептал поражённый старик. — Белые люди тоже хотят проникнуть в долину?
— Они приехали издалека, чтобы увидеть свет.
Верховный мимолётно отметил, что язык Норбу беден и вместе с тем перегружен ненужными оборотами. Но не это взволновало его, совсем не это… Сбывались самые мрачные опасения. Чужие люди собирались, причём совершенно открыто, спуститься в зелёные низины с перевала Лха-ла!
Прямых запретов на это, конечно, не было. Но в течение столетий созрела и чётко выкристаллизовалась в сознании поколений традиция, нарушить которую было бы равносильно святотатству.
Удостоиться чести заглянуть за перевал мог лишь бескорыстный искатель истины, всей своей жизнью подготовивший себя к подвигу. А как же иначе?! Вполне возможно, что именно жизнь и была единственной платой за дерзновенную попытку. Недаром же в хрониках «Всепоглощающего света», подробно повествующих о каждом ушедшем за тринадцать столетий в долину, и словом не упомянуто о том, вернулся ли назад кто-то из них или же все навечно остались в «Стране образов» (ещё одно иносказание неистощимых хронистов).
Находились и всякого рода проходимцы, которым обычно путём обмана, а то и преступления удавалось осуществить свои неблаговидные намерения. Иные из них даже возвращались с полдороги и несли на допросе, видимо в оправдание, несусветную чушь. О том, как с ними обходились потом, хроники повествовали кратко и глухо. Зная обычаи тибетского средневековья, верховный лама был вправе подозревать, что незадачливых авантюристов зашивали в ячьи шкуры и бросали в реку. В лучшем случае им, перед тем как надеть колодки, выкалывали глаза. Разумеется, те времена невозвратимо прошли, но чтобы чужеземец открыто заявлял о своих кощунственных притязаниях, да ещё брал в пособники священнослужителя, такого падения нравов старик и вообразить не мог. Он даже лишился на какое-то время речи. Перехватив дыхание, кольнуло в груди и дёрганьем отдалось под лопаткой.
— Но ведь вы не дойдёте до цели, — теперь верховный объединил в своём сознании иноземного богача и одураченного им простака йога, проникшись брезгливой неприязнью к обоим. — Вас ожидает плохой конец, низвержение во тьму гнусных перерождений.
— Я дойду, — бесстрастно возразил Норбу.
— Никто не знает дорог в низине.
— Я ощущаю притяжение, как иголка — магнит.
— Там, где сможет уцелеть такой, как вы, — Нгагван не сомневался в словах пришлого ламы и понимал, что тот сумеет преодолеть любые препятствия, — да, где пройдёте вы, чужеземец погибнет. Не страшно вам вести на верную смерть других? — попробовал он зайти с другого конца.
— Я никого не веду за собой, — бестрепетно ответил Норбу. — У нас одна дорога, но разные цели. Каждый вправе следовать собственным путём, и никто ни за кого не в ответе.
Возразить было нечего. Норбу Римпоче ни на шаг не отступил от духа и буквы буддийской этики.
— А если чужестранцы одержимы злой волей? — решился высказать предположение старик. — Если они принесут гибель многим живым существам?
— Я не почувствовал этого, — твёрдо ответил йог.
— Но это чужие люди.
— Он знает наш язык.
— Душа не нуждается в языке.
— Он знает наш закон.
— Знать — это значит жить. Мало просто помнить четыре высокие истины. Ведь даже птицы запоминают слова… Как живут эти люди?
— По-своему… Но он уважает наши обычаи и всем сердцем тоскует о нашем прошлом.
— Завидую вашей способности читать сердца… Хранит ли он в себе три сокровища? — Столкнувшись с твёрдой уверенностью йога, верховный немного успокоился. Первоначальная неприязнь постепенно уступала место любопытству. Спросив о трех сокровищах — Будде, законе и монашеской общине, старик уже готов был смириться с мыслью, что чужеземец следует путём спасения. Если так, то понятно, почему сам бутанский король согласился взять его под своё высокое покровительство. Такой человек мог, не осквернив святынь, спуститься в долину. На свой страх и риск. Взяв на себя полную ответственность за последствия подобного деяния, которые могут проявиться и через тысячи лет… — Он ведёт себя как монах? — на всякий случай спросил верховный, интересуясь более формальным обетом, нежели образом жизни. Ему ли было не знать, что правила иных красношапочных сект допускали множество послаблений, вплоть до супружества.
— Как мирянин, — отрицательно мотнул головой Норбу. — И по обычаю своего народа… Но поступает как почитатель, знающий закон.
— Почему?
— Он слышит зов, хоть и не понимает его.
— Не понимает, но следует, — старик уже не спрашивал, а утверждал, зарядившись чужой убеждённостью. Но если Норбу хранил полное равнодушие, то верховный лама не таил, что в нём светлеет и согревается сочувствие.
— Путь его долог и достоин почитания, — подтвердил йог. — Как и ваше высокопреподобие, он ищет заслуг в учёности. Ему ведом тайный язык калачакры[13], мандалы, и знаки на наших камнях он читает как великий пандит. Поэтому в «Тигровом логове» его приняли как брата и допустили к участию в диспутах.
— Хоть в том и нет большой беды, но я вижу здесь отступление от устава.
— В чем, высокопреподобный? Человек волен оставить обитель и вновь, если захочет, возвратиться под её сень, — в подтверждение своих слов Норбу жестом призвал в свидетели землю и небо. — Он три года прожил в монастыре Спиттуг, где получил посвящение и тайное имя, чтобы назвать себя, когда придёт пора оставить ветхий дом.
— Вам уже известны сроки? — тихо спросил Нгагван, ощутив на лице, как лёгкое касание паутинки, неназойливое излучение взгляда.
— Скоро, — безмятежно ответил садху. — Белые люди растают легко и счастливо, как облачка в лучах солнца.