Глава двенадцатая Осторожно, двери закрываются!

— Сапожную щетку? — сказал Боря. — Да ты заходи. Но по-моему, ты вчера брал у нас щетку и не вернул. Нина, ты не помнишь?

— Ей-богу, Слава, ты прямо помешался на ботинках! — засмеялась Нина. — Мне ты, по крайней мере, щетку не возвращал. Что ты, Слава, из своих ботинок культ-то устраиваешь? Смотри, как они у тебя горят.

Нина сидела у открытого окна и кормила Светланку черешней, выковыривала из черешен круглые косточки. В окно было слышно, как во дворе разгружают доски. Доски сочно щелкали по асфальту, и звук рвался из двора-колодца к чистому небу. А щеки у Светланки сияли розовыми пятнами сока.

— Кто горит? Ботиночки горят? — обрадовалась Светланка. — Хочу посмотреть, как у дяди Славы горят ботиночки. Хочу-у!

Светланка называла меня дядей и не догадывалась, что живет на свете только благодаря мне. Они вообще, эти шпингалеты, ни о чем не догадываются. Лопают себе, играют в куклы да спят. Только и дел.

— Да не горят, не горят, — сказала Нина. — Сияют. Сиди спокойно. Видишь, как у дяди Славы сияют ботиночки.

— Хочу посмотреть, как они горят, — захныкала Светланка.

Щетку я так и не разыскал. Хотел у Самохиных попросить, да не решился. Мама несколько дней назад в дым разругалась с Самохиными. Из-за уборки на кухне. У Самохиных умерла бабушка, и они решили, что за нее больше не следует убирать. Но по правилу, за последнюю неделю, в которую бабушка еще жила и вместе со всеми мусорила, Самохины обязаны были за нее убрать. А они уперлись, вздумали прокатиться на других. Вот мама им и выдала.

Ботинки я почистил на улице Дзержинского, недалеко от Витебского вокзала. В пахнущей скипидаром стеклянной будочке-киоске. В будочке бахромой висели разнокалиберные шнурки и стояли напоказ круглые плоские баночки с черным и коричневым сапожным кремом. Толстая черная тетка в грязном фартуке ловко орудовала щетками с необычно длинным волосом. Покончив с одним ботинком, она стучала щеткой по наклонной деревянной подставке, на которой я держал ногу. Стук означал: давай следующий ботинок. Потом она сурово ткнула щетки одна в одну, кинула их, сцепившиеся, в ящичек подставки, прошлась по ботинкам красной бархоткой и отрешенно сказала:

— Двадцать копеек.

На меня она даже не взглянула. Она смотрела через распахнутую дверь киоска куда-то в даль залитой солнцем улицы. А чего ей было смотреть на меня? Будь я хоть профессором. Чего смотреть? Она три минуты помахала щетками — и двадцать копеек. Я прикинул — этак у нее в час набегает до четырех рубликов. Шесть часов отсидела, четвертак в кармане. Ничего. Жить можно. И будочку ей отгрохали вон какую модерновую, со всеми удобствами. Даже радио провели. Сиди, махай щетками и слушай. Житуха!

Поезд уходил в Павловск в 14.07. Их, конечно, много уходило на Павловск, поездов. Но тот, которого я столько ждал, уходил в 14.07.

Длинные асфальтовые полосы перронов наводнялись с приходом электричек толпой народа и снова пустели. Электрички немного отдыхали в безлюдье. Но вот к ним по одному, по двое неторопливо стекались редкие пассажиры. Их становилось все больше, шаг их убыстрялся, переходил на бег. И наконец хриплые динамики уже несли по вагонам:

— Осторожно, двери закрываются!

Когда, стоя в тамбуре и нервно дымя сигаретой, я услышал эти знакомые стершиеся слова, в них неожиданно открылся для меня совсем иной смысл. В жизнь, как в этот вагон, входят только раз. И двери за тобой автоматически закрываются. Обратно не выскочишь. Я, правда, однажды выскочил. Но мне просто повезло. Хотя, откровенно говоря, я уже совсем перестал верить в существование сумасшедшего физика и в свою встречу с ним. Или нет, не так. Я и не верил, и верил. Во мне будто что-то раздвоилось. Конечно же, не было никакого физика и не могло быть. Чушь собачья. Бред сивой кобылы. А Таня была. Этого я не мог придумать. Была! Таня Каприччиоза! Волшебная девушка со скрипкой. Ясно, была! Я лишь не сумел удержать то счастливое мгновение, упустил его.

— Осторожно, — сказал мужской голос в репродукторе, — двери закрываются.

Да, да, да, осторожно! Сейчас в вагон впорхнет Таня. Моя Таня, вторично посланная мне судьбой.

Осторожно, Слава, двери закрываются. Осторожно, не упусти своего счастья. Приготовься. Собери волю в кулак. Будь сильным, Слава. И умным.

Вагон, как и тогда, тронулся мягко, без толчка. Двинулись одна к другой половинки дверей. А сердце у меня, обгоняя поезд, уже неслось на полном ходу, стремительно и тревожно отбивая такт на стыках рельс.

Ну? Ну же!

И вот на асфальте мелькнула знакомая красная босоножка. Я жадно схватил протянутую руку. Огромные синие глаза полыхнули светом, будто небо сквозь разорвавшиеся тучи. Глухо стукнули резиной двери. Таня вскрикнула и беспомощно потянула зажатую в щели левую руку со скрипкой.

— Разве так можно? — взволнованно проговорил я, с натугой раздвигая металлические двери. — Так и под колеса угодить недолго.

— Спасибо, — сказала она, растирая руку. — Большое вам спасибо. Какой вы сильный! И решительный. Вы знаете, что вы спасли?

— Знаю, — улыбнулся я. — Вас. Главное, разумеется, вас. Ну и скрипку, естественно, тоже. Судя по футляру, это, наверное, старинная скрипка и недешевая. Вам больно?

— Вы разбираетесь в скрипках? — спросила она.

— Зачем же так громко: «Разбираетесь»? Можно взглянуть?

Я сам раскрыл футляр, осторожно провел пальцем по янтарно-коричневому лаку деки, тронул струну.

— Неужели Батов? — спросил я.

— Как? — растерялась Таня. — Вы… просто вот так? Вы музыкант?

— Нет, — улыбнулся я, — что вы. Я шофер. Обыкновенный шофер, который колесит день-деньской по городу. Но кто же не знает Ивана Андреевича Батова, нашего русского Страдивари? Великий Батов делал скрипки, которые не только не уступали гениальному итальянцу, но подчас и превосходили их.

— Вы не шофер, — покачала головой Таня. — Конечно же, нет. Зачем вы меня разыгрываете?

— Шофер, шофер, — заверил я. — Честное слово. Гоняю со своим напарником Васей Рыжовым на ЗИЛе. Превосходная, между прочим, машина. А музыку я просто люблю. Отдыхаю, так сказать, в часы досуга. Вы, наверное, студентка консерватории. Угадал?

— Угадали, — медленно проговорила она, не спуская с меня удивленных глаз. — Но я вам все равно не верю. Вы не шофер. И еще у меня такое ощущение, будто я вас уже где-то встречала.

— И у меня, — подхватил я. — Точно. Но это знаете почему? Всегда, когда встречаешь хорошего человека, кажется, что ты его уже где-то видел. Мне так даже кажется, что я вас не только видел, но и слышал. Для меня каждый человек — музыка. Один — красивая, яркая; другой — серая, блеклая. Вот вы — будто «Интродукция и рондо каприччиозо» Сен-Санса. Это, пожалуй, моя самая любимая вещь. Вы, разумеется, знакомы с ней?

Таня, словно задыхаясь, прижала руку к горлу, умоляюще выговорила:

— Вы… Вы… волшебник. Для меня Сен-Санс… И его «Рондо»… Боже, как же это? Кто вы? Как вас зовут?

Я назвал себя и сказал, что я не только волшебник, но еще и пророк.

— Я знаю все, что будет дальше, — сказал я. — Мы с вами станем друзьями. А с «Интродукцией и рондо каприччиозо» очень просто. Разве есть люди, которые равнодушны к подобной музыке? «Интродукция» Сен-Санса — это вершина человеческого гения! Такое можно было создать лишь на пределе какого-то удивительного, почти сумасшедшего взлета чувств.

Я смотрел прямо в ее восхищенные синие глаза и задумчиво рассуждал о том, что завидую мальчишкам и девчонкам, которые еще не читали Пушкина, Ромена Роллана и Экзюпери, которые еще не слушали Моцарта, Чайковского и Сен-Санса. Я говорил о том, что Репин непревзойденный рисовальщик, но не поэт. А Лермонтов слишком угрюм и мрачен.

— Не люблю книг Достоевского и музыки Вагнера, — говорил я. — Мне они кажутся слишком мрачными. А вы? А как вы относитесь к Бодлеру?

— Боже, — прошептала она, — вы словно читаете мои мысли. Мне даже кажется, будто я думаю, а вы за меня произносите мои слова. Я не умею объяснить этого. Но такого у меня еще никогда не было. Мне даже страшно. Простите. Вы спросили о Бодлере? Да? Как я отношусь к Бодлеру?

— Нет, нет, не нужно, — остановил я ее. — Я догадываюсь, как вы к нему относитесь. Вы мне лучше потом сыграете. И я все пойму. Ведь язык музыки порой выразительнее языка слов. Правда?

— Да, да, да, конечно, — растерянно подтвердила она. — Да, да, да.

— Я вообще-то еду на день рождения к своему напарнику, — сказал я, — к тому самому Васе Рыжову, о котором я вам говорил. Но если вы разрешите, я несколько изменю свой маршрут. Вы едете выступать? Можно, я пойду с вами? Я хочу послушать вас. Сегодня же. Иначе я сойду с ума.

— А я, — краснея и опуская глаза, шепнула она, — я, кажется, уже схожу. Вы… Вы не обращайте внимания, Слава. Я… Я буду сегодня играть для вас. Только для вас.

Студенты консерватории давали концерт в Павловском парке на открытой эстраде. Бившее сзади солнце высветило над Таниной головой золотой обруч. Таня стояла высоко над людьми, прижав подбородком к левому плечу янтарную скрипку.

За роялем сидел кучерявый парень. Завитки волос спускались у него с затылка, закрывая сзади шею. Он красиво барабанил по клавишам и, устав, эффектно подбрасывал руки с растопыренными и чуть загнутыми пальцами. Он мгновение удерживал их в такой позе и безвольно швырял вниз. Когда руки у него свисали ниже колен, вскидывала смычок Таня.

Скрипка под Таниной щекой визжала, пищала и плакала. Скрипка, попросту говоря, скрипела, целиком и полностью оправдывая свое название.

Музыки я не услышал. Музыки не было. Был скрип. И щенячий вой.

Ведь это и дураку ясно, что люди придумали симфоническую и камерную музыку лишь для того, чтобы показать, какие они умные. Чем глупее набор звуков, тем — «ах, ох!» — в нем больше мыслей. Но какие на самом деле могут быть мысли в щенячьем вое и поросячьем визге? Ах! Ох! «Язык музыки выразительнее языка слов». Вот ведь чушь-то. И уж куда-куда, а в музыканты бы я никогда не пошел. Хотя, с другой стороны, чем худо музыканту? Пиликай себе на скрипочке, а тебе за это не только денежки платят, но еще и в ладоши хлопают.

— Восхитительно! — сказал я Тане после концерта. — Я понял, Танюша, все, что вы мне хотели сказать. Все! В вашей игре столько чувств, мыслей, такой полет фантазии! И главное, очень свежо и чисто.

— Что, совсем плохо? — испугалась она. — Совсем-совсем?

— Да почему же плохо? — удивился я. — Я же сказал: восхитительно!

— Да, да, да, — приуныла она. — Я и сама чувствую. Да, да, да.

Что с ней вдруг произошло? Я ничего не понимал. Чем я восторженней говорил о ее игре, вообще о музыке, о Сен-Сансе, тем она больше грустнела. И неожиданно сказала, что не нужно над ней смеяться, что она еще только учится и еще слабо разбирается в музыке.

— Каприччиоза, вы божественны, — сказал я. — Вы сами не знаете, какая вы.

Но и на другой день в филармонии, куда мы отправились на концерт органной музыки, Каприччиоза снова грустила и просила меня не подтрунивать над ее невежеством. Она почему-то вбила себе в голову, что я надо всем посмеиваюсь и ни о чем не говорю всерьез, боясь, вероятно, что она не поймет серьезного.

— Я с вами словно маленькая глупенькая девочка, — трогательно жаловалась она. — Раньше все знала и понимала, а теперь враз поглупела и больше ничего не понимаю. Да, да, да, совершенно ничего.

И ее большие синие глаза лучились при этом нежностью, восторгом и преклонением перед моей мудростью.

А в следующее воскресенье произошло чудо. Мы смотрели в Кировском театре балет Хачатуряна «Спартак». Звенела сталь мечей, и сверкали в свете юпитеров пышные каски римских легионеров. Затаившись в уютном, пропахшем духами полумраке, шелестел и поскрипывал мягкими креслами многоярусный лепной зал.

— Только ничего не говори сейчас, ничего, — шепнула Таня, сжимая мою руку. — Я хочу сама. Ты мне можешь все испортить. Дай мне слово, что ничего не скажешь о балете без моего разрешения. Дай.

— Даю, — кивнул я.

И промолчал весь вечер.

А у парадной, когда я проводил Таню до дому на улице Герцена, она сказала:

— Ну, теперь можно. Мне всегда нужно время, чтобы немножечко отойти от увиденного или услышанного. И как?

— Восхитительно! — взмахнул я рукой. — С какой грациозностью они умирали! Как красиво вонзали друг в друга мечи! Как свежо и чисто протыкали друг друга копьями! И все это под такую музыку!

— Да, да, да! — подхватила она. — Ты опять прав. Мне тоже не понравилось, как они поставили «Спартака». Такой гигантский социальный взрыв, одно из величайших событий мировой истории, а они превратили его в дешевенькую, почти бытовую драму. Правда? Да, да, да! Но музыка все равно изумительна! Ты ведь не скажешь, что тебе не понравилась музыка?

— Ну! — сказал я.

— Милый, — выдохнула она и, привстав на цыпочки, быстро коснулась губами моей щеки.

Коснулась и убежала домой.

Загрузка...