Так было и в прошлый раз и в этот. Но в этот — лишь до того счастливого мгновения в электричке. Дальше я повернул все иначе. Я знал, как нужно поворачивать. И что говорить. А Таня… Ой, какая это была изумительная девушка, Таня! Таня Каприччиоза, как я назвал ее. Бесподобная, волшебная, божественная Таня!
Моему сменщику на ЗИЛе Васе Рыжову стукнуло двадцать два. В армии я получил водительские права и, демобилизовавшись, устроился работать на автобазу. Нам с Васей достался неплохой грузовик — ЗИЛ-130. Не машина, а зверь. Пять тонн в кузов и по прямой до девяноста километров в час. А без груза, на шоссейке, я запросто обжимал «москвичей» и «запорожцев».
Вася жил в Павловске. Он пригласил меня к себе на день рождения к трем часам. В воскресенье.
Теплым и радостным выдалось самое счастливое мое воскресенье. Из зеленых вагонов электричек лились толпы народу с букетами сирени. На площади перед Витебским вокзалом продавали красные тюльпаны. Деловитые трамваи, троллейбусы и автобусы замедляли на площади бег, добродушно распахивали на остановках створчатые двери.
В тот раз я купил в подарок Васе зажигалку. Удобно, когда сидишь за рулем, прикуривать от зажигалки. И куда проще, чем со спичками. А бензин — так не на автобазе же плакаться о бензине. У меня была зажигалка, а у Васи нет. Вот я и купил своему напарнику огонек в дорогу.
Но это в прошлый раз. В этот я отправился из дому без подарка. Я знал, что не попаду к Васе на день рождения. Меня ожидала более приятная встреча. Зачем же зря тратиться на подарок, который все равно не доведется вручить?
Я волновался. Очень. И не только в само воскресенье. Я начал волноваться уже месяц назад. А вдруг что-нибудь случится не так и не произойдет той изумительной встречи? Вдруг на минуту задержится поезд? Или Таня прибежит на вокзал на несколько секунд раньше. Всего на несколько секунд! И сразу рухнет идущее в руки счастье.
— Куда ты собираешься? — спросила мама. — Позвонил бы Машеньке, пригласил ее в кино или на танцы. Такая красавица, скромная, из приличной семьи. Не понимаю, куда ты смотришь и чего тебе еще нужно? Если бы я знала, что ты будешь так к ней относиться, я бы тебя и знакомить с ней не стала.
Не стала! Будто мою мамочку просили с кем-то меня знакомить. Огромное мерси моей мамочке за скромницу Машеньку. Моей мамочке было нужно только одно: поселить меня в отдельную квартиру. А как там дальше, ее не печалило. Но я-то отлично знал, как быстро Машенька преобразится в Маруську. И какая из нее получится жена, из этой застенчивой скромницы с отдельной квартирой.
Отец молча лежал на диване, курил и пускал колечками дым. Сизые колечки извивались, вырастали в большие прозрачные кольца и постепенно растворялись в воздухе. В углах под потолком покачивались, будто водоросли в море, нити паутины. Обеденный стол, как всегда, топорщился горой грязной посуды. По тарелкам шныряли мухи.
— Что у тебя с Машенькой? — сказала мама. — Вы с ней поссорились, да? Из-за чего? Ты меня слышишь, Гремислав?
— Ага, слышу, — отозвался я, разыскивая между кастрюлями и мамиными шляпками обувную щетку. — Не ссорился я с ней, ма. Успокойся. Зачем ссориться с красавицами из приличных семей? Да еще если квартиру в приданое обещают. Хы-хы-хы-ы!
— Гремислав! — прикрикнула мама. — Опять?
— Но и жениться на ней я тоже не собираюсь! — огрызнулся я. — Не надейся. И когда у нас уже, черт подери, будет дома порядок? Ботинки нечем почистить. Батя, ты щетку не брал?
— Нет, — буркнул с дивана отец.
— Он возьмет, так не скажет! — возмутилась мама и бросилась на поиски щетки.
Но я не стал дожидаться, когда мама разыщет пропавшую щетку. Стукнув дверью, я отправился за щеткой к соседям, к Боре с Ниной. К тем самым Боре с Ниной, которые поженились только благодаря мне и были мне многим обязаны. А что? Если бы не я, жила бы сейчас Нина с лысым инквизитором Александром Семеновичем и кукарекала. Пригодилась же вот на что-то моя встреча с психом-физиком. Дочка Светланка растет у Бори с Ниной, шестой год уже ей. И все спасибо физику-шизику. И что у Андрея Зарубина глаз не пострадал, тоже ему спасибо. И что я в сантехники не попал — тоже. И что мама впустую со своей Машенькой старается, опять тем же концом по тому же месту. Но главное, конечно, Таня. Главное, что Таня увидит теперь во мне совсем другого человека, такого, с которым интересно, который ей нужен, который начищает у ботинок не только носы.
Мама, она чего так из-за Машеньки разоряется? Ясно чего. Машенькин отец обещает в приданое дочке построить кооперативную квартиру. Вот мама и вылезает из себя. Но я-то отлично знал, какой рай получится в той кооперативной квартире. Не успели мы в нее въехать, как милая Машенька вмиг позабыла, что теперь она должна жить для меня, а не для себя. На уме у нее оказались одни деньги да наряды, больше ничего. Регулярно, два раза в месяц, истерики со слезами: почему я не даю ей денег? А в честь чего я ей обязан давать? Сама зарабатывает не меньше. Не хватает, так нужно реже по магазинам шастать. И потом папочка у нее имеется зажиточный. Денег у него куры не клюют. Желает, чтобы доченька была счастлива, пусть раскошеливается. А я тут ни при чем. Я никаких обещаний насчет денег не давал. Да и какие вообще у меня деньги? Я и маме-то никогда не давал денег. Самому еле хватало до получки. Так с Маруськой в конце концов вон до чего дошло: вернусь я с работы, а в холодильнике пусто. «Я тебя не обязана кормить». Ничего себе жена, которая ничего не обязана!
Но вообще-то я тогда, наверное, женился на Маруське не только из-за мамы. Мама, правда, была первой заводилой. В основном я, конечно, женился из-за Тани Каприччиозы. Со злости. Ведь как тогда получилось с Таней. Я купил в подарок Васе Рыжову зажигалку и поехал в Павловск. В точно такое же вот солнечное воскресенье.
Народу в поезде было не очень много. Электричка уходила в 14.07. До ее отправления оставалось минуты две. Я стоял в тамбуре вагона и курил. У раскрытых дверей. По асфальту перрона, выбиваясь из сил, марафонили потные дачники. С сумками, рюкзаками, с распухшими, как гигантские ананасы, сетками. Я недавно по знакомству приобрел заграничные темные очки, и сквозь очки дачники казались мне мрачными и совершенно очумелыми. Они бросались в вагоны с такими лицами, будто этот поезд был последним в их жизни.
— Электропоезд следует до станции Павловск, — пробубнил в репродукторе мужской голос. — Осторожно, двери закрываются.
Вагон тронулся мягко, почти без толчка. Он поплыл с подвыванием, быстро набирая скорость. Зашипел в пневматической системе воздух, двинув одну к другой окантованные черной резиной половинки дверей. И в тот же момент на асфальте мелькнула красная босоножка, белое платье, светлые, вьющиеся на ветру волосы. Я машинально схватил протянутую руку и помог девушке вскочить в тамбур.
Девушка успела прыгнуть в вагон, юркнув между сходившимися половинками дверей. Но в тот же момент створки сошлись, зажав оставшуюся снаружи ее правую руку. В руке девушка держала футляр скрипки. Она могла вот-вот выронить его.
Раздвинуть тугие половинки дверей оказалось не так уж трудно. Но и не очень легко. Я раздвинул их. Рука со скрипкой попала в вагон. Двери снова стукнули.
— Спасибо, — произнесла девушка. — Какой вы сильный! И решительный. Вы знаете, что вы спасли?
— Хы-хы-хы-ы! — радостно отозвался я, действительно вдруг почувствовав себя удивительно сильным и решительным.
— Вы спасли скрипку, которую делал сам Батов, — сказала девушка, растирая руку. — Вот, смотрите.
Щелкнули замочки футляра, откинулась крышка. В гнезде зеленого, вытертого на сгибах бархата уютно лежала янтарно отливающая темным лаком скрипка.
— Вам больно? — спросил я.
Она посмотрела на меня чистыми синими глазами и закусила нижнюю губу.
— Немножечко. Но что моя рука по сравнению с этой скрипкой? Папа как чувствовал, не хотел мне сегодня давать ее. Иван Андреевич Батов — это же русский Страдивари! Никто в России не делал скрипок лучше его. Вы любите музыку?
— Ну! — сказал я. — Маг у меня есть, на транзисторах. Музычку я записал дай-дай.
— А скрипку любите?
— Гитара лучше, — сказал я.
— Гитара? Но как же можно не любить скрипку? Вы, наверное, шутите. Моцарт, Чайковский, Сен-Санс. Я без ума от Сен-Санса, особенно от его «Интродукции и рондо каприччиозо». Это вершина человеческого гения! Такое можно создать лишь на пределе какого-то удивительного, почти сумасшедшего взлета чувств.
Она говорила о Сен-Сансе, о его «Рондо каприччиозо», и словно сама уносилась куда-то в неземные выси, в беспредельный океан восторга, в светлую, захватившую и меня радость.
— Жаль, что я никогда не слышал вашего Сен-Санса, — буркнул я.
— Да? — полыхнула она синью глаз. — Счастливец! Вы сами не представляете, какой вы счастливец! Да, да, да! И не спорьте.
— Это почему же счастливец? — обиделся я.
— Но у вас же все впереди! Знаете, я постоянно завидую мальчишкам и девчонкам, которые еще не читали Пушкина, Ромена Роллана и Экзюпери, которые еще не слушали Моцарта, Чайковского и Сен-Санса. Да, да, да! У них впереди так много открытий! Ведь каждый из нас всегда заново и по-своему открывает для себя Пушкина и Сен-Санса. Правда? Вот кто для вас из художников был величайшим открытием, самым величайшим? Кто больше других ошеломил вас, потряс, перевернул? Кто?
— Из художников? — хмуро переспросил я, чувствуя, что тону, и ощущая отчаянное желание спастись. Спастись во что бы то ни стало. Чтобы лишь попросту дышать вместе с этой восторженной синеглазой девушкой одним воздухом. Чтобы лишь попросту стоять рядом с ней.
Я назвал Репина. Я никого больше не знал из художников, никогда как-то не задумывался, зачем они вообще существовали и существуют. Картинки малевать? Так можно великолепно прожить и без картинок.
Ей почему-то не понравилось, что я назвал Репина. Она вся сразу как-то взъерошилась. «Почему Репин? Репин всегда был непревзойденным рисовальщиком, но не поэтом. Он не умел сходить с ума, отрываться от земли. Художнику всегда нужно уметь отрываться». Она даже слова не договаривала от возбуждения. И набросилась на меня с вопросами. Как я отношусь к Рафаэлю, к Мурильо, к Валентину Серову? «И потом, — сказала она, — давайте понимать „художников“ в широком смысле этого слова, относя к ним не только живописцев, но и актеров, музыкантов, писателей».
— Из писателей мне, пожалуй, больше всех нравится Лермонтов, — неуверенно проговорил я.
Но она, чудачка, снова заспорила. Будто я ей что-то доказывал. Лермонтов, безусловно, велик, распалилась она. Никто этого от него не отнимает. Но он слишком угрюм и мрачен. Он чем-то близок к Достоевскому, хотя намного светлее его. Она не любила книг Достоевского так же, как музыки Вагнера. Ее влекли лишь чистота и свет. И она сама была воплощением чистоты и света.
Вагон раскачивало и толкало. Радостно стучали и напевали под ногами колеса. Электричка неслась сквозь поля и дачные поселки, останавливалась у высоких платформ. Весело распахивались и защелкивались двери. И весь окружающий меня мир сделался светлым, как солнечный луч и голубое небо. Потому что в центре мира стояла она, эта чудом впорхнувшая в мою жизнь студентка консерватории по имени Таня. Синеглазая, с беленькой челкой, переполненная неземным сиянием и волшебством.
— Вы где учитесь? — спросила она.
— В университете, — буркнул я. И добавил: — На третьем курсе.
— А факультет?
Я не сумел придумать факультета. Отмахнулся:
— Да ну! Расскажите лучше о себе, Каприччиоза.
У меня само собой сорвалось это мудреное словечко «каприччиоза». И Таня обрадованно засмеялась.
— Я вам сыграю. Потом. И вы все поймете. Язык музыки часто выразительнее языка слов. Правда? Хотя слова, особенно в поэзии… Как вы относитесь к Бодлеру? А к Аполлинеру?
К какому Бодлеру с Аполлинером? Но на меня уже обрушилось такое количество незнакомых имен, что я успел несколько приноровиться к ним. Да и разве в самом Танином вопросе не содержалось ответа? Я сказал, что отношусь к Бодлеру с Аполлинером хорошо. Я даже сказал:
— Они очень глубоки, Бодлер с Аполлинером. В них много свежести и чистоты.
— Да, да, да! — обрадовалась она. — Вы правы, именно: свежести и чистоты. Да, да, да!
Вместо Васиного дня рождения, я, разумеется, очутился в Павловском парке на концерте студентов консерватории. А на другой день мы ходили с Таней в филармонию. И говорили, говорили. Вернее, говорила почти одна Таня, а я лишь поддакивал ей и многозначительно произносил:
— Да, конечно. Изумительная глубина. Столько чувств, мыслей, такой полет фантазии. И главное, очень свежо и чисто.
Особенно я нажимал на «свежо и чисто». И кажется, все время попадал в точку. Однако иногда Таня неожиданно поднимала на меня большущие синие глаза с застывшим в них изумлением и говорила:
— Слава!
— А что? — спешил я исправиться. — Разве не так? Ты, Танечка, не думай, что я не понимаю музыку. Я ее отлично понимаю. Тра-ля-ля, тру-лю-лю, бом-бом. Точно? Хы-хы-хы-ы! Дело лишь в том, Танечка, что у тебя крепкая память, и ты запоминаешь, какое «тра-ля-ля» Чайковского, а какое Сен-Сенса. А я считаю, что мне даже и не нужно их запоминать. Самое главное — понимать.
— Слава, — испуганно сжималась она. — Что ты такое говоришь, Слава? Опомнись! Я не понимаю таких шуток.
«Опомнись!» Значит, я все-таки в чем-то ошибался? Что-то говорил невпопад? Или, может, зря сказал, что учусь в университете? После-то ведь все равно пришлось открыться, что я простой шоферюга, а не студент. И ей сразу сделалось со мной скучно. А чего ей было со мной скучать? Я и денег не жалел, и культурные анекдоты ей рассказывал про медведей и зайцев. Одни только культурные, без всяких яких. Но она не реагировала на анекдоты. Вот если бы я ей про скрипку Ивана Андреевича Батова рассказал, про «Интродукцию и рондо каприччиозо» Сен-Санса, небрежно, как давних знакомых, помянул бы Моцарта, Пушкина и Ромена Роллана, тогда бы конечно. А так она потихоньку гасла, замыкалась и уходила в себя. И у меня не хватало сил, чтобы растормошить ее. А через неделю она сказала то страшное, за которым сразу наступила пустота.
— Ты, может быть, неплохой парень, Слава, — сказала она. — Я тебе очень благодарна за спасенную скрипку. Но, ты только прости меня, мы с тобой совершенно непохожие, чужие, будто с разных планет. Мне попросту невыразимо скучно с тобой, Слава. Мы больше не будем встречаться.
Я даже по самому настоящему плакал, умоляя ее подождать, не торопиться. Я что-то в ужасе бормотал, просил прощения, ловил ее руку.
— Зачем же ты так? — брезгливо вырывалась она. — Тебе нужно было гордо уйти, и тогда бы я, быть может, еще подумала, что погорячилась, ошиблась. Но ты сам подтверждаешь, что я не ошиблась. В человеке, Карпухин, должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли. А ты, прости, как все равно твои ботинки, у которых ты почему-то начищаешь одни носы.
Она так и сказала: «Почему-то начищаешь одни носы». Будто это чрезвычайно важно, как ты чистишь ботинки. И какое вообще значение имели ботинки ко всему, что было между нами? Какое?! Сопливая девчонка! Что она знала, кроме своей скрипки?
Но я любил ее, эту сопливую девчонку. И я готов был бежать за ней на край света. Пусть она отвернулась от меня, я все равно готов был бежать за ней. Хотя бы для того, чтобы отомстить ей за то, что полюбил ее. Меня обуревало желание избить ее, уничтожить, разорвать на части.
Но она ушла от меня, а я никуда не побежал. Я стоял и как идиот смотрел на свои ботинки. Стоял и не мог оторвать от них глаз.