Глава восьмая. Евдокия

Отряд Севастьяна Глебова медленно тащился через болото. Цель пути — осажденный русскими войсками Феллин — была уже близка. Этот большой, хорошо укрепленный город был ключом ко всей Ливонии. Все хорошо понимали, что с его падением закончится и вся Ливонская война.

Теперь саперы уже не думали о том, чтобы разбежаться и положиться на волю судьбы.

Хоть мир и велик, а спрятаться в нем бывает довольно трудно. Особенно человеку клейменому, с явными признаками того, что некогда он побывал в руках палача. Такого быстро заметят и призовут к ответу. Такому не так-то просто будет даже устроиться на какой-нибудь корабль матросом — в Ревеле или еще где-нибудь подальше.

Неожиданно в лесу бухнул выстрел. Совсем рядом. Один из солдат вскрикнул и схватился за грудь, а затем рухнул на землю — безмолвно, не успев ни вскрикнув, ни даже осознать случившегося.

— Засада! — зачем-то завопил Плешка.

Остальные похватали оружие.

— Двое — туда, к трем березкам! — показал Севастьян. — Вы четверо — к тем ольхам, что-то там нехорошо, по-моему… Кто со мной?

Вызвалось трое, которые опередили остальных желающих, — пойти с Севастьяном хотелось на самом деле почти каждому, потому что в молодого барина теперь верили.

— Иона, ты с прочими, — остановил Севастьян своего оруженосца, который рванулся было за боярином.

Тот повиновался нехотя, свесив голову.

Братья-татары с визгом и гиканьем, не дожидаясь приказания, сами понеслись туда, откуда донесся выстрел.

Вскоре до оставшихся на поляне донесся еще один выстрел. Пищаль перезаряжают медленно, поэтому перестрелка велась как бы замедленно. Чего не скажешь о холодном оружии: когда татары настигли первого ливонца, кусты как будто вскипели. Отрубленные ветки так и полетели в разные стороны вместе с листьями. Кажется, трое налетели на одного. Скоро произошло неизбежное: кусты окрасились густой кровью, и там все замерло. Только ветер теперь трогал листья, с которых то и дело срывались большие тяжелые темно-красные капли.

У Севастьяна дело обстояло похуже: они четверо налетели сразу на шестерых. Ливонцы были хорошо вооружены и защищены надежными кирасами. Это не были мародеры или грабители; на русский отряд напали рыцари и с ними несколько наемников.

Наемные солдаты бродили тогда по всей Европе, пристраиваясь то к одной войне, то к другой. У них был свой кодекс, своя жизненная философия и даже своя поэзия. Но за всей этой романтизированной мишурой оставался неизменным один прискорбный факт: это были люди, которые убивали за деньги, люди без убеждений, без родины, адские порождения войны, которые подкармливали ее своими телами.

— За мной! — крикнул Севастьян. И первым помчался на рослого ливонца, который с каждым мгновением становился — как казалось юноше — все больше и больше. Враг сделался просто огромным и заполонил собою весь мир.

Севастьян в первый миг испугался. Как совладать с таким великаном? В следующее мгновение спасительная мысль пришла ему в голову, и он громко рассмеялся, удивив лошадь противника — та мотнула головой и заржала.

И тогда Севастьян начал соображать слишком отчетливо, так, как бывает только во сне. Никогда еще ему не доводилось переживать подобных минут наяву. Он понял, например, что лошадь под ливонцем — не хорошо обученный боевой конь, привыкший к шуму сражения и резким, неожиданным звукам, а первая попавшаяся лошадка, взятая у каких-нибудь местных крестьян. Что массивный ливонец сидит в седле не слишком уверенно — должно быть, не так давно он уже получил рану.

И что нет ничего страшного в том, что ливонец заполонил собою весь мир, — ведь это значит, что промахнуться, метнув в него пику, будет невозможно!

И Севастьян медленно отвел назад руку с пикой и так же неспешно послал ее вперед. Он увидел, как острый тяжелый наконечник пронзает воздух, как расступается перед ним тело ливонца, как грузный человек взмахивает руками, роняя пищаль, и валится с седла. Лошадь, взбрыкнув и заржав, довершила падение седока и убежала.

Остальные враги уже неслись на Севастьяна. Саперы, видя, что командиру грозит серьезная опасность, обступили его, точно свора тявкающих псов. Севастьян не столько увидел, сколько почувствовал, как один из его людей падает с ножом в горле.

«Неужели я начал ощущать их боль, их страхи и страдания как свои? — мелькнуло в голове у юноши. — Боже, помоги мне! Значит ли это, что я сроднился с этим сбродом?»

Некий ответ поднялся из глубин его души, и нежнейший шепот утешил: «Они — твои дети, Севастьян. Ты — их командир, а они — твои дети, Севастьян».

Все эти мысли проносились у него в голове с быстротой молнии, пока он поднимал заряженную пищаль и искал себе цель. Кто опаснее? Кого поразить первым? Севастьян лихорадочно соображал, переводя взгляд с одного врага на другого.

Выбора не было. Опасны все. Каждый из них — рыцарь, самостоятельный барон, привыкший повелевать большим количеством людей. Они вышли навстречу русским, чтобы помешать осаде Феллина. «Вылазка», — вспомнил Севастьян правильное слово. Это вылазка.

Странное слово, если применять его к этим массивным, уверенным в себе людям. Трудно представить, как они откуда-то «вылезают». Такие умеют только выступать, очень важно, при барабанном бое.

Севастьян выстрелил в ближайшего, а затем выхватил меч и приготовился биться — один против троих. Его соратники-псы, вертевшиеся рядом, тоже пытались участвовать в сражении, но Севастьян краем глаза видел, как беспомощны эти бывшие каторжники перед рыцарями, великолепными фехтовальщиками.

«А ведь нас тут всех перебьют, пожалуй», — подумал Севастьян. Как-то равнодушно, отрешенно.

Иона, оставшийся на поляне с десятком саперов, телегами и зельем, вслушивался в шум сражения, и сердце его разрывалось.

Не для того вырос Севастьян таким удалым и красивым, чтобы погибнуть в глупой случайной стычке с отчаянными людьми, даже не приняв участия в настоящем сражении, на глазах у славнейших полководцев российских!

Во время всей этой сумятицы ни Иона, ни Севастьян ни разу не вспомнили о девушке Евдокии. А она, такая светлая, что казалась бесплотной, металась по поляне, заламывая руки, а затем подбежала к Ионе:

— Что бы тебе в них из пушки не выстрелить?

— Пока заряжем, время пройдет, — ответил Иона.

— Они продержатся, а я скажу господину Глебову…

Идея была безумной — ну как, к примеру, сделать так, чтобы все ливонцы собрались кучей и постояли, не двигаясь, подольше — подождали, пока Иона наводит на них осадную пушку? Глупость. Тем не менее некая сила заставила Иону подчиниться.

А Евдокия куда-то исчезла.

Как ей удалось так пробежать сквозь кусты, мимо сражающихся людей, чтобы никто ее не заметил, чтобы ни одна веточка не шелохнулась? Эта странность пришла Севастьяну на ум много позднее.

Русские Евдокию не видели. А ливонцы и лошади — видели и пугались. В конце концов все разрозненные группы сражающихся сбились в кучу. Никто не понял, как такое произошло. Затем Севастьян вдруг увидел Евдокию прямо у себя перед носом. Он шарахнулся в сторону от неожиданности и в последний миг удержал руку с мечом, занесенным для удара.

— Ты?! — вскрикнул он. — Что ты здесь делаешь?

— Севастьян, уходи! Уходи! Сейчас пушка выстрелит — прокричала девушка невероятно тонким, пронзительным голосом, от которого у Севастьяна заложило уши. Он и несколько оставшихся в живых саперов метнулись в сторону, и тотчас Евдокия показалась перед пушкарями.

— Пора! — приказала она Ионе.

Не раздумывая, Иона выстрелил.

…От наемников и ливонских рыцарей мало что осталось.

Горькая пороховая гарь плыла над лесом, в горле от нее першило, глаза слезились. Подобрали убитых и погребли в одной могиле — и друзей, и врагов. У наемников забрали деньги и честно поделили их между собой.

Вещи, принадлежавшие рыцарям, — то немногое, что уцелело, — Севастьян взял себе. Саперы начали было ворчать — мол, стоило бы добычу сложить в общий котел, — но Глебов цыкнул на них:

— Эти вещи принадлежали знатным людям! Здесь их кольца, медальоны, память об их возлюбленных женах, кресты с мощами святых… Незачем это делить и пропивать в ревельских да дерптских кабаках! Я заберу это себе. Если не смогу отдать вдовам, то оставлю у себя в роду и передам детям. Они, по крайней мере, будут почитать память храбрых рыцарей.

— Так это враги наши! — вякнул было Плешка, но Иона показал ему кулак:

— Господин Глебов сказал, что рыцарское забирает себе! Если тебе мало, забери и мою долю, понятно?

Это всех убедило, и больше никто не ворчал. В конце концов, Глебов хоть и делит с ними и хлеб, и заботы, и опасности, а он — боярин, недосягаемо знатный и родовитый, ему лучше знать, как поступать с наследством таких же родовитых, как и он. Хоть они и ливонцы, латинники клятые, враги государя Иоанна Васильевича.

— А где Евдокия? — вспомнил кто-то.

Девочка на время опять пропала.

— Бродит по лесам, — вздохнул Плешка. — Все-таки, братцы, у ней рассудок помешался. Не знаю уж, какие с этой девчонкой были беды… эх!

— Да, с головой у Евдокии не все в порядке, — согласился другой сапер, красномордый парень с ожогом на всю щеку. — Я тоже это приметил.

— Что она в лесу-то делает?

— Жениха ищет…

— В лесу?

Севастьян задумался, снова воскрешая в памяти подробности лесной стычки. Действительно, что за дикая идея с пушкой? И почему Иона поддался девочке, согласился стрелять? Ведь мог убить своих! Или… откуда-то Иона знал, что своих он убить не мог? Но откуда?

Севастьян наклонился к своему оруженосцу и тихо спросил:

— Скажи, Иона, не боялся ли ты, что своих прихлопнешь вкупе с чужими?

Иона призадумался, похлопал ресницами, покусал нижнюю губу.

— А вот отчего-то не боялся, — признал он.

— Евдокия? — спросил Севастьян.

— Она, — вздохнул Иона. — Не знаю, что на меня нашло… Не ведьма ли она часом? Или кикимора? Мы об этом, помнится, уже задумывались…

Севастьян медленно покачал головой.

— Нет, тут что-то иное… Понять бы еще — что.

— А если она этот… — Иона замолчал, вспоминая нужное слово. — Харузин еще рассказывал… Такой демон, который в женском обличий к мужчинам приходит.

— Не болтай глупости! — рассердился Севастьян. И добавил, охваченный внезапным чувством, природу которого и сам не понимал: — Она — хорошая…

* * *

Евдокия нашлась под утро. Спала себе в сторонке и вид имела такой, словно всегда здесь лежала и никогда не исчезала в лесу. Когда саперы разбудили ее, чтобы помогла с завтраком, она подняла голову и улыбнулась как ни в чем не бывало. Сразу встала, пошла искать воду и скоро принесла котелок.

— В болоте есть еланька, — пояснила она в ответ на молчаливый вопрос Глебова.

— Там же топь!

— Да? — Она пожала плечами. — Может быть. Я не заметила. Прошла и все тут.

Севастьян встретился с ней глазами. Евдокия глядела ясно и спокойно, как человек с кристально чистой совестью.

И снова Севастьян почувствовал, как на него накатывает теплая печаль, — точно воспоминание о ласковом котенке, с которым он играл в детстве и который потом куда-то пропал… Не то вырос в кота и стал неузнаваем, не то собаки его задрали…

Скудный завтрак поделили быстро. До Феллина оставалось совсем мало.

Город находился в осаде уже несколько дней, когда отряд Глебова наконец прибыл туда. Все поле перед стенами крепости было занято войсками. Везде дымились костры, ходили люди. Лошади, привязанные у врытых в землю столбов, жевали сено из мешков, которые были привязаны к их шеям, и время от времени останавливались и поводили ушами. Кто-то помешивал в котелке кашу, кто-то спал в изнеможении прямо на земле, не обращая внимания на шум и суету.

Впереди, в клубах дыма, слышался грохот, оттуда доносились крики.

Глебов со своими саперами остановился посреди всей этой суматохи и стал вглядываться в дым. Он пытался понять, завязался ли бой на стенах или там все еще ведутся приготовления. Вдруг раздался дружный вой, и толпа людей отхлынула от стен Феллина. Зашипел пар, когда горячая вода, вылитая из бочек защитниками города, коснулась земли.

— Ты кто? — рявкнул за спиной Севастьяна чей-то голос, уверенный, сильный.

Севастьян повернулся.

Перед ним на коне сидел человек, богато одетый, широкоплечий, хорошо вооруженный. Он был не первой молодости, но по всему видно — воин опытный, умелый и сильный. И лицо его, и одежда были в жирной копоти, глаза лихорадочно блестели. По властной, спокойно-уверенной манере держаться Севастьян угадал в нем одного из воевод царских и ответил с легким поклоном:

— Начальник над отрядом саперов, Севастьян Глебов, иду из Москвы в подмогу.

— Отлично, — прищурился воевода. — Ты говоришь с князем Курбским. Видишь там дым и пар?

Он показал рукой на то место под стеной Феллина, откуда спешно удирали обожженные, обваренные люди.

Севастьян кивнул.

— Попробуешь сделать подкоп там. Фитили зажжешь, когда заложишь зелье. Стену мы обрушим сразу в нескольких местах. Торопись, времени мало. Я хочу взять город прежде, чем сюда нагрянут поляки.

— Поляки? При чем здесь Польша? Разве Ливонский орден… — начал Севастьян.

Курбский засмеялся. Он откинул назад голову, развалясь в седле, и хохотал без удержу, пока слезы не потекли из его глаз. Севастьян с легкой обидой смотрел на смеющегося воеводу, на его широкую крепкую талию, стянутую красивым кушаком, на мощные руки в запекшейся крови на тыльной стороне правой ладони, на пыльные его усы и бороду. Андрей Курбский — настоящий русский дворянин, думал Севастьян, знатный человек, опытный воевода… Хотелось бы понравиться такому человеку. Хочется в его глазах выглядеть достойно…

Севастьян остро ощущал, как недостойно он выглядит в глазах такого замечательного, такого великолепного князя, как Андрей Курбский. Усталый, взъерошенный мальчишка во главе двух с малым десятков солдат из числа бывших каторжников и воров. Что ни морда, то ужас. Список преступлений начертан прямо на лбах, щеках и носах подчиненных Глебова. Хорошо еще, что порох привезли.

— Стало быть, у тебя государственный ум, Глебов, — отсмеявшись, молвил Курбский и вытер слезы. — Ладно, тебе расскажу. Коли ты с таким сбродом совладал и заставил их с твоих рук есть, будет из тебя толк, Глебов, будет. Уже есть, поверь мне!

— Да я и сам это знаю, — проворчал Севастьян.

Курбский глядел на него с улыбкой, совсем не обидной, дружеской.

— Ладно тебе, — проговорил он тепло, отечески. — Ливонцы хотят идти под Польшу или под Швецию, чтобы сохранить хотя бы остатки ордена. Нам нужно торопиться, пока им это не удалось. Вот и все. — Он хлопнул Севастьяна по плечу. — Ступай, брат, Господь в помощь.

Севастьян улыбнулся Курбскому и направил лошадь к ожидавшим его саперам.

* * *

Ливонский орден доживал последние дни. С падением Феллина нечего будет и думать о независимости — а падение города было делом нескольких дней, и все хорошо понимали это. Изнуренная бесполезными усилиями оказывать сопротивление неудержимой военной машине Ивана Грозного, Ливония лихорадочно искала себе покровителя. Таковым мог стать любой из северных владык.

Разрозненные, разбитые рыцари мечтали избегнуть русского плена. И ближайшей их надеждой оказался король датский, Фредерик. Он был не прочь присоединить к своим владениям Эстонию. С весны 1560 года в Габзале находился младший брат датского короля, Магнус, молодой принц. Он так и сыпал лестными обещаниями для рыцарства. Его слушали, но не вполне верили. Больно уж хорошо все выходило — а между тем юный датчанин не производил серьезного впечатления.

Шведский король Эрик, безнадежный поклонник рыжей королевы Бет, землями Ливонии интересовался мало. Однако военные успехи России на Западе его немало встревожили. Поэтому Эрик дал знать ливонскому магистру, что готов снабдить Ревель воинскими запасами, а в случае осады жители этого города могут прислать своих жен и детей к нему. Швеция, заверял он, искренне любит Ливонский орден. Швеция готова забыть, что время от времени орден бывал неверен делу возрождения великой Швеции. Швеция не согласится на уничтожение ордена.

В конце концов, пугая ливонцев русским пленом и обещая им спасение, Эрик убедил многих из них объявить себя подданными Швеции. Рыцарственный король, ученый и любовник, был в восторге от случившегося.

Далеко не в такой восторг пришел новый великий магистр ордена, Готард Кетлер (прежний, Фюрстенберг, сидел в осажденном Феллине, а чуть позже — в русском плену и великим магистром быть, естественно, перестал). Кетлер видел спасение Ливонии не в Швеции, а в Польше. Кетлер вел переговоры с королем Сигизмундом. Естественно, все это происходило в глубокой тайне.

Вспоминались давние связи Ливонии и Польши.

Некогда Конрад Мазовецкий создал орден Братьев Добжиньских. Этот военный, рыцарско-духовный орден воевал в Прибалтике в основном с литовцами и жемайтами — еще до появления на этих землях рыцарей-тевтонцев. В войне с прусами Братья Добжиньские не преуспели. В 1235 году произошло их официальное слияние с Тевтонским орденом. Как и ливонцы, Добжиньские Братья носили белые плащи с изображением звезды без меча. Меченосцы, еще один орден, действовавший на тех же землях с теми же целями, получил свое название по знаку на гербе: маленький красный крест с расширяющимися концами, а под ним — вертикально положенный меч. Меченосцы носили красные плащи — в отличие от ливонцев.

Весь этот древний прах, мечи, звезды, черные и белые облачения, были вытащены на свет королем Сигизмундом и магистром Кетлером при переговорах в Вильне. Дело было нешуточное. Речь шла о разделе Ливонских земель. И сделать это нужно было до того, как на них утвердится русский медведь.

Эрик Шведский тянул руки к Ревелю, Сигизмунд Польский — к Ливонии.

Русские спешили. Нужно было успеть взять Феллин до того, как поляки примут окончательное решение.

* * *

Подкоп занял остаток дня и всю ночь. Решили не спать. Запалили факелы и продолжили работу. Рядом с местом подкопа горел костер, и видно было, как мелькает на фоне горящего пламени тонкая фигурка Евдокии. Девушка носила воду — где только брала? — и каждый раз показываясь из ямы, люди могли умыть лицо и выпить глоток-другой.

К их лагерю подходили и другие русские воины. Для каждого у Евдокии находился глоток воды и ласковое слово. Никто не понимал, как очутилась здесь эта девушка, ясная и светлая, точно снежинка. Конечно, в русском лагере были женщины. Подруги и жены солдат, отбившиеся от ливонских наемников маркитантки, разного рода «веселые дамы». Но ни одна из них не была похожа на Евдокию, хотя и среди таких, конечно, встречались заботливые и добрые.

Севастьян орудовал лопатой наравне с остальными. Его кожаные перчатки были испачканы и вот-вот грозили лопнуть, но он не обращал на это внимания. Ему хотелось, чтобы Курбский, когда завершится осада, похвалил его прилюдно. Чтобы Адашев — который, по слухам, тоже где-то здесь, — отозвался о с одобрением. Чтобы известие о его доблести до государя. Это было вполне извинительное честолюбие для молодого человека.

Кругом галдели голоса. Ставились подпорки, чтобы стена не обрушилась раньше времени. Снаружи суетились осажденные, что-то сыпалось то и дело со стен, но всякий раз потоки горячей воды и град камней проносились втуне. Ни один из Севастьяновых солдат не был даже задет ими. В последнее мгновение они успевали отойти, нырнуть в подкоп или прижаться к стене.

Почему так происходило, никто не знал. «Может, это Евдокия нас хранит? — подумал неожиданно для самого себя Севастьян. — Может, она — наш добрый ангел? Наш хранитель?» Он слыхал о том, что некоторые отряды возят при себе живые талисманы. Это может быть кошка, собака, ребенок, женщина, птица в клетке — любое существо, какое только случится. И пока это существо находится с отрядом, отряд будет жить и побеждать. Конечно, без потерь не обойтись, на то и война, но по сравнению с другими отрядами, которые не потрудились обзавестись таким талисманом, эти потери всегда оказываются ничтожными.

Суеверия, подумал Севастьян, качая головой. Глупости! И все же Евдокия незримым образом хранила саперов от гибели, и не признать этот очевидный факт было бы глупо.

Когда Севастьян в очередной раз высунулся на поверхность, он увидел, что к нему приближаются человек семь-десять во главе с каким-то долговязым субъектом.

— Никифор Серьга, — сообщил этот субъект. — Ты Глебов? Меня к тебе прислали в помощь. Вы поздно прибыли, не успеваете. Нам нужно к рассвету уже заложить все мины, чтобы утром взорвать. Давай, показывай — где и что делать…

— Рад тебе, — отозвался Севастьян. — Кто с тобой?

— Мои солдаты, — отозвался Никифор. — Из полка князя Курбского.

— Тебя Курбский прислал?

— Именно.

Севастьян ощутил прилив радости. Значит, запомнил его князь, позаботился о том, чтобы работа была выполнена в срок. Конечно, Глебов понимал: Курбский больше заботится о ходе осады и штурма, нежели о том, чтобы какой-то Севастьян Глебов имел пригожий вид в очах государевых, и все же… ему было приятно.

Они нырнули в яму. В темноте, рассеиваемой слабым светом двух коптящих факелов, мелькали лопаты. Солдаты Никифора начали вытаскивать землю и камни, а люди Глебова продолжали копать и расковыривать стены с помощью ломов и киянок. Шум стоял оглушительный. Люди не разговаривали, работали как автоматы, на пределе сил. Они знали: стоит остановиться — и все повалятся кто где стоял и тотчас заснут на месте. А работа еще не закончена. К утру Феллин должен пасть.

Никифор с Севастьяном, расставив людей по местам, вышли на воздух и направились к телегам, туда, где ждали своей очереди бочки с пороховым зельем. Стоило отойти от стен на десяток шагов — и тишина буквально оглушила двоих молодых людей. Хотя и здесь шумели, но открытое пространство и приглушенные голоса показались им блаженством по сравнению с норой под стенами, где каждый звук тысячекратно усиливался эхом.

При свете луны Глебов разглядел, что его помощник довольно молод, но выглядит потрепанным, как будто жизнь уже успела потаскать его по таким местам, куда упаси Бог сунуться человеку со слабыми нервами и некрепким здоровьем. Особенно старили Никифора глаза. Они глядели с постоянной тоской. Как будто жил в груди этого человека незримый червь и точил его страшной печалью.

— Пойдем к нашему костру, — предложил Севастьян. — Отдохнем хоть немного. Я, честно тебе скажу, еле на ногах держусь. Все-таки у меня такой привычки нет, как у моих людей.

У тебя сброд какой-то каторжный, так мне Курбский сказал, — заметил Никифор, шагая рядом с Севастьяном.

— Верно… Сам не знаю, как удалось совладать с ними, но теперь они меня слушаются. Только о том и думают, как бы мне угодить да заслужить прощение в очах государя.

Никифор остановился.

— Знаешь, какая беда у нашего государя? — тихо спросил он. — Да не у него одного, а у всего народа?

Севастьян ничего не знал…

На Москве скончалась кроткая царица Анастасия Романовна Захарьина. И запели по бесконечным дорогам российским калики перехожие, оплакивая кроткую царицу вместе с царем и всем народом:

Приутихло-приуныло море синее,

Глядючись-смотрючись с черных кораблей.

Приутихли-приуныли поля зеленые,

Глядючись-смотрючись на государев двор.

Преставляется царица благоверная:

В головах стоят два царевича,

В ногах сидят две млады царевны,

Супротив стоит сам грозен царь,

Грозен царь Иван Васильевич.

Говорит царица таковы речи:

— Уж ты слушай, царь, послушай-ка,

Что я тебе, царица, повыскажу:

Не будь ты яр, будь ты милостив

До своих до младых двух царевичей.

Не будь ты яр, будь ты милостив

До своих князей, до думных бояр,

Не будь ты яр, будь ты милостив

До своих солдатушек служащих,

Не будь ты яр, будь ты милостив

До всего народа православного…

Не стало женщины, чья любовь покровом укрывала и царя с его безумными вспышками гнева, и всю землю, над которой Иоанн Васильевич был поставлен монархом коронованным. И тотчас закопошились по всем углам Кремля таившиеся дотоле змеи.

Нет, не люди под «змеями» разумеются, но людские страсти, бесовские наваждения, живущие в людской груди. Братья Анастасии, Захарьины, ненавидели Адашева и Сильвестра. Сильвестр хоть и находился в отдаленном монастыре, но и оттуда доходили до Москвы слухи о его благочестии, о его молитвенности, о том, как любят и почитают опального протопопа окрестные люди и местные монахи. Как такое стерпеть?

Царь предавался яростному отчаянию. Царица стыла в гробнице, а Иван Васильевич раскалялся и распалялся все больше и больше, так что уже и самые слезы начинали закипать на его щеках. Горе растерзало его. И все кругом, больше в угоду государю, проливали горючие слезы. И вот под личиной усердия, посреди этих слез, начали появляться первые признаки гнусной клеветы.

Некоторым людям (таких, честно признать, большинство) просто необходимо везде отыскивать виноватых.

Иначе не избыть им горя лютого, даже если никто в этом горе не был виноват, кроме Господа Бога, — а уж Господь Бог лучше знает, когда Ему призвать к Себе невинную душу кроткой царицы.

Интриганы быстро воспользовались ситуацией. Ах! Что открылось им! Какое неслыханное злодейство! Неспроста случилась безвременная кончина Анастасии Романовны… Есть у нее виновники.

— Государь! — шептали Иоанну в оба уха. — Ах, государь! Ты в отчаянии, Россия оплакивает супругу твою, а два изверга торжествуют! Добродетельную царицу извели Сильвестр и Адашев, ее враги и тайные чародеи… Ибо чем, как не чародейством, объяснить, что они так долго владели твоим умом?

Государь знал, что Анастасия не любила ни Сильвестра, ни Адашева. Те также не слишком нежную приязнь к ней испытывали, хотя и почитали как законную супругу своего повелителя. Сильвестр в отчаянии умолял государя позволить ему оправдаться, но какое там!..

— Он — как василиск, ядовит и коварен, — говорили царю, — одним взором вновь тебя очарует, батюшка, и произведет мятеж в народе… Народ ведь им околдован вполне и любит его, не ведая, какому злодею отдает свое сердце…

Беда надвигалась на страну, а между тем русские войска должны были взять Феллин и отодвинуть латинников подальше от границ Московии.

Над командующим Адашевым нависла страшная угроза.

Курбский знал об этом и спешил. Война должна была решиться вот-вот — и вместе с тем решалась и судьба этого князя: возвращаться ли ему на Москву к царю Ивану или же отправляться к Сигизмунду, который, несомненно, оценит приезд столь выдающегося полководца… Западные рыцари умеют любить хорошего противника и понимают причины, которые вынудили того или иного знатного человека переменить покровителя…

И сотой доли этого не знали Никифор с Севастьяном, когда стояли ночью, под луной и звездами у стен обреченного Феллина и разговаривали; только смутное чувство тревоги терзало их молодые сердца.

— Вижу я, — сказал вдруг Севастьян, поддавшись ощущению родства с этим человеком, брошенным, как и он, в котел войны, — что случилась у тебя, Никифор, какая-то большая беда, о которой ты не хочешь говорить. Откройся мне. Может быть, завтра мы оба погибнем. Но в любом случае, клянусь, я не воспользуюсь против тебя тем, что услышу.

— Ладно, — отозвался Никифор, понурив голову. — Я вспомнил об этом, когда увидел твоих солдат. Они вернули меня в нехорошие дни моей жизни…

Я родом из здешних мест, жил на западе, хоть и подданный русского царя. У меня было небольшое поместье, где хозяйничали мы с отцом. Как ты понимаешь, я незнатного рода — с тобой не сравнить. И богатства у меня куда меньше.

— А откуда ты знаешь, что я знатен и богат? — удивился Севастьян. — Мне-то кажется, последний месяц я выгляжу как последний оборванец. Даже говорить начал, как они…

— Я видел, как ты держишься в седле, — сказал Никифор. — У тебя с детства были лошади. И не для работы, для выездки. Нет, брат, такая осанка приобретается не за один год. Чтобы так себя вести, человек должен родиться свободным и знатным, уверенным в себе. А знаешь, что самое главное?

— Что? — удивился Севастьян. Он никогда не задумывался над такими вещами. Конечно, при встрече с незнакомым человеком он разглядывал его, пытался понять, с кем свела его судьба, — но определить, кто он родом, как его воспитывали… Нет, этим он обычно не занимался.

— Самое главное — это мелочи, — объяснил Никифор. — Одежда может изорваться в дороге, после сражения, но пряжки, ремни, шитье — это остается. У тебя богатые пряжки. У тебя кольцо. Перчатки из хорошей кожи. Понимаешь?

Севастьян кивнул.

— Я — другое дело, — продолжал Никифор горько. — Но и я знал, что такое счастье. У меня была невеста, очень красивая девушка, ласковая и заботливая. Она происходила из эстов и была простой крестьянкой, но мне до этого и дела не было. Она перешла в святую православную веру и готова была обвенчаться со мной. А потом пришел вор и украл мое счастье.

— Как это случилось? — тихо спросил Севастьян и взял Никифора за руку. — Я тоже пережил горе, поверь. Я пойму все, что ты скажешь. Каждое слово.

— На их дом напали разбойники. Такое иногда случается. В тех лесах хозяйничала одна банда… Они редко выходили к человечьему жилью, больше промышляли нападениями на путников. Однажды даже ограбили епископа, который ехал в один монастырь. Латинского епископа, — добавил Никифор, чтобы Севастьян не ужасался.

Но его собеседник все равно огорчился.

— Почему же этих людей не поймали?

— Их поймали, — сказал Никифор горько. — Но моей невесты это не вернуло. Им вырвали ноздри, их били кнутом и отправили на каторгу…

— Они похожи на тех, кто пришел со мной, — сказал Севастьян. — Понимаю.

— Да.

Никифор помолчал и добавил:

— Я знаю имя того, кто поджег дом… Его звали Артемий Плешка. Если я когда-нибудь встречу этого человека — а Господь пошлет мне эту встречу! — я порву его на куски голыми руками…

Севастьян прикусил губу, но ничего не сказал.

У костра Евдокии не оказалось. Только вода стояла в котелке. И, что странно, гладкая поверхность воды чуть покачивалась, дробя отражение луны, — так будто кто-то только что касался котелка — прежде чем убежать…

* * *

За час до рассвета, когда луна как-то незаметно скрылась за горизонтом, — точно девица, удаляющаяся из хоровода веселых подруг, чтобы поразмышлять о чем-нибудь своем в уединении, — к Севастьяну прибежал один из солдат Никифора.

— Пора! — выдохнул он.

Татары уже хозяйничали возле телеги. Севастьян склонился над Никифором — тот все-таки заснул, — и слегка потряс его за плечо.

— Штурм! — объявил Севастьян коротко. — Вставай.

Никифор долго, протяжно простонал и махнул рукой, сбрасывая руку Севастьяна, но тот был настойчив.

— Просыпайся, Никифор! Начинается дело!

Никифор вдруг распахнул глаза, и Севастьян увидел в них прыгающий ужас.

— Что?.. — коротко вскрикнул Никифор. — Что случилось?

— Штурм, — в третий раз сказал Севастьян.

— А… — Никифор вдруг обмяк и успокоился. Хотя в слове «штурм» содержался явный намек на сражение, кровь, смерть… и все же эти вещи представлялись Никифору гораздо более приятными и легкими, нежели та, что преследовала его в сновидении, и Севастьян понял это.

— Идем, — он чуть сжал локоть своего нового товарища. — Мои татары уже повели туда телегу с зельем.

Оба вернулись под стены. Двое или трое лежали убитыми — этого не было, когда Севастьян с Никифором уходили.

Из пролома выскочил Иона, встрепанный и чумазый, аки черт.

Глянул на погибших, Севастьянов оруженосец по старой скоморошьей привычке свистнул и плюнул, а после смешался и, приняв благочестивый вид, сотворил крестное знамение.

— Вишь ты, — пробормотал он. У одного из убитых была разбита голова сброшенным сверху камнем. — Как попали-то, в такой темноте? Не иначе, случайно…

Севастьян заметил, что ни один из его людей не пострадал. Все трое мертвецов были из отряда Никифора.

Долго предаваться скорби времени не было. Скоро все они могут разделить участь этих молодцов.

Они полезли в подкоп.

— Давай! — охрипшими голосами кричали там.

Факелы беспощадно коптили, от копоти глаза начало щипать, слезы потекли сами собою, мешая смотреть. От резкий звуков закладывало уши.

— Выйти лишним! — гаркнул Никифор во всю глотку. — Ты, ты и ты — остаетесь!

И искоса поглядел на Севастьяна.

Тот понял и тоже назначил несколько человек в пороховую команду. Остальные вывалили наружу и побежали к лагерю — передохнуть перед началом решительного штурма. Многие надеялись отсидеться, пока дело не закончится. Если стены Феллина рухнут сразу, то можно будет вообще надеяться на благоразумие ливонцев, которые сразу сдадутся и избавят русское воинство от необходимости лишний раз обагрять оружие кровью.

Теперь в подкопе орудовало шесть человек. Татары тоже ушли. Бочки лежали, как будто торжествуя: сколько времени были они для отряда обузой — и вот теперь настал для них царский час! Вот теперь от них зависит исход осады такой важной крепости! Да вся Война от них, можно сказать, зависит!

— Запалы коротки, — проговорил один из солдат. — Взорвемся мы тут, братцы, вместе с этим порохом…

— Прямо в рай попадем, — натужно засмеялся другой. — Взлетим в небо, а там и ангелы нас подхватят.

— Надорвутся ангелы-то, — мрачным тоном вставил третий. — Как хотите, а помирать очень неохота.

— Кому-то придется поджигать фитили, — твердым голосом сказал Севастьян. — И это буду не я.

Солдаты переглянулись, но промолчали. Они уже поняли, что Севастьян Глебов не принимает неправильных решений. Боярин, последний в своем роде, обязан остаться в живых. Потом уже, когда дети у него народятся, — тогда сможет и о славе подумать, и смерти геройской бегать не станет. Но драгоценная кровь Глебовых не должна пролиться раньше времени.

— Да ладно, чего там, — после короткой паузы проговорил сиплый голос, — я останусь. Душегубец я, братцы, а сколько невинноубиенных на моей душе — того и сам не знаю, и имен их тоже не ведаю. О ком молиться? Чьего прощения испрашивать?

— Как это — душегубец, а кого загубил — не знаешь? — удивился Севастьян. — Первый раз такое слышу!

Он уже понял, кто вызвался быть добровольцем. Артемий Плешка. Повинный в гибели Никифоровой невесты. А Никифор еще не знает о том, что злейший его враг находится совсем близко…

— Вот, к примеру, сжег я дом, а там люди погибли, — сказал Плешка и яростно закашлялся, отплевываясь и выхаркивая мокроту. — Ни имен, ни даже числа… Я остаюсь.

— Может, подлиннее запал сделать? — подал голос кто-то из Никифоровых людей. Явно жалел Плешку, хоть тот и признался в содеянном.

— Длиннее нельзя, — сказал Плешка. — Сыро тут. Не загорится. Не поминайте лихом! Все равно мне прощения не будет, ни от царя, ни от Бога.

Никифор пробился вперед, вырвал факел у одного из солдат и поднес его к самому лицу Плешки. Осветил снизу вверх, слева направо, не узнал.

— Я тоже остаюсь, — сказал Никифор. — Иначе наделаю каких-нибудь глупостей. Авось не надорвутся ангелы. Авось простят нам…

Прочие выбежали вон и едва успели увернуться от града камней. Осажденные готовились всю ночь, чтобы под утро отомстить хотя бы немного своим недругам.

— Обнимемся, — предложил Плешка.

Никифор протянул ему руку.

— Как тебя называть? — спросил он.

— Артемием.

Никифор содрогнулся всем телом.

— Не ты ли — злейший враг мой? — спросил он тихо. — Не ты ли сжег хутор в ливонских лесах?..

Артемий Плешка заплакал, не стыдясь и не боясь.

— Ты ведь убить меня мечтаешь? — спросил он сквозь слезы. — Мне говорили, что жених у той девочки остался… Я не хотел, чтобы люди умирали. Мы тогда оголодали и хотели у них свинью со двора свести, а они сразу за вилы… Дом случайно загорелся.

Никифор и слушал, и не слушал. Слова пролетали мимо его ушей, не задевая сознания. Он понимал одно: остался наедине с тем, кто разрушил всю его жизнь. И теперь, в последние несколько минут, ничто уже не имело значения.

— Давай поджигать, что ли, — будничным тоном проговорил Никифор.

Он достал кресало и начал стучать. Полетели искры.

Запал занялся сразу. Красная точка быстро побежала к бочкам.

В этот миг что-то светлое пролетело через всю нору. Оно тоже рассыпало искры, только белые, а не красные, и эти искры не извивались, точно титла, а имели четкие ровные очертания.

Спустя миг на бочках появилась тонкая женская фигурка. Ясные светлые глаза глядели на двоих смертников, рот улыбался, руки простирались к ним, готовясь принять обоих.

— Прости его, Никифор! — крикнула Евдокия. — Прости его! Да не зайдет солнце в гневе твоем!

Никифор взял Плешку за руку и сжал пальцы. Тот ответил на пожатие, все еще плача. Евдокия смотрела на них и улыбалась все радостней, все шире. Затем — грохота взрыва они не услышали — их охватило огромное облака света, и все прекратилось.

* * *

Стены Феллина взорвали и подожгли сразу в нескольких местах одновременно. В проломы хлынули русские войска. В сражении участвовали и татары, теперь союзные русскому царю. Этих особенно боялись. Магистр Фюрстенберг (в те минуты еще магистр!) заперся в башне, и туда к нему ввалились наемники — солдаты из Германии, псы войны, которые очень любили деньги и чрезвычайно дорожили собственной шкурой (хотя чем там было дорожить? Впрочем, на вкус и цвет товарища нет, как говорят русские!).

— Магистр, дело проиграно, — объявили немцы, топчась на пороге.

Магистр обернулся к ним, седой, печальный.

— Проиграно дело, — повторили немцы, здоровенные, пышущие здоровьем, воняющие пороховой гарью, потом, кровью и дерьмом.

— Сдаваться надо, — сказали немцы, скрипя доспехами, гремя мечами и жуткими с виду орудиями, вроде гизарм и алебард, рыгая прогорклой кашей.

— Сдавайся, магистр, сдавай Феллин, — напирали немцы, которые очень хотели и дальше убивать и грабить, но чрезвычайно не хотели, чтобы убивали и грабили их.

— Я не хочу сдаваться, — проговорил магистр Фюрстенберг. Он был стар и страшился бесчестия не меньше, чем его отважный ландмаршал Бель. — Не изменяйте своему долгу! Вспомните о своей чести, господа! Умоляю вас… Хотя бы за деньги.

— Какая честь за деньги? — глумливо удивились немцы.

— Никто не узнает, — зашептал Фюрстенберг, чувствуя себя отвратительно, точно заговорщик, который плетет грязные и совершенно ненужные козни. — Я дам вам много денег, и об этом никто не узнает. Так мы спасем нашу честь, и мою, и вашу! Заклинаю вас, господа, возьмите от меня все мое золото, серебро, драгоценности… Я готов отдать вам все, что накопил за эти годы!

И тогда случилось вот что.

Немцы вломились в комнату, где возле окна стоял великий магистр, неотрывно глядящий на свой погибающий город, и схватили старца под руки.

— Мы знаем, — от лица всех наемников заговорил один, с рыжей бородищей на всю грудь, с бантиками по бедрам и розой на гульфике, — мы отлично знаем, что Ливонский орден свез в замок Феллин все свои богатства, боясь, как бы они не достались русским. Это ведь так?

— Господа, — воскликнул старик, простирая к грабителям руки и не скрывая слез, которых не видел причин стыдиться, — прошу вас, не трогайте достояния Ливонского ордена. Мои личные сокровища — все ваши, я готов умереть в нищете, если потребуется, но не касайтесь этих сундуков… Возьмите мое! У меня не так уж мало — и обещаю, ни одна живая душа не узнает об этом!

Он хватал их за руки, засматривал им в глаза, он как будто позабыл, что такое достоинство великого магистра и едва ли не пресмыкался перед наемной сволочью. Но немцы только смеялись, широко разевая рты.

И тогда Фюрстенберг сжал губы и выпрямился.

— Поступайте, как вам угодно, — проговорил он холодно. — Я вижу, что нам осталось только погибнуть. Хорошо, мы погибнем.

— Мы не можем сражаться за дохлое дело, — объяснил рыжебородый. — Мы получаем деньги за то, что пускаем в ход наши мечи и алебарды. Но мы должны остаться в живых и получить нашу плату, иначе все это бессмысленно.

— Избавьте меня от вашей так называемой наемнической морали, — сказал великий магистр. — Долгие годы мой слух не оскверняли подобные речи и — хвала Пресвятой Деве! — я слушал только наш благородный Устав. Делайте что хотите, но помните: за каждую украденную монету вы дадите ответ не только Господу, но и людям на земле. Возмездие настигнет вас гораздо раньше, чем вы предполагаете.

Он замолчал и больше не проронил ни слова.

Оставив замок на разграбление вождям немецких наемнических отрядов, великий магистр Фюрстенберг вышел навстречу победителю. Русские уже ворвались в город и теперь хозяйничали там. Дом за домом проходили люди царя Ивана, выискивая там возможных врагов. Десятки пленных ливанцев толпились на главной площади под охраной царских стрельцов — несмотря на военные действия, эта отборная гвардия Иоанна сохранила весьма боевитый и щегольской вид. Среди тех, кто вызвался стеречь пленников, были и татары — те в роскоши одежд даже превзошли царских стрельцов. Глаза рябило от красных казанских сапог, от золотых кистей на сапогах, поясах, головных уборах; один или двое носили расшитые парчовые халаты, у многих одежда была украшена мехами. Щелкали на ветру стяги — с изображением Спаса Нерукотворного Образа, с гербами родовитых вельмож. Лошади без седоков, с седлами и без, бродили по улицам и вид имели крайне растерянный, как будто хотели бы, чтоб кто-то им, в конце концов, объяснил: что опять происходит в беспокойном и странном мире людей!

Многие, гуляя по Феллину, не могли налюбоваться красотой этого хорошо организованного города. В нем находилась не одна, а целых три крепости; впрочем, настоящее сопротивление оказывала только одна. Несколько раз улицы пересекались глубокими рвами и крепкими стенами, в которых зияли проломы, так что люди могли свободно проходить. Женщины Феллина, как по команде, либо попрятались, либо оказались жуткими уродинами с лицами-подушками, заплывшими свиными глазками и махонькими губками. К таким и подступиться-то было страшно! Не говоря уж о том, что одеты все они были из рук вон плохо.

Что, конечно, было сплошным маскарадом, ибо в Феллине во множестве нашлись прекрасные лавки с богатыми тканями, привезенными из разных стран Европы, а также сделанными прямо здесь, в Ливонии. Женщин не разыскивали и особенно не трогали — не до того было. Солдаты устали.

Пушки составили едва ли не главное богатство, захваченное в ливонском городе. Почти полтысячи — шутка сказать! Пушкари, народ особенный и странный, ликовали и обнимались. Двое или трое пушкарей из числа ливонских полубратьев захотели перейти под руку русского царя, и русские пушкари охотно поддержали их просьбу, ибо знали: кто-нибудь другой и мог переметнуться на сторону победителя из своекорыстных побуждений, но только не пушкари — этим попросту было жаль бросать свои пушки!

Припасов в Феллине хватило бы на три осады, если не больше. И это обстоятельство тоже говорило о том, что орден находится при последнем издыхании. В былые времена люди выстояли бы в гораздо худших условиях перед противником несравненно более сильным. Что-то сломалось в Ливонском ордене, что-то отмерло в нем, и геройство отдельных людей больше ничего не решало.

«Это потому, что Господь милостив к народу православному», — говорили в войске. И отчасти именно так оно и было.

Головорезы под командой Севастьяна Глебова собрались на узенькой улочке Феллина, неподалеку от трактира — наглухо закрытого. «Наглухо» — это значит, что ставни были заперты на засов, двери — на прочную задвижку, и самый дом упорно не подавал признаков жизни, несмотря на то, что над ним покачивалась вывеска «Колесо и Гвоздь».

Гвоздь — невероятно больших размеров — повстречался колесу, попал в спицы и затормозил его движение. Видимо, предполагалось, что это же самое случится с путником, который будет пробегать по данной улице и вдруг увидит трактир. «О! — воскликнет путник, споткнувшись о самый вид трактира с пивными кружками, выставленными в окне. — Кажется, здесь можно неплохо посидеть за кружечкой пивка? Так зачем же я бегу мимо, да еще так быстро? Пожалуй, зайду сюда и отлично проведу вечер!»

Увы, никто не ждал теперь, чтобы русские зашли и провели вечер. Если в трактире кто-то и находился, он предпочитал отсиживаться в подвале, молясь и надеясь на лучшее.

— Есть охота, — проговорил Тришка по прозванию Медведь. — Может, взломать эти двери? — Он покосился на тяжелую дубовую дверь, которая лучше подходила бы к какому-нибудь укреплению, нежели к питейному заведению. — Засов здесь совершенно хлипкая.

— Ты полагаешь? — не без иронии осведомился Иона.

Тришка уверенно кивнул несколько раз.

— Хлипкая засов, — повторил он. — Ну-ка, братцы, отойди. — И навалился медвежьим плечом на дверь.

В трактире никого не оказалось, хотя порядок здесь поддерживался идеальный. Тришка фыркнул и плюхнулся за стол. Иона подбежал к полкам и принялся разливать напитки прямо из бочки.

— Ровно наш квас, но забирает знатно! — сообщил оруженосец командира, возвращаясь к столу, где устроился Севастьян. — Попробуешь, добрый мой господин? Очень тебе советую, только много не пей. Тебе рука твердая нужна и голова ясная.

— Что ж… — молвил Севастьян. — Выпью.

Они с Ионой распили по кружке. Иона вздыхал, отводил глаза, водил пальцем по столу и болтал ногами — явно хотел завести какой-то разговор, да не знал, как подступиться.

— Ну, что у тебя на сердце, выкладывай, — не выдержал Севастьян. — Вижу ведь, что-то вертится…

— Да эти-то, наши — то… Плешка дурак и с ним тот мрачный, будто с того света вернулся, Никифор… Они ведь оба погибли там, в подкопе. Когда мину взрывали.

— На все воля Божья, — сказал Севастьян. — Не вызвались бы они, так я бы других назначил. Спасибо хоть, от греха меня избавили. Тяжело брать на совесть чужие души.

— Так я о чем, — продолжал Иона, как будто не слышав сказанного, — эта девка-то, Евдокия… Она ведь тоже пропала. Я, Севастьян, знаешь как думаю? Я думаю, она неживая была. Она странная была — это да, все замечали. Только думаю я, что «странная» — немного не то слово.

— А какое слово будет правильным? — спросил Севастьян. Он начинал хмелеть, не столько от выпитого, сколько от усталости и бессонницы.

— Говорю же, мертвая она была. Умерла и сама не поняла, когда и как. Бывают такие души, которые не сразу уходят от тела. Бродят по земле, встречаются с людьми, ответа у них ищут. Вот и Евдокия — тоже… Тот человек, который ее убил и после раскаялся…

— Он и не хотел ее убивать, — сказал Севастьян.

Иона отмахнулся от этого замечания с досадой, как от чего-то несущественного.

— Да не в убийце дело! Его Евдокия сразу простила. Потому что он не хотел, а она это знала. Нет, она искала своего жениха. Сказать ему что-то хотела… А после они все трое примирились. Вот тогда все и случилось.

— Что? — спросил Севастьян. — Что случилось?

— Они ушли, — отозвался Иона. — И Евдокия, и муж ее, и убийца. Все трое. Потому что не дела наши важны, а намерения; добрых же дел мы совершать по своей воле не можем, но только в Боге.

— Это ты от кого такое слышал? — спросил Севастьян, подняв бровь.

— А что, — смутился Иона, — слишком по-ученому?

— Да, — Севастьян вдруг засмеялся. — С Лавром разговаривать полюбил, а, Иона? Или с этим святошей, с Сергием Харузиным? Вот уж право, не мужчина, а черничка.

— Будем их поминать, — решил Севастьян. — Жаль девушку, красивая была и добрая. Да и Никифора жаль.

— Ну, если уж так рассуждать, так и Плешку тоже жаль, — подытожил Иона. — Эх, хорошо здесь сидеть да отдыхать, боярских забот не ведать!

* * *

А боярских забот в те дни был полон рот.

Командовать русскими войсками поручено было теперь Мстиславскому — Адашева вызвали в Москву, пред грозные очи царя — держать ответ за все «злые дела», что были сотворены этим вельможей, близким другом и советником государя. Для чего царицу отравил? Зачем колдовством царя очаровал? Непросто пришлось Адашеву. Вызвали из дальнего монастыря попа Сильвестра. Царь кричал на обоих, брызгая слюной ядовитой, кипучей:

— Ради спасения души моей приблизил я к себе иерея Сильвестра! Думал, что тот, по своему сану и разуму, будет мне споспешником во благе! Глупец! На кого понадеялся! Лукавый лицемер! Обольстив меня сладкоречием, думал он только о мирской власти и сдружился с Адашевым, чтобы управлять моим царством! Разве не так? Разве не хотели вы оба править без царя? Вы раздавали города и волости своим единомышленникам, все места заняли своими угодниками — а я… я был невольником на троне! Как пленника, влекут царя с горстью воинов сквозь опасную землю, в самую Казань, не щадят самой жизни его! Что, не так все было? Запрещали мне ездить по святым обителям! Немцев карать препятствовали!

(Припомнил тут царь и то, что Адашев выступал против войны с Ливонией).

Что тогда творилось на Москве — лучше не думать. (Иона с Севастьяном, например, сидя в кабаке в Феллине, о том и не помышляли, чему были весьма рады).

Судьи выслушали царя и потупили глаза. Кое-кто объявил, кося глазом в сторону Грозного, что «сии злодеи уличены и достойны казни». И тут поднялся старец митрополит Макарий. Первосвятитель не боялся больше ничего. Он был дряхл и готовился к смерти. Если и жило в нем какое-то опасение, то лишь одно: как бы не сойти в могилу с грехом на совести. И потому он, желая говорить только истину, сказал царю — нет, надлежит выслушать обвиняемых, ибо у них найдется, что сказать в свою защиту…

Поднялся общий крик, заглушивший тихий голос рассудка. «Люди, осуждаемые чувством государя мудрого и милостивого, не могут представить никакого оправдания, а их козни весьма опасны!». Сильвестр был отправлен на Белое море, в уединенную Соловецкую обитель — благое место для спасения души! Адашев как персона светская пострадал больше — сперва хотели отправить его в ссылку и поселить в новопокоренном Феллине, но затем перевели в тюрьму в Дерпт, где он и умер несколько месяцев спустя. Царь охотно поверил в то, что уличенный изменник сам себя отравил ядом…

* * *

До прибытия в Дерпт осужденного Адашева оставалось несколько недель…

Фюрстенберг, бывший магистр Ливонского ордена, разговаривал с князем Иваном Мстиславским. Поневоле сравнивал князь Иван Фюрстенберга с ландмаршалом Белем, который точно так же стоял перед русскими командующими и говорил с ними об истории ордена и о погибшей его славе.

Магистр держался иначе. Тоже с достоинством, но говорил исключительно о материях житейских. О золоте, о богатстве ордена, о его землях. Кто и как будет теперь этим владеть? Магистр просил отпустить его из Феллина вместе с орденской казной, но боярский совет не принял этого условия.

— Государь наш Иоанн Васильевич желает держать вас пленником, — был ответ Мстиславского, который недавно получил строгие указания: великого магистра не выпускать ни под каким видом!

Лицо магистра исказилось от ужаса, который старик даже не попытался скрыть. Весть об участи, постигшей ландмаршала Беля, уже дошла до Феллина, и большой радости оттого, что теперь во власти Иоанна Васильевича окажется Фюрстенберг со своими людьми, никто из ливонцев не испытывал.

— О, нет! — воскликнул Фюрстенберг, будто забывшись.

— К несчастью, такова воля государя, — развел руками Мстиславский. — Впрочем, от его лица обещаю вам, что вам будет оказана милость. Мы решили освободить только немецких наемников.

По щеке Фюрстенберга пробежала судорога, он сжал жилистый кулак, взмахнул им в воздухе и сквозь зубы проговорил:

— Лучше бы вы их повесили, а нас отпустили!

— К несчастью, это невозможно, — повторил Мстиславский, — такова воля нашего государя!

Фюрстенберг несколько мгновений глядел ему прямо в глаза. В водянистых выпученных глазах ливонца князь Иван отчетливо прочитал: «Ну и дрянь же ваш государь с его волей!». Ему даже почудилось, что ливонский магистр произнес эти слова вслух, и Мстиславский торопливо огляделся по сторонам. Но нет, свое мнение Фюрстенберг оставил при себе. Весьма благоразумно. Мстиславский, разумеется, не станет делиться своими соображениями с прочими русскими вельможами. Времена, судя по тому, как расправились с Сильвестром и Адашевым, настают чрезвычайно беспокойные. Еще припишут вышеуказанные мысли самому Мстиславскому!..

Послали за немецкими наемниками, которые охотно сдались в плен и даже согласились расстаться кое с каким оружием. Эти притопали на двор и встали, привычно сбившись в кучу. Глядя на них, князь Мстиславский вдруг как-то очень ясно осознал: они не в первый раз переживают поражение и плен. Их уже захватывали и продавали, их уже оценивали и покупали, им, бесправным пленникам, уже предлагали вступить в ряды победоносной армии — за более приятную плату, чем мог предложить прежний работодатель, ныне разбитый… Все это они уже переживали не по одному разу и теперь снова ждали повторения того же самого.

И Мстиславский, глядя на наемную сволочь, безмолвно поклялся себе: не будет для них повторения! Слишком уж уверены они в собственной безнаказанности! Сперва чинили разбой, как хотели, потом сражались — сражались, правда, недурно, — но в последний миг бросили своего нанимателя и теперь косят собачьим, просительным и вместе с тем нахальным взором в сторону победителя.

Нет. Пусть даже и не надеются.

И тут прибежал запыхавшийся вестовой.

— Князь! Государь батюшка! — крикнул он еще издали, размахивая сдернутой с макушки шапкой.

Мстиславский сдвинул брови. Фюрстенберг, стоя рядом, сжался. Он догадывался, что именно взволновало посланного.

— А говорили, в Феллине вся казна ливонская собрана! — задыхаясь, говорил он, от возбуждения проглатывая целые слоги. — А вот ни одного сундука целого здесь нет! Клянусь тебе!

Он вывернул карманы своего кафтана, как будто хотел показать, что не взял ни пенязя.

Мстиславский налился гневом, как грозовая туча — громом. Медленно повернулся всем корпусом в сторону старика великого магистра — теперь уже пленного и низложенного.

— Где сокровища ордена?

— У немцев, — не скрывая злорадства, отвечал Фюрстенберг и показал на них пальцем. — Их товарищи еще раньше разломали эти сундуки, забрали все, что там отыскали и бежали через те проломы в стенах, что сотворили храбрые русские саперы…

Доклад Фюрстенберга подтвердился почти тотчас: на площадь притащили еще десяток немцев, захваченных во время бегства русскими войсками. У тех имелись при себе довольно большие суммы ливонскими артигами, а также сокровища из золота и драгоценных камней.

Был среди них и тот рыжебородый наглец, который посмеялся над стариком, когда тот напомнил ему о чести.

Теперь рыжий выглядел далеко не так роскошно: русские недурно начистили ему физиономию. Один глаз наемника заплыл. Веко сделалось огромным, темно-синим с красными точками, оно наползло на око и как бы заменило его собой, безобразное и жуткое. Здоровый глаз, покрасневший и налитый слезами, все время дергался в орбите, как будто искал путей к спасению.

Магистр сказал ему:

— Вот и свиделись, сударь…

Немец шевельнул губами в окровавленной бороде. Пробормотал:

— Заступись, магистр!..

— Ладно, — сказал Фюрстенберг и обратился к князю Мстиславскому: — Прошу вас, господин, помиловать всех этих людей. Я по вашему лицу вижу, то вы предпочли бы вздернуть их всех высоко и коротко, без долгого разговора. Не берите на свою христианскую совесть такого поступка!

— Не будет ли моя христианская совесть более отягощена, если я отпущу их на все четыре стороны? — усомнился Мстиславский. — Вы — достойный человек, господин фон Фюрстенберг, и намного старше меня. Вы опытнее, и я склонен вас слушаться — как послушал бы собственного отца. Клянусь! Вы — прекрасный противник, учтивый, доблестный и честный, вместе с моим царем отдаю вам по заслугам и принимаю ваше предложение! Вы остаетесь в плену, а эти господа свободны идти на все четыре стороны!

Он повторил это громким голосом.

Немцы обрадованно захохотали, зашевелились, Приготовились расходиться. Но тут стрельцы, хорошо знавшие своего командира, остановили их. Ударами тупых сторон алебард заставили попадать на колени. И пока ошеломленные немцы стояли и потирали виски, стрельцы срывали с их поясов кошели, набитые краденым добром, снимали с их плеч хорошую одежду, отбирали у них кинжалы, пояса, сапоги, даже шапки, не говоря уж о браслетах и кольцах. Босые, в одних рубахах, немецкие наемники покинули Феллин под громкое улюлюкание русских и татар.

Пленный магистр холодно улыбался, глядя им вслед.

Он знал, куда они направляются.

Другого пути отсюда у них попросту не было. Не в Московию же им брести, в самом деле! Царь Иван немецких наемников на службу не возьмет. Нет, их дорога — к Сигизмунду, в Польшу. Или к Эрику, в Швецию.

Но в любом случае на их пути стоит город Рига. А в Риге, в одном из двух орденских замков, сидит Готард фон Кетлер, который теперь будет магистром. Вероятно — самым последним из магистров ордена. Нравственные понятия Кетлера и его характер были Фюрстенбергу очень хорошо известны.

И предчувствия Фюрстенберга полностью оправдались. Увидев немецких наемников, нагих, ободранных, предавших орден и ищущих защиты у того же ордена, Кетлер без долгих разговоров велел повесить их как изменников…

Из Феллина часть армии вернулась в Москву вместе с пленниками. Севастьяна и Ионы с возвратившимися не было: Глебов со своими людьми присоединился к Мстиславскому, который заразился рыцарским духом и жаждал продолжать поход в глубь Ливонии.

На Москве победителей и побежденных встречали радостью и большим любопытством. К ливонцам не испытывали особенной ненависти, хотя царя Иоанна так и распирало от гордости. Еще бы! Только что расправился со злодеями, которые отравляли его жизнь, — и в прямом смысле этого слова, и в переносном, — и вот, пожалуйста: одержаны блистательные победы! Толпы радостных жителей Первопрестольной собирались на улицах, чтобы поглазеть на пленных ливонцев. Зрелище было внушительное — на сей счет постарались все. Фюрстенберг ехал на лошади, возглавляя колонну. Иоанн лично показывал народу этих людей как некое свое новое достояние. Среди зрителей находились и татары в большом количестве, и один из них, знатный и богато одетый, приблизился к ливонским пленникам, плюнул на одного из них и закричал:

— Так вам! Дураки! Глупец и сын глупца! Научили русских оружию! Научили их пушкам, пороху! И нас сгубили, и себя! Дураки!

О Фюрстенберге следует сказать, что его участь была куда более приятной, нежели судьба умершего в Дерпте Адашева: Фюрстенберг получил от царя небольшое местечко Любим под Костромой, где провел остаток жизни в тепле и довольстве.

Загрузка...