Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Соколовой
Какое оно – счастье?
Очень хрупкое, словно пыльца на крыльях бабочки.
А еще удивительно цветное, ясное, теплое… Счастье – просыпаться рядом с любимым мужчиной, чувствовать его запах, видеть чуточку сонную улыбку, касаться губами его губ – и замирать, наслаждаясь моментом. Счастье – разговаривать, просто быть рядом с любимым человеком, узнавать его и убеждаться, что полюбила не напрасно.
Счастье, о котором и не мечталось.
А оно пришло, сбылось, протянуло руку и повело за собой. И я каждую секунду его чувствую и летаю, словно на крыльях.
Отец и маменька пришли на второй день, на меня посмотрели, переглянулись – и головой покачали. Любовь, тут понятно все.
Илья и Машенька тоже в палаты царские наведались, Вареньку, правда, с собой не взяли, ну так и не надо покамест, я и их впредь ко мне приходить отговорила. Борю попросила, тот своим приказом Илью со службы на год отставил, для разбора дел семейных.
Илья возмущаться начал, но тут уж и я ему потихоньку объяснила, что беда может быть большая, именно из-за него.
Он не только мой брат, но и Аксиньи, втянуть его куда угодно легко будет, не мне, так ей. А я ведь его выручать кинусь, в стороне не останусь, и Борис тоже…
Илья проникся, но от опасности бегать не пожелал, пришлось и Борису приказать, и отцу надавить – не всегда в атаку идти надобно, иногда выждать полезнее. Так что отправился Илья в рощу к Добряне, там ему и здоровье чуточку поправят, и Божедар обещал его подучить.
На это Илья согласился скрепя сердце.
Мне за брата спокойнее стало. Отец предупрежден, никуда не полезет он, матушка тоже, Илья при деле, Машенька при Вареньке маленькой, да и не нравится ей Аксинья, та хоть что делай – не отзовется невестка. Прабабушка еще осталась, но та сама кого хочешь обидит, а потом забудет да и сверху добавит.
А я тенью скользила за Борисом, стараясь не быть навязчивой, но и не оставлять его одного надолго, особенно там, где злая рука может нанести удар.
После нашей свадьбы… я ожидала много чего.
Взрыва, недовольства, бунта, покушения на убийство…
Не было – ничего!
Только истерики от Любавы и Федора в первый день, а потом… потом как отшептало. Вдовая царица сидела в своих покоях и, как говорил Патриарх, готовилась к отъезду в обитель.
Любава-то!
Да я скорее поверю, что гадюка салатом питаться начнет, чем эта дрянь от власти откажется! Для нее власть над людьми – это все, это жизнь, воздух, кровь в жилах! Маринке все же власть побочно нужна была, ее роскошь больше привлекала, а дела государственные ей скучными почитались. А вот Любаве нравилось во все вникать, в мелочь каждую, она и на заседаниях думы Боярской присутствовала вместо сына, и доклады сама читала, и чего только не делала в той, черной моей жизни. И так легко она от всего откажется?
Не верю я в такое, ждет своего часа, гадюка, ужалить собирается, а только где и когда?
Федор тоже удивил. Ни истерики, ни скандала какого – мимо проходил, ровно как мимо стенки. Смотреть – смотрел, да ведь взгляды – они неуловимые, больше-то и не было ничего. Ни записки какой, ни слова, ни движения – просто взгляд. А смотреть и кошка может, чай, глаза есть. Тут и пожаловаться вроде как не на что.
А вот Аксинья…
Сестра ходила ровно тень серая, платья роскошные, украшения – на трех цариц хватило бы, а вот движения неловкие, неуверенные. И я вижу, боль она прячет.
Федор?
Чего удивительного, в бытность мою он и со мной груб да неловок был, но, видимо, сдерживаться старался. А Аксинье и того не досталось.
Я к ней шаг сделала, так сестра дернулась, ровно от кнута, и ушла быстрее, чем я хоть слово сказать успела. И боярыни за ней следуют неотступно, то Пронские, то Раенские, то еще кто из приспешников Любавиных. Неудивительно, что она так боится… Федор ведь в ней волен, в жизни и смерти, жену у него отобрать не выйдет. А трудно ли так сделать, чтобы ей жизнь кошмаром казалась?
Может, и уже…
Михайла мне на глаза и вовсе не попадался. И пугало меня все это до ужаса.
А сюда еще весточка от Божедара добавилась.
Боярыня Пронская, оказывается, Любаве племянница родная. У матери Любавы, у ведьмы чужеземной, трое детей было, одну-то дочь она как есть народила, она и силу материнскую унаследовала. А вот двое других, как бабушка и сказала, с ритуалом зачаты были, иначе почему они сразу после смертей в семье появлялись?
Может, потому Любаве и на Федора ритуал проводить пришлось? Не смогла б она зачать как обычные люди? Потому у нее один сын и появился? Дочерей не было, никого более не было?
Я не поленилась с чернавками побеседовать, те и рассказали мне, что все верно, незадолго до появления на свет Федора скончался один из царских дядюшек. Да там и не удивился никто, старику уж за семьдесят было, болел он постоянно…
Я бы тоже не удивилась. Но и ежели Любава все это устроила, тоже не удивлюсь. Ей в самый раз чужая смерть была, можно и ускорить ее чуток. Может, потому и Федор-то таким неудельным получился, что жертва стара была да больна? Знать бы мне ответ…
Почему не Борис?
Подобраться к нему не получилось? Или еще какая причина была?
Потом я к мужу пристала, Борис и рассказал мне, что, когда отец на Любаве женился, Борис ее принял плохо, пришлось отцу его отправить отдельно пожить, наместником, в другой город. Аж на два года.
Федька родиться успел, когда Борис домой вернулся.
Любаве просто пришлось брать того, до кого добраться можно было, а через половину Россы за пасынком… Ритуал это, понимать надобно! Тут все значение имеет: и положение звезд, и день, и час, и сил требуется много… не рискнули просто. Взяли того, кто рядом оказался. Так ли это, не ведаю, а похоже выглядит.
И еще один узелок развязался.
Бабушка Агафья в покоях матери Бориса побывала. Прошлась, подумала, пригляделась, принюхалась, иначе и не скажу. И сказала, что нет там ничего черного.
Что бы с государыней ни случилось, не причастна к этому была Любава. Никаким боком.
Борису сразу легче стало. Но решение свое насчет монастыря он отменять не собирался. Пусть едет, зараза, авось в палатах воздух чище будет!
Евлалия Пронская, кстати, во дворец зачастила.
Так-то она Ева, дочь Сары, внучка Инессы, которая еще Ирина Захарьина. И – ведьма?
Я к ней приглядывалась при встречах внимательно. На беседу не звала, рано войну объявлять, не ко времени. А ежели мы с ней сцепимся, ох и полетят перья в разные стороны, и я не уверена, что одолею… нет, не так даже!
И не такую я на клочья порву и сама сдохну, на шее ее зубы сомкнув, да разве в ней дело? Тут все серьезнее и страшнее будет.
Почему она Бориса убила?
Почему Борис ее к себе подпустил?
Хотя второе и понятно как раз, боярыня же, и знакомая, и видел он ее не раз, чего б не подойти с вопросом? Он опасности и не ждал, не ждал удара. Но и Боря не тюфяк какой, он воин и тренируется каждый день по часу, упражнения с клинком делает. А удар нанести позволил, да не в спину, в грудь! Почему перехватить не успел? Замешкался али еще причина какая была? Нет ответа покамест. А вот оружие ведьмовское меня заинтересовало.
Нарисовала я его, как смогла, прабабушке отдала, та рисунок передала Божедару, обещал богатырь разузнать, что да как. Это ведь не секира какая, не алебарда, у такого оружия своя дорога, кровью политая. Это для убийц оружие, и странно мне, как оно у ведьмы оказалось?
Или мать ее чем-то таким промышляла?
А зачем ведьме клинок? У нее другое на уме, я вот тоже на силу свою полагаюсь больше, чем на руки-ноги, я не рукой врага отталкивала – силой хлестнула, ослепила бы на пару минут, или мягче – глаза отвела да увернулась.
Откуда этот клинок?
Часть вопросов разрешилась, но появлялись новые. Свербели безжалостно, требовали ответа.
И его придется найти ДО того, как нас ударят. Потому что я могу и не отразить этот удар, и цена моего незнания страшной будет. Что – моя жизнь? Тут вся Росса на весы положена…
Жива-матушка, помоги!
– Ева, помоги, деточка! Люблю я его!
Евлалия на свекровь покосилась чуточку презрительно, вздохнула незаметно.
Любит-любит… уж какого она за год стрельца-то любит? Пожалуй что… первого? Как нашла себе боярыня Степанида в том году радость малую, так и продолжается по сей день. Странно даже…
Кому другому боярыня Степанида строгой казалась да неприступной, а вот Евлалия точно знала: падка боярыня на молодых мужчин. Ненасытна она, нетерпелива, до утех плотских жадна́, что кошка мартовская. В молодости, поди, всех конюхов перещупала, со всеми перевалялась, ну тогда она и моложе была! А возраст-то уже берет свое.
И смотрится уже боярыня не красавицей-девицей, сколь притираний на себя не намажь, а возраст не скроешь! И не каждый мужчина на красу такую позарится! А и позарится, так… мужчины же!
Равновесие такое, женщина с кем угодно может в постель лечь, да не с каждым мужчиной тому порадуется. А мужчины хоть и получают свое каждый раз, да вот не с каждой женщиной смогут они в кровать лечь! Ох, не с каждой!
Притирания боярыне надобны, которые молодость возвращают. А еще – зелья дурманные. Выбирает-то она себе парней молодых, эти на все способны, а вот чтобы в постель со старухой лечь… тут им немного голову и затуманивает, опосля таких зелий и корова за королеву покажется.
– Так чего тебе дать? Зелья дурманного?
– Приворотного, да и побольше! Евочка!
Ведьме только вздохнуть и оставалось.
– Зелье я дам тебе, то не беда. А только… кого ты приворожить-то задумала?
– Андрея. Ветлицкого.
Застонала Ева сквозь зубы стиснутые. Ну… свекровушка! Ну, головушка… ты бы еще кого себе нашла, помоложе!
Андрюха, боярина Ветлицкого младший сын, двадцати двух лет от роду, красавец писаный, кудри золотые, глаза голубые, хоть ты его в красный угол ставь да любуйся всласть!
– Заподозрят неладное!
– Хочу, чтоб моим он был!
Еве со свекровкой не с руки было ссориться, а все ж отговорить она ее попробовала. Куда там! Уперлась боярыня Степанида, не своротишь!
А только и Ева о смерти прабабки своей не раз слышала, и ладно б одной прабабки! Инес хорошо рассказывала, что с ведьмами монахи-то делают!
По-своему решила Ева:
– Зелье я дам тебе. Но подливать его раз в десять дней надобно будет, поняла?
– А…
– Когда за полгода любовь ваша не остынет, о чем сильнее подумаю. А покамест спасибо скажи за то, что делаю!
– С-спасибо!
Шипела свекровушка, что змея в кустах, да Еву таким не проймешь, она и сама шипеть горазда.
– Пош-шалуйс-ста.
Поняла боярыня Степанида, что не выпросит большего, вздохнула горестно:
– А через полгода – обещаешь?
– Слово даю. Когда и правда он тебе надобен, сварю я тебе зелье сильное, просто нет у меня сейчас омелы сильной, да и заманихи чуть осталось. Вот в июне соберу омелу[5], тогда и…
Это боярыня Степанида понимала, покивала даже:
– Хорошо, Евушка. Только не забудь обо мне, лапушка!
– Не забуду, матушка Степанида. Никак не забуду.
– Благодарствую, доченька.
Ушла боярыня и зелье унесла…
Ева ее проводила, дверью шарахнула раздраженно. Доченька! Слово царапнуло, разозлило неприятно, пора, пора бы уж самой ей ребеночком мужа порадовать! Ан… ждать приходится ради интриг теткиных! Ежели не закончит она их в этом году, Ева с ней серьезно говорить будет.
Пора ей наследницу ро́дить, чтобы Книгу в свой срок передать!
Пора.
– Едут, государь! Мощи едут!
Борис, который уж и думать обо всем забыл, на патриарха покосился недоуменно:
– Мощи, владыка?
– Мощи святого Сааввы! Истерман их купил да и нам отослал, по случаю! Есть же польза от иноземца, мы бы вовек не сторговались, да и грех это великий…
Устя язычок прикусила, чтобы не съязвить. Значит, мощами торговать – грех великий, а когда их для тебя кто другой купит, так и ничего страшного, можно так? Ой как интересно-то!
Промолчала.
Борис заместо нее спросил:
– Макарий, так что далее? В какой монастырь ты их определить желаешь? В который храм?
Владыка задумался.
– Государь, я так думал, хорошо бы, когда сначала они в столице остались. Ненадолго хоть, чтобы приложились все желающие. Святой ведь… может, и ты снизойдешь?
Борис отказываться не стал:
– Хорошо же. Готовь встречу, Макарий, а мы уж с супругой, как положено, помолимся… Верно, Устёна?
Устинья глаза долу опустила.
– Как ты скажешь, государь, так и до́лжно быть.
Патриарх с одобрением покосился.
Покамест царицу оценивал он положительно. И скромна, и тиха, и скандала никто не видел от нее. Разве что боярыню Пронскую, Степаниду, к себе вызвала да поговорила жестко, ну так той и на пользу пошло. Все орать меньше стала баба вздорная, а то ведь не затыкалась ни на час, чувствовала безнаказанность свою. А сейчас присмирела… Надолго ли?
Бог весть.
Понимал Макарий, что сейчас на бабской половине палат передел власти происходит, такой же жестокий, как война, но вмешиваться не собирался. И Любава родня ему, и за Устинью Борис вступится, Макарию все одно несладко будет. Лучше подождет он в сторонке, покамест победитель определится.
И так уж Любава шипела, просила Устинью придержать, да куда там!
– На тебя, государыня, теперь весь народ смотрит. Помни о том, будь кроткой и благочестивой, пример подавай честным женам и дочерям.
– Благослови, владыка.
Макарий и благословил. И еще раз порадовался.
Марина-то и слушать не стала бы его лишний раз. Рявкнула, фыркнула бы, своими делами занялась. И поди тронь ее! Царица как-никак.
А эта покорна и благочестива, тиха и спокойна, по терему ходит глаза долу, разве что супруга надолго не оставляет, ну и то понятно – молодожены.
– Когда мощи ждать?
– Дней через десять, владыка.
– Распорядись все подготовить, Макарий. Сначала мы с супругой посмотрим и ты, мало ли что там иноземцы утворить могли, не было б прилюдного конфуза. Потом и на площади те мощи выставим.
Макарий бороду огладил, кивнул:
– Мудр ты, государь. И то, что там иноземцы понимают в истинном благочестии… тьфу у них, а не вера! И клирики их в Роме, говорят, погаными делами занимаются. Так и сделаем, спервоначала в палаты твои все доставим, потом уж на площадь выставим.
– Вот и ладно, Макарий.
Владыка на государя посмотрел да и откланялся. Чего ему молодых смущать? Видно же, хорошо им друг с другом, тепло, уютно… Пойти помолиться, что ли? Чтобы и деток их успел он окрестить…
Не было б этого разговора, да подслушала Устинья двух девок-чернавок, которые орешки щелкали, болтали весело.
– …опять белья недостача, а Степанида ходит, как и ничего.
– А что ей, когда царица Любава ей все простит, хоть ты горстями воруй? Хоть белье, хоть подсвечники, как в том году…
– Да, Любава. Хоть и женился государь наново, на Устинье Алексеевне, а все одно, не поменялось ничего.
– А что Устинья? Думаешь, даст ей эта гадюка хоть что сделать? Да никогда!
– Ты про царицу-то поосторожнее, сама понимаешь, она и язык вырвет.
Девчонки огляделись, поскучнели, потом одна из них итог подвела:
– Да… как была Любава государыней, так и останется, пасынок погневается да простит, а эта… ну и пусть себе за мужем хвостом ходит, хоть при деле каком будет, а не как та… рунайка.
Устя бы и дальше послушала, да мимо ее уголка укромного девицы уж прошли, а за ними бежать да расспрашивать ни к чему. Но выводы она сделала и боярыню Пронскую к себе позвала.
Та пришла, руки на груди сложила, воззрилась неуступчиво.
Устинья ее ожиданий не обманула, улыбнулась, как в монастыре научилась у матушки-настоятельницы. Та и не таких обламывала, попади ей Степанида, так уползла б до мяса ощипанной, навек про улыбку забыла.
– Поздорову ли, боярыня?
– Благодарствую, государыня, здорова я.
– А в палатах государевых, тебе вверенных, как дела обстоят, боярыня?
– И тут благополучно все, государыня.
– Да неужто? – Устинья удивилась, брови подняла. – Как так благополучно, когда в кладовых недостача, вечор девка руку на поварне обварила, а в горнице стекло ветром вышибло. Хотя и не ветер это, а царевич подсвечником кинул?
Боярыня нахмурилась еще сильнее.
– Так решено уж все, государыня.
– Адам Козельский никого не лечил.
– Так чего его к каждой дергать? Замотали руку – и не жалуется уже.
– Стекло вставили, знаю я. А с недостачей что?
Степанида замялась.
Про недостачу ей ведомо было, но вот откуда что Устинья узнала?
Устя нахмурилась, головой покачала:
– Вот что, боярыня. Ты мне книги хозяйственные принеси сей же час, посмотреть хочу, кто и сколько ворует. И девку сенную чтобы сей же час Адам осмотрел.
Степанида брови сдвинула:
– Так книги хозяйственные у государыни Любавы… государыня.
Устя улыбнулась вовсе уж по-гадючьи.
– Вот и понимаешь ты все хорошо, боярыня. Государыня Любава в монастырь собирается, не возьмет она с собой книги, незачем они ей там. А я остаюсь. И ты остаешься, когда не найду я никаких пропаж. Знаю, Марина этим не занималась, ну так я руки приложу, не побрезгую. И к белью приложу, и к подсвечникам, так, к примеру…[6]
Степанида аж выдохнула, а что тут скажешь? Вот же, стоит зараза и глазищами своими смотрит, серо-зелеными, и улыбочка у нее такая… все она понимает, только вслух не произносит.
Зашипела боярыня, ровно кубло гадючье:
– Хорош-ш-ш-шо, гос-с-сударыня, сей же час-с-с-с все исполню.
– Да про девку не забудь. Поговорила я с Адамом, не против он. Пусть к нему обращаются все пострадавшие, государь ему и помощника второго нанять разрешил.
– Да, гос-с-с-сударыня.
– Иди себе, боярыня, а книги предоставь немедленно!
Устя дождалась, пока за боярыней дверь закрылась, и в окно посмотрела.
Там ветер обледенелые ветки раскачивал, тяжко, тоскливо…
Она такой же веткой в гнездо гадюк сунула, пошерудила там… авось и цапнут раньше времени? Чует душа неладное, ох чует!
Жива-матушка, помоги!
Анфиса Утятьева все действия свои на три шага вперед продумывала. И других она сильно за такое поведение уважала, вот ту же Устинью Заболоцкую.
Тихоня-то она, понятно, а как развернулась? Поди ж ты!
Все на царевича охотились, а она – на царя, и поймала ведь, да еще, считай, врагов и нет у нее.
Данилова Марфа в монастыре, но с ней просто беда приключилась, там Устинья не виновата. Орлова и Васильева ею от смерти спасены, Мышкина… ту в монастырь далекий отправили, так она рада до беспамятства, что не казнили.
Сама же Анфиса замуж выходит в скором времени, за Аникиту Репьева.
Дождался ее парень, Анфиса ему на грудь пала, от счастья заплакала, все у них и сложилось.
А то как же?
Федор – понятно, но покамест она в палатах царских была, она Аниките записочки писала исправно, в любви своей признавалась, вот и боярич ее ждал.
Дождался.
Свадьба на Красную горку и будет как раз, а сейчас Анфиса на Лембергскую улицу направлялась. Травница там живет, да такие притирания делает, такие отвары… Анфиса не раз уж у нее все покупала. Красота – она ж не сама по себе возникает и прибавляется, за ней ухаживать надо, долго да тщательно.
Вот Анфиса и старалась.
С травами в баню ходила, с травами волосы мыла, лицо и тело мазями натирала – пропусти день, мигом гадкие веснушки появятся, даже осенью они Анфису мучают… тайна страшная, ну так что поделать, если коса у нее золотая, да ближе к рыжине. Вот и проскакивают пятнышки противные!
Не место боярышне на Лембергской улице, ну так Анфиса и оделась просто, косу под платок темный убрала, чернавку доверенную с собой взяла, лицо накрасила так, чтобы не узнать ее сразу было, возок у трактира оставила…
До лавки травницы дойти не успела она – чужой возок пролетел, снегом подтаявшим обдал боярышню, та едва лицо прикрыть успела.
А возок у лавки остановился, и из него боярыня Пронская вышла. Не Степанида, а невестка ее, ту Анфиса тоже знала. В палатах царских видывала.
Не частая она там гостья, но захаживала, да не к свекровке своей, а к государыне, Анфисе еще тогда интересно было, чего ей надобно, а сейчас и вдвойне.
Как тут устоять да не подслушать?
Анфиса знала, стоит ей в лавку войти, сразу колокольчик над дверцей брякнет, ее услышат. Так можно и не входить ведь, на то и окна, чтобы под ними подслушивать?
И то ей ведомо, что травница задыхается время от времени, ей свежий воздух надобен, одно из окон обязательно она приотворенным держит. Анфиса и подошла к лавке вплотную, под одно окно зашла – тихо, под вторым прислушалась…
– …не отходит от него.
– От меня тебе что надобно? Яда какого?
– Нет, травить ее не ко времени, Борис от ярости обезумеет, всех снесет. Ритуал надобен, Аксинья затяжелеть должна.
Анфиса уши навострила. Одну Аксинью знала она, а ритуал?
– Правила ты знаешь, человек родной с ней крови надобен.
– Аш-ш-ш! Брат ее подойдет? Отец и мать не так на подъем легки, а брата выманить несложно будет.
– Вполне себе подойдет, только до новолуния нам бы управиться.
– Новолуние…
– Через пятнадцать дней. Совсем ты не следишь ни за чем.
– У меня ты есть, матушка.
– Не вечная я, скоро уж пора мне настанет, дар передавать надобно будет.
– Только слово молви, матушка.
Далее Анфиса и не слушала. Отползала так тихо, что снежинка не шелохнулась, не скрипнула под сапожком. А в голове другое билось.
Ежели узнают…
Ежели…
И еще одна мысль ей пришла. А ведь когда расскажет она это Устинье… Можно ли?
Чего ж нельзя? Слова – они слова и есть, а что царица сделает – пусть сама решает. Ей же, Анфисе, от того только выгода великая будет. И рассказывать Устинье надобно, не кому другому.
Как ни странно, Анфиса Устинью уважать начала после отбора. Щучка акулу завсегда уважать будет, когда уплыть сможет. Теперь дело за малым – пройти в палаты государевы да с царицей увидеться… а и не страшно, ей Аникита поможет. Скажет она ему, что Устинью на свадьбу пригласить желает, авось не откажет он невесте?
С тем Анфиса и выбралась с Лембергской улицы незамеченной. Повезло ей, жива осталась.
Аксинья на Михайлу посмотрела злобно, как на врага лютого.
А что ж? Когда б не он, злодей проклятый, разве б она за Федора замуж вышла? Да никогда! Михайла, дрянь такая, и Устинья дрянь… и убить их обоих мало! Устьку особенно!
Аксинья-то на другое рассчитывала, что выйдет она замуж за царевича, старшую сестру к себе возьмет, и помыкать ей будет, и гонять то туда, то сюда… а она за царя замуж вышла!
Как только смела она, гадина!
И выглядит счастливой, видела ее Аксинья несколько раз в коридорах! Идет, аж светится изнутри, когда одна, не так еще, а ежели с мужем, так и вовсе хоть ты ее на небо выкатывай вместо солнышка. И платье на ней дорогое, хоть и скромное, и украшения царские, и… и не бьет ее муж, это Аксинье сразу видно.
Теперь видно.
Ей-то от Федора доставалось частенько, не по лицу, конечно, но за косу ее таскали, шлепки и щипки сыпались постоянно, да и остальное все…
Не знала Аксинья, что долг супружеский – это больно так. С Михайлой что было, оно только в радость случалось, но ведь не скажешь о таком Федору-то?
Нет, никак не скажешь!
Михайлу она ненавидела, но что пришел он – хорошо, сейчас хоть Федора уведет… может быть.
И верно.
– Мин жель, на Лембергской улице танцы сегодня, не желаешь пойти? До утра веселье будет, скоморохи из другого города приехали с медведем дрессированным, борьбу показывают, потом еще бои собачьи будут… развеемся?
Федор подумал недолго.
– И то. Сейчас платье сменю, да и поедем с тобой, прикажи покамест возок заложить.
Михайла поклонился да и вон вышел, на Аксинью и не посмотрел даже… Скотина!
Аксинья и сама не знала, чего ей больше хочется. Чтобы посмотрел? Чтобы сказал слово ласковое? Или забыть его навсегда?
Одно уж точно верно: она теперь жена чужая, невместно ей на другого глядеть. А сердце болит, раненым зверем воет, стоном заходится…
Очнулась она от рывка за косу.
– Ай!
Федор уж рыжую прядь намотал на руку, улыбался недобро.
– Мужа не слышать? Иди сюда, порадуй меня перед уходом…
Толчок в спину – и летит Аксинья лицом вниз на кровать, чувствует, как грубые руки юбку задрали… только сердце все одно болит сильнее.
Мишенька…
За что ты со мной так?!
Во всем ты и Устинья виноваты!!!
– Батюшка, это Заболоцкая во всем виновата! Понимаешь, она, и только она!
– Сиди, дурища!
Боярин Мышкин на дочь свою гневно покосился, брови сдвинул. Вивея вновь слезами улилась, так и брызнули они в разные стороны.
Да-да, Вивея!
Государь, конечно, про монастырь сказал, а только легко ли чадо свое, любимое, кровное, на вечное заточение отдать? Вот и такое бывает ведь!
Больше всех из детей своих любил боярин Мышкин младшую доченьку, Вивеюшку!
Любил, обожал, баловал безмерно, ни в чем отказа не знало дитятко избалованное, по золоту ходила, с золота ела-пила! И себя считала самой лучшей, самой достойной…
А кого ж еще-то?
Когда на нее выбор пал, когда на отбор ее пригласили, Вивея и не задумалась даже, все как до́лжное восприняла. Ясно же! Она достойна!
А вот когда начали ей объяснять, чего она достойна… Ладно бы слова злые! Их Вивея и не слышала никогда, мало ли что завистники болтают! Но…
Как пережить, когда на НЕЕ, вот самую-самую, лучшую и потрясающую, прекрасную и удивительную, даже внимания не обращают! Устинья Заболоцкая, поди ж ты, царевичу нравится! А Вивея… Это кому сказать!
Вивею выбрали, потому что она немного на Устинью похожа!!!
Это уж потом узнала девушка, и такая черная желчь в ней вскипела…
Она!!!
ПОХОЖА!!!
Да это Устинья на нее похожа, и вообще… как такое может быть?!
Это других девушек должны с Вивеей сравнивать и головой качать, мол, хороши вы, да куда вам до совершенства-то?!
И царевич должен был сразу же на Вивее жениться, вот как увидит ее! На колени пасть, руку и сердце предложить…
А ее не поняли!
Обидели!!!
Да что там, оскорбили смертельно! За собой Вивея и вины-то никакой не чувствовала, она справедливость восстанавливала. Вот и отец на нее не за боярышень отравленных ругался, что ему те дурищи?! Досталось Вивее за то, что попалась она по-глупому! Когда б не уличили ее, так и пусть их, не жалко! Но как так сделать можно было, и чтобы яд не подействовал, и чтобы сама Вивея попалась?!
Дома отругал ее боярин, мать за косу оттаскала, да тем все и кончилось бы…
Государь с чего-то взъярился!
Казалось бы, какое Борису дело до идиоток разных! Ан нет! Приказали Вивею в монастырь определить, да как можно скорее… Разве мог боярин Фома с чадом своим любимым так-то поступить?
Да никогда!
В монастырь холопка отправилась.
Той и денег дали достаточно, и семью ее отпустили на волю, и им заплатили… Будет другая девица в монастыре сидеть, говорить всем, что она Вивея Мышкина, а сама Вивея…
О ней боярин тоже подумал.
Чуть позднее договорится он с кем надобно, будет не Вивея Мышкина, а скажем, Вера Мышкина, племянница его дальняя. Тогда и замуж ее выдать получится, и приданое он хорошее даст.
А покамест сидеть Вивее в тереме да молчать.
И все б хорошо вышло, да только…
– Как – женился?!
Когда Федора с Аксиньей Заболоцкой венчали, от души злорадствовала Вивея.
Что, Устька, и тебе не обломилось тут? Широко шагнула, юбку порвала? Не по чину рот открыла?
Вот и поделом тебе, дурище! Не бывать тебе царевною, смотри на сестру свою да завидуй ей смертно! Другого-то Вивея и представить себе не могла, и такие уж сладкие картины выходили… тут и дома посидеть не жалко.
А потом другая весточка пришла.
Боярин Фома с круглыми глазами домой явился.
Женился государь Борис Иоаннович! На Устинье Заболоцкой женился! Говорят, братца его едва откачали, мачеха в крик… Разброд и шатание в семье государевой! А Борис и ничего так, доволен всем.
Тут уж и Вивее поплохело от всей души ее завистливой.
ЦАРИЦА?!
Да как Господь-то такое допускает?! Да это ж… да так же…
Вот тут и понял боярин Фома, что такое припадок, хоть ты священника зови да бесов отчитывай! Малым не сутки орала в возмущении Вивея, рыдала, в конвульсиях билась, уж потом просто сил у тела ее не хватило, упала она, где и кричала. Весь терем дух перевел…
А когда открыла Вивея глаза, хорошо, что никто туда не заглядывал, в душу ее. Потому что поселилась в ней черная, смертная ненависть. Жуткая и лютая. И направлена она была на Устинью Заболоцкую, на… соперницу?
Нет, не думала больше Вивея о ней как о сопернице. Только как о враге лютом, во всем Устинью винила. Как увидела б – кинулась, вцепилась в глотку…
Только об одном молилась Вивея: о возможности отомстить! Господь милостив, Он ей обязательно поможет! А когда нет…
Рогатый не откажет!
Михайла ел, пил, пел, с девушками танцевал, смеялся…
Праздновал, да никто и не сказал бы, что волком выть и ему хочется. Сейчас удрал бы в снега, голову задрал да и излил бы так душу, чтоб из ближайшего леса все разбойники серые сбежали.
У-у-у-у-усти-и-и-инья-а-а-а-а-а-а-а!
Видел ее Михайла во дворце и сразу сказать мог – счастлива она.
До безумия, искренне… Неужто о Борисе говорила она?!
Неужто его любила?!
И ведь не за венец царский, не за золото, не за жемчуга и парчу, не за власть любит, это понимал он куда как лучше Федора. Тот бурчал, что позарилась Устинья на трон царский, да только глупости все это, не смотрят так на ступеньку к трону. А она на Бориса именно что смотрит, Михайла об искре единой в ее глазах мечтал как о чуде, а тут… дождался сияния, только не к Михайле оно обращено. Устинья потому глаз и не поднимает почти, чтобы никто в них света не видел, бешеного, искристого… Она когда на мужа смотрит, у нее лицо совсем другим становится. Не просто любовь это – невероятная нежность. Никогда она на Михайлу не посмотрит так-то.
Но и вовсе дураком Михайла не был, понимал: готовится что-то…
А когда так, выгоды он своей не упустит.
Пусть гуляют все и веселятся. Глубоко за полночь, оставив Федора в руках профессионально услужливой красотки, отправился Михайла по своим делам.
К ювелиру.
Старый Исаак Альцман на всю Ладогу славился, а жил неподалеку, на Джерманской улице. К нему Михайла и постучал, да не просто так, а заранее вызнанным условным стуком, в заднюю дверь.
Долго ждать не пришлось, почти сразу засов открылся.
– Юноша? Чего надо?
Михайла улыбнулся залихватски, ладонь открытую протянул, а на ней камешек. Зеленый такой, искрой просверкивает. Других рекомендаций и не потребовалось.
– Заходи.
Через десять минут сидели они друг напротив друга, за столом, и ювелир осматривал выложенные на стол три камня. Больше Михайла взять побоялся, потом еще принесет.
Исаак разглядывал камни, думал.
Потом качнул головой:
– Могу дать по три сотни рублей за камень. Каждый.
Михайла только брови поднял:
– Сколько?!
Цена была грабительская. Мягко говоря.
– А сколько ты хочешь? Десять тысяч серебром за каждый? Ха![7]
– Да неужели? – Цены Михайла представлял и знал, что изумруды до́роги, три сотни – это уж вовсе чушь…
– Я эти камни знаю. И знаю, кто покупал их у меня. Так что… готов принять камешки обратно. Три сотни за доставку да остальное за сохранение тайны боярина.
У Михайлы в глазах потемнело.
А и правда, мог же догадаться, что он… что его…
Ижорский, тварь, здесь камни и покупал?!
Исаак усмехнулся, это и стало спусковым крючком. Михайла резко подался вперед, нож в руке сам собой появился… и разрез на горле у Исаака – тоже.
Кровь на камни хлынула.
Михайла отстранился, чтобы не запачкало его, убивать-то и вовсе не страшно… камни вот испачкал… кончиками пальцев взять их, вытереть о рубаху умирающего ювелира, быстро дом осмотреть… Исаак – не боярин Ижорский, его ухоронку Михайле найти не удалось, но кое-чем все ж парень поживился.
Жалко, конечно, но серебро ему нелишнее, а что до остального… сбудет он камни с рук, но не на Ладоге. Есть у него на первое время деньги, а там видно будет.
Кого не ожидала увидеть у себя Устинья, так это Анфису Утятьеву.
А ведь пробилась как-то, стоит, улыбается.
– Поговорить бы нам, государыня.
Пролазливость уважения заслуживала, оттого Устинья и не отказала сразу. Это ж надобно извернуться, в палаты царские пройти, ее найти, время подгадать – все смогла боярышня, впусте так стараться не будешь!
– О чем ты поговорить хочешь, боярышня?
– Аникита считает, что хочу я тебя попросить. Свадьба у нас скоро, когда б государь согласился хоть заглянуть – сама понимаешь, честь великая.
– Честь. – Устя была уверена, что ради такого Анфиса бы унижаться не стала. Боярина Репьева попросила, ему б государь не отказал.
Боярышня вокруг огляделась.
– Точно не услышит никто нас? Очень уж дело такое… нехорошее.
И столько всего в ее голосе было: тут и нежелание связываться, и сомнение, и решимость – поверила Устя боярышне. И дело нехорошее, и делать его надо.
– Пойдем…
Устя боярышню провела в горницу, в которой, она точно знала, ни ходов, ни глазков не было, у окна встала, проверила, что внизу да рядом нет никого.
– Только тихо говори.
– Есть на Лембергской улице такая травница, Сара Беккер.
Устинья аж дернулась, ровно ее иголкой ткнули.
– Откуда ты ее знаешь?!
– Притирания она хорошие делает, мази, я их покупаю.
Рассказывала Анфиса быстро и толково. И видя, как бледнеет, леденеет лицо Устиньи, понимала – правильно сделала. Очень все вовремя.
Анфиса замолчала, Устинья обняла ее, с руки кольцо с лалом стянула, Анфисе протянула:
– Прими, не побрезгуй. И Борю уговорю я к вам на свадьбу быть, и… обязана я тебе. Не забуду о том вовек.
Анфиса кольцо примерила, на Устинью покосилась:
– Ты, боярышня… то есть государыня…
– Устиньей зови, Устей можно. И ты мне тоже не нравишься.
Анфиса фыркнула.
А в голове у нее другие мысли крутились. Когда у Устиньи ребеночек появится да у них… Друг государев вроде и не чин, а почище иного звания будет.
Это так, на будущее заявка, но о ней помолчит пока Анфиса. И навязчивой не будет.
– Мне присутствия государя хватит, пусть ненадолго, все одно почетно. А остальное… Ты мне тоже не нравишься, только эти бабы еще противнее.
Устя ухмыльнулась:
– Спасибо тебе, боярышня Анфиса. Не забуду.
Она тоже много чего понимала. И молчала. Так надежнее. А с Борисом она в тот же вечер поговорила, всего не рассказывала, попросила просто за Анфису с Аникитой.
Борис быть обещался.
Ежели супруга желает, побывает он на свадьбе у Аникиты Репьева и подарок молодым сделает – землю, хороший надел, и пусть жена дружит, с кем пожелает. Помнит он боярышню Утятьеву, та вроде как не дура. Пусть ее…
– Илюшка им наш понадобился… – Агафья Пантелеевна так выглядела, что, попадись ей Любава, от страха бы померла ведьма проклятая!
– Не просто так, к новолунию. Чего они заспешили так?
– Причина, значит, есть. А еще… не забывай, ребенок все из матери сосет, тем паче такой, ритуальный. А ведь Федор тоже к супруге присосался, они первой ее кровью связаны, брачными обетами, а может, и еще чего было, Аксинья-то не скажет, если вообще узнает.
Устя только вздохнула.
Первая кровь – она такая, имея ее, много чего с девкой сделать можно.
Может, и с ней сделали во времена оны.
Привязали ее покрепче к Федору, тому сила доставалась, а ей – все откаты за его пакости, вот и ходила она ровно чумная. А там еще и Марина добавилась… не узнать сейчас, да и узнавать не хочется, а надобно. И Илье все рассказать тоже.
– Слушаю – и дурно мне становится, – Илья едва за голову не схватился. – Ритуалы, жертвоприношения… Хорошо хоть Машенька с Варюшкой им не понадобились!
– Им бы и не угрожало ничего, – отмахнулась Устинья, – не родня они нам, непригодны для ритуалов. Хотя… могли бы их использовать, чтобы тебя выманить.
– Так мы им и позволили, – Божедар удивился даже. – Илью я учить взялся не для того, чтобы его всякая пакость одолеть могла!
– Так, может, и позволить им? – Добряна веточку березовую меж пальцами крутила, вроде и зима на дворе, а на ветке – листочки зеленые, точь-в-точь как у той, что на Устиньиной ладошке расцвела… – Тогда мы и поймать их сможем, и разобраться, как положено, и никто нам слова поперек не скажет.
– Хм-м-м… – Агафья задумалась. – А в чем-то и права ты. Что мы сейчас сделать можем, что у нас есть? Книга Черная? Так ее не уничтожишь, пока хоть один из рода жив, восстановится, напишут ее заново. Сара эта Беккер? Так ведь ее и схватить нельзя, она царю никто, не подданная она его. Мамаша ведь от нее отказалась, а отец ее так подданным Лемберга и остался, только тронь, вонь на весь мир пойдет. И то… в чем ее обвинишь? Что травница она – так не противозаконно, а что ведьма, еще доказать надобно, на государя не умышляет она…
– А ритуал?
– Так он не во вред Борису проводится, а на пользу Федору. Что плохого, что у царевича наследник появится? И… никто ж не погиб, не пострадал, даже и собираются они Илью в жертву приносить, так ведь не докажешь…
– Когда принесут – поздно будет.
– А вот бы нам с боярином Репьевым и поговорить, чтобы схватить их на месте преступления. Потому как иначе нам их не связать. Сара из Лемберга, дочь ее боярыня Пронская, Боярская дума на дыбы встанет, я уж о царице молчу, о сыночке ее…
– Сын там как раз и не обязателен. Аксинья – может быть, и то ведьмам крови ее за глаза хватит, знаю я о таком. Тут главное, чтобы меж Федором и Аксиньей в ту же ночь все случилось, а где именно они при этом будут – неважно!
Устя лоб потерла.
– Так что делаем-то?
– Нам бы подошло, когда Илью похитят, да желательно в тот же день, чтобы ни опоить не успели, ни еще как напакостить, чтобы не было у них времени. До ритуала он им живой нужен, да не обязательно в своем разуме. А как начался бы ритуал, так мы бы по-тихому и накрыли всех. – Божедар дураком не был, не командовал бы он иначе своей ватагой. – И шум нам не обязателен. Были люди, да и пропали, как и не было их никогда.
Устинья и не подумала хоть кого пожалеть.
– Искать их будут.
– Пусть ищут. Ладога – река глубокая, течение быстрое, а что с телами сделать, чтобы не всплыли, – то моя забота.
– И мне такой план нравится. Только нет ли чего… чтобы не могли они меня одурманить? – Илья тоже прятаться не хотел. Отец – он ведь тоже подходит, а одолеть его куда как легче. Достать сложнее, ну так… и похитить можно, и в Ладогу привезти – он бы с задачей этой справился.
Добряна головой качнула.
– Ежели б о простых людях речь, а то ведьмы. Всего я предусмотреть не смогу, от всех клинков щитов не придумать.
– Могут и просто по голове дать, – Устя кивнула согласно. – Им ты для ритуала нужен живым, а вот здоровым ли?
– Здоровым, – Агафья фыркнула. – И в сознании полном, это я точно знаю. Жертва чувствовать должна, понимать, что происходит.
– А когда б мы с Ильи аркан не сняли? Подошел бы он?
– Что ж не подойти? Ведьма бы откат получила, которая аркан накидывала, но и то не сильный. По ней бы разрыв стегнул, может, проболела б она какое-то время – и только.
– Понятно.
– А когда понятно вам, давайте думать. Чтобы и похитили меня, и вы меня нашли потом, – рубанул воздух рукой Илья. – Я не заяц, под кустом прятаться, я жить спокойно хочу, чтобы эта нечисть ни на меня, ни на родных моих руку не поднимала.
– Давайте думать. – И Агафья была согласна, и Добряна головой кивала.
Мужчины ведь…
Судьба такая у мужчин – рисковать, любимых грудью своей закрывать, врага воевать.
И у женщин судьба – ждать их из боя, любить да молиться. А когда получится – еще и помогать, чем могут, и лечить…
А могли три волхвы не так уж и мало. И ждали ведьм весьма неприятные сюрпризы. А кое-что и заранее надо было сделать, о чем и сказала Устинья:
– Илюша, надобно нам еще остальную семью из города отослать!
– Почему, Устенька?
– А когда б не о тебе они подумали, об отце да матери? А ведь они и правда тебя беззащитнее?
Агафья Пантелеевна, которая при беседе присутствовала, внука за ухо дернула крепко:
– Ты, малоумок, головой думать начинай! Не только о себе, но и о всей семье, ты это должен предложить был, не Устя!
Опомнился Илья, головой потряс:
– Бабушка, прости, и правда, дурак я. А только в такое поверить… это ж произнести страшно, не то что сделать! И не верится даже.
– И сделают, Илюша, и нас не спросят. Потому и хочу услать я родных подалее… Кажется мне, что счет на дни пошел, скоро стрела в полет сорвется. Не будет у них времени батюшку с матушкой из поместья везти, а Машенька нам вообще не родня, и Аксинья про то знает.
– Думаешь, рассказала она?
– Уверена. Царица Любава… она умеет из тебя так все вытянуть, сам не заметишь, а расскажешь!
– Поговорю я с родными, Устя. Только вот что им сказать? Так-то не послушает меня батюшка…
– А ты не с отцом-матушкой, с женой поговори, Илюша. Ее упроси сказать, что плохо ей на Ладоге, душно, тяжко. И то, печи тут топят, чад, гарь стоят, снег поутру весь черный, поди, белого и не увидишь-то. А как таять начнет, тут и вовсе тяжко будет, нужники-то вонять будут, их чистить зачнут… Пусть попросится уехать в деревню, там и срок доходит.
– А случись что?
– Смотрела я на нее, не случится ничего. И повитуха там есть, что первый раз у нее роды принимала, я расспрашивала, и крепкая у тебя Маша. Уж почти восстановилась она.
Илья только вздохнул, а что делать-то было?
– Хорошо, поговорю я с Машей. Только боюсь, что плакать она будет, возражать…
– Скажи ей, что от этого жизни ваши зависят. Она – твое слабое место, ежели ей или Вареньке угрожать будут, ты разум потеряешь, сделаешь, что враги захотят. Тогда всем плохо будет.
– А ежели тебя похитят, бабушка? – не удержался Илья от иголки острой, да и кто б тут язык прикусить смог? – Ты ж не уедешь?
– Ох, внучек, в том-то и беда, что не решатся они меня похитить. А жаль, сколько б проблем разом решилось.
Но, глядя на сухонькую старушку, поверить в это было сложно.
– Устёна, мощи привезли.
Устя на мужа посмотрела, кивнула:
– Смотреть пойдем, Боренька?
– Пойдем, радость моя, и Макарию приятно будет, и мне посмотреть интересно, Истерман много уж серебра потратил, там, кстати, и книги есть. Тебе они обязательно интересны будут.
– Будут, Боренька. Я ведь и перевод могу сделать, мы же учить людей на росском будем, чего нам их латынь и франконский? Нам надо, чтобы понятно было.
– И то верно, есть у нас толмачи, но и твоя помощь лишней не будет.
– Я переводить могу с листа, а дьячка выделишь – запишет, потом начисто перебелим, проверим, и можно печатать будет.
– Обязательно так и сделаем. Идем, Устёна?
Разговор этот не просто так шел, Устя как раз венец перед зеркалом поправила, ленту в косе перевязала, сарафан одернула, летник шелковый – не привыкла она к нарядам роскошным.
– Идем, Боренька. Куда мощи принесут?
– В палату Сердоликовую.
Ежели б не палата, Устя бы, может, сразу и не почуяла неладное.
Но даже сейчас она туда с неохотой заглядывала, вспомнить страшно и жутко было, как в той, черной жизни кровь по пальцам ее стекала, как любимый человек на руках ее уходил…
Нет, не хотелось ей туда идти, а надобно. Как на грех, палата была одной из самых больших да удобно расположенных, часто ею государи пользовались, оттого и на отделку потратились. Бешеные деньги сердолик стоил, пока нашли, да довезли, да выложили все алым камнем…
Устя себе твердо положила: покамест Любава во дворце, Пронские здесь, Федор по коридорам ходит, волком смотрит – она от мужа никуда. На два шага – и обратно.
Пусть ругается, возмущается, пусть что хочет подумает, второй раз она его потерять не может! Самой легче с колокольни головой вниз!
С таким настроением Устя и в палату вошла.
А там ковчежец с мощами уж принесли, Макарий распоряжается, довольный…
– Государь, дозволишь открыть?
А у Устиньи голова кругом идет, и мутит ее, и плохо ей…
– Да, дозволяю.
И – ровно клинком в сердце.
Огонь полыхнул, тот самый, черный, страшный, полоснул, и Устя вдруг поняла отчетливо – нельзя!
Нельзя открывать!
А остановить как?! Когда слуги уж отошли на расстояние почтительное, и стража стоит, и Макарий руку тянет…
– Боря… помоги!
На глазах у всех присутствующих царица оседать начала, и лицо у нее белое, ровно бумага, не сыграешь такое.
А Устя и не играла, перепугалась она до потери разума, за мужа перепугалась… Макарий невольно от мощей отвлекся, тоже к царице кинулся:
– Государыня!
Борис жену на руки подхватил, Устинья в рукав Макария вцепилась, глаза отчаянные:
– Владыка, умоляю!
Шепот такой получился, что обоих мужчин пробрало.
– Владыка… не трогайте… я объясню вам все… людей уберите!
Как тут отказать было?
– Вышли все вон! Государыне от толпы да духоты дурно стало! – Распоряжаться Макарий умел. Так гаркнул, что всех из палаты вымело, ровно метлой. Правда, шепот прошел: «Не иначе, непраздна?» – но Устинья о том и не думала покамест. Ей важнее было, чтобы никто ковчег не открывал.
А Макарий на другое смотрел.
Не на ковчег, а на отчаянную зелень глаз царицы. В сером мареве словно хоровод из зеленых листьев кружился, вспыхивали искры, гасли, и было это красиво и страшно.
Ой, не просто так она… ведьма?
Но на крест святой Устинья и внимания не обратила, на дверь смотрела куда как внимательнее. Наконец, закрылись створки, Устинья себе расслабиться позволила.
– Боря, прости, напугалась я.
– Чего ты испугалась, сердце мое?
Не слыхивал ранее Макарий, чтобы государь говорил так с кем-то. Мягко, рассудительно, ласково… С Мариной не то было, нежности меж ними не сложилось, страсть только плотская, а с первой женой сам Борис еще не тем был. Не повзрослел, не успел тогда… а вот сейчас…
Как ему сказать, ежели и правда государыня – ведьма? Сердце ему разбить? За что караешь, Господи?!
Но царица Макарию и слова сказать не дала:
– Прости, владыка, а только плохо все очень. Не знаю, какую опасность мощи эти несут, но черным от ковчежца веет. Таким черным, что… смерть там. И я это чую.
– А я другое думаю, государыня. Ведаешь ли ты, что у тебя с глазами? И откуда у тебя чутье такое появилось?
Ой и неприятным был голос у Макария. Но Устинья и не подумала глаза отводить. Вместо этого подняла она руку, коснулась креста, который висел на груди Макария, и четким голосом произнесла:
– Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли, видимым же всем и невидимым…[8]
Молитва лилась уверенно и спокойно, и Макарий выдохнул. Не бывает так, чтобы ведьма молилась. И в церкви плохо им, и причастие они принять не могут, а государыня два дня назад в храме была, и все в порядке… А что тогда?
– Государыня?
– Не ведьма я, владыка, когда ты этого боишься. Да только в глазах твоих не лучше ведьм я, получилось так, что среди очень дальних предков моих волхвы были. Давно, может, еще когда государь Сокол по земле ходил, а может, и того далее, кто-то из волхвов старых с прапрабабкой моей сошелся. Уж и кости их истлели, а наследство осталось. Не ведьма я, не волхва… потомок просто.
Макарий посохом пристукнул об пол, но тут уж сказать было нечего.
Волхвы… это дело такое. Знал Макарий и об их существовании, и о другой вере, и считал злом. Но… не таким, чтобы уж очень черное да поганое было.
Вот ведьмы – те точно зло, они от Рогатого. А волхвы… сидят они по рощам своим, и пусть сидят, вреда нет от них, на площади не выходят, слово свое людям не проповедуют, паству не отбивают, к царю не лезут – так и чего еще? Может, и они для чего-то надобны, а воевать с ними сложно и долго. Проще подождать, покамест сами исчезнут.
Храмов-то в Россе сколько? То-то и оно, в каждом городе по три штуки, а то и более, вот на Ладоге пятнадцать стоит! И монастыри, что мужские, что женские, и монахи с монахинями, и священнослужители… легион! А волхвов?
Побегаешь, так еще и не найдешь! Авось и сами вымрут, как древние звери мумонты. Уже вымирают. Но подозрений не оставил Макарий.
– Бывает такое. А ты точно не волхва ли, государыня?
– Нет, владыка. И не учили меня, и не могу я… Волхва – это служение, а во мне мирского слишком много, не смогу я от него отрешиться.
И на Бориса такой взгляд бросила, что Макарий едва не фыркнул, сдержался кое-как. Мирского, ага, ясно нам, что за мирское тебя держит. Может, оно и к лучшему.
– А вот это, с глазами, государыня?
– Что с глазами? – Устинья так искренне была растеряна, что Макарий поверил – сама она не знает. И кивнул:
– У тебя, государыня, глаза позеленели. Теперь-то уж опять серые, а были чисто зелень весенняя.
– Не знаю… не бывало такого никогда.
И тут Макарий видел – не врет.
– А что ж тогда с тобой случилось, государыня?
Устя головой качнула:
– Сама не знаю… кровь моя, считай, и не дает ничего, но опасность чую я. Для себя, для близких…
Борис промолчал.
Он бы кое-что добавил, но к чему Макарию такое знать? Нет, не надобно.
– Опасность, государыня?
– Как тогда, с боярышнями и ядом. Словно набатом над ухом ударило, страшно стало, жутко – я и спохватилась вовремя, две жизни спасти успели. Кровь во мне крикнула, запела, вот и сорвалась я. И сейчас тоже… беда рядом!
Макарий вспомнил тот случай, кивнул задумчиво. Что ж, бывает такое. И в храмах бывает… там, правда, от Господа чутье дано, но это неважно сейчас.
– А что за опасность святые мощи несут, государыня?
Устинья только головой покачала:
– Не знаю я, Владыка. Только четко понимаю, что там, внутри, – смерть. Смерть лютая, страшная, смерть, которая всех затронет…
– И тебя?
– Что ж, не человек я, что ли?
– А что ты предлагаешь тогда, государыня?
Устя подумала пару минут, но… почуять опасность могла она, а вот придумать, как одолеть ее? Да кто ж знает?
– Есть у меня предложение получше, – Борис выход нашел быстро. – Устя, ты считаешь, что открывать его нельзя, смерть вырвется?
– Да, Боренька.
– Тогда… проверить надобно, вот и все. Тебя, владыка, уж прости, не пущу, иначе сделаем. Возьмем из разбойного приказа троих татей, мощи возьмем и закроем их отдельно.
Устинья головой замотала:
– Не во дворце! Умоляю!!!
– И не во дворце можно. К примеру, на заимку их вывезти да запереть. Есть же в лесу рядом охотничьи домики?
Устинья кивнула:
– Есть, как не быть. Меня в таком держали, когда похищали. Страшно было до крика.
Борис брови сдвинул, себе положил жену расспросить. Почему не знает он о таком? А пока…
– Как скажешь, Устёна, так и сделаем.
Устинья лицо руками растерла:
– Пожалуйста… давайте так и поступим! Когда это глупость да прихоть, как же я первая радоваться буду! А ежели правда чувствую я что-то неладное?
Черный огонь так же жег, и так же сильно болело сердце.
– Хорошо же. Макарий, сейчас поговорю я с Репьевым, хорошо, что не объявляли мы пока о приезде мощей. Что ждем, говорили, а вот что привезли их, молчали покамест, хотели спервоначалу бояр ведь допустить. Берем трех татей, берем десяток стрельцов, выедут они в лес, татей с мощами закроем, когда все с ними обойдется, жизнь им оставим…
– Дня на три. – Устя перед собой ладони сложила, смотрела просительно. – Когда через три дня за ними смерть не придет – ошиблась я, можно мощи на Ладогу везти. А ежели что-то не так пойдет, значит, не дура я взгальная, не зря шум подняла.
– Так тому и быть, – для внушительности пристукнул посохом об пол Макарий.
Не то чтобы верил он… и не то чтобы не верил. Волхвы же, сложно с ними: с одной стороны, не положено ему, с другой – глупо отказываться от того, что пользу принести может.
Устя руками по лицу провела:
– Владыка…
– Что, государыня?
– Поклянись мне сейчас, что ни Любаве, ни Раенским… никому о моей крови ни слова! Даже не так: о крови сказать можно, а о том, что чувствую я иногда, – не надо!
Макарий брови сдвинул:
– Что не так с государыней Любавой? Отчего такое недоверие к свекрови?
– Когда б к свекрови, я б еще подумала. – Устинья смотрела прямо, глаз не прятала. И снова в них зелень проблескивала, яркая, летняя, ровно листья березовые. – А только Любава моему мужу – мачеха, и свой сын есть у нее, за Федора она горой стоит. Не надо, владыка, не будем друг другу лгать. Мечта Любавы, чтобы сын ее Россой правил, для того она что хочешь сделает, и вы оба с государем о том ведаете.
Макарий не покраснел, а может, и было что, да под бородой незаметно. Зато брови сдвинул, посохом об пол пристукнул:
– Плохо ты, государыня, о свекрови своей думаешь. Ой, плохо, а она в монастырь собирается, молиться за вас будет.
– Владыка, ты ей родственник, хоть и дальний, потому и не буду я государыню Любаву обсуждать, ни слова не скажу. Просто прошу тебя не говорить ей ничего о случившемся. Неужто так тяжко это сделать?
Макарий плечами пожал.
– Не вижу я в том необходимости, но когда ты, государыня, настаиваешь, будь по-твоему. Слово даю, от меня никто о случившемся не узнает.
Устя дух перевела.
– А мне большего, владыка, и не надобно.
Борис к дверям подошел, слуг кликнул:
– Боярина Репьева мне позовите! Да быстро!
– Машенька, милая, прошу тебя…
– Илюша, как же я от тебя уеду!
– А каково мне подумать, что я тебя потерять могу? Машенька, вы с Варюшей мне жизни дороже, потому вас тать и похитить пытался, помнишь? Когда нянюшка пострадала…
Помнила Маша, и свой ужас помнила. Потому и себя уговорить позволила, хоть и вырвала у Ильи обещание, что приедет он к ним до родов ее. Потому и к Заболоцким пошла вслед за мужем.
С боярином-то и вовсе разговор простой вышел, да и боярыня Евдокия не возражала.
Хоть и болело у нее сердце за дочек, а только шепнула ей пару слов Агафья Пантелеевна. И за Устей пообещала присмотреть, и Аксинье помочь, только забот не добавляйте, и так тяжко.
Зашумело, загудело подворье бояр Заболоцких, принялись они собираться в дорогу, а Илья к Апухтиным съездил, поклонился земно тестю с тещей:
– Николай Иванович, Татьяна Петровна, не велите гнать, велите миловать!
Конечно, спервоначалу испугались родственники, бросились выспрашивать, все ли с Марьюшкой в порядке. Тут-то Илья и признался… не во всем, ну так хоть в половине.
Сказал, что хотел бы Марьюшку из города отправить, нечего бабе беременной здесь летом делать. И родители его тоже в имение поедут. А вот когда теща будет ласкова, не скажет ли она, кто роды у Машеньки принимал? Конечно, и в поместье Заболоцких есть баба опытная, ну так больше не меньше, все пригодятся…
Знал Илья, ежели случится что с Машиными родными, ему потом тяжко будет жене в глаза смотреть. Знал, что Аксинья о том догадается.
Пусть лучше уедут Апухтины, ему спокойнее будет.
Чего сам Илья не едет? Его государь покамест попросил остаться. И не лжет он, не заговаривается, Устя-то действительно замуж вышла. Обещала она, что до лета уладится все, тогда и Илья к семье уехать сможет, пару лет им бы и правда в поместье пожить, чтобы Машенька окрепла…
Рассказать не может Илья, но может на иконе поклясться, что дело это государственное! Даже и поклялся, на образа перекрестился, как положено.
И не подвел расчет. Подумали бояре пару дней, поговорили…
И тоже в дорогу собираться начали, с Заболоцкими переговорили, вместе они все поедут, одним обозом. Так и охранять его легче будет.
Илья только порадовался.
Его б воля, он бы и обеих сестер отослал, и ведьм сам удавил… нельзя так-то. А жаль!
Яшка Слепень от жизни хорошего не ждал.
Когда ты на дороге на большой промышляешь, оно вообще редко бывает, хорошее-то, разве что деньги, за хабар награбленный вырученные. И заканчивается быстро.
Выпил, погулял – считай, уже в карманах дыры, ветер свищет… и снова на большую дорогу.
Выйдешь, кистенем поигрывая, гаркнешь…
Да только вот немного с крестьян и взять-то можно, а купцы или бояре охрану имеют, тут уж не Яшке соваться.
В ватагу какую подаваться?
Ага, ждут тебя там, радуются. Беги, не оскользнись ненароком! Многое мог бы Яшка порассказать о разбойничьих ватагах, из двух едва ноги унес, крысятничал помаленьку, а в ватагах принято все в общий котел, а потом делить. Ну а Яшка всегда сначала о себе радел, потом уж об остальных думал. Вот и удрали они тогда втроем из ватаги: Яшка, Федька да Сенька.
Так, втроем, промышляли они, так их, втроем, и повязали.
Уж повесить собирались, да тут пожаловал в острог боярин Репьев. Яшка его знал, видывал издали, ох и сволочь же, иначе и не скажешь!
У такого милости допроситься, что у солнца – золота. Может, и золотое оно, как скоморох один баял, да что-то монет из солнышка никто не отлил…
Боярин Репьев тоже долго не раздумывал, пальцем потыкал:
– Этот, этот и вон тот. Слепень, жить хочешь?
– Кто ж не хочет, боярин?
– Тогда дело есть для тебя. Поедешь, куда скажут, поживешь дней пять-семь в лесу, на заимке, потом, когда все хорошо будет, отпущу на все четыре стороны. Согласен?
Дураком быть надобно, чтобы не согласиться. Яшка и головой закивал:
– Что скажешь, боярин, то и сделаю.
– Сделаешь, куда ты денешься. Помойте его, что ли, и дружков его водой окатите, и одежку им подберите хоть какую, а то не довезем. Воняют же…
Яшка и дух перевел.
Когда моют да переодевают, точно не убьют. Это-то и так могли сделать, палачу оно безразлично вовсе, чистая у него жертва али грязная и в какой одежке.
Боярину Репьеву затея эта не понравилась сразу.
А с другой стороны, ему и иноземцы не нравились, и Истерман, вот кого бы подержать за нежное, поспрошать со всем прилежанием… Работа у Василия Никитича такая, подозревать и не пущать. Ра-бо-та! Опасается государь?
Так и чего удивительного, сорок случаев таких мог бы Василий Никитич припомнить. И про змей, которых в сундуки подсовывали, и про яды хитрые, и про механизмы подлые, с иголками отравленными… И припомнил, патриарха не стесняясь. А что мощи, ну так и чего?
Это ж иноземцы, у них ничего святого нет, окромя денег! Но деньги-то они не привозили?
Вот! А вера… Да какая у них там вера может быть, когда у них там блуд цветет пышным цветом, а сан церковный купить можно? Или по наследству передать – это что такое? Позор и поношение![9]
Патриарх его послушал, так и задумался. А ведь и верно, бывало такое. А он-то и не подумал сразу, все ему слово «мощи» застило. Святое же… Да какое оно у них святое, когда они мощами торгуют?! Это ж и правда – уму непостижимо![10]
Тогда и на царицу нечего сердце держать, она, может, и почуяла чего, тогда и понятно.
Макарий к себе старался справедливым быть, он себе и сказал честно – когда действительно случится что-то с татями, он перед царицей извинится. И попросит ее и впредь не молчать.
Царица-то не виновата, что в роду ее там случилось! Это ж за сто-двести лет до ее рождения было, а то и пораньше, может, еще до крещения Россы. Сама Устинья Алексеевна крещеная и на службы ходит, и к причастию, так что умный человек завсегда свою пользу найдет. Кто Макарию мешает сказать, что это благословение Божие на царице? Да никто! Народ поверит!
Макарий решил подождать.
– Устёна, ты уверена?
Борис-то в жене и не сомневался, просто при всех откровенно не поговоришь. А вот сейчас, когда лежат они на кровати громадной, под пологом закрытым, в обнимку, и шепот тихий даже послух какой не услышит…
– Боренька, не просто я уверена, точно знаю. Не так я слаба, как патриарху сказала, и чувствую – зло там. Да такое… страшное. Нет, не об отравленных иголках речь, там такое, что всю Россу накроет. И когда б я рядом не оказалась, так и вышло бы.
– Как скажешь, радость моя.
– Подожди немного, Боря, сам убедишься.
Устя головой о грудь мужа потерлась, запах его вдохнула. Родной, любимый, самый-самый… темно под пологом, не видно ее улыбки шальной, хмельной… счастье!
– Я тебе и так верю, Устёна. Просто не пойму, что там быть может такого?
– Сама не ведаю. Может, проклятье какое? Наговор? Знаю, меня лютым страхом окатило, смертным, и для меня оно опасно тоже.
Устя почувствовала, как руки мужа вокруг талии ее сильнее сжались.
– Не отдам!
– Не отдавай. И сама я от тебя никуда… – Устя язык прикусила. Не говорил ей Боря о любви, и она помолчит покамест. Не до любви ему сейчас, сильно его Маринка ранила! Ничего, может, через год или два, как рана его залечится, или даже через три года, – неважно это! Даже когда не полюбит ее Боря, она рядом будет. Охранять будет, беречь, защищать, спину его прикрывать, детей ему родит и вырастит… Пусть он только живет, улыбается, жизни радуется – больше ей ничего и не надобно!
– И не надо. Иди ко мне, солнышко мое летнее, чудо мое…
Устя и пошла.
С радостью. И сегодня уже больше ни о чем не думала, кроме любимого. Завтра с утра отвезут татей, откроют ковчежец с мощами, там и видно будет, что и как.
Яшка до последнего подвоха ожидал. Ан нет, и водой их окатили, хоть и едва теплой, а все ж не колодезной, и одежку дали чистую, хоть и не новую, и даже по тулупу на нос им досталось.
Потом на них цепи надели да заклепали.
– Это чтоб вы не удирали, покамест не разрешат, – объяснил кузнец.
Яшка только зубами скрипнул.
Так-то он бы и удрал, а когда на шее железо, на запястьях железо, на щиколотках, да все меж собой цепью соединено, не сильно и побегаешь. Пока расклепаешь, час пройдет, еще и найди, кто с таким свяжется. Сам-то такого не сделаешь, кузнец надобен, да знакомый, абы к кому с просьбой цепи расклепать не завалишься, еще по башке молотом получишь…
Потом их втроем в телегу погрузили да и повезли в лес.
Яшка б и правда выпрыгнул через бортик, да и давай ноги, рискнул бы, ан куда там!
И цепь в кольцо специальное пропустили, к телеге его приковали, и стрельцы рядом едут, поглядывают грозно, и… нет, не стрелять их везут. Вон, в телеге провиант лежит, пахнет, так после тюремной похлебки из гнилой капусты слюни текут!
И еще пара телег сзади едет.
Остановились на полянке, там домик – не домик, на пару дней непогоду переждать хватит, к нему Яшку и остальных подтолкнули.
– Туда иди.
– Иду-иду.
Яшка и не кочевряжился. Боярин Репьев хоть и та еще зараза, да не врал никогда. Опять же, пока все его слова подтверждало, а когда так – чего бежать? Отпустят. Обещали.
Вошел Яшка внутрь, следом друзей его втолкнули, припасы внесли… Нет, не обманывают.
Потом ларец внесли.
Стрелец сощурился грозно:
– Слушайте меня, бродяги. Сейчас я выйду, вы ларец этот откроете. Посмотрите, что там лежит, а дней через пять мы вас выпустим, и идите себе подобру-поздорову.
– А чего сами не открываете? – Яшка руки в бока попробовал упереть, да железо помешало, тогда он их на груди сложил.
Стрелец плечами пожал:
– Не докладывают нам про то. Сказали открыть и посидеть с ним. Вроде как там неладное чего, а тебе все равно веревка… ну а как выживешь – иди на все четыре стороны.
Это Яшка понимал.
– А когда я открывать ларец не стану?
– Проверю – и через три дня пристрелю тебя, как собаку. Еда у вас есть, вода есть, ведро вон, в углу стоит.
Развернулся и вышел, и на дверь засов опустился. Тяжелый, увесистый.
Яшка на сундук посмотрел, на подельников своих, подумал чуток, да и рукой махнул. Семи смертям не бывать, а одной не миновать. Подошел, крышку сундука откинул. Красивый сундук, резной, деревянный, из дерева дорогого. Та стукнула глухо, звякнула.
В сундуке еще один оказался, поменее размером, из чистого прозрачного стекла. В замке ключ торчит. Яшка его повернул, а крышку приподнять и не смог сразу. Ровно прикипела она.
– Чего энто еще такое?
– Воск это, – со знанием дела откликнулся Федька. – Воск растопили, крышку вкруг обмазали да закрыли сразу, вот оно и приварилось.
– А зачем?
– Да кто ж их знает?
Во втором сундуке стеклянном еще и третий оказался, золотой, дивной работы, с миниатюрами… Яшке они ни о чем не сказали, понятно, он о святом Саавве и не слышал никогда, и не интересно ему было. Чай, от святых ему денег в мошне не прибавится. Ковчежцев с мощами он также никогда не видывал.
Третий сундучок тоже с ключиком был, золотым… Эх, вот бы с ним и уйти? А?
Яшка, недолго думая, и третий сундук открыл.
И ничего.
Кости старые лежат, воском залитые, полотном в несколько слоев прикрытые, пахнет чем-то таким от полотна… и что?
Яшка в дверь стучать не стал, с дружками переглянулся.
– Ребята, когда мы с ЭТИМ уйти сможем, нам тут до конца жизни хватит! Это ж ЗОЛОТО! Настоящее!
Переглянулись мужики.
– А уйти-то как?
– Подкоп сделаем, нас тут трое, по очереди рыть будем, чтобы пролезть, осмотреться, с собой ларчик утащить… И ищи нас потом!
– А цепи?
– Ежели гвоздь какой найдем, попробую я их открыть, – Федька голову почесал. – Получалось у меня. Или что еще тонкое да острое.
– Ну, когда так…
Мужики переглянулись, и Федька первый копать полез. Молча, но упорно, и то, здоровый он, ладони, что лопаты, взял доску, ею и землю отгребать принялся.
Пять дней?
За пять дней они и ход прокопают авось, и придумают, что с кандалами делать, когда снять их не удастся. Хоть обмотать их тряпками, чтобы не звякнули, а что тяжело, ну так и что же? Перетерпеть придется, за такой-то куш!
– Ох, не на месте сердце у меня, Илюшенька… Не хочу я уезжать.
– Марьюшка, мы с тобой все обговорили, надобно так.
– Может, я Вареньку отправлю, а сама тут останусь?
– Машенька!
– У родителей!
– И отец твой с матушкой тоже домой едут вместе с вами, им оставаться не с руки. Машенька, радость моя, любовь моя, когда ты в безопасности будешь, и я порадуюсь, успокоится сердце мое. Не буду я покоя знать, пока ты с опасностью рядом ходишь. И детки наши…
– Зато мое сердечко изболится, изноется, а мне нельзя, ведь ребеночка я жду. Ты нас хоть на пару дней пути проводи, родной мой, любимый…
Илья головой покачал, на лисьи хитрости не поддаваясь. Тут мать, кстати, подошла.
– Матушка, тебе самое дорогое вверяю.
И Машеньку подтолкнул легонько. Боярыня Прасковья приобняла ее за плечи, вроде и ласково, а не вырвешься, и как-то сразу ясно стало, что надобно так. Не каприз это пустой, не глупость надуманная – серьезно все, и удара ждать надобно безжалостного.
– Судьба такая, Машенька, мужчинам воевать, а нам их ждать да молиться. Чтобы было им куда возвращаться.
– Никуда я бы лезть не стала, на подворье посидела тихонько. – Марья все одно упиралась. Понимала все, а вот справиться не могла с собой, но тут уж и Илья не ругался, ребенок же, непраздна Машенька, вот и дурит. С бабами такое случается, даже с самыми умными.
– Ох, Машенька, радуйся, что детки твои рядом с тобой. И Варенька рядом, и малыш твой будущий, вы в безопасности будете, о вас муж позаботился. Я так сказать не смогу, Илюша не уедет, Устя тут остается и Асенька, и за них болит мое сердце, и молиться я за дочек буду.
Маша виновато глазами хлопнула.
– Прости, матушка, не подумала я.
– Ничего, родная моя, поцелуй скорее мужа да и садись в возок. Поспешать нам надобно, сама понимаешь…
Понимала Маша. И дороги скоро раскисать начнут, да и ей хорошо бы побыстрее доехать, чай, ребеночку не слишком путешествия полезны.
– Илюшенька, любый мой, родной, единственный, ждать буду, молиться денно и нощно…
Кинулась, на шее повисла, прижалась – век бы так стоять, а только нельзя. И впервые в своей жизни Маша правильно поступила. Поцеловала мужа еще раз, отошла на шаг, перекрестила:
– Храни тебя Господь.
Развернулась и к возку пошла. Спину прямо держала, голову высоко, чтобы слезы из глаз не вылились, не покатились по щекам, еще не хватало ей на глазах у холопов разрыдаться.
Боярыня Прасковья сына обняла тоже, перекрестила.
– Береги себя, сынок, а я и Машеньку сберегу, и деток твоих.
– Поберегусь, матушка.
– И сестер постарайся сберечь. За Устю спокойна я, она себя в обиду не даст, а вот Ася… Девочка моя бедная…
Илья подумал, что Аська как раз богатая, и на золото это она всех остальных променяла, но смолчал, и так матери тяжко о дочке младшенькой думать. Хорошо хоть старшая сестрица с мужем в деревне своей, она еще одного ребенка ждет, им не до столицы, не до интриг да пакостей.
А ему, крутись, не крутись, придется во все это влезть, выбора нет у него.
Боярин последним подошел, сына обнял.
– Держись, Илюха, за баб я перед тобой в ответе.
– Хорошо, батюшка.
– Предупредил я холопов, ключи Агафье оставил, она баба умная, лишнего не сделает. Когда надобно так…
Надобно было. Попросила Агафья пустить ее на подворье временно, чтобы Божедар там несколько людей своих разместил. Мало ли что, до рощи дальше, а подворье – вот оно, минут десять до палат государевых.
Илья понимал все, не ругался, да и боярин спорить не стал. Необходимость…
– Да, батюшка.
– С Богом, сынок. Пришлю я голубя.
Развернулся – и к коню своему пошел.
Бабы уж в возке сидели, Маша старалась не реветь, через окошечко малое на мужа смотрела… Господи, не отнимай у меня любимого! Ведь только-только нашли мы друг друга, только узнать успели, не порадовались еще… и сразу? Господи, пожалуйста!
И в то же время знала Маша: ежели самое худшее случится, до конца дней своих она Илью вспоминать будет. Никто другой ей не занадобится. Будет детей ро́стить да за мужа молиться, вот и весь сказ. Больно будет ей, а только лучше знать, каково это, пусть даже и потеряет она потом счастье свое, чем жизнь прожить – и не изведать, не понять, не согреться рядом с любимым.
Ей уже Господь больше дал, чем другим бабам, в ее жизни любовь есть. Настоящая. И ребенок от любимого в ней зреет, и дочка ее Илью отцом называть будет.
И это – счастье.
Оспа у всех по-разному начинается.
Федьку первого свалило в горячке, за ним Сенька поддался, а за ним и Слепню плохо стало. Горячка, бред, а потом и язвы начались, посыпались…
Яшка еще пытался в дверь ломиться, орал, чтобы лекаря ему привезли, да понимал – все бессмысленно. Никто и пальцем не шевельнет, он и сам достаточно быстро в забытье впал, какое уж там – шевелиться. Воды бы, и той подать не мог никто[11].
Может, оно и справедливо было Яшке за всех убитых им, замученных, за тех, кто с голоду помер, кормильцев лишившись, за слезы жен да матерей росских, а только и о том думать сил не хватало, просто горел он в лихорадке, и было это мучительно.
– Государь! Государыня!!!
Боярин Репьев редко таким взъерошенным бывал. А тут – летит, глаза выпучены, борода дыбом стоит, лицо дикое. Аж стрельцы от него шарахаются!
– Что случилось, Василий Никитич?
– Государь… прикажи… – Боярин отдышаться не мог никак. И то – побегай-ка в шубе собольей, в шапке высокой!
Борис его без слов понял, всех выставил, кроме Устиньи, патриарха приказал позвать, тут и боярин отдышался, говорить нормально смог:
– Государь, беда у нас! Страшная!
– Какая беда, Василий Никитич?
– Оспа, государь!
Тут уж всем поплохело разом. И Борису, и Устинье, и патриарху заодно. Макарий за сердце взялся, едва на пол не упал, пришлось Борису его подхватывать, поддерживать.
А и то…
Как представил патриарх страшное – эпидемию, больных и умирающих, мертвых, которых хоронить не успевают, и костры, на которых их попросту жгут, чумных докторов в масках страшных, кои от дома к дому ходят, молебны напрасные в церквах, ходы крестные – живые вперемешку с умирающими, и мертвые падают под ноги идущим, а живые идут…
Бывало такое.
Не столь страшное, а все ж и города чуть не дочиста вымирали. И деревни… бывало! Макарий прошлый раз чудом спасся…
– Тихо-тихо, владыка, обошлось же… – Устинья ему спину растирала, приговаривала что-то, и становилось Макарию легче. И правда, что это он? Обошлось же…
– Что там случилось, боярин?
Василий Репьев рассказывал, как докладывал, быстро и четко.
– Мои ребята троих татей отвезли, заперли в домике с ковчежцем. Тати его в тот же день и открыли, четыре дня тому как. Первый из татей на следующий день заболел, второй еще через день, сегодня третий свалился. Орал он, в дверь стучал, выбить ее пытался, лекаря просил, умолял. Говорил, что жар у них, что слабость и озноб, что тошнота и рвота, а у первого сыпь пошла.
Борис кивнул:
– Значит, вот что было там. Устя, могло ли такое быть?
Устинья лицо руками потерла, вспомнила. Монастырь чем и хорош, там много книг разных, и знаний в них тоже много.
– Да, государь. Давно это было, еще во времена государя Сокола, кочевники заморскую крепость осаждали. В войске их чума началась, тогда полководец приказал трупы чумные через стену перебрасывать, и в городе тоже чума началась. Так и победили они…[12]
То, что Борис сказал, при женщинах не стоило бы произносить, но Устинье не до того было. Она бы и похуже сказала.
Смолчала. И без нее мужчинам плохо, чего уж добивать-то? И так сейчас все бледные, понимают, что рядом просвистело…
Высказался государь, на боярина Репьева посмотрел, на Макария:
– Василий Никитич, ты скажи людям своим, пусть еще дня три послушают, что тати орать будут.
– Так, государь. А потом?
– А потом им смолу привезут, масло земляное. Обольют они домик да и подожгут с четырех концов. И проследят, чтобы не выбрался никто.
Патриарх о мощах заикнуться и не подумал. Пропадом бы они пропали, те мощи, вместе со всей иноземщиной паршивой!
Повернулся к Устинье, поклонился земно:
– Благодарствую, государыня. Уберегла нас от беды лютой, нещадной.
Устя в ответ поклонилась:
– Благодарствую, владыка, прислушался ты к словам моим, а ведь кто другой и посмеялся бы, и по-своему сделал. Вы все Россу от ужаса спасли, вам честь и хвала.
Переглянулись, улыбнулись каждый своим мыслям, Макарий бороду огладил.
– Промолчу я о крови твоей, государыня, не во зло она дана тебе.
Устинья едва не фыркнула насмешливо, спохватилась и тоже промолчала. Так-то оно и проще, и спокойнее будет.
Яшка Слепень валялся, головы поднять не мог, жар такой был, что сказать страшно, сам он и шевельнуться уже не пытался. Да и ребята рядом горели в лихоманке, метались, Яшка уж все проклятия собрал на голову государя и боярина Репьева.
О тех людях, которых сам убивал да грабил, не вспоминал он, и о семьях, которые лишал возможности выжить, последнее отнимая, и о детях… нет, не задумывался.
Себя жалел, о себе плакался, свалила его эта хвороба! А ведь мог бы, мог удрать, а вот лежал, и цепи весили – не поднять, и боль тело ломала…
Что с ним?
Да кто ж его знает?
Яшка то впадал в забытье, то выныривал из него, он и сам бы не протянул долго, но… Борису было страшно. И патриарху, и стрельцам, а потому…
Шорох, с которым домик хворостом обкладывали да маслом поливали, Яшка не услышал. Приказы его в чувство не привели.
А вот когда огонь полыхнул да пламя до тела его добралось беспомощного – Яшка в себя и пришел от боли нечеловеческой. На несколько минут, считай…
Вой такой послышался, что стрельцы от пожарища шарахнулись, а все ж не заколебались, никто спасать гибнущих не полез.
Тати это, и больные… ты его вытащишь, да и сам заболеешь, и заразу домой принесешь… Нет уж! Кому татя кровавого больше родных своих жалко, тот пусть и лезет его спасать, а стрельцы и не шелохнулись.
Долго они ждали, покамест костер прогорел, потом еще раз пожарище прожгли, солью засыпали… Сами в лесу на десять дней остались, да Бог милостив – не заболел никто.
Повезло…
– Не помогло средство!
Любава глазами сверкала не хуже тигрицы дикой, по комнате металась, хорошо еще – хвоста не было, все бы посшибала.
Ведьма за ней наблюдала спокойно, рассудительно.
– Не помогло. А чего ты хочешь-то?
– Сестричка, милая, наведи на Борьку порчу?! А?!
– Убить уж не хочешь его?!
– Хочу, да не сразу! Сделай так, чтобы помучился он, чтобы плохо ему пришлось, чтобы смерти он порадовался… Видеть его рыло счастливое не могу! И жена его, гадина такая, ходит по палатам, аж светится, ровно ей туда свечку засунули… НЕНАВИЖУ!!!
Сара подумала пару минут.
Порчу навести – дело нехитрое, более того, самое ведьминское, ей и стараться сильно не придется. А скоро уж и Федор на трон сядет, там и Саре спокойно при нем будет, чай, не обидит он тетушку любимую.
– Хорошо, сестрица, сегодня же все сделаю.
– Сделай, пожалуйста! А я уж за благодарностью не постою, сама знаешь.
– Может, подождем с порчей, покамест с Феденькой не решится?
– Нет! Сделай сейчас, пожалуйста! Сил сдерживаться нет, все горит внутри, надеялась я, что они помрут, а когда не получилось, злости своей боюсь! Сара, пожалуйста!!!
Сара Беккер только кивнула:
Ладно уж, это понимала она, это бывает. От матери им кровь досталась горячая, злая, сильная, только вот Сара-то и дар получила, а у Любавы – что там дара? Крохи горькие, а злобы втрое от Сариной.
И верно, тяжко ей будет себя сдержать… Ладно!
– Этой ночью все сделаю, слово даю.
Любава оскалилась довольно: все, Борька, от такого тебя никто не спасет! И девку твою… обоих со света сживу, оба вы передо мной виноваты! И когда б увидел обеих баб кто чужой – сказал бы: две ведьмы старых. А может, так оно и верно было: выглянула сущность из-под маски, зубы оскалила, так и оказалось – ведьмы, гадины!
Увидел бы их Эваринол – и точно б в своем мнении уверился, от таких и беды все, и горести…
Ведьмы – одно слово. Чернокнижницы.