Глава 1

Из ненаписанного дневника царицы Устиньи Алексеевны Соколовой


Хорошо ли чужой смерти радоваться?

А я вот сижу и счастьем захлебываюсь, смеяться готова али плакать, сама не знаю. Спряталась в дальний угол, забилась в какие-то покои, где сто лет уж не было никого, судя по пыли, и стараюсь сдержать себя.

А не получается!

Или наоборот – не кричу ведь я от счастья на все палаты?! Молчу, молчу… СЧАСТЛИВА!!!

Марина – мертва.

Мертва ламия, погибло чудовище, и, судя по тому, что государю рассказали, верно – она погибла, не служанка несчастная, или кого она там в прошлый раз вместо себя подставила?

Все так и было, как помнилось, и разбойники на обоз напали именно там, где и в черной жизни моей. И как еще зацепилось-то в памяти?

А чего удивительного? Все, что Бореньки касалось, все мне важно было, а Марина… все ж его супруга была. Вот и запомнилось.

Только в тот раз обозников всех рядком положили, а сейчас и потерь у них нет почти – человек пять убито, еще трое ранено, а почему? А они кольчуги вздели перед тем, как в лес въехать.

Разбойники напали, да обозники отстреливаться начали, положили кого могли, а как стихло, проверять полезли, что с царицей бывшей. Та в возке сидела, во время драки ее не тронули, не добрались, а вот как вышла бедолажная, так и… не повезло ей. Татя какого-то не добили, а он на дереве сидел, невесть чего ждал, вот в царицу и выстрелил! И как попал-то! С одного болта арбалетного насмерть, захочешь – так не выцелишь!

Татя нашли потом, он от ужаса с дерева свалился, шею сломал…

Как Марина умерла, так от нее тьма во все стороны брызнула, троих людей захлестнула, одного из мужиков да двух служанок ее… там и померли на месте. Глава обоза очень плакался и каялся, да только тела везти он не стал, там и сожгли все. Дров из леса натаскали, полили всем горючим, что в обозе нашлось, да и жгли до костей. Вздумай он обратно их притащить, на Ладогу… да не вздумал бы он такого никогда, страшно ему было до крика, до обмоченных штанов! И страх его в голосе чувствовался, такое не придумаешь!

И самому ему страшно было, и остальные мужики его б не поддержали никогда, им и коснуться-то погани боязно было, палками в костер закатывали…

С ламиями так.

А теперь ее нет! И на душе у меня радостно и сча́стливо, потому что нечисть лютая больше дорогу мне не перейдет, не надобно мне во всех бедах поганый змеиный хвост искать. И родни ее не боюсь я, ламии существа не семейные, напротив, они и друг друга сожрут с радостью! Узнай другие ламии, что мертва Марина, чай, и хвостом не поведут, не то чтобы мстить! Еще и порадуются, что место свободно… потому и вымирают, твари чешуйчатые!

Но до всех ламий мне дела нет, пусть живут себе сча́стливо, лишь бы в мою семью не лезли. Мне сейчас хорошо!

Как же хорошо, Жива-матушка, спасибо тебе, насколько ж душе моей спокойнее стало!

Жаль, о других делах такого нельзя сказать. Страшно мне, пальцы мерзнут, чую, зло где-то рядом, а вот что чувствую – и сама понять не могу, ответа не знаю! Аксинья еще в беду попала, дурочка маленькая, и сделать ничего не могу я!

Не подпускают меня к ней, да и сразу понимала я – не пустят. Любава все сделает, чтобы Аксинье я глаза не открыла, чтобы не сорвала свадьбу. Хотя и не поверит мне сестра, ей так в обман верить хочется, что меня она скорее загрызет, когда ей правду сказать решу. Не услышит, не захочет слышать. Нет страшнее тех слепых, что добровольно закрыли свои глаза.

К пропасти идет сестренка доброй волей, и не остановить ее, не оттянуть. А коли так…

Не полезу я в это до поры до времени, пусть Аксинья сама шишек набьет, а потом постараюсь я помочь, чем смогу. Чай, Федором одним не заканчивается жизнь, и потом можно будет любимого найти…

Потом – когда?

Не знаю.

Стоит подумать, и страшно мне становится. А ведь и с Любавой что-то решать придется, и с Федькой, и не отдаст эта гадина власть свою просто так, и родня ее зубами рвать будет любого, абы удержаться на своих местах.

И в той, черной жизни, кто-то же прошел в палату Сердоликовую и – убил. Боря – не дурак, и близко к себе никого не подпускает, и бою оружному учен, и тренируется каждый день со стрельцами обязательно, не менее часа, жиром не заплыл, и его легко так убили? Он ведь не сопротивлялся даже, убийца вплотную подошел, клинок занес, вонзил – секунда надобна, да ведь ту секунду ему дали!

Значит, знал Боря этого человека.

КОГО?!

Кто убийца, кого в клочья рвать?!

А ведь порву, не побрезгую руки запачкать! Еще бы ответ найти…

А покамест – слезы радости вытереть, встряхнуться да и пойти себе из укромного угла. И у сестры свадьба скоро, и у меня самой – хоть платье посмотреть, которое вчера Илья принес.

Брат вчера пришел, сверток мне передал, а в нем платье да рубашка. Платье мне для свадьбы сестры, роскошное, жемчугом расшитое, чтобы смотрели люди, а рубашка тонкая, невесомая почти, мне ее Добряна передала, не шелковую, полотна простого, небеленого, зато с вышитыми оберегами. Ее под платье надевать надобно.

От копья не обережет, а от злого слова да от дурного глаза – в самый раз.

Ох и тяжкие дни впереди будут, боюсь я, как бы мне в рубашке той обережной вовсе жить не пришлось… лет десять подряд.

А и ничего!

Одолеем мы эту нечисть! И не таких видали, а и тех бивали! И этих побьем!

А предчувствия… еще б отличить их от страха давнего! Когда-то меня так венчали, свободы лишали, мужу ненавистному отдавали, сейчас со стороны смотреть на это буду, а все одно – тошно мне, противно, гадко!

И выбора нет.

Кричать, что неладно во дворце, бежать куда-то… безумной сочтут, еще и запрут, свяжут, бессмысленно это! Только одно я могу сделать – рядом с Боренькой оставаться и его оберегать, даже ценой жизни своей. Так и сделаю.

* * *

– Венчается раб Божий Федор рабе Божьей Аксинье…

Густой голос дьякона наполнял храм, гудел, переливался меж стен, и казалось – тесно ему тут! Вырваться бы, всю площадь накрыть, всю Ладогу, загреметь вслед за звоном колокольным на свободе!

Присутствующие, впрочем, не возражали.

Царица Любава слезинки вытирала.

Сын любимый женится, счастье-то какое! Наконец!

Варвара Раенская всхлипывала, то ли за компанию, то ли просто так, от голоса громкого много у кого слезы наворачивались, уши аж разрывало. Боярыня Пронская слезы вытирала. Свадьба царевичева – событие какое, о нем вся Ладога говорит. А она в приглашенных, да не где-нибудь там, на улице выхода молодых ждет, она в Соборе стоит, среди родных и близких! Это ж честь какая!

Боярыня Заболоцкая не плакала, и невестка ее тоже ровно статуй стояла – бывают же такие бабы бесчувственные. А вот на щеках Устиньи Заболоцкой присутствующие хорошо слезинки разглядели. Да тут-то и понятно все: упустила жениха такого, дурища, ревет небось от зависти да обиды лютой!

Устя и правда плакала.

Не от зависти, нет, вспоминала она свое венчание и как капли воска со свечи ей на кожу скатывались, обжигали люто, потом рука месяц болела. Федор и не заметил даже.

Это ей больно было, не ему, но тогда она даже рада была этой боли. Душа сильнее болит, телесная боль ей помогала с ума не сойти, а может, и не помогала толком…

Сейчас у Устиньи тоже душа за сестру болела, и не было ни свечи, чтобы обжечь, ни клинка, чтобы ранить, ничего ее не отвлекало от переживаний, и оттого вдвойне тошно было, сами слезы текли, от злости и бессилия.

Стоит Аксинья, выпрямилась гордо, дурочка маленькая, голову вскинула, радуется. На голове венец тяжелый, в ушах серьги чуть не с ладонь размером, на шее ожерелья драгоценные, покров есть, да тонкий он, видно все… на каждом пальце кольца, иногда и по два на палец, на запястьях зарукавья драгоценные… Уляпалась сестрица золотом, оделась в шелка, считает, что это ее царицей сделает. И не понимает, что высосут ее паучихи лютые, что только шкурка от нее останется. Драгоценности – суета все это… когда ты в стае волчьей окажешься, ты волкам поди покажи зарукавья свои, может, не съедят? Съедят, только побрякушки сплюнут.

А Федор вперед смотрит хмуро…

Не любит он невесту, то всем видно. Перед входом в храм чуть носом не полетел, споткнулся, как Устинью увидел. Устя сегодня и прихорашиваться не стала бы, ни к чему ей такое, да отец с матерью настояли. И не объяснишь им, что не радоваться надобно – в голос выть от беды лютой. Схватить бы сейчас Аську в охапку, да и бежать хоть куда… Нельзя!

Тут и платье, жемчугом шитое, не утешит, да и будь оно хоть все самоцветами расшито – разве в них счастье?

В храме народу набилось много, а у Устиньи по спине мороз бежит, жуть волной черной накатывает, дрожать заставляет, и непонятно отчего. Хорошо, что стоит рядом Агафья и за руку правнучку держит, и от сухих старческих пальцев тепло становится.

А может, и еще от чего. Рубашку Устинья не зря под платье надела, вся она теплая, даже сейчас, – зима, и в храме холодно, а Устя тепло это чувствует.

Борис тоже рядом. Не совсем близко, стоит он шагах в десяти от Устиньи, и вид у него самый богобоязненный. А Устинья-то другое знает, и когда смотрит на нее любимый мужчина, она это всем телом чувствует, словно волна меда на нее проливается. Любимый, единственный, может, и есть на земле другие мужчины, да не для Устиньи они, и она не для них на свет появилась, только Бориса она одного всю жизнь и видит.

Завтра они тоже в храме стоять будут.

Завтра уже…

У них, конечно, так-то не будет. Ни выкупа невесты, ни дружек… ох-х-х! Оно и к лучшему, поди! Вот стоит Михайла Ижорский! Стоит, глазами сияет так, ровно его не на свадьбу пригласили, а поместье подарили! Тоже на Устю поглядывает победительно, мол, с царевичем свадьба расстроилась, а от меня-то ты никуда и не денешься… Посмотрим!

Устя отвлечься от взглядов гадких постаралась, народ, в храме присутствующий, сама разглядывала. Не абы кого пригласили сюда, а только самых-самых, знатных да близких, бояр с семьями… Дух такой стоит – хоть ты топор вешай.

Царица вот стоит, с присными своими. Раенские рядом с ней, Пронские. Вот Степанида стоит, рядом с ней мужчина, на матушку весьма похожий, разве что у той подбородок каменный, твердый, а этот линией рта не вышел, хорошо хоть борода окладистая помогает. С ним рядом боярыня Пронская, супруга его, стоит… а что это у нее на летнике?

Алое такое?

И перехватило у Устиньи дыхание, и ноги не подкосились чудом, потому что эту рукоять узнала бы она из тысячи, из сотни тысяч… алый просверк…

Только вот не в груди у Бориса он сейчас, а на груди летник стягивает, у красивой рыжей женщины. И вовсе не клинок это, а брошь? Или…

Слышала Устя о таком-то!

В странах чужеземных такие клинки делают, с механизмом потаенным, кнопку нажмешь, и лезвие выдвигается. А до той поры и не понять, что это оружие.

Или ошиблась она?!

Чудом Устя опамятовалась, вцепились ей в локоть жесткие пальцы прабабушки, и девушка головой затрясла, в реальность вернулась.

– Устя?

– Потом расскажу, бабушка.

– …и что Бог соединил, человек да не разлучит…[2]

Устя тем временем припомнить хоть что-то пыталась.

Пронская… да как же звали-то ее? Даже и в памяти нет, не бывала она почти в палатах царских! А почему? Свекровь ее отсюда и не вылезает, почитай, а невестка и не заглянет? А ведь красивая она, невестка, не слишком высокая, но статная такая, формы у нее шикарные, все при всем, волосы под кикой спрятаны, под платком, но брови рыжеватые и кожа такая, молочно-белая, с россыпью веснушек на задорном носике, похоже, рыжая она? Не как сама Устинья, та все ж каштановая, а это яркая рыжина. Вот и пара волосин на виске выбилась, такая рыжая медь, и глаза зеленые.

Зелень темная, непроглядная… и собой боярыня хороша, и не скажешь, что уж за тридцать лет ей, выглядит она, ровно девчонка какая. И кого-то напоминает Устинье, но кого?!

Не понять…

А надо, надо вспомнить, кажется Устинье, что в этом и есть ответ на вопросы многие. Но… нет, не держится в памяти. На секунду что-то померещилось, тут боярыня головой качнула, свет иначе на лицо упал – мысль и ушла. Ничего, Устинья Добряну попросит, сегодня же весточку передаст через бабушку, пусть, что могут, разузнают!

Век она этот алый блеск не забудет.

Витая рукоять, украшение, не оружие… потому и не признал ее никто, бабам-то не показывали, а мужчины такого оружия и не видели, конечно! Бабы на оружие не смотрят, а мужики на бабские украшения, чего им там разглядывать? Было б что удивительное, вроде диадемы с громадными камнями или ожерелья самоцветного в шесть рядов, может, и обратили бы внимание, а это… Мало ли чем бабы платья свои скалывают?

А ведь и когда Федор царем стал, не бывала при дворе Пронская. Может, потом? Когда Устинья в монастыре оказалась, выезжать она стала?

Думай, думай, вспоминай, ведь доходили весточки… Что Степанида о внуках рассказывала?

Первой внучка родилась, вторым внук… это помнит Устинья. Это как-то зацепилось! И точно было это уж после смерти Бориса. После того, как его не стало. Тогда боярыня Пронская первого ребеночка и ро́дила, не ранее, может, через год или два…

Что еще помнилось?

Точно!

Рассказывала Пронская, что надеется на хорошую партию для первой внучки, вроде как ее должны были с сыном Калитова сговорить. А боярин Калитов – не ровня Пронским, Степаниде до него не дотянуться век, хоть и трется она при царице. У него денег, что у дурака махорки, за то Калитой и прозван был. И вдруг породниться согласился? По его меркам, это как Устя за Михайлу бы замуж вышла. Неровня, вот и все тут. А больше ничего и не помнит она.

Нет, не помнит. И когда подумать, не рассказывала боярыня о невестке своей многое, не жаловалась, не ругалась, так упоминала мимоходом – и только-то. О сыне говорила много, о внуках…

Тем временем певчие отпели, что положено, жених с невестой к выходу направились, Федор на Устинью тоскливый взгляд бросил, да когда б Усте до него дело было!

Аксинья ее волновала куда как более. Еще и другое… вроде как у них с Михайлой до греха не дошло, но… жизнь супружеская – это не только кика рогатая на голове пустой, это еще и обязанности супружеские. А о них с Аксиньей говорил хоть кто-нибудь? С Устей точно не говорили…

Может, поговорить о том с боярыней Пронской? Устя бы и с государыней Любавой поговорила, да вряд ли кто ее слушать станет.

Нет, не получится, отмахнутся от нее сейчас, ровно от мухи назойливой, вот и все.

Ничего, потом наверстает она. Завтра уже… да, завтра никто ей перечить в глаза не посмеет, за спиной шипеть и гадить будут, но это уже совсем другая история.

* * *

Пир свадебный тоже роскошным был.

Молодые во главе стола сидели, Аксинья, правда, не ела ничего, разве что вино пила, Федор же за троих лопал, только брызги во все стороны летели.

Устя больше по сторонам смотрела, положила себе для приличия на тарелку крылышко лебяжье, да сидела, его по тарелке перекладывала, крошила на кусочки мелкие. Какая тут еда? Выпила бы она водицы ледяной колодезной, да воды-то и не подавали на пиру, а вина Усте противны были, они разум дурманят, а ей нельзя. Никак нельзя…

Вот к отцу боярин Орлов подошел, говорили они недолго, но отец разулыбался, на Устинью довольный взгляд бросил. Тут и гадать не надобно, Орлов за спасение дочери благодарен, когда б не Устя, померла боярышня. А сейчас и жива осталась, и Борис по секрету Усте шепнул, что уж сговорили боярышню. За боярича Изместьева, а это партия выгодная, разве что свадьбу отложили до осени, покамест не оправится боярышня от яда смертельного. Но Адам Козельский ее осматривал, сказал, что все хорошо будет, только с ребеночком бы боярышням год подождать. Обеим.

Тут и Устя с ним согласна была.

Яд сильный был, пока не восстановятся боярышни, обе, лучше не рожать им. И плод они скинуть могут, и даже когда ребеночек ро́дится, не будет у него здоровья.

А… ей? Ей – рожать можно ведь!

Она хочет от Бори ребеночка?

Устя на царя посмотрела, голова закружилась чуточку. Вот от него. От Бориса. От любимого мужчины, ребеночка под сердцем носить, на руки взять, к груди приложить – хочет?

И такой волной тепла ее затопило… ради такого она и долг супружеский стерпит. Хоть и говорили бабы в монастыре, что это не боль, а радость вовсе даже, Устя в то не верила. Может, для мужчин так-то и есть, это для Устиньи все болью да тоской оборачивалось? Наверное, так, все ж Федор после опочивальни завсегда довольный был, а она ног не таскала. Ну и пусть, ради Бори потерпит она что угодно! И… и делать ничего не станет! Ни травы пить, ни дни считать, ни времени спокойного ждать. Пусть ребеночек будет!

Наконец, проводили молодых в опочивальню.

Устя, пока отвлеклись все, из-за стола улизнула, за ней и Агафья Пантелеевна выскользнула. По коридорам дворцовым они словно две тени промелькнули неслышно, только в горнице Устиньиной волхва рот открыла:

– Права ты, внучка. Не знаю, откуда родом мать царицы, но и она ведьмой была, и сама Любава – ведьма. Только слабенькая очень, вот ведь как! Хлипкая она совсем, ей разве что в травницы подаваться да от тараканов избы заговаривать. И то, поди, кипяток по углам лучше с тварями ползучими справится. Ведьма она, да бессильная, а оттого злая вдвойне. И кое-что на ней есть, не сказала бы ты, я и не углядела бы. Закрывается она от чужого взгляда, ей и хватает. Сил-то, считай, и нет у нее…

– А Федор?

– А вот тут самое интересное и начинается. Ты такое и правда не видывала, и понять не могла, а я приметила. Гореть мне на этом месте, ежели и Любава, и сынок ее – не от ритуала черного на свет появились. Когда рядом они, сравнить можно, прикинуть – верно ты догадалась. Поодиночке не видно так-то, а вот когда вместе их увидишь, сразу и понимаешь, что гадина гаденыша породила.

– И Любава тоже ритуальная?!

– И Федор, и Любава. Когда б можно было, показала я тебе, как это увидеть, да не ко времени. И ведьма, и патриарх рядышком, и дело в храме… сама-то посмотрела я, а уроки давать не получится. И что самое интересное, бесплодна царица-то! Не могла она сына зачать, по всему – не могла, а вот он! Есть и есть будет! Чужие жизни заедать…

Устя невольно пальцами по столу забарабанила.

– Бабушка, а как возможно такое?

– Вот так, когда жизнь на жизнь поменяли, и получается. Мать Любавы, судя по всему, ведьмой сильной была, она точно могла такой ритуал провести, вот и родилась у нее доченька.

– А Любава сама?

– Ежели Федор на свет появился, то и она могла. Или ей провел кто-то. Она все ж слабенькая, верно, брат сильнее был, он и помог.

– Боярин Данила?

– А ты сама подумай, когда они брат да сестра, а Любава старшая и ритуалом черным на свет появилась, так и брат ее тоже от ритуала зачат был. А когда мать его ведьма, то и он тоже колдуном получился. Книжным, конечно, не природным, а слабым или сильным, не ведаю, не видывала я его, но ежели ритуал провели… сильная ведьма его сама для себя проведет и для другого может.

– Но тогда… ежели Любава слабая, да от ритуала, и Данила от ритуала – он еще слабее быть должен?

– И то верно. Значит, и еще кто-то есть, третий, покамест нам неведомый.

– Искать гадюку надобно, бабушка. Значит, было колдовство черное, запретное. А Федор теперь тоже ритуал проводить должен? Чтобы ребеночек у него был?

– Или он, или для него кто другой – неважно. Сам по себе он ребенка не сделает.

– А ежели от такой, как я или Аксинья?

Задумалась Агафья.

– Зачать может, наверное. А только или плод мертвый будет, или скинешь ты его – не получится от него родить. Сам по себе с девками он быть может, а вот род свой продолжить не сможет он.

– Только после ритуала ребенок живой от него появится?

– Более того, даже проведет для него кто ритуал, ребенка его выносить будет очень тяжко. Тут права ты – женщина нужна будет с сильной кровью, а рядом с ним две таких, ты и Аксинья…

Устя кивнула.

Почему-то так она и думала.

– А боярин Утятьев что?

– Дочь его не видела я, а боярин человек самый обычный. Нет в нем никакой силы, ни спящей, ни в крови растворенной, ничего от него ждать не надобно. Не знаю, за что они титул получили, но причин может быть множество, чего уж сейчас разбираться, старые кости тревожить?

Устя кивнула задумчиво.

Значит, Анфиса Утятьева Федору не подошла. Да и так понятно, была б в ней хоть кроха силы, Федора бы в такой приступ не сорвало.

Памятна Устинье была та ее жизнь, черная, в которой приходил к ней Федор, клал на колени голову, и надо было его обнимать и гладить. Ей после такого завсегда тошно становилось, а он уходил, как водицы живой напившись, сил насосавшийся… клоп гадкий! И приступов у него опосля не было, что верно, то верно.

Когда он уезжал надолго – случались, а рядом с Устей – нет.

– Бабушка, вернулся ли Божедар?

– Вернулся, Устенька.

– Попроси его, пожалуйста, пусть узнают все возможное про мать Любавы. Чует мое сердце, неладно там… вроде бы и ясно все: вот Любава, вот брат ее, но кажется мне, что мало узнали мы. Слишком мало. Расспросили слуг боярских и успокоились, а ведь и до замужества была у нее жизнь? Мало ли кто был в той жизни?

Чутью Устиньи Агафья доверилась.

– Хорошо, все узнаем, дитятко. А покамест – завтра бы день пережить.

Устя кивнула.

– Бабушка, еще одно. О Пронских узнайте, что только возможно. О боярыне Пронской.

– Степаниде?

– Нет, о молодой боярыне. Не знаю, как зовут ее, а только кажется мне, что и она как-то тут связана. Ты к ней не приглядывалась?

– Даже и не подумала, на Любаву смотрела, на Федора, некогда мне по сторонам глазеть было. Так, взором прошлась… Ты думаешь, с ней неладно – или в ней?

– Не знаю я, что и думать. Не нравится она мне, а что неладно – не знаю я.

– Хорошо, Устя, расспросим да и знать тебе дадим. Покамест же осторожнее будь, вдвое, втрое. Завтра у тебя врагов вшестеро прибавится, вдесятеро.

Устинья это и так знала. Но ради Бориса – пусть враги прибавляются! Она их всех похоронит!

* * *

Аксинья и свадьбу-то свою запомнила плохо. Когда б сказали ей, что всему виной капелька дурманного зелья, кое подлила ей царица Любава, так и не поверила бы.

Но и зелье было, и смотрела она на все, ровно через толстое стекло.

И даже когда они с Федором вдвоем остались, не испугалась она ничего, словно не с ней, с кем-то другим все происходило.

На ком-то другом платье рвали, рыча от злости, с кого-то другого рубашка в угол улетела, и потолок над кем-то другим поплыл, и почти не больно даже, просто подушка почему-то горячая и мокрая, как и ее щека…

И Федор, получив свое, отстраняется, довольно падает рядом и тут же засыпает.

Аксинья – не Устинья, но похожи две сестры, в полусумраке спальни, в зыбком пламени свечей, что одна, что вторая – почти едино ему. Главное – кровь, одинаковая у обеих девушек.

Аксинья медленно встает с кровати, обмывается из кувшина, неловко проливая воду на пол – и съеживается на лавке.

Ей больно, тошно, страшно и одиноко. И даже дурман этого не смягчает.

Не так ей мечталось, не так думалось, не то было с Михайлой, от его поцелуев голова плыла, сердце замирало сладко, а тут все тошно, страшно, и болит все сильнее, и пятна синие на запястьях, на бедрах – намеренно грубым Федор не был, просто не думал ни о ком, кроме себя.

И ноет что-то внутри.

Болезненное, беспомощное, словно струна натянулась и вот-вот лопнет…

Аксинья не понимала, что происходит, а все просто было. Первая кровь женщины пролилась, утрачена ее невинность, которую отдала она Федору и которая связала мужчину и женщину. С Михайлой – это так, игрушки были, а вот сейчас все всерьез, и связь между мужем и женой образовалась. Ущерб Федора теперь ее силой заполнялся, ей приходилось мужа поддерживать. А что не знала она, не понимала происходящего, так с неопытной еще и лучше тянуть силу, потому как легче и проще.

Федор на бок повернулся, руки протянул, жену рядом не нащупал и глаза открыл.

Подошел, сгреб Аксинью в охапку, перетащил на кровать, ну и еще раз долг отдал, зря тащил, что ли? Потом пригреб ее к себе поближе, как была, и, не слишком заботясь об удобстве жены, снова засопел. Только уж теперь выбраться не получилось у женщины.

Аксинья лежала и тихо плакала. И старалась не шевелиться, потому что дурман развеивался окончательно, а боль нарастала. И внутри, и снаружи…

За происходящим в спальне наблюдали двое. Не из любопытства, а надо так было. Ежели Федор и эту удавит… или, что хуже, с ним припадок случится, помогать надо будет – они мигом придут. Но не пришлось.

Ведьма еще раз спящего Федора осмотрела, кивнула, глазок закрыла.

– Отсюда плохо видно, но мне кажется, установилась привязка. Первое время им бы лучше рядом побыть, потом уж легче им расставаться будет. Но девка слабенькая, надобно кого посильнее, этой не хватит надолго.

– Сестра ее посильнее, да там покамест не получится ничего. – Платон недовольно бороду огладил.

Ведьма только плечами пожала:

– Значит, еще кого искать будем. Феде сейчас полегче будет, вот ребеночка… не знаю, получится ли. Там придется кого-то из родственников Аксиньи… отец или брат подойдут.

– Брат, – кивнул Раенский. – Не сразу, конечно, месяца через два или три, как привязка установится.

– Хорошо. Что для ритуала нужно, все приготовлю. – Ведьма платок поправила и к выходу развернулась.

А что? Все необходимое она уж увидела, а остальное ей и не надобно. И так неуютно ей на свадьбе было, ровно чей-то взгляд спину сверлил, пристальный, холодный, как клинок меж лопатками уперся.

Кто?

У кого она подозрения вызвала?

Выяснять надобно. И – устранять. Ни к чему человеку с такими подозрениями на белом свете жить. Она поможет.

* * *

На рассвете в церкви, считай, никого и не было.

Патриарх лично.

Семья Заболоцких – вся, кроме Вареньки маленькой и Аксиньи.

Боярин Пущин.

И самые главные люди – жених да невеста.

Борис и Устинья.

Боря невесту к алтарю вел, в нарушение всех правил, а Устя ровно от счастья светилась под покровом легким, кружевным. Вот уж не знала она, что получится, когда кружево плела, а вышел для нее покров: легкий, летящий, снежный…

Патриарх и сам улыбнулся невольно.

Не женятся так цари-то. А только видно, что у этих двоих счастья да любви куда как побольше будет, чем у Федора с Аксиньей. Там и жених стоял, ровно гороха наевшись, и невеста пошатывалась, глаза у нее тоскливые были, а тут оба светятся.

И государь – уж и не думал Макарий, что с такой теплотой Борис на невесту смотреть будет. Но тут явно не только расчет, хотя и он оправдан.

Заболоцкие – род не слишком богатый, но древний. И не слишком многочислен этот род, многое для себя не попросит, а государя поддержит. А еще Федор на Аксинье женился…

Ох, не нравился патриарху этот брак, но Любава настояла, надавила. А вот сейчас венчал он царя и внутренне понимал – все хорошо, все правильно, и на сердце легко и приятно было.

Наконец, последние слова отзвучали, Борису невесту поцеловать разрешили. Государь покров приподнял – и к губам невесты потянулся, а та руки ему на плечи положила, навстречу приподнялась – и так у нее глаза сияли…

Любит она его.

И Макарий поневоле взмолился Господу. И не думал он, а вот само как-то вырвалось.

Господи, спаси их и сохрани! Долгих лет им и детишек побольше!

* * *

Пира тоже не было, молодые в покои государевы прошли, к изумлению всех встречных. А и то – идут по коридору ни свет ни заря двое, рука об руку, государь и боярышня Заболоцкая, и лица у них счастливые… в покои государевы прошли – и там заперлись.

И как понимать такое?

И Борис еще охрану у дверей поставил и приказал никого не впускать! Хоть тут бунт под дверью развернется – гнать всех нещадно, хоть с оружием, хоть в пинки и тычки.

Стрельцы переглянулись, но на охрану встали, бердыши скрестили.

Потом уж, минут через пять, боярин Пущин пришел, Егор Иванович. Его стрельцы любили и уважали за справедливость и кулак тяжелый, спрашивать не решились, да боярин и сам все объяснил, улыбнулся хитро:

– Государь только что с боярышней обвенчался. Вот и не надобно мешать им.

Едва бердыш подхватить успел, а то бы грохнул тот об пол не хуже колокола. Второй стрелец крепче оказался, удержал оружие, но челюсти оба уронили. Полюбовался боярин на зрелище, головой покачал:

– Рты захлопните. Чего удивительного-то? Отбор для царевича был, так и государь себе кого присмотрел да брату выбор давал, не женился. А как обвенчали Федора, так и государь тянуть не стал. Чай, две свадьбы подряд – много, и так похмелье у всех лютое будет.

Стрельцы переглянулись, потом один все ж решил вопрос задать:

– Говорят, старшая боярышня Заболоцкая того… порченая? В обморок она упала на смотринах, оттого и царевич на сестру ее польстился?

– Не упала, а договорились они поступить так, чтобы Федор мог младшую сестру выбрать, – не сильно покривил против правды боярин. Устя от Бориса таить не стала ничего, а Борис Егору Ивановичу рассказал. Считай, и не соврал боярин Пущин, лишь не уточнил, кто и с кем договаривался.

– А-а…

Особо ничего стрельцы не поняли, ну да боярин на то и не рассчитывал.

Он сплетню кинул, Илья Заболоцкий добавит, а дальше люди и сами управятся. Таких кренделей небесных наплетут – куда ему? Еще и сам будет слушать да удивляться…

А пока он Борису чуток времени выиграет. Пусть у них с женой хоть пара часов будет наедине, потом-то кошмар начнется.

Боярин даже поежился чуток и проверил кусочек воска в кармане.

Как самый крик да лай пойдет, надобно будет уши залепить потихоньку. А то болеть потом будут… он и на заседаниях думы Боярской так поступал, когда визг поднимался, вот и сейчас надобно, чай, уши свои, не казенные…

А визг точно будет, или он царицу вдовую не знает. Интересно, доложили ей уже?

И боярин приготовился ждать визит Любавы. Пропустить такое? Да век он себе не простит, это ж какое представление будет! Можно будет потом и внукам рассказывать!

* * *

Борис и Устинья друг на друга смотрели, никто первый шаг сделать не решался. Потом Борис руку протянул, жену к себе привлек, Устя вперед подалась, доверилась безоглядно.

Вот она я, вся твоя, что хочешь, то и делай со мной, люблю я тебя!

Люблю, без меры, без памяти… столько лет оплакивала, столько лет о тебе безнадежно думала, теперь, когда мечта сбылась, ничего не страшно уже…

Ан нет. Страшно.

Мечты лишиться.

А остальное – пусть кто другой боится.

Борис о ее мыслях не знал, только губы розовые, приоткрытые совсем рядом были, и как тут удержаться? Он и поцеловал девушку, и еще раз, и еще… и отклик почувствовал, и ручки маленькие по его груди заскользили… Утро?

А кому важно, утро или ночь?

Важно, что между двумя людьми происходит, словно молния ударила, обожгла, опалила, воедино слила – где чье дыхание? Где чьи руки? Чье сердце бьется так отчаянно, чей стон прозвучал в полусумраке спальни?

Неважно это уже.

Все равно двое на кровати стали единым целым – и это правильно.

А когда стихли последние вспышки молнии, сняла Устинья с себя коловорот, подарок волхва, да мужу на шею и повесила.

– Не снимай никогда, Боренька. Он тебя от беды убережет, мне минуту лишнюю даст, случись что.

Боря кивнул, ладошку супруги поцеловал.

– Устёна… счастье мое нежданное.

– Боренька…

И столько света в серых глазах было, столько ласки да любви, что не удержался государь. Поцеловал ее еще раз, и еще… Не ждал он такого, не гадал, а получилось вот!

Устёнушка…

* * *

Как волна сплетня пошла по терему, побежала от человека к человеку. Зашептались, зашушукались по углам люди, дошло и до Любавы.

Та спервоначалу рукой махнула:

– Бред все это!

– Не знаю уж, как бред, государыня-матушка, – боярыня Пронская на своем стояла, – а только Иринка, Матвейкина дочь, сама видела, как вел государь боярышню Устинью в покои свои!

– И что?

– И про жену боярин Пущин стрельцам сказал! Анька на тот момент рядом была, она и услышала…

Любава только головой помотала. Не могла она себе такого даже представить, это ж… это ж стольким ее планам крах придет! Как в такое поверить? Думать о таком и то страшно: чтобы Борис на такой бабе женился, бабе сильной старой крови! Она ж Федору нужна! И Любаве нужна – а тут все их планы рухнули враз! Нет, нельзя в такое поверить!

– Лжу молвишь! Не мог Боря так с братом поступить!

Степанида только руками развела:

– Казни, государыня, когда так, а что слышали девки, то и передаю.

Любава брови сдвинула:

– Сейчас сама схожу к пасынку да разберусь, чтобы не мололи пустое, не трепали языками грязными честь государеву.

О боярышне промолчала Любава, другое подумала.

Свадьба?

Да какая тут свадьба быть может, Борис с Устиньей и словом, считай, не перемолвился, взгляда не бросил лишнего, не то что на боярышню Данилову, но ту устранила она. Значит, когда не свадьба, то блуд промеж ними?

А и такое быть может, государь захотел да и взял, ничего удивительного. Отец его на такое способен не был, а вот у государя Сокола, говорят, кроме жены законной еще шесть наложниц имелось, и все довольны были. Что ж, Любавины планы это не сильно нарушает. Девственная кровь мужа с женой связывает, а только и иначе привязать бабу к мужику можно, и ритуал на то есть, не пожалеет, чай, для своих-то…

Феденька расстроится, конечно, что не первым он станет у зазнобы своей проклятой, ну так порченую-то девку и замуж не позовут, и останется она при сестре в приживалках. Борис на ней точно не женится, и выбора не будет у Устиньи. Федор и попользуется, ну и Любава тоже. Авось как обломают мерзавку, так посговорчивее будет, гадина!

С тем государыня и направилась к покоям пасынка.

Неладное она на подходе почуяла: сидит неподалеку от дверей государевых на табурете резном боярин Пущин, щурится лукаво, смотрит дерзко.

– Пожаловала, государыня?

И вопрос так задан, с такой подковырочкой, что Любава аж зубами скрипнула. Не любит ее старик этот, ой как не любит, может, и стоило его раньше извести…

– Чего удивительного, Егор Иванович, – улыбнулась приторно, пропела любезно. – Сплетни да слухи по палатам поползли, пасынка моего опорочить вздумали, подлость ему приписывают, будто он любимую Феденьки к себе уволок.

– Не бывало здесь Аксиньи Алексеевны. – Боярин ухмыльнулся, белыми зубами из бороды густой сверкнул. – С мужем она любимым да любящим. Это тебе соврали, государыня, прикажи пороть мерзавцев нещадно.

Любава аж зубами заскрежетала.

Уел, мерзавец! Не скажешь ведь, что Феде та Аксинья – замена жалкая…

– Устинья Алексеевна зато была, а ведь сестра она Аксинье, Феденьке свояченица.

– А-а… ну, когда о государыне Устинье Алексеевне речь, так верно все, была она, только беспокоить не велено, почивают они с супругом.

Егор Иванович издевался в удовольствие. Ух, не любил он государыню Любаву, его б воля – гнал бы он ту девку со двора во времена оны, плетьми гнал! Отца опутала, теперь до сына добирается, паразитка… Ужо он ее! Хоть словами, когда за кнут взяться не дозволено.

Государыне?!

И так это прозвучало – гадюка б прошипела ласковее. Любава глазами в боярина впилась: хитер гад да умен, не оговорится он так просто, а значит… что?!

– За супругу свою я отвечу, Егор Иванович. – Борис тихо говорил, да отчетливо.

Любава развернулась, вскрикнула невольно от отчаяния, руку ко рту подняла.

Стоят перед ней двое, за руки держатся и смотрят так… Не соврали языки змеиные, ни словечка лжи не прошипели. Сразу видно, муж и жена это.

Борис плечи расправил, смотрит соколом… Вот ради этого и хотела Любава, чтобы Устинья Федору досталась, и лучше бы нетронутой. Так бы она всю силу мальчику отдала, помогла бы матушка, а сейчас уж, и случись меж ними чего, не достанется Феденьке ни единой искорки.

Сразу видно – все в Бориса влилось, да по доброй воле, да от всей души… дуры влюбленной!

Не смотрят так на супруга, только на любимого такой взгляд бывает, светлый, ясный, сияющий. И видно Любаве, что от Устиньи ровно облачко серебристое тянется, Бориса окутывает, лечит, ласкает… Все, что Маринка из него выпила, ему теперь втрое вернулось.

И Борис на супругу смотрит с любовью. Может, и сам не понял он, а только не похоть в его взгляде, как с Маринкой было, – любовь. Желание защитить, уберечь, собой закрыть – считай, один шаг ему до осознания остался, легко он его сделает.

Теперь Феде и надеяться не на что. И ритуал не поможет. Ежели б хоть не любили они, не была та любовь взаимной… бесполезно. Таким-то все колдовство побивается. Не получит от Устиньи Федя ничего, хуже яда для него теперь эта девка.

Как же…

Любава и сказать ничего не успела, за ее спиной хрип раздался:

– Супругу?! С-супругу?!

Федор по стене оседал, и лицо у него черное было от прилившей дурной крови. Только в этот раз Устинью ему на помощь и не потянуло ничуточки, она только вторую руку на запястье мужа положила, Борису улыбнулась:

– Может, Адама пригласить, любый мой? Пусть посмотрит молодожена, не хватил бы его удар… с маменькой вместе?

Эти слова для Любавы последней каплей оказались. Не привыкла она к такому-то… свиньей дикой завизжала:

– ГАДИНА!!! Предательница, ненавижу тебя, стерва такая подлая…

Борис брови сдвинул, но Устя и слушать не стала, и ругаться тоже.

– Не надо, не гневайся, Боренька, больной она человек, мачеху твою бы к людям знающим…

– В монастырь Оскольский, – тихо-тихо подсказал боярин Пущин, и Устя за ним громко уж повторила[3].

Борис и спорить не стал, мачеха ему всегда поперек шерсти была, а тут сама и подставилась, как случаем не воспользоваться?

– Как скажешь, милая. Адам, наконец-то! Помощь окажи моей мачехе и брату единокровному, сам видишь, нервы у них шалят. А ты, боярин, патриарху скажи, пусть в монастырь отпишет, все ж царица к ним поедет, не чернавка какая, пусть приготовят все честь по чести.

Этого уж вконец не выдержала Любава, такое завизжала черное, что, когда б Адам Козельский ей в рот не влил ложку опиума, стекла б трескаться начали от чувства ее.

Федор так на полу и сидел. И видела Устя, что ночь с Аксиньей ему на пользу пошла, он ровно более цельным стал, спокойным… только теперь уж не стал, а был. Много из него дурной желчи выплеснулось, лицо все багровое, глаза навыкате, на шее жилы вздулись – дотронуться страшно, чудится, лопнут сейчас и из них не кровь – желчь брызнет черная, ядовитая.

– Устя…

То ли крик, то ли стон… Устя на него смотрела через сияние любви своей, и каким же Федор ей ничтожным казался.

– Я мужа своего люблю, Федя.

Вспомнил Федор их разговор – и по горнице вой звериный разнесся. Может, и кинулся бы али сказал чего, да Адам и до него со своей склянкой добрался, влил и ему ложку. Такой дозой опиума быка уложить можно было, так что и Федор поплыл, расслабился.

– Нехорошо такое людям видеть, – боярин Пущин головой покачал. – Давай, государь, я его к супруге под бочок отнесу, пусть она о нем и заботится. Да и вдовую государыню хорошо бы покамест чьим заботам поручить, неладно с ней, сильно неладно.

Борис и сам это видел.

– Макария прикажи позвать, Егор Иванович. И пусть боярыня Пронская за государыней приглядит, авось опамятуется мачеха моя. Разошлись, ишь ты… Устя моя им не по нраву!

Егор Иванович только поклонился, а слова свои прикусил тщательно, чтобы наружу не вылезли.

Не по нраву, государь? Ошибаешься ты, да и сам то поймешь скоро. Федор ее любит, а у царицы планы на супругу твою были, правильно ты гадину эту из дворца, наконец, убираешь, раньше надобно бы, ну так хорошее дело никогда сделать не поздно.

И подальше ее, и в монастырь, там настоятельница – родня Егора Ивановича по матушке, не откажет авось родственнику. Не вырвется оттуда змеица подколодная, не ужалит, матушка Матрена за ней в тридцать глаз следить будет!

А и поделом ей, гадине!

* * *

Борис хотел делами государственными заняться, Боярскую думу созвать… да и звать-то не надобно, считай, все в палатах государевых оставались после пира вчерашнего. Но и Устю от себя отпускать не хотелось ему.

Устинья сама решила:

– Боренька, когда дозволишь, ты бы делами занялся, а я за ширмой посидела, рядышком.

– Скучно тебе, поди, будет, Устёна?

– А я книжку возьму с собой, почитаю немного, вот время и пройдет.

Борис и сомневаться не стал.

– Когда так… пойдем, выберешь себе книгу, да и посидишь. Не хочу я с тобой разлучаться, даже ненадолго.

Устя к мужу прижалась, улыбнулась ему ласково. О причине говорить не стала, ни к чему. А просто все. Сейчас Борис от ее силы все получает, ровно пуповина между ними. Первая ее кровь связала мужчину и женщину, и она что может – все ему отдает. Оттого и хорошо ему, он восстанавливается.

Оттого и ей хорошо – не тянут из нее жилы, все по доброй воле она отдает, все с радостью, не так, как с Федором. А добром отданная сила втрое прибывает.

И… оказывается, не врали в монастыре бабы. Сладко это, когда с любимым и единственным, по-настоящему хорошо, и звезды днем увидеть можно.

Устя чуть покраснела, вечера ей дождаться тяжко будет, а потом Борис ей библиотеку показал.

– Выбирай, что пожелаешь…

Устя вдоль полок прошлась, на лембергском книгу выбрала, пьесы из новых, в монастыре таких точно не было. На мужа посмотрела:

– Можно?

– Ты на лембергском читаешь, Устёна?

– На лембергском, франконском, джерманском, ромский знаю, латынский, вот с грекским хуже всего покамест, читать на нем сложно мне, разговаривать тоже с трудом могу.

– Да ты у меня сокровище настоящее! Отец тебя обучать приказал?

– Илюшке учителей нанимали, а я подслушивала, сама повторяла, нравится мне учиться. – Устя улыбнулась стеснительно. – Языки учить несложно, интересные они.

– Наших детей учить будешь?

Устя вся покраснела, от ушей до кончиков пальцев ног горячая волна пролилась.

Детей…

А ведь и правда, от любви дети и случаются, и сейчас об этом особенно ясно думалось, когда узнала она, что такое любовь, что такое счастье…

– Буду, Боренька, буду…

– Пойдем тогда, радость моя. Покамест бояре соберутся, я тебя как раз устроить успею поудобнее.

Устя и не возражала.

Главное – поближе к мужу быть. И…

– Не снимай коловрат, родной мой! Жизнью своей прошу – не снимай.

Боря в глаза серые посмотрел, кивнул:

– Если только с головой снимут. Слово даю.

И Устя выдохнула, чуточку легче стало ей. Словно облако рассеялось над головой.

– Идем, Боренька.

* * *

Аксинья на кровати сидела, плакала тихонько.

Больно было и снаружи, тело все болело, но и душа болела, ее ровно судорогой сводило. Тоскливо, тошно, тяжко ей… Почему так?

Когда Федора ровно мешок внесли да на кровать сгрузили, Аксинья и не поняла сразу, что случилось. Только осознала – неладно что-то.

– А… что?..

Вопрос и тот задать не смогла, Адам Козельский замешательство ее понял, сам ответил:

– Когда царевич о свадьбе брата узнал, в буйство впал, пришлось его зельем сонным напоить. Как очнется, пить ему давать надобно, я кувшин оставлю и помощника еще пришлю. И выходить ему покамест нельзя, государь огневался, приказал брату у себя побыть.

Аксинья про свадьбу услышала, головой замотала, с трудом слова осознавала она. А все ж новость-то какая! Даже равнодушие ее не выдержало.

– Государь… женился?

– На сестре твоей, Устинье Алексеевне Заболоцкой. Государыня Устинья теперь у нас. – Адам, который Аксинью еще с первой встречи на ярмарке недолюбливал, щадить бабу не стал, резанул наотмашь, как хороший лекарь и должен. – Сегодня и обвенчались на заре.

И привычно полез за склянкой с опием, когда взвыла уже и Аксинья, забилась в истерике, едва мужа своего законного с кровати не снесла.

– Устька… гадина!!! НЕНАВИЖУ!!!

Да что ж с ними такое-то?

Придется помощника в покоях царевичевых оставить, пусть и мужа отпаивает, и жену… чего их разобрало-то так? Женился Борис – так что же? У них позволения не спросил, вот ведь еще чего не хватало государю! Нет бы порадоваться, что двое людей счастье свое нашли…

Ладно-ладно, знает Адам про чувства Федора, про них, почитай, весь дворец знал, ну так ты ж на другой женился, чего тебе еще надобно? Чтобы о тебе вздыхали всю жизнь?

И за брата бы порадовался, уж рядом с государыней Мариной Устинья Алексеевна – сокровище истинное, ровно алмаз драгоценный, хорошо, что разглядел ее государь. А ты…

Все вы! Ни радости, ни понимания, только злоба наружу лезет ошметьями грязными, ядовитыми.

Какая родня-то бывает гадкая! Смотреть на них и то с души воротит!

* * *

Заседание думы Боярской быстро началось, Устя едва за ширмой устроиться успела. Распорядился Борис, ей кресло поставили удобное, на столик рядом кувшин с водой принесли, заедки разные, орешки да сладости… Устя книгу открыла, но не пьесы ее внимание занимали. Тут перед глазами куда как интереснее действие разыгрывается.

Бояре собирались, шушукались, кому уж донесли о свадьбе государевой, кому не успели еще насплетничать, но Борис и сам тянуть не стал:

– Поздравьте меня, мужи честны́е. Сегодня на рассвете повенчались мы с Устиньей Заболоцкой, царица у меня теперь есть.

Тишина повисла.

Переглядывались бояре, думали, и не все о добром, о хорошем. Молчали… ждали, кто первый рот откроет. Оказалось – боярин Мышкин:

– Не любо, государь! Взял ты девку худородную, да еще, говорят, больную – к чему? Была уж одна такая… Не любо нам!

Когда б не открыл Фома рот, может, и сложилось бы иначе. А только крепко Мышкина в последнее время не любили, мигом укорот дали!

– Помолчи, отродье змеиное! – Боярин Орлов спускать отравление дочери никому не собирался. Да и государю благодарен был, и Устинье тоже… – Здорова боярышня, и деток крепких государю ро́дит! Лекарь ее осматривал, как и всех невест… гхм! Когда пировать-то будем, государь?

– Сегодня и будем, Кирилл Павлович, чего тянуть? Всех вас, бояре, на пир приглашаю, рад буду.

– И то! – Боярин Васильев опомнился да подхватил речь: – Совет да любовь, государь, кого б ни выбрал ты, а мы, слуги твои верные, тебя завсегда поддержим.

– Хорошо сказано, – боярин Пущин посохом об пол треснул. – Любо!

– А и то! – Боярин Репьев присутствующих обвел добрым взглядом, ласковым таким, в котором дыба заскрипела да железо каленое звякнуло. – Все мы боярышню видели, все одобрили. Хорошо ты, государь, выбрал. А вот что пир не устроил, мы попомним еще, «горько» не кричали, невесту не продавали… Непорядок!

Устя за ширмой к глазку приникла, на бояр смотрела, отмечала, кто за них, кто против.

На боярина Раенского посмотрела. Сидит Платон Раенский, ровно слив незрелых наелся. И живот у него крутит, и бежать бы ему, и нельзя, и тошно ему все слушать…

Оно и понятно, сегодня все планы их рухнули.

А вот боярин Пронский спокоен, не волнует его происходящее, сидит, разве что не позевывает. У него взрослых дочерей нет, ему и не важно, на ком государь женился.

Хм-м-м-м?

Так что же с супругой его неладно? Отчего получилось так? Вроде и не первый год женаты они, а детишек нет? Странно это…

Устя смотрела, бояре разговоры вели, потом Боря отпустил всех, часа два уж прошло, ширму в сторону отодвинул.

– Не утомилась, радость моя?

– Что ты, Боря! Интересно очень. И книжка тоже интересная… Ты еще мне так посидеть позволишь?

– Обещаю, Устёна, сиди, когда интересно.

– А спросить у тебя можно кое-что? Боярин Изместьев за что на тебя обижен? Вижу я, недоволен он, а что не так, и не пойму…

– Это давняя история, не на меня он обижен, на отца, а мне по старой памяти откликается…

Боря рассказывал, а сам думал, что повезло ему.

Марине он и не говорил о таком, и не волновало ее ничего, кроме самой Марины. То о внешности своей говорила она, то о нарядах, то в кровать тащила его.

А вот так, чтобы поговорить, чтобы тепло и хорошо ему рядом с женщиной было…

Никогда с ним такого не случалось, так что Борис просто радовался. Повезло ему с супругой, с ней не только в кровати хорошо, с ней и поговорить есть о чем, не просто она слушает – вникает, вопросы задает, и неглупые. Видно, не просто так сидела, орехи щелкала – слушала и думала.

Устёнушка…

* * *

Покамест пировали бояре, в покоях царицыных темно было, неладно да неласково. Все там собрались, кто к Любаве отношение имел, вся родня ее. Первой царица высказалась:

– Не прощу Бориске, не спущу ему! Такое у Феденьки отнять, это, считай, десять лет жизни сыночку моему отрезать! Помоги, сестричка!

Ведьма подумала, головой качнула:

– Покамест не надобно делать ничего.

– Как не надо?! – Любаву аж на кровати подбросило.

– А что ты сделать можешь? Даже когда изведешь ты пасынка, Устинью уж Федору не отдашь, позабавиться разве что. А силы от нее никакой не прибудет, поздно, все она другому отдает. Не будет Бориса, пусть его, но и Федьку привязать наново не получится.

– Совсем не получится? А Книга…

– Любава, ты меня и не слышишь ровно. Пируют сейчас бояре, а я подглядела, удалось мне царицу увидеть. Поздно, все поздно, Борису она все отдала по доброй воле, не будет его – выгорит баба, да и только. Что хочешь ты с ней делай, к Борису она себя привязала по любви, по доброй воле и намертво. Одна жизнь у них теперь на двоих, даже более того, все она сделает, чтобы его поддержать, собой пожертвует. Любит она его. Убить ты ее можешь, а пользы не будет.

– Пусть хоть так! Хоть душа моя успокоится!

– А когда так, чего нам торопиться? Сама подумай, скоро уж подарочек для пасынка твоего приедет, и он загнется, и треть Россы с ним – чего тебе еще надобно?

– Чтобы не просто сдох Борька, давно придавить надо было его, а чтобы еще помучился поболее!

Ведьма словам этим не удивилась, давно знала она, что государыня своего пасынка ненавидит люто, исступленно. За что? А за все и разом, только скрывает это хорошо.

– К примеру, могу я так сделать, чтобы болезнь ни его, ни бабу его не минула. Но это уж потом, когда болеть начнут, сама понимаешь, тут хоть на ведьм и не охотятся, а только не помилуют. Нет, не пощадят. А государь не свинопас какой, найдется кому разглядеть, подметить.

Любава о том знала, кивнула нехотя:

– Хорошо, сестрица, подожду я, сколько понадобится.

– Вот и подожди, ходи да улыбайся, месть – блюдо лакомое, которое холодным кушают, сама про то ведаешь.

– А монастырь…

– Нет, сестрица, тебе и правда злость в голову ударила. Кто тебя в монастырь отправит, когда Борьки в живых не будет? Потяни время, а там и сложится все…

Любава зубами заскрежетала, а крыть-то и нечем, во всем сестра права, куда ни кинь. И о Борисе права она, и об Устинье, а только как же обидно-то! Когда сопля какая-то все ее планы порушила, а Любава вместо того, чтобы по щекам ее отхлестать да за косу оттаскать, еще и терпеть будет, и улыбаться…

ГАДИНА!!!

НЕНАВИЖУ!!!

И так явственно это на лице ее отразилось, что поморщились присутствующие.

– Вытерпишь ли, сестрица?

Собралась Любава с духом, лицо руками потерла, глаза решимостью сверкнули ледяной, и было в ней обещание мучений страшных для ослушников.

– Недолго уж осталось, вытерплю…

* * *

Божедар на лембергской улице никогда не бывал, нечего там богатырю делать было. Нужны ему были те иноземцы триста лет в обед. Тьфу на них.

Грязные они, развратные, одеваются не пойми во что, то вши у них, то блохи, то болезни какие… Блох так вообще принято ловить и дарить друг другу в знак симпатии… Тьфу, облизяны заморские![4]

А вот пришлось – и явился для начала в трактир, кашу покушать, сплетни послушать.

Трактир богатырю не понравился.

Не то беда, что грязно, оно и в других-то трактирах так, а сделано все не по-людски. Вместо скамеек – табуреты, столы неудобные… Понятно, придирался богатырь, просто раздражало его все. Но где еще ему нужное разузнать?

Трактирщик пришел, Божедар ему мяса и вина заказал, серебряную монету на стол положил. Пузан в улыбке расплылся, полотенцем грязным стол обмахнул, так там еще больше мусора стало.

– Минуточку обожди, мейр, сейчас все готово будет!

Ждать чуть дольше пришлось, зато служанка, которая заказ принесла, едва из грязной рубахи с вырезом не вываливалась, всеми своими чумазыми богатствами. Богатыря чуть не стошнило, он-то раз в неделю обязательно в баньку, а эти ж не моются, немтыри! Выльют ароматную воду на платок – и протираются, какая тут чистота?

Воняет, аж мухи на лету падают.

Но богатырь внешне ничего не показал, вторая монетка за корсаж скользнула, подавальщица сразу заулыбалась так, что едва масло с лица не закапало.

– Чего мейр еще изволит?

Ясно, на что она намекает, только Божедару такое не надобно. Но…

– Не до радостей мне, красавица. Ты присядь, вина со мной выпей, не заругается хозяин твой?

– Не заругается. – Девка вина в кружку щедрой рукой плеснула, напротив села, грудь на столе разместила, как на блюде, на Божедара в упор поглядела. – Никак, беда у тебя?

– Не так чтобы беда, но и не радость. Сестра у меня… есть. Сбежала она недавно с иноземцем, вроде как, сказали, на Ладоге ее видели.

– Ох ты! А ты за ними, значит?

– А то как же? Это ж сестра моя, младшая, когда все хорошо у них да обвенчались честь по чести, пусть живут. А ежели блуд какой или бьет ее этот иноземец?

Это девушке было понятно. Она закивала и задумалась.

– Ох… я и не знаю, что сказать-то тебе… вроде как ни о чем таком я не слышала.

– А может, еще у кого узнать можно? Знаешь ведь, есть такие сплетницы, которые весь день сидят – уши за окно вывесят да языком молотят? Я бы с такими поговорил, а тебе б за помощь серебра перепало, когда ты меня сведешь?

Подавальщица подумала пару минут, но что она теряла? Дело оказалось легким и выгодным, нескольких сплетников она отлично знала, да все знали, от кого лучше спрятаться, чтобы на зубок не попасть, чего б и не посоветовать хорошему человеку да за хорошие деньги?

– Пойдем, я тебя к одной бабе свожу. Когда она не знает о сестре твоей, возвращайся, еще я тебя с другими сведу.

– Благодарствую, красавица.

Благодарность была подкреплена еще одной монетой, и девушка решила, что ей клиент нравится. Она бы и в кровати с ним не отказалась поваляться, но ладно уж! Тут и делать ничего, считай, не надо, а деньги платят! Красота!

* * *

– Матушка!!!

Не зря Любава рядом с сыном сидела, как только он в себя пришел, так и в припадок дикий сорвался, бешеный.

– МАТУШКА!!! УСТИНЬЯ МОЯ!!!

Понимал Федя, что теперь не добраться ему до любимой, не совсем же он дурак. А хотелось, безумно хотелось, оттого и бился он на кровати широкой, не помогала ему даже сила, у Аксиньи взятая, да и что той силы?

Любава на сына смотрела, конца припадка ждала… Потом надоело ей, поднесла к его губам скляночку малую.

– Глоток испей.

Федор повиновался привычно, это ж матушка, она ему худого не сделает. И верно, после зелья солоноватого легче ему стало, утихомирилась черная волна внутри… иногда себе Федор таким и казался. Оболочка человеческая, а в ней черная безумная волна, и вместо крови тоже тьма течет, и тесно ей, наружу она рвется, утихомириться не может… разве что от страданий чужих ей приятно, справиться с ней легче.

И с Устиньей рядом тоже…

И при мысли о любимой едва не забился снова в истерике Федор, хорошо, бдела Любава, пощечиной сына в разум вернула.

– Прекрати, так не вернешь ты ее!

А только вовсе уж Федор дураком не был.

– Никак не верну, любит она Борьку!

– И что с того? У нас, у баб, любовь – дело наживное: сегодня одного любим, завтра перед другим стелемся!

– Не Устинья…

– А ты думаешь, какая-растакая необычная зазноба твоя? Ничего в ней нового нет, Феденька, и меж ног у нее то же самое, что и у других! Так мы, бабы, устроены: когда выбора нет, сначала ненавидим, а потом и смиряемся, и себя убеждаем, что любим.

– Матушка?

– Когда на трон сядешь, все твои будут: и Устя, и сестра ее, и кто пожелаешь только. Слушайся меня – все я для тебя сделаю!

– Когда?! Обещала ты!

Любава нос наморщила, озлилась на сыночка сильно. Ах ты дрянь бессмысленная! Мало тебе?! МАЛО?!

Мать и так ради тебя бьется, все тебе дала, а тебе еще не хватает чего-то?! Да сколько ж можно-то?!

– Подождать придется. Ну так ты ж не думал, что сразу после свадьбы и Устинью в постель таскать будешь?

И уже по лицу сыночка видела – так и думал! Того и хотел! Когда б не женился Борис на Устинье, Федька бы ее уж назавтра в угол темный потащил… Ах ты ж скотина тупая! Хочу – и вынь, и положи тут, и в лепешку расшибись!

Поганец!

Вслух того Любава не сказала, улыбнулась многозначительно:

– Месяца два, сынок. Может, три подождать придется, потом все тебе будет.

Не волновали Федора другие бабы, а вот Устенька его, только его…

Борис украл ее, присвоил, подлостью овладел! Не может Устинья любить его, он же старше ее на сколько! Лет на двадцать, не менее? А любить только ровесника можно, и вообще, права матушка: когда не останется у Устиньи выхода другого, полюбит она Федора всенепременно!

– Матушка, а как и когда…

– Феденька, ты меня сейчас послушай. Скоро будет все, но чтобы подозрений не вызвать, чтобы хорошо у нас все сложилось, должен ты виду не подавать. Сможешь ли? Или уехать вам с Аксиньей лучше на месяц-другой?

Подумал Федор, к себе прислушался. Уехать? И вовсе Устинью не видеть, голос ее не слышать, вдали от нее быть? Не способен он на такое, лучше здесь терпеть да зубами скрипеть.

– Смогу. Постараюсь.

Любава сына по голове погладила, в лоб поцеловала сухими губами. Так-то оно лучше будет.

– Умничка ты у меня, Феденька, жаль, родился позже Борьки, а так-то из тебя лучший государь получится! Куда как лучший…

Который будет делать, что ему сказано, а не что захочется. Но о том промолчала Любава.

Федя мать по руке погладил:

– Ты у меня лучшая!

– Вот и ладно. Бери пока эту… – кивнула Любава брезгливо в сторону Аксиньи, благо та и не слышала ничего, и не видела, опием одурманенная. – А потом и Устя твоя будет. И полюбит она тебя всенепременно, как же тебя можно не полюбить?

– Благодарствую, матушка.

– Лежи, Феденька, и думай, хорошо думай…

Ушла Любава, а Федор и правда лежал, размышлял. И все меньше оставалось в нем симпатии к брату. Злоба в нем кипела, ядовитая, черная…

Ишь ты! Воспользовался! Подумаешь… женился Федя?! Ну так что же, мало ли на ком он жениться изволил, любит-то он одну Устинью и говорил о том не раз! А Борис обманом ей в доверие вкрался, подлостью… а то и вовсе приневолил! Он ведь царь, кто ему добром откажет? Небывалое дело!

И Устя, когда он ее от Бориса избавит, благодарна будет своему Феденьке! А как иначе?

Он ей зла не желает, он ее любит всей душой, а она… она сама сказала, что мужа любит! Му-жа!

Когда б Федор на ней женился, она бы Федора любила, на других и не глядела бы! И не будет! Все у них с Устиньюшкой ладно будет, когда он на трон сядет!

Понимал ли Федор, что сам себе лжет?

Что любит Устинья мужа своего по-настоящему, и не имеют для нее значения ни возраст, ни корона, ни прочие глупости, людьми придуманные, что с этих пор одна у них душа на двоих, одно сердце. Бориса не станет – и Устинья жить не будет.

Может, и понимал.

А только люди очень хорошо себе врать умеют. И верить в свои выдумки тоже, когда что-то их не устраивает. Вот Федору хотелось верить в лучшее, он и позволил себя убедить, и сам себе это повторил еще тысячу раз.

Все по его будет! Просто подождать надобно!

И поверил.

* * *

Повезло Божедару с первого раза.

Сплетницы есть везде, где люди обитают, а эта сплетница была еще и старой, и мудрой. И скучала, не имея возможности поделиться с кем-то, а уж когда ее послушать решили, да за хорошие деньги…

Красота, да и только!

Ханна Меннес с удовольствием посплетничала с красивым и почтительным мужчиной, сначала о том, что его интересовало, потом просто о жизни своей непростой, а там разговор и на современные нравы скатился. И дошло до интересующего:

– Ой, вот как сейчас помню: приехал он из Лемберга не один, а с девкой, да красивой такой, рыжей, грудастой, она потом за местного бо-ля-ры-на замуж вышла, имя у него такое еще интересное… Не один…

– Никодим?

– Именно! До чего ж красивая баба была, и дочка старшая вся в нее пошла… Сара, тоже рыжая такая, глазищи зеленющие…

Божедар и уши навострил:

– Рыжая такая? А это не швея ли, в конце улицы, зеленый такой домик? Я навроде видел?

– Нет, что ты, милый! У Сары дом хороший, из камня выстроен, зять ей поставил на месте старого. У нее ж тоже дочь, да одна, вот и она замуж за местного вышла. Матери предлагала с собой уехать, у зятя пожить, да та с места сорваться не решилась.

– За местного?

– Тоже бо-ля-рын, – забавно произнесла мейра сложное для нее слово. – Фамилию его не помню, сложные они у россов.

Божедар подумал минуту.

– А выходила-то как? По вашим обычаям али по нашим? Ей же веру менять надобно было?

– Вроде как по вашим, и веру поменяла она, Сара еще рассказывала, что дочка в церкви крестилась, в той маленькой, которая через улицу.

Богатырю того и надо было.

В ту церковь он и наведался, оттуда и вышел через полтора часа с записью о крещении и венчании. Раба Божия Ева Беккер, дочь Сары Беккер, была крещена именем Евлалия и вышла замуж за боярина Пронского.

Загрузка...