Я быстро оделась, кое-как застегнула неудобные застёжки свадебного платья. Только длинные волосы мешались, никакой тесьмы я не обнаружила, а заколки, с помощью которых Бесли делала мне причёску, остались где-то в ванной комнате. Я собрала волосы в кулак и прикрыла глаза, собирая всю свою силу, как учили меня в тёмной обители. А потом дёрнула.
Пучок волос остался в кулаке, словно над ним невидимый убийца взмахнул острым лезвием, я ссыпала их на пол, точно пепел. Теперь пряди моих волнистых чёрных волос едва достигали плеч. Стало немного легче, словно я избавилась не только от этой тяжести.
Время, время подгоняло.
За время моей невольной исповеди умирающему Лоуренсу все свечи погасли, и одновременно стало холоднее. Вместе с хозяином из дома уходили тепло и свет.
И мне тоже пора было уходить.
Во всём доме стояла тишина, абсолютная, глухая и слепая тишина. Я доберусь до храма тёмной обители не позднее завтрашнего заката. Тёмная печать непривычно отчётливо пульсировала, словно подгоняя, торопя вернуться — скорее всего, так оно и было. Её воздействие завершится, когда я вернусь туда, чтобы разделить судьбу прочих сестёр, молящихся своим, забытым прочими богам, закрывшимся от всего мира. Моя жизнь, отданная служению — такова была плата за исполненное желание отца.
«Как глупо и несправедливо, — подумала я внезапно. — Он даже не узнал о том, что его мечта сбылась. Он пожертвовал двумя ни в чём не повинными людьми, бросив их жизни на алтарь собственной боли».
Человеческих стражей бояться не было нужды: я умела отводить людям глаза, становиться беззвучной и неприметной. А оказавшись за стенами храма, я попросту исчезну из этой жизни.
Хотела ли я этого?
Я никогда не задумывалась над этим. Я привыкла к печати, считая её своей судьбой, единственно возможной из всей палитры судеб. Привыкла к мысли, что Лоуренс де’Браммер обречён, что его смерть — гарантия моей жизни. Печать требовала полного подчинения, жестоко наказывая за отступления — и я подчинялась. Я чувствовала её всегда. Отец, сёстры из храма тёмной обители — все вокруг постоянно говорили мне о моём пути, с которого нельзя сворачивать.
…кроме дедушки.
Дедушка ничего об этом не знал и знать не мог, поэтому он-то болтал со мной обо всём на свете. Он хотел, чтобы я училась, получала учёную степень, чтобы выбирала свою собственную дорогу, принимала решения самостоятельно, даже если они шли вразрез с тем, что считалось правильным и привычным.
В первую встречу с Лоуренсом я следовала заранее заготовленному сценарию во всём. Во всём, кроме, пожалуй, одного — моё удивление при виде его нашивок было совершенно непритворным.
Удивление, уважение, даже восхищение его достижениями. Тёплое воспоминание из детства о том, как дедушка показывал мне толстую пыльную книгу с картинками, изображавшими символику достижений каждой ступеньки лестницы учёных — мечта романтика Лоэни Хоупа, не воплотившаяся как в его непростой жизни, так и в несчастливой жизни сына. Неосуществимая в принципе для его единственной внучки.
Моя рука уже несколько минут лежала на дверной ручке. Стоило повернуть её — и выйти из гостиной, оставив за спиной неподвижного Лоуренса в окружении хрустальных осколков. Но неожиданно для себя я разжала пальцы. Сжала в ладони кулон-полумесяц.
Кулон был подарком отца. Вполне в его духе — подарить дочери украшение со смертельным ядом внутри.
…со смертельным ядом в правой половинке полумесяца — и противоядием в левой.
Я застыла перед так и не открытой дверью, чувствуя, как колотится сердце — невообразимо громко в мёртвой тишине дома. Что станет со мной, если я сделаю то, о чём не могла даже помыслить за все восемнадцать лет своей жизни? О чём не могла и мечтать?
Приму своё собственное решение.
Это так просто…
И одновременно — очень и очень трудно.
Казалось, я разрываюсь на две половины — мучительно, с хрустом ломающихся костей и рвущихся сухожилий. Одна половинка меня, Лины Хоуп, была той самой Линой, которая росла, чтобы стать слепым орудием чужой мести. Я сказала правду Лоуренсу: мы с отцом были одни друг у друга в целом мире. Особенно когда умер дедушка… И всё же эта кажущаяся близость была чудовищной ложью.
Не было у меня отца, в ещё большей степени, чем не было матери. Он предал меня, предавал снова и снова, год за годом приводя на обучение и содержание в нуждавшуюся в новых адептках Тёмную обитель. Не жалел, не щадил, не признавал, был готов сломать и вышвырнуть, если бездушный инструмент посмеет проявить волю.
А вторая половинка Лины Хоуп была совсем иной. Та, что дискутировала с дедушкой о планетах, армиях, мореходстве и роли женщины в современном мире, та, что могла поцеловать мужчину, который ей нравился, без стыда и сожалений, помечтать о будущем. Лана Хоуп не смогла родить ребенка, унаследовавшего магию граев.
А я могла бы…
Мужчина, ребёнок, семья, близость, свобода, Высшая школа в Фаргосе — всё то, что было моей недостижимой мечтой, для кого-то являлось естественной строкой в списке ближайших планов.
Тёмная магическая печать зло обожгла мою шею так, что я вскрикнула от боли. И тут же упрямо сжала губы. Резко развернулась и сделала несколько шагов к круглому столику, схватила кувшин с водой и плеснула на донышко первой попавшейся кружки. Разломила кулон — пальцы дрожали так, что я испугалась, что могу выронить кружку из рук. Высыпала в воду противоядие, размешала пальцем, опустилась перед Лоуренсом на колени. Приподняла его голову, устраивая её на своих коленях.
Слишком поздно?..
Глаза его были закрыты, почерневшие губы плотно сжаты. Я надавила на щёки, заставляя мужчину приоткрыть рот, и стала вливать прозрачную жидкость, кривясь от усиливающейся боли в магической печати, расползавшейся по моему телу, как яд расходился по телу Лоуренса. Часть жидкости с противоядием вылилась изо рту, тонкая струйка потекла по щеке, но всё же какую-то часть он, очевидно, проглотил. Кружка таки выпала из моих пальцев, казалось, печать загорелась, а вслед за ней стали тлеть волосы и обугливаться кожа. Шатаясь, я встала, кое-как устроив так и не пришедшего в себя грая на полу, и побрела к двери, не оглядываясь, потому что не было ничего невыносимее этой боли, карающей меня за своеволие, за желание быть собой. Убийственная невыносимая боль.
Я не вынесу…
Пусть так.
«Пусть так, — шептала я, с трудом переставляя ослабевшие ноги, едва не свалившись с лестницы, держась одной рукой за стену, а другой слепо водя в воздухе. — Пусть так. Лучше — пусть так».