Утром стоило немалого труда вспомнить свое имя. Но все же он вспоминал. Это было симптомом. Не хорошим и не плохим, а просто симптомом. Как свет за окном был симптомом утра. Утро, похожее на вчерашнее: день, не похожий на утро. Вечером, если выйти к реке, можно увидеть полоску оранжевого заката. В его лучах волны, что барахтаются у берега, кажутся медными. В рыжих бликах мерещатся чьи-то лица. Можно принести сачок и ловить их. Порой удается поймать. Бледный комок слизи пролежит на камнях до утра и высохнет. А сачок придется долго мыть под краном.
Прежде ЗАГРЕЙ любил заниматься ловлей, а теперь редко спускался к реке. И еще, он давно не вставал с рассветом. Просыпался, когда уже было светло, и день, разрезанный на шесть неравных долей стальным переплетом огромного окна, стекал к полудню. Окно слегка накренилось вовне, и потому открывалась только одна крайняя рама-дверь, через которую ЗАГРЕЙ выходил на балкон, перешагнув через низкий подоконник. ЗАГРЕЙ называл этот выход прогулкой. Ведь это так важно — что и как назвать и запомнить название.
Балкон велик, его серая плита покрылась паутиной трещин, а решетка, первоначально сплетенная, как ветка с металлическими листьями, переиначилась в замысловатую паутину, из которой то там, то здесь торчат острые иглы. ЗАГРЕЙ шагнул на балкон. Не то чтобы он любил здесь гулять, нельзя сказать даже, что он стремился. Он тек. Так течет вода с более высокого места на более низкое. Балкон был более низким местом, и ЗАГРЕЮ надо было сюда перетечь, чтобы в низком месте выкурить сигарету. В низком месте ЗАГРЕЙ становился выше. Свою тень он прилеплял к стене комком жвачки, и каждый раз бледно-фиолетовый абрис был чуть длиннее, чем прежде, и это радовало. Хотя с другой стороны, могло и печалить. Но пока он не позволял себе печалиться по этому поводу. Он умел не позволять себе. Как не позволила себе решетка быть металлической веткой с листьями и не пожелала стечь бесформенной кляксой металла. Надо уметь удерживать форму. Искусство удержания формы дается или не дается вовсе, но об этом тоже не стоит печалиться, как и о многом другом.
В углу на балконе стоял глиняный горшок, и в нем росла вишня. Сейчас деревце было в белых цветах. Появление вишни на балконе — это маленькая тайна ЗАГРЕЯ. У него есть тайны — и это приятно. Косточку он нашел возле таверны и принес домой. В огромный глиняный горшок пришлось долго таскать ил с реки. Косточку он медлил сажать — боялся, что не вырастет. Но все же отважился, посадил. И деревце выросло, и теперь цвело постоянно. Стоит облететь лепесткам — глянь, на ветках вновь белые пузырьки бутонов. Вот только плодов вишня не принесла ни разу.
Напротив балкона — стена, а в стене окно, стекло посерело от пыли; заоконная тьма казалась не черной, а серой, то есть серая тьма пыталась притвориться серым светом. ЗАГРЕЯ волновал вопрос: какая разница между серой тьмой и серым светом. Но пока он не нашел ответа. В другой стене, той, что слева, окон не было. И в той, что справа, тоже ни окон, ни дверей. Узкий колодец открывался только в небо. И то, что падало сверху, навсегда оставалось внизу, застревая в осколках булыжника. Дохлая птица, упавшая сверху, и выброшенная кем-то нагая желтая кукла лежали рядом. Может быть, кукла выпала из окна напротив? Но ЗАГРЕЙ не видел, чтобы рама открывалась. За окном ничего не происходило, там день за днем прозябала поседевшая от времени пустота.
ЗАГРЕЙ швырнул недокуренную сигарету. Кукла протянула желтую руку и схватила хабарик, вдавила в полуоткрытый рот, прикусила четырьмя белыми острыми зубками и затянулась. Табачный дым вырвался из пробитой гвоздем щеки, из сочленений ручек и ножек. ЗАГРЕЙ усмехнулся. Может, скатать хлебный шарик и швырнуть вниз — поглядеть, как будет кукла его жевать. Но стоит ли? Стоит ли длить ее жизнь? Лишив хлеба, быстрее лишишь ее нечаянно дарованной жизни. Или не лишишь? И кукла начнет грызть трупик дохлой птицы и покрывать желтыми экскрементами булыжники двора. Загреева тень на стене постепенно росла, и доросла до карниза под крышей. Но при этом сделалась такой бледной, что почти не угадывалась. Никто не желал оживления куклы, но она ожила. Может, спустить ей вниз веревку — пусть поднимется наверх, перебирая неловкими целлулоидными ручонками? Или все же бросить ей хлеба? О чем мечтает она, лежа внизу, — о спасительной веревке или о куске хлеба? О чем молит ЗАГРЕЯ? По сравнению с ней он был не великаном — богом; тень его переросла стену и попыталась отразиться на небе. Так о чем же просит кукла? ЗАГРЕЙ прислушался. Но не услышал ничего. Если она и молила, то молила безмолвно. Ему самому предстояло решить, что ей дать: веревку или хлеб. Он подумал. И не дал ничего.
Интересно, испытывала ли ожившая кукла боль? Не боль от пореза или от удара — ясно, что простая боль была ей недоступна. Но ту боль, что испытывал ЗАГРЕЙ постоянно, едва разлеплял глаза — ночью ли, утром — не важно, — могла ли кукла ее ощущать? Боль просыпалась вместе с ЗАГРЕЕМ, глухая, нудная, ее можно было терпеть, ибо она не была чрезмерной, но иногда сводила с ума — тогда хотелось кричать, выть, кусаться. Или убить кого-нибудь, неважно — кого. Определить, где гнездится боль, было невозможно. Она просто была, где-то внутри ЗАГРЕЯ, фантомом бродила по телу, вспыхивала то там, то здесь и исчезала, едва он пытался прислушаться к ней и определить очаг. Но стоило перестать вслушиваться, как боль возвращалась, торжествуя, она наносила удар, а потом постепенно стихала, но никогда не исчезала совсем.
ЗАГРЕЙ ушел с балкона и сразу стал меньше. Не хуже, не слабее, а меньше. Он не мог понять, почему балкон позволяет ему расти, как растет дерево в глиняном горшке? Быть может, все дело в небе? Быть может, под небом все могут быть высокими, как деревья, иметь корни и кроны и шуметь на ветру?
Неодетый, закутанный во влажное полотенце, ЗАГРЕЙ присел к столу. Старинный светильник изогнулся бронзовым телом, как живая плоть перед венериным спазмом. В носике светильника тлел желтый огонек — жидкость из огненной реки за ночь не успела иссякнуть. За день светильник наверняка выгорит. Значит, следующей ночью у ЗАГРЕЯ не будет света — сегодня он не пойдет к Флегетону. Лень. ЗАГРЕЙ подумал о предстоящем дне с отвращением, о лежащим за днем нынешним далеком «завтра» — без желания. Предстоящие дни не манили, потому что не обещали ничего. На столе лежали раскрытая тетрадка и перо. Чернила были невидимыми. Но ЗАГРЕЙ умел читать написанное. Тетрадь была исписана уже до половины. Но каждая страница не закончена.
На стене напротив висела картина. Белые струпья краски прорастали из струпьев черных. Изумрудная вода отражала небо. Небо было лиловым. По острым скалам, раня белые нежные ступни, ходил человек в белой хламиде и разбрасывал жемчужины. Они падали в воду и становились каплями крови. В воде плавала нагая женщина и предавалась любовным утехам с морским лупоглазым чудищем. Бледный длинный язык чудовища обвивался вокруг шеи любовницы. Женщина запрокидывала голову так, что глаза ее смотрели на ЗАГРЕЯ. Руки женщины ухватились за роговые гребни на спине твари, ее полные ноги сдавливали скользкие бока монстра.
Внизу холста была краткая подпись. «Вин» — значилось на холсте. Странное имя для художника. Но даже его художник забывал, как только ставил подпись.
— Мерзкая картина, выброси ее, — сказала Пина. Она сварила кофе. Кофе у нее всегда получался горький. Не просто горький — наигорчайший. И сколько сахара ни клади — сладости почувствовать невозможно. Но все же ЗАГРЕЙ пил ее кофе. Морщился, но пил. Другого не было.
— А мне нравится, — сказал ЗАГРЕЙ, разглядывая картину. — К тому же Вин ее скоро заберет.
— Этот придурок в белом похож на моего супруга, — фыркнула Пина.
Он смотрел на Пину и думал, любит ли он ее? Но никак не мог определить, что понимать под словом «любить». Что-то не складывалось. Он любил и не любил. Хотел, чтобы она немедленно убралась из его комнатушки, и страстно мечтал, чтобы осталась. Глядя на Пину, он думал всегда только о себе. Потому что думать о ней было невозможно. Он не знал, как она относится к нему. Он даже не надеялся, что он ей нравится. Много раз он пытался спросить, но слова застревали в горле. Не надо спрашивать — пусть все будет, как есть. Она приходит и остается. Потом уходит. Каждый существует отдельно от другого. Нельзя зависеть от другого… Он вспомнил куклу в колодце двора, захотелось вернуться и бросить ей хлеба. Но ЗАГРЕЙ остался сидеть.
И вдруг сказал, сам не зная зачем:
— Ты не любишь мужа.
— А за что мне его любить? — тут же вспылила она. Он заметил, что в последние дни она не может разговаривать ровно, все время кричит, все время на взводе. Значит, скоро исчезнет. А ему опять ждать. — Он украл и изнасиловал меня. А потом сделал своей женой. Надо же, какая милость! За нее мне с ним никогда не расплатиться! Даже если я буду изменять ему с каждым встречным.
Знал, что не надо было спрашивать! Оказывается, он — первый встречный. И только.
— Почему ты сюда возвращаешься? Из-за плодов граната, да?
— При чем тут гранат? Все это вымысел — на счет таинственной пищи, сожрешь и не можешь уйти. Какая чушь! Сбежать всегда можно, если знать дорогу. Все проще: там я никому не нужна. — Она ела гранаты и разбрасывала косточки. Даже в кровати ЗАГРЕЙ их постоянно находил. Уходя, она всегда оставляет несколько гранатов на столе. ЗАГРЕЙ их съест. Она вернется и будет искать. Она запрещает ему есть гранаты. Но всегда их оставляет. Чтобы было, за что его ругать.
— А твоя мать? — он задавал вопросы без интереса. Ему не было никакого дела до ее матери.
— Ха-ха! Ну конечно, любящая мамочка! Она радуется моему появлению два дня, от силы три. А потом забывает, что я вообще есть на свете. У нее дела. Куча важных дел. Там у них всегда дела. Я когда-нибудь сойду с ума от их дел. И чего они суетятся, если все равно будут здесь? Так что, когда мне становится совсем тошно, я возвращаюсь. Позволяю супругу разок меня трахнуть, а потом иду к тебе.
Он ей не верил. ЗАГРЕЙ никогда ей не верил. Она врала и даже не находила нужным это скрывать. А может быть, она говорила правду? Впрочем, ЗАГРЕЮ было все равно, говорит она правду или врет.
— Иногда он пытается меня выследить, надевает свой дурацкий золотой шлем, который делает его невидимкой, и крадется следом. — Пина засмеялась. Нехороший, ядовитый смех — она всегда так смеялась. — Вся его сила в этом дурацком шлеме. Даже когда меня насиловал, он надел шлем. И теперь, исполняя супружеские обязанности, напяливает шлем. Иначе не может. Ничего не может делать без шлема.
Она сделала многозначительную паузу, ЗАГРЕЙ тоже молчал. Она только что выдала ему тайну Дита и хотела, чтобы он что-то ответил: обрадовался или, напротив, заверил, что знать про золотой шлем ему совершенно ни к чему. Но ЗАГРЕЙ ничего не сказал. Просто потому что не знал — нужна ему тайна Дита или нет.
— Ты не собираешься на ту сторону? — спросил он.
— Нет.
— Но вроде пора.
— Еще рано. Рано!
Конечно, лгала. ЗАГРЕЙ чувствовал, когда она должна уйти. Им вдруг тесно становилось друг подле друга. Но если ЗАГРЕЙ спрашивал, не пора ли ей в прежний мир, она непременно отвечала «нет». А на следующий день исчезала и отсутствовала долгие месяцы. Только она и Танат покидали этот мир.
Пина уселась на кровать, закурила. Ее тело было загорелым, бронзовым, блестящим, и ягодицы, и грудь — ни единого белого пятна.
— Что ты делаешь на той стороне? — спросил он.
— Работаю в лупанарии. Что же еще там можно делать? Весь тот мир — один большой публичный дом.
— Прихвати с собой хароновых монет. Тебе перевозчик не посмеет отказать.
— Какой ты умный! — воскликнула она с издевкой. — Я всегда беру монеты, но мне всегда хватает лишь на три дня.
— Значит, тебе нравится работать в лупанарии, — не то чтобы ЗАГРЕЙ хотел уличить ее во лжи, его раздражало, что она считает его глупцом.
— Да нравится. Нравится! Ты против? Или будешь бить меня, как Дит?
— Нет. Разве я имею право тебе приказывать?
— А хотел бы? — она прищурилась. Ждала ответа. Сказать «нет», как и сказать «да» — равносильно проигрышу. Ни «да», ни «нет» ей не понравятся — это точно.
— Я хочу пойти с тобой в тот мир и быть там твоим возлюбленным.
Она коротко рассмеялась.
— Так и знала, что скажешь какую-нибудь глупость. Но мне нравятся твои глупости.
— Можно я тебя провожу?
— Проводи. Мне не жалко. Когда ты идешь сзади, мне кажется, что я гуляю с собакой. Не с Цербером, а с обычной собакой, какие есть в том мире. Я бы хотела собаку. Собаки — верные. В отличие от людей.
Она достала из шкафа черный плащ — один из многих, и все как две капли воды похожие друг на друга — и надела на голое тело. Водрузила на нос черные очки.
Когда она вернется к ЗАГРЕЮ — неизвестно. И вернется ли вообще? Она никогда не обещает, что придет. Но приходит. ЗАГРЕЙ поцеловал ее в губы. Он был такого же роста, как она. Даже чуть-чуть ниже. Она погладила его плечо рукой в тонкой черной перчатке. Даже сквозь кожу он чувствовал — рука горяча. Она хотела шагнуть к двери, но он ее удержал.
— Не уходи. Останься в этот раз подольше.
— Нет. — Она щелкнула его по носу. — Я же сказала.
— Почему?
Взгляд зеленых глаз поверх очков.
— Нет — и все. Не-ет! — произнесла она нараспев и потуже затянула на тонкой талии поясок.
Пина шла, постукивая каблучками по влажной скользкой мостовой. ЗАГРЕЙ крался за ней. Раньше никогда не следил, а теперь шел и не мог повернуть назад. Она не оборачивалась. Прежде ЗАГРЕЙ не замечал, как она прямо держит плечи. Теперь заметил. Женщину, которая так держит плечи, нельзя ни о чем просить — это бесполезно. На мгновение он потерял ее из виду, потом вновь заметил блеск ее кожаного плаща. И тут вдруг кто-то ударил ЗАГРЕЯ в висок — сильно ударил, так что ЗАГРЕЙ покатился по мостовой. Вскочил, изготовился драться. А рядом — никого. Он растерянно покрутил головой. И получил новый удар в скулу. Правда, не такой сильный — в последний момент он что-то почувствовал, какое-то дуновение — то ли ярости, то ли воздуха — и сумел уклониться. Ударил сам наугад — и не промахнулся. Кулак ткнул во что-то плотное.
На всякий случай ЗАГРЕЙ отскочил. Ну, ясно! Дит в невидимом шлеме. Сейчас наверняка попытается зайти сзади и треснуть по затылку. ЗАГРЕЙ развернулся и ударил наугад. Попал. Дит взревел, послышался глухой шлепок. И на мостовой возникла туша Дита — косматая голова, массивное туловище и короткие ноги. Шлем, звеня, катился по камням. ЗАГРЕЙ кинулся следом и пнул шлем, как мяч. Тот прыгал по мостовой, еще удар и еще… Дит ревел от бессильной ярости и бежал следом. Ну что ж! Пусть попробует догнать и отнять. ЗАГРЕЙ мчался, как ветер, и вскоре очутился на берегу.
Солнце всегда ходит по той стороне неба, что за Стиксом. Слева поднимается, справа садится. Сейчас огромный медный диск скатывался за черную гребенку гор на горизонте. Стикс тоже был медным. Ладья Харона качалась на той стороне, набирая души для путешествия.
— Эй, Харон, держи подарок! — крикнул ЗАГРЕЙ и пнул шлем.
Но Дит успел схватить его на лету. Схватил и надел. И тут же скрылся в свою невидимость и сразу же навалился сзади и попытался спихнуть ЗАГРЕЯ в воду. От тяжести ноги ушли в тину по самые щиколотки. ЗАГРЕЙ ощутил ледяной холод.
«Вдавит сейчас в тину навсегда», — мелькнула мысль. Он сделал усилие и вывернулся. Дит не так уж и силен, а ЗАГРЕЙ, несмотря на свой маленький рост, был необыкновенно ловок.
ЗАГРЕЙ припустил вдоль берега, прислушиваясь — нет ли погони. Потом остановился и оглядел берег: других следов, кроме следов самого ЗАГРЕЯ, на топком берегу не было. Он остановился. Присел на торчащий из тины камень. Ноги дрожали. Нелепо. Он дрался с самим Дитом. Он хотел отнять у царя шлем. Разве ЗАГРЕЮ нужен шлем?
Вон Харону деньги нужны. С каждого за переправу берет перевозчик свой положенный обол. И набралось у него их не тысячи, не миллионы — горы. Ссыпаны в огромные сундуки, заперты на ржавые замки — бесчисленные позеленелые медные кругляки, не нужные никому. Однако Харон трясется над ними и проверяет ежедневно — на месте ли запоры?
«Что можно сделать с этими медяками? На что они?» — эти вопросы задавал себе ЗАГРЕЙ, когда оказывался на берегу и разглядывал стоящие друг на друге старинные сундуки. И каждый раз не мог отыскать подходящего ответа. Если попасть на ту сторону — можно продать в лавку нумизмата старинные монетки. Кто-то рассказывал про такие лавки, ЗАГРЕЙ уже не помнил — кто.
ЗАГРЕЙ написал ее имя в тетради и наблюдал как оно тает, как поднимается облачком и белесым дымком плывет по комнате — к окну, чтобы пуститься следом за хозяйкой. Прощай, Прозерпина! ЗАГРЕЙ съел один гранат. Гранат был таким же горьким, как кофе. Потом явился Цербер. Одна голова его гавкала на всякий случай, две другие кинулись лизать руки ЗАГРЕЮ. От слюны Цербера кожу щипало и вспухали крошечные розовые волдыри.
— Мучаешься? — спросил Цербер. — Хочешь удрать, небось.
— Не хочу, — сказал ЗАГРЕЙ, гладя жесткую шерсть пса на затылке. Врал. И Цербер знал, что ЗАГРЕЙ врет.
— Ничего не получится. Ни у кого не получалось.
— А ты бы мог…
— Нет.
Все отвечают «нет». Универсальное слово. Любимое слово. ЗАГРЕЙ не стал настаивать — смешно настаивать, разговаривая с Цербером.
В дверь кто-то поскребся. Осторожно, по-собачьи. Одна из голов Цербера недовольно рыкнула.
— Кто там? — спросил ЗАГРЕЙ.
— Как кто, — гавкнул Цербер. — Художник — явился за картиной.
ЗАГРЕЙ отворил. В самом деле художник — в длинной заляпанной краской рубахе, в нелепом берете — где он его только отыскал?
— Привет, — сказал ЗАГРЕЙ.
— Поможешь донести? — спросил художник, хмуро глядя в пол.
— Уже?
— Опять не хватило. Но в следующий раз получится. Я успею.
— Ну, я пошел, — гавкнули сразу три головы Цербера. Уже у порога одна башка обернулась и с глумливой ухмылкой сообщила: — Дит говорит, что ты такой же, как все.
ЗАГРЕЙ в ту минуту снимал со стены картину вместе с художником. Обернулся. Пес уже удрал. Дит говорит… Подумаешь, мало ли что говорит Дит! Они сняли картину. Она, хоть и без рамы, была, ох, как тяжела.
— Женщина еще не насладилась, — сказал ЗАГРЕЙ.
— Что поделаешь? Света больше нет. Ни единого фотона. А то бы я… Художник сдавленно всхлипнул.
— Ты молодец, Вин.
— Это ты обо мне? Я рад, что ты мой друг, ЗАГРЕЙ.
Художник не помнил своего имени, но картины подписывал. То есть вспоминал свое имя на тот миг, когда подписывал, а потом вновь забывал.
Они несли картину наверх, в мансарду. Поднимались выше, а становилось темнее. Когда отворили дверь в комнату художника — пахнуло холодом, жгучим, абсолютным. За дверью лежала черная, бархатная, непроницаемая тьма.
— Дальше я сам. Знаю, ты не можешь сюда войти, — шепнул художник. — Жди.
Он впихнул картину в комнату и закрыл дверь. ЗАГРЕЙ сел на ступеньку и стал ждать. Он думал о своей возлюбленной и о картине, которой скоро не станет. Когда ЗАГРЕЙ думал о Пине, то есть о Прозерпине, она казалась ему глупой противной стервой. Но почему-то он все равно о ней думал.
Художник распахнул дверь.
— Заходи!
Внутри было тепло. В огромном камине весело прыгали языки рыжего пламени. Горела картина. Шипела краска. ЗАГРЕЙ присел к огню. Полотно было еще почти целым — лишь по краям его облизывали оранжевые язычки. ЗАГРЕЙ увидел женщину в объятиях монстра. Ее тело дергалось — наконец она дождалась венерина спазма.
Подпись «Вин» уже сгорела.
— Это все-таки здорово, — бормотал художник, потирая замерзшие руки.
— Что здорово?
— Я успел написать целую картину и начать еще одну. Пока эта будет гореть, я закончу вторую и начну третью. И напишу… Да, напишу почти до половины. И так каждый раз. Я успеваю чуть-чуть больше. Скоро, у меня останется целая лишняя картина, которую не придется жечь.
Чудище отпустило женщину и попыталось выскочить из огня. Но не получалось: холст уже обгорел с краю, и жаркие рыжие языки фыркали жаром в морду твари и отгоняли в глубь картины. Изумрудное море шипело испаряясь.
Художник встал к мольберту и стал спешно работать. Надо было успеть, пока горит картина, создать другую.
— Ты похож на Калипеда, который все бежит и бежит, а ни на локоть не сдвинулся, — заметил ЗАГРЕЙ.
— Я сдвинулся! — тряхнул спутанными волосами художник. — Я пишу лишнюю картину! Лишнюю! Несгораемую! Понимаешь? А, ничего ты не понимаешь. Ты кем прежде был?
— Я не был прежде. Я все время — сейчас.
— Забыл, значит. Все забыли. А я — нет. Я знаю, что был художником.
— Заткнись! Я не забыл! — крикнул ЗАГРЕЙ, внезапно выходя из себя. — Просто не был прежде — и все. Только сейчас.
— Забыл! — удовлетворенно хмыкнул художник. — Вот там зеркало в углу, погляди, вдруг поможет. Хотя, сказать по правде, никому не помогает. Мне — тоже.
ЗАГРЕЙ подошел. Он знал, что увидит отражение, но все равно немного боялся. А вдруг — нет? Но отражение явилось. Лицо с курносым носом, немного детским ртом и круглыми удивленными глазами — то ли серыми, то ли зелеными. Русые растрепанные волосы — облик вечного подростка, который почему-то хочет выглядеть взрослым.
— Ну, видишь отражение? — спросил художник, не поворачивая головы и азартно кладя мазки — спешил закончить подмалевок.
Художник фыркнул, нехотя отложил кисти и подошел. Его отражения в зеркале не появилось, но зато Вин увидел отражение ЗАГРЕЯ.
— Как это у тебя, а? — голос художника задрожал. Плечи поникли.
— Я же сказал: всегда был здесь. Зеркало знает и видит меня. Я могу создавать отражения, — добавил Загрей с ребячливой гордостью.
— Вижу.
— Ты врешь! — Вин дрожал, хотя в комнате было нестерпимо жарко — с ЗАГРЕЯ пот так и катился.
— Я тут родился, — упрямо повторил ЗАГРЕЙ.
— Уходи, — прохрипел Вин. — Мне надо работать. И зеркало возьми, мне оно ни к чему.
Он кинулся к мольберту. Принялся спешно скрести мастихином по холсту. — Не получилось. В первый раз не получилось. ЗАГРЕЙ взвалил зеркало на спину.
— Время… я потерял время… — бормотал художник.
ЗАГРЕЙ вышел из комнатушки художника. На лестнице его обдало холодным воздухом, и он задрожал.
ЗАГРЕЙ накинул черную блестящую куртку, сунул гранат в карман и вышел из дома. Куртку ему подарила Прозерпина. У мужа стащила. Шикарная куртка. Каждый день выглядит как новая — кожа сверкает, заклепки так и горят. Одно неловко: велика и в плечах, и по длине. Сразу видно — с чужого плеча.
Дойдя до перекрестка, ЗАГРЕЙ остановился, прислушался. Было тихо. Значит, Титанов рядом нет. Уже несколько дней ЗАГРЕЙ их не видел. Это могло бы обрадовать, если бы не было так подозрительно.
ЗАГРЕЙ шел по знакомой улочке — слева и справа глухие заборы, без дверей, без ворот. Улочка петляет, заборы вьются и с каждым извивом становятся все выше и выше. Почва медленно понижается. Вскоре булыжник не различить — под ногами чавкает ржавая вода. А заборы уже так высоки, что теряются в сизом тумане с реки. Наконец последний поворот, знакомая ржавая дверь и рядом узенькое окошечко, забранное решеткой.
ЗАГРЕЙ постучал в дверь.
Окошко приоткрылось.
— Чего тебе? — рявкнул хриплый голос. Тот, что рыкал изнутри, попытался закрыть окошко.
— Ты слишком тороплив, Тантал, никогда не выслушаешь до конца. Я тебе гранат принес.
Изнутри раздалось недовольное рычание, потом ржавая дверь приоткрылась.
— Заходи.
ЗАГРЕЙ вложил в протянутую лапу гранат и вошел. Слышно было как жадно, давясь, Тантал ест гранат вместе с косточками.
В тусклом свете одной-единственной лампы можно было различить груды добра на полу. Вот сложенные одно к одному нарядные платья, вот туфли — все непригодные для здешнего климата, но красивые, изящные, как изгибы Флегетона. Вот груда колец. Сокровища, которые можно лишь собирать, но никак нельзя использовать — воистину танталовы муки. То, что лежало внизу, на скользком каменном полу, давным-давно сгнило и покрылось пушистой белой плесенью. Вещи, лежащие сверху, хранили еще запахи, чуждые подвалу — легкий аромат духов, дорогого мыла, лаванды.
ЗАГРЕЙ оглядывал все это с таким видом, будто танталовы сокровища его не интересуют.
— Для Проськи пришел искать, что ль?
Тантал не скрывал, что ненавидит Прозерпину. Ее многие ненавидели — за то, что она легко могла упорхнуть отсюда на долгие девять месяцев. Ни у кого больше такого права не было.
ЗАГРЕЙ пожал плечами:
— Может, и для нее. Только она эти вещи не ценит.
Соврал. Не для Прозерпины искал — для себя. Что-нибудь необыкновенное, что будет значить очень много в этом мире. ЗАГРЕЙ не знал, что именно он ищет. Даже не догадывался. Но знал, что ЭТО должно существовать. Он присел на груду пиджаков. Все — разрезанные на спине и от всех, даже от новых, пахнет сыростью. Тантал не имел права ничего взять. Но ЗАГРЕЙ мог. Однажды он тайком взял пиджак и зашил разрез на спине. Только почему-то нитки стали со временем белыми, а пиджак так и остался черным.
— Бери, что нравится, и вали отсюда, — буркнул Тантал.
— Я ничего не нашел.
Тантал с изумлением оглядел груды одежды и украшений.
— Ничего? — переспросил.
— Ну да. Ничегошеньки. Черный плащ есть?
— Нету..
— А где Прозерпина их берет?
— Не знаю. Не у меня.
— А черные очки?
— Тоже нету.
ЗАГРЕЙ взял с соседней кучи лиловое шелковое платье.
— Вот это возьму.
— Проська его не наденет, — фыркнул Тантал.
ЗАГРЕЙ не стал спорить. Скомкал тончайший шелк и сунул в карман.
Дома дрогнули, мостовая дрогнула, дрогнуло даже небо — зеленое с ржавыми хлопьями облаков. Титаны! Их поступь узнают издалека — те, кто может слышать. ЗАГРЕЙ спешно нырнул под арку и прижался к влажной стене. Грохот приближался. Теперь уже дрожало не все здание, а каждый камешек, каждый кирпич. Стекла дребезжали пронзительно и тонко, одно не выдержало безмерного страха, лопнуло, осколки тусклыми ледышками посыпались вниз. Остальные уже визжали, корчась в рамах. Наконец в проеме арки возникла серая грязная голень, стянутая рыжими ремешками, колено, похожее на безобразный красный нарост, и часть бедра. Край туники был порван и вымазан чем-то бурым. Титан сделал еще один шаг, и огромная нога исчезала. Потом появилась другая нога — потоньше, постройнее, в лаковом сапожке и черной брючине. Грохочущий шаг, звон еще одного лопнувшего, не вынесшего напряжения стекла, и эта нога тоже исчезла. Титаны прошли.
ЗАГРЕЙ перевел дыхание и выбрался из-под арки. Грохотало уже где-то на соседней улице. Но кроме грохота можно было различить легкое цоканье копыт. Из-за поворота появился всадник на сивой худущей лошади. Он был длинен как жердь, в серебряных доспехах. Серебро почернело от времени, лишь кое-где выпуклости чеканки тускло посверкивали. Длинные сивые волосы всадника были точь-в-точь, как грива его лошади — можно было подумать даже, что он эту гриву остриг и соорудил из конских волос парик.
— Куда они пошли? — спросил всадник, останавливаясь подле ЗАГРЕЯ.
— К реке, Деймос, они пошли к реке. Они всегда идут к реке. Как кони — на водопой. В Тартаре слишком жарко. Из Флегетона не напьешься…
— Чушь! В Тартаре они не были уже лет двести! — Деймос поправил серебряный нагрудник.
— Но им положено быть в Тартаре, — ЗАГРЕЙ спорил не из любви к истине, а потому, что он всегда спорил с Деймосом.
— Да ты дурак! Зачем держать Титанов в Тартаре?
Деймос пришпорил коня и помчался к берегу. Да, все знают, что Дит не держит Титанов в Тартаре, но непременно говорят: «Они должны быть на дне Тартара». И сразу становится не так страшно.
ЗАГРЕЙ не знал, куда идет — еще не придумал цель, хотя ломал над этим голову с утра. Самое сложное: придумать, зачем тебе надо идти именно по этой улице именно к этому перекрестку. Он шел просто так — бесцельно.
На перекрестке стояла девушка в длинной белой рубашке. Рубашки эти выдают перед посадкой в ладью. Их надевают уже здесь, а прежнюю одежду сдают Танталу.
— Я так и знала! Так и знала! — воскликнула девушка с торжеством в голосе. Она видела ЗАГРЕЯ впервые, но обратилась к нему, как к хорошему знакомому. Сразу видно, новенькая. Новички часто обращаются именно к ЗАГРЕЮ.
В зеленоватом свете кожа ее казалась очень бледной. Впрочем, на этих улицах не встретишь людей с румяными щеками. Толстые бывают — румяных нет. Девушка была худой, как спичка. Ее прозрачные белые руки напоминали водоросли, шея походила на тонкий стебель, который вот-вот переломится под тяжестью головы.
— Я смогла! — повторила она, как заклинание, и молитвенно стиснула пальцы.
— О чем вы?
Несколько секунд она смотрела на ЗАГРЕЯ огромными черными глазами. Лицо ее было все слеплено из теней — светился лишь лоб и острая черточка носа. В черных провалах глазниц зрачки были как два озерца без блеска и мути.
— Я смогла победить. Главное — воля. — Каждая ее фраза звучала как заклинание. — И еще верить, что преодолеешь. А я знала, что преодолею. Последние две недели тяжелее всего. Я не могла двинуть ни рукой, ни ногой. Но я выдержала… — Она вдруг покачнулась, прислонилась к стене. — Все плывет. Это бывает… — Она тряхнула головой. Густые волосы цвета спелой пшеницы на миг скрыли ее лицо.
Надо срочно отвести ее в таверну и дать выпить воды из Леты. Таков ритуал. Обряд милосердия. Но до таверны далеко. А дом ЗАГРЕЯ здесь, рядом.
— Зайдем ко мне, — предложил он.
Она перепугалась. Все новички ужасно боятся. И всегда того, чего боялись прежде на том берегу.
— У меня можно выпить. — ЗАГРЕЙ взял ее за локоть.
Наверное, она хотела убежать. Она даже попыталась вырвать руку. Но сил не хватило. Ноги ее подкашивались. Если бы ЗАГРЕЙ не держал ее за руку, она бы сползла по стене на мостовую. Он потянул ее за собой, с силой, почти грубо. Она раскрыла рот, хотела закричать. Но губы лишь беззвучно шлепали друг о друга.
Из ближайшего переулка выплыла огромная студенистая гусеница, с бессчетным количеством мохнатых ножек по бокам. Круглую голову венчала пара острых рогов. В теле гусеницы светились окна — как в доме или поезде. За гусеницей неслась с лихим гиканьем кавалькада — белые скелеты на белых конях. Скелеты рубили мечами гусеницу, но не могли причинить ей никакого вреда. Гусеница медленно уползла в ближайший переулок. Скелеты на лошадях помчались дальше.
— Что э-т-то? — Девушку стала бить дрожь.
— Сны. Всего лишь сны, — отвечал ЗАГРЕЙ.
— Какие сны? — она не поняла.
— А вот какие, не знаю. И никто не знает, пока сон не пройдет через ворота и не отправится к спящим. Если улетит через роговые ворота — то эта правдивое видение, а если вылетит через белые, из слоновой кости, то сон ложный.
Когда-то любил ЗАГРЕЙ сидеть подле ворот и прежде, чем сон устремится к воротам, пытался угадать, что перед ним — пророчество или всего лишь очередной обман, посылаемый людям. Но обычно всегда ошибался. Самые правдоподобные сны бывали самыми лживыми. Потому и занятие это ему надоело.
— И что же, они всегда здесь бродят? — шепотом спросила девушка.
— Да, пока не уйдут к людям. Но они совершенно не опасны. Ты привыкнешь и не будешь обращать на них внимания.
— Я устала! — девушка скривила губы. Она пыталась заплакать. Но слез не было — она еще не научилась плакать здесь.
ЗАГРЕЙ поднял ее на руки и понес. Она была легкая, как пушинка. Даже по лестнице наверх он нес ее без труда. В прихожей она вдруг вцепилась в косяк, и стоило немалых усилий оторвать ее пальцы от бруса из мореного дуба. Наконец, он впихнул ее в свою комнату, она потеряла равновесие и упала. ЗАГРЕЙ огляделся. На столе — чашка с кофе. Невыпитый кофе остыл, подернулся черным ледком. Кофе, который варила Пина, всегда покрывался льдом. А что если дать гостье хлебнуть кофе? Жестоко, конечно, но забавно. А если Пина узнает? Ну и что? В конце концов он ничем не обязан жене Дита. Абсолютно ничем. ЗАГРЕЙ разжал рот девушки и влил весь оставшийся кофе, не боясь, что она захлебнется. Оставил ее лежать на полу, сам отошел и плюхнулся на диван. Поначалу она не двигалась.
Внезапно дрожь пробежала по ее телу, и она раскрыла глаза.
— В груди жжет, — сказала она. — И мне плохо.
— Хочешь, подарю платье? — спросил ЗАГРЕЙ и положил ей на грудь лиловое платье, Танталов презент. Хорошее платье, неразрезанное, с пуговицами сверху донизу.
Она не ответила, лежала, прижимая одной рукой к груди платье, вторую положила под голову. Хмурила тонкие темные брови, мучительно хмурила, так, что меж бровей пролегла глубокая морщинка. Вспоминала.
Хорошо, что он не дал ей воды Леты.
— Все-таки я смогла, — сказала она вновь и улыбнулась. — Я была уверена, что смогу справиться. Предлагали операцию, но я отказалась. Не стала себя уродовать. Есть же и другой путь. Должен быть. А профессор мне сказал: «Все равно к нам вернетесь». А я не вернулась. Я упрямая. Сказала — под скальпель не лягу. Ведь это так глупо — ложиться под нож!
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Ни-Ни… — Она засмеялась. — Не понял? Это имя такое — Ни-Ни. Сокращенное от Анны.
— А-а! — ЗАГРЕЙ рассмеялся тоже.
Она встала, скинула длинную рубаху. Она была очень худа — кожа да кости. Ребра можно было пересчитать. Рак? Скорее всего. Ни-Ни облачилась в платье и вдруг сделалась стройной, как струя, стильной стервой. Она медленно провела ладонями по скользкому шелку сверху вниз — то ли демонстрировала себя, то ли оценивала.
— Ты красивая, — он произнес это почти искренне.
— Зеркало есть? — Она озабоченно обвела комнату взглядом, но зеркала не заметила. Зеркало, что подарил художник, отражало чью-то пустую комнату с разобранной постелью и разнокалиберными бутылками на полу. Посреди была лужа вина.
— Смотрись в мои глаза, — предложил он.
Она последовала совету, наклонилась вперед, уперла ладони в колени.
— И правда! Вот я! И вот еще я!
Ни-Ни уселась рядом с ЗАГРЕЕМ на диван.
— Главное, мама в меня верила. Она знала, что я смогу. Она все время говорила: «Ни-Ни, ты такая сильная, ты поправишься. Надо только еще и это последнее испытание перенести, и тогда — все…»
— Ни-Ни, теперь все позади, — он положил ей руку на плечо. Плечо было не теплое и не холодное. Никакое. Как у всех.
— Да, да, теперь все позади. Я смогла. Теперь уже нет боли. Какое счастье — нет боли! И силы возвращаются.
Нет боли! Счастливица! У него так сильно заныло в груди, что ЗАГРЕЙ едва не закричал.
Ни-Ни вскочила и закружилась по комнате.
— Мне кажется, я могу летать! — Она оттолкнулась от пола и в самом деле полетела. Сделала два круга под потолком и опустилась на диван. — Замечательно! — она поцеловала ЗАГРЕЯ в губы. Ему показалось, что губы у нее горячие. Такого быть не могло, но он был уверен, что ее губы обжигают.
— Меня зовут ЗАГРЕЙ, — ему хотелось, чтобы Ни-Ни поцеловала его вновь.
— Я хочу позвонить. Где здесь телефон?
Он кивнул в угол. Почему-то все сразу кидаются кому-то звонить. Это всегда так. Все помнят какие-то номера и непременно звонят.
Ни-Ни набрала номер. Раздраженно ударила ладошкой по рычагу, вновь набрала. Потом швырнула трубку и скорчила капризную гримаску:
— Занято.
— Кому звонишь? Матери?
— Не-а.
— Жениху?
— Подруге.
— Это так обязательно?
Ни-Ни задумалась. Опять нахмурила брови.
— Нет, конечно. В конце концов, Иришка — стерва. Точно. Можно закурить? У тебя есть сигареты?
ЗАГРЕЙ открыл ящик. Пачку сигарет притащил тайком Тантал. В пачке оставалось еще три сигареты.
Ни-Ни затягивалась и выпускала дым чуточку театрально, видимо, давно не курила. Комнату тут же заволокло густым туманом. Пахло не табаком, а дымом осеннего костра из палых листьев. От этого дыма у ЗАГРЕЯ полились слезы — едкие, обжигающие, бесполезные слезы.
— Ни-Ни, скажи, а как это было?
— Что?.. — она насторожилась. Судорожно затянулась. — Что?.. — В глазах ее был испуг.
— Ну, переход.
— Ничего не было. — Она спешно раздавила окурок в серебряной пепельнице. — Ни-че-го.
— Но что-то ты должна помнить, — настаивал ЗАГРЕЙ, он был жесток, он хотел знать.
— Оставь меня, оставь! Прекрати! — У Ни-Ни затряслись плечи, она попыталась заплакать. Несколько раз она провела ладонями по лицу, размазывая несуществующие слезы.
— Ты должна помнить! Должна! Ты же помнишь все другое!
— Прекрати! — Она зажала ладонями уши.
ЗАГРЕЙ привлек Ни-Ни к себе. Он знал, что она не может испытывать к нему ни любви, ни отвращения. То есть ей может казаться, что она испытывает любовь или отвращение. Но это только иллюзия. На самом деле она к нему равнодушна. Как и ко всем прочим. Как и все прочие.
Она ответила на его поцелуй. И вновь ему показалось, что губы ее горячи. Она застонала, рванулась к нему, исцарапала ногтями кожу. Ей хотелось испытать наслаждение — немедленно, сейчас же. Так со многими бывает в первые дни. Они торопятся есть, торопятся любить, торопятся что-нибудь делать. Но это быстро проходит.
Он достиг венериного спазма, а она — нет. Несколько секунд Ни-Ни лежала неподвижно, глядя в потолок. Потом вздохнула. Все разочарованно вздыхают поначалу, а потом смиряются с тем, что здесь ничего нельзя достичь — ни в любви, ни в трудах.
Он подумал о трудах и вспомнил художника, о его беспримерных тяжких творческих муках. О его борьбе со временем за свет и тепло, о сотнях картин, бесследно исчезнувших в жерле камина. Но может быть, художник наконец сумеет сберечь одну картину?
— Скоро таять начнет, — сказала Ни-Ни. — Я весну люблю. Весной небо сумасшедшее. И облака плывут быстрее, чем осенью.
«Весна. Значит, Прозерпина не скоро вернется», — подумал ЗАГРЕЙ.
И обрадовался.
На потрескавшейся штукатурке стены большое пятно — будто кто-то выплеснул чашку кофе. Рядом красным нарисована стрелка вниз. Вниз ведут ступени, все разной ширины и высоты — не угадать, как ставить ногу. При каждом шаге спотыкаешься и едва не падаешь вниз. Но следующая ступенька не дает упасть — непременно подхватит и поставит на место. А та, что за ней, вновь заставит споткнуться. И так — до самой двери. Прямоугольник из мореного дуба с бронзовой позеленевшей ручкой.
В таверне ЗАГРЕЙ был соизмерим со всеми. ЗАГРЕЙ, не выше и не ниже. В таверне нельзя себя выпячивать. Даже Танат здесь был, как все, — умерял силу голоса и смеялся с оглядкой. Таверна уравнивала. Здесь все было покрыто липкой влагой — мраморные плитки на полу, дубовые панели на стенах, и даже одежда людей темнела пятнами сырости и кожа влажно поблескивала в мутном свете.
Стул, разумеется, шатался, стол был кособок. Стакан, если не придерживать рукой, соскользнет и разобьется. Пол усеян черепками, они хрустят хитиновыми панцирями под каблуками.
Испарения Тартара ползают по таверне многоголовым драконом, заглядывают посетителям в рот. Одна драконья голова особенно настырно тыкалась в губы. ЗАГРЕЙ отгонял ее кожаной мухобойкой.
— А, это опять ты… — буркнула голова разочарованно и поплыла дальше. В центре таверны на стальном проржавевшем обруче чадили вкривь и вкось прилепленные свечи. А под светильником за круглым столом со столешницей из серого мрамора помещался Танат. На голову ему стекали капли горячего воска. Блестящий череп Таната порос редкими седыми волосами. В черных провалах глазниц не видно глаз. У Таната глаза не блестят, даже когда он смеется. А Танат большой шутник.
ЗАГРЕЙ сел напротив приятеля. Мальчишка-официант поставил перед ним бокал с густой, маслянисто поблескивающей водой.
— Я тут такую шуточку на днях устроил, — хмыкнул Танат. Он уже был изрядно навеселе. — Вообрази: девчонка собралась замуж. Парень и умен, и внешности приятной, и при деньгах — дельце свое, и дельце процветающее, с перспективой. И вот наши влюбленные идут вечерком по улице: пройтись захотелось. Бывает такое с влюбленными. Темно, фонари не горят — ну прямо как у нас… А под асфальтом трубу прорвало. Две недели не чинили, промоина образовалась. Парень шагнул в сторону — поглядеть, нельзя ли поймать машину, и асфальт под ним проломился. И вот он в этой ямине с горячей водой плещется, а выбраться не может. А у них свадьба через три дня. И невеста над ним стоит, и вопит, бедненькая, благим матом.
— Это смешно? — спросил ЗАГРЕЙ.
— А разве нет? Она его вытащить бы могла — если бы могла. Вот ситуация. Он рядом — она его за руку держит. Но парень-то весит восемьдесят семь килограммов. А девчонка дотянуться до него может, а вытянуть наверх силенок не хватает. И позвать на помощь некого. Хоть лопни от крика, а нет рядом никого. А он там живой еще, кричит от боли. Когда его наконец подоспевшие прохожие вытащили — он жив еще был — умер от шока, пока «скорую» ждали.
— Сил не хватило, — повторил ЗАГРЕЙ и выпил. Вода не обеспамятовала его и не пьянила. Танат тоже пил и не забывал, но пьянел быстро.
— А у них уже билеты на самолет… в Париж… В свадебное путешествие, — хрюкал от восторга Танат. — И подарки куплены, и квартира отдельная двухкомнатная на его имя. А она с родителями и братиком младшеньким в хрущобе мается. И все это сварилось в дурацкой яме, которую надо было закопать две недели назад. Свекровь несостоявшаяся назад хотела даже колечко обручальное, уже подаренное, забрать, да несостоявшаяся теща колечко то не выдала. И вместо города Парижа вареный женишок в гробике. Лицо, правда, не пострадало, лежит, будто живой, весь в цветах.
Танат был коллекционером. Он коллекционировал истории. А еще глаза и зубы, иногда сердца. Но сердца ему чаще всего не нравились, и Танат выбрасывал их в Стикс.
Вообще Танат был весельчак, с ним одним ЗАГРЕЙ чувствовал себя живым. Но этой дружбы стеснялся — помнил, что Танат убивает, и убивает безжалостно.
Под курткой ЗАГРЕЙ принес рукопись. Каждое утро ЗАГРЕЙ описывал сцену своей смерти. Но на другое утро все переписывал. Добавлял подробности, убавлял. Всякий раз сцена умирания казалась ему то недостаточно жалостливой, то фальшивой. Но он не знал, насколько жалостливой должна быть сцена смерти. Ведь он никогда не видел этого. То есть самого перехода. Это его угнетало. Ему казалось, что в том миге и заключена вся тайна. Остальные мгновения не имеют никакой цены. И все пытался по этим, лишенным цены, эпизодам восстановить тот, единственный, бесценный миг.
Он и сам не знал, зачем взял с собой рукопись. Отдать Танату? Глупо. Зачем описание смерти тому, кто сам смерть? Впрочем, Танат сам никогда смерть не переживал. Но и ЗАГРЕЙ не переживал. Он лишь видел тех, кто ее пережил. Сотни, тысячи переживших. Но эти сотни и тысячи о пережитом не помнили ничего. Они даже не подозревали о том, что переход был.
Танат закурил — он всякий раз привозил сигареты тайком и непременно дорогие. Угостил и ЗАГРЕЯ.
— Мне нравятся твои истории, — сказал ЗАГРЕЙ.
— Еще бы! — Танат выпустил струйку дыма приятелю в лицо. — Ведь здесь не помнят прошлого, его сочиняют, каждый — свое.
— Погоди! Но я же помню!
— Ну и что? В чем преимущество твоего «запомненного» прошлого перед выдуманным? Ведь никто не может подтвердить, что твой рассказ — подлинный. Так что выдумка и правда равны, как видишь. — В голосе Таната послышалось торжество. Впрочем, в голосе Таната всегда слышится торжество.
— А если они вспомнят? Если другие тоже вспомнят, что тогда? — настаивал ЗАГРЕЙ. Он был уверен, что когда-нибудь все должны все вспомнить.
— Как вспомнят, так и забудут.
— Но они могут вспомнить? Могут или нет?! — не унимался ЗАГРЕЙ.
— Вероятность никогда не равна нулю. У каждого человека есть даже вероятность стать бессмертным. Пусть и ничтожно малая вероятность.
— Стать бессмертным, — повторил ЗАГРЕЙ. Боль, что едва тлела в глубине его существа, вдруг вспыхнула ярко и пронзила грудь раскаленной иглой.
— А ты настоящее вино пробовал? — спросил ЗАГРЕЙ.
— Случалось.
— И на что оно похоже?
— На живую кровь! — Танат схватил свою кружку и выплеснул воду Леты на пол. Посетители встревожились. Шепоток пробежал меж столиков, тревога изобразилась на лицах — тревога искусственная, придуманная, по-настоящему здесь никто не умеет тревожиться. — Эй, всем летской воды! — крикнул Танат хозяину. — Вдруг кто еще не забыл прежнюю жизнь. Вот хоть ты! — Он ткнул пальцем в толстяка, прикорнувшего у стойки. Сразу видно — новичок. Перводневный. На рыхлом желтом лице недоуменное и жалостливое выражение. И пахнет от него лекарствами и табаком — курил, значит, при жизни. Толстяк, пошатываясь, подошел. Выпил он изрядно. Но все равно в глубине его зрачков сохранилась какая-то осмысленная точка. Толстяк что-то помнил. Помнил и пытался это сохранить при себе. Уберечь. Зачем?
— Садись, — указал ему Танат на табурет из кедрового дерева.
Толстяк присел на краешек.
— Кем ты был прежде?
— Винодел, — признался толстяк, хотя еще секунду назад дал себе клятву — молчать. Но от Таната ничего утаить нельзя.
— Он помнит, — вздохнул Танат, наполнил из кувшина свою кружку и подтолкнул толстяку. — Пей.
Толстяк глотнул, а проглотить не смог. Так и сидел с раздутым ртом и с выпученными глазами. Потом вода Леты полилась меж плотно сомкнутых губ на подбородок с сероватой щетиной и на ворот белой рубашки.
— Пей! — закричал Танат и схватил толстяка двумя руками за уши. Тот подчинился и проглотил… Медленно сполз с табурета на пол.
— Он пил настоящее вино, счастливчик! — ЗАГРЕЙ глядел на толстяка, не отрываясь. — А я — никогда. — Он позавидовал толстяку жгучей завистью, куда более жгучей, чем слюна Цербера. — Привези вино, а?
— Как? — ухмыльнулся Танат. — В лодке Харона, что ли? Да, Харон не повезет вино, это точно.
— Как-нибудь исхитрись, — попросил ЗАГРЕЙ. — Одну бутылку. А лучше целый ящик. Чтоб другие тоже попробовали.
— До других-то тебе какое дело?
— У меня есть надежда. Я хочу ею поделиться. Надежда для одного — слишком скучная и слишком тяжкая ноша. — ЗАГРЕЙ знал, что Танат его не понимает, но все равно говорил.
— Зачем тебе вино? Вода Леты лучше.
— Вино, — повторил ЗАГРЕЙ. — Настоящее вино. Пойми… мне так больно… — в ту минуту боль почти прошла, но это не имело значения. — Ведь я — живой. И мне нужно живое вино.
— А ты никогда не думал, что они, — Танат при этом кивнул на Философа, — тоже считают себя живыми?
ЗАГРЕЙ изумленно посмотрел на Таната. Совершенно растерянный, несчастный взгляд. Танат вновь расхохотался.
— Обиделся? Вижу, что обиделся. Глупо обижаться, поверь.
Танат любил говорить с ЗАГРЕЕМ. Потому что ЗАГРЕЙ умел слушать и услышанное в нем задерживалось и обжигало мозг своим значением. Остальные слышали иначе. Их барабанные перепонки вибрировали — но и только. При громком звуке они вздрагивали или втягивали головы в плечи. Они даже отвечали что-то, если их спрашивали. Но звуковая волна тут же стекала из головы в желудок и вызывала икоту.
Они шли по берегу. Река слегка светилась в темноте. ЗАГРЕЮ казалось, что он еще никогда не бывал в этом месте. Или он ошибался? ЗАГРЕЙ рвал асфодели, их толстые полые стебли легко переламывались в руках, и скоро получился огромный букет. Зачем ему букет? Никогда прежде он не дарил цветы. Даже Прозерпине не дарил. Да и зачем Прозерпине асфодели? ЗАГРЕЙ задумался. Ну конечно — асфодели для Ни-Ни. Их чудодейственный запах за несколько часов вернет ей силы.
Танат тоже сорвал несколько асфоделей и размял в пальцах мелкие бледные цветки. Поднес ладони к лицу, с наслаждением втянул горьковатый острый запах.
— На той стороне рассказывают о нас небылицы. Будто мы лишены обоняния. А посему и обаяния тоже. Вранье. Ведь те, кто возвращается отсюда, не помнят ничего. Или почти ничего.
— Отсюда нельзя вернуться, — веско произнес ЗАГРЕЙ. — Неужели ты, Танат, веришь в подобные сказки?
— Это не сказки. Надо лишь пройти комиссию, и тебя направят назад — в новое воплощение, для новой жизни. Перед отправкой дают вновь выпить воды Леты, чтобы забыть пребывание в этом мире. Как видишь — все просто. Лишь процедура утомительна.
— Я не знал об этом, — прошептал ЗАГРЕЙ.
— Об этом мало кто знает. Только избранные. Только по особому приглашению. Я, к примеру, могу пригласить. А вот ты — не можешь. Комиссия опасается, что слишком большой процент возвращений опасен.
— Кому опасен?
— В принципе опасен.
— А кто возглавляет комиссию?
— Минос.
— Значит, ты меня приглашаешь? — спросил ЗАГРЕЙ.
— Попробуй, — последовал краткий ответ.
Список телефонов приколот на стене. Если набрать номер, на том конце провода отзовутся.
— ЗАГРЕЙ, наконец-то! — Осчастливленный его звонком будет говорить и говорить, и никак ему не наговориться, не насытиться собственной речью.
Но ЗАГРЕЮ никто не звонит и никогда. Они лишь ждут его звонка, его призыва. Он перечитал номера, хотел набрать последний, но передумал, повесил трубку. Ни один номер не привлекал, никого не хочется слышать. Он устал от их голосов, однообразно пустых, постоянно-тревожных. Хорошо бы продлить список, добавить имя, любое. Пусть кажется, что появился новый друг. Но для этого надо выйти из дома, пересечь площадь и кварталы у реки и дойти до пристани. И еще ждать ладью. Стоит ли новое имя таких усилий?
ЗАГРЕЙ присел на кровать подле Ни-Ни. Она чуть пополнела, округлилась, теперь видно, что ей не больше двадцати. В старинной этрусской вазе стоял огромный букет прозрачных асфоделей. Ни-Ни спала и вдыхала их запах. А что, если он видит ее в последний раз? Поцеловать? Тогда разбудит. Нет, нет, нельзя. Он не имеет права ее пригласить. А если бы и имел — все равно не взял бы. Вдруг комиссия ее пропустит, а его — нет? Он этого не вынесет.
ЗАГРЕЙ на цыпочках двинулся к двери.
Он занял очередь. Рядом с ним сидела немолодая женщина и со скучающим видом лузгала семечки. Шелуха сыпалась на пол.
— Бери! — она повернулась к ЗАГРЕЮ и щедро отсыпала ему в ладонь. Он разгрыз парочку, хотя заранее знал, что семечки пустые.
— Хочешь остаться или вернуться? — спросил ЗАГРЕЙ.
— Разве мое желание что-нибудь значит?
— Конечно, — соврал он. Зачем — и сам не знал.
ЗАГРЕЙ вспомнил о Ни-Ни и нахмурился. Что будет с Ни-Ни, если комиссия его пропустит? Она ведь даже не знает, куда он ушел. Бедняжка. Проснется, увидит асфодели. Не надо думать о ней. Нельзя ни о чем сейчас думать.
Его наконец позвали. ЗАГРЕЙ вошел. В белой комнате за белым столом, накрытом белоснежной скатертью, сидели трое. Они были в белом, и лица тоже белые, и глаза — бельма. Они улыбались белыми губами.
— Ваше имя, — спросил белый, сидящий в центре.
— ЗАГРЕЙ, — он мог только так произнести свое имя — вровень со всеми. Ведь он, придя на комиссию, пытался сравняться со смертными. Но лишь пытался, ибо и сам чувствовал — не удалось.
Сидящий слева стал рыться в каких-то бумагах. Сидящий справа потирал худые, тонкие руки, будто замерз. Тот, что в центре, остался неподвижен.
— А когда вы умерли, ЗАГРЕЙ? — сидящий слева оставил бумаги, и его бельма строго уставились на ЗАГРЕЯ.
— Я не умирал. То есть… Я всегда здесь. Здесь родился.
Тот, что справа, хихикнул:
— Такого не бывает.
ЗАГРЕЙ сообразил, что совершил чудовищную глупость, сказав правду. Надо было выпытать у кого-нибудь имя и под этим чужим именем пройти комиссию и получить пропуск на возвращение. Но теперь было поздно. Злясь на себя, ЗАГРЕЙ стукнул кулаком по лбу. Но это мало помогло.
Трое за столом стали перешептываться.
— Если он не умирал, то как мы его выпустим? — шептал один довольно громко.
— Но он живой, здесь ему делать совершенно нечего.
— Ну и что, коли живой? Разве это имеет значение? Главное, он не умирал.
— Послушайте! — ЗАГРЕЙ попытался вмешаться. — Живому здесь совершенно невыносимо. Я наказан, как Тантал, но наказан без вины.
Теперь три пары бельм уставились на него. Тот, что справа, вновь стал тереть руки.
— Его нет в бумагах, значит, его нельзя выпустить, — сказал тот, что слева.
— В конечном счете, жизнь лишь миг по сравнению со смертью, — сказал тот, что справа. — Зачем она тебе?
— Я хочу жить! — заорал ЗАГРЕЙ, наваливаясь всем телом на стол. — Слышите, вы, тупые комья белой слизи! Внесите мое имя в список!
Он схватил бумагу, схватил стило и принялся писать. Но напрасно стило скребло бумагу — имя ЗАГРЕЯ в списке не появлялось. Он скомкал лист, отшвырнул в угол и вышел. Боль билась в груди, пульсировала в висках, пронизывала каждую клеточку тела.
«Во всяком случае, у меня есть Ни-Ни», — попытался он утешить себя.
Но это было слабое утешение. Становилось только больнее. Он почему-то вспомнил куклу во дворе-колодце и пообещал дать ей хлеба.
Он долго бродил, по улицам и даже вышел к самой окраине — там, где плотно роился сизый туман, то есть из сонной массы еще не выделились волокна сна. В этот плотный сизый туман никто никогда не углублялся. Говорят, если уйти туда, то сойдешь с ума и назад не выйдешь и будешь бродить и бродить, пока не расплавишься и сам не станешь чьим-то сном. Сказки, наверное. Но у ЗАГРЕЯ не было желания проверить.
Старик с растрепанной седой бородой плел веревку. Плел и плел, веревка стлалась по земле и терялась в слоистых полосах тумана, что отделялись от сонной массы и плыли к темной каменной массе города, которым правил Дит.
— Ты Окнос? — спросил ЗАГРЕЙ.
Кажется, он слышал что-то про него. Но что — припомнить не мог.
— Окнос, — подтвердил старик. — Разве не видишь — плету веревку. Значит, Окнос.
— И зачем тебе веревка? Чтобы повеситься?
Старик не рассмеялся. Даже не улыбнулся. Как видно, не любил шуток.
— Когда сплету веревку и два конца ее сомкнутся, тогда над нашим миром загорится белое солнце вместо черного.
— Разве наше солнце черное? — подивился ЗАГРЕЙ.
Он поднял голову и стал глядеть на небо. Солнце еще было высоко. Ему всегда казалось, что их солнце — яркий белый круг.
— Конечно, черное, — заявил Окнос не терпящим возражений тоном.
— И когда ты сомкнешь концы своей веревки? — спросил ЗАГРЕЙ.
— Скоро, — пообещал Окнос. — Очень скоро.
Спорить дальше ЗАГРЕЙ не стал. Он двинулся вдоль лежащей на сером песке веревки. Странно, почему он ничего не слышал про Окноса? Неужели никто не знает о странном замысле старика?
Из сизой полосы тумана вышел осел. Он медленно брел навстречу ЗАГРЕЮ, опустив голову к самым ногам. Присмотревшись, ЗАГРЕЙ понял, что осел поедает сплетенную Окносом веревку.
ЗАГРЕЙ вновь поглядел на небо. Так какое же над ним солнце? Он не мог понять. Ему вдруг в самом деле стало казаться, что солнце черное.
Здесь каждый спал, когда хотел и сколько хотел. Здесь не было ни ночи, ни дня. ЗАГРЕЙ не был уверен, что здесь есть даже свет. Ибо то, что позволяет им видеть, возможно, и не свет вовсе. ЗАГРЕЙ сон не любил. Сон отнимает время. Сон — утраченная часть жизни.
Ему снилось, что он одет в пятнистую шкуру леопарда, а на голове у него венок из листьев винограда и спелых гроздей. Вокруг пьяные обнаженные девицы исступленно выплясывали, козлоногие существа, тоже хмельные, толпились подле и дули в свирели. И ЗАГРЕЙ плясал. От этой пляски его бросило в жар. Одна из девиц протянула ему бутыль с вином. Он поднес бутыль к губам, жадно сделал глоток и… проснулся от грохота. Грохотало на лестнице. Ветхий дом дрожал. Кто-то распахнул дверь, заглянул внутрь, скрылся. Ни-Ни застонала во сне и перевернулась на другой бок. Она и не подозревает, что в эту ночь могла остаться одна. Он поцеловал ее в плечо — пухлое округлое плечико.
— Отстань! — фыркнула она.
Как она старательно изображает кокетство. И нежность изображает. И венерин спазм — тоже. Потому как венерин спазм испытывать не может. Краткий восторг первой ночи давно улетучился. Все сделалось скучно, рутинно, будто они уже женаты лет сто.
— Я вчера хотел уйти и не ушел. Не пустили, — сказал он вслух.
— Куда уйти? — пробормотала она. Кажется, совершенно не испугалась. Не поверила.
— Далеко.
— А мне сон хороший приснился. Будто ты — известный актер, а я — твоя поклонница, и мы встретились случайно. Мы летели на самолете, и самолет захватили террористы. Нас взяли в заложники и привезли в какой-то замок. Террористы решили, что я тоже известная актриса. А ты знал, что я обычная девушка. И если террористы узнают, кто я, то сразу меня убьют. Ты убил охранника, и мы убежали. Террористы кинулись в погоню, и ты их всех победил, убил или искалечил. Тебя ранили в руку, но ты спас меня. И ты меня полюбил. Все кончилось счастливо. Я уже свадебное платье купила, и ты подарил мне кольцо с бриллиантом.
— В жизни так не бывает, — сказал ЗАГРЕЙ.
И сам удивился — что он такое говорит! «В жизни»! А что он знает о жизни? Банальности, которые ему поведали другие, прежде чем все позабыть.
— Я знаю, что так не бывает. Но все равно — сон хороший.
Да, наверное, приятно видеть сон, в котором все случается, как ты хочешь. А что, если ЗАГРЕЙ ушел в мир живых, кем бы он стал? Вдруг — в самом деле — актером? Он заложил руки за голову и закрыл глаза. Наверное, хорошо быть актером. Можно проживать десятки, сотни разных жизней. Быть смельчаком и трусом, героем без страха и упрека или проходимцем. А может быть, он бы стал комиком и всех смешил? А что если стать актером здесь? Он спрыгнул с постели, взял тюбик с краской — у художника стащил тайком однажды — и подошел к зеркалу. Отражение чужой комнаты исчезло — появилось отражение ЗАГРЕЯ. Худой юноша, похожий на мальчишку с растрепанными волосами. Его облик не менялся уже много лет. Он выдавил на пальцы немного краски и сделал синие круги вокруг глаз. Он уже стал актером или еще нет? Хорошо получилось или нет? Он не знал. Он растянул губы, пытаясь изобразить улыбку. Покрасил синим зубы. Краска была безвкусной. Нет, актер из него не получится. ЗАГРЕЙ отшвырнул тюбик в угол. Зачем изображать что-то здесь? Ведь никто не поймет, что он играет, все решат: он такой и есть.
Вновь грохот — теперь выше этажом. Здесь никто не таился. Зачем? Послышался треск ломаемой двери. Крик, причитания, падение чего-то тяжелого на пол. Сгустки звуков выкатились на лестницу, тягучие причитания липли к стенам, к загреевой двери. ЗАГРЕЙ хотел выйти на лестницу, чтобы посмотреть… Потом передумал. Зачем смотреть, если он помешать не может. К чему?
Звуки смолкли на улице. Причитаний уже не было слышно. Только шаги.
Все же ЗАГРЕЙ подошел к двери и выглянул. Человечек, одетый в белое, спускался вниз в обнимку с огромной амфорой.
— Его сбросили в Тартар? — спросил ЗАГРЕЙ.
— Кого? — человечек вздрогнул и едва не уронил амфору.
— Его, — ЗАГРЕЙ ткнул пальцем вверх.
— Нет. Нет. Его нет, — бормотал человечек и заспешил, бочком проскользнул мимо ЗАГРЕЯ. Да, рядом с ним твое имя может быть любой величины. Лишь бы уместилось на гранитном надгробье.
Не сразу сообразил, что его зовут.
— ЗАГРЕЙ! ЗАГРЕЙ! — орал толстяк-винодел, стоя на площадке внизу. Мгновение назад его там не было. И вдруг — возник. — Вино, там вино!
ЗАГРЕЙ не понял.
— О чем ты?
— Там на берегу вино. Целый ящик. Цербер его выловил. Клянусь! Ящик и в нем бутылки.
Толстяк весь дрожал.
— Откуда ты знаешь, что ЭТО — вино?
Толстяк задрожал сильнее.
— Значит, ты не забыл?..
Толстяк закрылся ладонями — будто боялся, что его будут бить.
Да, он помнил, несомненно помнил. Но ведь остальные — нет. ЗАГРЕЯ охватила тревога. Он кинулся назад в комнату, натянул брюки и кожаную куртку, толкнул в бок Ни-Ни.
— Ну что еще? — она напрасно пыталась заснуть вновь, чтобы досмотреть свой хороший сон, как они живут в роскошном отеле где-нибудь во Флориде, и у них пятеро симпатичных детишек.
— Пошли! Скорее! Это шанс!
— Какой шанс? На что?
Он не стал объяснять. Он и сам не знал. Только лихорадка с каждой секундой охватывала его все сильнее.
— Шанс, шанс, единственный шанс, — повторял он, натягивая сапоги.
Его возбуждение передалось ей. Она заспешила, застегнула лишь несколько пуговиц на платье и выскочила на лестницу. Лиловый шелк развевался вокруг бедер.
ЗАГРЕЙ скатился по перилам, побежал, обогнал винодела. Толстяк семенил следом. Всхлипывал, утирал лицо. Ему наверняка казалось, что он потеет.
На берегу уже собралось человек семь. Юноша с длинными черными кудрями вытащил бутылку из ящика, открыл пробку и медленно лил темно-бордовое вино в рыжую тину, вынесенную на берег волнами Стикса. ЗАГРЕЙ закричал. Так закричал, будто нож ему всадили в живот. Рванулся к юноше, вырвал бутылку. Поздно — на дне осталось лишь несколько капель. ЗАГРЕЙ огляделся: Ни-Ни рядом не было. Наверняка отстала и заплутала где-то. Но ему было все равно. Главное — вино.
ЗАГРЕЙ жадно приник к горлышку. Глотнул. И тут привиделось ему синее небо, и белые аркады, а на них зеленые настилы ажурных виноградных листьев.
Поспешно он схватил другую бутылку, открыл аккуратно — руки дрожали немного, и сделал глоток… На желтом песке лежали фиолетовые тени. Стены домов, белые на солнце, сиреневые — в тени, красные крыши на фоне зелени. Море цвета изумруда плескалось в раковине залива. В этот мир уходит Прозерпина и говорит, что несчастна.
ЗАГРЕЙ протянул бутылку толстяку. Тот глотнул. И третий, беспамятный, что топтался поодаль, повторил, что делают другие. И вдруг заплакал.
— Лапушка, — бормотал он, прижимая бутылку к груди. — Как же так, Лапушка… где ты?
Юноша запел — голос был приятный. А мотив ЗАГРЕЙ уже слышал, только не помнил, где.
— Надо все менять, — проговорил толстяк, отирая ладонью лицо. — Зачем нам ладья? Да, зачем нам Харон и его ладья? Нам мост нужен. Каменный современный мост. Трехпролетный или даже четырехпролетный. Почему никто не додумался построить мост?!
— И чтобы по нему беспрепятственно туда и назад, — подхватил юноша. — Кто хочет — туда. Кто хочет — назад.
— Дай мне, — потребовала девушка с длинными золотыми волосами. ЗАГРЕЙ ни у кого не видел таких волос — сверкающий золотой каскад. Девушка сделала большой глоток и рассмеялась.
— Как зовут тебя? — спросил ЗАГРЕЙ.
— Эвридика.
— А тебя? — обратился он к юноше.
— Орфей.
Орфей и Эвридика посмотрели друг на друга, по-прежнему не узнавая.
— Орфей, — проговорила Эвридика нараспев. — Так мы можем уйти отсюда?
— Конечно! — Орфей дерзко тряхнул волосами.
— Так давай уйдем, — предложила она. — Сейчас же.
— Еще один ящик! Глядите, еще один ящик! — радостно заорал толстяк и полез в воды Стикса. А берег уже весь был запружен. Многие уже попробовали вина. А попробовав, развеселились. Каждый кричал о чем-то своем. Человек пять или шесть побежали навстречу ладье Харона. Но старик почуял неладное и остановил ладью. Теперь она покачивалась на темной воде, и те, что в лодке, еще не утратившие память, что-то кричали тем, что на берегу. А те, что на берегу, отчаянно жестикулировали и грозили Харону кулаками. Но грозили они напрасно — ладья не трогалась с места.
— Нам нужен солнечный свет, — бормотал толстяк. — Без солнечного света нельзя растить виноград.
ЗАГРЕЙ взял одну бутылку у толстяка и сунул в карман.
— Как тебя зовут, приятель?
— Марк, — отвечал винодел.
— Так вот, Марк, научи меня растить виноград, — попросил ЗАГРЕЙ. — Что для этого нужно?
— Что нужно? — Марк беспомощно оглянулся. — Солнце. — Он посмотрел наверх.
ЗАГРЕЙ задрал голову и тоже посмотрел наверх.
— Как ты думаешь, это солнце? — спросил Марк.
— Тебе лучше знать, ведь это ты видел солнце, а я никогда.
— Не помню… — неуверенно проговорил Марк. — Но, возможно, это солнце. Я точно не знаю.
ЗАГРЕЙ не сразу сообразил, что томящая его боль пропала. Будто не было никогда.
И тут послышался грохот — его ни с чем не спутаешь. Дрожали здания на берегу, дрожали камни на недостроенной набережной, сама земля вздрагивала, колыхалась у берега ржавая тина, и вода в реке взволновалась, зашепелявила тревожно. Зазвенели бутылки в ящике.
— Титаны, — пробормотал ЗАГРЕЙ и оглянулся, ища, куда спрятаться. Но спрятаться было некуда. Они стояли на берегу — место совершенно открытое, склады Тантала располагались гораздо ниже по течению — до них не успеть добежать.
А Титаны уже шлепали к берегу — они упирались маленькими, продолговатыми головами в зеленое небо. Ржавые облака тыкались им в лица, оставляя на губах и щеках влажные рыжие пятна. Впереди шел тот, что в драной тунике, испачканной бурыми пятнами, за ним ковылял, припадая на левую ногу второй, в черных брюках в обтяжку.
— Что здесь? — спросил тот, что шел впереди, и присел на корточки. Но все равно его лицо было заоблачно далеко.
— Вино! Хочешь выпить? — ЗАГРЕЙ протянул бутылку Титану. Тот взял осторожно, двумя пальцами, повертел, пытаясь разглядеть, что же таит в себе темное стекло. В красных его глазках вспыхнуло любопытство.
— Пить? Это можно пить? — От рокота его голоса ржавые облака пустились наутек.
Титан одним глотком опорожнил бутылку и замер с открытым ртом, лишь длинные розовый язык его шевелился, ловя последнюю драгоценную каплю, никак не желавшую падать из горлышка.
— Ну, что? — нетерпеливо спросил его товарищ. Титан пробормотал хрипло:
— Еще!
ЗАГРЕЙ протянул вторую бутылку. Титан и ее опорожнил одним глотком.
— А, хорошо, — выдохнул он. И струйка теплого хмельного ветра ударила в лицо ЗАГРЕЮ. — Держи! — Титан протянул сразу пригоршню бутылок товарищу.
Потом выпрямился. Шагнул. Его потянуло в сторону, огромные ножищи переплелись, как две виноградные лозы, и Титан едва не упал. Сделал несколько семенящих шагов — и по колено вошел в Стикс.
— Хорошо! — заорал он так, что слышно было на том берегу, и среди ожидавших переправы началось смятение.
Титан завизжал от восторга и принялся колотить кулаками по темной воде, поднимая тучу брызг. Харон из своей ладьи погрозил бузотеру веслом. В ответ Титан показал язык. Но все же выбрался назад на берег.
— Пошли, что ли! — он хлопнул собрата по спине.
— Пошли… — отозвался тот и икнул.
— Куда?
— А куда хошь! Теперь можно куда хошь ходить! Правда? — обратился Титан к ЗАГРЕЮ.
— Правда, — подтвердил тот.
— Тогда во дворец пошли, — сказал Титан.
Весь город гулял. По улицам метались какие-то возбужденные люди, мелькали факелы (где они взяли факелы и как сумели зажечь?), девушки плясали, все пели, что-то выкрикивали. Веселье плескалось через край. Никогда еще не бывало такого. Странно — пили немногие, а захмелели все.
— Я нашел! — кричал Марк, размахивая руками. — Я нашел побег лозы! Он рос в одном из ящиков! Честное слово! Клянусь!
— Ты молодец! — отвечали Марку. Все обнимали его, целовали, хлопали по плечу.
— У нас тоже будет вино, свое вино… — бормотал Марк и плакал от счастья.
— Будет свое вино, — повторяли все наперебой.
ЗАГРЕЙ забежал к себе на минутку — припрятать бутылку. Тут же раздался стук в дверь. И послышалось гавканье.
— Цербер! — позвал ЗАГРЕЙ.
Пес ворвался в комнату. А следом вошла Ни-Ни. Черный кожаный плащ стянут пояском на тонкой талии. Откуда у нее черный плащ Прозерпины? Ну конечно, взяла из шкафа — Прозерпина держит в шкафу ЗАГРЕЯ несколько плащей. Под плащом у Ни-Ни наверняка ничего нет. Только тело, белое, как снег. Нелепое сравнение. В этом мире не бывает снега. Здесь нет ни холода, ни жары — влажная теплынь, струи пара из земли и кисловатый или вовсе гнилостный запах. И оттого кожа всегда липкая.
— Восхитительная! — крикнул ЗАГРЕЙ.
— У тебя есть вино? — спросила она, глядя на него умоляюще и осуждающе одновременно.
— Есть… — Он не мог ей соврать.
— Налей мне!
— И мне! — гавкнул Цербер — все три головы разом.
ЗАГРЕЙ достал бутылку и налил Ни-Ни в бокал, а Церберу в миску. Бутылку выкинул в окно. Снизу послышался звон разбитого стекла. Теперь рядом с трупиком птицы и желтой нагой куклой — осколки стекла и в ракушке одного из осколков — капля вина. Пей, кукла! Я дарю тебе вино вместо хлеба.
Пес вылакал мгновенно темную жидкость.
— Похоже на трупную кровь, — поделилась впечатлениями одна из голов, — только куда вкуснее.
— И ничего подобного! — гавкнула другая. — Настоящее живое вино. Танат угощал две тысячи лет назад. Или забыл?
— У него склероз, — залилась гиеньим хохотом третья голова. Из трех она была самая веселая.
Ни-Ни пила осторожными глотками, делая после каждого длительную паузу.
— Хорошо, — выдохнула наконец она. — Очень хорошо. Я теперь совершенно здорова. Давай, уедем к морю. Я мечтала побывать на море. Никогда не бывала. Ни разу в жизни. Когда заболела, хотела поехать. Но мама отсоветовала. Сказала: понадобятся деньги на лекарства. Она предусмотрительная.
— Лучше бы ты поехала к морю.
— Но мы теперь поедем туда вместе.
Ни-Ни медленно отставила чашу. Медленно развязала кожаный поясок. Плащ упал на пол. Под плащом не было ничего — как и полагал ЗАГРЕЙ.
— Выйди! — приказала она Церберу.
Пес попятился задом, опустив к полу все три головы.
Ни-Ни обхватила ЗАГРЕЯ руками и ногами. Губы впились в губы. После вина кровь бежала по жилам быстрее.
«А ведь она была живая, — сообразил вдруг ЗАГРЕЙ. — Только забыла, что умерла».
Она застонала. Прежде она никогда не стонала во время их венериных забав. А теперь выгибалась, впивалась ногтями в кожу. И лицо ее строило нелепые гримасы, будто она сейчас заплачет или начнет безумно хохотать.
— Пусть Харон привезет нам целую бочку вина, — прошептала Ни-Ни, когда они, обессиленные, растянулись на ложе.
— Я ему прикажу, — пообещал ЗАГРЕЙ.
— Никуда не хочу уходить… — прошептал он.
— Я тоже… — отозвалась она сквозь сон.
Ему вновь приснились пляски. На голове — венок из виноградных листьев и спелые грозди свешивались ему на лицо. Ягоды лопались, и сладкий хмельной сок тек по коже. Из толпы танцующих вырвалась Ни-Ни, подбежала и стала слизывать капли.
— Ариадна, ты моя Ариадна… — прошептал он во сне.
Цербер метался по улицам и лаял от восторга. Его никто не боялся. Кидали трехглавому псу печенье. Цербер — упитанный, бока так и лоснятся.
— Фу, какая грязь, — фыркнула Ни-Ни. — Просто невозможно пройти. И перепрыгнула через лужу. Но туфельки все же испачкала. ЗАГРЕЙ поднял ее на руки и перенес через следующую лужу легко, как листок бумаги. Он был сильным. Прежде он никогда не ощущал в себе такой силы. Может, это и есть сила жизни?
Возле серой стены стоял художник Вин и рисовал на ней черные ирисы.
— Ирисы на самом деле желтые или фиолетовые. Бывают голубые, — пояснил он. — Но здесь только черные.
ЗАГРЕЙ протянул ему бутылку, художник затряс головой, замахал руками.
— Нет, нет, я уже пил. Больше нельзя.
— Почему? — удивился ЗАГРЕЙ.
— Нельзя. Иначе не смогу…
Тогда ЗАГРЕЙ взял и облил стену вином. Ни-Ни рассмеялась. Она ничего не могла выговорить. Только тыкала в стену пальцем. Все ирисы стали фиолетовыми.
— Пойдем во дворец, — предложил ЗАГРЕЙ.
— Зачем? — удивилась Ни-Ни.
— Хочу говорить с Дитом! Я хочу говорить с самим Дитом! И пусть этот мерзавец посмеет мне отказать.
— Не посмеет, — утвердительно кивнул художник.
Еще издали они услышали грохот. Сначала не поняли, что творится. Над дворцом поднималось облако ржавой пыли. Казалось, дворец горит тусклым огнем. Но нет, он не горел — это Титаны ломали левое крыло дворца. Никто не охранял вход, и потому ЗАГРЕЙ с Ни-Ни вошли беспрепятственно. Цербер бегал по пустым залам и лаял. Эха не было, звуки тонули, как в вате.
— Мне здесь не нравится, — сказала Ни-Ни и поежилась.
— Эй, Дит! Где ты! — нагло крикнул ЗАГРЕЙ и отхлебнул из бутылки. — Нам есть о чем поговорить. Думаешь, я пришел захватить твой дворец! А вот и нет. Не угадал. На кой ляд мне твой дворец! Здесь можно сдохнуть со скуки. Я пришел сказать, что теперь я буду выращивать лозу и пить вино каждый день. И ты мне не запретишь! И еще мы построим мост! Слышишь?!
На самом деле ЗАГРЕЙ хотел сказать что-то другое, что-то куда более значимое, что-то сокровенное и тайное, о чем он все эти годы мечтал. Но почему-то то думаное-передуманное высказать вслух оказалось невозможным, а остались какие-то простенькие понятные слова про вино и посадку лозы. ЗАГРЕЙ чувствовал, что говорит не то, и посмотрел на Ни-Ни, будто ожидал от нее подсказки. Но она лишь оглядывалась по сторонам, ежилась и плотнее куталась в черный кожаный плащ Прозерпины. Вот если бы Танат был здесь, он бы подсказал. Нет, что за чушь! Как мог ему, живому, что-то подсказать Танат?
— Я открою магазин по продаже вина. И новую таверну, где будут поить вином и еще у меня будет погреб, и еще… — ЗАГРЕЙ опять запнулся. Не то он говорит, не то.
И с каждой фразой уходит все дальше и дальше от того первоначального, сокровенного. И уже не вернуться назад — хоть плачь:
— Молчи! — крикнул он сам себе. И даже голос собственный ему не понравился — какой-то тоненький, мальчишеский, несерьезный голосок.
Впрочем, ерунда — неважно, что он тут кричит, — все равно его никто не слышит — весь дворец содрогается от грохота камней — Титаны все еще рушат стены. И Дит его не слышит. Дит куда-то сбежал. Вот его пустой трон, а на троне — золотой шлем. ЗАГРЕЙ схватил шлем и надел на голову. Ни-Ни испуганно ойкнула.
— В чем дело? — спросил ЗАГРЕЙ самодовольно.
— Ты исчез, — пробормотала Ни-Ни, оглядываясь. ЗАГРЕЙ снял шлем.
— Теперь ты меня видишь?
— Теперь да, — она через силу хихикнула. — Это шутка, да?
— Это волшебный шлем Дита.
ЗАГРЕЙ нахмурился. «Шлем, который дает Диту власть», — вспомнил он слова Прозерпины. Дит сбежал и оставил шлем. Так перетрусил, что оставил шлем. И теперь шлем у него, ЗАГРЕЯ. Теперь выходит он, ЗАГРЕЙ, — повелитель этого мира. Вот интересно. Зачем ему этот мир? Ему нужно что-то другое. Но он никак не мог придумать что.
И он вновь надел шлем.
Он вышел из дворца в золотом шлеме Дита и увидел Титанов. Теперь Титаны были ростом с ЗАГРЕЯ. Сила у них была та же, что прежде, — одним ударом они крушили огромные камни из фундамента дворца, но при этом казались малявками.
— Хватит! — Невидимый ЗАГРЕЙ поднял руку. И Титаны застыли. — Идите и стройте мост через Стикс. Ясно?
— Ясно! — отозвались Титаны. Им всегда все было ясно. И все равно, что делать — ломать дворец или строить мост.
— ЗАГРЕЙ, где ты? — позвала Ни-Ни. — Дай глотнуть вина. Мне холодно! — Она в самом деле дрожала.
Он снял шлем и протянул ей бутылку. Она сделала глоток и вдруг заплакала.
— Что случилось?
— Не знаю. Слезы сами полились. Прости. Он взял ее за руку и повел за собой.
«Надо спрятаться, — думал он. — И что делать со шлемом?»
От шлема хотелось избавиться — шлем вызывал у него отвращение.
— Эй, Цербер! — позвал он пса. — Хочешь, шлем подарю?
Три головы переглянулись. Веселая опять начала хихикать, а средняя потупилась и сказала:
— Хочу.
ЗАГРЕЙ тут же напялил на эту среднюю золотой шлем Дита. И голова исчезла. Пес стал двухголовым. Две видимые головы растерянно глянули друг на друга, рванули в разные стороны, лапы Цербера разъехались, и пес растянулся на мостовой. Смущенный, кое-как поднялся, пытаясь освоиться с новым своим состоянием. Потом поднял две уцелевшие морды к небу и завыл.
— А так он гораздо лучше смотрится, — сказал ЗАГРЕЙ.
Утром ЗАГРЕЙ и Ни-Ни вернулись посмотреть на стену с цветами. Ирисы опять стали черными. Художник сидел на корточках перед своей росписью и аккуратно соскабливал черные ирисы со штукатурки.
— Погоди! Что ты делаешь?!
— ЭТО ни к чему, — скучным голосом сказал художник.
— Выпей и увидишь, что очень даже к чему.
Художник оттолкнул бутылку и сам метнулся вбок. Упал. Вскочил на ноги, забился в угол.
— Не надо! — крикнул тонким срывающимся голоском. ЗАГРЕЙ пожал плечами и глотнул из бутылки сам.
— Что ты делаешь?! — закричал художник и затрясся всем телом.
— Пей! — ЗАГРЕЙ хотел влить вино художнику в рот насильно, но не получилось: драгоценная влага полилась по подбородку.
— ЗАГРЕЙ! — закричала Ни-Ни. Он обернулся.
К ним шел сам Дит, а за ним его прихлебатели — Фобос и Деймос. — Забрать вино! — приказал Дит.
— А ты попробуй!
Дит выхватил меч и замахнулся. Но он был слишком медлителен, и ЗАГРЕЙ без труда перехватил его руку и вывернул кисть. Дит был беспомощен без шлема — как и говорила Прозерпина. Пальцы Дита разжались, и меч очутился у ЗАГРЕЯ. Отличный меч, отличная сталь! ЗАГРЕЙ замахнулся и ударил. Клинок развалил божественную плоть до самого светящегося позвоночника. Дит закричал тонко и пронзительно.
И тут ЗАГРЕЮ явилась странная мысль: он схватил из рук Ни-Ни открытую бутылку вина и плеснул огненную жидкость в распоротую плоть Дита. И плоть закипела. Страшный крик пронесся по всему подземному миру. Теперь царство Дита никогда уже не будет царством Дита. Никогда!
Рядом никого не было — ни художника, ни Ни-Ни, ни Деймоса с Фобосом. Только обезображенное тело Дита. И над телом — победитель с мечом в руке. Что теперь делать? Нужно вино, много вина. Почему Харон не везет вино? А что если самому переправиться через Стикс? Зачем он отдал шлем Церберу? ЗАГРЕЙ почувствовал сожаление — чувство, чем-то похожее на боль. Надо было надеть шлем и захватить ладью… Но зачем ему переправляться теперь? Глупо, глупо. Надо всего лишь напомнить Танату про вино. ЗАГРЕЙ зашагал к берегу. Немедленно напомнить. И еще поглядеть, что за мост построили Титаны. Может, и ладья Харона уже не нужна.
Он вышел к Стиксу. От моста был лишь один пролет, вздыбленный в небо. Будто не через реку мост строили, а к облакам. И все. Титанов нигде не было видно. Вообще никого не было видно, даже Харона. И его ладья исчезла. Та сторона берега напоминала голубоватый колеблющийся студень — это бессчетное количество душ, дожидаясь переправы, скопилось на той стороне.
— Что-то у меня не получилось, — пробормотал ЗАГРЕЙ. — И куда все делись?
И тут он увидел ладью — она пристала к берегу гораздо ниже по течению. Харона в ней не было. ЗАГРЕЙ кинулся бежать. Он бежал, по колено проваливаясь в тину, падая и опять поднимаясь. Боялся что Харон вернется. Но Харон не возвращался. ЗАГРЕЙ забрался в ладью и ударил веслом. Поднялся фонтан брызг, но ладья не тронулась с места. Он вновь всадил весло в темные воды Стикса. Ладья качнулась. Еще гребок и еще. ЗАГРЕЙ закричал — все мышцы пронзила нестерпимая боль, будто он уже три или четыре часа греб непрерывно. А ведь ладья удалилась от берега всего лишь на несколько футов. ЗАГРЕЯ охватило отчаяние. Хотелось швырнуть весло в воду, лечь на дно лодки и заплакать. Неужели он так слаб и ничтожен по сравнению — нет, не с самим Дитом — с Хароном? А кто сказал, что Харон ниже Дита, слабее Дита? ЗАГРЕЙ стиснул зубы и вновь сделал гребок. Еще и еще. Ладони горели. Руки налились свинцом, перед глазами все плыло, ладья прыгала под ногами, как живая, будто норовила выбросить его за борт и уплыть. И тут ЗАГРЕЙ увидел, что тот, другой, берег рядом. Сколько лет он мечтал об этом! И вот… Он швырнул весло на дно лодки и уже перенес ногу через-борт… И тут в ладью хлынули души. Студенистый ком ударил ЗАГРЕЯ в грудь и опрокинул. А сверху навалились еще и еще. Когда ему удалось выбраться из-под этой липкой копошащейся массы, ладья была уже на середине реки. ЗАГРЕЙ попытался повернуть лодку, назад, к берегу живых, но ничего не вышло — ладья с душами была слишком тяжела, она плыла сама по себе. Все усилия привели лишь к тому, что ладья застыла неподвижно в нескольких футах от берега. Напрасно ЗАГРЕЙ налегал на весло — проклятая ладья не желала поворачиваться. А души причитали, плакали, стонали на все голоса, и хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать этой заунывной тоскливой разноголосицы. ЗАГРЕЙ понял, что выхода нет. Он налег на весло, и ладья вновь заскользила к берегу мертвых. Еще взмах, и еще — и вот уже нос ладьи ткнулся в густую ржавую тину.
Обессиленный, ЗАГРЕЙ выбрался на берег. Он не шел — полз. И весь перемазанный в грязи растянулся на берегу, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой.
— Дайте им воды, — .пробормотал ЗАГРЕЙ и оглянулся.
Увидел Харона. Он загружал ладью. На этом берегу. Да, да, на этом берегу, он грузил в ладью лопатой из ржавого огромного сундука зеленые от времени оболы. Ладья так осела от тяжести, что едва не черпала воду. Наконец старик отчалил.
Кто-то подхватил ЗАГРЕЯ под руки и поволок. Он не знал — кто и даже не пытался разглядеть. В принципе, ему было все равно. Где-то вдали плакали души, не зная, куда им идти.
Его прислонили к стене, и он стоял, не понимая, что происходит. Боль, которая ушла, когда он пил живое вино, вернулась. Она пронизывала каждую клеточку тела. Может быть, это не боль, а что-то другое. Может, то, что он испытывает, не называется болью?
— На что ты надеялся, ЗАГРЕЙ? — крикнул Деймос.
ЗАГРЕЙ поднял голову и посмотрел на соратника Дита. Тот стоял на возвышении и указывал на пленника чем-то вроде длинного черного копья.
ЗАГРЕЙ хотел ответить, но не мог. Он забыл, на что надеялся. Пытался вспомнить и не мог. Перед мысленном взором непременно появлялся Харон и его лодка, груженная старинными монетами. При чем тут монеты? Зачем?
— Отвечай! — крикнул Деймос, из наконечника его черного копья вылетела огненная стрела и впилась ЗАГРЕЮ в грудь.
Боль лопнула возле сердца огненным шаром. Вот это — боль.
— Вино… — зачем-то пробормотал ЗАГРЕЙ, хотя в его ответе не было никакого смысла.
Вторая стрела впилась в руку. Боль отдалась в горле — и дыхание прервалось, боль стекла к коленям — ноги сделались ватными и колени подогнулись. ЗАГРЕЙ медленно сполз по стене.
— Отвечай! — крикнул Деймос.
— Харон… — едва слышно шевельнулись губы ЗАГРЕЯ.
— Займитесь им! — приказал Деймос Титанам.
Те занялись. Сначала порвали рот, затем вырвали кусок кожи со щеки. Засунули в дыру пальцы и, как тряпку, сорвали лицо. Маленькие Титаны бросали его лицо друг другу, забавляясь. Потом выбросили, подхватили обмякшее тело и куда-то поволокли. ЗАГРЕЙ остался без лица. Живая его кровь капала на мостовую, и капли шипели, испаряясь.
ЗАГРЕЙ почти ничего не видел — кровь заливала глаза, но почувствовал чье-то горячее дыхание, и грязь, облепившая его тело, высохла мгновенно и покрыла тело прочным панцирем.
Флегетон? Зачем его притащили к огненной реке… А впрочем, даже хорошо — можно набрать огненной жидкости для светильников. Вот только во что?
— Эй! — пробормотал ЗАГРЕЙ. — Ни у кого нет бронзового кувшина? — Титаны не понимали, что он говорит, ведь у него не было губ.
И вдруг он чувствует, что падает куда-то и летит, летит.
— Тебе понравится в Тартаре! — крикнули ему сверху Титаны.
Тартар оказался огромным колодцем, сложенным из грубых камней. Чудовищным колодцем. На дне — черная густая жижа, и в ней плавают головы. То есть не головы отдельно. В чавкающей грязи наверняка плавают тела. Но только головы торчат наружу. Тот, кому повезло, кто утвердился, стоит на тверди голов. А сверху, сброшенные руками Титанов, падают новые и новые тела. Тела шлепаются в грязь и окатывают стоящих брызгами. Но те, кто ловчее, приземляются на головы других и утверждаются. А особо ловкие пытаются еще вскочить на спины этим стоящим, вцепиться в загривок зубами. Их пытаются сбросить, но многим удается прилепиться намертво. Обычно стоят на двух головах: под каждой стопой темечко — так сподручнее. И равновесие держать проще, и головы не уходят в черную трясину. Но один парнишка в углу умудрился двумя ногами взгромоздиться на одну голову, как на болотную кочку. И голова эта то ныряла в грязь, то вновь появлялась на поверхности. А парнишка оказался ловкий — держал равновесие.
Загрею повезло. Он не рухнул в грязь. Он удержался на чьих-то двух головах подле самой стены. От жара Флегетона на ране образовалась корка, и кровь перестала течь. Теперь он мог видеть. Боль почти не беспокоила его. Он привык к боли и не удивился, что она вернулась. Все возвращаются, даже те, кому комиссия разрешает посетить мир живых. Загрей вскинул руки, ощупал кладку. Камни были такие неровные, что цепляться за них было легче легкого. Наверх. Подтянуться. Поставить ногу в яму. Еще выше. Еще… пальцы держали. Загрей оглянулся. Головы, с которых он только что сошел, были уже заняты. Какой-то широкоплечий новичок топтался на них, обживая пространство.
Загрей полз наверх с удивительной легкостью и не мог понять, почему другие не делают того же? Потом сообразил: у них мертвые пальцы. Им не удержаться на стене.
После того как он выбрался из Тартара, согласные звуки в его имени вновь поднялись до прежней величины, а вот гласные так и остались крошечными, скукоженными. ЗаГРеЙ — так должно было выглядеть его имя на бумаге. Тартар ни для кого не проходит бесследно. Чтобы не выглядеть смешным, Загрей все буквы уравнял, хотя это и стоило ему больших усилий. Теперь он был Загреем — как в Тартаре.
Загрей спустился к Стиксу. Винодел Марк стоял на берегу и смотрел на волны. Лицо его было перепачкано тиной.
— Ждешь посылки? — спросил Загрей. — У него вновь появились губы, но они были коротки и не прикрывали зубов.
Марк глянул на него и отшатнулся.
— Ты — к-кто? — с трудом выдавил толстяк. Губы его тряслись.
— Загрей…
— Кто тебя т-так?
Загрей неопределенно мотнул головой. Не хотелось почему-то говорить, что лицо ему разорвали Титаны.
— Как ящики с вином? Приплывали? — спросил Загрей, отворачиваясь.
— Ничего нету. Уже много дней ничего нету…
— Много дней? — Загрею казалось, что его сбросили в Тартар только вчера. Впрочем, дни здесь условны, и у каждого обитателя — свой счет.
— Да, много дней ничего нет, — подтвердил Марк.
— А ты ничего не спрятал?
— Спрятал немного. Но уже почти все кончилось. Скоро я все забуду. Как остальные.
— А лоза? Ты же посадил росток!
— Засохла. — Марк поднял голову. — Наверное, это все-таки не то солнце.
— Может, нам повезет и мы найдем еще одну лозу? — предположил Загрей, хотя знал, что это невозможно.
— Она все равно погибнет. — Они пошли с берега. — В принципе так даже лучше, — сказал Марк.
— Почему?
— Вино здесь ни к чему. В самом деле, зачем нам вино? Оно лишь будоражит наш ум и заставляет знать, что есть другой мир. А зачем? Нам годится лишь то, что принадлежит нашему миру. Ведь наш мир лучше… Да, лучше… — утвердительно тряхнул головой Марк. — Тот мир краток, наш — вечен. Оттуда все приходят сюда навсегда.
— Но мы несчастливы здесь.
— Кто тебе это сказал? — Марк внимательно посмотрел в глаза Загрею. — Кто?
— Я это чувствую.
— Ты — один…
— Мы могли бы построить мост. — Загрей обернулся и посмотрел на один-единственный пролет, вздыбленный в небо.
— Не… — покачал головой Марк. Вытащил из кармана бутылку и протянул Загрею. Загрей взял и, не прощаясь, зашагал к мосту.
Мост был хорош. Гулять по такому — одно удовольствие. Загрей дошел до края и остановился. Внизу катил ледяные волны Стикс. Не перепрыгнуть. Ни живому, ни мертвому — ни за что. По волнам плыл Харон. Лодка его полна была молодыми парнями. Перемазанные грязью и кровью, они вповалку лежали в ладье. С войны, сообразил Загрей.
— Харон! — крикнул Загрей. — Когда вернется Прозерпина?
Харон поднял голову, глянул на изуродованное лицо Загрея, и презрительно хмыкнул:
— Откуда мне знать…
— Но ты же ее перевозишь.
— Нет. Я никогда ее не перевожу.
— Как же она уходит?
— Так же, как и возвращается. Не в моей ладье.
Дворец напоминал почерневший грецкий орех — их часто выносят на этот берег волны Стикса. Черный орех напоминает мертвый человеческий мозг.
Значит, дворец напоминает мертвый человеческий мозг, сделал нехитрый вывод Загрей. Черные выпуклости, черные впадины, бесконечные извилины, ведущие в никуда. Извилины, что только множат поверхность. И если присмотреться, в каждой извилине — свои извилины, в каждой расселине стены — свои бесконечные трещины. Наглядный пример того, как может быть многое стиснуто малым — надо лишь найти нужное место, чтобы очертить круг. Трещины, проплутав по сводам, соединялись с другими бороздами в центре потолка. Но ясно было видно, что стыкуются они плохо — как будто был некий сдвиг и одна половина зала не сошлась с другой. Пол был тоже черным, из полированного мрамора, и в нем отражались бесчисленные стенные извивы.
Танат сидел на троне Дита. На Танате была черная в серебряных и золотых блестках мантия и белые башмаки на толстенных подошвах. На коленях Танат держал золотой шлем Дита. А у ног Таната сидел трехголовый Цербер и лизал Танату ноги. И Загрей этому почти не удивился. При виде Загрея одна веселая голова приветственно гавкнула, а две другие сделали вид, что посетителя не узнают.
Танат достал пачку сигарет и швырнул Загрею.
— Можешь курить. И поблагодари меня.
— За что?
— За то, что тебя выпустили из Тартара.
— Я выбрался сам.
— Ошибаешься, как всегда. Тебе позволили выбраться — и только. Потому что ты мне нравишься, дурачок.
— Ложь!.. — Загрей задыхался. — Все пили вино и были живыми.
— Жизнь — это слишком мучительно, ненадежно. Слишком разная жизнь у каждого. А в смерти все равны.
Танат усмехнулся. И все три головы Цербера подобострастно начали хихикать.
— Не все! — упорствовал Загрей. — Не все! А как же посмертная слава! Вечная слава?! — Он весь задрожал при этих словах.
— Она на той стороне. И здесь ты не можешь узнать, как велика твоя слава там. Впрочем, — Танат позволил себе вновь улыбнуться, — у тебя там никакой славы нет. А в остальном та сторона точно такая же, как эта.
— Не может быть! — не поверил Загрей. — Так просто не может быть!
— Все то же самое.
— Но ведь там живые…
— Ну если и живые, то лишь временно. И все равно в конце концов станут мертвые. Большая часть населения земли — мертвецы. И все придут к нам. Будущее всегда за нами.
— Я не мертвец, — прошептал Загрей. Он повернулся и вышел из дворца Таната.
Никто его не задерживал.
Лицо Ни-Ни потемнело — серый или даже серо-голубой оттенок — таков цвет стоячей воды. Воды, которая не может течь. В глазницах ни глаз, ни век — лишь темные кляксы, как лужи, переполненные слезами, но слезы не могли вытечь и лишь затопляли все больше ямины глазниц. Плащ — блестящий черный кожаный плащ Прозерпины — был изодран и перемазан в ржавой тине. К тому же прочнейшая черная кожа лопнула на спине. Так, что стали видны позвонки.
Ни-Ни сидела, сгорбившись, обхватив колени.
— Дай пить, — она повернулась к нему, глядя умоляющими черными кляксами вместо глаз. — Скорее. Воды…
Он стоял и не двигался.
— Скорее, — повторила она.
Он поил ее кофе, потом вином. Он не хотел, чтобы она пила воду Леты. Он достал бутылку из кармана, наполнил стакан вином и поставил перед ней. Последний стакан.
— Нет! — выкрикнула она и махнула рукой, будто отбивалась от кого-то невидимого, и смахнула стакан. Он упал, не разбился, покатился по полу, и вино расплескалось. — В Тартар вино! Воды. Скорее!
— Если выпьешь, все забудешь, — предупредил Загрей.
— Скорее, — повторила она. — Скорее. Ты хоть знаешь, что это такое — жить и носить в груди смерть? Смерть… Буквально… Она пульсирует, она когтит грудь, а ты лелеешь ее. Ненавижу… Ненавижу смерть…
Он медлил. Если она выпьет, то сразу же уйдет. Уйдет и забудет. И они больше никогда не встретятся. А если встретятся, то не узнают друг друга.
— Пожалуйста, — попросила она умоляюще. В ее голосе дрожали слезы. Ей было больно. А ему — еще больнее, чем ей.
— У меня есть кукла, — вдруг сказал он, ни на что не надеясь.
— Да?.. — протянула она изумленно. Он вдруг смог разглядеть ее зрачки, вернее, два смутных отблеска в зрачках. Ему показалось, что Ни-Ни улыбнулась. Едва заметно.
— Ну да, настоящая кукла. Я кормил ее хлебом. — Он соврал. Хотел накормить — и не накормил. Мгновенно раскаялся в этом. Надо было бросить кукле хлеб. А он бросил бутылку из-под вина.
— Ку-у-кла… — Ни-Ни колебалась. Наверняка она подразумевала под словом «кукла» что-то другое, нежели Загрей. Но это неважно. Важно, что она обрадовалась.
— Достать? Я сейчас… — Он с готовностью бросился к окну.
— Не надо, — сказала она решительно. — Дай воды.
— Послушай…
— Пожалуйста… — Она молитвенно сложила ладони. Губы ее дрожали. Ему вдруг почудилось, что в черных ее глазницах застоялись не слезы, а кровь. Она не могла больше терпеть. Он — тоже. Он налил ей воду Леты в стакан. Она схватила и жадно принялась пить. Пила и с каждым мигом забывала. И лицо ее из серого становилось сначала студенисто-белым, потом стеклянным. И слезы наконец потекли из кровавых глазниц.
Загрей отвернулся. Она сейчас уйдет. Но это уже неважно. Потому что той, прежней, Ни-Ни уже нет. Он слышал, как она тихонько, на цыпочках идет к двери, как открывает ее.
— Ни-Ни! — крикнул он и обернулся.
В комнате никого не было. Разорванный черный плащ висел на спинке стула.
Он увидел ее на улице и пошел по следу. Значит, вернулась. Значит, на той стороне сейчас поздняя осень или начало зимы. Виноград убран, сок его бродит в бочках, и все веселятся и пьют молодое вино. А на уснувшую землю падает белый снег.
Когда идет снег, Прозерпина возвращается.
Если ее окликнуть, то она тут же изобразит почти искреннюю радость. А если не окликать?
— Прозерпина!
Она оглянулась.
— Это ты… — Узнала, несмотря на то, что теперь у него не было лица. И даже не испугалась его уродства. — Говорят, тут многое случилось. И главное — Дита больше нет во дворце.
— Ты расстроена?
— С чего вдруг? — Прозерпина засмеялась зло. — Разве я не говорила, что ненавижу его? Здесь предаваться венериным забавам можно только с тобой. И только твое семя живое. Когда я возвращаюсь в тот мир, я всякий раз рожаю от тебя.
Прежде она не говорила ничего подобного. Прежде она болтала, что продает свое тело в лупанариях.
— Рожаешь… Но ведь у тебя не бывает месячных.
Она нахмурила брови:
— Ну и что? Всякий раз непременно рождается мальчик.
— И что дальше бывает с нашими детьми?
— Танат убивает какого-нибудь хиленького младенчика, и на его место я подкладываю своего. Тело его смертно — дух божественен.
— Но ведь он — бог…
— С чего ты взял? — она удивилась вполне искренне.
— Ты — богиня, я — бог. И наш ребенок…
— Ты не бог. Ты — оживший в царстве мертвых. И только. Это даже меньше, чем живой в царстве живых. Гор-р-раздо меньше.
Он почувствовал боль. Он опять все время чувствовал боль.
— Но я не умираю! — выкрикнул он, весь дрожа от бессильной ярости. Почему никто не верит ему? Почему?
— Ну и что? В царстве мертвых нельзя умереть. Здесь смерть не действует, здесь меч Таната не разит. Теперь ты понял наконец преимущества этого мира? Зачем рваться в мир живых, если там на каждом шагу смерть? А здесь — вечная гарантированная безопасность.
— А как же Дит? Я же убил его?
— Нет, всего лишь изувечил. Теперь на его изувеченную голову не напялишь шлема. Можешь поздравить меня: мой муж — импотент.
Он молчал. Нечего было сказать.
— Значит, я — вечен? Как ты, как Дит, как мертвецы?
— Здесь все бессмертны. Ты только сейчас это сообразил? Ну ты же и тупой. Подожди… Откуда ты знаешь про месячные?
Он растерялся. Он и сам удивился — откуда знает?
— Кто-то сказал… — соврал он. — До того, как выпить воды. Но он точно помнил, что никто ему про это не говорил.
Она повернулась и пошла. И он за ней. Они шли и шли. Казалось, по кругу. Но нет. Этого серого здания с тремя аркадами и четырьмя слепыми этажами наверху здесь прежде не было. Навстречу им попадались сотни и сотни умерших.
— Привет, бессмертные! — кричал им Загрей. Они смотрели на него, как на сумасшедшего.
Прозерпина отворила металлическую дверь и вошла. Загрей — за ней. Сразу послышался гул голосов — многоголосое сборище где-то в глубине дома. И всем весело.
Что весело, Загрей определил сразу. Прозерпину ждали. Дородный швейцар принял на руки ее черный сверкающий плащ. На ней осталось длинное платье. Ее тело просвечивало сквозь ткань, как сквозь черное стекло. Два молодых человека, один в джинсах, другой во фраке, подскочили к Прозерпине.
Загрей бросился за ней.
— А ты куда… — выпятил грудь швейцар.
Загрей отпихнул его, и тот растерянно отскочил: не привык к сопротивлению. Другие всегда боятся швейцаров. А этот, безлицый, не боится. Загрей вошел в зал. Прозерпина стояла у стола с фужером в руке.
— Выпей! — воскликнула она и протянула фужер.
Он глотнул. Кровь радостно побежала по жилам и тут же вновь замерла.
— Это не живое вино, — прошептал он разочарованно.
— Разумеется, это не вино, — снисходительно фыркнул белолицый во фраке. — Это коньяк.
— Может, эта жидкость и называется коньяк, но она не живая… мертвая… отравлена водой Леты.
— Ну да, — согласилась Прозерпина. — Мы добавляем несколько капель в каждый фужер.
— Зачем?! — закричал Загрей, но никто не повернулся в его сторону.
— Чтобы не будоражило. Неужели не ясно?
— А что делать мне?
— Не знаю, — она повернулась к нему спиной.
Он обошел столы. Подобных яств в этом мире он не видел. Вот плоды, которым Загрей не знал названия. Вот колбасы и сыры. Откуда это все? И зачем? Зачем это есть? Он взял ломоть ветчины, положил в рот. Да, ветчина не здешняя, но опрыскана водой Леты. Горчит. Или Загрею только кажется, что горчит?
— Куда ты? — спросила Прозерпина. Так, будто не догадывалась. Хотя не просто догадывалась — знала.
— Ухожу.
— Нет… — выдохнула она. Голос ее был странный. Будто она разом утратила все — так растение будет шептать, обретя голос, когда серп отсечет его корневище. — Куда ты пойдешь без лица… куда… Сам подумай!
Невольно Загрей глянул на свои ладони. На миг он вообразил себя Танатом и представил, что в руках его серп. А сам он жнец.
— Я столько лет мечтал. — Он все же осмелился сделать шаг. — Здесь туннель. Туннель, о котором все говорят. Ладья Харона — это декорация. Глупая, никому не нужная декорация.
Он стоял перед дверью — перед огромной ржавой дверью, из-за которой доносился немолчный гул голосов. Тихий непрерывный шелест.
Вот он, вход в туннель, по которому сотни и тысячи, миллионы бредут и бредут. По нему уходит Прозерпина в тот мир, по нему возвращается, когда начинает идти снег.
— Нет… — простонала она и обрушилась на пол. Так, будто стержень из нее выдернули. Не просто корневище отсекли, но убрали ствол, за который она цеплялась. Он был древом — такое не сразу перерубишь. Она — лианой.
— Я не могу больше здесь… — Он не договорил, задохнулся от боли и какой-то странной незнакомой слабости.
Он не знал, хватит ли у него силы открыть ржавую дверь, ведущую в неизвестный мир.
— А я… Как я без тебя? Как? — Она скребла ногтями пол. — Как? Ты бросаешь меня здесь! Здесь! Я погибну!
Она приподняла голову. Глаза ее были сухи — лишь губы дрожали. Но этот бесслезный взгляд обездвижил его. В самом деле — как она без него… как… Бедняжка, одна…
— Но ты же сама уходишь туда! Каждый год! Ты уходишь! — он не замечал, что кричит на нее.
— Но не сейчас. Весной… Подожди до весны. Мы уйдем вместе. Вместе. Обещаю. Клянусь.
Он наклонился и поднял ее.
— Вместе! — шепнул он и укусил ее за шею, будто скреплял договор. Знал, что обманет. Как обманывала всегда. Но это неважно. У него был теперь предлог остаться. Ведь он боялся уйти. Боялся, что тот мир окажется не так хорош, как представлялось ему. Вдруг там нет синего неба, яркой зелени, виноградных лоз и янтарных кистей винограда? Нет золотого солнца и фиолетовых теней, нет лазурного моря и теплого бриза? Вдруг…
Загрей шагнул к столу и принялся распихивать по карманам пирожки, бутерброды и корзиночки с салатом. Хватит на несколько дней.
До того как открыть глаза, он вспомнил свое имя. Имя ему было совершенно ни к чему, он сделал это по привычке. И лишь потом разомкнул полупрозрачные веки. На кровати в ногах сидела Ни-Ни. На ней было лиловое платье с застежкой на груди — то, что он ей подарил.
— Ты?!.. — Он сел рывком.
— Ты обещал мне куклу. — Она немного смутилась.
Он тоже. Потому как не знал, жива еще кукла или нет. Надеялся, что жива.
Он повернулся за одеждой и тут увидел отражение в зеркале. Отражалась его комната, его постель, он сам с прозрачной, нарождающейся кожей на лице и… Ни-Ни. Ну да, Ни-Ни была там, в зеркале. Но как же так! Она пришла из того мира, она умерла! Она не могла отразиться…
Загрей смотрел на отражение и испытывал невыносимую боль в груди. Будто кто-то ударил его в грудь изо всей силы и что-то там внутри разбил. То, что он отражается в зеркале, было главным (или единственным) доказательством того, что Загрей — живой. А теперь рядом с ним Ни-Ни. Но он-то точно знал, что она — неживая.
Ни-Ни проследила за направлением его взгляда. Поднялась.
— По-моему, я неплохо выгляжу. — Она улыбнулась.
— Ты — красавица, — выдавил он с трудом. В эту секунду он ее ненавидел — сильнее даже, чем Прозерпину.
— Мы теперь живые, да? — спросила она. Он отвернулся.
— Да, — выдавил с трудом.
Никто еще не оскорблял его так смертельно, как Ни-Ни.
— Пойдем, взглянем на куклу, — прошептал он. «А ведь кукла тоже пила вино…» — вспомнил. Встал и распахнул дверь на балкон.
В полной темноте невозможно было бы понять, что происходит, если б не m-r Beaudoin, снабдивший нас подробнейшим описанием сего, за неимением лучшего определения, природного феномена. Ибо звук, издаваемый тысячами крыльев в намокшей листве слишком своеобычен, чтобы его можно было сравнить с тем, как садятся на землю крупные хищные птицы, — возможно, потому, что последние редко организовываются в стаи, их сообщества крайне ограничены в числе. То, что мы сегодня слышали, скорее похоже на шлепание колес многих пароходов по мутной воде, если оттуда вычесть стук машин.
Москва, 15 июля 1992
Дорогой Валентин Кириллович!
Просьбу Вашу мне удалось выполнить лишь отчасти. Указанных Вами материалов не существует, ибо некому было собрать! Ваш подзащитный действительно погиб в 1893 году в железнодорожной катастрофе, и это не досужий вымысел, как Вы изволили выразиться, «кабинетных генотипов». Мечта, она, конечно, как и надежда, умирает одной из последних, но в данной ситуации я вижу именно сей крайний случай. Неверующих отсылаю к полному списку жертв крушения поезда Ревель — Псков 27 октября 1893 года, легко (относительно) находимый в архиве Департамента полиции (цифирь сообщу, если пожелаете). Пути Господни неисповедимы, и невинное желание Николая Иосифовича сойти с парохода, не доплыв до Петербурга, дабы передохнуть в своем родовом имении на берегу Чудского озера, стоило ему жизни.
Но не отчаивайтесь, там, где кончается биология, начинается… — да, Вы совершенно правы, если догадались, — начинается история биологии. А именно к этой дисциплине имеет самое непосредственное отношение то, что мне все-таки удалось раскопать. Посылаю Вам ксерокопию дневника профессора Руденко-Мирского, автора столь чтимых Вами «Экспедиции на „Асколъде“» и «Флоры Меланезии в ее движении на запад». Это, милый мой В. К., не фальсификация и не первоапрельская шутка, поскольку две недели уж как июль на дворе. С чем Вас и оставляю,
Сегодня мы обедали с капитаном «Yorkshire'a», что уже третий день стоит в полумиле от берега. Это убогая посудина водоизмещением около двух с половиной тысяч тонн, под самую крышку забитая невообразимой всячиной от пеньки до шоколада. Завтра утром она снимается с якоря и пойдет на Фиджи. Капитан (фамилию которого мы так и не выяснили, на первое же наше «Мистер —?» этот коротконогий крепыш попросил называть его Тоби) оказался сговорчивым и за весьма скромное вознаграждение согласился сделать небольшой крюк и высадить нас на острове. Кстати, Марсель вчера, бродя вокруг скособоченной постройки с громким названием «гостиница», предложил остров переименовать.
«Почему?» — спросил я. — «Потому, что остров архиепископа Даниила Руанского звучит ужасно глупо (n'a ni queue ni tete), вам не кажется?» Я согласился, однако спросил, заслуживает ли этот клочок суши лучшего имени.
«Лучшего — едва ли, а вот более короткого — наверняка», — ответил мой компаньон. И добавил, подняв указательный палец в воздух: «Мбондо! Короче, правда?»
Я от души расхохотался, потому что любое туземное слово звучит во французских устах на редкость смешно — для русского, по крайней мере, уха.
«А что такое Мбондо?» — спросил я.
«О, пусть это останется моей маленькой тайной», — улыбнулся Марсель.
За обедом Тоби долго распространялся об опасностях, которые таятся в водах около небольших островов, вероятно, надеясь набить, цену, а когда мы посетовали на скаредность российских казначеев, без особого огорчения сменил тему и спросил, какого собственно черта господа ученые забыли на своем piece of crap. Мы с Марселем переглянулись, и я ответил: «Папоротники».
«Именно папоротники, — поддакнул Марсель, — месье — известный русский ботаник, он в прошлом году открыл там новый вид папоротника и думает, что нынче откроет следующий».
«Да, папоротник — это дело», — ни к селу ни к городу промычал капитан.
«Yorkshire» отбыл из Рабаула около шести часов. Слава Богу, при полном штиле, поскольку я до сих пор не могу писать при качке, хотя с морской болезнью научился справляться еще в отрочестве. Пути до Мбондо (вот ведь уже и приклеилось!), по словам капитана, не более двух суток. Надеюсь, он не преувеличивает возможностей парохода, хотя у меня на сей счет имеются некоторые сомнения — машина у Тоби времен царя Гороха, тужится изо всех паров, а судно еле идет. Впрочем, посмотрим.
Когда берега Новой Британии исчезли за горизонтом, в каюту ворвался Марсель и начал лихорадочно рыться в своем багаже. Оказалось, что в Рабауле осталась его коробка с сигарами. Я по забывчивости предложил ему папирос, но Марсель напомнил, что нет большей гадости на свете, чем английские папиросы. Что ж, пусть торгуется с капитаном, авось на «Йоркшире» найдется табак, достойный галльских дыхательных органов.
Папоротники. Действительно, например, папоротники Polipodiophyta Rudenia. В самом деле, что мы хотим найти на островке, который на карте обозначен лишь точкой и не на всякой сопровождается названием? Когда я об этом думаю, мне становится не по себе, словно студенты застали меня за игрой в пристенок. С одной стороны, я знаю, что в глубине души, если б не желание вернуться на остров, я бы не настаивал на этой экспедиции. С другой, будь я один, даже оказавшись в двух днях пути от цели, возможно, так и не решился бы высадиться; причем, наверное, из одной лишь боязни остаться в дураках, ибо все тайное когда-нибудь станет явным. M-r Beaudoin, если с его стороны все было удачной шуткой, не преминет веселую историю продолжить, и мне тогда останется делать хорошую мину при отвратительной игре. Так что, в случае чего спасибо Марселю. Дурак хорошо, а два лучше.
И ведь замечательно придумано — послать профессора университета прочесывать забытый Господом островок в поисках несуществующих тварей, чтобы по бесславном завершении предприятия потешаться над разочарованным исследователем на всех перекрестках Европы!
Однако следы копыт на песке я видел сам. И если они принадлежали обыкновенному дикому кабану, то, во-первых, откуда бы ему взяться на острове, а во-вторых, почему следы располагались не перекрестно, а попарно, словно кабан передвигался прыжками, подобно зайцу, а то и просто был двуногим?
К сожалению, следы видел я один. Быть может, решись я тогда кому-нибудь их показать, сейчас не пришлось бы мучиться в попытках отличить увиденное больше года назад от галлюцинации. Слишком уж нелепо, дико выглядит сама идея копытного, передвигающегося прыжками. Или не прыжками все-таки, а иначе, так, как живописал его впоследствии виновник нашего нынешнего плавания? Я, конечно, совсем не склонен верить в фантастических чудищ, и вполне вероятно, что m-r Beaudoin тоже видел следы, а остальное доделала фантазия, коей у этого импульсивного парижанина хоть отбавляй (достаточно вспомнить пантагрюэлевскую дозу коньяку, что он поглотил за время нашего краткого знакомства). Кстати, во время прошлого моего пребывания остров был обыскан самым тщательным образом. Крупных млекопитающих, за исключением макак, там вообще не было.
Сейчас, разумеется, нету смысла взвешивать pro и contra, поскольку выбор сделан. Послезавтра нас высадят на острове, а там видно будет.
Пока я тут размышлял, вернулся мой компаньон с двумя коробками бразильских сигар, купленными за пятьдесят франков у механика, и сказал, что через 1/4 часа будет готов обед. Превосходно!
По-прежнему штиль. Солнце прямо готово нас задушить. Даже человеку, немалую часть жизни проведшему в жарком климате, раскаленное безветрие не слишком приятно. На стене в кают-компании висит ртутный фаренгейт и показывает 107 градусов.
Машина по-прежнему сопит и тужится, но свой десяток узлов вытягивает, так что завтра около полудня можно готовиться к выгрузке.
Марсель с утра затеял обстоятельную чистку револьверов. За то время, что мы вместе, он он уже дважды производил эту операцию, хотя до сих пор не сделал ни единого выстрела.
«И все-таки, зачем вы их чистите?» — спросил я.
«Буду охотиться», — пробурчал в ответ Марсель. Очень остроумно. Я не стал уточнять, на кого.
Потом мы часа два проболтали о погоде, пока друг другу не наскучили.
Долгожданная земля приблизилась до видимых размеров уже в десять утра. Морской волк не обманул. Это обнадеживает и может быть воспринято как доброе знамение. В половине двенадцатого «Yorkshire» бросил якорь в том самом месте, где полтора года назад стоял «Аскольд». Штиль наблюдается прежний, за время нашего плавания ничто в природе не переменилось. Матросы сгрузили ящики в шлюпку, мы попрощались с капитаном и тоже спрыгнули вниз. Спустя двадцать минут шлюпка уткнулась носом в пологий песчаный пляж.
Сейчас будем разбирать скарб и сочинять какую-нибудь хижину для укрытия.
Вчера до позднего вечера «рубили дом». Получилось очень даже неплохо. Как обычно — стены бамбуковые, на десяток вершков вкопаны в землю, крыша из листьев. Словом, можно сносно жить и неторопливо вести поиски, каковые с сегодняшнего дня и начали. Мбондо имеет в длину около четырнадцати-пятнадцати миль, приблизительно вдвое меньше — в ширину. Практически вся территория, за исключением узкой прибрежной полосы, занята лесом. Ближе к южной оконечности острова возвышается небольшая гора, в остальном же его поверхность достаточно полога. Гору полукругом охватывает низменность почти вровень с океаном, которая, по всей вероятности, во время дождей превращается в болото, но за пару недель ясной погоды полностью высыхает, за исключением маленького ручейка, берущего исток под обрывистым склоном горы. Ручей впадает в ту самую бухту, где нас высадил Тоби. Место для хижины было, разумеется, выбрано исходя из близости питьевой воды, на полпути между берегом и болотом, у кромки растительности, где с небольшого возвышения одинаково хорошо просматриваются бухта и близлежащий лес.
За сегодняшний день мы обошли остров по берегу. Жарко. Тридцать два градуса Цельсия в тени. Барометр стоит выше некуда. Чертовски устали от передвижения по песку, но ничего интересного на пляже не нашли. Спугнули несколько больших птиц, которые так быстро скрылись за деревьями, что даже разглядеть их толком не удалось. Раза три слышали из чащи крики обезьян. В остальном местная фауна за целый день никак себя не проявила. «Мсье, — завел свою песню Марсель, когда мы отшагали больше половины пути, — если за тем вон камнем притаился динозавр, я тотчас же стреляюсь». Я на это ответил, что когда мы приедем на остров в следующий раз, я непременно захвачу какую-нибудь рептилию и спрячу ее за камень — исключительно с целью лицезреть обещанное самоубийство. «Через год решимость пропадет, — философически ответил Марсель. — Да и кто знает, куда нас через год занесет». Я сказал, что лично у меня нет иного выхода, кроме как ждать обещанного г-ном Бодуэном, даже если придется год провести на Мбондо.
«Или десять лет, — насмешливо добавил Марсель. — А то и все двадцать восемь. Но не беспокойтесь, я постараюсь от вас не сбежать».
Остается надеяться хоть на это. Марсель действительно отличный парень и лучшего кандидата в Пятницы, пожалуй, не сыщешь.
Объект сегодняшней экспедиции — лес у северного мыса, спускающийся к океану по цепи невысоких холмов. Не обнаружив ничего интересного на берегу, мы начинаем методично прочесывать «внутренности» Мбондо. Вчера вечером Марсель разложил на земляном полу хижины карту острова из атласа Назье, и мы сообща разбили свои кратковременные владения на участки, чтобы каждый день прочесывать по одному. Всего получилось шесть: северная оконечность, два почти точных квадрата ближе к болоту, перешеек, соединяющий пузатые «половинки» острова, само болото и гора. Начинаем, как я уже отметил, с севера. Сейчас у Марселя сварится кофе, и мы отправимся.
6 пополудни. Северный мыс разочаровал. Десять часов почти что бесплодных попыток идти по установленному маршруту. Чаща абсолютно непроходимая, приходится ножами прорубать себе дорогу, похожую на железнодорожные туннели в Альпах. Шли гуськом (чтобы двигаться рядом, необходимо делать две просеки одновременно, что за пределами человеческих сил), через каждые полчаса меняясь местами, ибо двигаться первым в девственном экваториальном лесу совсем непросто и требует недюжинной физической подготовки. Опять слышали вдалеке шум, явно производимый кочующим в листве стадом макак. Вообще лес кишит всякой живностью (к счастью, на мелких островах архипелага обыкновенно не водятся ядовитые змеи), но нашим глазам так ни за что и не удалось зацепиться. Под конец, когда мы вернулись на пляж, Марсель вдруг заявил: «Мсье, вам не случалось, например, разыскивать дом, где вы ни разу не были, по чьему-нибудь описанию?» Я вопросительно поглядел на него. «А потом вы не удивлялись тому, насколько разнится увиденное с картиной, что вы предварительно себе нарисовали?»
«Но мы еще ничего не увидели! — возразил я. — Не надо, разумеется, идеализировать того, что говорил Beaudoin, но мы не имеем права сомневаться в его компетентности, несмотря на некоторую… легкость характера. Коль скоро мы на острове, нам ничего иного не остается, как искать».
«Вы меня неверно поняли, мсье Руденко, — сказал Марсель. — Я никак не имею в виду явную ложь или ошибку. Образно говоря, мы ищем бегемота, хотя нам описали слона, понимаете? Видя животное сзади, я мог не приметить главного — хобота, и вы бы, увидав настоящего слона, вполне могли и не соотнести его с моим описанием».
«Но главное-то, по-моему, наш коллега как раз и увидел!» — ответил я.
«Вы уверены? А если он забыл сообщить, что его симпатичные животные размером с полевую мышь? Или он, допустим, мог не знать, что на самом деле те являются морскими жителями и их появление на суше — чистая случайность. Я утрирую, но — vous me comprenez?»
Я на секунду задумался, а потом рассмеялся.
«Дружище, а копыта на песке? Beaudoin ведь не единственный, кто что-то видел. Ваш покорный слуга тоже некоторым образом причастен к открытию. Надеюсь, вы согласитесь, что парнокопытных на этом острове вообще не должно быть, и если мы здесь таковых обнаружим, это уже будет сенсацией?»
«Еще один папоротник?» — улыбнулся мой компаньон.
«Нет-нет, фауну я предоставляю вам, — возразил я. — На копыта — никаких притязаний».
6 часов 30 минут пополудни. Ничего, кроме усталости, из очередного квадрата вынести не удалось. На втором часу прорубания тоннеля Марсель сказал, тяжело дыша, что свыкся с джунглями достаточно для ощущения себя в лесу Фонтенбло, только в солидном подпитии. Самые яркие краски тускнеют от частого употребления, с этим трудно не согласиться.
Погода удивляет сухим безоблачным постоянством. Плюс двадцать девять градусов. Барометр держится, как стойкий оловянный солдатик. Мне кажется, здесь присутствует какая-то аномалия: трудно представить себе явление более редкое, чем месяц на экваторе без дождя. Ручей, что питает нас водой, обмелел (в прошлом году шум воды в тихую погоду слышался за полмили, нынче же его в самом широком месте можно без труда перешагнуть). Если так будет продолжаться и впредь, через две недели пить будет нечего. Тоскливая перспектива.
Вследствие безрадостного однообразия нашего существования три дня не брался за перо — нету никакого желания копировать прежние записи лишь потому, что их в той же степени можно отнести ко вчерашнему дню, в какой и к позавчерашнему.
Сегодня, однако, мы исследовали болото, и несколько замечаний по этому поводу хочется сделать.
Болото представляет собой низменность, напоминающую формой серп или полумесяц. Расстояние между рогами полумесяца составляет около версты, и прямо от восточной его каймы круто поднимается склон горы. Поверхность болота — неровная, кочковатая, потрескавшаяся глина. Растительность — мизерна, только считанные островки полувысохшей травы торчат из-за кочек, да в паре мест растет из глины чахлый кустарник. Сразу же от границ этой серпообразной пустоши начинается лес.
Поскольку болото расположено в непосредственной близости к нашему жилью, из всех выбранных нами участков имеет наименьшие размеры и к тому же с точки зрения удобства исследования являет собой полную противоположность всему остальному острову, у нас было гораздо больше времени на дело, а не на бесплодную трату сил. Но, вопреки ожиданиям, болото скорее еще более запутало нас, нежели хоть что-нибудь прояснило.
Вопрос первый — само болото. Это невероятно, чтобы в экваториальном климате на равнине, регулярно затапливаемой водой, почти не было растений. Месячная засуха могла их умертвить, но не вырвать с корнем. То же, что все-таки растет на болоте, производит достаточно странное впечатление — как будто здесь раньше были и трава, и цветы, но кто-то их вытоптал, плескаясь в грязи, и остались лишь жалкие островки. Но для того, чтобы так все вытоптать, нужно запустить на пустошь этак 20 слонов!
Еще более интересная вещь обнаруживается при подходе к лесу. Издали кажется, что нижние уровни ветвей покрыты слоем пыли, которая при малейшем ветре поднимается с болота. Однако по ближайшем рассмотрении выясняется, что все не так просто. Если листва действительно в основном не более чем запылена, то стволы деревьев на высоту (я не преувеличиваю) до где-то десяти-двенадцати метров залеплены высохшей глиной!
«Monsieur Roudainko, — охнул Марсель, с недоверием ощупывая твердую бурую корку. — Мне кажется, слоны не только топтались в болоте!»
Я сказал, что уж коли на острове в Меланезии действительно объявились слоны, они вправе делать все, что угодно.
«А именно — взбираться на деревья и прыгать оттуда в болото».
«Зачем?»
«О-о, слоны это любят. Потому, мсье Руденко, что иным способом болотную жижу не заставить выплескиваться на высоту десяти метров. Нужно как минимум уронить туда слона».
Я предложил отбросить шутки в сторону и попробовать понять, как можно забрызгать деревья, не прибегая к помощи слонов, гиппопотамов, жираф или белой магии. Марсель предположил мотор с лопастями. Мне оставалось лишь грустно заметить, что в прошлом году следов мотора также не было обнаружено.
«Зато были следы копыт и мсье Бодуэна», — ответил Марсель.
Мы часов пять лазали по всей пустоши и окрестным зарослям, но так и не догадались, кто же развлекался в болоте во время дождя. То есть догадываться-то мы догадывались, но вслух друг другу ничего не говорили.
Потом мы вернулись на берег, к хижине, я разжег спиртовку и поставил на огонь кофейник. Марсель достал консервированные бобы со свининой, и мы в молчании пообедали.
На горе тоже ничего особенного не оказалось. Последний участок мы обошли быстро, благо заросли оказались не слишком густыми. Марсель, правда, долго не хотел уходить с вершины, самым пристальным образом рассматривая Мбондо в бинокль.
Весь вечер курили, играли в покер и пили кофе с ромом, пока не опустилась ночь.
Был необычайно красивый и торжественный закат. На горизонте неподвижно стояла густая, но тонкая полоска облаков, и, когда солнце коснулось ее, вдоль морской глади простерся плоский зеленый луч. Он дрожал минуты три, потом во мгновение ока исчез, но солнце после него было неестественно красным, как еще жаркий, но покрывающийся коростой уголь. Мы стояли завороженные, не в силах оторвать глаз. «Кажется, сейчас будет дождь», — сказал Марсель. Я побежал к хижине, чтоб посмотреть на барометр. Действительно, тот резко упал. Примчался Марсель, взбудораженный, и забормотал: «Мы увидим слонов! Они — как Афродита, рождаются в пенящихся потоках ливня и затевают на болоте игрища, мсье Руденко! Они веселятся и соединяются в грязи, а когда кончится дождь и засияет солнце, они испарятся с первыми же лучами!»
Трудно сказать, почему мы так уповали на дождь, это был безотчетный инстинкт, никакой логики. Но уверенность в том, что стоит начаться ливню, как можно отправляться на поиски, была столь сильна, что мы принялись заправлять фонари.
Спешу записать, пока не стерлось впечатление. Черная полоска на горизонте расширялась. Подул ветер, но жара не спала. Ночь наступила почти мгновенно. Отсутствие поры entre chien et loup на экваторе помножилось на то, сколь быстро надвинулись тучи. Давно я не видел такой темноты — к ней не привыкают глаза, ибо света нет совсем, ни намека, как в подземелье с замурованным входом. В половине девятого начался ливень — без предупреждающего накрапывания и шума листьев. Он надвинулся стеной, как огромная волна, и мы оказались заложниками мощных струй, бьющих, словно из пожарной помпы. Крыша тут же стала протекать, мы с трудом нашли пятачок сухого пространства, сдвинули туда спальные мешки и лежали без сна, слушая раскаты грома. Монотонный звук дождя постепенно заслонил собой все остальное, и я почти уснул, как вдруг где-то вдалеке раздалось… Я точно сейчас не могу сказать, что именно раздалось, но Марсель тоже услышал и потянулся за спичками, чтобы зажечь фонарь. В полной темноте невозможно было бы понять, что происходит, если б не m-r Beaudoin, снабдивший нас подробнейшим описанием сего, за неимением лучшего определения, природного феномена. Ибо звук, издаваемый тысячами крыльев в намокшей листве слишком своеобычен, чтобы его можно было сравнить с тем, как садятся на землю крупные хищные птицы — возможно, потому, что последние редко организовываются в стаи, их сообщества крайне ограничены в числе. То, что мы сегодня слышали, скорее похоже на шлепание колес многих пароходов по мутной воде, если оттуда вычесть стук машин.
«C'est са, — прошептал Марсель, — ils sont arrives!»
О том, чтобы спать, не было и речи; о том, чтобы выходить — тоже, поскольку ливень ничуть не уменьшился, и к тому же света ручных фонарей едва ли было достаточно, чтобы что-нибудь увидеть, поэтому мы с нетерпением ждали рассвета. Гамма звуков, издаваемых непонятными существами, постоянно менялась — то это был ровный гул, потом из него можно было вычленить влажный треск ломающихся веток и отрываемых листьев, хлопанье набрякших водою крыльев, какую-то утомительную возню, судя по всему, в нижнем ярусе леса, у самой земли. А затем — да-да, раздалось самое обыкновенное хрюканье!
Марсель вскочил словно ужаленный и стал вытаскивать из ящика каучуковый дождевик. Мне стоило больших трудов утихомирить его и убедить в том, что следует все-таки дождаться света, тем более что дождь уже начал стихать.
Признаться, мне тоже было невтерпеж, но здравый смысл взял верх, и мы приподняли в фонаре фитиль, чтобы пока суд да дело надлежащим образом экипироваться. Мы достали дождевики с капюшонами, зарядили револьверы (кинув плюс к этому в карманы по десятку патронов), проверили фотографический аппарат, присовокупили к нему пару дюжин пластинок в светонепроницаемых кассетах и в девятом часу утра вышли из хижины.
Было пасмурно, но дождь прошел, только с веток, стоило их задеть, опрокидывались целые ушаты воды. Хрюканье, как и предполагалось, доносилось с болота.
«Пойдем напрямик, через лес» — предложил Марсель. Но я придерживался другого мнения и сказал, что гораздо безопаснее зайти со стороны горы, так как, во-первых, ветер западный и о нашем присутствии на склоне нельзя будет догадаться по запаху, и, во-вторых, более редкий лес позволит двигаться бесшумно и не тратить лишних усилий. Марсель согласился, и мы пошли вдоль берега, чтобы, не доходя южного мыса, свернуть в лес.
Нет, пожалуй, мы не пошли. Мы все-таки скорее побежали, насколько позволял песок, а потом джунгли. Мы спотыкались о камни, промчались лишних полмили по берегу, дали изрядного крюка, потом, тяжело дыша, неуклюже протискивались между деревьями, насквозь промокли, несмотря на плащи, и когда у меня сердце стучало громче гвардейского барабана и, казалось, остается лечь в ближайшую лужу и больше не вставать, нашим взорам открылась пустошь.
«Ого», — только и смог вымолвить мой спутник.
Болото кишело. Сотни мелких, неуклюжих, но проворных тел терлись друг о друга, толклись в грязи, выпихивали оттуда собратьев и вновь опускались в самую гущу, не оставляя ни единого свободного промежутка. Мы, не шелохнувшись, взирали на этот debauche, какое-то торжество падшей, выродившейся плоти, завороженные не укладывающимся ни в какие логические рамки действом, монотонным и бессмысленным. Словно неизвестными месмерическими волнами мы были пригвождены к месту, когда внезапно вся картина переменилась. Из самой глубины туловищ раздалось глухое, угрожающее рычание и, словно по команде, из спин тварей что-то вскинулось и затрепыхалось. Я не сразу понял, что это были крылья, а когда схватился за бинокль, чтобы рассмотреть бестий получше, ничего уже не было видно. Яростно забились тысячи крыльев, и над болотом поднялся рой тяжелых, черных брызг, полностью заслонив от нас происходящее.
«А вы уши развесили, — радостно завопил Марсель, — слоны, mon Dieu! Какие к дьяволу слоны! Это же самые обыкновенные свиньи, только крылатые».
«Да уж, обыкновеннее некуда», — вздохнул я.
И все же в это невозможно было поверить до конца. Как ни банально это звучит, мне трудно было отделаться от ощущения, будто я таки уснул ночью, под шум воды, и вскоре последует холодное и мокрое пробуждение.
«Вниз» — решительно предложил Марсель. И мы стали осторожно спускаться по склону. «Мне сдается, мсье Руденко, — сказал Марсель, — что сейчас к ним можно подойти безнаказанно».
Свиньи резвились, не слишком заботясь о безопасности. Мы неслышно подобрались к камню, торчавшему из пологого склона в десятке метров от границы болота и легли на землю. Ждать пришлось недолго. Пока мы шли вниз, волнение в стане бестий начало стихать. Глина медленно осела, крылья сложились, и мы наконец увидели вожделенную цель своего путешествия — крылатую свинью во плоти. Одна особь выбралась из болота и расположилась почти под самым камнем, так что мы без труда могли рассмотреть сего представителя местного животного мира в подробностях.
Всем — и ростом, и внешним видом, и производимыми звуками (то есть хрюканьем) — существо это как две капли воды походило на домашнюю свинью; у него была голова свиньи, ноги с копытами, коричневато-розовая шкура, просвечивающая местами сквозь жирные подтеки грязи, и жесткая, типично кабанья, щетина. Если существо поворачивалось en face, то и вовсе можно было подумать, что перед вами стоит обыкновенный, только чуть исхудавший боров. Однако стоило бестии развернуться, как картина резко менялась. Во-первых, у нее было ровно две ноги! Не передние, не задние, просто две мощные универсальные конечности, словно у петуха, — соответственно, туловище было в полтора раза короче, и ноги росли из него ближе к голове. Но главное, разумеется, было даже не это, а два полноценных перепончатых крыла. Их, если так можно выразиться, основания, или корни, находились ближе к шее, а сами крылья складывались вдоль спины и представляли собою натянутую на костяк кожу, похожую на остальной покров свиньи, только несколько тоньше. Крылья тоже были покрыты жестким ежиком щетины. Существо передвигалось подобно куропатке, чуть семеня, а когда расправляло крылья, сжимало вместе обе ноги и делало несколько прыжков.
Несколько слов о крыльях. Когда они сложены, их почти не видно. Но стоит существу их расправить, как его облик самым радикальным образом меняется. Это не обычные крылья в нашем, «птичьем» понимании, они раскладываются под какими-то неуловимо «неправильными» углами, а когда существо ими взмахивает, то раздается не хлопающий или свистящий, а скорее хлюпающий звук, напоминающий трепыханье мокрой парусины на ветру. Но при этом во взмахе чувствуется недюжинная сила! Когда крылья начинают методично колыхаться, во все стороны разлетается грязь, туловище напрягается, и, кажется, положи этой хавронье на спину пятипудовое бревно, она не заметит его и взлетит.
К полудню вышло солнце, и мы начали фотографировать с разных точек, медленно пробираясь по зарослям вдоль края болота и в нужный момент выставляя из-за кустов объектив. За неполный час все пластинки были использованы. Солнце уже припекало вовсю, вода с листвы испарилась, в непромокаемых тяжелых плащах стало невыносимо жарко, и тут мы вспомнили, что всю ночь не спали и почти сутки ничего не брали в рот.
Едва доковыляли до лагеря. Еще не стемнело, а Марсель уже храпит. Заканчиваю писать и тоже ложусь.
Опять рассовали по карманам пластинки и пошли на болото. Обстановка там, надо сказать, по сравнению со вчерашним днем существенно изменилась. Прежде всего, не было того чудовищно плотного скопления свиней, когда все пространство без просветов занято телами. Напротив, на самом болоте их было мало. Большинство разбрелось по лесу в поисках пищи, которую эти твари отыскивают примерно так же, как обычные кабаны — подкапывают рылами кусты, объедают побеги и т. п. Некоторые, собрав в зубы столько листьев и корней, сколько может туда поместиться, несут припасы в облюбованный кусок взбаламученной жижи и складывают в кучки, когда же в кучу набирается достаточно для солидного обеда, приступают к трапезе. Иногда одну кучу собирают несколько особей, чтобы потом, всем вместе, в несколько рыл, перемешав собранное с грязью, начать пожирать, громко хрюкая. Наевшись, они ложатся рядом и некоторое время так переваривают пищу, а потом или прыжками добираются до следующего места добычи, или же взлетают и парят над островом, издавая низкие утробные звуки.
Мы пока остаемся незамеченными, хотя шансов невзначай натолкнуться на наших экзотических птиц хоть отбавляй — они, кажется, расползлись по всему острову, а в полете выбираются и за его пределы. Марсель даже хотел специально вспугнуть пару-другую и посмотреть, как те отреагируют — «Не хищники же они, мсье Руденко, обыкновенные травоядные», но я воспротивился, сказав, что нам еще представится такая возможность, а сейчас лучше понаблюдать за ними, покуда они не подозревают о нашем существовании.
Как бы в подтверждение моих слов, летающие свиньи сегодня явились нам в самом своем интимном качестве.
Совокупляются эти твари вполне естественным для их облика образом. Все отличие от бескрылых собратьев (что тоже понятно) заключается в том, что самец во время совершения акта усиленно хлопает летательными органами, весьма напоминая петуха.
Удалось сделать два снимка в полете. Один обещает быть настолько удачным, что Марсель, вынув пластинку, сказал: «Боюсь, господ из Сорбонны нелегко будет убедить, что это не фальсификация». «Да уж, — согласился я, — если меня до сих пор нельзя убедить, что все представление — не фальсификация г-на Бодуэна».
«Или не заговор злых сил природы».
«В каком смысле? — удивился я. — Сомнительно, что они в состоянии на нас напасть даже целым стадом. Да вы сами только что упирали на их травоядность! Бывали, конечно, случаи, когда свиньи загрызали человека, но вы же не безоружны», — я указал на толстую рукоять «Смита и Вессона».
Марсель улыбнулся и поправил револьвер.
«Merci, но я совсем не то хотел сказать. Если прямо, то разве у вас нету ощущения, что наши бестии — некий род миража? Я не физик и плохо во всех этих преломлениях и диффузиях разбираюсь, но меня никак не покидает чувство, будто эти свиньи бестелесны, суть не что иное как оптический образ, и если их проткнуть палкой, ничего не случится».
«Интересно!» — промолвил я с искренним удивлением, ибо как раз вопиющей, смердящей телесностью наших подопечных был с самого начала поражен более всего. Ирреальность прошла, как только я почувствовал их запах, услышал биение их крыльев — если и приходили мне в голову мысли такого свойства, то о том, не галлюцинирую ли я, а не о бестелесности их.
«Вам интересно? — скривился вдруг Марсель. — Мне тоже. И почему-то мне кажется, что в этих тварях отсутствует обыкновенный земной смысл. Я допускаю, что их не проткнешь палкой, что они — не мираж, но я так же серьезно допускаю, что это — бесы, которых, между прочим, тоже никто не видел и палкой не протыкал. Понимаете?»
«Где-то — да, — я неопределенно взмахнул рукой. — Насколько я вижу, вы предлагаете абстрагироваться от их видимого облика, поведения, всего приземленного, а попытаться понять, откуда они взялись и что они тут делают? Так ведь именно это мы и хотим выяснить».
«Да не то, — удрученно вздохнул Марсель. — Смотрите. На севере, очень-очень крайнем, есть остров. Там обретают покой души нибелунгов. Но бедные викинги просто не подозревали о существовании юга, их география жила вне магнитной стрелки, vous me suivez? И валькирий они рисовали в своей мифологии подобными женщинам, с которыми им хотелось спать».
«Вероятно, мы имеем дело с перевоплотившимися нибелунгами? — осведомился я. — Что ж, ищущий найдет. Например, в русских мифах бытуют три птицы, которых изображают с человеческим лицом; следуя вашим рассуждениям, мои соплеменники, быть может, всего лишь недостаточно испорчены, чтобы представить себе пророчества, извергающиеся из свиного рыла?»
«Eh bien, — сказал Марсель. — Идемте, наши бесплодные дискуссии мы продолжим за кофе».
Свиньи бродят по всему острову, летают над акваторией, роют свои корни, любят… Одна даже бодро продефилировала на двух ногах мимо нашей хижины.
Марсель бросается в крайности. Вчера вечером он впал в меланхолию, утром отказался идти к болоту и сообщил, что ждет не дождется отплытия. Сегодня же — семь пятниц на неделе! — заявил безапелляционно:
«Мсье Руденко, мы не знаем, откуда гады прилетели. Но в наших силах разобраться, куда они улетят! Я хочу дождаться этого момента, а вы, если поделаете, уезжайте с этим подонком Бодуэном».
Я пытался урезонить моего друга тем, что «гады» могут и вовсе не улететь, так что, если «подонок» заварил кашу, то стоит его уговорить самому остаться на острове. По крайней мере, это Марселя развеселило.
«Ладно, — ответил он. — За неделю можно многое успеть, даже выгнать свиней с острова».
После обеда барометр начал падать. Похоже, через пару часов пойдет дождь, подновит свиньям болото. Я не стал огорчать Марселя своими предположениями, но судя по всему, ему-таки не дождаться, покуда свиньи покинут остров. Мы не можем даже догадываться, откуда они взялись на Мбондо, но одно ясно, и это наверняка — до 12-го числа их не было, а потом они прилетели — обжились, собираются обзаводиться потомством. Словом, мы, похоже, имеем обычный распорядок действий перелетных птиц, а последние обычно за неделю со своими делами не управляются. В случае же свиней, чья беременность протекает несколько месяцев, а детеныши подрастают, дай Бог, за полгода, мне видится, дело особое. Впрочем, это лишь домыслы. Каждый, в том числе и крылатая свинья, волен поступать как ему заблагорассудится.
Сегодняшний день начался с того, что, проснувшись и высунув голову из мешка, Марсель с довольным зевком заявил, что не прочь бы отведать мяса. Лишь очень сильно покривив душой, могу сказать, что не понял, какого именно мяса ему захотелось, но, тем не менее, я начал с того, что остался несъеденным целый ящик консервов с самого различного рода мясом. Ответ последовал незамедлительно:
«Мсье Руденко, я уже неделю не могу смириться с тем, что вы, как естествоиспытатель и сторонник чистой науки, должно быть, сочтете блажью, но все же — остров наводнен свининой, а мы с вами как ни в чем не бывало изо дня в день потрошим консервные банки. Вон, уже целую свалку за стеной устроили».
«Но позвольте, — воспротивился было я. — С вами, конечно, трудно не согласиться в плане наводненности острова свининой, но не стоит забывать, что планета Земля не наводнена островами, подобными Мбондо, и пусть даже на какой-нибудь горсти земли размером едва ли больше Парижа находится несколько сотен крылатых свиней, все равно не следует думать, что уникальное, невиданное доселе создание природы можно использовать в пищу при таком изобилии провианта, как у нас».
Марсель расстегнул мешок и сел на землю.
«Monsieur Roudainko, — сказал он. — Черт с ним, с мясом, но давайте подумаем о другом. Вокруг нас бродят образцы — или, скажем иначе, представители — неизвестной науке части природы. Мы, в свою очередь, бродим вокруг них, что-то там кропаем в журнальчик, портим перья, изводим фотопластинки, даже не задумываясь, что там у них внутри, у этих…»
«Образцов, — вставил я. — Валькирий, нибелунгов, бесов… Вы хотите заспиртовать сердце нибелунга, то есть его материализовавшейся души и привезти в дар Парижской академии?»
«Да хотя бы! Не будьте же ханжой, мистер ботаник! Помнится, в один прелестный закатный час вы отдали фауну мне на откуп — не отказываетесь ли вы теперь от своих слов?»
«Вы, между прочим, злопамятны», — проворчал я.
«Пусть. В конце концов, я не заставляю вас убивать эту вонючую свинью. У меня тоже есть револьвер. Если в вас отсутствует простое любопытство, я готов обойтись без вашей помощи».
Не могу сказать, что меня легко убедить в необходимости действия, претящего мне пускай чисто в силу ничем рационально не обоснованного, сугубо внутреннего дурного предчувствия. Обычно я остаюсь при своем мнении, даже если со временем осознаю его ошибочность. Может быть, это и вредная черта, но вовсе не по этой причине я свой принцип сегодня нарушил. Точно не могу даже сказать, почему — скорее всего, тут был просто элемент товарищества, нежелание отпускать Марселя одного. Коли уж нас на острове двое и один на чем-то настаивает, не стоит противиться. Разумеется, я приводил еще какие-то доводы, но совершенно незаметно разговор перетек в иное русло, и за утренним кофе мы уже вместе обсуждали план действий, словно оба с самого дня высадки на Мбондо мечтали пристрелить крылатого кабана.
У Марселя, естественно, моментально улетучилась хандра.
«Мы разрежем туловище вдоль, — разглагольствовал он, кидая в рот размоченные в кружке с кофе сухари, — обе половинки заспиртуем в огромных банках, левую я повезу в Париж, а вы правую — в Петербург. Но некоторую малую часть мы, конечно же, съедим?»
Мы взяли около десяти метров прочной веревки, зарядили револьверы и отправились на поиски отдельно бродящей особи.
Сначала решено было, лукаво не мудрствуя, пойти на болото, но, побродив вдоль подножия холма, мы решили найти для охоты другое место. Свиней на болоте копалось слишком много, чтобы не привлечь их звуком выстрела, тем более что за несколько дней твари так вытоптали окрестный лес и кустарник, что, даже двигаясь бесшумно, долго оставаться вне поля их зрения было невозможно. Тогда мы обогнули гору с юга и двинулись вдоль берега. Несколько раз из лесу раздавалось хрюканье и хруст сучьев, но шум явно принадлежал нескольким свиньям сразу. Пройдя по пляжу пару миль, мы пришли, однако, к выводу, что лучше все же будет углубиться в лес.
В том месте, где мы изменили направление поисков (по первоначальному разбиению, четвертый квадрат), лес не слишком густ, и по нему, хоть и медленно, но можно передвигаться.
Покружив между деревьями не более часа, мы услышали над головой хлопанье крыльев и затаились. Животное (одно, без сотоварищей) приземлилось, шумно рассекая листья и тотчас же, сложив крылья, уткнулось носом в землю. Мы выхватили револьверы и, медленно раздвигая заросли, пошли на звук.
Мне показалось, что шли мы очень долго, поэтому, когда вдруг из-за дерева показалась задняя часть туловища свиньи, я невольно вздрогнул. Марсель поманил меня, указывая, что нам обоим нужно подойти к животному спереди, я осторожно сделал шаг вбок, и тут увидал нашу жертву в полном, так сказать, объеме. За те дни, что мы бродили вокруг болота, выслеживали, затаясь, одну свинью за другой, фотографировали, старались не оставить без внимания и запомнить самые незначительные подробности их поведения, я настолько свыкся с их обликом, что, пожалуй, даже начал забывать о существовании обыкновенных, четвероногих свиней без крыльев. Теперь мне уже кажется, что за выискиванием деталей, за стремлением ухватить в наших подопечных что-то, чего мы не заметили вчера, позавчера, etc., мы утеряли — нет, не утеряли, я неверно выбрал слово, а просто пропустили некую черту, вне которой нет самого этого явления — крылатая свинья. Мне вообще теперь трудно выбирать слова, и, когда я буду перечитывать нынешние записи, наверное, сам удивлюсь их сбивчивости, но, как бы там ни было, и это непременно надо отметить, даже в момент, когда, в то утро после дождя, передо мной открылась пустошь, усеянная копошащимися в грязи удивительными тварями, я не был столь сильно поражен, как сегодня, в последние мгновения перед выстрелами. Я вдруг как бы увидел существо, к которому мы так долго стремились, целиком, все сразу, и меня охватило уже не любопытство, не удивление, не желание протереть глаза, не чувство, что все происходит во сне, а благоговейный ужас вкупе с невыносимым омерзением. Отдельные абсурдные особенности строения тела этой твари — две торчащие, будто у курицы, но увенчанные копытами, ноги, несуразные перепончатые крылья и обыкновенная свиная голова со сморщенным влажным пятачком — отошли на второй план, а выплеснулось наружу вдруг нечто, сводимое к простейшему — этого не может быть, это не существует, иначе все остальное бессмысленно.
Когда нам уже не было нужды скрываться и под нашими ногами затрещали ветки, существо вынуло пятачок из ямы и тускло обратило на нас пару равнодушных, узеньких глазок, я выстрелил ему прямо в голову. Секунду спустя прозвучал выстрел моего спутника. Обе пули попали точно в цель, и, думаю, смерть наступила мгновенно.
Мы подскочили к туловищу, Марсель вытащил веревку, и мы начали увязывать жертву. Одним концом веревки мы накрепко охватили ноги, другим обвязали тушу, стараясь не слишком повредить крылья, и, сделав удобные захваты для рук, попробовали ее поднять. Свинья весила около 4–5 пудов (к счастью, нам попался не самый крупный экземпляр), и мы вдвоем, хоть и с передышками, но без затруднений дотащили ношу до пляжа.
По берегу идти было еще легче. Через час с небольшим, сделав несколько остановок (как ни странно, не натолкнувшись ни на одного из бродящих по острову и летающих над ним сотоварищей нашей жертвы), мы были вместе с крылатой кабаньей тушей дома. Как-то само собой получилось, что о сохранении заспиртованных органов для Парижской (как, впрочем, и для Российской) академии мы оба забыли напрочь, а голод между тем и у меня, и у Марселя разыгрался не на шутку, тем более утром, перед походом, мы были так возбуждены, что лишь перекусили на скорую руку. Коротко говоря, убитая свинья была обречена не на что иное, как на съедение.
Марсель в предвкушении обеда устроился поудобнее на пороге хижины и раскурил свою толстую черную сигару, я же расчистил место для костра, собрал дрова и приготовил нехитрый наш кулинарный инструмент — вертел и два кола с рогатинами на концах — не помню уж когда срубленными (кажется, они появились в самом начале нашего пребывания на Мбондо, просто как необходимая деталь походного инвентаря, и всяко уж без расчета на сегодняшний сорт мяса). Когда затрещали в огне сучья, Марсель протянул мне охотничий нож.
«Ну что, начнем, мсье Руденко?»
И мы приступили к свежеванию или препарированию, ибо анатомический интерес был не совсем перешиблен настроениями желудка.
С туши были сняты веревки, мы перевернули свинью на живот и воздали должное Эскулапу (если последний покровительствовал ветеринарам). Первое, что мы определили совершенно точно: свинья, несмотря на удивительные способности, коими ее наделила природа, была, как и положено ей, млекопитающим. На своих местах имелись сердце, печень, желудок, наполненный вполне традиционной пищей (как то ветки, листья, коренья и т. п.), там, где нужно, была вся система детородных органов (кстати, нам досталась особь женского пола) — словом, все соответствовало нормальным, земным представлениям о свинье. Двуногость лишь спрессовала внутреннее устройство существа и чуть изменила форму и размеры некоторых основных органов. Словом, пока мы не добрались до головы, ничто не удивило нас настолько сильно, чтобы помешать быстрой разделке туши и нанизыванию лакомых кусочков на вертел. Заглянуть под череп мы догадались лишь после обеда, а пока ничто не предвещало открытий более серьезных, нежели все, что успело выпасть на нашу долю. Крылья, как орган, не имеющий собственных внутренностей, были попросту отрезаны и забыты.
Странное чувство, охватившее меня, когда я увидел пасущуюся на поляне свинью и понял, что мне надо ее пристрелить, прямо скажем, не совсем приятное, словно кто-то предостерегал меня от ложного шага, которое не совсем покинуло меня и во время переноски туши в лагерь, исчезло совсем, уступив место скучной обыденности. Костер почти погас, на земле тлели угли, сочные куски свинины издавали запах, которого мы уже много месяцев в силу понятных обстоятельств были лишены, нами овладело сладостное нетерпение, и, лишь только мясо поспело, мы жадно набросились на еду.
Кстати, когда костер еще не догорел, над лагерем зависли две свиньи. Они внимательно смотрели вниз, делая узкие круги над самыми вершинами деревьев, но мы, мельком подняв головы и удостоверившись, что это наши старые знакомые, а не какой-нибудь новый каприз местной фауны, забыли о ненавязчивых соглядатаях.
Обед, надо сказать, удался. Такого удовольствия от еды я не получил даже на трапезе у архимандрита Питирима летом 83-го года — оттуда я вынес свое по сию пору самое сильное гастрономическое впечатление. Конечно, сказалась и длительная отлученность от нормальной пищи, но даже на самом высоком званом обеде, я уверен, то простецкое блюдо, что мы отведали сегодня, пришлось бы вполне к столу. Не зря, ой, как не зря, из этого мяса растут крылья! Дело в том, что, несмотря на почти полное соответствие анатомии свиньи летающей свинье vulgaris, нечто птичье вобрано этой тварью прямо в живую ткань. Если можно представить себе сочетание молодой нежирной свинины с волокнисто-воздушным мясом хорошо приготовленного цыпленка табака, то именно это получилось из подстреленной в лесу бестии. Марсель был просто вне себя от восторга и, конечно, не преминул меня уколоть напоминанием о моей утренней политике. Я вынужден был целиком и полностью признать свою неправоту, после чего предложил устроить, как только придет «Sparrow», охоту персонально для г-на Бодуэна. Идея была со смехом и аплодисментами поддержана. Тут же возникла еще одна.
Марсель начал издалека. Птица, сказал он, «материя тонкая», пусть и в обличий свиньи, и по внешнему виду мозга можно порой больше сказать о его обладателе, чем по всей остальной анатомии. А уж если наружные признаки столь же выдающиеся, сколь, скажем («вы только вдумайтесь, m-r Roudainko, и, бьюсь об заклад, едва ли вы не содрогнетесь!»), у двуногой крылатой свиньи, то неужели мозг так тщательно укомплектованного существа не являет собой чего-нибудь сногсшибательного?
Конечно, учитывая свойственное ему, как и любому французу, красноречие, нетрудно догадаться, что речь моего друга заняла гораздо больше времени, нежели мне понадобилось для записи ее краткого изложения. Но существо дела я, разумеется, уяснил с самого начала: возле задней стены хижины, вместе с прочими отходами нашей поспешной кулинарии, ожидающая закапывания лежала отделенная от туловища свиная голова.
Солнце клонилось к закату, следовательно, времени у нас оставалось совсем мало.
Я пожал плечами, сказал, что теперь сыт и не возражаю против некоторой толики научного труда, ибо для того на остров и прибыл. Марсель сбегал в хижину и вынес продолговатый деревянный ящичек, в котором оказался, ни больше ни меньше, набор хирургических инструментов, включая трепанационные сверла!
Используя меня в качестве ассистента, Марсель за полчаса вскрыл череп и обнажил мозг. Должен признаться, увиденное нами после снятия крышки черепной коробки заслуживает самого детального описания, хотя Марсель, разумеется, сделает это гораздо более профессионально.
Берусь утверждать, что доставшийся нам образец не был похож на мозг ни свиньи, ни птицы. Я бы скорее провел аналогию с обезьяной или даже с человеком, хотя сходство это чисто размерное (кости черепа у летающей свиньи тоньше, чем у обычной, а голова чуть больше, что позволяет в ней разместить большего объема мозг). Но если у нормальных млекопитающих мы обнаруживаем два полушария, то у нашей жертвы мы обнаружили деление на три почти равные по объему части. При взгляде сверху это напоминает круг, разбитый на три сектора, два из которых (передние) занимают приблизительно по 130 градусов, третий же, задний, — чуть более узкий. Чем вызвана столь странная структура — неясно. Марсель был ошарашен еще более моего и от каких-либо комментариев отказался.
Опять посетовав на то, что кончились фотопластинки, Марсель, подержав чудной орган на вытянутой руке, вздохнул и опустил его на землю.
Уже в темноте, при свете фонарей, мы выкопали метровой глубины яму, побросали туда остатки пиршества и ученых изысканий, после чего забросали землей.
«Недурно поохотились», — резюмировал Марсель.
Наши маленькие естественнонаучные чудеса продолжаются. Не знаю, как у моего спутника, у меня на душе опять кошки скребут.
Кстати, свиньи этим вечером словно затаились — со стороны болота не доносится ни звука.
20 минут десятого утра. Пишу оттого, что больше нечего делать — мы в осаде. Как ни прискорбно это сознавать. Еще вчера, когда мы ложились спать, я отметил про себя, что стоит неожиданная тишина. Болото в нескольких сотнях метров от лагеря, не говоря уж о том, что свиньи еще в самый первый день начали бродить по острову, и отовсюду денно и нощно были слышны то похрюкиванье, то хлопанье крыльев, то треск ветвей. Вчера ничего этого не было. Когда свиньи затихли — я точно сказать не могу, мы были слишком увлечены сначала обедом, потом вскрытием головы. Одно могу сказать — в восьмом часу вечера, когда мы, закопав яму, унесли лопату в хижину и, сев на порог, закурили, тварей уже не было слышно. Плюс к тому совершенно отсутствовал ветер.
Сегодня я проснулся около половины седьмого с таким чувством, словно я не один. То есть, конечно, я был не один, тут же в своем мешке сопел мой напарник, но я имею в виду другое — мне показалось, что рядом находится кто-то совершенно посторонний, более того, наблюдает за мной.
Я встал, надел башмаки и оглядел хижину. Сквозь щели в бамбуковых стенах уже пробивалось солнце, но тем не менее я зажег фонарь, интуитивно решив не открывать дверь, и, светя перед собой, облазил буквально все углы, естественно, ничего не обнаружив. И конечно, шумное ползанье разбудило Марселя.
«Что происходит?» — воскликнул он, вскочив.
Его голос меня отрезвил, и я остановился с зажженным фонарем посреди хижины.
«У меня было такое ощущение, — начал оправдываться я, — будто кто-то к нам залез и ползает по полу. Очевидно, просто что-то потревожило меня во сне».
«Странно, — сказал Марсель. — Если что-то потревожило, значит, что-то было». С этими словами он подошел к двери хижины и настежь распахнул ее.
Если можно допустить такое словосочетание, как «выражение спины», то я не удержусь от его употребления. Марсель застыл на месте как вкопанный; я сзади не мог видеть его лица и обо всем, что происходило в этот миг в душе моего компаньона, судил лишь по его спине. И, надо сказать, не слишком ошибался. Спина Марселя, впавшего в очевидный ступор, являла собой отображение даже не страха (как раз последнего я не почувствовал), а скорее усталого какого-то удивления — вот, мол, и оно, но хоть я и ждал чего-то подобного, но почему же именно так?..
Я тихо подобрался к двери и выглянул из-за плеча Марселя. Увиденное мною, конечно, поддается описанию, к коему я сейчас и приступлю, но уж больно дико было такую картину наблюдать.
Возможно, где-то в нынешних моих записях уже имеется план нашего лагеря. Даже если так, повторюсь хотя бы в части, непосредственно касающейся сегодняшних событий. Хижина находится ровно посередине между морем и болотом. Ее северная стена почти упирается в деревья, южная полностью открыта, а восточная выходит на поляну, посреди которой мы обычно разводили костер. Поляна имеет небольшой склон к ручью.
Так вот, они сидели ровным кругом по краю поляны. Сидели, не издавая ни звука, подогнув ноги, как куры на яйцах. Когда я пишу «ни звука», я не имею в виду одно только хрюканье, а любую естественную реакцию на окружающую среду, например, сопение, шорох от трения друг о друга, хлопанье крыльев — что угодно. Но бестии сидели как истуканы. Мне показалось, что не двигались даже глаза, и это делало зрелище особенно ужасным.
«Поприветствуйте их, что ли, для начала», — подсказал я Марселю из-за спины первое, что пришло в голову.
«Что?» — очнулся он.
«Пожелайте им доброго утра, например».
«Ну знаете», — Марсель развернулся и захлопнул дверь (если позволительно так сказать о плетеной створке, висящей на петлях из лиан). Неспокойными пальцами из внутреннего кармана куртки была извлечена дежурная сигара. Я вынул папиросы, зажег спичку, дал прикурить Марселю и затянулся сам.
«Весело! — резюмировал мой компаньон. — Хотел бы я знать, чего они ждут».
«Это-то как раз немудрено понять, — грустно усмехнулся я. — Меня гораздо больше беспокоит, что они потом будут делать…»
«А меня, — перебил Марсель, — что будем делать мы, и не потом, а сейчас».
«Может, все-таки стоит обождать? На нас не нападают, все пока происходит достаточно мирно. В конце концов, кто вам сказал, что у них на уме дурное? Вполне возможно, они по натуре своей настолько беспечны, что не замечали нас аж до самого вчерашнего дня, а вчера случайно заметили и из любопытства тут собрались».
Честно признаться, я и сам не слишком верил в то, что говорил. Но не поддаваться же было панике! В самом деле, несмотря на мистический и угрожающий вид, никаких действий свиньи не предпринимали, я бы даже поставил под сомнение тот факт, что они вели за нами наблюдение — во-первых, как я уже отметил, их глаза практически не двигались, а во-вторых, само слово «наблюдение» подразумевает осмысленный акт, и то, допустим, как леопард выслеживает жертву, пользуясь соответствующими инстинктами, называется иначе. И даже «тройной» мозг, исследованный нами вчера, не доказывает способность летающих свиней мыслить.
Все эти доводы я Марселю изложил, завершив их предложением разжечь спиртовку и приготовить кофе.
«Если на нас за это время не нападут», — мрачно ответил Марсель, но спиртовку из ящика вынул.
Тот факт, что я пишу эти строки, доказывает, что до сих пор на нас не напали.
Вечер (на часы не смотрю, это не имеет значения). Марсель настолько убит случившимся, что даже не курит. На нем одни подштанники и башмаки. Насквозь промокшие, пропитанные грязью рубаха и куртка валяются в углу. Я чувствую себя не лучше.
В десятом часу мы позавтракали, то есть выпили по чашке кофе и съели на двоих банку бобов. Марсель каждые пять минут выглядывал в щель над дверью и неизменно возвращался с известием, что диспозиция не изменилась. Свиньи сидели в тех же позах, будто заспиртованные. Когда с едой было покончено, естественным образом встал вопрос о том, будем ли мы выходить, или так и останемся ждать — кто кого пересидит.
«У меня есть предложение, — сказал Марсель. — Мы, конечно, люди образованные, то есть привыкли входить и выходить через дверь. Но в случае force majeure, то есть в нашем нынешнем положении, может быть, мы забудем о манерах?»
Действительно, если мы хотели выбраться наружу, не пытаясь прорвать оцепление, оставалось ломать заднюю стену хижины. Но когда мы не без труда (сами старались, закапывали колья!) вырубили отверстие, достаточное для просовывания головы, пыл пришлось умерить. Ибо стоило мне выглянуть наружу, как на меня из кустов вылупилось штук десять сморщенных пятачков. Нас взаправду окружили по всем правилам воинского искусства.
«Oh merde!» — Марсель высунул голову в проем и обратился к беспристрастно глядящим на него бестиям:
«Уважаемые господа свиньи! Если вы такие умные, то, может быть, вы разрешите нам протиснуться через ваши нерушимые ряды?.. Дерьмо собачье, они не понимают. You shitheads, do you understand English? Дьявол, мсье Руденко, посмотрите на эти непроницаемые морды! По-моему, еще немного, и я их перестреляю!»
Выругавшись в дырку на всех известных ему языках, Марсель кое-как заткнул проем останками извлеченных оттуда же кольев и сел на землю спиной к стене.
«Так что мы будем делать, господин гениальный ботаник?»
Ответить мне не дал яростный раскат грома. Мы так были заняты своим нелепым положением, что даже забыли (хотя каждое утро это делали) поглядеть на барометр. Вслед за первым раскатом последовала целая симфония, и буквально через минуту разразился ливень.
«Что делать? — переспросил я. — Наверное, пережидать дождь».
В хижине было темно, как в склепе. Теплился лишь огонек сигары Марселя, да вспыхивали во время затяжек его безумные глаза. Я подошел к двери и выглянул сквозь щелку. Живая цепь не шевелилась и по-прежнему молчала. Всполохи молний на мгновение освещали неподвижную массу рыл, и я каждый раз непроизвольно вздрагивал, не в силах переварить кошмарное видение.
«Может быть, это и вправду обыкновенное проявление любопытства, — сказал я просто чтобы что-то сказать, — пусть странное, на наш взгляд, но все же они сидят на месте».
«Не будьте ребенком, — ответил Марсель. — Если мы их так заинтересовали, что они впали в транс, то где, простите, было их любопытство раньше? Они, конечно, ничем не выдали своей осведомленности о нашем присутствии, но, положа руку на сердце, неужели вы верите, что добрая сотня этих тварей, шастая две недели по острову во всех направлениях и тем более летая над ним, ни разу не обратили внимания на нашу хижину? На две не сильно смахивающие на тропическую фауну фигуры? На костер, в конце концов, который мы не раз с вами разжигали. И еще не забудьте, что от нашего жилища до их болота всего полмили, так что весь ваш лепет о проявлении любопытства et cetera, вы уж меня извините, — бред».
«Коллега, — сказал я, — все это так, но мне бы хотелось добавить один незначительный штрих, а именно: не мы ли с вами вскрывали вчера черепную коробку одного из их собратьев? Или не мы обнаружили у него — у нее то есть — мозг, даже отдаленно не напоминающий ничего более-менее нам известное, состоящий из трех полушарий и непонятно чем заполненный? А как вообще насчет двуногой (я ставлю восклицательный знак), крылатой (делаю то же) свиньи (делаю паузу)? И, прожив столько времени на острове, вы требуете от них (я простер руку в сторону двери) логики? По-моему, бред — это как раз ваши рассуждения, а я лишь ничтоже сумняшеся пытаюсь найти причины, побудившие животных подвергнуть нас блокаде, но, увы, у меня в запасе есть лишь те же примитивные человеческие слова, что и у вас, и вся разница в том, что там, где вы произносите „бред“, я говорю „любопытство“. Разумеется, правильнее всего было бы определить состояние свиньи словом из ее же лексикона, но это довольно затруднительно, вам не кажется?»
«Кажется, что мы здесь найдем могилу», — огрызнулся мой спутник.
Что тут ответить, я не знал.
«И вообще я хочу искупаться в море», — добавил Марсель. Я и тут промолчал. Марсель в эту минуту напоминал капризного ребенка, требующего у матери дорогую игрушку, которую наверняка тут же и бросит, пресытившись самим актом удовлетворения блажного желания.
«Я хочу, вы понимаете? — повторил Марсель. — Я не желаю ничего сверхъестественного, я хочу выйти на берег, посмотреть, как в бухту входит „Sparrow“, это ведь не запрещено законом? Это не аморально? Мне не поставят за это на вид и не запишут выговора в классный журнал?»
Признаться, его тон меня задел — как будто мне уж который день не чудилась каюта на яхте, возможность проявить в спокойной обстановке фотопластинки и ошеломленные глаза Мориса Бодуэна. Но я тем не менее хотел сообща найти выход, а в ответ мне предлагалось слушать это ребячество. Возможно, я был неправ, но слова вырвались помимо моей воли:
«Ну так и делайте что хотите. Хотите — плывите к своим акулам, и дай Бог, чтобы они сочли вас невкусным».
«И поплыву!» — воскликнул Марсель. Я не успел его остановить, ибо через секунду он был за дверью, на поляне, превратившейся, пока лил дождь, в обширную грязную лужу. Я выскочил вслед.
Свиньи пребывали в том же грузном сидячем состоянии, со сложенными крыльями, словно бронзовые чудища на мосту через Екатерининский канал, только вот крылья покрывало не золото, а зловонная каша.
Сделав несколько шагов по грязи, Марсель остановился и оглянулся в мою сторону.
«Вернитесь же, черт побери!» — сказал я, стараясь звучать как можно более спокойно. Но именно это и взбесило Марселя. Он злобно топнул ногой (забыв, что под ним не каменная мостовая) и ринулся прямо на бестий.
«Револьвер, — завопил я, — хоть револьвер достаньте!»
Но, боюсь, он меня уже не слышал, а если и понял смысл сказанного, то назло мне поступил наоборот — не только не достал «Смит-Вессон», но засунул обе руки в карманы и, наклонив голову вперед, двинулся в наступление. Поняв, что остановить его никак невозможно, я помчался вдогонку. Наверное, мы со стороны являли собой отвратительное и жалкое зрелище, словно два клоуна в утреннем представлении для детей выползли под рампу на бровях, но, позабыв, чем, собственно, они будут веселить публику, тужатся в претензии на экспромт и лишь краснеют за них несчастные родители. Не знаю уж, кто из нас был более смешон, но ноги первыми отказали у меня, будто и взаправду я надулся рому перед выходом. Совершив несколько безобразнейших па, представлявшихся мне прыжками, я обо что-то запнулся и рухнул в самую гущу лицом. Вслед за этим раздался сдавленный вопль моего компаньона. Когда я приподнялся на локтях и с трудом разомкнул залепленные черным веки, то узрел развязку.
Марсель лежал приблизительно в той же позе, что и я, безуспешно пытаясь вытащить из карманов руки. Большинство свиней по-прежнему сидело не шелохнувшись, но несколько, четверо или пятеро, уже хлопотали над ним. Они тыкались в него рылами, трясли крыльями, обливая целыми потоками той гадости, что на них налипла, пытались ухватить зубами края одежды. Действия эти были не особенно агрессивны, мне даже показалось на миг, что бестии исполнены невинного желания помочь упавшему справиться с плененными руками. Но что было совершенно очевидно — так это слаженность действий свиней, они явно работали осмысленно, стараясь достичь некоего результата, какого — я понял позже. Спустя несколько мгновений Марселю удалось освободить руки, но стоило ему это сделать, как двое бестий проворно ухватили зубами манжеты прочной брезентовой куртки, а третья, тоже не теряя времени даром, прочно уткнулась носом между ног несчастного, тем самым вынуждая его приподняться. Двое оставшихся (теперь я видел, что их было ровно пятеро) стояли наготове, возбужденно подрагивая крыльями. Марсель дернулся пару раз, но, почувствовав прочность хватки двух пар челюстей, затих. Тут-то и начался шабаш. Те двое, что держали рукава куртки, одновременно распрямили шеи, отчего руки Марселя вывернулись вверх и назад, удерживавшая жертву сзади зажала зубами штанину, а оставшиеся ухватились за плечи, не дав ни малейшего шанса освободиться. На какой-то краткий миг и мучители, и жертва застыли, и тут я понял, в чем заключалась сущность проделанных тварями манипуляций: в этой дикой позе, с раскинутыми руками, не то на четвереньках, не то полулежа, весь измазанный черно-коричневой глинистой массой, Марсель был как две капли воды похож на своих экзекуторов!
Нет, его не съели, не разорвали на части и даже не покусали. Его просто вываляли в грязи, протащив несколько раз взад-вперед по поляне, и бросили. Минуту мы оба лежали пластом. Затем Марсель неуклюже встал на ноги и, не отряхиваясь, пошел в хижину. Я пошел следом.
Скинув грязное и кое-как обтерев лица и руки, мы, стараясь не глядеть друг на друга, молча сели каждый в свой угол. Потом заговорил Марсель:
«Мсье Руденко, помните, вы спрашивали, что такое Мбондо?»
«Какое это имеет значение?» — тупо проговорил я.
«Имеет, мсье Руденко, имеет. Видите ли, Мбондо — это негритянский поселок на побережье Бельгийского Конго. Очень грязный, как, в общем, и все они. Спросите меня, что я там делал».
Я пожал плечами.
«И что вы там делали?»
«В том и вопрос. Понимаете ли, я там спал с женой господина Бодуэна».
Если бы не состояние крайнего отупения, в котором я пребывал, я бы непременно рассмеялся столь неуместному признанию. Но я лишь произнес, не оборачиваясь и не пытаясь понять, к чему клонит мой друг:
«Вот как! И что же?»
«Что? Да это были лучшие дни моей жизни, господин ботаник! Примерно в той же степени, в какой сегодняшний можно считать худшим. Наш пароход шел каботажным рейсом в Либревилль, и, не знаю уж, как это у них вышло, но ровно напротив Мбондо мы сели на мель. А соседнюю каюту занимала неземной красоты женщина. Ну да, я преувеличиваю, но тем не менее, мог ли я не воспользоваться вынужденной задержкой? Две с половиной недели. В Либревилле ее встречал муж. И вся история. Так получилось, что никому, кроме вас, мне не приходилось ее рассказывать…»
«Грустно», — почему-то вырвалось у меня.
«Не грустно, а жестоко, мсье Руденко. Мы, французы, менее ревнивы, чем, скажем, испанцы, но гораздо, гораздо более проницательны —???????????. Ведь именно благодаря ей я знаком с нашим оракулом. А вы тут ровным счетом не при чем, и мне очень жаль, что так получилось, поверьте».
Я далеко не морской волк, но качки ждал, как манны небесной. Сколько же надо пережить, чтобы посреди океана чувствовать себя в большей безопасности, чем на суше!
По крайней мере, история острова Мбондо закончена. После смерти Марселя, которую еще предстоит объяснять, мне там делать нечего. Тем более что свиньи улетели, не знаю, куда, но туда им и дорога. После всего, что с нами произошло, я, наверное, никогда больше не смогу взять в рот свинину, если вообще в состоянии буду есть мясо. M-r Beaudoin мои озлобленные взгляды принял как должное, верно, делая скидку на мой плачевный облик. Но с ним я еще поговорю, нам наверняка есть что рассказать друг другу.
Тот день, когда нас окружили свиньи, закончился так, как и следовало — немытые, пришибленные, мы молча улеглись поверх спальных мешков. Мне ни о чем не хотелось думать, и сон пришел сразу, я лишь успел закрыть глаза, как погрузился в туман. Проснулся я наутро очень поздно со странно легкой и чистой головой. В просветы сквозило солнце. Я еще не видел, что творится снаружи, но почему-то был уверен, что наши мучители сняли осаду. Встав, я почувствовал, как захрустела на одежде высохшая грязь.
«Марсель, — окликнул я, — вы, кажется, вчера намеревались искупаться в океане!»
Ответом мне, как ни тривиально это звучит, была тишина. Я оглянулся и с удивлением обнаружил, что противоположный угол хижины пуст. Это меня не на шутку встревожило, и я выскочил на улицу. Перед хижиной расстилалась пустая поляна с примятой по краям травой — следами блокады, от воспоминаний о которой мне стало холодно. Но больше на поляне никаких следов не было. Еще сильнее озадаченный, я громко позвал Марселя — безрезультатно. Первым моим побуждением было мчаться на берег, ибо отчего-то мне показалось, что мой друг должен бродить именно там. Потом пришла более трезвая мысль посмотреть в хижине, что Марсель взял с собой; вполне могло статься, что, пока я спал, ему взбрело в голову поквитаться с бестиями, учинившими вчерашний омерзительный спектакль. Я вернулся под крышу и огляделся. Странно — на месте были не только оба «Смит-Вессона» (револьверы так с вечера и лежали посреди хижины), но и грязные штаны и куртка Марселя. Дальнейшее изучение скудной обстановки хижины убедило меня в том, что не взято вообще ничего, то есть Марсель ушел с голыми руками.
То, что он крайне возбужден и раздосадован, я прекрасно понимал. Еще более понятным было бы желание побыть одному, но после всего, что случилось, выйти безоружным — это меня уже по-настоящему испугало. Мелькнула даже мысль (имевшая, кстати, под собой почву), что моего компаньона покинул рассудок, и тогда, даже если бы мне удалось его найти, в дальнейшее наше жительство на Мбондо впрягалась уйма новых трудностей. Еще более я упал духом, когда осознал, что и «Sparrow» может не прийти к нам на помощь, и вполне реален шанс, что об нас сейчас никто не печется, а если когда и вспомнят, то не через месяц и не через два, но лишь по прошествии времени, достаточного, чтобы спохватиться о двух без вести пропавших путешественниках, после чего кому-то надо будет добраться до Рабаула, напасть на след «Йоркшира», вычислить в просторах южных морей его капитана (так ведь и не узнали фамилию!), и лишь пройдя все эти мытарства, обнаружить на острове Архиепископа Даниила Руанского два обглоданных скелета. Перспектива, одним словом.
Не помню уж, сколько времени я пребывал в самом безысходном отчаянии. Из забытья меня вывел то ли крик обезьяны, то ли другой какой звук, и я стал собираться на поиски Марселя. Кое-как отряхнув испачканные брюки, я надел свежую рубашку и чистую куртку, взял револьвер, проверил патроны в барабане и собрался уже выходить, как вдруг что-то меня остановило, словно дорогу загородило невесть откуда выросшее препятствие. Оглядевшись, я понял, что является источником беспокойства — посреди хижины лежал этот вот мой журнал, вещь, с которой я настолько сжился, что привык не замечать и не замечал до тех пор, пока не понял, что вещь лежит не на месте. Я нагнулся поднять журнал и тут заметил, что к моей надписи на обложке «Начато…» добавилось еще что-то. Поднеся тетрадь к свету, я прочел написанное: «Etre assis tout dans la merde, ca ne me plait plus. Vous avez deja compris que personne va nous emmener d'ici, je crois. Et j'ai peur qu'on va avoir mal a la raison, et la chose plus grave est [неразб.] que — mais [снова неразборчиво]… Mille excuses. Votre Marcel. Le 19 juillet 1893». (Списываю с обложки, ибо карандаш на ней может стереться, а здесь у меня, слава Богу, есть чернила.)
Признаюсь, сперва я не понял, как расценивать подобное словесное болото. Потом мелькнуло предположение о самоубийстве, но, спохватившись, я вспомнил про второй револьвер, который так и лежал на полу.
Тем не менее это было именно самоубийство. До сих пор не могу понять, как можно в минуту решительного выбора предпочесть пуле веревку и сук. Хотя теперь это никакого значения не имеет. Я снял труп с дерева и выкопал прямо в центре поляны яму. Похороны были более чем скромные — даже перекладину креста за отсутствием гвоздей пришлось прикрутить к шесту ремнем. Тягостная церемония завершилась шестью выстрелами в воздух — в соответствии с емкостью револьвера.
Оставшиеся дни я с утра до вечера бесцельно бродил по острову. Кроме естественных его обитателей ни в лесу, ни на пляже, ни на болоте я никого не обнаружил — о незваных гостях напоминала лишь вытоптанная растительность да забрызганные грязью деревья. Не скажу, что это меня удивило. Я просто испытал облегчение.
На следующий день пришлось начать инвентаризацию консервов, патронов и т. п. — я не знал, сколько еще продлится моя робинзонада и готовился к худшему. Но Господь сжалился надо мною, и вчера утром я был разбужен выстрелом из пушки. В миле от берега стояло судно. В бинокль я не разглядел названия, но, разумеется, мне было безразлично, кто в конце концов меня вызволит. Я разжег костер, несколько раз выстрелил в воздух, и вскоре с корабля спустили шлюпку. Через четверть часа матросы уже помогали загружать мой багаж. Затем причалила еще одна шлюпка, и в ней оказался собственной персоной Морис Бодуэн. Кажется, он был искренне потрясен известием о смерти Марселя (я, не вдаваясь в подробности, лишь изложил на ходу придуманную историю неизвестной мне тропической болезни). О загадочных гостях не было произнесено ни слова. Постояв в скорбном молчании около могилы, мы отправились на корабль и еще до заката взяли курс на ***.
Сегодня утром ко мне в каюту постучался М. В. и сказал, что после обеда ждет меня. Право, даже не знаю, что можно ему рассказать. Наверное, все же больше, чем я предполагал на острове, ибо бедняга Марсель на его счет ошибался (что, возможно, и стоило ему жизни). Это первое. И второе — ошибались мы с Марселем оба. (Я имею в виду не Бодуэна, но его подопечных, ибо теперь я убежден — у меня было время подумать — в том, что они менее всего желали отомстить за убитого собрата.) Если бы они этого хотели, они бы и с нами поступили не лучше. Им же нужно было другое, и именно невообразимое представление на поляне способно дать ключ к разгадке тайны тварей. Насколько я понял, весь спектакль сводился к тому, чтобы «жертва» приобрела внешний облик, по возможности приближенный к их собственному. Марсель (и я вслед за ним) решил, что это был акт унижения. Что ж, очень жаль, что его нет в живых, ибо теперь я бы доказал ему, что это не так, а как раз наоборот. Когда европеец надевает на дикаря платье и дает в руки Библию, разве он делает это с целью унижения? Нет, он всего лишь, как и наши крылатые свиньи, стремится сделать его похожим на себя, из лучших побуждений, для его же, как он считает, блага. И если теперь меня спросить, что я думаю о бестиях острова Мбондо, первое слово, которое промелькнет у меня в голове, будет слово «миссионеры».
Но вот и время обеда. Вас сжигает нетерпение, г-н Бодуэн?
Зеленоватый вечерний свет заливал ежевичную поляну. Спелые ягоды, каждая размером с кулачок мотылькового сильфа, поблескивали гуталиново — запускай в них зубы да чавкай. Разумеется, делать этого было нельзя: мириады шипов усеивали туго сплетенные стебли. Между ними могли попадаться и ядовитые — такие, что рука после укола раздувается наподобие полена, деревенеет и приблизительно через месяц покрывается шершавой корой.
Поэтому человек по имени Хеддо надел высокие деревянные башмаки, а руки озаботился защитить рукавицами из жабьей шкуры. Жабы здесь, на юге Люсео, водились не чета северным: шкура девяностолетней, к примеру, красной пупырки не брала и арбалетная стрела. Зато ценились они на вес золота.
Осторожно переходя от ягоды к ягоде, человек снимал их и складывал в корзину, отделяя одну от другой кусочками тонкой коры.
Что сказать о Хеддо? Возможно, изрядной поспешностью было назвать его «человеком». Сейчас он чуть меньше человека — очень молод и отдан служителю богатого бога, обитателя чащи и владыки ее; а спустя сколько-то лет, если сам выйдет в служители бога, станет ощутимо больше, чем обычный человек.
Леса на юге Люсео такие: нет им ни конца ни края, и все тянутся за зеленоватыми лучами всегда убегающего солнца рыжие и желтые смертоносные болота, и темные густые чащобы, и торжественные, как столица, корабельные леса с янтарными слезоточивыми стволами. А где-то там — по правде сказать, везде — обитает божество, лохматый темный конь с острым рогом. Он ест сырое мясо, он громко стонет над болотами, он следит отовсюду недобрыми жадными глазами. Кому что в жизни досталось; служитель служит рогатому богу, а Хеддо служит служителю.
Служителя зовут Финдан, только это не настоящее его имя.
Что еще сказать о Хеддо? У него черная кожа и длинные руки, глаза у него синие, а волосы белые. На юге Люсео это признак красоты.
А вот второй человек на ежевичной поляне — он другой. Он не с юга Люсео, он северянин, и потому лицом он светлее, а волосами темнее, в лучах заката выглядит почти зеленоволосым.
— Ух! — сказал Хеддо, завидев на краю поляны незнакомца, и шарахнулся в сторону.
— Это что, съедобные? — спросил чужак как ни в чем не бывало и занес уже над поляной ногу, собираясь ступить на ежевику.
— Стой! — крикнул ему Хеддо, а когда незнакомец замер — все так же на одной ноге, уподобясь разбуженной цапле, — пояснил: — Сдохнешь.
Незнакомец, как показалось ему, с облегчением вздохнул и отступил на шаг. Теперь, когда оба они остались живы, нужно было обменяться какими-нибудь именами, и северянин сразу назвал свое:
— Этихо — так меня называй.
Подумав, Хеддо сказал так:
— Я служитель служителя, а звать меня Хеддо. Здесь ежевика — смотри, есть и розовая, не только черная, а где розовая, там и ядовитая.
— Я этого не знал, — молвил Этихо.
Они устроились на краю ежевичной поляны и разделили вечернюю трапезу. У них с собою оказались черные и белые хлебцы, и мягкий сыр, и зеленые яблоки, и жесткие пупырчатые груши, которыми можно утолить жажду лучше, нежели даже пивом, только надо, чтоб были холодные.
Этихо сказал, что странствует в поисках жены. На севере он для себя не нашел, а на юге Люсео, как известно, живут самые красивые девушки.
Этот Этихо был такой: задумчивый и беспечный.
— Я хочу ночевать в твоем доме, — сказал он Хеддо.
У Хеддо от ужаса сразу нос заострился, рот истончился, глаза так и выпучились и застыли.
— Нет, нет, этого нельзя! — вскричал он и замотал волосами. — Никогда нельзя!
Этихо удивился:
— Почему?
— Разве я не сказал тебе, что служитель служителя? Я живу в доме Финдана, а он всегда занят важными вещами, потому что служит великому страшному богу.
— А, — молвил Этихо, — это очень жаль. В таком случае, я буду ночевать в лесу.
Они оставили немного хлеба духам ежевичной поляны и погребли огрызки от яблок, прочитав над ними краткую песнь упокоения. Этихо тоже ее знал — на севере Люсео, как и на юге, чтят пищу и землю, из которой она произрастает.
Потом Этихо остался ночевать в лесу, а Хеддо с собранной ежевикой отправился в дом Финдана, и высокие деревянные башмаки на его худых черных ногах неловко топали и с хрустом переламывали упавшие шишки и веточки.
Служитель божества Финдан был высокий, с неподвижным лицом, а внутри его словно бы сжался до предела напружиненный зверь — год за годом он готовился метнуть к добыче свое гибкое тело, но все оставался внутри, и огненное, смрадное дыхание хищника опаляло внутренность жреца.
Финдан обмазывал бога маслом и кровью, сжигал перед ним ветки и мясо, танцевал для него, и однажды Хеддо собственными глазами видел, как в чадном дыму показалось страшное человечье лицо на звериной морде. В том году стояла засуха, и божество выглядело худым и разозленным.
Ежевика предназначалась для Финдана и для бога. Служитель был нездоров — коротко, сердито кашлял и все время плевался, а белки его глаз сделались темно-желтыми. Хеддо смотрел, как служитель скучно жует, не обтирая с темных губ черного сока, и так жаль было Хеддо ежевичной плоти — зачем попусту расходовать смуглую, с тонкой кожей, налитую солнцем Люсео, напитанную богатой влагой болот? Без толку только сгниет она в теле Финдана.
А жрец посмотрел вдруг на Хеддо, и тот понял: служитель знает все его мысли. И Финдан улыбнулся.
Когда наступила ночь, ему стало хуже, и Хеддо, пьяный он сна, разложил перед истуканом костер, а Финдан повелел отнести себя туда. О, как боялся Хеддо прикоснуться к служителю бога! Финдан оказался сухим, твердым, горячим — на ощупь совершенно древесным, как головешка, дряблые мышцы расползались под пальцами, зато кости были тяжелы и крепки. Хеддо жмурился и тащил, спиной ощущая надвигающийся жар костра, а потом уронил Финдана и повалился рядом сам. Финдан слабо толкнул его ногой, переворачиваясь лицом к огню, и запел дребезжащим голосом, а слюна непрерывно текла из его больного рта и запекалась в уголках, как светлый лишайник.
Под пение и бормотание жреца Хеддо заснул, а когда пробудился, что увидел вот что. Костер догорел — гора пепла, которую ворошил легкий ветер, как будто чуть приподнимал подол у хитрой женщины. И когда это случалось, из-под кружевного края пепла вздыхало жаром. Финдан тоже догорел — лежал на спине неподвижный, удивляясь, почему не видит рассвета. Слюна у его губ высохла, одна рука попала в костер и чуть обгорела. Истукан бога, закопченный почти до пояса, смотрел раскрашенным лицом. А возле него сидели на корточках, закрыв ладонями головы, трое незнакомых людей. И вдруг Хеддо понял, что они тоже служители божества, только из других мест, и что Финдан призвал их сюда, чтобы они стали свидетелями его смерти и погребли его, как положено.
Финдану хотелось попасть туда, где веселое солнце, где цветущие болота и пестрые птицы над ними, — туда, где гладкий гибкий хищник, которого он долгие годы носил в себе, свободно выйдет на волю и будет красться между деревьев, а Финдан обретет наконец покой. Умершему требовалось очень многое, но для того и явились сюда другие служители, чтобы это все многое доставить Финдану. Хеддо предполагал, что ему теперь придется ходить взад-вперед, до деревни и обратно, до города и обратно — носить масло трех сортов, древесину семи пород дерева, полотно двух видов, грубое и тонкое, а еще цветы, и мясо, и многое другое для погребальной трапезы, без счета, а потом еще дары и подношения рогатому божеству, чтобы принял нового служителя и согласился слушать его просьбы и брать подношения из его рук.
Но ничего этого делать Хеддо не пришлось, потому что трое чужих служителей вдруг разом напрыгнули на него, повалили на землю и стали хватать за руки, притягивая запястье к запястью, чтобы связать. Хеддо катался туда-сюда, отбивался ногами, бодался лбом и даже раз едва не закатился в костер. Тут-то и захлестнули кусачей петлей его ноги, а потом стянули локти у лопаток и бросили пока что лежать носом в помятую траву.
Хеддо понял, что Финдан пожелал забрать его с собой, чтобы до скончания века Хеддо собирал для него ежевику, приносил хворост для его костра, разыскивал ему попырчатые груши и сладкую воду для питья и умывания.
Времени поразмыслить у Хеддо было более чем достаточно. Умершего жреца долго будут обмывать, обряжать, умащать, предлагать ему молока и меда, всякий раз надолго впадая в отчаяние, когда он отвергнет угощение. А еще нужно приготовить огромный костер, и трапезу, и жертвы. Рассказывали, что однажды — это случилось очень давно — рогатый конь с лицом как у человека посетил погребальные торжества и ел и пил вместе со всеми. Правда, такое было всего один раз.
«Что я знаю о смерти? — думал Хеддо, чтобы занять себя в эти часы ожидания. — Что острый нож холодный, а стрела жжет».
Если бы Хеддо успел стать служителем божества, все повернулось бы иначе. Но Финдан хотел, чтобы кто-то услужал ему и после смерти. За это Хеддо еще больше ненавидел Финдана. Потом он заснул.
Когда он пробудился, снова было темно. Хеддо чуть пошевелился, спросонок позабыв обо всем, и тотчас воспоминание наскочило на него, принялось топтать все его одеревеневшее тело сердитыми пятками, колоть мириадами тупых и острых иголок. От невыносимого положения заныли, как у младенца, десны, и Хеддо принялся водить по ним языком. Он корчился по-разному, но ни одно из положений, которые он силился принять, не нравилось его позвоночнику.
Затем из темноты послышался тихий голос:
— Не ты ли был на ежевичной поляне?
Хеддо замер, пораженный. Он совсем не почувствовал приближения незнакомца.
— Ведь это ты, Хеддо? — повторил голос, становясь ближе, все такой же ровный и спокойный. — Что это с тобой?
— Я связан, — ответил Хеддо.
Из темноты к нему протянулись чужие руки с ножом — как будто тьма вдруг обрела и руки, и голос, и нож — и нащупали веревки. То, что стягивало, сжимало отовсюду, вдруг разом отпустило. Хеддо, боясь, все же потянулся — и застыл, караемый болью. Этихо сидел рядом, помалкивал. Затем схватил ноги Хеддо, лежавшие как бесполезные мясные бревна, и начал, рыча, их растирать. А Хеддо плакал и извивался. Наконец Этихо отпустил его и снова притаился в темноте. Хеддо сел, всхлипывая. Каменный истукан угадывался рядом — чернее самой ночи — и, если, приглядеться, различимы белые его глаза.
— Можешь идти? — спросил Этихо. — Попробуй.
— Даже если и могу, не пойду, — ответил Хеддо. — Идти некуда.
Северянин удивился:
— Тебя никто не охраняет. Эти, которые тебя связали, — их здесь нет.
— Они вернутся, — сказал Хеддо. — Мой бог никуда меня не отпустит.
— Расскажи, — попросил Этихо.
— Я тебе уже все сказал, — ответил Хеддо, тоскуя. — Когда я начал служить служителю, истукан выпил каплю моей крови. По запаху моей крови бог отыщет теперь меня где угодно. Он будет идти за мной след в след и в конце концов настигнет и пожрет. Вот и все — уходи.
Этихо поразмыслил над услышанным.
— Мы ели с тобой хлебцы и мягкий сыр на ежевичной поляне, — сказал он наконец. — Мне трудно оставить тебя убийцам.
Хеддо тяжело засопел носом.
— Они жрецы, а не убийцы. Говорю же тебе, от моего бога не скроешься.
Этихо на это ответил:
— А по-моему, стоит попробовать.
И взял Хеддо за руку.
Вместе они сделали шаг, потом еще. Было по-прежнему тихо. Белые глаза божества неподвижно отсвечивали в темноте. Посреди глазного яблока не было нарисовано зрачка, поэтому беглецы не могли определить, следит за ними божество или же дремлет в глубине каменного, пахнущего прогорклым маслом истукана.
Бескрайние леса южного Люсео мягки и теплы, как матушкина перина, — одно удовольствие идти по опавшей хвое, словно по шкуре жесткошерстого зверя, погружать ноги в ворох прошлогодних листьев с их запахом густого темного пива, ступать по пружинящей сетке, сплетенной из трав и корешков над чревом болот. Голод пытался было погнаться за ними, стращая костлявой рожей, особенно по вечерам, но потом отстал. Слишком хорошо и весело им шлось. Всегда вовремя удавалось найти орехи или рыбу. Во вторую половину лета эти розовые слепые рыбы становятся сонными и жирными — их можно ловить голыми руками и есть сырыми.
На четвертую ночь, когда Финдан наконец ступил из погребального пламени в желанные для него чертоги успокоения, рогатый бог узнал о предательстве Хеддо и немедленно пустился в погоню. Он вышел на поверхность и обнюхал следы возле своего истукана. Новый служитель спал, не заботясь о мести беглецу, — дела, подобные этому, рогатый бог совершал всегда сам, он не нуждался в напоминании. Широкие ноздри уловили запах знакомой крови. Зверь шел не спеша. Леса расступались перед ним, стелились ему под ноги. Для рогатого коня не было здесь матушкиной перины; повсюду он встречал испуганные и подобострастные взоры, и каждый зверек на ветке, каждая лягушка на поляне, цепенея в священном ужасе, подтверждала: да, прошел здесь человек, тот человек, которого ищет божество.
Они заметили погоню на пятый день. С юга полетели возбужденные птицы, обгоняя беглецов и шумно, тяжко перекрикиваясь на лету. Лес вокруг начал хмуриться, темнеть, наполняться тревогой. Только розовые рыбы все так же беспечно дремали в своих нагретых солнцем мелких водоемах, иногда выставляя на поверхность выпуклый слепой глаз.
— Он уже близко, — вымолвил Хеддо мертвеющими губами.
Они двинулись дальше бегом, но бог неуклонно настигал их.
— Залезем на дерево, — предложил Этихо. — Ты говоришь, он подобен коню — значит, на дереве он нас не настигнет.
Они набрали орехов и набили ими суму Этихо, заполнили флягу водой из ручья, а потом поступили так, как советовал северянин: забрались на высокое дерево и удобно устроились там среди переплетения ветвей. Круглоглазый зверек с полосатым хвостом, родственник эльфов, висел поблизости вниз головой, сцепив коготки на ветке, и спал. Услышав во сне, как приближаются незваные гости, он открыл глаза и взглянул. Круглые, зеленые, плоские, как метательные диски, эти эльфийские глазищи поморгали подслеповато, а потом успокоенно закрылись. Родич эльфов понял, что пришельцы — люди.
Этихо, как и Хеддо, любил этих зверей. Их все любили, и в южном Люсео, и в северном. Иногда, ночами, они спрыгивали с деревьев и, выпрямившись во весь рост на пушистых, чуть согнутых ногах, взмахивая над головой длиннющими руками, пускались в пляс, и неспящий лес оглашался их пронзительными криками. А их сородичи-эльфы, такие же длиннорукие и большеглазые, вторили им, затевая свой хоровод на краю поляны. И нельзя уже было сказать, кто прекраснее, звери или эльфы. Говорят, что человек не может вынести этого зрелища: от переизбытка дикой красоты у него разрывается сердце.
Долго сидели на дереве зверь и два человека, а в лесу не происходило пока ничего странного. Беглецы задремали, и каждый увидел свой сон. Этихо приснилась эльфийская дева, полупрозрачная, в тонких шелках, со светящимися волосами, а Хеддо видел во сне, будто два толстых полосатых поросенка разгуливают по городу, посещая лавочки и обмениваясь впечатлениями. Сон был смешной, и Хеддо засмеялся, не просыпаясь; а когда он все-таки пробудился, то увидел, что Этихо плачет, и поскорее растолкал его. Но Этихо не объяснил, почему расплакался во сне.
Зверь на соседней ветке уже не висел, а сидел, подобрав длинные ноги, и глядел вниз глазами-плошками, расширив их больше обыкновенного.
— Он здесь, — сказал Хеддо.
Они с Этихо придвинулись поближе друг к другу и осторожно взглянули вниз. А там действительно бродил рогатый конь, огромный — почти вдвое больше обычного коня — и на косматой его морде было страшное человечье лицо. И глаза на этом лице, в отличие от истуканьих, обладали маленькими зоркими зрачками, которые непрестанно двигались и то расширялись, то сужались. Божество бродило, время от времени наклоняя морду и принюхиваясь, и его рог наливался кровью. Потом он вдруг поднял голову и встретился с Хеддо взглядом. Хеддо задохнулся, оцепенев посреди вдоха, и стал серее пепла, а ногти на его руках налились синевой. Зверь с полосатым хвостом, которого краем задел этот взгляд, закричал пронзительным, разрывающим уши голосом и гигантским прыжком, распрямляя в воздухе сильные длинные ноги, перелетел на другое дерево. Протянулись в полете полосатый лохматый живот и распушенный хвост, в листве зашуршало, и зверь исчез.
А рогатый бог все смотрел на Хеддо, и зрачки его глаз пульсировали.
Этихо тоже испугался, схватил Хеддо за руку и проговорил:
— Хорошо, что мы забрались с тобой на дерево, Хеддо! Иначе он проткнул бы нас своим рогом, разорвал копытами и съел!
От этих слов Хеддо очнулся, завершил вдох и снова ожил. А божество — там, внизу, — негромко замычало, как мычит рассерженный лось.
— Страшный, — уважительно молвил Этихо, — а все-таки по деревьям лазить он не умеет!
Это было сущей правдой. Рогатый конь бродил по поляне кругами, не удаляясь от дерева, где укрылись беглецы, время от времени поглядывал на них, мычал и терся о ствол косматым боком.
Все звери и птицы покинули эту поляну. Никто не мог вынести присутствия божества столько времени. Обычно оно проходило мимо — довольно было отступил, открывая перед ним дорогу, или отдать ему только что пойманную добычу. Но теперь бог, разозленный и опасный, задержался слишком надолго. Даже насекомые исчезли или зарылись глубоко в землю. Все вокруг вымерло. Людям на дереве было очень одиноко.
Так прошел день и ночь, и еще один день. Орехи были съедены, вода выпита. Беглецы погружались в свои грезы, когда их одолевал сон, но спустя короткое время возвращались обратно, пробуженные властным страхом. Рогатый конь в бешенстве рыл копытами землю, тряс головой и мычал.
— Этот гнев не залить и потоками крови, — сказал Хеддо. — Что мы наделали!
— Он тоже голоден, — заметил Этихо.
Северянин не ошибся. К ночи второго дня их сидения на дереве вдруг что-то переменилось. Божество перестало топтаться и толкать дерево лбом, замерло и раздуло широкие черные ноздри. Сначала беглецы ничего не видели и не понимали, но потом и до них донесся явственный запах паленого мяса, закопченного сала, растопленного в огне жира. Новый служитель начал кормить бога и призывал его на трапезу.
Божество затрясло головой. Жесткая грива попала ему в глаза, в нос, и оно фыркнуло совершенно как лошадь. А потом вскинулось, ударило воздух передними копытами, выкинуло комья земли задними, приподняло сильный хвост и помчалось что есть силы навстречу манящему запаху.
— Ушел! — закричал Этихо, ликуя. — Бежим!
Хеддо слабо улыбнулся. Этихо затормошил его:
— Скорее бежим, пока он жрет!
Они спустились вниз. Острый звериный запах стоял в воздухе, вся земля вокруг была перерыта и покрыта отпечатками больших раздвоенных копыт, а ствол весь изъязвлен ударами острого рога.
Друзья побежали, спотыкаясь, с поганой поляны прочь, и вскоре лес снова принял их в теплые, немного безразличные объятия.
На седьмой день, считая от смерти Финдана, божество возобновило погоню. Теперь на то, чтобы догнать наглецов, ему потребовалось больше времени, но это не могло остановить его. Оно шло по ясному следу и ни разу не сбилось с пути. По дороге оно почувствовало голод, убило и съело оленя, чтобы не возвращаться в святилище. Хотя слаще паленого мяса для него ничего не было, оно могло довольствоваться и сырым.
А друзья тем временем успели уйти уже далеко, потому что бежали, почти не останавливаясь, и в начале девятого дня, на рассвете, впервые за все это врем увидели жилье. Солнце долго медлило у горизонта, наполняя лес предрассветным мерцанием. Розоватые пятна света то вырывались из-за горизонта и пробегали по древесным стволам и траве, где вспыхивали росинки, то снова падали в пустоту, а потом вдруг по кронам прошелся долгий вдох ветра, и сразу, в одно мгновение, поднялось солнце. Мир наполнился густым золотым светом, так что друзья почти ослепли. Но длилось это совсем недолго, и вот уже золото стало прозрачным, а затем и невидимым, и все предметы вокруг из плоских и серых стали цветными и объемными. Таковы летние рассветы в лесах на юге Люсео.
Дом стоял на поляне. Маленький — избушка с крохотным оконцем. Никакого забора вокруг не было — да он и ни к чему в такой глуши. Возле дома имелись неглубокий колодец и несколько грядок с капустой. Вода здесь повсюду близко, оттого и край такой приветливый.
Друзья остановились, решая: обойти ли стороной это жилище или же постучаться в дверь и попросить дать им немного еды. Избушка дремала — в ней не угадывалось пока никакой жизни.
— Может быть, она давно стоит пустая, — предположил Хеддо, облизывая губы. Он смотрел на безмолвный домик и от сильного волнения перебирал ногами. — Может быть, там никого нет, а на столе осталось немного хлеба.
Тут избушка как будто ожила. То есть, ни звука, ни какого-либо движения там по-прежнему не наблюдалось, но Этихо ощутил, как окошко обратилось в некий глаз, раскрылось и с любопытством на них взирает.
— Э, нет, — сказал Этихо, — там есть кто-то. Идем — нужно быть вежливыми.
А оба они, хоть и выросли в разных частях Люсео, были очень хорошо воспитаны. И потому рука об руку пошли по сырой траве через всю поляну, и в веселых солнечных лучах все время подмигивали им то огненные капли влаги, то какие-нибудь немудрящие голубенькие цветочки. И от этого на сердце делалось легко.
За десять шагов до избушки они остановились. Кособокая дверь отворилась — с некоторым даже достоинством, какого от нее трудно было ожидать, и из домика выбрался, как улитка-бродяга из своей раковины, человек. При взгляде на него невольно подивишься: как он умещается в таком-то домишке! Он был худым, это правда — на юге Люсео толстяки долго не задерживаются, — но очень широкоплечим и ужасно — устрашающе! — высоким. Черное его лицо было очень красивым и старым: тонкое, с небольшими прищуренными глазами, чуть смятое в морщины на лбу и щеках, но веселое. Он глядел с напором, словно хотел сказать: «Ну, что тут за фрукты-овощи? А ну, марш в корзину!» Волосы, от природы белые, отливали сизой сталью. Он носил их заплетенными в длинную тонкую косу.
— Эй, вы! — закричал он громко. — У меня поспел завтрак! Он лежит на столе и плачет медовыми слезами, жалуясь, что я не спешу отдать ему должное!
Тут до друзей донесся такой явственный запах свежих медовых лепешек, что Хеддо посерел, закатил глаза и начал оседать на землю, а Этихо покачнулся, как от удара. Обитатель избушки подбоченился.
— Да вы оба голодны, как барсучьи щенки! Пожалуй, стоит поглядеть на то, как вы станете кушать!
И с этими словами он одним прыжком настиг пришельцев и втащил их в свой крошечный домик.
Там стоял полумрак, но ошибиться в запахе было невозможно, и оба друга, несколько раз больно ударившись о какие-то невидимые предметы, в мгновение ока добрались до стола и похватали с него медовые лепешки. Они ели их и стонали, а поев, опьянели и принялись глупо хихикать. И Хеддо понял вдруг, что никогда в жизни не выдавалось у него более счастливой минуты.
Глаза привыкли к полумраку. Вокруг проступили разные вещи, которыми была наполнена избушка, — стол, скамья, лежанка, ведро, вмазанная в пол глиняная печь — все самое обычное; а над лежанкой, в головах, стоял высокий прямоугольный щит, деревянный, обтянутый кожей и разрисованный чудесно. Такой красивой вещи ни Этихо, ни Хеддо никогда прежде не видели. На щите был нарисован, совершенно как живой, мужчина-северянин, только еще более бледный, с длинными темными волосами. Он стоял во весь рост и держал в руке копье для охоты на кабана — с перекладиной. Только глядел он не охотником, а рыболовом — терпеливо, с доброжелательным интересом.
Сидя на своей лежанке, хозяин дома посмеивался.
— Давно я не видал, чтобы так лопали! — сказал он. — За такое зрелище стоило заплатить и завтраком.
Тут гости только поняли, что ни одной лепешки не оставили хозяину, и начали переглядываться, с фальшивым раскаянием отводить глаза, бормотать что-то неискреннее, а потом не выдержали — засмеялись.
— Меня зовут Оффа, хоть вы об этом и не спрашиваете, — объявил обитатель избушки.
— Я Хеддо, а вот он — Этихо, — сказал Хеддо.
— Очень хорошо! — сказал Оффа. — А теперь расскажите-ка мне, что вы делаете в эдакой глухомани, да еще такие глупые и голодные.
— Мы заблудились… — начал Хеддо и споткнулся о собственную ложь.
Оффа лишь прищурился еще больше, но не зло: казалось, происшествие забавляет его все больше и больше.
— Ну, на самом деле мы ушли далеко от дома, — пришел на помощь другу Этихо. — И нам пора идти дальше.
— Вы разве не хотите задержаться и пообедать? — осведомился Оффа. — На обед у меня тушеная капуста под соусом.
Друзья обменялись быстрыми взглядами.
— Это очень заманчиво, господин, — сказал наконец Хеддо, — но нам и в самом деле придется идти.
— Ладно! — фыркнул Оффа. — Я ведь так и понял, что вы удрали неспроста. Выкладывайте, что вы натворили в городе, несчастные воришки!
— Мы не воришки! — возмутился Этихо. — Не оскорбляй нас, иначе я выплюну весь хлеб, который съел, на порог твоего дома!
Оффа рассердился и топнул ногами.
— Кто за вами гонится?
— Он сильный и злой, — проговорил Хеддо, мрачнея. — Он убьет нас. Нам нужно уйти отсюда поскорее, чтобы он не настиг нас в твоем доме, господин, иначе он убьет и тебя.
— Ага! — оживился Оффа. — Так он один?
— Мы и втроем с ним не совладаем, — сказал Этихо серьезно. — Поверь нам на слово, господин, и отпусти нас.
— Да кто вас держит? — сказал Оффа и пожал плечами. — Я ведь просто так выспрашиваю, из стариковского любопытства.
Друзья еще раз переглянулись, и Этихо вымолвил:
— Говоря по правде, господин, за нами гонится бог.
Оффа замер. Стало тихо и неприютно. Потом Оффа шевельнулся, и в тюфяке зашуршала сухая трава.
— Бог? — переспросил он. В его голосе прозвучали непонятные нотки: он не то удивлялся, не то пытался понять, не издеваются ли над ним. — А какой он из себя, этот ваш бог?
— Ужасный! — выпалил Этихо, а Хеддо объяснил:
— Это рогатый конь с темной шерстью, вдвое больше обычного коня. Он пожирает сырое мясо. Мы оскорбили его, и теперь он хочет покарать нас.
Оффа плюнул, его темное лицо стало почти синим — так он разозлился.
— Кого вы называете богом, несчастные остолопы! — заревел он. — Какую-то бешеную лошадь? Вас, должно быть, покусали муравьи!
— Я служил ему раньше, господин, — сказал Хеддо. И хоть говорил он тихо, Оффа его услышал и замолчал, только продолжал трясти косой и скрести ногтями тюфяк, таким сильным было его раздражение. — Я прислуживал жрецу, — продолжал Хеддо, — и видел, как бог выходит из истукана и пожирает трапезу. Нет, он не просто какая-то лошадь, господин, это грозное божество, и мы прогневили его.
— М-м, — сказал Оффа и с подозрением посмотрел сперва на Хеддо, затем на Этихо. — А есть, наверное, и другие какие-нибудь боги, а?
Оба его собеседника пожали плечами. Глупый вопрос. Конечно, другие боги есть! Мир полон богов. Это все знают.
— Почему же вы не обратились за помощью к этим другим богам? — продолжал Оффа. — Ведь ваши боги враждуют между собой, не так ли? Натравили бы на свою лошадь какого-нибудь кусачего леопарда!
— Леопард не станет нас слушать, — вежливо сказал Хеддо, боясь оскорбить полоумного старика.
— Неужто упустит возможность напакостить недругу? — хищно спросил Оффа.
Этихо ответил, тоже вежливо:
— Боги не любят людей и не помогают им.
Оффа замолчал, раздумывая о чем-то, а потом вдруг сказал вот что:
— А если вы перейдете под покровительство Единого Бога?
— Громовержца? — спросил Хеддо.
Оффа сморщился.
— Не верховного, а единого, — поправил он и почему-то кивнул в сторону щита, выставленного возле кровати. — Времени у нас, я так понял, совсем мало, вдаваться в объяснения некогда, но это ничего. Сначала попробуем избавиться от лошади, пока она нас тут всех не заела.
Хеддо накрыл голову ладонями в знак скорби и затих, примиряясь с судьбой, а Этихо уставился на Оффу и прикусил губу, чтобы не сказать ненароком чего-нибудь обидного для старика.
— Лучше нам оставить тебя, господин, — вымолвил он наконец.
Оффа рявкнул:
— Молчать! Ступайте к колодцу и ждите меня. Не вздумайте удирать, дурацкие онагры!
Друзья послушно выбрались из избушки наружу, к утреннему солнцу, которое постепенно нагуливало в небе жирок и истекало жаром, точно золотистым бульоном, напитывая благодарную почву. Жаль уходить с этой земли куда-то в тесноту и смрад утробы божества. И оба друга, не сговаривась, остались ждать Оффу.
Оффа показался вскоре, с ведром в одной руке и разрисованным щитом в другой. Хеддо глянул на Этихо с тоской.
— Думаешь, этим он остановит рогатого?
Он жалел, что доверился старику. Зря потеряли время. Они могли бы уйти уже далеко, если бы не задержались в избушке.
Оффа нацепил ведро на крюк багра и опустил в колодец. Затем сказал, заранее недовольный:
— Сейчас я над вами кое-что скажу, а вы будете молчать и соглашаться! А потом я кое-что спрошу — тут вы плюньте, но ничего не говорите! А потом я кое-что сделаю — не вздумайте отшатнуться!
И закричал непонятное, а потом действительно обратился с вопросом:
— И что вам до сатаны и злых дел его?
Друзья осторожно плюнули.
Оффа топнул ногой:
— Сильней плевать! Злее! Что вам до сатаны и злых дел его, а?
Тут уж они плюнули от души, а Оффа с размаху окатил обоих ледяной водой из колодца и победно захохотал.
— Ну, все! Пусть теперь только сунется!
Божество показалось под вечер — сперва сгустком тьмы между деревьев на краю поляны и густой волной горячего звериного запаха. Затем оно выступило на открытое пространство и нацелило красный от прилившей крови рог на избушку. Белые глаза на морде зверя горели, вокруг носа шерсть слиплась от крови недавно убитого оленя. Острые копыта оставляли в болотистой почве глубокие отпечатки.
Оффа и двое молодых людей ждали его на пороге дома. Конь замер — как раз там, где в первый раз остановились, подходя к избушке, беглецы, — поднял голову и громко зафыркал.
Оффа, закрываясь щитом, крикнул:
— Уходи отсюда, погань! Тут нет ничего твоего!
Звериные глаза жадно выискивали Хеддо, но тот прятался за спиной Оффы и пытался, как учил его старик, думать только о Едином Боге — о единственном, не верховном — о таком Боге, который сильнее всех на свете, а о рогатом коне не думать вовсе, как будто его и не существует. Он слышал, как мычит и лупит о землю копытами разозленное существо, как оно то отбегает, то вновь приближается, — и удивлялся, отчего оно медлит нападать.
— Тут нет твоих! — повторил Оффа. — Убирайся, животное, и не попадайся мне на глаза!
Ох, как разозлили его эти слова! В огромной несытой утробе зародилось глухое рычание, и все громче оно становилось, словно все внутренности зверя начали гудеть одновременно, и вот уже оглушительный рев накрыл всю поляну и всколыхнул на ней растения, а птицы снялись с веток и рассыпались в небе. Хеддо упал на землю, вжимая ладони в уши, а Этихо опустился рядом с ним на корточки. Этихо дрожал с головы до ног, но не стыдился этого.
Рогатый конь несколько раз высоко подпрыгнул на месте, а затем, пригнув голову, помчался прямо на Оффу. Острый рог был нацелен старику в сердце.
Оффа выпрямился, расправил плечи и выставил впереди себя щит. На всем скаку существо грянулось о щит головою и рогом. Послышался громкий треск. Рог переломился, изливаясь темной густой жижей, а сам конь от удара рассыпался на мириады маленьких черных частиц, так что со стороны могло показаться, будто в щит запустили щедрые горсти мелкого лесного гороха. Эти горошины стучали, как градины, целой тучей кружа вокруг старика и все время натыкаясь на щит, а потом, недовольно жужжа, темным роем полетели прочь. Долго еще видно было, как этот рой извивается и корчится в подслеповатом фиолетовом небе.
Увидев подобное чудо, Хеддо и Этихо не захотели покидать волшебного старика и подступились к нему с вопросами, которых он на самом деле с радостью ждал. Что за удивительный щит и из какого материала он изготовлен, спрашивали друзья, чем Единый Бог все-таки отличается от верховного, и для чего понадобилось плевать на землю, а затем обливаться водой из колодца. И многое другое они спрашивали, а Оффа охотно им все рассказывал.
И оба друга нашли, что жить на этой поляне, узнавая одну за другой все тайны Единого Бога (а этот Бог своих тайн не хранил), интереснее, нежели обмазывать маслом истукан и быть за это у людей в почете, и слаще, чем сжимать в объятиях жену из числа красавиц южного Люсео.
Так была основана первая святая обитель на юге Люсео, которая потом стала известна всему миру под названием «Ежевика».
В начале 90-х, когда Россия активно менялась, заговорили люди, молчавшие до того десятилетиями. Их необычные мысли при прежней государственной системе не могли быть услышаны. Это ведь только творить (для истинного художника) можно при любом режиме, а вот донести до сограждан идеи, противоречащие официальным взглядам, — для этого нужно особенное время.
Заговорил и Альвиан Иванович Афанасьев, историк и социолог.
В разных изданиях (к сожалению, большей частью в провинциальных, малодоступных) он сумел выразить свое понимание цивилизаций. Земных, разумеется. При этом А. Афанасьев пошел куда дальше таких авторитетных исследователей, членов Римского клуба, как Месарович и Пестель. Он пошел даже дальше Д. Медоуза, определившего пределы роста цивилизаций. Многие исследователи уже в 80-х заговорили о конце эпохи современной индустриальной цивилизации, но никто ни тогда, ни позже так и не осмелился сказать вслух о том, что может прийти на смену.
Осмелился А. Афанасьев.
Он одним из первых указал на то, что всплески урбанизации, внезапный рост городов в истории цивилизаций связаны не столько с равномерно текущим временем, сколько со скоростью внедрения в жизнь новых производственных технологий. Разве могут, скажем, металлургические заводы на быстро устаревающем оборудовании давать сталь все новых и новых марок? Разве можно построить современную подводную лодку на верфи, заложенной сорок лет назад и оснащенной устаревшим оборудованием? Лавинообразное ускорение технологических изменений начинает влиять на подход к труду. Производитель начинает разделять непомерно усложняющиеся производственные задачи между все более и более многочисленными исполнителями. Мир сужается. Переусложненная система задыхается.
И рушится.
То взлет, то падение.
То яркая вспышка, то медленное угасание.
Закон исторической спирали, закон периодической повторяемости форм организации общества все на новых и новых более высоких витках развития был выведен А. Афанасьевым в далеком сибирском городке Минусинске. Многолетняя переписка с исследователем легла в основу научно-фантастического романа «Кормчая книга», который, надеюсь, в полном виде выйдет в следующем году в Санкт-Петербурге в издательстве «Азбука-классика». Приходят цивилизации и уходят цивилизации. Действие романа происходит соответственно в XXII, в XXIV, в XXXIV, в XLVI веках. В романе нет привычного читателям главного героя. Отдельный человек и не может быть героем подобной вещи. Ведь речь идет о человечестве как о виде.
А что получилось…
О чем-то можно судить и по представленной в журнале части.
Геннадий Прашкевич,
Новосибирск, август 2003
И клонила пирамида тень на наши вечера.
Кричал биосинт. Раздраженно шипела в ветвях, булькала, посвистывала сердитая ночная птица. Мерно раскачивалось бумажное дерево — как призрачная белая гора, долго, ровно, успокаиваясь лишь под плотными порывами падающего с гор ветра. А далеко в предутренней тьме все еще перекатывался замирающий шелест грома. Может, метеор упал в Сухой степи… Не долетел до земли, сгорел в воздухе… Низкий шелест, как обрывки разрушенной музыки, обманчиво падал с неба…
ЧЕЛОВЕК ДОБР.
Заповеди Моноучения всплывают в сознании сами. Их повторяемость не утомляет.
ЧЕЛОВЕК СВОБОДЕН.
Хирам открыл глаза.
Мышцы расслабленно прокатились под кожей.
Он слышал, как высоко над ним нескончаемым потоком шли по стволу бумажного дерева муравьи, суетливо взбегая по белым листьям, густо иссеченным черными, почти угольными прожилками. Иногда муравей срывался вниз, удивленно ощупывал усиками смуглую кожу человека. Нежный утренний мир.
Но во сне Хирам видел грозу.
Но во сне перекатывались раскаты мощного далекого грома, и гигантские извилистые молнии били в выжженную Сухую степь.
ЧЕЛОВЕК ОТВЕТСТВЕН.
Он тронул Иллу.
Голое загорелое плечо дрогнуло, тигана и во сне узнала Хирама. Радуясь ее пробуждению, он погладил щеку спавшей рядом Иллы и глубоко вдохнул свежий воздух. Ему не надо было вживаться в предрассветный мир. Он и в предрассветной тьме видел воздушный путь муравья, сорвавшегося с бумажного дерева, слышал тонкий, волнующий запах сиеллы, радовался: вот Илла, вот Ри! Влажный запах мхов, забивших теневую сторону скальных обрывов, щекотал ноздри. Он ощущал печальное очарование уже отцветшей сиеллы, которую так любит щипать биосинт, потому что в стеблях сиеллы накапливается кобальт. Еще Хирам глубоко чувствовал размеренный вечный ход бумажного дерева. Говорят, его листья снимают усталость. Всего лишь белые листочки, иссеченные черными угольными прожилками, но если они при тебе, можешь шагать, не останавливаясь, весь день…
ЧЕЛОВЕК ДОБР.
Хирам никак не мог понять, откуда этот острый привкус тревоги? Обняв потянувшуюся Иллу, прижавшись к проснувшейся обнаженной тигане, он прислушался. Воздух горчил. Чуть заметно, но горчил.
— Я проснулась?
Синие глаза Иллы весело и бесстыдно уставились на Хирама. Из-под рассыпавшихся по плечу и по голым округлым грудям длинных светлых волос проглянула нежная, поблескивающая, как перламутр, кожа. Она казалась натертой оливковым маслом. Одной рукой Илла ласково теребила голое загорелое плечо тиганы, другой обняла Хирама.
— Я видела сон… — голос Иллы прервался. — Я видела деревце манли… Кажется, оно горело…
— Манли не страшен огонь. У него глубокие корни.
— Горела вся степь…
— Вся степь?
Хирам не ждал ответа.
Они спали так близко, что им мог присниться один сон.
Он просто погладил Иллу, улыбнулся и посмотрел на Ри. Ему нужна была сейчас титана — умеющая заглядывать в будущее, видеть скрытое, общаться с Матерью и с Толкователями на огромных расстояниях. Каждая мышца его, пробудившись, требовала движения.
ЧЕЛОВЕК СВОБОДЕН.
Невероятные ресницы тиганы, густые и длинные, как миниатюрные опахала, как всегда, привели Иллу в восхищение:
— Ой, ты как бабочка! Зажмурься, Ри! А теперь распахни ресницы! — И вдруг вскрикнула, будто испугавшись. — Я вспомнила, Хирам! Пахло горьким дымом, и Сухая степь вся горела. От горизонта до горизонта. И во сне я была не Илла, я была Маб. Почему, Хирам?
— Маб? — медленно повторил Хирам, как бы пробуя новое имя на вкус. — Не надо бояться, Илла.
— Мне тоже нравится… Маб… — успокаивающе подтвердила Ри. Почти не касаясь кожи, она сильно провела узкой сильной ладошкой по голой спине Иллы, будто снимая с нее невидимую паутину, и Хирам сразу почувствовал, как много нежности и сил они накопили за ночь. Крик биосинта.
Тихая река.
Утро.
Запах травы.
Живые деревья, заслоняющие небо.
Мхи, вода, суглинки, пески, кислые, прихотливо сплетающиеся муравьиные тропы.
Мгновение, час, вечность — это не имело никакого значения. Игра бесконечна. Большая игра может длиться всю жизнь. А бывает, и дольше жизни.
ЧЕЛОВЕК ОТВЕТСТВЕН.
Исполинское бумажное дерево.
Протянув руку, Хирам подобрал с земли несколько белых листочков и спрятал их за пояс.
— Ты — Маб, — улыбнулся он Илле. — Хочешь, мы будем называть тебя так?
Он никогда не слышал такого имени, но чувствовал стоящие за ним века. Многие, тяжкие, далекие века. Они стояли в сознании, как отражения гор в озере. Со временем всегда так. Его можно сравнить с рекой или даже с горами, только, в отличие от них, время бесконечно. Может, имя Маб сохранились у демиургов? Может, демиурги делали вылазку в Сухую степь, и кто-то произнес это имя? И оно донеслось до Иллы вместе с запахом растворенной в воздухе гари?
ЧЕЛОВЕК ОТВЕТСТВЕН.
Особенно в Большой Игре.
Мать следит за этим.
ЧЕЛОВЕК СВОБОДЕН.
Почему я подумал о демиургах?
Наверное, мы слишком приблизились к Городу. Отсюда горечь и запах гари. Отсюда тревожные сны. Мы уже несколько дней не общались с Матерью, даже голоса Толкователей доходят сюда приглушенно. Мир не изменился — течет река, кричит биосинт, раскачивается бумажное дерево, но я подумал о демиургах. Они не входят в Игру, они — часть другого мира, они — совсем другой мир, но я о них почему-то подумал. Нельзя пошевелить цветок, звезду не потревожив. Может, дело в Сером пятне? На мысленной карте оно так и выглядит — серым. На всем его протяжении не просматриваются никакие детали, пространство забито жестким излучением, может, это и порождает тревожные сны?
Приложив ладонь ко лбу, Хирам внимательно всмотрелся в марево Сухой степи, начинающейся сразу за рекой. Лес заканчивался на западном берегу реки, кристаллическая громада горы Убицир наглухо перекрыла путь на юг. Именно гора заставила Хирама так опасно приблизиться к Городу. Если переправиться на ту сторону реки, подумал он, можно наткнуться на след небесного камня. Это небесный камень извергал ночью гром и заставлял почву содрогаться. Это он оставил после себя низкий шелест небесной музыки. Большая Игра в разгаре. Мы обязаны отмечать на мысленной карте все особенности пути — влажные болота, выжженные пустыни, редкие заросли манли, рощи бумажных деревьев. Мы обязаны отмечать границы грязных земель и вод, на которых болеет биосинт, а человек теряет силы. Все, что бросается в глаза, должно быть занесено на карту, постоянно уточняющуюся. Если Большая Игра пройдет удачно, мы получим статус зрелости. Мы получим постоянное место у Большого биосинта, а Ри и Илла смогут продолжить мой род…
ЧЕЛОВЕК ОТВЕТСТВЕН.
Он мысленно позвал Ри, и тигана услышала.
Прижавшись щекой к твердому, как камень, плечу Хирама, поглаживая ладонями его напрягшиеся мышцы, тигана взглядом приказала Илле прильнуть к ним. «Мы вместе…»
Округлив глаза, Илла замерла.
Мысли Иллы, тиганы и Хирама сливались, как струи общего потока, пытаясь пробиться сквозь мертвенное мерцание Серого пятна, сквозь чудовищный низкий гул, сквозь помехи, больно бьющие по нервам, сквозь неистовое шипение и бульканье электрических разрядов, обрывки чужой невнятной речи, отголоски знакомых, но неестественно вывернутых слов. Даже Ри, опытная тигана, побледнела от прилагаемых усилий, а на смуглом лбу Иллы выступили мелкие капли пота.
Река… Ее струи прохладны…
Биосинт… Его шаг уверен и тверд…
Бумажное дерево… Его тень пространная…
Мак-птица возится в ветвях. Сама поет, сама танцует…
Никем не считаны деревья, неисчислим ход рыб, зверь идет по запутанным тропам, в каждом дереве, в каждом звере скрыта истина. Ри, Илла и Хирам остро нуждались в помощи Матери, но Город лежал слишком близко. Чудовищным серым пятном он закрывал огромную часть подсознания. Всегда покрытый серыми тучами, туманный и сумеречный. Говорят, сквозь тучи, покрывающие Город, прорываются иногда вспышки света. Они такие яркие, что можно потерять зрение, а воздух над Городом всегда нечист, он дрожит, как искусственный свет. Конечно, демиурги многое умеют. У них есть летательные аппараты. Говорят, они бывают меж звезд…
ЧЕЛОВЕК СВОБОДЕН.
…Крепче обнять друг друга.
…Хирам чувствовал, как холодные колючие мурашки бегут по мокрым, сразу похолодевшим вискам. Дыхание Иллы касалось его щеки, молчание тиганы обдавало холодом. Зверь оставляет тропу, след птицы заметен в воздухе, человек идет за биосинтом и тоже оставляет след. Тысячи живых существ с любопытством устремляются по следам человека. Пища человека не оскорблена насилием, поступки не омрачены страданием. Он внятен, как дерево. Он прост, как прилив. Он открыт, как небо, в котором живут птицы и облака. Тропы человека и биосинта прихотливо вьются по Сухой степи, взбегают на горные перевалы. Человек создан для Игры. Он вспугивает птицу, но, присмотревшись, птица успокоенно садится рядом с человеком. Складка горы для него — как каменная улыбка. Он идет по краю лесов, спускается по реке. Рыба доверчиво прижимается к его ноге холодным чешуйчатым боком.
ЧЕЛОВЕК ОТВЕТСТВЕН.
Далекие голоса Толкователей тонули в непрекращающемся надсадном визге, в треске, в электрическом шипении, в горячем бульканье, в разрядах кипящего и расплескивающегося эфира, забивались металлическим голосом, ведущим непонятный отсчет.
ДВЕНАДЦАТЬ…
ОДИННАДЦАТЬ…
ДЕСЯТЬ…
ДЕВЯТЬ…
Сквозь непрекращающийся свист, сквозь ужасное бульканье, нежный плеск и шипенье свихнувшегося эфира пробивался тревожный голос —
ВОСЕМЬ…
СЕМЬ…
ШЕСТЬ…
ПЯТЬ…
— Что это?
— Демиурги.
— Так близко?
Хирам кивнул.
Он уже понял, что Мать он не услышит.
Когда-то ему рассказывали о Приближении, но он считал это слухами.
Человек, например, никогда не должен приближаться к Городу… Хирам гордился точностью своей мысленной карты. Над многими ее квадратами он работал сам. Болота Араны, богатые жирным гумусом, длинная цепочка проточных озер Легии с их длинными песчаными отмелями, удобными для чистки биосинтов, бесконечная река Летис, круто обрубающая подошву горы Убицир, наконец, Сухая степь, где над красными кустами в любую погоду (в сушь — плотнее) дрожат облачка ядовитых испарений. Однажды у высохшего озерца тигана Ри наткнулась на заиленный след древнего зверя иту, видеть которого никому не дано, но которого при удаче можно погладить ночью во тьме… Хирам гордился своей картой, но сейчас Серое пятно вторглось в сознание, мешало. Оно лишало мысленную карту смысла.
СЛЕД ГАРБА ПОТЕРЯН…
ЗОНДЫ ПИКРАФТА ОТРАБАТЫВАЮТ ВТОРОЙ СЕКТОР…
ТРЕТИЙ МАЯК СТАУТА ПОДКЛЮЧЕН К РЕЗЕРВНОЙ ПОДСТАНЦИИ…
Металлические голоса отталкивали. Они были чужие. Они сбивали с толку. И все равно Хирам испытывал странное жгучее любопытство. Что находится там, на той стороне реки, в глубине Сухой степи, сожженной ночными молниями? Правда ли, что Город демиургов всегда покрыт серыми тучами и сквозь них пробиваются вспышки невыносимого света?..
ПЯТНАДЦАТЬ…
ЧЕТЫРНАДЦАТЬ…
ТРИНАДЦАТЬ…
ДВЕНАДЦАТЬ…
Хирам потряс головой.
— Ты похож на Би, когда он видит рыжие камни, — тигана все еще была напряжена. — Мы не пробьемся к Матери. Надо уходить, Хирам. Здесь много красного.
ЗОНДЫ ПИКРАФТА ОТРАБАТЫВАЮТ ВТОРОЙ СЕКТОР…
СТАНЦИИ СЛЕЖЕНИЯ МЕНЯЮТ ПРОГРАММЫ…
ПОИСК НАЧАТ…
— В Городе что-то случилось?
— У демиургов всегда что-нибудь случается, — неохотно ответила тигана. Ей не хотелось думать о Городе. — У демиургов свои игры, Хирам. Не надо говорить о демиургах. Нам нет дела до их игр. Видишь, какие тут бабочки? — Ри указала взглядом на бесшумный мрачный хоровод, вьющийся над кустами. — Такие живут только в нечистых местах.
Хирам обнял Ри.
Он знал, что она настоящая тигана.
Он знал, что Ри понимает устройство мира.
Глядя в глаза людей, Ри читает сердца. Она знает, что города демиургов никак не связаны с кланами, правда, связаны со звездами. И еще знает, что, удачно проведя Игру, можно получить право в жаркий день сидеть в тени Большого биосинта. Удачно завершенная Игра дает право на участие в традиционных дискуссиях мира Уитни. Вечные темы: дерево или биосинт? душа биосинта или отражение человека? Большая игра вводит участников в сердце мира.
— Хирам! — утирая ладонью лоб, попросила Илла. — Давай повернем на север. Посмотри, какая я сегодня красивая, — она любовно погладила рукой груди. Ее обнаженное тело блестело под первыми солнечными лучами, длинные волосы падали почти до пояса. — Я снова буду твоей, если мы повернем к рощам вкусных манли! Ты ведь хочешь?
Он улыбнулся:
— Тебе надоела река?
— Нет, нет, — засмеялась Илла. — Это я так играю.
Мысленная просьба тиганы — пора уходить! — еще не достигла Иллы.
«Уходим, — ответил Хирам. — Здесь, правда, нечисто. Мы пойдем быстро. Даже быстрее, чем требует Игра. Завтра, обогнув кварцевые развалы, мы уйдем далеко от Города и услышим Мать».
Золотистый загар делал Ри похожей на живой мрамор.
Узкий клочок оранжевой ткани на бедрах только подчеркивал диковатую обнаженность тиганы. Острые груди торчали вперед, загорелая кожа лоснилась. Раскосые глаза прятались под невероятными ресницами. Она медленно втягивала воздух в раздувающиеся точеные ноздри.
«Здесь нечисто… Уходим, Хирам…»
Крутились водовороты, сносимые течением. Отвесные черные скалы блестели, как черные зеркала. Несколько крупных птиц неподвижно повисло в зените. Прыгая с камня на камень, Хирам остро чувствовал темный нечистый жар, испускаемый ими. Биосинт, как огромная гора, покрытая складками серой тяжелой шкуры, нес на горбатой, невероятно широкой спине Ри и Иллу…
ВТОРОЙ СЕКТОР ОТРАБОТАН…
ЗОНДЫ ПИКРАФТА ВЫХОДЯТ НА ТРЕТИЙ СЕКТОР…
АССОЦИАЦИЯ МЭМ УСТАНАВЛИВАЕТ СРОЧНУЮ СВЯЗЬ С ЮЖНЫМИ МИРАМИ…
Ассоциация МЭМ?
Связь с Южными мирами?
Зачем понадобились демиургам Южные миры? — удивился Хирам. Разве так бывает, чтобы Город и Южные миры (кланы) занимались чем-то общим? Конечно, он слышал о Приближении, о том, что якобы случались такие Игры, когда люди мира Уитни входили в Город демиургов. Но, скорее всего, это были выдумки. Что-то вроде тех слухов, которые всегда возникают там, где мало истинной информации.
МАЯКИ СТАУТА ПОДЛЕЖАТ ПРОВЕРКЕ…
ВСЕ СЕКТОРЫ ПОЛНОСТЬЮ ПЕРЕКРЫТЫ ЗОНДАМИ ПИКРАФТА…
СВЯЗЬ С ГАРБОМ НЕ УСТАНОВЛЕНА…
— О чем это они? — спросила Илла, свешиваясь со спины биосинта. Металлические голоса мешали ей. Они пугали ее, резали слух. Она недовольно прижимала кулачок к виску. — Что они потеряли?
— Наверное, одну из своих нелепых машин.
— Они очень шумные. Когда мы перестанем их слышать?
— Наверное, скоро, — ответил Хирам. — Потерпи, Илла. Скоро Город останется далеко позади.
Он замер.
Открывшийся перед ними склон кварцевой горы был покрыт молодыми бумажными деревьями. Они не были маленькими, некоторые и вдвоем было бы трудно обхватить, но чудовищный удар развалил рощу, обжег камни, обломал ветви. Будто огненная лавина прокатилась по склону, выдирая с корнями деревья, ломая мощные стволы.
Не оглядываясь, молча, Хирам направил биосинт в обход изуродованного склона. Что нужно демиургам от Южных миров? Почему они перенесли свои ужасные опыты на чужую территорию? Конечно, Серое пятно близко, но эти места никогда не принадлежали демиургам. Может, слухи о Приближении все-таки не просто слухи? Илла видела во сне горящую Сухую степь, а он слышал низкий шелест…
— Не останавливайся, Хирам.
ЧЕЛОВЕК ДОБР.
— Здесь демиург. Я чувствую.
— Мы не должны останавливаться.
— Но демиург, наверное, нуждается в помощи?
— Это не входит в условия Игры, Хирам. Ты же не помогаешь акуле, увидев в океане ее раненое тело. Твоя жизнь значит больше, чем жизнь раненой акулы, правда? Надо уходить, Хирам, здесь много красного.
ЧЕЛОВЕК ОТВЕТСТВЕН.
— Я должен увидеть его.
— Не надо, Хирам. Нельзя!
Хирам и сам чувствовал: нельзя.
Еще он чувствовал, как жестко расплылась опасность по краю искореженного ударом склона. Там и здесь из сожженной травы, из холмиков бурого тяжелого пепла торчали неопределенные обломки, кисло несло жженым металлом. Ниже (возможно, он пытался доползти до реки) лежал демиург — невнятная скорченная фигура в голубом, перемазанном копотью комбинезоне. Видимо, летающая машина низверглась на склон горы прямо с неба. Она полностью разрушилась. Нагретый солнцем воздух над каменным склоном дрожал. Любопытная ящерица быстро подняла плоскую голову над камнем, но тут же юркнула в тень. Все на этом склоне должно было сгореть, многое и сгорело, но демиург, жалкий комок обожженной плоти, выполз из огня.
— Уходи! — приказал Хирам тигане и, перепрыгивая через металлические обломки (он остро чувствовал источаемую ими опасность), через расщепленные стволы (они тоже источали опасность), через мерзкие, припорошенные жирным пеплом камни, кое-где растрескавшиеся, даже оплавившиеся от обдавшего их жара, добрался до лежащего на земле демиурга.
Машинный привкус.
Запах гари. Чувство опасности.
Задыхаясь от отвращения, Хирам сорвал с демиурга грязный, скользящий под пальцами голубоватый комбинезон. Прочь это страшное металлическое рванье. Может, раньше оно спасало демиурга, но теперь убивает. Пачкая руки чужой кровью, он перенес тяжелое безвольное тело к воде — ведь демиург зачем-то полз к берегу, это можно было понять по оставленному в траве следу.
Обожженное лицо демиурга было испачкано запекшейся кровью, но левая щека осталась нетронутой. Хирам увидел бледную кожу, наверное, никогда не знавшую Солнца. Отвратительная, отталкивающая… Как у глубоководных медуз… Он физически чувствовал ужасную нечистоту демиурга… Помощь живому — главное условие Игры, но Хирам не знал, должен ли он помочь демиургу? Он знал, что редкие вылазки демиургов в Сухую степь резко осуждаются Матерью. На пути демиургов вдруг возникают заросли ядовитых красных кустов, встают колючие заросли… Странно, что этот демиург не сгорел при взрыве, что его не размазало чудовищным ударом о землю, не раздавило падением разрушенных стволов и камней. Под приподнятыми веками Хирам видел глаза, показавшиеся ему совсем пустыми. Но опаленные веки чуть дрогнули, и Хирам угадал вопрос:
«Ты — Уитни».
Хирам кивнул.
— Наверное, ты Гарб, — сказал он. — О тебе говорят демиурги.
«Предупреди…»
— Кого?
«МЭМ…»
Из обрывочных слов, с трудом выдавливаемых запекшимися обожженными губами демиурга, даже не из слов, а из странных звуков, часто даже не похожих на человеческую речь, из болезненного шепота, переходящего в явный стон, Хирам понял, что Гарб — действительно демиург, и он вернулся с Пояса. К сожалению, вернулся не так, как хотелось. Обожженное, искривляемое судорогой лицо демиурга отталкивало Хирама. Он слышал, что Пояс — это сеть невидимых с Земли космических станций, но он никак не мог понять, как мог подняться в небо такой бледный, жалкий слизняк, умирающий на его глазах. Каждое движение бледного тяжелого тела вызывало в нем приступы тошноты.
— Ты космонит?
Демиург не ответил. Впрочем, Хирам и сам понял, что упавший с небес Гарб никак не мог быть космонитом. Слишком громоздким выглядело тело. Космониты не могли выглядеть так.
«Уитни… — выдохнул демиург. — Ты ведь не хочешь… чтобы в твоих лесах стало нечисто?..»
— Не хочу.
«Тогда… свяжись…»
— С МЭМ? — испугался Хирам. В его сознании, как мотылек у огня, бился отчаянный призыв тиганы: «Уходи, Хирам! Там опасно…» — Как я могу связаться с МЭМ?
«Войди… в Город…»
Хирам хотел возразить, но глаза демиурга затопило тяжелой туманной дымкой. Он уже не слышал. Он, правда, попытался прорваться сквозь эту тяжелую дымку, но сил не хватило. И слова, которые Хирам разобрал, показались ему бессмысленными:
«Первый же лайкс… Не обязательно… входить в Город…»
Звон цикад.
Тень под бумажным деревом.
Запах смерти, сгустившийся над телом демиурга.
Несколькими движениями Хирам снял убивающую демиурга боль. Теперь он уснет. Не менее двадцати часов спокойного, ничем не нарушаемого сна. Но пробуждение, если вовремя не придет помощь, может оказаться последним.
«..У нас ничего не получится, — шепот тиганы Ри (на самом деле она кричала) с трудом доходил до Хирама. — Серое пятно слишком близко. Я не могу связаться с Матерью, я теряю тебя. Вернись, Хирам. Илла испугана».
ПОИСК ВО ВСЕХ СЕКТОРАХ..
НА ОРБИТУ ВЫВЕДЕНЫ РЕЗЕРВНЫЕ ЗОНДЫ…
ПОЯС ТРЕБУЕТ ПОЛНОЙ ЗАМЕНЫ МАЯКОВ СТАУТА…
«.. Мы теряем тебя, Хирам».
ПОЯС И МЭМ УТОЧНЯЮТ ПРОГРАММУ…
«…Демиурги работают. Они найдут Гарба. Тебе нельзя оставаться возле него. У тебя есть Илла и я. Мы ждем, Хирам. Но мы не можем ждать долго. Демиург, упавший с неба, источает смерть. Он убьет наших будущих детей, Хирам».
— А у демиургов бывают дети?
«…Я не знаю, как они размножаются».
— Он смотрит совсем как человек.
«…Много красного, Хирам. Демиург не включен в Игру. Уходи, мы не можем ждать».
— А если речь идет о Приближении?
«.. Нас бы предупредили».
— Уходите. Я догоню.
ПОЯС МЕНЯЕТ ПРОГРАММУ…
АССОЦИАЦИЯ МЭМ ВЫШЛА НА ТОЛКОВАТЕЛЕЙ…
Хирам внимательно вслушивался.
Он никак не мог понять, что больше его тревожило: страх перед Городом, невозможность связаться с Матерью или умирающий демиург? Сбои в Большой игре естественны, они происходили и всегда будут происходить. Без связи с Матерью люди Уитни жили иногда неделями, но умирающий демиург…
ЧЕЛОВЕК ОТВЕТСТВЕН
Наверное, в Городе шумно и опасно, подумал Хирам.
Над Городом висят хмурые тучи. Они низкие, они пахнут смертью, как обломки разбившейся железной машины. Но при всем этом демиурги летают к звездам. У них нет будущего, они все из прошлого, они — отставшие, они — рабы грязных машин, но каким-то образом летают к звездам. И у них есть МЭМ. Ходят слухи, что Мать умеет связываться с нею. Это тоже странно: связываться с машиной. Ведь МЭМ — машина. Даже Большая игра не предполагает такого. Тигана Ри права: я должен довести Игру до конца, вывести Ри и Иллу к Большому биосинту, тогда Мать ответит на все наши вопросы. У меня накопилось много вопросов. Я доверху набит вопросами. Говорят, что МЭМ знает все.
Как это — все?
Ты сидишь ночью у костра и думаешь о Ри и об Илле.
Ты сидишь у костра и думаешь о том, как выиграть Большую игру. Ты думаешь о темном Городе и демиурге, тебе тяжело, ты утратил связь с Матерью, ты боишься потерять возможность стать отцом, но ты все равно пытаешься представить будущее. Тебе тяжело. Ты слышишь полет ночной птицы, ее смутный крик. Ты отчетливо слышишь слабый хруст ветки под ногой зверя. Но как это — знать все? Даже самые сильные Толкователи говорят, что знают только окружающие миры.
Наклонившись над демиургом, Хирам прислушался к сбивчивому дыханию.
Демиург отравлен и обожжен. Он отталкивает всем своим видом. Он отвратительно бледен, как глубоководная медуза, как трава, выросшая в пещере. Почему свободе необъятной Сухой степи и солнечным лесам демиурги предпочитают тесные каменные пещеры? Разлив рек, нежные ветры с юга, красный куст, над которым дрожат ядовитые испарения, безмерный ход рыб, поступь зверя, шуршание бумажного дерева — почему они не видят красоты мира?
ЧЕЛОВЕК СВОБОДЕН.
Он вдруг увидел Летнее поле мира Уитни.
Бревенчатая стена отделяла толпу от Большого биосинта, но люди чувствовали его и радовались его присутствию. Много людей, и все Уитни. Они собрались задавать вопросы Матери. Кто-то спросил:
— Что такое Город?
«Город — это Отставание».
— Кто живет в Городе?
«Демиурги».
— Если Город — Отставание, а демиурги отстают, почему мы не ждем их?
«Мы идем разными дорогами».
— А почему нам не идти вместе?
«Их путь нечист».
— А небо? Зачем демиургам небо?
«Небо — это тоже путь».
ЧЕЛОВЕК ДОБР.
ЧЕЛОВЕК ОТВЕТСТВЕН.
ЧЕЛОВЕК СВОБОДЕН.
Как Мать ведет Большую игру?
Как она связывается с каждой тиганой, с каждым путешествующим?
Если мы выиграем, подумал Хирам, я спрошу, почему отстающие не хотят бросить нечистый Город? Почему они не хотят перейти в мир Уитни, или в мир Шарнинга, или в любой из Южных миров? Почему МЭМ, которая знает все, не укажет демиургам правильный путь?
Демиург вызывал в нем страх и брезгливость и в то же время притягивал.
Так манит бездна, хотя что в этом бледном, фонящем радиацией существе могло быть от бездны?
Однажды, задолго до Большой Игры, Хирам впервые увидел в небе звездочку, неестественно быстро пересекающую небосвод. Он уже слышал, что демиурги летают к звездам, но та звездочка показалась ему очень уж маленькой. Как можно управлять такой маленькой звездочкой? Как можно жить вне биосинта, вне его возни, вне счастливых плеска и шума? Как можно жить вне мира многих превосходных вещей, не слыша утренних птиц, не чувствуя, как меняется цвет зари, как меняется цвет заката, как легко прорастает землю растение?
………………………………………………и только по горизонту темная долгая полоса, — затянутая клубами тумана, а может, дыма.
Переплыв реку, Хирам резко приблизился к Городу.
Он много раз слышал, что Город — это гигантский муравейник. Там везде снуют нечистые демиурги. Их жизнь протекает среди нечистых каменных громад. «Первый же лайкс… — вспомнил он. — Не обязательно входить в Город..» Что имел в виду умирающий демиург? Хирам не знал, что такое лайкс, и не был уверен, что узнает его. Но если узнаю… Он вытер ладонью мокрый лоб… Если узнаю, то двинусь на юг и, может, к вечеру завтрашнего дня нагоню тигану и Иллу. Есть тихая излучина за южной подошвой кварцевой горы Убицир. Там в прозрачной проточной воде биосинт мирно встанет, погрузив толстые ноги в песок, разглядывая звонкие струи, не обращая внимания на толстых глупых рыб, а тигана Ри и Илла голыми телами упадут в теплый песок.
Неужели мы действительно участвуем в Приближении?
Латунное небо.
Подрагивающий горизонт.
Многочисленные красные кусты в облачках ядовитых испарений. Отыскивая самую короткую дорогу, Хирам перепрыгивал с камня на камень. Пару раз он пробежал в опасной близости от красных кустов. Он никак не мог понять, почему чем ближе к Городу, тем больше умершего металла? И откуда в воздухе столько гнили, гари и ржавчины?
ФОНОВЫЕ ЛОВУШКИ ГОТОВЫ…
ЗОНДЫ ПИКРАФТА ВЫШЛИ НА ПЯТЫЙ СЕКТОР…
СООБЩЕНИЕ МЭМ: ЮЖНЫЕ МИРЫ КОРРЕКТИРУЮТ ИГРУ…
Южные миры?
Хирам обрадовался.
Мир Уитни входил в Южные миры.
Но корректировать Игру… Это звучало странно… Ведь корректировать Игру — это значит столкнуться с непреодолимыми препятствиями, попасть в разрушительное землетрясение, под извержение вулкана, под вышедшие из берегов воды. Веками люди мира Уитни ведут Большую игру, обследуют Пустые пространства, постоянно уточняя мысленные карты. Веками они проходят самыми сложными маршрутами, отмечая всемерное сокращение Городов, отступление зоны демиургов. Приближение — термин, в сущности, неверный. Говорить надо скорее о Наступлении. Миры кланов наступают. Наверное, придет день, когда Большая игра покажет: последние Города демиургов превратились в руины.
Означает ли это, что демиурги исчезнут?
Или они попросту переберутся куда-то на звезды?
ЗАМЕНА МАЯКОВ САУТА…
МЭМ ЗАКАНЧИВАЕТ РАСЧЕТ ТРАЕКТОРИИ ПАДЕНИЯ ГАРБА…
Он шел по Городу.
Наверное, это был Город.
Главным здесь был запах мертвого металла. Но, собственно, никаких других запахов не было. Только этот — пережженный, кислый, резко бьющий в нос. Им несло из-за обрушенных стен, он витал над бесформенными строениями с продавленными потолками, с пустыми глазницами окон. Кривые осколки, торчавшие в прогнивших рамах, казались мохнатыми от многолетних наслоений пыли. Покосившиеся каменные колонны, продавленные своды. Мертвый мир, необитаемые руины, над которыми совсем вдали… непостижимо далеко… в невероятном отдалении поднимались в сизое небо белые, чудовищно огромные горы башен МЭМ.
Я не дойду, прикинул Хирам.
Мне не хватит сил. Я не рассчитал силы.
Тигана Ри была права. Спасать демиурга — это все равно, что нырять на дно океана, спасая хищную акулу. Не донырнешь, да и все равно акула не оценит твоего поступка.
Каменные и железные руины дышали нечистым жаром. Легкие остро жгло. Ясно чувствуемая опасность выбивалась пылевыми столбиками из проваленных зданий, стояла легким дымком над обломками непонятных машин, пряталась в ужасных черных сплетениях съеденной коррозией арматуры, в пятнах неопределенной отталкивающей жидкости, кислотными ядовитыми лужицами залившей низкие места. Миновав пару совсем уж мрачных тупиков, надышавшись мертвенной гнили, Хирам остановился, чтобы уточнить направление на ближайшую, но все равно далекую, сияющую, как ледяная гора, волшебную башню МЭМ, такую чудовищно огромную, что ползущие по небу облачка цеплялись за ее верхние этажи.
Краем глаза Хирам отметил подозрительное движение.
Он обернулся и на загаженной красными кустами террасе каменной полуразрушенной ротонды увидел удивительную фигуру. Почти человек… Выцветшая, когда-то синяя униформа… Туповатое улыбающееся лицо… Скобка коротко подстриженных и тоже выцветших волос…
— Уйди оттуда! — предупредил Хирам. — Это ядовитые кусты! Ты отравишься!
— Ты что, ослеп? Я — лайкс. Я всегда стою там, где меня поставили.
— Но почему тебе не уйти? Это опасно.
— Да потому, что у меня нет ног, — лайкс горделиво надул румяные, но тоже как бы выцветшие щеки.
— Как это — нет ног? — испугался Хирам.
— Я — живая скульптура, что непонятного? Стою там, где меня поставили. Мне не надо ходить. Мне некуда ходить. Кто захочет, явится сам. — лайкс с огромным любопытством уставился на Хирама: — Ты похож на урода. Слишком много мышц и почти никакой одежды. Поднимись на террасу, я давно ни с кем не беседовал.
— А о чем ты хочешь беседовать? — с опаской спросил Хирам.
— Не знаю. Но такой тип, как ты, наверное, много видел. Мы найдем тему.
— Тебя специально поставили в ядовитые кусты?
— Нет, раньше их не было. Выросли в последние десять лет. Хочешь, выдеру их с корнями?
— Все равно я не смогу подойти. Надо три-четыре дня, чтобы ядовитые испарения выветрились.
— Ладно, — согласился лайкс. — Стой, где стоишь. Я вижу тебя. Даже слышу дыхание. Дышишь ты неправильно. Наверное, вы все такие в лесах. Ты торопился?
— Да, — кивнул Хирам. И огляделся с недоумением: — Это и есть Город? Спрашивая, он прижал ладонь к правому виску, который ломило от пронзительной боли.
— Да, выглядишь ты неважно, — заметил лайкс его жест. — И вопросы задаешь темные. Демиургами нас зовут только дикари из общин. Вырожденцы, это известно всем. Они даже не понимают, что настоящий Город лежит дальше. Видишь белые башни?.. Это башни МЭМ… Город сосредоточен вокруг башен… А это оставленная часть Города. Тут никто не живет.
— А ты?
— Я лайкс.
— А демиурги?
— Ты ищешь кого-то?
— Ну да, ищу. Ты ведь демиург?
— Нет, я не демиург, — обиделся лайкс. — Я уже говорил, я — лайкс. Ты страшно непонятлив. Наверное, вырожденцы все такие, да? Я уже сказал, что я — живая скульптура. Я поставлен тут давно. Даже по не самым строгим расчетам ко мне лет пятьдесят никто не подходил. Понимаешь? Не месяц и не год, а все пятьдесят лет! А может быть, и больше. Считай, это полвека. Где ты был? Теперь мы наговоримся.
— Не думаю, — возразил Хирам. — Неужели здесь, правда, никого нет?
— У тебя такой вид… — Лайкс презрительно присмотрелся. — На руке нет браслета… Значит, ты не включен в систему МЭМ… Ты задаешь темные вопросы, весь оброс никчемными мышцами и почти не одет. В Городе так не ходят… Ты что, правда, из этих общин?
Хирам сдержанно кивнул.
— Я слышал про общины, — оживился лайкс. — Сборища тупых отсталых существ, привносящих в мир дикость. Я не ошибся? Дай внимательно погляжу на тебя. Такое стоит запомнить. Харе говорит…
— Кто это?
— Главный наладчик лайксов, — важно пояснила живая скульптура, отводя от живо моргающих глаз ветку ядовитого красного куста. — С ним приятно говорить. Он никогда не спешит. Он понимает, что мы, лайксы, нуждаемся во внимании. Ты, надеюсь, тоже никуда не спешишь? Это странно, что ты пришел в Город… Такие, как ты, стараются его обходить… Но раз уж ты пришел, я официально тебя приветствую… Может, ты у нас первый… Такие, как ты, не могут дышать нормальным воздухом… Да ты сам взгляни на ту зеркальную плоскость. Ты бледен. Ты почти не человек. Ты похож на умирающее дерево. Я слышал, что примитивная жизнь ведет к активному вырождению, но не думал, что это выглядит так отталкивающе… Ты вырожденец, да? — радостно догадался лайкс. — Зачем ты пришел? Демиурги обитают в башнях МЭМ. Может, и эту часть Города когда-нибудь восстановят, но не сейчас, не сейчас… — лайкс сокрушенно обвел взглядом руины. — Смею утверждать, не сейчас…
ЮЖНЫЕ МИРЫ…
ЗОНДЫ ПИКРАФТА…
ПАТРУЛИ НАЧИНАЮТ ОТСЧЕТ…
Металлические голоса измучили Хирама.
Он не мог отключиться, они рождались и звучали прямо в мозгу. Виски разламывала ужасная тянущая боль. Он остро чувствовал, как активна, как опасна плавающая в тяжелом воздухе пыль. Нога, ушибленная о какую-то ржавую железку, сразу опухла. Зачем он спешил? Ради нечистого умирающего существа? Зачем он оставил биосинт, вышел из Игры, подверг опасности Ри и Иллу? Если он даже доберется до белой, как ледяная гора, башни МЭМ, это не спасет упавшего со звезд демиурга. А еще… погубит детей, которых хотели принести ему Илла и тигана Ри…
— Тебе плохо? — участливо спросил лайкс.
ПЕРВЫЕ ЗОНДЫ ПРОШЛИ НАД СУХОЙ СТЕПЬЮ…
ПАТРУЛИ ТРЕТЬЕГО СЕКТОРА ПЕРЕКЛЮЧАЮТСЯ НА СУХУЮ СТЕПЬ…
Илла и тигана сейчас на излучине, с некоторым облегчением подумал Хирам.
Я оставил их в Игре, значит, у них есть шанс вернуться к Матери. Возможно, они видят сейчас летающие машины демиургов. Наверное, тигана связалась с Матерью. Там, на тихой излучине влияние Серого пятна должно рассеяться. Обычно демиурги не летают над мирами Уитни. Может, дело не только в Гарбе, упавшем со звезд? Может, там ждут еще кого-то?
С затаенной гордостью он подумал: такой Игры еще не было.
— Тебе нужна помощь?
Вот слово, которое Хирам искал!
В голове теперь звенело, стоял сплошной гул. Он уже плохо понимал, о чем говорит лайкс. Но пытался вспомнить. Ну да, демиург Гарб просил его войти в Город… Он просил предупредить МЭМ… О чем?.. Он говорил что-то еще…
Он вспомнил: «Первый же лайкс… Необязательно… входить в Город…»
— Мне действительно нужна помощь, — негромко выговорил он, снимая со лба испарину.
— Ну так говори, — незамедлительно откликнулся лайкс. — Я ждал тебя пятьдесят лет. Я знал, что ты появишься. Не обязательно ты, но кто-то должен был прийти. Как ни дик внешний мир, но какие-то движения…
— На реке умирает демиург.
— И ты знаешь его имя? — не поверил лайкс.
— Кажется, знаю… Гарб…
— Ты из отставших! Ты никак не можешь знать Гарба.
У Хирама закружилась голова. Он чувствовал, что Город убивает его.
— Лайкс, — негромко сказал он, собрав все силы. — Я действительно человек мира Уитни и я действительно добрался до Города. На южном склоне горы Убицир разбилась летающая машина. Там много поломанных бумажных деревьев. Ночь. Они будут светиться, у них такой сок. Легко будет отыскать… Еще я снял боль, мучившую Гарба, но уже к вечеру действие заговора закончится… Это опасно… Очнувшись, демиург Гарб может погибнуть от шока…
— Почему ты сразу не сказал?
— Я не видел, кому это можно было сказать.
Лайкс обиженно покачал головой. Его круглое лицо не казалось теперь тупым.
ЛАЙКСМУТ: ЗДЕСЬ ЧЕЛОВЕК МИРА УИТНИ.
МЭМ-ЦЕНТР: ЧТО ДЕЛАЕТ В ГОРОДЕ ЧЕЛОВЕК МИРА УИТНИ?
ЛАЙКСМУТ: ДЕМИУРГ ГАРБ НАХОДИТСЯ НА СЕВЕРНОМ СКЛОНЕ ГОРЫ УБИЦИР. ЕГО ЛЕГКО НАЙТИ ПО НАДЛОМЛЕННОЙ СВЕТЯЩЕЙСЯ ВЕРШИНКЕ БУМАЖНОГО ДЕРЕВА.
Буквально через секунду Хирам услышал:
МЭМ-ЦЕНТР: ВИДИМ ЛОМАНЫЙ ЛЕС.
— Сейчас Гарба доставят в башню МЭМ, — хвастливо кивнул лайкс. Хирам промолчал. Он был рад, что с Гарбом все получилось как надо, но чувствовал, что с ним так, наверное, не получится. У меня не хватит сил вернуться к реке, подумал он. Я отравлен воздухом и испарениями Города. Демиурги похожи на бледные вялые существа, они вызывают физическое отвращение, но, кажется, они умеют действовать. Матери это должно понравиться. Если падение Гарба входило в Большую игру, мы наберем много очков… Но он не был уверен в том, что Гарб входил в Большую игру… «Выглядишь ты неважно… И вопросы задаешь темные…» Как мне еще выглядеть? лайкс назвал нас вырожденцами… Хирам провел мокрой рукой по горящему лицу, пытаясь снять с глаз красную липкую паутину…
МЭМ-ЦЕНТР: КАК ЧУВСТВУЕТ СЕБЯ ЧЕЛОВЕК МИРА УИТНИ?
ЛАЙКС МУТ: НЕВАЖНО.
— Ты ведь правда не в лучшей форме?
Хирам кивнул.
МЭМ-ЦЕНТР: ЧЕМ МОЖНО ПОМОЧЬ ЧЕЛОВЕКУ МИРА УИТНИ?
— Мне нужно уйти, — ответил Хирам, не дожидаясь, пока лайкс обратится к нему. — Я сообщил, где искать упавшего демиурга, теперь я хочу уйти. Мне нельзя долго находиться в Городе.
МЭМ-ЦЕНТР: ЧЕТВЕРТОМУ ПАТРУЛЮ СРОЧНО ВЫВЕСТИ ИЗ ГОРОДА ЧЕЛОВЕКА МИРА УИТНИ
— Уитни, держись! — доброжелательно сказал лайкс. — Летающая машина перебросит тебя к реке.
— Не надо… Я не смогу… В летающей машине мне станет хуже… Я никогда не летал, в ваших машинах нечисто… Я предпочел бы уйти сам… Укажи мне самый короткий путь к реке, и я уйду… Мне непременно нужно добраться до чистой воды… И чем скорее, тем лучше…
ЛАЙКС МУТ: ЧЕЛОВЕК УИТНИ НЕ МОЖЕТ ВОСПОЛЬЗОВАТЬСЯ ЛЕТАЮЩЕЙ МАШИНОЙ
МЭМ-ЦЕНТР: ПОДНЯТЬ В ВОЗДУХ ЗОНД ПИКРАФТА.
— Эй, — обеспокоенно окликнул его лайкс. — Тебя как звать?
— Зачем тебе это? — удивился Хирам.
— Не хочешь назваться?
— Хирам.
— Хорошее имя, — со знающим видом одобрил лайкс. — Я такого никогда не слышал, наверное, это древнее имя. Ведь вы в кланах поклоняетесь всему древнему, да? Наверное, завидуете нам? Видишь, какой большой Город! Когда его восстановят, он станет еще больше. Он займет весь край до реки. Расслабься, Хирам. Сейчас появится зонд Пикрафта, и ты пойдешь за ним. Он выведет тебя к реке самой короткой и чистой дорогой. Специальные машины чистят путь. Ты можешь идти?
— А что такое зонд Пикрафта?
— Узнаешь, — засмеялся лайкс.
Так и получилось.
Из-за мертвых руин, опутанных ржавой, искалеченной арматурой, бесшумно поднялся алый шар. Непонятно, как он держался в воздухе, как двигался, но, постояв над площадью ровно столько, чтобы Хирам зафиксировал его появление, алый шар медленно, теперь действительно медленно, двинулся в сторону реки.
Томило сердце, к горлу подкатывала тошнота.
На запястье, потрепетав крыльями, уселась жирная бабочка.
Хирам с омерзением сбросил бабочку с руки — такие плодятся только в зараженных радиацией зонах. Потом что-то укололо Хирама в живот. Он сунул руку за пояс и наткнулся на листочки бумажного дерева — совершенно белые, но с угольно-черными прожилками. Он хотел выбросить листочки, но вовремя вспомнил, что они снимают усталость.
Доберусь ли я до реки?
Он сам удивился своим сомнениям.
Ведь я пересекал Сухую Степь, проходил гнилые леса, вывел Ри и Иллу к излучине, вот побывал в Городе… Правда, даже в болотах Араны я не испытывал такой ужасной слабости… Даже в отравленных ледяных пустынях Севера… Жаль, подумал Хирам, что я не увидел настоящего демиурга…
— Ты хочешь что-то спросить?
Услышав голос лайкса, Хирам остановился.
Дорога, над которой плыл алый зонд Пикрафта, была только что обработана тяжелой, заполнившей все впадины жидкостью. Попав на камни и землю, она сразу сгущалась, образуя ровную шершавую поверхность, по которой было удобно идти и которая, наверное, задерживала вредные излучения.
— Спрашивай. Я ждал тебя столько лет.
— Лайкс, ты тоже в Игре?
— Ты правильно сформулировал вопрос?
— Не знаю…
— Что такое Игра?
— Жизнь.
Лайкс не нашелся, что ответить.
Не оборачиваясь, стараясь не терять из виду алый зонд Пикрафта, Хирам шел по черной дорожке в сторону реки. Его уже не пугали ржавые руины, источающие неистовый запах смерти. Он просто шел. Сейчас ему было все равно, правильно ли он сформулировал вопрос? Он хотел выйти к реке и связаться с Матерью. У него накопилось так много вопросов, что уже не было смысла оставлять их на будущее. Наверное, он проиграл… И все-таки… Слухов не бывает на пустом месте… Может, Приближение уже началось?.. Если это так, подумал Хирам, я узнаю когда-нибудь, что делал среди звезд демиург Гарб? И узнаю, зачем поставлен лайкс в таком пустом и опасном месте? Он, правда, кого-то ждет? Ведь не ради меня его поставили…
ЧЕЛОВЕК СВОБОДЕН.
Сухая Степь бесконечна.
Бесконечны живые леса, реки, болота.
«Там живут дикие существа, мы зовем их отставшими…» Так сказал лайкс.
А Мать? Что ответила Мать, когда ее спросили, что такое Город?
«Город — это Отставание».
— Кто живет в Городе?
«Демиурги».
— Если Город — Отставание, а демиурги отстают, почему мы не ждем их?
«Мы идем разными дорогами».
— А почему нам не идти вместе?
«Их путь нечист».
— А небо? Зачем демиургам небо?
«Небо — это тоже путь».
Хирам шел, опустив голову.
ЧЕЛОВЕК ДОБР.
ЧЕЛОВЕК СВОБОДЕН.
ЧЕЛОВЕК ОТВЕТСТВЕН.
Потрескавшимися губами он повторял Заповеди.
Непослушные ноги тяжело ступали по черной дорожке, специально обработанной для него. Я проиграл… Он тяжело переступал через ржавые бесформенные обломки, сплющенные стальные балки, груды растрескавшихся камней… Он давно уже не слышал тигану, наверное, она увела биосинт и Иллу за излучину… Вполне возможно, он никогда больше не увидит ни Иллы, ни Ри… К горлу подступала отвратительная тошнота… Я проиграл Большую игру… Виски ломило от мерзкой боли, красная липкая паутина слепила глаза, едкий пот обжигал лицо, но Хирам шел… Почему бы и не спасти акулу?.. Он думал о демиурге… Зачем демиург вернулся со звезд? Звезды холодны и спокойны, а Город грязен, но Гарб почему-то вернулся… Это казалось Хираму странным.
Пьянка длилась неопределенно долго.
Царил надменно теплый вонючий полумрак, сизые пласты табачного угара стелились, стрекот модемов и писк биперов разнообразили монотонное звяканье посуды и низкое жужжание великого множества голосов.
Пивбар медленно плыл среди хаоса мироздания. В глубоких и мягких креслах, зависнув в бесконечном кайфе расслабухи, сидели и пили пиво люди. Очень много людей, охватить взглядом весь зал не было никакой возможности. Необозримые ряды столов тянулись во все стороны. Шелестящими тенями неутомимо сновали между ними официанты. И людям было хорошо, уютно. А для тех, кому периодически делалось не совсем хорошо, существовал могучий сортир с бескрайними рядами писсуаров и выполненных в мраморе кабинок.
По залу растекались ядреные ароматы бараньего шашлыка, креветок и всемогущей воблы. И пива, его величества пива, настоящего, многообразного, всепобеждающего и неиссякаемого. В меру водочки, портвешку (вспомнить молодость, кто уж не молод), любителям — глинтвейну, грогу и эля. Но ни под каким видом — ликеров, коньяков и уж ни в коем случае презренного шампанского.
Четверо знакомцев вяло расписывают пульку. Тот, что сейчас на прикупе, прикемарил, остальные трое ведут такой разговор.
— … а еще, значит, предлагают переходить на ебуки. Для этого дела уже понаделали ебуков, в полном ассортименте. Говорят, «рокет ебук» — самый улетный.
— Слушай, Вася, на кой они тебе, ебуки? Ты обыкновенную книгу когда последний раз в глаза видел?
— А я люблю почитать…
— Ты, Дюша, помолчи, ты давай заказывай. Небось, девятерик подвалил?
— А то! Девять червей.
— Я вист.
— Присоединяюсь. Ты попал, Дюша.
— Ну, это мы будем поглядеть…
В этот момент у одного из них раздается писк пейджера.
— О, сообщение. Колян анекдот сбросил. Читаю. «Хохол глядит на распускающиеся цветы вишни. Весна! Благодать! „А как подумаю, что у москалей тоже весна, так взял бы все эти вишни и порубал к такой матери!“».
— С бородой анекдотец…
— Так Колян же…
— А я у дубля такое срисовал: короче, два москаля пошли за пивом…
— Мужики, кто со мной отлить?
— Все!
— Заметано.
Трое поднимаются и идут в сортир.
Нежное апрельское солнышко баюкало теплом и светом пушистую молодую зелень московских бульваров. И спешил бульваром лаково отсвечивающий «ауди». Защелкнув в магнитофон кассету с «Сороковой» Моцарта, Виктор Травкин с удовольствием мурлыкал мотив знаменитой симфонии. И прелесть была в этой мелодии неизъяснимая, как и за окном авто: юные москвички в облегающих нарядах, сбросившие тяжкий груз зимних одежд, новые, только вошедшие в моду рекламные щиты пестрой раскраски.
И врывался в приоткрытое окно ласковый весенний зефир. Ля-ля-ля, ляля-ля, тарара-ам!.. Здорово. Все здорово, ребята. Теперь все и начинается. Вперед, гардемарины!
Мягким ходом машина вкатывает под арку двора, останавливается у подъезда. Виктор хлопает дверцей, достает из багажника огромный букет цветов, перевязанный лентой пакет и бутылку безалкогольной, но дорогой шампани. Вбегает в подъезд. К чертям лифт! Молодость души — весна играет, что нам тот пятый этаж.
Мощно жмет кнопку звонка: не хочется открывать самому, пусть Юлька встретит.
— Юльчик, гудим! Это тебе, и это тоже тебе, лапа. А это нам, — поднимает шампанское.
— Выбрали?
— Выбрали. Я же тебе давал торжественное обещание. Совет — одни наши. Значит, такой план: сейчас обед с шампанским и цветами, а вечером в Останкино. Все сугубо в узком кругу. Оденешь, наконец, свое рискованное декольте.
— Все усекла. Тогда сейчас наедаться не будем…
— Обижаешь, мать. Хоть там сейчас все наши, а все равно котел-то горел, энергию нервную жег. Тащи цыпленка! — грозно сведя брови, театральным голосом потребовал он. И, как всегда иронично, ухмыльнулся в усы.
Искрится шампанское в бокале, искрятся Юлькины глаза, искрится торжество момента.
— И что теперь?
— Теперь, Юльчик, жизнь и начинается. Всех к чертям, всю старую гвардию долой. Будем, как в Америке, работать профессионально. Набираем молодую команду, чтобы глаза сверкали. И вкалывать…
Вечер в Останкинской башне стал вечером ухмылок. Молодые журналисты, довольные, как мартовские коты, сожравшие всех хозяйских канареек, ухмылялись и победить в себе это настроение сил не имели. Их старшие товарищи, в прошлом начальники, а теперь конкуренты со второго государственного канала, тоже ухмылялись: хозяйских канареек им было совсем не жаль. Ухмылялся в знаменитые усы и сам виновник торжества, и поблескивали его неизменные очки, усиливая оптикой ехидный взгляд.
Товарищи по оружию были отчего-то вяловаты, но тосты загибали круто, не умея выйти из имиджа крутых, всезнающих репортеров, принципиально плюющих на любое начальство. Но теперь-то начальник — их товарищ по оружию, в том-то все и дело… И уже маячит неотчетливая пока перспектива ухода с канала. Пройдет какой-то месяц и прозвучит от одного из них что-то вроде: «Мы вкалывали как цуцики, а ты по блядкам, по запоям скакал».
Да, а ведь был достопамятный ночной разговор с шефом — душкой со стальной хваткой, когда тот, отловив едва протрезвевшего, на час опоздавшего к эфиру Виктора в останкинских коридорах, поставил вопрос с арктической однозначностью — или девочки и водка плюс заявление об уходе, или работа и команда. «Пойми, Витя, ребята за тебя пашут, работа сутками, на износ. Так что решай сейчас, здесь, в этом кабинете. Завтра я тебя спрашивать ни о чем не буду. Выгоню как собаку. Все твои заслуги и всенародная любовь мне теперь до жопы. Уяснил?»
Виктор уяснил. И ушел в свой последний запой, после которого произошло чудо. Из запоя, стремительного как хлопок шампанского, вышел другой Виктор Травкин. И пошел в гору ракетой, удивляя друзей и недоброжелателей неизвестно откуда возникшей деловой хваткой и организационным гением. Аристократической свечой благородного сазана взмыл он над застойной гладью и сиганул в Волгу непривычных еще рыночных отношений.
А пока танцы, смена партнерш, шутки типа «махнемся женами, старик?» и надежды, весенние надежды друзей — «теперь никакого самодурства сверху, наконец-то развернемся по-настоящему, на всю страну такое скажем, и будем говорить…» Но у Травкина на уме другое — какие «бабки» на подходе! Всякий, жаждущий засветиться в эфире, да отстегнет. Но это, конечно, вспомогательное. Главное — он, он теперь будет формировать самосознание народа, он и его канал. Когда вместе делали «Всевидящее око», товарищи полагали по-разному: кто, что информирует по-честному, а кто, что третирует власти, или что будит в зрителях, согражданах живое чувство сопричастности. А Виктор понял главное для себя: если взяться как следует, то и фразами его, и вложенными в них мыслями люди станут говорить и судить о действительности. Он сейчас вспомнил об этом, и опять как бы особенное кружение в голове — вообразить только: он во главе таинственного процесса формирования менталитета нации.
Безумный блеск писсуаров ласкал взгляд Васи, когда он вальяжно, словно нехотя, но на самом деле изнывая от сладостного нетерпения, расстегивал ширинку.
— Васек, я стругать хочу, — доложил ему Виктор и сунулся под мраморную арку кабинки, чтобы блевануть.
— Слышь, конченый, — отозвался Вася, — ты б поменьше блевал-то. Для желудка вредно, понял?
— А мне в кайф.
— Кому ж не в кайф? Но знай меру. Мера — она не с потолка к нам свалилась. Она от памяти предков.
Васек глубокомысленно закурил сигарету. Прищурил ласково глаза и, неторопливо прохаживаясь по широкому коридору сортира, принялся рассказывать свежую хохму.
— Мужики, еще такие дела творятся. Значит, шелест идет, что хоронить круто с пейджерами. На девятый и сороковой день сбрасывают, значит, соболезнования друзья и близкие. И… — Вася сладко зажмурился, — те, кто покойничка заказал, с извиненьицами, значит.
— Пейджеры — это хорошо. Но слишком односторонне, — выполз из кабинки посвежевший Эдуард.
— Односторонне — это правильно, — возразил Вася. — Тут такая чудная история вышла. Помер, значит, Валек-Тяпа, который игорный бизнес крутил. Упокоили. Решили понту пустить — захоронили с любимой мобилкой, а у нее в памяти — все номерочки. Ну, значит, сходняк, туда-сюда, как положено, раздербанили наследство. Кто-то шутковал — не мешало б с покойным проконсультироваться, кому отдать центровое казино «Медведь». Это ладно. А на девятый день — звоночек: «Алло, ребята, я живой. Раскапывайте, суки». Летаргический сон, оказалось, значит. И раскопали, куда ж денешься — он из гроба с кем не надо мог перезвониться и всех сдать. А зря раскопали. Он понемногу их всех на том кладбище и схоронил.
Выполз из кабины и Витек. Как всегда после этого дела, был он бледный, мокрые усы свисали жалко, а очки сползли на кончик носа. Он сунулся под кран и принялся, отфыркиваясь, полоскать рот и лить воду на затылок.
— Оттяг, мужики.
Потом подошел к зеркалу и стал расчесывать шевелюру и усы. Цепким взглядом изучил состояние своей физиономии и, ехидно ухмыльнувшись, заявил:
— Задрал меня мой дубль. Задрал, падла.
— С чего бы это? — с участием поинтересовался Вася.
— Задрал, и все. Уже в генеральные выбился, гаденыш.
— Завидовать нехорошо — гастрит наживешь, — заметил Эдуард.
— Надо что-то решать, мужики. Надо решать. Дальше я терпеть это не могу. Весь кайф ломает, гаденыш.
— А хвалился. В пример нам ставил.
— Да уж. В морду нам тыкал своим дублем, — говорил Вася. — А мой, значит, что, хуже? Нормальный парень. Дело делает как часы и не жужжит. И мне спокойно. А на счет капает — кап-кап-кап, слышите?
— А моего в депутаты выбрали. И ничего, горжусь. Не в дубле дело, Витек, а в человеке, кто на чем приплыл. А приплыли мы все, господа…
— Ты этот смур завязывай. Идем лучше шашлычок закажем.
— Эт хорошо бы… С киндзой.
Уже выходя в зал, Вася бросил:
— И что за проблемы с дублем? Вот тебе номерок, потрешь с товарищем вопрос. Он все организует.
Уселись. Подняли карты.
— Ну что, Дюша, накрылся девятерик?
— Без двух-с?
— Без двух.
— Я же говорил.
Четвертый, сидевший на прикупе, вдруг проснулся и, оглядев стол, оживился:
— О, шашлычок поднесли! Кстати. Очень кстати. Ага, Эдуарда посадили — пишем «за невзятие». Что ж ты, брат, так невнимательно играешь? Гора-то растет…
— Заткнись, Боря.
— А Боря наш, мужики, — сообщил Вася, — уже своего пятого пришил. Мы в пульку играем, а он пулями-снарядами.
— Эт вы о чем, парни? — деланно удивился Боря.
— Да вот Витек, понимаешь, дублем недоволен.
— С чего так? Денежек мало зарабатывает?
— Напротив, — поддержал разговор Эдуард. — Вполне приличные деньги зарабатывает. А теперь останкинскую кормушку под себя подгреб.
— Вот оно что. Болезнь красных глаз? Не верю, Витюша, не верю. А впрочем, сказать тебе честно?
Виктор набычился и жестко рванул зубами баранину.
— Говно ты, Витюша. Говно и мудила. Такого парня хорошего загубить хочешь. Мой дубль только с твоим завязался. У меня еще удовлетворение от их взаимодействия не остыло.
— Эй, конченый, давай я Боре в глаз заеду? — предложил Вася. — Чего он тут пургу метет? А ты давай раздавай.
Но Виктор потух конкретно. Швырнул шампур в проход — официанты подберут. Допил бокал. И повернул кресло от стола, уставился в ближайший телевизор, подвешенный к потолку на длинной хромированной штанге.
— Отказ от игры, значит, — сделал вывод Вася. — Ну что, расписываем, мужики?
Эдуард со вздохом взял со стола свой органайзер, на котором и расписывалась пуля. Потыкал кнопки и полез за кредитной карточкой.
— Проигравший платит, — произнес набившую оскомину фразу Боря и потер руки. — Сколько там мне капнуло?
— До чего ты жадный, Боря. Урыл бы тебя, с-собака, — пошутил Вася. Он был тоже доволен, проиграл-то один Эдуард, а они все в выигрыше.
Эдуард со вздохом же вставил карточку в соответствующее гнездо органайзера и осуществил платежи.
— Сейчас проконтролируем прохождение, — ворковал Боря. Он извлек из кармана свой органайзер и проконтролировал. — Так-с, почти что целый косарь обломился. Ну ты, Дюша, мастер лажаться.
— Дюша не жадный, Дюша нас уважает. Это ты — падла жадная…
— Ну хватит, Василий, закрыли тему.
Боря как-то нехорошо воззрился на Васю. Тот вдруг стушевался, полез за своим органайзером и отключился от разговора. Впрочем, он быстро заинтересовался времяпрепровождением своего дубля, наблюдая на жидкокристаллическом дисплее, как дубль парит своих девочек в бане.
Эдуард поморщил нос и сказал ему деликатно:
— Ты бы, Васек, звук убрал.
— Тише сделаю, — ответил Вася.
Был праздничный день Первомая. Открытие нового, а точнее старого, но обновленного канала планировалось на этот день. Старорежимный праздник труда естественным образом превращался для всей страны в праздник ее первого телеканала.
Поправив подтяжки, генеральный вышел из кабинета и направился к новостийной студии. Прямой эфир. Все на ушах. Девушки-визажистки бежали рядом, едва поспевая за его энергичным шагом.
Все думали, что у генерального, как и у них, на душе праздник. А генеральный-то был зол. Ему хотелось одного — разодрать их всех к едрене матери; потом плюнуть на все, сесть в машину и уехать куда глаза глядят.
В студии прямого эфира царила суета. Особенная, как при родах, которые вместо акушеров собрались принимать первые встречные, вдруг уверовавшие в свое медицинское призвание.
Травкин сел за стол, к подтяжке тут же прицепили микрофончик, задев локтем нос и очки.
— Осторожнее, в самом деле. Тут вам не бордель с девочками! — рявкнул он.
Студия замерла. Травкин поправил очки и, смягчившись голосом, спросил:
— Сколько до эфира? Прошу у всех прощения. Работаем.
Сегодня с утра пораньше позвонил Травкину Борис Махмудович, просил подъехать, переговорить, «ведь нам необходима полная ясность позиций, не так ли?».
О чем шла речь? Речь шла о контракте генерального и списке соучредителей. Контракт, не вызывавший у Травкина доселе никаких возражений, рядом со списком соучредителей приобрел совсем другое звучание. Борис Махмудович тыкал пальцем в фамилии и доступно объяснял, как именно вот этот человечек от него, Бориса Махмудовича, зависит. И выходило так, что учредитель у телерадиокомпании один — он, Борис Махмудович, вкупе с государством, представляемым от него же зависимыми чиновниками.
— Не хочешь рекламы, Витя, рекламы — не надо. Мне деньги от тебя не нужны, я их в других местах зарабатываю. Тебе рейтинг и славу, чего же еще? А мне совсем немного. Мне взаимности хочется. Простой, человеческой взаимности. Чтобы чисто по-человечески прислушивался ты к моим просьбам. Я тебя сильно не обременю, ты не волнуйся. Хочешь зверствовать — зверствуй. Вон, старые кадры на панель выгнал — я что, слово сказал? А ведь мне, как человеку из того же поколения, чисто по-человечески их жаль.
И примерещилось Виктору непонятно что. Эдакое видение собственной марионеточности. Что вокруг чего вертится… Кто кого завертел. А ругаться, орать сил не было. Травкин, зная себя, решил отложить решающий разговор, хотя бы до завтра. Сегодня — праздник, сегодня не надо. А там соберусь с силами и прижму упыря. Что он мне, кум или сват, в самом деле. Со мной и не такие считались. Многочленов из Политбюро посылал. И этого пошлю. Договоримся.
А когда сел в машину, завел мотор, проблема с Махмудовичем вдруг вылетела в открытое окно, и незнакомая тоска заняла сердце, грудь. Режиссерские ножницы отхватывают кусок киноленты, больше половины, и кто-то присобачивает к оставшемуся куску — тому, где кадры детства и молодости, где радость и безудержность страстей, — кусок ленты совсем другого режиссера, хотя и снятой на ту же тему жизни человека Травкина. А место склейки спрятано где-то в последнем запое… Да вот еще — если припоминать те кадры, что до склейки, видятся они будто черно-белые, поблекшие, чужие, с чужой радостью и чужими страстями.
Чей ты, Травкин, кому принадлежишь? Себе ли? Махмудович — тля, это все побоку. Тьфу, мистика, что ли?
В этот момент шестое чувство водителя вернуло Травкина к реальности: прямо на него выворачивал «Фольксваген». Травкин крутанул руль, выровнял машину и, чертыхнувшись, произнес:
— Я — хозяин своей жизни.
— Ты смотри, вывернул. М-да, пожалуй, пока ему проводы не организуешь, сам не помрет, — Виктор почесал шевелюру и, повернувшись к собутыльникам, швырнул на стол органайзер. — Вывернул, гаденыш. Прямо в лобешник ему «фольксваген» шел…
— Судьба — штука самая загадочная, — Вася шумно перевел дух и тоже отключил свой органайзер.
— Какая еще судьба у дубля? — рассмеялся Боря. — Мочи его, и все дела, Витюша.
— А я бы не советовал, — предостерег Эдуард. — Была, знаете, нехорошая история. Сидел вон за тем столиком Потапыч, вы его не знаете. Тоже решил дубля поменять. Ну, поменял на свою голову. А новый дубль оказался никаким. Бабки у Потапыча — тю-тю, закончились. И пошел наш Потапыч из пивняка в белый свет, своим горбом зарабатывать. Так пока и не возвращался.
— Не пужай человека, Дюша. Человек уже созрел, ему твои хохмы до жопы. Ты давай звони, Витя, по тому номерочку.
Виктор расчехлил мобильник и спросил у Васи:
— Как его имя-отчество?
— Николай Карпович.
— Это не твой Колян, который все анекдоты сбрасывает? — спросил Эдуард.
— Он самый и есть.
Виктор набрал номер и, когда абонент отозвался, отвернулся от товарищей.
— Николай Карпович? Я Виктор Травкин. Вася телефон дал. Просто Вася. Да, есть дело. Проблема с дублем. Да, в этом роде. Подойдете? Буду ждать, тысяча сто семьдесят третий столик.
— Креветок взять надо… — сказал Вася. — Колян креветки любит. И водочки хорошей.
И он сбросил заказ на пейджер буфета.
Вскоре подошел Колян. Выглядел он как-то суховато, по виду не предположишь, что он ходячее собрание анекдотов. Поглядел из-под набрякших синюшных век и пробасил:
— Ага, все сабжи в сборе. Здравствуй, Боря, здравствуй Вася. А вас двоих я не знаю. Кто из вас звонил?
— Я звонил.
— Присаживайся, Карпыч, я, вон, креветок и…
— Вижу, наливай, — Карпыч погрузился в кресло. — Ну, кто там у тебя? — обратился он к Виктору.
— Травкин Виктор Арсентьевич, — морщась, тухлым голосом пробормотал Виктор. Называя двойника, думал он о себе. Магия собственного имени выворачивала ситуацию каким-то непристойным образом — будто заказываешь самоубийство, но так, чтобы после самому же можно было проверить отсутствие пульса.
— Ага, вводим сабжа, — Колян отхлебнул из фужера водки и пошел жать кнопки своего органайзера; по ходу дела ухватил жменю креветок и бросил их в рот.
Какое-то напряжение возникло за столом, все отодвинулись подальше от Коляна и старались не смотреть друг другу в глаза.
— Травкин Виктор Арсентьевич обнаружен. Смотрим ближайшее окружение, связи. Ага, вот Борис Махмудович зарисовался. Я же говорил — все сабжи в сборе. Как ты, Боря, смотришь на него как на инициатора?
— Интересная мысль, Николай Карпович.
— Значит, возражений нет. Задаем вариант, ну, назовем… — Колян задумался, отхлебнул водки. На экране органайзера складывались и распадались узлы и линии возможных событий.
— «Обиженный олигарх»? — предположил Эдуард.
— Обижаешь, приятель, — зло отозвался Боря. — Какие там обиды?
— Мне до одного места, как вы назовете, — объяснил Колян. — «Олигарх» — значит, «олигарх».
— Пусть звучит так: «Сила принципов», — предложил название Боря.
— Ну, ладно. Вариант обсчитался — можно такое. Нажимаем «делитинг». Во, выдал меню. Есть целых три возможности делитинга: пойзонинг, шутинг и эссайднинг[1]. Доступно? Что выбираешь, Витя?
— Не знаю даже, — промямлил ошеломленный Травкин. Чем больше приближался процесс к развязке, тем муторнее становилось на душе. И отменить решение казалось невозможным — не солидно, не поймут.
— Тогда шутинг. Вон, Вася — большой специалист шутинга. Зачем нам далеко ходить, когда такие кадры под рукой? Ты как, Вася, смотришь?
— Будем поглядеть, — солидным тоном произнес Вася и включил свой органайзер. — Так, планы, планы… На когда планируем валить, Карпыч?
— Имеются две даты. Если по форсированному варианту — неделя, то есть восьмое, суббота, двадцать один тридцать две. А если по драматическому, с заявлениями сабжа об охоте на него, с охраной, то тридцать четыре дня, то есть четвертое, пятница, в одиннадцать ровно.
— Мне покатит оба. Дубль свободен, — сказал Вася.
— Витя — твое решение?
Виктор смотрел на Коляна взглядом затравленного лося. Знаменитое ехидство испарилось. Оттянуть бы роковое событие, хотя бы до июня. А там, глядишь, и переиграем или само рассосется.
— Может, второе? — пролепетал он.
— Правильно, Витек, — поддержал Эдуард. — Пусть дубль побольше заработает. Когда еще новый раскрутится.
— Запоминаем — четвертое июня. «Тополиный пух, жара, июнь», так сказать.
И Колян нажал кнопку «осуществление».
— Ну вот. Теперь конкретика. Канал доступа к генератору событий стоит пятьдесят центов микросекунда. Плюс мои комиссионные за доступ и работу — десять процентов.
— Ого! — удивился Эдуард.
— Смотри, — показал Колян экран органайзера, — канал был задействован две минуты сорок три секунды с копейками. С тебя, Витя, восемьдесят одна штука семьсот двадцать восемь баксов. Двадцать восемь можешь оставить себе. А десять процентов комиссионных — это будет еще восемь штук.
У Виктора отвисла челюсть. Однако озвученная сумма вернула ему твердость мысли. Душевные катаклизмы временно отошли на задний план.
— Так много? — спросил он.
— Сколько есть.
— У Коляна цены божеские, — ободряюще прогудел Вася. — Да и что тут думать — заказ уже пошел. Не захочешь платить — поставят на счетчик.
— Витя, у тебя же есть нужная сумма, — подмигнул Боря.
— На какой счет переводить? — спросил Виктор и извлек из бумажника кредитную карточку.
— Записывай… — продиктовал номер счета Колян. — И учти — отменить заказ нельзя. Процесс пошел. А перезаказать — это не ко мне. Я, конечно, если что вдруг, могу номерок подкинуть. Но учти — денег это будет стоить охрененно.
Боря ухмыльнулся ухмылкой упыря:
— А вот таких денег, Витюша, у тебя как раз нет…
Буквально в последние две недели события вокруг Травкина завертелись в каком-то подозрительном хороводе. Без продыху сыпались неприятности. Сыпались оттуда, откуда ждать их не приходилось.
На первый странный звонок Травкин отреагировал вяло, не придал значения. Звонили из рекламного агентства «Три звезды». Возмущались рекламной политикой канала. Травкин ехидно заметил, мол, каналов у нас сейчас много, нечего метать икру. А политика канала такова, что раз рекламы мало, наверное, она должна быть недешевая. Не потянете — вольному воля, у нас демократия. Но директор агентства, оказывается, возмущался вовсе не расценками, а политикой распределения рекламной прибыли. Это уже ни в какие рамки не лезло. Травкин зачитал соответствующие параграфы Устава телерадиокомпании, на что директор ответил:
— Тогда мы будем разговаривать с вами другим языком, Виктор Арсентьевич.
Дальше — больше. Забузили соучредители. Что-то невнятное принялись плести чиновники из Минпечати. Объявились люди Министерства юстиции. Что им было нужно, определить оказалось невозможно. Пожаловали и из налоговой — «поступили сигналы о злоупотреблениях». Какие такие злоупотребления — только работать начали.
А потом явился один крупный соучредитель, владелец крутой компании, и нагло потребовал устроить на работу в коммерческий отдел таких-то людей, а на место главного бухгалтера принять его зятя.
Травкин сорвался, наорал. Владельцу компании это, похоже, не понравилось. Ничего обидного он не сказал. Произнес лишь:
— Ну что ж, поступайте, как считаете нужным. Только эти люди будут на этих местах.
А между тем на счете канала стали скапливаться деньжата, и по секретному приложению к контракту хорошие проценты от этой суммы пошли на личный счет директора канала.
И вдруг статья в «Московском молодце». Точно называется этот процент, банк и сумма, только что номер счета не фигурирует. Откуда утечка информации? Кому это нужно?
Позвонил Махмудович. Интересовался, как дела идут. Голос был бодрый. Травкин удивился — неужели он не в курсе всех этих непечатных событий? Решил пока о них в разговоре не упоминать. Упомянул лишь про налоговую. Махмудович не удивился и практически не отреагировал. Посоветовал не обращать внимания: мол, это у них обычное дело — раз появилась новая организация, значит, надо налаживать контакты.
Травкин слушал бодрый голос Махмудовича и скисал. Махмудович с ним так бодро никогда не разговаривал. В конце концов — что ему от меня надо? И ведь прямо не спросишь. А спросишь — не ответит, тля такая. Если он имеет в виду те свои условия, то дело это решается в рабочем порядке — как поступит конкретный заказ, так и будем решать-договариваться.
День был испорчен. Травкин глотал «персен» и занимался одними лишь бумагами, запершись в кабинете. Лишь к часу пик вышел на эфир. Собеседника почти не слушал, тот был ему за это благодарен и разговорился о чем-то далеком от темы. План передачи летел к чертям, но Виктора сейчас это нимало не волновало.
Ночью не спалось. Зашел на кухню, сел, поставил на стол бутылку коньяка и принялся, близоруко щурясь без очков, нехорошо на нее смотреть. Алкоголь он давно не употреблял, завязал намертво. Но сейчас выпить хотелось нестерпимо.
Но на самом деле коньяк и прочая водка были ему противны, по-настоящему омерзительны. Желание напиться, получалось, было как бы и не его желанием. Но оно было, и весьма ощутимое, нудотное, тягучее.
Виктор открутил крышечку, налил полстакана, выпил и тут же кинулся к раковине — организм отказался принимать. Затем принял «нарзанчику». Минералка показалась ему удивительно тошнотворной. Организм же принял ее с благодарностью. Что за черт, что за раздвоение?
«Нет, я все-таки выпью коньяка», — решил Травкин. Не тут-то было. Ни воля, ни жажда напиться не смогли помочь, организм, словно запрограммированный, раз за разом отторгал спиртное. А мерзкий «нарзан» шел на ура.
«И природа против меня. Все против меня», — думал Травкин.
Странные дела.
Бывшее для него всегда привычным чувство свободы и жизненной перспективы улетучилось. И поселились серая пустота и страх — и ничего с ними не сделать, не оттолкнуть от себя. Да и не умел он справляться с подобными наплывами: не было у него этих наплывов, никогда не было.
Единственное, что он надумал, — встретиться с Махмудовичем и прямо спросить, чего тот крутит? Того, что решение это продиктовано страхом, Травкин упрямо не хотел замечать, продолжая по инерции игру в крутого делового человека.
Махмудович от встречи уклоняться не стал. Но и разговора не получилось. Травкин рассказал о подозрительной суете вокруг его персоны и спросил:
— Борис Махмудович, скажите, зачем вам все это нужно?
Махмудович по-кавказски раскатисто рассмеялся и посоветовал не брать в голову, потому что все это лабуда, все рассосется, устаканится. Чего ты еще хотел в этой гребаной стране? Все здесь не по-людски. А для душевного спокойствия найми, Витя, себе охрану, самую надежную, самую дорогую. Хочешь, из ветеранов спецназа? Я все проплачу. И задвинь все эти проблемы в такое-то место. Нам работать надо, а не сопли жевать, не так ли? Ты думаешь, мне не намекают? Я могу дать послушать телефонные записи. Знаешь, какие генералы и чем угрожали? Если брать в голову — никакого бизнеса не получится. У кого крепче нервы — тот и съел того, кто смел…
Что ты будешь делать? Вышел Виктор от Махмудовича и понял: Махмудович на нем поставил крест. Но все та же раздвоенность: испуганная половинка видит в словах Махмудовича несомненную надежду — успокойся, Виктор, положись на опытного человека, у него все схвачено, оттого и спокоен, не даст он тебя в обиду; но сидит и что-то другое, непонятное, трезвомыслящее, и этой половинке все абсолютно ясно. Но в том-то и дело, что поверить в это страшно, этого не может быть, не может быть с ним, Виктором Травкиным. Зачем, кому он нужен, кому мешает?
Боже мой, да что же это такое делается?
Незаметно прошел месяц. Эдуард уже давно сидел за другим столом, в компании таких же, как он, интеллектуалов. Один, правда, был из простых, и потому служил привычным объектом шуток собутыльников.
Товарищи по столу вели вялые беседы о политике, о том, что во всем, конечно же, виновата система. И та, что была, и та, что есть, и та, что будет. И вообще — мы, русские, народ в целом хороший, да только система нам хорошими быть мешает.
Простой татарин Земфир не мог согласиться с этими обидными речами и обычно возражал:
— Вы, русские, свинину едите и сами свиньи.
Видимо, проблема роковой системы его никак не задевала.
— Ты чем зарабатываешь? — подначивали его.
— Уголь вожу, — Земфир путал себя со своим дублем. — Много угля вожу. А ты чем?
— А я соль сею, — отвечали ему.
— Как так — соль сею?
— А вот так, — и кореш-интеллектуал брал солонку и сыпал из нее на скатерть.
Итак, прошел месяц. Эдуард успел заскучать в этой новой компании, и тут, кстати, вспомнилось, точнее, напомнилось все тем же органайзером — подошел срок мочить Витюшиного дубля.
К назначенному часу вся старая компания была в сборе. Боря улыбался холодной улыбочкой и смотрел, как бы напустив на глаза поволоку.
А Виктор за этот месяц сильно сдал, потускнел. Черные круги под глазами, расплывшаяся физиономия, вялый, безвольный взгляд. Пива больше не берет, глушит портвешок — на водку уже сил не хватает.
— Привет, мужики, — сияющий Эдуард подсел за стол, — соскучились, небось?
— А может, ты подосланный? А ну — оружие в карманах, запрещенные предметы? Давай, выкладывай добровольно, — загудел Вася.
Он ощущал себя сейчас в центре событий, почти именинником, и был как никогда в ударе.
— Рассказывай, Вася, как дела идут, — предложил Эдуард.
— Дублю, значит, уже предоплату внесли, — Вася значительно глянул на Борю.
Тот хмыкнул:
— Не волнуйся, Василий. Ты меня знаешь — я человек обязательный.
— Кидала ты, а то я не знаю, — не зло произнес Вася.
— Это когда идет крупная игра. А на таких мелочах зачем прокалываться, ответь? Зачем с хорошими людьми ссориться?
— То-то же.
Вася подмигнул Виктору. Тот болезненно поморщился и отвернулся.
— Витюша, да ты не кипежуй. Сделаем твоего дубля по первому разряду. А прикинь — какие будут похороны!
— Да заткнись ты! — Виктор в сердцах швырнул стакан на пол.
— Нет, в самом деле, похороны будут такие, что лет десять страна помнить будет. А сколько слез прольется, Витюша, — непривычно ласково заворковал Боря. — Нет, ты вникни — в этом есть свой катарсис очищения.
— Да ладно вам, мужики, — сказал Эдуард, — видите — человек переживает. Витюша, а ведь ты сильно сдал. Я свежим глазом это хорошо вижу… Что там у нас со временем, еще не подошло?
— Минут двадцать осталось.
— Тогда я закажу чего-нибудь. У нас за столом сидел такой татарин Земфир. Знаете, мужики, он нас всех совершенно искренне за свиней держит.
— Кого это нас? — заинтересовался Вася.
— Русских, кого ж еще. Ему, мол, что система виновата. А он…
— Ты про систему пойди европеоидам расскажи, — усмехнулся Боря. — Посмеши. Ты что, диссидент бывший, что ли? Или деятель культуры?
— Зачем?
— Так это европеоиды нам мысль про систему впарили. А для них самих наши разговоры про систему — абстракция. Они-то знают, что все русские — свиньи натуральные. И для китайцев свиньи. И для узбеков. Так уж сложилось.
— И для евреев мы — гои, — поддержал его Вася. — И для вас, махмудычей…
— Нет, для горцев вы хуже свиней, вы для них — свиной навоз.
— А в рыло хошь?
— Попробуй, — улыбнулся Боря. — Только меня, уральского казака, ты с дублем моим не путай.
Вася как-то сразу остыл, а Боря прокомментировал:
— Вот видишь — как тебя за навоз не держать? Только о гонораре за мочилово вспомнил, так про национальную гордость позабыл.
— Ну ладно мужики, не ссорьтесь, — примирительно сказал Эдуард. — Пять минут осталось.
— Так, работают все органайзеры страны, — воодушевясь, пророкотал Вася. — Внимание на экраны! Переключаемся на мой канал…
— Э, нет, братец, я предпочитаю наблюдать на его канале, — ехидно заметил Боря и кивнул на Виктора.
Виктор сорвался с места и побежал в сторону сортира. Его органайзер остался лежать на столе.
— Ты гляди — нервы не выдержали. Вешаться побежал, — пошутил вслед Вася.
— Тихо, началось!
И все трое уставились на экранчики приборов.
Когда дело было сделано, довольная компания решила отметить событие. Решили не мелочиться, позвать знакомых. Зазвонили мобильники, пошел оживленный треп.
Официанты прикатили и составили еще несколько столов, накрыли скатертью, сервировали.
Из-за соседнего стола кто-то подал реплику:
— О, видать снова у кого-то дубля замочили! А кто-то ответил:
— Ну, еще бы, видно, хорошие бабки хлопцы откусили.
Когда появился Виктор, собравшиеся за праздничным столом восторженно приветствовали его:
— О! Именинник! Именинник пришел! На почетное место его!
Гуляли долго, несколько дней. В первый день поздравляли с освобождением. На третий — с состоявшимися похоронами. На четвертый — с рождением нового дубля.
Новый дубль оказался юношей двадцати лет. В отличие от первого дубля, он был похож на Виктора лишь отдаленно, по правде сказать, только имя совпадало. Юноша поступал в военное училище, только что демобилизовавшись со срочной службы, из морской пехоты. Поэтому посыпались соответствующие поздравления:
— Десантура! Надежда нации, опора трона!
— За великую самодержавную идею! Выпили за идею.
— За стальной кулак, за сильную руку, брателла! Выпили за кулак и за руку.
Когда все закончилось и за столом остались все те же да еще Колян, речь зашла о текучке дублей, и обнаружилось, что Вася еще ни разу дубля не менял. Собственно, Вася сам прокололся:
— А я, мужики, своим дублем доволен. Пацан он нормальный…
— Но — киллер, — жестко сказал Виктор.
Банкет пошел ему на пользу. Словно молодая энергия и незакомплексованность дубля каким-то образом передались Виктору. Интеллигентщина ушла, начиналась новая жизнь, возникли перспективы. Денег на раскрутку дубля, тьфу-тьфу, хватало. Не век же каяться.
— Сидишь, пульку с нами пишешь, а у самого руки по локоть в крови, — нагло заявил Виктор так, что Вася даже растерялся и отложил вилку с нанизанной сосиской.
— Правильно, Витюша, правильно. Он, кровопиец, у меня целых двух убил. За бешеные деньжища.
— Ну, подожди, Боря. Так они какое положение занимали! Один — крестный отец, другой — вице-президент соседней республики. Я же мог засветить дубля!
— Что-то ты сильно со своим дублем носишься, — продолжал давить Боря. — Ребята тебя, видишь, не понимают. Как бы тебе из нашего, так сказать, социума не выпасть.
— Мужики, Боря, ты случайно не в курсе — кто моего первого на даче повесил? Дача охранялась. Я думал, кто-то из его ведомства.
— Ты этот вопрос, Дюша, Карповичу задай. Колян сделал умное лицо и со значением произнес:
— Эдуард, вот его протеже это сделал, — и показал пальцем на Васю.
— Вы че давите, че давите? — запыхтел тот. — В натуре, братки, я ж ничего не имею против вас. Работа. Мне ж, значит, жить на что-то надо? Водку тут с вами жрать!
— А ты не жри, а пойди сам постреляй, — посоветовал Боря.
— Вы че, в самом деле? Вы это завязывайте.
Вася набычился.
— Смотри, набычился, — усмехнулся Виктор. — А знаешь, друг ситцевый, а ведь мой новый дубль вполне может твоего уделать. Твой хлипок и зажрался. Давай меняй его, браток. А то…
— Мочить, и все дела, — озвучил приговор Колян.
— Мочить без спроса хозяина — это не по понятиям! Вас самих всех…
— Ты кому это говоришь? — вполголоса, с расстановкой спросил Колян. — Ты хорошо подумал, чудак?
— Ну… — запнулся Вася. — Все равно не по правилам.
— Так давай разрешение, — гнул свое Колян.
— Не дашь — я его просто засажу, с конфискацией имущества и арестом банковских счетов, — спокойно сообщил Боря.
— Ха! Так он же твоего заложит, как заказчика!
— А я своего сам уберу.
— Вы — собаки! Вот вы кто!
— Ну, собаки — не собаки, а я звоню, — Колян поднял трубку. — Але, Отморозок? Привет. Сидишь, расслабляешься? И тебе того же. Заказ для тебя поступил. Да, да, тут один буйную головушку готов сложить. С чего так? А зажился. И это самое, есть мнение — руки, говорят, у него по локоть в крови. Так что — твой клиент. Берешь? Ну, просчитай. Так, а чего так недорого? А, понимаю, скидку даешь. Да ты что? Конкуренты зашевелились? Ну, крутись, крутись. В общем, так, записывай клиента…
— Вот так, Вася, и гибнут киллеры, — Боря потянулся и дружески похлопал обалдевшего Василия по плечу.
Виктор захохотал заразительным громким смехом. И все захохотали: что-то было во всем этом здоровое, правильное и, самое главное, очень веселое.
26 апреля 2000 г. г. Донецк, Славянский Мир
«Жили-были Андерс и Айра, их дочь Христина и ее кот Патриот…»
— Собачий сын!
Христина сняла Патриота с клавиатуры.
— Тоже Мурр выискался! — укоризненно сказала она и поцеловала кота в морду. На мониторе светилась зашифрованная приписка Патриота к ее сочинению.
Христина покрутилась в кресле, решила: «Да будет так», встала и вышла из комнаты. Патриот свернулся калачиком на насиженном месте и сладко заснул.
Праздники — это время, на которое назначают сделать больше, чем возможно успеть, и не делают ничего. Христина спустилась в нижний ярус и отыскала папу на диване в библиотеке. Поцеловав его в щеку, она пошла, уселась на своем любимом подоконнике и оттуда пожаловалась:
— Андерс, мне так лень уроки делать, что я бы чего-нибудь съела.
Папа закрыл книгу, откинул волосы со лба и предложил:
— Поймай мышь.
— Сегодня праздник, Андерс. Лягушки стынут, царевны не едут, сочинение не пишется. Можно я возьму у тебя сигарету?
— В твоем возрасте пора иметь свои, — сказал папа, и в ту же минуту у входной двери заиграл туш.
— Вот и покурили.
Оказалось, по дороге «царевны» заехали в зоопарк, потом в винный погребок, купили двухлитровую бутылку шампанского и теперь с удовольствием потирали руки. Папа, покрытый праздничными поцелуями, понес бутыль в столовую.
Христина увязалась было за ним, но бабушка твердо решила рассказать ей про забавного енота, попутно дав справку о ценах на енотовые шубы.
— Но мама! — возмутилась Айра.
Она расшнуровывала ботинки. Вплетенные в волосы шнуры, амулеты на длинных цепях, талисманы, брелоки и браслеты цеплялись друг за друга и звенели. А она сердилась.
— Сколько, интересно, таких симпатичных енотов пошло бы на шубу? — улыбаясь, спросила Христина.
— Стинни!
— Ах, какая я неаккуратная! — вместо ответа с сожалением проговорила Лю. Она снова порвала перчатку, стягивая ее с пальцев, унизанных кольцами.
В холл вернулся папа и сказал, что уже затемнил окна в столовой и включил телевизор и что там транслируют демонстрации в разных странах мира. Забыв о енотах, все пошли в столовую.
Вокруг стола, над которым свисал куб телевизора с экранами на все четыре стороны, расположились стулья, а на них Лю, Христина, Андерс и Айра. Родинчане вместе со всем просвещенным человечеством праздновали восемнадцатилетие Христофора. Хотя виновник торжества не дожил до своего совершеннолетия семнадцать с половиной лет, 8 марта празднуется главным образом не как день матери-мужчины, а как Христофоров день. Сейчас дикторы интернационального телевидения в который раз рассказывают грустную историю короткой жизни Христофора Экзиста. Он родился 8 марта 1999 года в Нью-Йорке. У молодого врача по имени Иосиф Экзист, который сумел трансплантировать в себя зародыш из тела погибшей в автомобильной катастрофе сестры. Другой отец ребенка так и остался неизвестным. Потом Экзист получил миллион долларов как первый родивший мужчина. И была сенсация. Через полгода маленький Христофор умер, истерзанный врачами и журналистами. А еще через два месяца Экзиста убили какие-то сектантки.
Экзист умер, но дело его живет. В третьем тысячелетии мужчины могут не только вынашивать детей и производить их на свет посредством кесарева сечения, но и зачинать.
Маленький Экзист был назван Христофором в честь Колумба, а уже в его честь дети, рожденные мужчинами, стали называться христофорными младенцами. У Христины тоже был шанс стать христофорным младенцем. Ради этого ее родители и переехали в Родинку, где расположилась лучшая клиника подобного рода. Но переезд этот настолько благотворно повлиял на Айру, что в середине февраля 2000 года она самостоятельно родила Христину, причем самым примитивнейшим способом. После чего все втроем счастливо зажили в вольном городе Родинке. Там их изредка навещала Лю, живущая по всему миру. Прошедшую зиму она провела на небольшом курорте в Восточной Европе и даже чуть не вышла там в очередной раз замуж. Но, как всегда, вовремя распознала «его скаредную сущность».
Валь, о котором непонятно почему вдруг вспомнила Христина, тоже родился в нулевом году в Родинке. Но ему гораздо меньше повезло с родственниками. Сейчас он у своей бабушки в Ретрограде. Там 8 марта считается женским днем. И Валькина кузина Клара Цеткин, наверное, печет торт. Вот она выходит из кухни, вытирая руки о передник, и становится от смущения красной, точно горькая редиска, когда Валь сует ей чертову мимозу. За спиной у Валя улыбается довольная Баба Яга. И хотя Валькину бабушку зовут не Ягой, это дела не меняет.
Христина улыбалась своим мыслям и не слышала, как к ней обращаются, пока папа не подергал ее за рукав.
— Что? — очнулась Христина.
— Расскажи Лю, как ты заработала фингал на семнадцатилетие.
— На штурме Зимнего? Это вышло случайно. Мы дрались, и Валь неосторожно махнул рукой.
— Не умеешь ты рассказывать! — перебила Айра. — Сначала они построили за школой снежный городок, назвали его «Зимний дворец». Потом разделились на две группы и принялись за штурм. Поскольку Стинни состояла в женском батальоне, красноармейцам пришлось подбить ей глаз. Ничего случайного здесь нет. Лезешь в драку — запасайся зеленкой.
— Ничего не поняла, — сказала Лю, — ты рассказываешь о взятии снежного городка. При чем тут красноармейцы?
— Эх вы, это же ролевые игры! Погружение в историю. Эта метода моя ровесница, если не старше, — объяснила Христина.
— Чудесно, — сказала Лю. — Отстояли Зимний?
— Нет. Сдали по всем правилам. Великая Октябрьская Социалистическая революция в очередной раз свершилась. Ура!
— Ты-то чего «ура» кричишь?
— А чего бы и не покричать и не помахать руками, когда после драки уже сто лет прошло?
— Девяносто девять с половиной.
— Прошу прощения. Конечно, девяносто девять и четыре месяца.
— А потом они устроили настоящую Гражданскую войну, — снова заговорила Айра, — в нашем доме была ставка. Стинни у нас была барон Врангель, а Валь, ты подумай, Ворошилов.
— Валь — это твой френд-альтерсекс, Стинни? — поинтересовалась Лю.
— Можно и так сказать. Но лучше азесекс.
— И он красный?
— Коммунист с 1903 года. Член Реввоенсовета 1-й Конной армии. Командующий Царицынским фронтом.
— Превосходно, барон. Как ваши успехи в Гражданской войне?
— Мы проиграли.
— Что же так?
— Это же история, Лю. Согласно учебнику мне пришлось сдать позиции Добровольческой армии на юге. Крымского белого государства не стало.
В кармане жилета у Христины зазвонил телефон. Она прервала свою лекцию и сказала в трубку:
— Христина. Привет. Конечно, помню. Перезвони, пожалуйста, после… Что?
После «что» Христина еще раз извинилась, встала из-за стола и поднялась к себе в комнату.
— Настоящий Врангель твоя внучка, — сказала Айра Лю, — она даже спит с телефоном.
— Смотрите, нападение на процессию беременных мужчин в Гонконге! — закричал Андерс, не отрывая взгляд от телевизора.
Лю и Айра уставились в свои экраны и обменивались репликами типа:
«Ужасно!», «Потрясающе!», «Гонконг — ведь это Китай?», «Нет, уже не Китай», «Но по сути-то Китай», «О-о! Какой кошмар!».
— Перестаньте вы ужасаться, — попросил Андерс.
— Она пинает его в живот! — воскликнула Лю.
— Куда же еще пинать беременного человека? — цинично сказал Андерс.
— И где только их мужья и жены?! — не унималась Айра.
— Зачем беременному мужчине жена? — спросил Андерс.
— Чтобы защищать его от фанатичек.
Картинка на мониторах сменилась, но тема беззащитного беременного мужчины еще продолжала обсуждаться в столовой, когда вернулась Христина. Она тихо села на свое место и, казалось, не слушала разговора, пока вдруг резко не спросила:
— Так по-вашему, выходит, что если мужчина залетит, а женщина не захочет за него замуж, то она подлец?
На секунду все замолчали, а потом Андерс, ответивший за свою жизнь уже не менее чем на миллион дурацких Христининых вопросов, спокойным и лишь слегка менторским тоном сказал:
— Если женщина зачинала, а мужчина на ней не женился, он в большинстве случаев считался подлецом. Так было испокон веку, пока не появились феминистки, не произошла сексуальная революция, не прошла тотальная феминизация населения. Пока мужчины не уравнялись с женщинами социально и биологически. Сейчас существуют матери-одиночки обоих полов. И на жизнь не жалуются. А почему тебя это взволновало?
— Так просто, — неуверенно ответила Христина.
А Лю авторитетно заявила:
— Женщин-подлецов не бывает!
— Бывают, — сказала Айра, — все, что могут мужчины, могут и женщины. Равно как и наоборот.
— Кто же посмеет назвать женщину подлецом? Она же женщина, — удивилась Лю.
— Вещи надо называть своими именами, — уперлась Айра.
Андерс засмеялся. Все посмотрели на него и засмеялись тоже. Даже Христина засмеялась. Хотя на душе у нее было погано и смех получился несколько истеричный. Едва успокоившись, Айра спросила:
— По какому поводу веселимся?
— Вы так активно обсуждаете право женщин быть подлецами, как будто собираетесь включить его в Билль о правах. И как будто это вообще имеет какое-нибудь значение.
— Это имеет концептуальное значение! — заявила Айра. — Если женщина ведет себя как подлец, то пусть она и называется подлецом.
— А не выйти замуж — это подло? — спросил Андерс.
— Для мужчины подло, для женщины — нет, — внесла ясность Лю, посмотрела на часы и сказала: «Ой!»
Все тоже посмотрели на часы и переместились на диван поскорее выпить кофе, чтобы не опоздать в театр «из-за этих подлецов».
После КВНа, в котором было много красивых музыкальных номеров и несколько шуток, Христина поднялась с родственниками на Кофейную башню. Решено было провести там за коктейлями время до фейерверков. Они заняли столик у перил на балконе 3-го этажа и заказали глинтвейн. Нахохлившись, точно воробей на ветке, Христина курила, не снимая перчаток, потихоньку потягивала из бокала и смотрела на быстро вечереющий город во влажной дымке. Она мысленно возвращалась к телефонному разговору во время обеда, и настроение ее портилось. Они договорились встретиться с Анно завтра, но она понятия не имела, что ему скажет. Андерс осторожно потрогал ее за рукав:
— О чем задумалась?
Христина повернулась к нему. На папином лице морщинки пролегли уже у глаз и в уголках губ. Поэтому, даже когда Андерс не улыбался, его лицо хранило память об улыбке. Сказать ему? Он поймет. Он вообще продвинутый. И довольно далеко. Иначе бы не женился на Айре. Ей было двадцать шесть, когда они встретились. Она сочиняла истории в манере Арцыбашева. Андерс тогда еще не был модным оформителем. И случилось это не в Родинке.
Христина с грустью подумала, что нет надежды встретить, пусть даже через десять лет, мужчину, похожего на папу. Да и как его узнать? Папа, когда познакомился с мамой, был похож на обыкновенного небритого неудачника…
В кармане Христины зазвонил телефон.
— Извини, Андерс. Алло! Конечно. Я на Кофейной башне. Да. Вижу. В каком? А, да, все, вижу. — Христина помахала рукой. — Годится. Спускаюсь.
— Господа! — громко сказала Христина, кладя трубку в карман. — Я откатываю вниз, на площадь. Закончите квасить, просигнальте. Авось я к вам причалю на фейерверки.
Христина встала и столкнулась с кудрявой блондинкой, неслышно подошедшей к их столику. «За автографом к Айре?» — подумала Христина. Как хорошо, что ей досталась папина фамилия. Если б досталась мамина, она бы чокнулась, читая ее на ярких глянцевых обложках популярных изданий. Христина ловко обошла поклонницу и, не оборачиваясь, быстро сбежала по ступенькам.
Перейдя шумную площадь, освещенную праздничными гирляндами и их отражениями в лужах, отороченных несвежим, словно жеваным снегом, Христина приветствовала «своих». Клавдия сшила себе кардиган из Андреевского флага и теперь сзади была похожа на мушкетера. Подруги поцеловались. Да, определенно, спереди ей не хватало усов. Сколько раз они сражались и умирали плечом к плечу! На последней войне Клавдия была генералом Антоном Ивановичем Деникиным. И она познакомила Христину с Анно… Но сейчас об этом ни слова. Христина еще сама не решила, как относиться к тому, что сказал Анно. Значит, любой совет, любая жалость или осуждение сейчас могут сбить ее с толку. Значит — молчать и ничем себя не выдать. Скандал, наверное, все равно будет, даже если (дай-то бог!) Анно блефует. Но это будет потом. Что-что, а неприятности не следует торопить.
Как всякий человек, мучимый тайной мыслью, Христина то вдруг становилась рассеянна, то излишне возбуждена. Но никто на это не обращал внимания, пока болтались по площади, и потом, когда спустились в бар. Лешик предложил Христине партию в бильярд. Играли на пиво. Он выиграл. Христина беспорядочно рылась в карманах в поисках карточки. Лешик прощупывал ее рентгеновским взглядом. Потом подошел почти вплотную и сказал тихо: «Еще партию. Отыграешься». Христина кивнула. Они снова взяли в руки кии и хищно кружили вокруг стола. Лешик — при этом рисуясь и немного нервно. Христина сосредоточенно.
— Предлагаю попутно еще одну игру, — с наигранной небрежностью сказал Лешик.
Христина пожала плечом, и он продолжал:
— Кто отдает ход, отвечает на вопрос.
— На какой вопрос? — осторожно уточнила Христина.
— Вопросы здесь задаю я. Согласна?
— Согласна. Ты слоховался, игрок. Скажи-ка, ты не родственник Онегину?
— Я однофамилец Огиньскому, которого, кстати, звали не Полонезом. А Онегинским меня прозвали за то, что «легко мазурку танцевал и кланялся непринужденно». Ты не находишь, что я «умен и очень мил»?
— Спросишь об этом, когда я промахнусь, — ответила Христина, лихо отправляя шар от борта.
— Это не вопрос, а так…
— Раз «так», то нахожу тебя милым, умным и интересным. Но учти, это не признание, а дань вежливости. И еще, про Онегина тоже было «так».
— Ах, так! Тогда спроси меня о чем-нибудь по правде. Христина намелила кий, наклонилась над столом, прищурилась и, загнав шар в лузу, спросила как бы между прочим:
— Скажи, ты женился бы на девушке, которая ждала бы от тебя ребенка?
— У тебя что, неприятности с красным комиссаром? — мгновенно отозвался Лешик.
— Это тебя не касается. Отвечай, пожалуйста, на вопрос.
— Как на него ответишь? На тебе бы женился.
— А не на мне? На ком-нибудь другом, кто бы тебе, в общем, даже и не нравился? Так, случайная связь, минутная слабость, морок. Да мало ли. Ты бы женился?
— Ты что, Марсова, с Марса свалилась? Кто сейчас на минутной слабости женится!
— Лешик, марс — это площадка наверху мачты. Какой-то предок мой был марсовым матросом. Он поднимал и опускал паруса. У него, наверное, был хриплый голос, обветренное лицо и сильные руки. И женщина в каждом порту. Вполне возможно также, что разок-другой он падал с марса, иначе как бы его угораздило жениться?
Лешик засмеялся:
— Теперь двадцать первый век на дворе. И нейрохирургия, и вся медицина в целом достигли такого уровня, что никакое падение не может уже заставить девушку выйти замуж.
Они балагурили, полуприсев на край бильярдного стола, и совсем забыли об игре. Зазвонил телефон.
— Христина, — сказала Христина в трубку. — Нет еще. Глупости. Ладно, — она кивнула Лешику: — Идем! Клавдия велела не марьяжить тебя. Я куплю пива.
— Нет, пива куплю я, — уверенно сказал Лешик, ставя кий на место, — если бы мы закончили партию, ты бы выиграла. Исходя из счета.
— Во-первых, мы не считали, во-вторых, не закончили. Я ставлю пиво за свой первый проигрыш.
— Давай в складчину.
— К черту компромиссы! Я проиграла — я плачу. Они вместе подошли к стойке, уселись, и Христина заплатила за пиво для всех.
— Ты уже написала сочинение? — спросила она у Клавдии.
— Сказку про себя и свою семью? Написала.
— Расскажешь?
— Если хочешь.
Клавдия оглядела друзей. На нее смотрели одобрительно, глумливо или не смотрели вовсе. Она начала довольно небрежным тоном:
— Я взяла сюжет из кино. Помнишь, осенью мы смотрели ремейк «Назад в будущее»? Так вот, я начала с того, как проснулась в праздничный день рано утром, решила сделать уроки, чтобы вечером отдыхать, ни о чем не заботясь, и с этой мыслью уснула снова. И мне приснилось, что я лечу над Атлантикой в одном самолете со своими родителями. Дело происходит лет двадцать назад. Я знакомлюсь с ними, представляюсь ворожеей и прорицательницей. Для начала вкратце рассказываю им их прошлое. Потом разглядываю линии на их ладонях. Делаю вид, что сама потрясена, когда произношу: «Да вы созданы друг для друга!» Наконец пророчу скорое рождение Христофора, их переезд в Родинку, новый город о котором они тогда, понятно, еще и слыхом не слыхивали. И на прощание скромно прошу назвать их дочь Клавдией, в мою честь, если мои предсказания сбудутся. С тем просыпаюсь; Вообще, весело получилось.
— Интересно. Значит, твои родители познакомились в самолете?
— А почему ты у меня не спросишь, где познакомились мои родители? — хитро подмигивая обоими глазами, влез в разговор Дон-Педро.
— Потому что твои папочки наверняка подружились в «Голубой устрице», — усмехнулась в ответ Христина, — все же знают, что ты христофорный. И сочинение ты, наверно, назвал не иначе как «Голубая мечта сбылась».
— Сочинение я назвал «Трое в лодке, не считая женщин», — засмеялся Дон-Педро и часто замигал глазами.
— А ты написала? — обратилась Христина к коротко стриженной ясноглазой девушке, которую после того, как она стреляла в Ленина, стали звать Каплан.
Каплан ответила, что написала, будто она принцесса, дочь злой ведьмы.
— Нагородила такую волшебную сказку, что Гайдар ногу сломит. Потому что на самом деле папа Яша женился на маме из-за того, что я должна была родиться. Пару лет они помучились, да развелись. Что тут писать?
Христина внимательно посмотрела на Каплан, а Лешик на Христину.
— Вы с ним видитесь?
— Мама запретила. Но мы связались через Интернет года три назад. Он даже за меня математику решал. Даром что размазня — голова умнющая!
— Лешик, а ты расскажешь о своем опусе? — ответила в конце концов на пристальный взгляд Христина.
— У вас было достаточно времени наговориться, — вмешалась Клавдия. — Ясно, что ты, милая, ничего не написала и ищешь, у кого украсть идею. Не выгорит, однако.
— Брось! Я написала уже «жили-были». Полдела сделано. Вернусь домой — закончу. Расскажу романтическую историю о том, как мама, вся в черном, курила на мосту и сплевывала через перила. Папа подошел, встал рядом. У мамы были в руках желтые цветы, а с папой черный пудель. Или наоборот. А может, цветов не было и пудель был не черный. Это неважно. Важно, что они поженились и переехали в Родинку. И в Родинке все у них стало хорошо. А про хорошо сказки не пишут. Герой непременно должен вляпаться в какую-нибудь дрянь, чтобы стать сказочным. Никак не могу представить себя в образе сказочной героини. На кого я похожа?
— На Дюймовочку, — сказал Лешик. — Все подряд хотели на ней жениться, а она втихаря откормила огромную птицу и сделала им нос.
Присоединяясь к дружному смеху, у Клавдии на поясе запищал брелок.
— Дай-ка свой телефончик, — сказала она Христине. Христина протянула Клавдии трубку, и та позвонила.
Анно. Вернее, она сначала позвонила, сказала, мол, приходи, мы в «Шарашке», пьем пиво за стойкой, а только потом, отдавая трубку, заявила Христине, что сейчас придет Анно. Трубка снова зазвонила, как только Клавдия выпустила ее из рук.
— Христина! — сказала Христина. — Да… Да… Да… Сейчас. — И положила трубку снова в карман.
— Родители ждут меня, — сказала она торопливо. — Я обещала… Потом у нас гости. Извините, но… — Христина повысила голос, чтобы слышали все: — Мне надо идти! Всем пока!
— Тебя подбросить? — спросил Лешик.
— Здесь недалеко.
— Но все-таки!
Они встали и пошли к выходу. Клавдия крикнула вслед: «Возвращайся, Лешик!» На улице Христина попросила аспирин.
— Что с тобой?
— Ничего. Просто я весь день сегодня пью. Голова разболелась. Едем?
— Едем.
Усевшись за руль, Лешик достал из аптечки аспирин, а из бара воду.
Христина выпила. Машина тронулась.
— Что с тобой? — снова спросил Лешик, припарковавшись у бокового входа на Кофейную башню.
— Не беспокойся обо мне, Лешик, не надо. Если что-нибудь случится, ты узнаешь. Только не сегодня. Потом.
Христина уже открыла дверцу, но Лешик взял ее за руку:
— Твои еще не спустились.
— Не твоя забота. Спасибо за аспирин. Тебе пора.
Христина вышла, с силой толкнула бесшумную дверцу и помахала с тротуара рукой. Машина сдала назад и свернула в проулок. Оставшись одна, Христина снова закурила, достала трубку и позвонила папе.
— Алло, Андерс, это Христина. Я не приду. Знал? Но на ужин я тоже не приду. Вот и славно. Вы еще на башне? Хорошо. Целуй лягушек в холодные щеки. Потом расскажу. Я вас тоже. Счастливо!
Христина курила, стоя на краю тротуара. Ее немного штормило, немного тошнило, немного ломило в виске, а она смотрела на темное небо. Вот-вот должны были вспыхнуть фейерверки. Христина ждала.
— Здравствуйте! — услышала она сзади высокий женский голос, обернулась и оказалась лицом к лицу с блондинкой, которую раньше приняла за поклонницу Айры.
— Вы ведь Христина? А я Александра — сестра Анно.
Над головой сестры Анно распустились в темном небе призрачные цветы фейерверков. Девушка в быстро увядающем звездном венке взглянула вверх и предложила:
— Спустимся в Городской сад?
Христина кивнула. В горле только судорога и горечь. Она даже не поздоровалась. Сестра Анно в ореоле огней представилась Христине Ангелом Мщения: строгий профиль, большие, прозрачные, как стекло, глаза, длинные светлые кудри. Возмездие за тот вечер, когда суховатый Анно смотрел на Христину через отблескивающие стекла очков, пока рассказывал об эмиграции.
А потом снял очки, близоруко поморщился, потер пальцами переносицу. Христине вдруг стало до боли жалко всех разбросанных на восток и на запад неприкаянных, ненужных людей. Так жалко…
Чугунные птицы на невысокой решетке сада. Несколько комочков снега на земле у ворот, Шахматные дорожки. Низкие скамейки на тяжелых чугунных ногах. Нагие темные деревья. И чернильное небо, по краям замысловато исчерченное ветвями. Фейерверк закончился. Две зябкие фигуры в холодных влажных сумерках дошли до половины пути.
Сначала блондинка говорила через паузы, подбирая слова. Теперь ее речь льется как заученная.
— Вы знаете, — говорит она, — как сложны и опасны мужские аборты. Анно едва исполнилось восемнадцать. Он все рассказывает мне, как старшей, но на этот раз мне пришлось на него нажать. Я сказала, что он обязан со мной посоветоваться. Ведь спросить совета — значит проявить доверие. Он просил меня не вмешиваться, но я не могу сидеть сложа руки. Мое мнение на этот счет таково… — Блондинка повернулась к Христине: — Я потом выслушаю и ваше мнение тоже, но сначала дайте мне закончить.
Христина в очередной раз угрюмо кивнула. Она и не собиралась перебивать сестру Анно. И свое мнение высказывать тоже не хотела. Сначала она вообще думала, что они с Анно разберутся вдвоем, и если будут умны, то никто ничего даже не заподозрит. Несмотря на то что до сих пор они умны не были. Но когда его сестра предложила встретиться, все рухнуло. Что толку делиться мнениями и выяснять, кто прав, кто виноват, когда… «Прощай, Валь», — с грустью подумала Христина.
— Мое мнение на этот счет таково, — продолжала тем временем сестра Анно, — вы, как честная девушка, должны выйти за него замуж.
«А почему это я — честная девушка?» — хотела спросить Христина, но вместо этого неуверенно, тихо сказала:
— Я еще не окончила школу.
— Я думала об этом, — спокойно возразила сестра Анно и почему-то вдруг перешла на «ты». — Школу ты окончишь летом. Тогда же назначим свадьбу. А пока достаточно будет помолвки.
— Не надо за меня думать, — попросила Христина.
— В смысле? Ты хочешь сказать, что не выйдешь за Анно?
— Я еще не решила.
— А что ты решила? Поматросить и бросить? — грубо сорвалась блондинка и из Ангела Мщения превратилась в наемного мстителя.
На длинной аллее под потускневшим небом без звезд их было только двое. И одна за другую уже все решила. Христине стало страшно. Как пловец в штормовом море, она запретила себе бояться и заговорила. Звук ее голоса от волнения хрипел и срывался.
— Анно красивый, молодой… Он на любой может жениться… Но он еще школьник. Вы живете с родителями? Я тоже. Мы никогда не платили за свет и за телефон, не умеем готовить, я… Какая из меня жена? Он будет счастливее без меня. В Родинке лучшие гинекологические клиники. И мои родители…
— Перестаньте! — эхо разнеслось по парку, уснувшие птицы проснулись и, хлопая крыльями, сорвались с веток.
— Что? — жалобно прошептала Христина.
— Перестаньте! — уже тише повторила сестра Анно. — Он оставит ребенка. Это решено. Пусть это будет только его ребенок.
— Я не буду отказываться от отцовства, — промямлила Христина.
— А о чем вы только что говорили? О плате за телефон и о счастье? Анно носит вашего ребенка. И все ваши отговорки звучат низко. Да, он сумеет быть счастлив и без вас, но вас это не оправдывает. Вы поступаете не по-женски. Да и не по-мужски. Не по-человечески. Подло как-то. Но если вы этого не понимаете, то надо ли и объяснять?!
— Значит, только брак? Без компромиссов? — с отчаянием заговорила Христина.
— Aut Caesar, aut nihil…
— Можете умствовать, если хотите. Если вам легче спрятаться за чужими фразами.
«Начинается блошиный цирк, — с сожалением подумала Христина. — Уж если ты праведный Ангел Мщения, то не грызи по мелочам. У тебя же Огненный меч в руках! Не можешь подобрать ко мне отмычку? То ты надменно вежлива, то груба. То сверкаешь очами, как Эвменида, то кусаешь, как блоха. Эх ты, комедиантка!» Испуг совсем прошел. Осталась только тоска.
Они миновали темную аллею и вышли к реке. Вдоль набережной горели фонари, и тени от двух фигур то вырастали у них из-под ног, то скукоживались, таяли и вдруг оказывались позади. Тени метались. Наверное, спорили о белокуром Анно. О высоком бледном юноше с голубыми близорукими глазами, который сейчас пьет пиво в «Шарашке». Может быть, играет с Лешиком на бильярде. А может, сидит за стойкой рядом с Клавдией, расстегнув длинную шинель и поблескивая стеклами очков. Сидит на месте Христины. Знает ли он, что сестра уже все за него решила? Знает ли он, что сказать завтра Христине, или только хочет спросить: «Что теперь?»
— Я замерзла, — сказала Христина.
Блондинка ничего не ответила, только прибавила шагу. Очень скоро, поднявшись по длинной, широкой лестнице, они снова оказались в потоке жизни.
— По кофе? — робко предложила Христина.
— Без меня, — ответила сестра Анно. — Мне больше не о чем с вами разговаривать. — Она отвернулась и ушла. Просто смешалась с толпой.
Христина толкнула дверь, увидев за стеклом стойку, подошла к ней, не вынимая рук из карманов, сказала: «Грог!»
Зачем только эта девушка, Александра, сразу накинулась? И как она могла говорить, что выслушает мое мнение, когда ее от всех моих слов кидало в ярость? Получается, говори то, что думаешь, но думай, как я. Ночь, путь до реки, шахматный тротуар, кабак какой-то… Что мне это напоминает? Где это было? Что это была за блондинка? И вот еще: чем это в тот раз кончилось? Все уже когда-то с кем-то было и чем-то кончилось. Кончится и в этот раз. Почему я не сказала ей о Вале? Сказала бы, что у меня есть другой… И не сказала бы, что как только он все узнает, его у меня не будет? Бедный Валь. Я уже сняла тебя с баланса. (Христина пила грог, согревалась, и мысли ее становились спокойнее.) Надеюсь, ты обидишься достаточно сильно, чтобы не сделать мне сцены. Какая пошлая история: она его соблазнила и не вышла замуж. Просто романс! Ах, на окраине городка жил бледный юноша с прозрачными глазами. Дитя душой, дитя годами, невинен был и чист. Но встретилась она. (Душещипательный проигрыш.) Она пила коньяк, курила и смеялась, она в него влюбленной притворялась. Но то была коварная игра. (Трагичный аккорд.) В ненастный вечер тот они в лесу гуляли. Предчувствие томило грудь его. И не напрасно: бросив одного, она с другим ушла. (Снова проигрыш.) Идут года. Ребенок подрастает. Но, ах, увы, он матери не знает! (Трагичный аккорд, а лучше даже два.) Не знает и отца… Он умер от тоски. О, пусть злодейку небо покарает!
— Еще грогу, — сказала Христина бармену, развеселившись от собственного экспромта.
Люди не меняются. Пусть они научились за час облетать земной шар. Пусть пультом домашнего управления они могут стирать, убирать, готовить, гладить, не вставая из кресла. Пусть они могут даже отправиться при этом в джунгли, всего только надев очки и наушники аудиовизуальной системы. Пусть они меняют климат планеты, свой облик и пол, плодятся любыми способами… Все равно. Они сидят в стенах собственных страхов и условностей, как древние египтяне. Что хорошего, в сущности, они придумали, кроме Бога и презумпции невиновности? Но Бог наплевал на них. А они сами наплевали на презумпцию. Все это тривиальные мысли. Да и при чем тут презумпция? Она свою вину признает без доказательств.
Христина с кисло-сладкой усмешкой посмотрела на бармена. Он давно уже втихомолку поглядывал на нее. Она кивнула: «Что?» Бармен на мгновение изобразил ртом улыбку и мотнул головой. Христина приподняла брови. Мол, как хочешь. Тогда бармен передумал, подошел и признался, наклонившись над стойкой:
— Я давно за вами смотрю.
— Вы детектив? Психолог? Или нравлюсь?
— Нравитесь. Я поэт. Я смотрел, как меняется ваше лицо. Завораживает.
— Напишете с меня «Незнакомку»?
— Предпочту познакомиться, — улыбнулся бармен.
— Все поэты таковы!
— Не все. Только плохие. Еще грогу?
— Конечно. Хотя я уже захмелела. Впрочем, я захмелела с утра. С тех пор не могу ни протрезветь, ни напиться.
— Хотели бы напиться?
— Меня и без того блевать тянет, — призналась Христина.
Бармена слегка передернуло. Но он быстро справился и затянул профессионально, речитативом:
— Рекомендую закусить. Сосиски: свиные, куриные, рыбные, вегетарианские; в тесте, жареные, вареные, в горшочках, с грибами, с луком, с хреном…
— Ладно, — прервала Христина, — давай этот чертов луковый хрен и сосиску, с каким хочешь запахом, а лучше и без запаха вовсе. Кстати, из чего вы варите кофе? Из цикория или из жареной морковки?
— Я так сварю, что вы от настоящего не отличите, — резво заявил бармен и скромно добавил: — Я умею.
Он отвернулся и стал колдовать у бар-компьютера. Христина улыбалась безмятежной хмельной улыбкой. Щеки ее горели. Она думала: как странно, бывают дни длиннее года или даже нескольких лет. В эти дни все меняется. Встает с ног на голову. Голова больше не болела. В баре играла музыка. И все казалось ерундой. Как можно всерьез думать об этих чертовых блондинах? Обсуждать брак, не произнося ни слова не то что о любви, но даже о симпатии. От денег сестрица отказалась так оскорбленно, что всех птиц в парке перебудила. Потом дергалась всю дорогу, срывалась, ушла не простившись. И таким способом она набивается в золовки? Вряд ли. Что же она тогда хотела? Зачем этот брак без любви, без расчета? Из-за ребенка.
Но как можно позволить одному нерожденному маленькому человечку испортить жизнь двум большим живым людям? Или я рассуждаю не по-женски?
Вернулся бармен.
— Ваш кофе, мэм. Меня вообще-то зовут Христофор.
— А-а-а! Очень польщена знакомством. А я — Мария Магдалина.
— Ваш ужин, Магдалина. Меня на самом деле зовут Христофором.
— Меня тоже никогда не зовут без дела, — сказала Христина, расчленила вилкой сосиску и принялась возить ее в хрене.
Помолчали.
— Почитайте свои стихи.
— Ни за что. Я плохой поэт — никому своих стихов не читаю.
— Ни за что? Готова поспорить, что мы сторгуемся.
— Поцелуй за строчку, — по-деловому предложил бармен.
— Сомневаюсь, что вы станете со мной целоваться после того, как я попробовала вашей стряпни, — невозмутимо ответила Христина, отправляя кусок сосиски в рот.
Бармен проследил путь вилки. Посмотрел на месиво неопределенного цвета, припахивающее уксусной кислинкой. На жующий рот. И с сожалением проговорил:
— В другой раз…
— Другого раза не будет! — Не очень-то учтиво, но очень уверенно заявила Христина и вдруг перестала жевать. — Слышишь? Что это?
— Гром как будто… — недоуменно предположил бармен.
Темное небо за стеклянными дверями на мгновение озарилось электрическим синим светом.
— Гроза в марте, — без интонации констатировала Христина и отпила кофе. — Будет снег или дождь?
— Осадки, — зло сказал бармен. — Как вместо мужчин и женщин у нас есть некое народонаселение, во множественном числе — потребители, в единственном — электорат. То же самое и с осадками.
— Да, — задумчиво отозвалась Христина, — а ведь я про кару небесную как будто в шутку подумала.
— На кого кара?
— На меня, — Христина посмотрела ему прямо в глаза, в упор. — Грехи молодости знаешь, что такое?
Глаза бармена стали испуганными, недоверчивыми, и он их потупил. Потом заговорил, непонятно, обращаясь к ней или в пустоту:
— Все и вся притворяются не собой. Кофе из морковки. Кофеин в капсулах отдельно. Пиво безалкогольное, зато кока-кола от трех до двадцати градусов. Искусственное оплодотворение. Синтетическая кровь любой группы, на розлив… — бармен взглянул на Христину испытующе и продолжал, обращаясь теперь именно к ней: — Эта стойка с позолотой, как ты понимаешь, из металлопластика. Ничто не хочет оставаться собой.
— Да ты и впрямь поэт! — вместо ожидаемого признания похвалила Христина.
— Я соврал, — сердито сказал бармен. — Я не пишу стихов.
— Это неважно. Не все же поэты пишут стихи, — утешила Христина, доставая запищавшую в кармане трубку.
— Христина. А который час? Догадываюсь, что не рано. Конечно, зайду. Как будто нет. До скорого, Андерс.
— Тебя кто-то ждет?
— У Патриота консервы кончились.
— Ты его так называешь?
— Нравишься ты мне, Христофор! Кого его?
— Нравишься — это значит нравишь себя. Я действительно хочу себя тебе понравить. Получается?
— Не знаю.
Снова раздался гром. И небо, в который раз за этот день, озарилось сначала с одной стороны, потом с другой. Гроза взяла Родинку в кольцо. Христина торопливо допила кофе. Встала, застегнула куртку. Махнула рукой Христофору.
— Ты промокнешь, — сказал он.
— Как промокну, так и высохну, — бросила она и пошла к выходу.
— Магдалина! Христина обернулась.
— Возьми меня с собой.
«Только тебя мне еще не хватало для коллекции», — грустно подумала Христина, а вслух сказала:
— Прости, Христофор, но зачем ты мне?
И решительно вышла, хлопнув дверью пустого бара. За порогом подумала, что жестоко это, пожалела, оглянулась. На стеклянных дверях прочла: «Кофейная „Валгалла“». Прочла и пошла прочь. Не стала возвращаться.
Было темно и тепло. Наверное, плюс пять по Цельсию. Осадки весьма походили на дождь. Христина шла по шершавой, впитывающей воду плитке. Широким шагом, заложив руки в карманы. Мимо домов, покрытых дождевыми потеками, как холодным потом. Домов, вырастающих из темноты при вспышках молнии, а потом на мгновение пропадающих вовсе. Кроме слабо светящихся витрин. Сколько Христина себя помнит, ни один маркет никогда не закрывался на ночь. Даже паршивая лавка скобяных товаров. Впрочем, Христина шла к центру, и витрины по обе стороны дороги сияли все ярче, становились все больше. На одной из них пушистые разноцветные котята карабкались на крупного кота с пошлой мордой. Надпись внизу гласила: «С 8 марта, папочка!»
Христина толкнула высокую дверь. Дверь мяукнула. Мимо стеллажа с бесплатными рекламными образцами. Мимо Китайской стены консервных банок. Мимо книжных стендов, стендов с игрушками и с кошачьей одеждой. Христина подошла к прилавку. Длинному и белому, как лыжная трасса. Навстречу ей с другой стороны из кресла встал селлер. На селлере полосатая куртка и такая же шапочка с ушками. Этот пухленький розовощекий котик показался Христине ребенком, наряженным к рождественской елке.
— Ливер нарезной в вакууме, — попросила Христина, — и две банки кошачьей амброзии.
Когда селлер заговорил, Христина подумала, что ошиблась. Что это никакой не ребенок, а скорее травести.
— Ливер есть «с кровью» и есть «нежнейший», вам какой?
— Только без крови, — кисло поморщилась Христина.
Интеллигентный Патриот похож на хищника не больше беззубого очкарика, шамкающего паровую котлетку. Христина даже вполне допускала, что при виде мыши (не компьютерной, а настоящей) Патриот упал бы в обморок.
— А «амброзию» для какого возраста? — спросил селлер, грациозно приподнявшись на цыпочках и шаря по полке большой рукой.
«Нет, — подумала Христина, — это не травести, а, верно, „голубчик“».
— «Амброзию» из рыбных костей, — сказала она громко.
Теперь селлер поморщился и поправил:
— «Золотая рыбка».
— Конечно. Конечно, «Золотая рыбка», как же еще! — поспешно подтвердила Христина.
Селлер сложил покупки в огромный пакет и передал его через прилавок в комплекте с дежурной улыбкой.
— Возьмите, пожалуйста, на выходе одноразовый клозет.
Христина тоже улыбнулась: «Спасибо» — и пошла по бесконечно длинной полосатой же дорожке к выходу. Не останавливаясь, глядя под ноги. Дверь за нею мяукнула.
Дождь еще не кончился, но последние гуляющие все как один шли без зонтиков. Чем ближе к центру, тем сильнее чувствовался праздник. Огни, музыка, смех. Христина вошла в дом через парадное, с улицы. На крыльце целовалась какая-то парочка. Одна из девушек обернулась к ней спросить, который час. Христина неопределенно ответила, что, наверное, уже за полночь. Девушка вернулась к своему занятию, а Христина взялась за ручку двери, была опознана «центральным домашним» и впущена внутрь. Поднимаясь по квадратной спирали лестницы, она расстегнула куртку, достала пульт домашнего управления и послала сигнал: «Пришла. X.».
Андерс ждал в холле, подпирая плечом косяк. Патриот сидел у его ног. В квартире было тихо, только где-то далеко, за множеством приоткрытых дверей, едва уловимо, монотонно шумел какой-то прибор.
— Что это? — спросила Христина, отдав папе пакет и переобуваясь.
— Айра греет у тебя воздух. Ты оставила окно открытым.
Христина улыбнулась.
— Осталось что-нибудь вкусненькое?
— Мы и половины не съели. Но ты же сказала, что не голодна.
— И не сыта. Я надкусила сосиску. А это так же бесполезно, как и безвредно.
— Тогда вооружайся, идем на сафари в холодильник. Тебе, кстати, Модест звонил.
Андерс развернулся и пошел первым, за ним прихвостился Патриот, последней брела Христина. Она окликнула папу:
— Андерс…
— М-м-м? — спросил он через плечо.
— Сейчас я как-то особенно тебя люблю.
— Спасибо. А что произошло?
— Может быть, я выйду замуж.
— Потрясно. За Валя?
— Нет. Будет скандал. Валь назовет меня белогвардейской сволочью и останется праведным, но одиноким. Так ему и надо.
— Тебе не жалко?
— Нет.
— А за кого замуж?
— Я не знаю, кто он такой. Его зовут Анно.
— Зачем тебе?
— Он ждет от меня ребенка.
— Ясно, — сказал Андерс, на минуту задумался, потом спросил: — Ну и что?
Христина пожала плечом: мол, понятия не имею «что», но…
— А ты сможешь его полюбить?
— Андерс… Я не уверена, что смогу сделать вид, что…
— Я о ребенке.
— А-а… — неопределенно протянула Христина и ничего больше не добавила.
— Мы могли бы поговорить. Я, ты, Айра, Лю, Анно, его родители.
— Ересь все это! Я сама приму решение. И когда я это сделаю, мне станет плевать на всех родителей в мире, прости за откровенность. Я всех вас очень люблю. Но это моя жизнь. И она не тема для круглого стола.
— Пусть, — согласился Андерс. — В любом случае я на твоей стороне.
— Спасибо, папа, я знаю.
Они вошли в кухню и стали копаться в холодильнике. Папа держал поднос, а Христина складывала на него все, на что глаза глядели. Кое-что пришлось греть. Но в итоге и горячее и холодное было свалено на одной тарелке.
Огромный кусок воздушного торта, опасно накренившись, подрагивал на другой. Черная бутылка с бальзамом задевала о рюмку, и та отзывалась слабым звоном. Христина поднималась к себе. Папа сказал, что его можно найти в кабинете, если понадобится. Никто в их доме не ложился спать раньше двух ночи. Даже Лю до двух спала в кружевных юбках, в кольцах и серьгах, обложившись раскрытыми журналами и бутербродами. В два она просыпалась, выключала телевизор, переодевалась в ночную рубаху и укладывалась в постель. Христина прошла мимо ее комнаты, мимо неплотно закрытых дверей малой гостиной и пнула свою дверь. Айра сказала на вдохе:
«Аа-х!»
— Не пугайся, ма, это я.
— Привет, ангелочек, где тебя черти носили?
— Только не говори, что ты переживала.
— О чем?
— О чем, ком. Предложный падеж. Как прошел ужин?
— Строго по сценарию. Ты расстроена? Христина поставила наконец поднос на стол, рядом с клавиатурой, и некоторое время стояла молча, опустив голову и руки. Потом очнулась, пожала плечом. Айра подошла сзади, погладила ее по волосам, сказала, что все образуется или что все будет хорошо, Христина не расслышала. Она в этот момент внезапно осознала, что никогда уже ничего хорошо не будет. Что этот рай, в который она пришла, как к себе домой, уже не существует. И это тем ужаснее, что снаружи все кажется как прежде. Как свет звезды, которая погасла.
— Мам, выпьешь со мной?
Айра посмотрела в лицо дочери и сказала, что выпьет. Она вышла в малую гостиную за рюмкой, вернулась, выключила кондиционеры. Христина разлила бальзам. Обе дегустировали стоя. В полной тишине. Айра не выдержала и сказала:
— Модест звонил. Поздравил нас с 8 марта. Тебя, меня и Лю с женским праздником.
— Вот как!
Христина плюхнулась в кресло, положила руки на клавиатуру, вышла в Интернет. На мониторе возникла физиономия дяди Модеста. С неизменным уже много лет глумливым и самодовольным выражением. Сейчас он был на сафари в Африке. Загорел, как негр. Светлая рубашка без рукавов теперь особенно ему шла. Христина выслушала оставленное «до востребования» поздравление и чертыхнулась. Дядя Модест на экране вмиг поменял рубашку.
— Вот уж не думал на тебя наткнуться! — сказал он в живой связи. — Как поживаешь, кочерыжка?
— Я убью тебя! — весело ответила Христина.
— Я сам кого хочешь убью, — сказал дядюшка, затягиваясь сигарой.
На подлокотник Христининого кресла уселась Айра. Они с Модестом поприветствовали друг друга: «Привет, бродяга», — «Здорово, Рыжая». К Христине против ожиданий и против воли вернулась бодрость духа. Она Неожиданно для себя бесшабашно заявила дядюшке, что от нее тут «залетел» один кретин. И его сестра теперь хочет, чтобы она, Христина, вышла за него, кретина, замуж Айра засмеялась. То ли не поверила, то ли не поняла.
— Пошли их в задницу с наилучшими пожеланиями, — сказал Модест.
— Тебе легко говорить. Твоих детей сосчитать — пальцев не хватит.
— Хватит, если считать сотнями. Но я всегда точно знаю, в каком направлении эту армию отправить. Делюсь секретом бесплатно. По-родственному.
— Чему ребенка учишь, старый кот!
— Я? Кочерыжка, разве я тебя научил мальчиков портить?
— Дядя Модест, этот мальчик старше меня и выше ростом. К тому же какой он, к черту, мальчик, если он беременный!
— Развели педофилию у себя в Родинке, а сами даже толком в задницу послать не умеете.
— Модест! — с деланой строгостью одернула Айра. — Сейчас ты убедишься в обратном.
Она посмотрела на Христину.
— Это правда, солнышко? Кто он? Это не Валь?
— Так ты не в курсе?! — закричал дядюшка на весь Интернет.
— Теперь уже в курсе, — важно сказала Айра. — Какой срок?
Христина задумалась.
— Около месяца, наверное.
— Дело поправимое.
— В том-то и штука, что нет.
— Пнуть его в живот — будет поправимое, — посоветовал дядя Модест.
— Живодер! — ужаснулась Айра и посмотрела укоризненно.
— Тогда как хотите. Брак — дело добровольное. Хочешь — вступай, не хочешь — расстреляем. Но если что, звоните. Я вашему эмбриону беременному и всему его семейству сделаю аборт без хирургического вмешательства, даже по телефону. Поздравляю вас, отцы-командиры, с днем матери-мужчины. Адью.
— Адью… — сказали обе в голос монотонно-синему экрану.
Модест исчез, но молчанию, которое царствовало здесь до него, уже не было места в комнате. Айра потянулась за бутылкой и еще раз наполнила рюмки.
Они сидели в одном кресле, ели из одной тарелки, пили и лениво переговаривались.
— Стинни, а ведь мужчины так легко не беременеют, как женщины.
— Думаешь, блефует?
— Не знаю. А может, он специально «залетел»?
— Зачем?
— Ну, может быть, он тебя любит. Он тебе не говорил?
Христина замотала головой:
— Нет. Я не думаю, чтобы он меня любил. Разве он тогда стал бы меня мучить? Я не знаю, зачем я ему. Правда, не знаю…
Все уже спят. Патриот сидит в кресле и завороженно смотрит на монитор. Там по-прежнему светятся слова недописанного сочинения, о том, что когда-то «жили-были Андерс и Айра, их дочь Христина и ее кот Патриот»…
Июнь-август 1998
— Маша, отдай ружье, — сказал он, постаравшись, чтобы прозвучало как надо: твердо, уверенно, но не нагло.
— Ты сошел с ума, Бессонов? — поинтересовалась Манька. Она всегда называла мужа по фамилии. — Зачем тебе, интересно, ружье?
Он не сходил с ума — сейчас, по крайней мере. С ума он сошел два месяца назад, когда собрал вертикалку, вложил в оба ствола патроны с картечью и уверенной походкой вышел из дома. Ладно хоть далеко не ушел, у подъезда встретил приятелей — Толика Збруева, Карбофосыча, еще кого-то, — всего человек шесть-семь. На их недоуменные вопросы ответил прямо и честно: сейчас, мол, пойдет в двенадцатый дом, в квартиру двадцать девять, и застрелит Маньку, а потом капитана Тарасевича. Или сначала Тарасевича, а потом Маньку, — что, если верить науке арифметике, общей суммы никак не изменит. Сказал на удивление трезвым голосом, хотя выпил перед этим все, что нашлось в доме, а Бессонов был мужиком запасливым. Толик попытался было перевести в шутку и предложил тяпнуть перед таким событием еще по стаканчику, а сам потянулся к ружью — цепко, не шутливо. Бессонов молча шагнул вперед — и, наверное, дружок разглядел что-то нехорошее на его лице или в глазах, потому что отшатнулся испуганно. А может, просто увидел, что указательный палец Бессонова просунут в скобу, а стволы вроде и случайно, вроде и неприцельно, но смотрят прямо в живот Толику…
Потом не было ничего.
Утром Бессонов не то проснулся, не то очнулся у себя в квартире. Маньки дома не оказалось, зато обнаружилась здоровущая шишка на раскалывающейся с похмелья голове. Дружки утверждали: стоял вроде твердо, говорил уверенно, — и вдруг рухнул, как подкошенный, угодив затылком по обледеневшей ступеньке подъезда. Сам, мол, знаешь, как резко порой хорошая доза «шила» догоняет — если выпить разом и без закуси. Он делал вид, что верит. Хотя подозревал — шарахнули от души сзади чем-то тяжелым. Но разборок не чинил — оно и к лучшему, если вдуматься…
Ружье после того случая из квартиры исчезло — Манька прятала у какой-то из подружек. Бессонов пытался возвратить собственность, проведя разведку через их мужей, но и мужики, похоже, состояли в заговоре.
Сегодня оружие необходимо было вернуть — и желательно путем переговоров. И Бессонов сказал, опять-таки твердо, но не нагло:
— Да не сходил я с ума, Маша… На охоту поеду.
Манька презрительно скривила губы. В охоте она кое-что понимала, да и в рыбалке тоже. Как, впрочем, и остальные офицерские жены. Из прочих развлечений в Ямбурге-29 имелись лишь блядоход да пьянка — зато дичь и рыба шли в сезон в количествах баснословных. Охотниками и рыбаками здесь становились даже не питавшие ранее к сим занятиям склонности… Да и приварок к пайку нехилый.
— Завтра охота открывается, — добавил Бессонов.
— За дуру держишь? Кого стрелять-то? На куропаток ружья не надо, а бедных олешек вы и из табельного лупите…
Дура вроде дурой, а на мякине не проведешь. Субъект федерации один, и правила охоты в нем единые, и в один срок открывается весенняя охота — только вот вытянулся тот субъект с севера на юг на тысячи километров. Может, в среднем Приобье действительно сейчас палят вовсю по пролетным гусям да уткам — но здесь, на берегах студеной Обской губы, к началу мая весна только-только начиналась. Дичь прилетит через месяц, не раньше.
А на зимующих куропаток — опять права была Манька — ружье не нужно. Куропаток тут весной, по насту, ловят способом весьма оригинальным, но добычливым. Берут бутыль — пластиковую, лимонадную, полутора — или двухлитровую, заполняют горячей водой, по мере остывания подливая из термоса. И продавливают-проплавляют той горячей бутылью в насте отверстия. Лунки, повторяющие форму бутылки. Подтаявший снег тут же (весна-то холодная) схватывается ледком, — ловушка готова. На края и на дно лунки насыпается приманка, чаще всего списанная в военторге, траченая мышами крупа. Глупая куропатка идет по тундре, обнаруживает халявное угощение, склевывает сверху, с наста, потом суется внутрь… И готово дело. В ледяной тюрьме не развернуться, крылья не расправить — обходи раз в сутки, собирай добычу. Разве что изредка случится весенний буран, занесет ловушки… ну да новых наделать недолго. Бессонов такую охоту не любил. Скучно.
Он сказал по-прежнему уверенно:
— На Стрежневой мы поедем, Маша. Ребята с Тамбея были давеча там, у деда Магадана, так специально по рации сообщили — дичи невпроворот. Хрен знает откуда, но прилетела.
Манька глянула на него все так же подозрительно, но уже с некоторым интересом.
— Мы — это кто?
— Ну… я, и Толик… Карбофосыч, понятно, тоже… Да и Юрка Стасов просился.
Он внимательно наблюдал за реакцией Маньки. Карбофосыч — предпенсионных лет прапорщик, причем совершенно (уникальное дело!) не пьющий, был упомянут не зря. Сейчас в ее взгляде должны, просто обязаны появиться сомнения… И они появились.
— Карбофосыч… Я ведь у Петровны спрошу, дело недолгое…
Манька и жена Карбофосыча, Петровна, работали в одном продмаге.
— Спроси, — пожал плечами Бессонов. Похоже, дело пошло на лад. Теперь можно — аккуратненько, осторожненько — напомнить кое о каких Маниных ошибках.
— Сама знаешь, куда рыба-то ушла пайковая, — прибавил он без особого нажима. — Морозилка пустая. Сколько можно тушенкой питаться…
Зимой Манька, редкий случай, серьезно обмишулилась. Получила (пока Бессонов был на точке, в сотне километров, в трехдневной командировке) пайковую рыбу. Карпов. Замороженных. Двадцать килограммов. Неделю призма из льда и смерзшихся рыбин простояла на балконе. Потом одного карпа откололи в видах воскресного обеда — до сезона рыбной ловли оставалось месяца три-четыре…
Откололи, разморозили — тухлый. Остальные — тоже. Бессонов сложил рыбу на санки и вывез за тридцать первый дом, на помойку. И обнаружил там несколько таких же кучек пайковых карпов.
Подозрительность в Манькином взгляде поуменьшилась, но совсем не исчезла.
Теперь, по правилам дипломатии, надо показать ей пряник. Издалека, понятно, в руки не давая.
Бессонов сказал, словно вспомнив о другом, словно проблема с ружьем уже разрешилась окончательно и бесповоротно в его пользу:
— Кстати, Маша… По спутнику Казанцев звонил, из Москвы. Говорил, вопрос о рапорте в Академию решен на девяносто процентов.
Манька мгновенно позабыла о ружье, охоте и острове Стрежневом.
— И что? Когда?
Выбраться в Москву было ее заветной мечтой. Она давно бы развелась и рванула на материк — но куда? В родную деревню Красная Горбатка Владимирской области? Или вернуться в точку старта, откуда начала свою пятилетнюю эпопею с Бессоновым — снова жить общажной лимитой в Питере? А тут — Москва, Академия, квартира… Перспектива. С достигшим чего-то в жизни человеком не только жить хорошо. Разводиться тоже выгодно.
— Бумаги в штабах медленно движутся, — сказал он веско. — Месяца два-три до сбора чемоданов есть. И питаться эти месяцы я хочу нормально. Верни ружье, Маша.
А сам подумал злорадно: вот про Москву-то ты у Петровны хрен проверишь…
Потому что вопрос был действительно решен. Но совсем иначе, чем надеялась Манька.
Она глянула все еще подозрительно, но отнюдь не так, как вначале. Взор Маньке явно туманили золотые купола кремлевских соборов и рубиновая звезда над Спасской башней.
Бессонов постарался изобразить трезвый, рассудительный и даже спокойно-равнодушный вид.
Но Манька, понятно, не была бы Манькой, если бы так вот сразу согласилась.
— Ладно, посмотрим, — сказала она. — По поведению…
Он старательно подавил улыбку. Это была победа. Точный расчет, ловкий маневр — и победа!
Бессонов торопливо закончил завтрак (готовили они раздельно) и поспешил на службу. «Пазик»-развозка отходил от «пятачка» через пять минут. Манькин продмаг открывался через полчаса.
Двенадцатичасовая смена пролетела до странного незаметно. Словно Бессонов крепко зажмурился, когда автобус подъезжал к КПП «пятерки» — а потом открыл глаза и обнаружил, что едет уже в обратном направлении. Чем занимался в эти двенадцать часов — не вспомнить. И ладно. Все равно ничего нового на службе нет и быть не может. Вот уже много лет громадная фазо-модулированная антенна «пятерки» смотрит на север, ждет ракеты, которые полетят через полюс из Америки — а те все не летят и не летят. И часовые забытого форпоста все меньше и меньше понимают, зачем вглядываются в далекий горизонт…
Идти домой и наблюдать, как накрашивается-прихорашивается Манька, не хотелось.
На «пятачке» Толик поглядел, как нерешительно мнется вылезший из «пазика» капитан Бессонов и пригласил в гости, посидеть по-простому; пошли, поужинали, посидели — Наташка поворчала, но выкатила поллитровку «шила», сама пригубила рюмочку; потом Бессонов пошел домой, а Толик увязался провожать, незаметно умыкнув еще поллитровку; потом встретившийся по пути Карбофосыч предупредил, чтобы не напились и не проспали на охоту, сам-то не употреблял ни грамма — после того как вернулся из больницы (он чудом выжил: решив как-то заполировать изрядную дозу спирта пивком, прапорщик заявил, что это не пиво, а смесь воды и мочи, и приготовил «ямбургское крепленое», пшикнув несколько раз в кружку аэрозолем для потравы насекомых); потом вместо бессоновской квартиры они с Толиком как-то очутились в другой, огромной, где жил Юра Стасов и еще двое молодых лейтенантов, хотя рассчитана она была на десяток холостых офицеров; там пили, они присоединились, подходили еще какие-то люди, приносили с собой, все шло в общий котел, и голоса и раздолбанный магнитофон сливались в неразборчивый гул, а может это кровь гудела в ушах успевшего напиться Бессонова, тоска не исчезла, но куда-то спряталась, забилась в темный угол, готовая выползти при первой возможности; потом он сидел на кухоньке той же квартиры и втолковывал Ленке Алексеевой (относительно молодой прикомандированной специалистке) про то, какая сука Манька и как ему гнусно живется на свете, Ленка слышала все не впервые, но слушала как бы внимательно и кивала сочувственно, они пили на брудершафт — не первый раз — и взасос целовались; мордашка у нее была страшноватая, но грудь вполне даже ничего, и потом они очутились в дальней, нежилой комнатенке, чем-то приперев дверь, кровати не было, Ленка стояла согнувшись, опершись ладонями о подоконник и постанывала в такт его толчкам, а Бессонову было стыдно, он выбивался из сил, но никак не мог кончить, и пришлось что-то такое симулировать с дерганьем и блаженно-расслабленным стоном, и Ленка в качестве ответной любезности тоже изобразила оргазм, Бессонов хотел ее спросить: зачем все это? — но не стал, поцеловал благодарно, девка она хорошая, просто жизнь не сложилась; потом было что-то еще, а что — не вспомнить, да и не стоило, наверное, оно воспоминаний; потом Бессонов подумал, что ему очень холодно, и отодвинул лицо от собственной рвоты, и поднялся с жесткого и грязного, весеннего сугроба — поднялся не сразу, постояв на четвереньках — но поднялся и пошел домой, удивляясь, что все куда-то делись, и он остался один, и даже опьянение — так ему казалось — улетучилось, и вновь стало тоскливо и мерзко…
Ружье — разобранное и уложенное в чехол — лежало на столе.
Маньки в квартире не оказалось. Бессонов знал, где она и с кем, но ему было все равно. Теперь — все равно.
Чехол, не открывая, убрал в шкаф, хотя очень хотелось проверить, все ли в порядке — манькины дуры-подружки могли держать и в сырости, с них станется. Но Бессонов дал сам себе слово — напившись, к оружию не притрагиваться…
Вместо этого включил допотопный гибридный компьютер — плата, дисковод и винчестер от 286-го были вмонтированы в еще более древний раритет, ЕС-1840, якобы болгарский продукт тех времен, когда против Союза действовали жесткие санкции в области компьютерных технологий…
Электронный реликт долго издавал всевозможные звуки — но загрузился.
Бессонов стал читать на черно-белом экране до боли знакомые строки:
«…Атлантида начала погружаться, но никто этого не заметил.
Единственным, кто смог бы забить тревогу, стал Га-Шиниаз, последний из последних пастух с пастбищ Тени-Ариаф, что на самой окраине северной тетрархии. Как всегда в начале лета, он погнал своих овец по обнажившемуся в отлив перешейку на зеленые луга маленького безымянного островка, последнего в Тени-Арифской гряде — дальше в океан уходила только цепочка бесплодных рифов.
Вообще-то, овцы были не его, отара принадлежала Коминосу, беспутному сынку первого гиппарха. Этот завсегдатай трактиров и лупанариев Посейдонии и понятия не имел о существовании как Га-Шиниаза, так и овец, вверенных его попечению. Но и Гаш, низкорослый, туповатый и косноязычный пастух, тоже не подозревал, что в столице живет владелец окружающих стад и пастбищ.
Он твердо знал только то, что ближайшие семь лун ему предстоит проводить ночи в своей пещерке с закопченными сводами — сужающийся ее лаз уводил глубоко вниз, к самому сердцу островка или даже еще глубже, Га-Шиниаз совсем не любопытствовал, куда можно попасть по извилистому ходу. Еще Гаш знал, что в пору окота придут по перешейку ему в помощь трое рабов-нубийцев, принесут свежей маисовой муки и большой жбан с мерзким на вкус пальмовым вином — и уйдут обратно, когда овцы благополучно окотятся. И он опять останется один, чтобы увести обратно стадо перед самым началом поры зимних штормов, заливающих островок водой и илом, питающим тучные пастбища…»
Это было романом. Точнее, должно было стать романом — после того, как Бессонов наконец его допишет. Судя по скорости роста файла, ожидать радостного события стоило к середине следующего десятилетия. Мысленные образы вставали перед внутренним взором Бессонова живые и яркие — но описать их словами было сущей пыткой. Он брал упорством — писал, стирал, писал заново, правил, читал вслух, с выражением, снова правил, опять переписывал — и достигал-таки желаемого. На одной странице. Страниц было много…
…Бессонов поправил два-три неудачных выражения, потом стал торопливо стучать по клавишам — приходящие в голову строки казались гениальными и в правке не нуждающимися (подсознательно знал — утром придется со стыдом стереть)… Потом забыл какую-то давно описанную деталь, заглянул в начало — и вчитался. Ушел в придуманный мир, жестокий, но яркий и красивый, где подлость и измену можно было покарать ударом меча, а побеждали сильные и честные, но все победы оказались бесполезны, потому что Атлантида медленно шла на дно…
…Потом он вдруг обнаружил, что спит, уткнувшись лицом в клавиатуру — курсор бежал по экрану, заполняя пробелами неизвестно какую по счету страницу… Выключил компьютер и лег спать. Раздеться сил не было.
Отплыли они после полудня — с утра трое из четверых оказались малотранспортабельными.
…При одном взгляде на волны становилось холодно.
Мерзкие, серые, они с тупым упорством били в деревянный, черный от смолы борт будары — так здесь по-старинному именовались большие мореходные лодки, совсем не изменившиеся за последние три сотни лет, лишь оснащаемые ныне вместо классического паруса слабосильным стационарным движком. Быстротой будары не отличались, но в волну были куда надежнее, чем лихо гоняющие по спокойной воде дюральки.
Тумана над морем не было (редкость!) — и остров Стрежневой не вынырнул из него неожиданно, не навис над головой темными скалами — виднелся издалека, вырастал над волнами медленно, неторопливо… Еще дальше, где-то у горизонта, что-то белело и поблескивало — не то паковый лед, не то сошедшие по Оби-матушке льдины и ледяные обломки, Бессонов разбирался в этом деле не сильно…
Принадлежавшая Карбофосычу будара рассохлась за зиму, растрескалась от мороза, доски намокнуть, набухнуть не успели — и по днищу перекатывалась вода. Сочилось помаленьку, не опасно, все были в сапогах — но Карбофосыч все равно выдал черпак Юрке Стасову, самому молодому в их компании — и тот, вручив Толику свою непритязательную тулку-одностволку, старательно вычерпывал воду.
Остров приближался.
На необъятных просторах России полным-полно островов с названием Стрежневой. Примерно как Черных и Белых речек, а также Долгих, Тихих и Щучьих озер — народная топонимика редко блещет изобретательностью. На каждой реке имеется стрежень, да и речных островов обычно в достатке…
Но этот остров Стрежневой, омываемый чуть солеными водами эстуария Оби, был особенным. Уникальным. Вроде даже объявили его в свое время не то заповедником, не то заказником, — но объявили в столице, исключительно на бумаге, — никакой положенной заповедникам охраны на Стрежневом не было. Да и от кого тут охранять-то, по большому счету? Впрочем, вполне может быть, что выделенные на охрану заповедника деньги кто-то где-то получал и на что-то тратил…
Бессонов подумал, что издали напоминает Стрежневой громадную кофейную чашку — у которой выпал кусок фарфора с одного края. Снаружи скалы, обращенные к воде бесплодными отвесными обрывами — но к центру острова они понижались полого, и почва держалась на этих склонах, и росли деревья — не слишком высокие, но настоящие, а не стланник, как на прочих окрестных берегах. И трава здесь росла, и цветы, каких в тундре нет — Бессонов попытался припомнить, как такие называются, слово никак не хотело всплыть из памяти… Потом вспомнил: эндемики. Как объясняли деятели наук, на острове имела место климатическая аномалия. Солнечные лучи падали под более крутым углом, чем на тундру, где мерзлота коротким летом никак не успевает растаять; да и холодным ветрам не было пути в почти замкнутую котловину…
В центре острова — озеро, круглое, как блюдце. Пресное, с Обской губой не сообщающееся. И — промерзшее до самого дна. Летом успевал растаять лишь верхний слой, а под ним лежал донный лед. Рыба, понятно, в таком водоеме водиться никак не могла.
Вот такой он и был — остров Стрежневой. Почти необитаемый.
Почти — потому что единственный обитатель тут имелся — дед Магадан.
От причала, построенного четыре года назад, после этой зимы ничего не осталось, даже торчащих из воды и прибрежной гальки столбиков. Но лебедка уцелела — стояла вдалеке от уреза воды, куда ни волны, ни льдины не доставали. На трос, рыжий от ржавчины, тоже никто, ни стихии, ни люди, не покусился.
Шестерни начали было вращаться с усилием и с диким скрежетом, Карбофосыч, хозяйственно прихвативший солидол, смазал, — и дело пошло на лад. Трос натянулся, тяжеленная будара медленно выползла на берег. Для верности протащили еще, стали выгружать вещи.
Сверху уже торопливо спускался дед Магадан, привлеченный двумя выстрелами, которыми Толик Збруев возвестил о прибытии гостей.
— Пострелять приехали? — радостно заулыбался Магадан, обменявшись со всеми рукопожатиями. Гостей он любил — не совсем, впрочем, бескорыстно.
Улыбка у деда была специфичная. Два нижних клыка, поблескивающих золотом коронок, и черные обломки-корешки прочих зубов.
— Давай, веди в хату, — распорядился Карбофосыч. — У тебя тут, говорят, дичь уже некуда складывать?
— Некуда, некуда… — Магадан снова оскалился. — Уж я ее и коптил, и солил, проклятую… А она все летит и летит. Пальцы не гнутся, ощипывамши. Ладно хоть холодильник у меня безразмерный…
И он кивнул вглубь острова, явно имея в виду озеро — лед на нем наверняка еще даже не начал таять.
— Откуда летят-то? — спросил Бессонов.
Он обрадовался подтверждению маловероятного известия — не зря, стало быть, приплыли. Но все равно недоумевал — почему так рано? Тем более что за четыре часа морского пути ни единой тянущейся с юга птичьей стаи они не видели.
— Да… его знает, откуда они летят, — беззаботно ответил Магадан. И неопределенно махнул рукой в северном направлении. — Оттуда откуда-то. Я вам че, ботаник?
Ботаником он не был. Магадан принадлежал к малопочтенному сословию бичей, а до этого отсидел пятнадцать лет за убийство собственной жены по пьянке и ревности — в чем до сих пор не раскаивался. Причем убил супругу двумя выстрелами в грудь из охотничьего ружья. Возможно, знакомство с этим индивидом (ну и плюс изрядная доза спирта, естественно) и толкнуло Бессонова на дурацкую авантюру двухмесячной давности.
Но кое-какое отношение к науке Магадан имел. Пристал четыре года назад к экспедиции, изучавшей остров Стрежневой, — ученые бичей любят, работники из тех неприхотливые, есть могут что угодно и жить где угодно. Экспедиция уехала — Магадан остался. Место понравилось. С тех пор каждый год проводил теплые месяцы здесь — заходил пешком по последнему льду, осенью уходил по первому. Охотился, ловил рыбу, отдыхал душой и телом вдали от милицейских патрулей, норовящих проверять документы и таскать не имеющих их в кутузку…
Но в сторонах света Магадан, что о нем ни думай, разбирался. Север с югом не спутает.
— Нет там ничего, — сказал Бессонов, кивнув в указанном Магаданом направлении. — До самого полюса нет. Неоткуда птицам лететь.
— Может, с Новой Земли? — предположил Толик неуверенно.
Обсуждать версию даже не стали. Новая Земля от них не на севере, скорее на северо-западе. И вся сейчас скована льдом, весна туда приходит еще позже. И вообще, дичь весной летит с юга на север, никак не наоборот.
— Может Киричев с компанией пошутить решили? — сказал угрюмо Карбофосыч. — Первое апреля по старому стилю отметить? А ты, раб божий, за поллитру им помочь взялся?
Он вообще недолюбливал Магадана. Да и сожженного (если все-таки — зря) бензина было жалко.
— Да говорю же — до …ной матери дичи! — загорячился Магадан. — Вот щас сами уви… Тихо! Во! Слышите?!
Все замолчали, прислушиваясь (они уже почти поднялись до того места, где из стенки острова-чашки выпал кусок, но вид вниз, на озеро, еще не открылся).
Издали, слабо, но вполне различимо, раздавался звук, в происхождении которого ошибиться было невозможно. Гуси. Подлетающая гусиная стая.
Подлетающая с севера…
Загадка природы.
Это надо было видеть.
Просто видеть — никакие рассказы не могли создать и самого приблизительного впечатления. Даже подготовить к увиденному — не могли.
Бессонов остановился, изумленный. Остальные — тоже.
И берега, и лед озера, и внутренние склоны острова — оказались темны от самых разных птиц. Причем понятно это стало не сразу. Поначалу показалось — нет тут никакой дичи, просто котловина Стрежневого не пойми от чего изменила цвет…
Не слышалось обычного в таких случаях разноголосого птичьего гомона и хлопанья крыльев, сливающихся в единый громкий звук. Птицы не взлетали, не кружили, не опускались обратно — как оно всенепременно бывает при подобных сборищах пернатых. Ну, не совсем подобных, — такого Бессонову видеть еще не приходилось… Живая пелена лишь слегка, еле заметно шевелилась — словно действительно была единым существом, больным или смертельно уставшим…
— Ну?! — сказал Магадан. — Красота?
Голос его звучал так гордо, как будто он сам долгие ночи не спал у инкубаторов и вольеров, выращивая эту ораву.
У остальных не нашлось слов…
А потом они забыли про все.
Про то, что собирались зайти сначала в резиденцию Магадана — довольно большую хибару, оставшуюся от экспедишников, — распаковаться, устроиться, оставить дежурного варить ужин (никто не сомневался, что дежурным окажется Юрка Стасов), хряпнуть по сто грамм с приезда, — а уж потом отправиться на разведку к завтрашней охоте…
Вместо этого они побросали вещи и стали торопливо, глядя не под ноги, а на птиц, — спускаться, на ходу переламывая ружья и запихивая в них патроны. Магадан, несмотря на все утверждения, что добычу ему девать некуда, — присоединился к ним со своей древней, помнящей совнархозы «ижевкой».
И началась охота.
После первых выстрелов дичь взлетела — медленно, неохотно. Казалось, промахнуться тут невозможно. Но промахи поначалу были — глаза попросту разбегались. В кого стрелять? В тяжело встающих на крыло гусей? В огромную стаю куликов (воздух просто кишел ими, как комарами на болоте)? В уток — напуганных стрельбой Толика и Карбофосыча с другого фланга и летящих прямо на Бессонова?
Расстояние оказалось слишком близким, дробь неслась плотной кучей — и либо проходила мимо, либо разбивала на куски птичьи тушки. Впрочем, якобы промахи таковыми на деле не были — попадали в кружащих в отдалении птиц…
Постепенно Бессонов чуть успокоился, стал действовать осмысленно — соизмерял размер дроби с размером дичи, и не стрелял ближайших — как говорят охотники, выпускал в меру…
Выстрелы гремели. Раненые птицы бились на земле, никто их не подбирал и не добивал. Раскалившиеся стволы жгли руки — конструкторы охотничьего оружия никак не рассчитывают его на такую вот беспрерывную стрельбу…
Потом пальба стихла. Бессонов водил пальцами по пустым гнездам патронташа — ни одного патрона. У остальных, похоже, то же самое…
Он осмотрел поле боя. Птицы никуда не улетели. Покружив, снова расселись — но теперь их диспозиция напоминала гигантскую подкову — внутри которой стояли стрелки, валялись птичьи трупики и трепыхались подранки… В воздухе кружился окровавленный пух.
Дикий азарт ушел. Стало противно. Гнусно. Охота была неправильная. Словно рыбалка в аквариуме. Добыча не радовала.
Бессонов подошел к убитому наповал гусю, упавшему почти под ноги. Взял за лапы, поднял. Крылья широко раскинулись, из приоткрытого клюва капала кровь… Вспомнил, как охотился на таких красавцев в прошлом году, на тундровом озере — стая попалась осторожная, не подпускали ни на лодке, ни пешком по берегу, пришлось рыть-долбить в мерзлоте окопчик, тщательно маскировать, сидеть, согнувшись в три погибели, с замершим сердцем тщательно целясь в подлетавшую стаю, зная, что будет лишь один шанс на удачный выстрел…
К Бессонову, замершему с гусем в руках, подошел Юрик Стасов — с точно таким же. И сказал растерянно:
— Ничего не понимаю… Не бывает таких гусей…
— А это что? — Бессонов чуть встряхнул трофей.
— Гусь… Но — не бывает! Я все книжки прочитал, все картинки заучивал — не бывает! Смотри: здоровенный, по размерам как серый гусь — но нет полосы вокруг клюва, и на брюхе полос нет, весь однотонный, как гусь-гуменник. Но у того лапы совсем другие — оранжевые, или желтоватые, а у этого почти черные, как у краснозобой казарки… Так казарка вдвое меньше размером…
— Может, домашние у кого улетели? — попытался пошутить Бессонов. Шутка прозвучала как-то тускло, пакостное настроение усиливалось.
Вообще-то Юрику стоило верить. У него, молодого лейтенанта, первый год служащего в Ямбурге-29, это был дебютный выезд на охоту. Но всю зиму Стасов готовился теоретически — внимательнейшим образом проштудировал охотничью литературу. Сам Бессонов не считал нужным запоминать внешние признаки всех двенадцати (или даже больше) видов гусей и казарок, прилетавших весной… Съедобные — и ладно.
Юрик продолжал, пропустив мимо ушей слова о пустившихся в бега домашних гусях:
— А кулики?! Из куликов такие здоровенные, чуть не с курицу, в России только кроншнепы встречаются! Но они, во-первых, в степях живут, в тундру не залетают… А во-вторых — клюв у них сильно вниз загнут! А у этих — прямой, как шило!
При слове «шило» Бессонов непроизвольно поморщился…
Карбофосыч, собиравший в отдалении тушки вместе Толиком и Магаданом, замахал рукой и что-то крикнул Бессонову с Юркой. Можно было даже догадаться, что: кончайте, мол, филонить, собирайте добычу да таскайте к озеру, где у Магадана вырублены во льду холодильные камеры…
Бессонов призыв проигнорировал, заинтересовавшись словами Юрика.
— Так что ты хочешь сказать? Что мы тут открыли новые виды? Науке не известные? И можем назвать своими именами? Гусь Бессонова — звучит…
Юрик, не обратив внимание на бессоновский сарказм, выдал совсем иную версию: новые виды, конечно, порой открывают, но тут не тот случай. Не крохотная же популяция, затерянная у черта на куличках. Здоровенные птицы, летающие с зимовки через полконтинента… Виды, надо понимать, вполне известные. Но — не наши. Не российские. Потому что прилетели из… Америки! Через полюс! Что вполне стыкуется со странным направлением полета стай… И у Юрика даже появилась идея, отчего в птичьих головенках так вот перепутались все полетные карты. Во всем виновата новая американская система ПРО! Какие-то дает наводки на невеликие птичьи мозги…
Красивая версия, подумал Бессонов. Жаль, нереальная. Гусь — птица здоровая, тяжелая. Калорий в полете сжигает много. И без «дозаправки» весь путь сезонной миграции не выдерживает. Гусиные стаи вылетают с юга загодя, когда места гнездовий в тундре еще покрыты толстым слоем снега и льда, проделывают около половины пути — и останавливается где-нибудь в средней полосе на месяц-полтора. Восстанавливают силы, отъедаются, — потом летят дальше, на оттаявшие за это время тундровые болота и озера. Нет, гуси путь через тысячи километров ледяных полей никак не осилят…
Объяснить все это Юрику он не успел. Подошел Карбофосыч. И ехидно так поинтересовался: какие еще будут у господ офицеров для них троих приказания, кроме сбора добычи?
Они со Стасовым пошли по земле, усыпанной окровавленными перьями.
Пошли собирать дичь.
Емкостей, выдолбленных во льду Магаданом, не хватало — пришлось торопливо готовить новые. Толик стучал пешней, в скорости мало уступая отбойному молотку — рыхлый весенний лед кололся легко. Бессонов выгребал из растущей майны осколки и обломки. Потом они поменялись местами.
Остальные таскали дичь, бросали рядом — лишь крупную, мелочь типа чирков просто давили ногами. Причем Бессонову после слов Юрки показалось, что оперение у чирков тоже какое-то нетипичное…
Наконец они с Толиком закончили яму — навскидку должно все поместиться. Стали складывать. Торопливо, навалом. На товарный вид перед заморозкой — сложить аккуратно крылья, заправить голову под одно из них — не обращали внимания. Некогда. Птицы падали в ледяную могилу мерзкой неаппетитной грудой…
…Бессонов работал механически, а сам думал, что они с точностью до наоборот повторяют работу экспедиции четырехлетней давности. Возвращают долг озеру. Тогда ученые мужи — руками работяг вроде Магадана, разумеется, — выпиливали большие кубы льда, добираясь до глубоких, никогда не оттаивающих слоев. Искали вмерзших в лед древних обитателей водоема — сколько-то там тысяч лет назад, до очередного скачка климата, на острове было самое обычное озеро, а не громадная ледяная линза…
Офицеры из Ямбурга-29 порой наведывались к экспедишникам, заинтригованные, — а ну как те действительно добудут какую допотопную зверюгу. Бывал тогда на Стрежневом и Бессонов. Лично его находки, приводившие в телячий восторг высоколобых, разочаровали. Какие-то едва видимые в микроскоп беспозвоночные…
Тьфу.
Впрочем, были и различимые невооруженным глазом экземпляры. Но тоже мелочь…
Центральное телевидение умудрилось и из этого выжать сенсацию — когда один из найденных во льду тритонов зашевелился и ожил. Специально прилетевшая корреспондентка, захлебывалась слюной и восторгом, вещала телезрителям, что перед ними самое старое из ныне обитающих на планете существ… Умыли, дескать, американцев с их секвойями, помнящими времена Пунических войн.
Существо, помнящее (если верить корреспондентке) времена Атлантиды, лениво шевелило конечностями в какой-то прозрачной бадейке, тупо пялилось в камеру и явно недоумевало — на хрена его разбудили? И ничем оно не отличалось от самого заурядного тритона, каких навалом в любом прудике средней полосы…
В общем, дешевая получилась сенсация. Скучная.
А корреспондентка, наоборот, дамочкой оказалась весьма веселой. Лихо пила спирт в мужской компании и за неделю своей командировки на Стрежневом и в Ямбурге-29 успела побывать под всеми пожелавшими того офицерами и мужами науки. Под несколькими не пожелавшими — тоже. Обаятельно-напористая была мамзель, ничего не скажешь. Издержки профессии. Бессонов, кстати, тогда…
Он резко оборвал мысль.
Крикнул Толику:
— Стой!!!
Тот недоуменно замер над майной, держа в каждой руке по матерому селезню. Остальные прекратили подтаскивать добычу.
Бессонов нагнулся. Выругался, не дотянувшись. Лег на окровавленный лед. И выудил из ямы тушку только что упавшего в нее гуся.
Гусь был окольцован.
— …ня, — авторитетно заявил Магадан. — Я штук двадцать таких отковырял. Думал, может, награда какая будет от науки-то? Тока хрен по ним поймешь, куда за бабками-то надо…
Бессонов почти не слушал его бормотание, пытаясь осторожно снять кольцо кончиком ножа. Хотя «кольцом» это назвать можно было с большой натяжкой. Пару раз Бессонову случалось подстрелить окольцованных птиц — кольца у них на лапах были согнуты из мягкого тонкого металла, легко разгибавшегося и выпрямлявшегося. Дабы сознательный и радеющий за интересы науки охотник мог положить выпрямленную пластинку в конверт и послать в Москву, в НИИ орнитологии…
На лапе же гуся неизвестной породы наблюдалось нечто совсем иное.
Больше всего это было похоже на скрученную полоску бумаги, или белой материи, плотно прижатую к лапе коконом из какой-то прозрачной пленки. Прямо как вакуумная упаковка — только едва ли гусь переживет, если его поместить в аппарат, соответствующую упаковку изготовляющий… Загнется ведь, бедолага, от переживаний…
Пленка, кстати, лезвию бритвенно-острого ножа не поддавалась.
— Дай-ка я! — Карбофосыч решительно потянулся к птице.
Этот миндальничать не стал. Махнул ножом, отсек гусиную лапу. Оболочка «кольца» как-то словно сама расползлась в его пальцах. Развернул бумажку. И присвистнул удивленно:
— Шифровка…
Был он прапорщиком старой школы, с бдительностью, заложенной на генетическом уровне.
Бессонов взял у него бумажку — странную, гладкую, скользящую в пальцах.
М-да… Пляшущие человечки какие-то… Очень похоже на то, что Бессонов однажды увидел на экране своего древнего компьютера, попытавшись открыть текст, набранный на одном из последних детищ Ай-Би-Эм.
Иероглифы. Пиктограммы. Хрен прочитаешь.
Юрка заглянул через плечо — и обрадовался:
— Ну точно! Не наши кольцуют! Американцы!
Толик, осмотрев в свою очередь бумажку, усомнился:
— А зачем им так секретничать, америкашкам-то? Подумаешь, какая важность — куда гуси по весне летают?
— Эт дело стратегическое, — заявил Карбофосыч. — А если вместо такой фитюльки микрокамеру к лапе примастрячить? И — над секретными объектами? То-то… Ладно, что стоим, заканчивать давайте.
Он забрал бумажку, запихал в нагрудный карман комбеза.
С севера донеслось — пока слабое — гоготанье.
Подлетала новая стая.
Разговор с Юриком они закончили спустя два часа, стоя на скалах северной оконечности острова, на самой верхней точке. Котловина Стрежневого была отсюда видна как на ладони, и на море вид открывался отличный. С запада и востока темнели у горизонта тоненькие ниточки берегов Обской губы. На севере, за несколькими километрами чистой воды, громоздились льды.
Добрались не напрямую, не через боевые порядки птиц — казалось, вовсе и не поредевшие от их канонады. Бессонов испытывал какой-то иррациональный страх: стоит зайти поглубже на покрытую шевелящимся ковром территорию — и вся эта туча пернатых ринется на них. Не будет даже нужды пускать в ход клювы и лапы. Навалятся всей массой — и конец. Раздавят, задушат, погребут под живой пирамидой…
Чушь, конечно, но лейтенанту Стасову, похоже, пришли сходные мысли, — и он отнюдь не возразил против предложения пройти кружным путем, поверху…
— Так откуда же они прилетели? — спросил Юрик после того, как Бессонов объяснил невозможность полета из Америки. Вернее — с канадского побережья американского континента.
— Не знаю… Может, как-нибудь дугу описывают, разворачиваются, а летят все-таки с юга…
Никакой уверенности в голосе Бессонова не было.
Юрик тут же выдвинул новую версию:
— А может… Помнишь, фильм был, про землю Санникова? Ну, как птицы туда летели…
— Так не нашли же ее… Авиация, спутники… Ерунда.
Говоря, Бессонов не отрывал от глаз бинокля — несколько минут назад ему показалось, что вдали, над льдами, в воздухе что-то густо темнеет. Теперь сомнений не осталось — птицы. Летят беспорядочной кучей — значит, какая-то мелочь, не утки, не гуси, не журавли, те всегда выстраиваются походным клином.
Стасов настаивал:
— Есть гипотеза, что земля Санникова — плавучий остров. Ледяной. Сверху, на льду — слой грунта, флора, фауна… И кружит все это дело по океану, по замкнутой траектории. Потому и не находили там, где видели. А спутники над полюсами не больно-то летают. Крайне неудобная для запуска орбита. Да и зачем? Белым медведям телепрограммы транслировать? За пингвинами наблюдать?
Бессонов оглянулся, с сомнением оглядел забитую птицами котловину. Потом посмотрел на север — массы птиц были видны невооруженным глазом. Протянул бинокль Юрику и сказал:
— Ты посмотри, посмотри… Это какой остров получается — такую ораву-то прокормить? Тут континент нужен, Арктида…
Про Арктиду ему рассказал один молодой деятель науки из той самой экспедиции. За стаканом рассказал, понятное дело (по количеству потребляемого спиртного ученые от офицеров отставали мало). Дескать, когда-то континентов на Земле было гораздо больше. В каждом океане — еще один материк. В Тихом — Пасифида, в Атлантическом — Атлантида, в Индийском — Лемурия. Ну а в Северном Ледовитом — Арктида. Много еще что плел окосевший кандидат в доктора: и про жившие на континентах древние цивилизации, и про родство их с инопланетчиками, и про то, что когда стали подрастать в Евразии и Африке агрессивные потомки обезьян — мудрые древние ушли… Вместе с континентами. Не опустились на дно, но как бы скакнули в другое измерение. От греха подальше. Наплел, нагородил, — а по трезвости ведь умным казался…
Потом Бессонову все толково объяснил другой ученый. Пожилой, вызывающий доверие солидным пузом и обширной лысиной. И, самое главное, почти не пьющий — весь разговор катал в ладонях рюмочку, налитую из заветной фляжки (якобы хранился в ней коньяк аж двадцатилетней выдержки). Околонаучные спекуляции про Арктиду, говорил толстяк, гроша ломаного не стоят. Все было проще: в конце третьего ледникового периода север Евразии занимала ландшафтная зона, сейчас полностью исчезнувшая. Тундростепь. Слой нанесенного плодородного гумуса — а под ним не мерзлота, как нынче в тундре, — но натуральный лед. Уже достаточно потеплело, но лед под этим теплоизолирующим слоем не таял. Для деревьев с мощными корнями почва оказалась тонковата — но густые сочные травы росли в рост человека. Что бы им не расти — достаточно тепло, и солнце полгода не заходит. Кое-какие остатки той растительности, между прочим, и сейчас на Стрежневом уцелели. Вот в этой-то тундростепи, большей частью находившейся над акваторией нынешних Карского и Баренцева морей, и водились мамонты с шерстистыми носорогами. В тундре, на ягеле, разве такие махины выживут? (Бессонов тогда подумал и решил — не выживут. На ягеле и олешки-то северные хилые и мелкие вырастают по сравнению с родственниками — маралами да изюбрями. Некалорийный он, ягель.) Там же жили и охотились на мамонтов люди. Совсем не похожие на нынешних узкоглазых аборигенов Севера — рослые, белокожие… Кончилось все печально. Лед мало-помалу растаял, и псевдо-Арктида ухнула на дно. Мамонты с носорогами частью потонули, частью отступили в тундру, где благополучно вымерли от банального голода… А большая часть слоновой кости, поступающей сейчас на мировой рынок, на деле — мамонтовая. И добывается не трудами африканских охотников, но тралением сублиторали Карского моря. Вот так. На этом деятель науки допил-таки коньяк и отбыл по своим ученым делам, оставив Бессонова в состоянии пьяной жалости к мамонтам и носорогам…
…Птицы приближались. Летели прямо на Бессонова с Юриком. Действительно мелкие, чуть больше воробья, — но было их столько… Воздух стонал от ударов крохотных крыльев. Стонал и вибрировал — и, казалось, дрожь эта передается несокрушимым скалам.
— Ложись!!! — гаркнул вдруг Бессонов, внезапно сообразив, что сейчас будет.
Они залегли, плотно вжавшись в камень, как под самым ураганным огнем. И вовремя. Живая волна накатила, захлестнула. Резко потемнело. Воздуха вокруг словно и не стало — словно весь мир, от горизонта до горизонта, заполнили птичьи перья. По крайней мере вдохнуть Бессонов боялся, уверенный, что в легкие полезет пух, мерзко щекоча все внутри. Звук, слитый из трепетания многих тысяч крыльев, бил не только по ушам — входил во все тело, и наполнял его каким-то отвратительным резонансом, казалось — еще чуть-чуть, и Бессонов рассыплется на куски от собственной внутренней вибрации… Несколько раз его ударило по спине и затылку — несильно, но неприятно — живым, трепещущим…
Потом все закончилось.
Они поднялись, ошеломленные.
— Бли-и-и-н, — протянул Юрка. — Ведь насмерть задолбили бы, точно… Черт! — Он увидел пятна помета, угодившего на рукав.
Один из крохотных живых снарядов лежал у их ног — крылья бессильно раскинуты, клювик открывается и закрывается. И рядом на скале тоже лежали птицы.
Бессонов поглядел вниз, в сторону моря. И ужаснулся.
— Смотри, Юрчик, — сказал он отчего-то чуть не шепотом, — смотри… На последнем ведь издыхании летели…
Не долетевшие были везде — на более-менее пологих площадках и уступах склонов, на узком галечном пляже внизу… И — в море. Серые комки перьев даже не барахтались — опускались и поднимались вместе с волнами, как мертвый мусор… Дорожка из погибших птиц тянулась к северу.
Врал все тот лысый со своим коньяком, понял Бессонов. Есть Арктида. Совсем недавно еще была. И стряслось у них там что-то жуткое…
Вдали бабахнуло. Еще раз. Они обернулись, Бессонов поднял к глазам бинокль. У халупы стоял и бурно жестикулировал Магадан.
Надо понимать, ужин готов. (Бессонов, как старший по званию, освободил Юрика от кухонных работ. Заявил: имеет место некий феномен, надо разобраться, а больше лейтенанта Стасова никто тут в орнитологии не понимает.)
И они пошли ужинать.
Хотя есть Бессонову не хотелось. Совершенно.
На столе, как положено, стояла бутыль «шила». Небольшая, литра на два.
Бессонов взял налитый стакан — чисто на морально-волевых, пить тоже абсолютно не хотелось. Сделал глоток, другой… На третьем все полезло обратно.
Магадан гыгыкнул одобрительно — самим, дескать, больше достанется. Карбофосыч пробурчал что-то о разучившейся пить молодежи. Бессонов посмотрел на них с глухой неприязнью и вгрызся зубами в гусиную ножку. Мясо оказалось жестким — то ли не успело протушиться, то ли птицы действительно летели из неимоверного далека и ни капли жира у них не осталось…
Бессонов отложил надкушенный кусок и отсел от стола. Сослался на нездоровье. Разобрал вертикалку и занялся чисткой: механически, тупо гонял по стволам шомпол, меняя насадки — железная щетка, вишер, ерш; капал масло из масленки… Думать ни о чем не хотелось.
Карбофосыч тем временем строил великие планы. На бударе, говорил он, вся добыча не поместится, надо брать в долю майора Завгороднего и вывозить на казенном катере — народ в городке устал жевать оленину, свежатина пойдет влет; Завгородний заодно и бойцов побалует, пусть поедят утятинки вместо тушенки — а консервы недолго толкануть через продмаг, через Петровну и Машу — тут Карбофосыч искоса глянул на Бессонова — тот скривился, как от зубной боли. Магадан, которому прапорщик тоже пообещал долю, радостно скалил два золотых клыка — и казался похожим на опустившегося и битого жизнью, но когда-то аристократичного вампира… Бессонову было тошно.
Закончив чистку, он посмотрел сквозь стволы на керосиновую лампу (электричества у Магадана не водилось). Зеркально-чистые. Можно снова стрелять… Крики подлетающих стай слышались даже сквозь стены.
Слегка осоловевший прапорщик (не выпивший, однако, ни капли) полез в карман. И достал вместе с зажигалкой совсем было забытую бумажную полоску — ту, с гусиной лапы. Небрежно кинул на стол — шифрованная она там или нет, но игры в шпионов в грядущий гешефт никак не вписываются. Магадан порылся в каком-то закутке, куда не доставал свет от керосинки, — и вытащил кучу аналогичных бумажек. Все заинтересованно склонились над столом, даже Бессонов отложил ружье и подошел поближе.
Тоже самое — последовательности непонятных значков. Тексты (если это тексты) разные, но начинаются все одинаково — словом из пяти букв (?), где первая и последняя похожи на букву «Y», нижняя палочка которой опирается на две горизонтальных, одна над другой, черты…
— Ну так че, отбашляют где-нибудь за старанье-то? — гнул свое Магадан.
— Письмо пошли, в Академию Наук, — равнодушно посоветовал Толик.
— Не отбашляют… — загрустил Магадан. — Туфта все это. Тут вон еще какая хренотень есть…
Он вновь порылся в том же закутке, злобно шлепнул на стол еще одну бумажку.
— Вот. Шутки шуткуют, … их мать в … и обратно!
Это был детский рисунок. Лицо — круг, его черты — две точки и две закорючки. И — четырехпалые руки, коряво нарисованные прямо от головы, без какого-либо намека на плечи или шею. Протянутые вперед руки. Снизу — надпись неровными буквами. То же самое слово, начинающееся с псевдо-Y, и им же заканчивающееся. Писавший не рассчитал расстояние, подпись загнулась, последняя буква лежала на боку.
— Похоже, кто-то из яйцеголовых в экспедицию с дитем поехал… — неуверенно сказал Толик.
Остальные промолчали.
— Гниды, — сказал Магадан и попытался разорвать рисунок. Но бумага (или все же не бумага?) не поддалась его узловатым, загрубелым пальцам.
Бессонов — щелк, щелк, щелк — собрал ружье. Зачем-то вставил патроны — в рюкзаке еще оставался запас.
Магадан витиевато выматерился и поднес детский рисунок к огоньку зажигалки. Тот сначала долго не хотел загораться (Магадан снова выматерился), потом нагрелся — из внезапно открывшихся пор как бы бумаги выступили мелкие капельки жидкости — и вспыхнул быстро, ярко, как артеллеристский порох. Магадан отбросил рисунок — испуганно. Квази-бумага упала на затоптанный, грязный пол и сгорела дотла, не осталось даже пепла.
Бессонову показалось, что жидкость, выступившая в последнюю секунду существования бумаги, была ярко-алая, как артериальная кровь. Впрочем, в красновато-коптящем свете керосинки Магадана все вокруг казалось окрашенным в не совсем естественные цвета.
Магадан снова растянул морщинистую харю в ухмылке. Бессонову вдруг остро захотелось выстрелить ему в голову. Или — упереть стволы себе в кадык и попробовать дотянуться до спускового крючка. Он торопливо вышел, почти выбежал из хибары. Юрик Стасов что-то встревоженно спросил вдогонку — Бессонов не услышал.
К острову Стрежневому подлетала новая стая. С севера.
Лебеди — их можно было узнать издалека, еще не видя, лишь по особенному, зычному, далеко разносящемуся крику… Стая могучих птиц шла высоко, совсем не похожая на выбивающихся из сил пичуг, с трудом достигших Стрежневого.
Заходящее, самым краешком торчащее над водой солнце освещало стаю — и казалось, что белые лебединые перья окрашены в нежно-розовый цвет.
На остров птицы не обратили внимания — прошли над ним, не снижаясь, не выбирая место для посадки… Полетели к материку. Приглушенный хлопок выстрела, раздавшийся внизу, ничем не нарушил их полета.
Солнце исчезло. Алая полоса на западе погасла, но совсем темно не стало — рефракция вытягивала часть света из-за горизонта.
Лебеди обязаны были превратиться в этом освещении из розовых в тускло-серых — но отчего-то не превратились. Наверное, и на самом деле оказались розовыми…
04–09.05.03 г.
— Фамилия?
Я назвал.
— Возраст?
Я признался.
Он бросил на меня взгляд исподлобья, покачал головой.
— Надо же! И семья есть?
— Не успел.
— Эх-эх-эх! — посочувствовал он. — Только бы жизнь начинать! Диагноз?
— Острая сердечная…
Он покивал.
— Пил?
— Как все…
Это его вдруг рассердило.
— Как все! А если все в окно прыгать начнут, ты тоже сиганешь?
Я усмехнулся.
— Теперь уже нет…
— Как дети, честное слово! — он продолжал что-то быстро строчить в учетной книге. — Давай направление!
Я подал ему сложенную вчетверо бумажку, исписанную со всех сторон мелким ровненьким почерком.
— Понаписали! — он брезгливо взял бумажку за уголок, посмотрел на свет. — Бюрократы. Лишь бы спихнуть человека… Постой-ка, а это что?…
Он прищурился на красный штампик, косо пересекающий строчки, присвистнул и посмотрел на меня по-новому — внимательно и даже, как мне показалось, с уважением.
— Как же это тебя угораздило?
Я пожал плечами. Мне и самому было интересно, как.
— Ну, дела!
Он сыграл на клавишах селектора нестройную гамму и закричал:
— Аппаратная? Что у нас с девятым боксом?
— Под завязку, — прохрипел динамик.
— Тут человек с направлением!
— Они все с направлением! Бокс не резиновый.
— Что ж ему, на лестнице сидеть?!
— А нам без разницы. Наше дело температуру держать, а не размещением заниматься!
— Ты поговори еще! — огрызнулся мой новый покровитель.
В ответ из динамика послышалось неопределенное бульканье и отдаленные голоса — не то хоровое пение, не то дружный вопль.
Помолчав, покровитель добавил тоном пониже:
— А когда будут места?
— А я знаю? — отозвался наглый голос. — Чего вам дался этот девятый бокс? Мало других отделений, что ли? Травма, грязи, смолы, зубовное…
— Какое зубовное! — вскричал покровитель. — У него красная печать! «Девятый бокс» — ясно и понятно!
— У-у! — протянул селекторный голос озадаченно. — Печать. Хреново дело… Ладно, пусть понаведается днями. Может, придумаем чего…
Покровитель выключил селектор.
— Ну вот и ладненько! — сказал он, обращаясь ко мне и потирая руки с искусственным оживлением. — На днях дадим постоянное место, а пока отдохни с дороги.
— Как же это так — на днях? — возразил я. — А до тех пор куда мне деваться?
— Походи, посмотри, где что, — разулыбался он. — У нас секретов от пациента нет!
— Погодите, погодите! — я почувствовал, что меня хотят надуть.
Вечно со мной происходит одно и то же, лицо у меня, что ли, простодушное?
— Сколько я тут буду ходить, смотреть? Неделю? Помещение-то дайте, хоть какое-нибудь!
В глазах его заиграли озорные искорки.
— Торопишься? Это ты зря. Тебе торопиться теперь некуда. У тебя впереди — вечность! Но если уж так не терпится…
До меня вдруг дошло.
— Извините, — пробормотал я. — Действительно, как-то не подумал…
— То-то! — он протянул мне металлический жетон на проволочном кольце. — На вот тебе бирку, привесь за что-нибудь и носи. Да смотри, не потеряй!
— Спасибо.
— Не за что, — хмыкнул он. — Себя благодари. Достукался до красной печати! Сам-то знаешь, чего натворил?
Я кивнул.
— Мечтал, говорят…
Он вытаращился на меня с веселым изумлением.
— Зачем же ты, дурак, мечтал?
— Да я не нарочно, — мне почему-то захотелось оправдаться в его глазах. — Так уж получилось. И потом, я ведь ничего не делал. Мечтал только…
— Э, брат! — он махнул рукой. — Здесь не разбирают, делал или мечтал. Статья одна.
— Я понимаю…
— Понимает он! Ну и оттянулся бы на всю катушку! А то намечтал выше крыши, а сласти настоящей и в руках не держал, простофиля! Чего ж ты?
Я вздохнул.
— Не знаю. Стеснялся.
— Кого стесняться-то? Все ж свои! Все одинаковые. Ты о чем мечтал? О бабах, поди?
Я почувствовал, что краснею.
— Знаете, вообще-то я никогда этого так не называл…
— А как? Назови по-другому, я подожду.
— Ну… — заметался я, — видите ли… в общем…
— В общем, о бабах, — заключил он.
— Ну почему, — потупился я, — не только…
— А о ком еще? — глазки его засияли масляной радугой.
— Вы не поняли, — я испуганно отмахнулся. — Собственно, конечно, об этих… о бабах. Но не об одних бабах, а…
— А об целой куче! — подхватил он. — Чего ж тут не понять? Не в лесу живем. Значит, в мечтах ты не стеснялся, а в жизни — робел? Да, брат, залетел, можно сказать. Баб стесняться — это хуже любого смертного греха!
— Что ж теперь делать… — я развел руками.
— Да уж теперь делать нечего! Отвечать придется!
Он посмотрел на меня строго.
— За что же отвечать? — возмутился я. — За то, что никому жизнь не испортил? За то, что не обещал золотых гор, пыль в глаза не пускал? Им же всем сказочного принца подавай! Чтобы увез за синее море и поселил в хрустальном дворце. А я не принц! И не Джорж Майкл!
— Это верно, — несколько смягчился он.
— И дворца у меня нет. И даже этой… дачи-машины. А они — черт их знает — всегда это как-то чувствуют! Сроду смотрели на меня, как на пустое место. А что возразишь? Не можешь дать женщине счастья — не берись! Я просто трезво оценивал себя. И сознательно отказывался от них ради их же пользы.
— С благими намерениями, значит? — участливо спросил он.
— Ну да. С благими.
Он вдруг встал, подошел к двери и, пинком распахнув ее, указал во внешнюю тьму:
— У нас тут, паря, благими намерениями дороги вымощены!
Некоторое время мы оба молча смотрели вдаль — туда, где в редких багровых всполохах проступали неясные гигантские силуэты.
— Оттого и сухо, наверное… — задумчиво добавил он, почесав проплешину между рогами. — Несмотря, что под землей…
Дорога, вымощенная благими намерениями, начиналась сразу за дверью. Больше всего она напоминала скоростное шоссе — по шесть полос в каждую сторону. Разметка была аккуратно нанесена белой светящейся краской, предусмотрены места парковки на обочине и двухуровневые транспортные развязки. Все это — несмотря на полное отсутствие на дороге каких бы то ни было средств транспорта. Да и пешеходы-то попадались не часто. Раз только из полумрака навстречу мне вышла троица. Два чумазых типа шахтерского вида несли носилки, груженые инструментом — пилами, коловоротами, клещами и садовыми ножницами. Рядом, зажав подмышкой трезубые вилы, брел черт. Носильщики не обратили на меня внимания, а черт прищурился, разглядывая. Я повесил жетон на шею и сделал вид, что спешу по делу. Троица прошла мимо.
С обеих сторон к дороге все ближе подступали темные угловатые громады — не то изъеденные ветрами утесы, не то многоэтажные дома, покинутые жителями. Нигде ни одного огонька, только в небе (если это называется небом) уныло мерцал вечный закат. Все чаще стали попадаться нависающие над дорогой переплетения труб, ажурные металлические фермы, лестницы, рельсы и прочее индустриальное железо. Дома-утесы округлились вершинами и стали похожи на гигантские, торчком поставленные цистерны. Подобный пейзаж вполне подошел бы для какого-нибудь нефтеперерабатывающего комбината и впечатление производил такое же — унылое, гнетущее. Вдобавок и в воздухе стало отчетливо пованивать химическим производством.
Веселенькое местечко, подумал я. Вот здесь мне и предстоит провести остаток дней… Да нет, каких дней? Какой остаток? У меня ведь теперь впереди вечность! А это значит… Как бы представить себе такую затейливую штуку — вечность? Совершенно бесполезно, по-моему. Да и не вечность меня по-настоящему беспокоит! Вечность — понятие абстрактное, а вот таинственный девятый бокс — кажется, вполне конкретное. Что это за бокс такой, привилегированный? Какие еще привилегии здесь? На лишнюю… пытку? Нет, лучше не думать об этом. И держаться подальше от девятого бокса, пока силой не волокут. А я-то, дурак, еще рвался туда! Соображать же надо — это тебе не койка в общежитии!..
За душеспасительными размышлениями я и не заметил, как свернул с главной дороги в какой-то проулок. Стены, заборы, трубы и лестницы теснили меня теперь со всех сторон. Приходилось то и дело наклоняться, проходя под низко свисающими проводами, подниматься по шатким металлическим трапам, петлять в лабиринтах гулких темных коридоров. Скоро я совсем заблудился.
И тут обнаружилось, что места эти обитаемы. Где-то неподалеку перекликались голоса, торопливые шаги прогрохотали по железу над самой моей головой, эхо их отозвалось глубоко внизу, а потом вдруг раздался звук, точь-в-точь похожий на вопль большого стадиона в момент гола. Напрасно я искал хоть какую-нибудь щелку в высоченном заборе. Он был надежно склепан из одинаковых щитов с изображением черепа и надписью «Не влезай — убьет!». Мне так и не удалось увидеть, что там, за ним, происходило…
Я двинулся дальше в дебри коридоров, но не сделал и десяти шагов, как снова услышал голоса, на этот раз совсем рядом.
— Ну и вот, — спокойно сказал кто-то над самым моим ухом, — значит, режешь все это меленько и заливаешь квасом…
— Рассолом можно, — вставил дребезжащий голосок.
— Рассолом — это по зиме, — нетерпеливо возразил первый, — только уж зелени никакой не положишь зимой, яйца да колбаса — вот и вся окрошка. А летом — и петрушечки добавишь, и укропу, огурчиков свежих… А квасок-то ледяной, ах! В жару, под черемухой сидя, окрошечки пошвыркать — какое отдохновение!
— Да-а… Сюда бы сейчас кваску ледяного… — просипел кто-то без голоса.
— Как же, жди! — весело подхватил совсем молоденький тенорок. — Вон рогатый идет кваску поддавать!
— Ну, накатит сейчас! — проворчал рассказчик про окрошечку.
За стеной послышались гулкие шаги, звякнуло железо, стены завибрировали от мощного гудения, какое издает пламя, вырывающееся из доменной топки. Что-то заклокотало там, проливаясь с тяжелым лавовым плеском. Меня вдруг обдало жаром. Я отскочил от раскаленной стены подальше вглубь коридора. Стена на глазах наливалась малиновым свечением. И тут раздались вопли. Никогда в жизни мне не приходилось слышать ничего подобного. В голосах, которые я почти научился различать, больше не было ничего человеческого. Я слышал захлебывающийся, запредельный животный визг, верещание, хрип, издаваемый самой плотью, уже лишенной разума, потому что разум не способен вынести такое. Не знаю, как я сам не потерял рассудок, слушая эти последние вопли сжигаемых заживо людей. Через несколько мгновений с ними было покончено. Из невидимых щелей струйками потянулся дым. Лава, вероятно, схлынула. Стена, потрескивая, медленно остывала.
Я хотел бежать отсюда как можно скорее и дальше, но не смог сделать ни шагу. Ноги, будто и впрямь ватные, как пишут в книжках-ужастиках, бессильно подогнулись, и я сел на пол по-турецки.
Страшно. Отчаянно страшно. Не то слово. Господи, что я наделал! Как я оказался здесь?! Неужели и со мной будет то же самое?!
Ответом мне был глубокий вздох из-за стены. Странный какой-то вздох. Впрочем, я мог ошибиться. Возможно, это был не вздох, а просто кто-то сладко зевнул.
— Ну и вот, — сказал знакомый голос. — Окрошечка — это днем, пока жара. А к вечеру у меня уху подавали.
— Сомовью! — с готовностью подхватил дребезжащий голосок.
— Отчего же, можно и сомовью, — благосклонно согласился рассказчик. — Стерляжья также хороша. Да мало ли разных! Налим, ёрш — всё дары природы!
— Караси в сметане жаренные — вот вещь! — заявил молодой тенорок.
— А у меня в Кесарии, — вступил в разговор новый голос, раскатистый и повелительный, — всегда были эти… угри.
— Тьфу, прости, господи! — проворчал рассказчик. — Мы ему про еду, а он про угри…
— Я также говорю о еде, — продолжал повелительный голос. — К моему пиршественному столу подавались морские угри незабвенного вкуса…
— Незабвенного! Ты, Юлич, со своим склерозом, молчал бы уж! Это когда было? При царе Горохе?
— Я не обязан помнить местных царей, — высокомерно заявил любитель миног, — всех этих иродов и горохо… доносоров. Все их жалкое величие ничтожно по сравнению с незыблемой твердыней власти императора Августа Октавиана, озарившего…
— Ну, Юлич, понес! — загалдели вперебой голоса. — Так хорошо врал про угрей незабвенного вкуса! Зачем императора-то приплел?
— К столу императора, — немедленно заявил Юлич, — подавались угри и миноги. А также дорада и священная рыба египтян мормирус…
Кто-то громко и голодно причмокнул.
— Да что говорить! Щас бы хоть воблы! Под пивко-то, после жару…
Я, наконец, почувствовал, что могу двигаться. Ужас, заковавший меня, сменился сначала изумлением, потом недоумением обманутого человека и, наконец, жгучим любопытством.
Что же там все-таки происходит? Трагедия или водевильчик? Пытка, казнь или гастрономический семинар? Может быть, я зря так испугался, и меня ждет не такое уж страшное будущее? Пора это выяснить!
Не поднимаясь с пола, я пополз вперед, вдоль стены, еще пышущей жаром, и сразу за поворотом коридора обнаружил дверь. Это была массивная стальная плита с колесом, приводящим в действие запоры, как в бомбоубежище. На ней красивыми готическими буквами была выведена золотая надпись: «Оставь одежду, всяк сюда входящий!». Ниже кто-то нацарапал от руки куском кирпича: «Преисподняя! Сымай исподнее!» У двери стояла длинная скамейка, какие используются в спортзалах. На ней аккуратными стопками, кучками и как попало лежали разномастные одеяния — от полотняных портов с тесемками до костюма-тройки с дипломатическим отливом. Рядом стояла и валялась такая же разнообразная обувь — стоптанные сапоги, лакированные туфли, сандалии с кожаными ремнями и просто лыковые лапти. Медно поблескивающий шлем с высоким гребнем тоже почему-то лежал на полу, уткнувшись в пыль стриженой щеткой, не то из перьев, не то из щетины. Я поднял его. Шлем был тяжелый, с потным, изъеденным солью кожаным подкладом и потускневшими бляхами на ветхом ремешке. Я провел ладонью по жесткой щетке гребня, и, не удержавшись, чихнул. Тут скопилась пыль, наверное, еще египетских походов.
— А ну, положь шапку! — раздался у меня за спиной сердитый старческий голосок.
Я обернулся. В полумраке коридора маячил рогатый силуэт. Сначала мне показалось, что это какой-то мелкий бес с вилами, но, приглядевшись, я понял, что ошибаюсь. Старичок явно принадлежал к роду человеческому, просто его всклокоченная шевелюра издали (и может быть, не без умысла) напоминала рога. Вооружен он был легкой метелкой и, судя по цветной металлической бляхе на фартуке, находился при исполнении.
— Извините, — я потер шлем рукавом и аккуратно водрузил его на скамейку поверх смятой хламиды. — Я просто поинтересовался.
— В музеях интересуйся! — покрикивал старичок, приближаясь с метлой наперевес.
— А тут и музеи есть? — удивился я.
— Это ко мне не касается! Не тобой положено — не хватай!
— Да я не хватаю! Вижу, шлем упал. Лежит в пыли, пачкается…. Я и поднял.
— А ты меня пылью не попрекай! — совсем взбеленился дед. — Я свою работу знаю не хуже твоего! Много вас тут ходит, подбирателей, что плохо лежит! А ну, кажи бирку! Разом запишу — и на доклад!
Я понял, что в данной ситуации «казать бирку» как раз не стоит.
— Кто ж знал, что у вас тут так чисто! Поднял шлем, смотрю — он и не запылился совсем, хоть сейчас на выставку. Прямо удивительно! Неужели, это вы один справляетесь — на всей территории?
Старики тщеславны. Стоит спросить старика, не герой ли он случайно, и вы услышите рассказ длинною в жизнь, переполненный тяготами, лишениями и подвигами. В ответ на мой вопрос дед опустил метлу, окинул хозяйским взглядом всю вверенную территорию (пятачок пять на пять шагов перед дверью) и, высморкавшись для порядка в фартук, сказал уже не так грозно:
— Небось, справлюсь! Не с такими справлялся… Новенький, что ли?
— А вы откуда знаете? — искренне удивился я.
— Уж больно ты вежлив!
Ну вот, опять я опростоволосился. Почему же так странно устроено все в жизни и после нее? Стоит вежливо заговорить с человеком, и он сразу видит в тебе неофита, сосунка и вообще теряет всяческое уважение. Видимо, этого деда принято здесь гонять на пинках, а я отчего-то вдруг пустился с ним в политичные переговоры…
Медленно, с тяжелым скрежетом стальная дверь отворилась, выпустив в коридор удушливый запах гари и компанию голых раскрасневшихся мужчин. Томно отдуваясь, обмахиваясь и покрякивая, они расселись по скамье и принялись утираться, причесываться, трясти одежками — словом, вели себя совершенно как в предбаннике.
— Софрошка! Квасу! — распорядился рыхлый толстяк с жидкой прядью волос, прилипшей к голому черепу. — Чего встал, дубина старая? Беги взапуски!
Я узнал голос гастрономического рассказчика.
Старичок встрепенулся и цепко ухватил меня за рукав.
— Вот, Федор Ильич, задержал, — он подтолкнул меня к толстяку. — Подозрительный. По вещичкам.
Федор Ильич скептически выпятил пухлую губу.
— Кто таков?
Видно было, что настроен он добродушно, и квасу ему хочется больше, чем разбираться с подозрительными. Я сердито вырвался от Софрошки и сказал доверительно толстяку:
— Да ну его, в самом деле! Просто шел мимо, слышу крики, ну и остановился…
Толстый Федор Ильич с видимым усилием поднял бровь, осмотрел меня одним глазом и спросил полуутвердительно:
— Новенький?
Ну что ты будешь делать! Не успеешь рот раскрыть, а тебя уж видят насквозь…
— Новенький, — признался я.
Федор Ильич хлопнул ладонью по скамейке рядом с собой.
— Садись. Голову на тебя задирать — кровь приливает… Софрошка! Ты здесь еще?! Беги, асмодей, за квасом, тебе говорят!
Старичок исчез. Остальные уже утратили ко мне интерес и вернулись к своим делам и разговорам. Носатый крепыш, сунув шлем в пыль под скамейку, обматывал багрово-бугристое тело отрезом белой ткани. Глаза его, черные, и когда-то, вероятно, пронзительно-быстрые, поразили меня выражением безмерного равнодушия, какой-то брезгливой скуки.
— Определили-то куда? — спросил меня Федор Ильич. — К нам, что ли, в парилку?
— Н-нет, — не очень уверенно ответил я. — В какой-то девятый бокс…
В предбаннике вдруг установилась тишина. Все снова смотрели на меня, даже носатый римлянин.
— Врешь, — с надеждой в голосе произнес сидевший неподалеку паренек.
— Ей-бо…гу, — я замялся, не зная, насколько уместно здесь подобное выражение. — У меня печать… красная.
— Эк тебя, сердягу! — вздохнул кто-то слева.
— Что ж они там, наверху, совсем жалости не имеют? — отозвались справа.
— Знать, такая его судьба, — заключил Федор Ильич.
Некоторое время все молча натягивали рубахи и штаны, пили принесенный Софрошкой квас. Общего разговора не получалось. Наконец, Федор Ильич поднялся, одернул сюртук и сказал:
— Вот что, сударь ты мой, пойдем-ка с нами!
— А вы куда? — спросил я.
— Обедать, — ответил Федор Ильич и впервые по-доброму улыбнулся.
Помещение, в которое меня привела компания Федора Ильича, напоминало летнюю столовую какого-нибудь заштатного дома отдыха или пионерлагеря. Тот же низкий, облупленный потолок с подслеповатыми плафонами, те же голые колченогие столы с салфетницами без салфеток. Поразила только неправдоподобная обширность помещения — ряды столов уходили вдаль и вширь и терялись в бесконечности. Никаких стен, никаких подпорок для потолка.
Войдя, мы взяли по подносу с обгрызенными краями и встали к раздаче. За истертым металлическим парапетом неторопливо, с достоинством работали толстенькие, но неулыбчивые поварихи. Это были первые женщины, которых я видел в потустороннем (или теперь посюстороннем?) мире. Меню столовой состояло из одного-единственного комплексного обеда, но у каждого подошедшего раздатчицы неласково спрашивали:
— Тебе чего?
— Щец, да погуще! — сказал стоявший передо мной паренек.
— Ага, щас! — отрезала повариха таким тоном, будто он попросил устриц в вине.
Тем не менее она налила полную тарелку щей, раздраженно сунула ее пареньку и повернулась ко мне.
— Тебе чего?
— Ну и мне… — осторожно сказал я, — …аналогично.
— Ага, щас! — гаркнула тетка и, зачерпнув из котла, налила мне такую же тарелку щей.
У следующего котла меня опять спросили, чего надо.
— Это у вас каша? Тогда… каши.
— Ага, щас!..
Я поставил тарелку с кашей на поднос и отправился за компотом.
— Как-то все это слишком… знакомо, — шепнул я стоявшему за мной Федору Ильичу. — По-нашему как-то уж очень, по-русски. Но ведь ад — он, как я понимаю, для всех?
— Так иностранцы его именно таким и представляют, — пояснил толстяк. — А чертям неохота новое изобретать. Зачем, когда есть живой пример? И люд служилый имеется. Вот и пользуются. И потом, это ж еще не самый ад, а так, хозблок…
Компания Федора Ильича, как видно, не любила разлучаться нигде. Сдвинув вместе несколько столов, все общество принялось шумно усаживаться, расставлять тарелки и незаметно передавать друг другу под столом какую-то склянку.
— Щи да каша — пища наша! — философски заметил Федор Ильич, разгружая свой поднос.
Прежде всего он, как и остальные, отодвинул от себя и щи, и кашу, взялся за компот и отхлебнул полстакана.
— Ну, чего ждешь?
Я было потянулся за ложкой, но Федор Ильич покачал головой.
— Тару, тару готовь!
Я понял и послушно отхлебнул полкомпота. Федор Ильич забрал у меня стакан, на секунду отвернулся к другому соседу, оба склонились мимо стола, послышалось короткое бульканье.
— Выпей-ка за знакомство…
Стакан возвратился ко мне снова полным, но побледневшим.
— Ну, братцы, с легким паром! — сказал Федор Ильич, обращаясь ко всей компании.
— С легким паром! — загомонили все, при этом почему-то вздыхая.
— Не чокаемся мы, — знакомым дребезжащим голосом предупредил меня сосед слева, по виду — дьячок сельской церкви.
— А почему? — спросил я, опуская стакан.
— Так ведь не чокаются за покойников, — пояснил он.
Сильно отдающая техническим спиртом жидкость содрогнула, булыжником прокатилась по горлу и, упав в самую душу, разлилась огнем. Впрочем, это быстро прошло. Зато сразу пробудился волчий аппетит. Немудреные тепленькие щи и гречневая каша с бледно-серым подливом казались теперь вполне приличным закусоном. Все принялись работать ложками, только Федор Ильич, как истинный гурман, еще позволил себе поворчать:
— Разве это щи? Вот, бывало, на пасху зайдешь к Тестову, закажешь ракового супу да селянки из почек с расстегаями. А то — кулебяку на двенадцать слоев, с налимьей печенкой, да костяными мозгами в черном масле, да тертым балыком, да… эх!
— Ботвиньи бы хорошо после баньки! — заметил дьячок, охотно включаясь в гастрономический разговор.
— Так это у вас баня была? — я, наконец, решился задать измучивший меня вопрос.
— Нет. Работа, — угрюмо ответил Федор Ильич.
— Какая работа?
— А какая здесь, в аду, у всех работа? — он посмотрел на меня строго. — Муку посмертную принимать!
Словно второй стакан компота ожег меня изнутри, но не пламенем, а морозом. И голод пропал, как не было.
— Так эти крики… — пробормотал я, — были… ваши?
— Наши! Еще бы не наши! — парнишка, сидевший напротив меня хохотнул. — Когда зальют чугуном из котла по самую шею, покричишь небось!
— Покричишь… — в ушах у меня еще стоял хриплый, захлебывающийся визг, в котором не было ничего человеческого. — Покричишь… — повторил я. — А… потом?
Федор Ильич развел коротенькими руками:
— Так а что потом? Потом по домам. Писание читал? Нет? Ну хоть апокрифы?«…Будет плоть их сожигаема и не сгорит, но нарастет для новой муки, и так будет вечно…» А раз вечно, так торопиться некуда, верно? Помучился — отдохни. А начальству… — он ткнул пальцем, но не вверх, а вниз, — … начальству тоже неохота была — у котлов бессменно стоять! Назначили, чин чинарем, рабочий день, обеденный перерыв, отгулы, отпуска… Мука-то вечная! Так что без разницы, как ее отправлять — подряд или вразбивку.
Меня колотила мелкая дрожь.
— Как это легко вы говорите…
Федор Ильич усмехнулся, насадил на вилку кусочек хлеба и принялся старательно вымакивать остатки подлива.
— Нет, оно конечно… страшновато поначалу. Лет пятьдесят первых. Но не больше. А потом смотришь — и притерпелся.
— Да разве к этому можно притерпеться?!
— В самый-то момент, когда припечет, никто, понятно, не вытерпит. Орешь, как резаный. А потом, как с гуся вода. Кости, мясо нарастут — и снова цел, лучше прежнего. Так чего страдать? Вон Гай Юлич сидит, видишь?
Я посмотрел на багрового римлянина. Тот с прежним равнодушием рубал кашу, изредка погромыхивая под столом своим шлемом.
— Две тыщи лет горит, — сказал Федор Ильич. — Так уже и не замечает порой. Окатят, бывает, высоколегированной сталью, а он, как сидел, так и сидит. Задумался, говорит. Вот, брат, что такое привычка!
— Ко всему-то подлец человек привыкает! — всхлипнул сизый помятый мужичонка, сидящий наискосок от меня. — Помню, как я еще при жизни к спирту привыкал. Первый раз жахнул — чуть не умер! Потом полегче… а потом как воду пил, честное слово! Пока не погорел от него же…
Он безутешно по-сиротски подпер лицо кулаком, и слеза медленно потекла по сложному небритому ландшафту щеки.
— И часто вам приходится так… гореть? — спросил я.
— Не-а, не часто, — паренек напротив меня сладко зевнул. — Два раза до обеда и раз после. Зато потом — лафа! Иди куда хочешь. Хочешь — за пивом, хочешь — по девкам…
— А лучше в сочетании! — сладко подпел дьячок слева.
— По каким девкам? — насторожился я.
— Да по любым, — паренек собрал посуду в стопку и поднялся. — Из зубовного можно…
— Из смольного — лучше! — авторитетно заявил дьячок.
— Можно и из смольного, — легко согласился парнишка, — да мало ли отделений?
— Это точно, — сыто отдуваясь, пророкотал Федор Ильич, — такого добра тут навалом.
— Из Смольного, это которые… институтские? — спросил я.
— Всякие, — сказал Федор Ильич. — Которых в смоле варят. Называется — смольное отделение. Бедовые бабешки! Уж я, кажется, до седых волос дожил… в той жизни, а тут, веришь-нет, как петушок молодой! — он приосанился и подкрутил усы, более воображаемые, чем заметные на толстой губе. — А ты, я вижу, тоже интересуешься?
Мне вдруг вспомнились насмешливые слова лысого черта из приемного отделения. Намечтал выше крыши, а сласти настоящей и в руках не держал… А что, если не все еще потеряно для меня? Пусть не при жизни, так хоть здесь и сейчас мои тайные вожделения в буквальном смысле обретут плоть! Может быть, я даже встречу ту единственную… да еще, может быть, и не одну!..
Я помотал головой, отгоняя нахлынувшие мечты. Даже леденящие душу пытки отступили на второй план. Привыкну, поди, как-нибудь. Ко всему молодец человек привыкает… Компания мне душевная повстречалась, вот что хорошо. С такой компанией не то что гореть, даже с девчонками знакомиться не страшно.
— Еще как интересуюсь! — решительно сказал я. — Почему бы мне девчонками не интересоваться? Меня из-за этого-то интереса в девятый бокс и определили!
— Ах, вон оно что!.. — Федор Ильич сразу как-то поскучнел и принялся собирать свою посуду.
— А когда вы к этим, смольным, еще пойдете? — спросил я.
— Да сегодня же и пойдем, после смены, — вяло отозвался он.
— А меня… кхм… возьмете?
Толстяк тяжело вздохнул.
— Нет, брат, не возьмем. Уж прости.
У меня запершило в горле.
— А… почему?
— А вот попадешь в девятый бокс, узнаешь, почему!
Разочарование и обида жгли меня не хуже технического компота, почти как расплавленный чугун.
— Что это вы меня все время пугаете? — проворчал я. — Девятый бокс, девятый бокс! Ну помучаюсь, сколько положено. Вы же вон привыкли! Может и я…
По правде сказать, особой уверенности в своей правоте я не чувствовал. Но этот неожиданный отказ принять в компанию, да еще в таком важном деле, меня рассердил.
— Собственно, пожалуйста. Я и один могу… к девчонкам заглянуть… как-нибудь после смены…
Дьячок вдруг хрюкнул в тарелку и закашлялся, давясь одновременно кашей и хохотом. Федор Ильич привстал и, перегнувшись через меня, постучал его по спине. Впрочем, не столько постучал, сколько заехал хорошенько кулаком. И не столько по спине, сколько по загривку.
— Над чем ржешь, скабрезина! Сам ведь из таких же! Смотри, могут и тебе меру пресечения изменить…
— Типун вам на язык, Федор Ильич! — дьячок опасливо отодвинулся. — Вечно вы скажете этакое! И в мыслях не было — смеяться…
Он снял с головы скуфейку и утер выступившие от смеха слезы.
— То-то! — Федор Ильич, сердито сопя, сел на место. — Над чужим горем не смейся!.. Тут, видишь, такое дело, парень… — он снова обратился ко мне, — как ни крути, а выходит — не гулять тебе по девкам!
— Со мной что-то сделают? — я невольно опустил глаза.
— Да нет! — отмахнулся толстяк. — За плоть свою ты не волнуйся. Тут плоть у всех, как у ящерицы хвост! Только вот не выпустят, из девятого-то бокса…
— Как? А там разве нет этих всяких… выходных, перерывов?
Сосед слева снова захрюкал, прикрывшись ладонью, но справился с собой и сказал сквозь кашу:
— Этак каждый бы согласился! С выходными… В том-то и загвоздка, что без минутки покою!
На душе у меня стало совсем гадко.
— Значит, вечная и непрерывная пытка?
— Вечная и непрерывная, — Федор Ильич сурово склонил голову. — Да еще и подлая…
— Почему подлая?
— А вот потому. Взять, скажем, нас. Мы сидим тут, годами кирзовой кашей давимся, да вспоминаем-то расстегаи! Уху стерляжью! Поросенка с хреном! Сладость такая иной раз пройдет в душе, будто и впрямь у Яра отобедал! С этой думкой сокровенной — куда как легче вечность коротать!.. А у тебя и сокровенное отберут…
— Как отберут?
Федор Ильич вздохнул и принялся выбираться из-за стола.
— Уволь ты меня! Не хочу я об этом говорить! Там увидишь, как…
Обед кончился, мы вышли из столовой. Федор Ильич протянул мне руку.
— Ну, прощай, парень! Нам — на работу. Да и тебе уж скоро…
Я покачал головой.
— Нет. Сам не пойду. Буду скрываться, пока не поймают и силой не отведут. Кстати, у меня оправдание: я же не знаю, где этот девятый бокс! А искать и не собираюсь…
Федор Ильич потрепал меня по плечу.
— Молодой ты еще… Кто ж девятый бокс ищет? Он сам тебя найдет!
…Я снова брел широкой, может быть, главной магистралью ада, старательно избегая всяческих ответвлений, а особенно въездов в ворота какого-то нескончаемого химкомбината, тянувшегося вдоль дороги. Черт его знает, как он выглядит, этот девятый бокс, и каким образом он будет за мной охотиться. Лучше не соваться, куда попало.
Внимательно озираясь по сторонам, я в то же время мучительно размышлял над словами Федора Ильича. Из девятого бокса не выпустят. А там пытка — вечная и непрерывная. Что же, выходит, не успел. Ничего не успел — ни в земной жизни, ни в загробной. Вот-вот схватят и поведут на вечную непрерывную муку, а я так ни разу в двух жизнях ни на что серьезное, смелое, просто человеческое и не решился.
Потому что всегда был трусом, со злостью подумал я. Боялся неудобных ситуаций, боялся быть осмеянным, отвергнутым, выгнанным с нелюбимой работы, побитым хулиганами. Боялся смерти, но еще больше боялся жизни. А теперь вот даже страх перед пыткой притупился. Заглушила его жгучая обида на самого себя. Прозевал жизнь! Пролежал на диване, пропялился в телевизор, прозакусывал. В то время, как надо было…
Я остановился посреди дороги.
Надо было — что? Чего я хотел в той жизни? Почета и уважения? Новых трудовых успехов и роста благосостояния? Все это казалось мне мелким, не стоящим усилий. Скорее уж мечталось о безумной славе, безмерном богатстве… Черт его знает. Зачем мне слава? Я всегда старался прошмыгнуть незаметно, сторонился людных увеселений, из всех развлечений позволял себе только прогулки по городу в одиночку. Так зачем мне слава?
А я тебе скажу, зачем, дорогой мой покойник. Ясно и просто, и не мной придумано: мужчина ищет славы, чтобы его девки любили. Нормальное сексуальное вожделение. И прогулки по городу в одиночку — тоже вожделение. В одиночку, но с жадными глазами, с безумной надеждой, что вдруг как-нибудь завяжется, зацепится неожиданный роман со встречной красавицей. Бродил по городу, ежеминутно влюбляясь и тут же навсегда теряя предмет любви, потому что подойти, заговорить — немыслимо. А предмет ничего и не замечал, уходил себе дальше и скрывался за горизонтом.
Наверное, я не один такой. Любое человеческое существо мужского пола и нормальной ориентации испытывало нечто подобное. Только одни научились перешагивать барьер немыслимого, подходили, заговаривали и в конце концов, не мытьем так катаньем, не с первой попытки так с трехсотой, чего-то добивались. А другие, потрусливее, сами разбивались об этот барьер. Из них выходили либо маньяки, которым легче убить женщину, чем познакомиться с ней, либо такие, как я — тихо загрызшие самих себя.
— Ну зачем же так мрачно!
Я вздрогнул. Голос раздался совсем близко, хотя мне казалось, что вокруг ни души. Впрочем, может быть, еще мгновение назад никого и не было. Теперь же у обочины дороги, небрежно подпирая плечом полосатый столбик с табличкой «Здесь копать некуда», стоял черт.
Он был в светлом щеголеватом плаще и шляпе, прикрывающей рога, подмышкой держал пергаментный свиток, очень похожий на свернутую в трубку газету, словом — ничем не отличался от прохожего, поджидающего на остановке автобус. Вот только под шляпой, там, где должно быть лицо, клубилась мутная тьма с горящими угольками вместо глаз.
Ну вот и все, подумал я. Это за мной.
— Помилуйте! Откуда такие черные мысли? — сейчас же отозвался он. — Никто вас никуда не потащит помимо вашей воли! Неужели непонятно?
— Правда? — обрадовался я, но тут же отступил с опаской. — А вы это… серьезно?
— Можете мне поверить, — он кивнул. — Мы, конечно, применяем силу в некоторых случаях, но к интеллигентному, тонко чувствующему человеку — никогда! Я вот послушал ваши рассуждения о женской недоступности и получил, можно сказать, истинное наслаждение…
— Мои рассуждения? — я растерянно огляделся. — Но я ничего такого…
— Я имею в виду ваши размышления. О славе, о богатстве, о барьере между женщиной и маньяком, и все такое… Это бесподобно!
— А вы разве читаете мысли?
— Разумеется! — во тьме лица проступила улыбка. — Это наша обязанность. Должен признаться, не всегда приятная. Такие типы иногда попадаются! — он пощелкал когтем по пергаментному свитку, словно в доказательство. — Поэтому мы очень дорожим каждым культурным, образованным клиентом. Они у нас, я бы сказал, на вес золота… если бы мы золотом канавы не засыпали.
— Вы, наверное, шутите, — я смущенно улыбнулся в ответ, невольно испытывая к нему доверие. По всему видно, что он не мелкий бес, однако, не чинясь, беседует с рядовым покойником. Казалось бы, какая ему разница, рогатому — интеллигент, не интеллигент? Все мы для них — грешники, пыточный материал…
— Ну что вы! — черт замахал руками.
Я, краснея, вспомнил, что он читает мои мысли.
— Нас почему-то считают пыточным ведомством. — сказал он. — Это не совсем верно. Мы — ведомство страдательное. Не такое уж удовольствие рвать вам ребра и высверливать зубы, поверьте! Нам важна реакция — глубокое раскаяние и страдание с полной отдачей. Кто же другой умеет страдать так глубоко и сильно, как культурный, образованный человек? Никто, уверяю вас! Пролетарии — что? Визжат, и только! То есть, я не хочу никого обидеть и под пролетариями разумею людей неимущих, прежде всего, в духовном отношении. Этих хваленых «нищих духом». Такой будет хоть целый год извиваться на сковородке, а дай ему передышку — тут же пойдет и напьется. И даже не задумается, за что терпел муку!
Черт сердито смял пергаментный свиток и сунул его в карман.
— Другое дело — интеллигентный человек! — голос его потеплел. — К нему не успеешь еще с вилами подойти, а он уже переосмыслил всю свою жизнь, вынес себе суровый приговор истории и, заметьте, исправно по этому поводу страдает! Ну разве не прелесть? Такому человеку мы просто не можем не пойти навстречу.
— В каком это смысле — навстречу? — осторожно спросил я.
— Да в самом прямом! Нам ведь известны и ваши тайные мечтания, и досада, что ничего не удалось успеть при жизни. Почему бы, черт побери, не дать вам шанс?
— Спасибо, — сказал я. — А как это?
— Да очень просто! Прежде всего, давайте-ка уедем отсюда. «Двинем туда, где море огней!» — пропел он. — Вот, как раз, и автобус…
К моему изумлению, послышался кашель мотора, простуженный посвист резиновой гармошки, и грязно-желтый «Икарус»-колбаса гостеприимно распахнул прямо перед нами одну створку двери. Вторую створку, видимо, заклинило, она могла только нервно подергиваться.
— Прошу! — сказал мой вежливый собеседник. — Да не бойтесь, это не «воронок»!
Мы вошли в салон. В глаза сразу бросилось печальное его состояние: не хватало многих сидений, а те, что остались, были изорваны и погнуты. Впрочем, народу в автобусе ехало немного. На задней площадке галдела толпа молодежи, остальные пассажиры расселись по одному, пряча лица в воротники от стылого встречного ветерка. Я только теперь заметил, что стекла выбиты почти во всех окнах, кое-где в рамах чудом еще держались длинные иззубренные языки — осколки. Никого из пассажиров это, по-видимому, не тревожило.
— При наших расстояниях поневоле приходится обзаводиться общественным транспортом! — с затаенной гордостью сказал черт, усаживаясь рядом со мной.
— Откуда здесь автобус? — спросил я.
— С моста упал, — пояснил он не совсем понятно.
Я решил не уточнять.
Пейзаж за окном вытянулся в мутную полосу без определенных деталей, не то из-за тумана, не то из-за головокружительной скорости, с которой летел автобус.
— Куда мы едем? — спросил я.
— Куда-нибудь поближе к центру. Вы ведь ничего еще не видели, кроме нашей промзоны, а в ней повстречать нужного человека очень трудно…
— Какого нужного человека?
— Это уж от вас зависит! — он усмехнулся. — Вам предоставляется полная свобода действий. Ненадолго, конечно, но при некоторой расторопности можно успеть…
— Успеть — что?
— Ну, при достаточной расторопности… — он хитро подмигнул мне огненным глазом, — можно успеть все. Но вам, как я понимаю, еще нужно понять, чего именно вы хотите. Определиться, так сказать, с заветным желанием…
— Зачем это? — не понял я.
— Затем, что мы намерены его исполнить.
Автобус с шипением и скрежетом остановился.
За окном высились белые корпуса, утопающие в зелени обширного парка, окруженного чугунной оградой. По дорожкам парка гуляли люди в пижамах.
— Зубовное, — раздалось в динамике. — Следующая — варьете «Нюрин муж».
— О! У вас и варьете есть! — вежливо изумился я.
Но думал в этот момент совсем о другом.
— Нет, — черт покачал головой. — Совсем избавить вас от наказания мы не можем. Все-таки здесь Ад.
— Понимаю, — поник я.
Судорожно дергавшаяся створка двери, наконец, открылась, и в салон вошла девушка. Ох, привычно подумал я, погибель вы моя, девки. Из-за вас пропадаю… Но до чего же хороша!
— Хороша, чертовка, — тихо подтвердил сосед.
Девушка подняла тонкую, сверкнувшую лаковыми ноготками руку, откинула длинные волосы, и в салоне полыхнуло зеленым от ее глаз. Ловко ставя ножки на высоких каблуках, она направилась по проходу между сидениями прямо к нам.
— Это из зубовного или из смольного? — прошептал я.
— Да нет, — черт окинул оценивающим взглядом ладно скроенную и дорого одетую фигурку, — эта, пожалуй, покруче будет… Однако, поздравляю! Вы уже неплохо разбираетесь в вопросе!
Не дойдя до нас всего одного шага, девушка плавно, как в танце, повернулась и опустилась, да-да, не села, а именно опустилась на сидение впереди меня. Волосы ее рассыпались по спинке кресла, и я, конечно, сейчас же ощутил почти неуловимый, а может быть и просто воображаемый аромат духов. Когда автобус тронется, сладко подумал я, ее волосы будут щекотать мне лицо…
— Вы, однако, поэт! — пробормотал черт. — А хотите, я вас познакомлю?
— Тише! — испугался я. — Она же услышит!
— Да? — он перевел простодушный взгляд с меня на нее и обратно. — Ну и что? Вы же не собираетесь знакомиться молча? Хотя, впрочем, такие случаи бывали…
Автобус взревел двигателем — как видно, единственной деталью, не пострадавшей при падении с моста, и снова понесся вперед. Сквозняк засвистел в оконных осколках, волосы девушки, взлетая, действительно задевали меня по лицу, но отдаться этому чарующему ощущению мешали новые, неожиданные мысли.
— С чего это вы взяли, что она захочет со мной знакомиться? — раздраженно спросил я.
В завываниях мотора и ветра нас уже никто не мог слышать.
— Не робейте! — ответил черт. — Мне кажется, вы ей понравитесь…
— А мне не кажется, — буркнул я.
Неизвестно, как ему удавалось придать своей физиономии выражение, но он посмотрел на меня с укором.
— Я же сказал, мы пойдем вам навстречу. Я гарантирую, что вы ей очень понравитесь. Ведь раньше вас останавливали именно сомнения в своей привлекательности, так?
— Ну, так.
— А теперь вы можете в ней не сомневаться! Чего ж вам еще? Вперед, мой везунчик!
Нашел везунчика, сердито подумал я. Но в надорванном сердце уже гулял тот холодок, что толкает парашютиста к люку: «Эх, а ведь могу!..».
— Да мы с ней вовсе незнакомы, — шевелил моими губами привычный, спокойный страх. — Неудобно как-то…
— Вы, конечно, можете снова отказаться, — горячо шептал мне в ответ черт, — но смотрите, как бы потом не жалеть целую вечность!
«Прав он, прав!» — стонало покойное сердце, никогда не знавшее покоя.
За окнами вспыхнули разноцветные неоновые огни. Автобус стал притормаживать. Девушка поднялась и, не оглядываясь, пошла к выходу. Черт толкнул меня локтем в бок.
— Да, но с чем я к ней подойду?! — взвыл я в отчаянии.
— А вот с тем самым, что вам от нее нужно, и подойдите!
— Что, прямо так и сказать?!
Автобус остановился. Дверные створки задергались в предсмертных судоргах.
— Варьете «Нюрин муж» — прохрипел динамик, — следующая — Мужеложкино.
— Рассусоливать некогда, — жестко сказал черт. — Идите. Гарантирую, что вы получите именно то, о чем в действительности мечтаете.
Последние слова он произнес с особым ударением. Я почувствовал, что это неспроста, хотел было переспросить, но он лишь ткнул когтистым пальцем вдаль:
— Она уходит.
И я, махнув рукой, бросился вдогонку за девушкой.
Улица была полна народу и освещена, как на Новый Год. Огни метались по карнизам, оплетали деревья на бульваре, вспыхивали отражениями в витринах. Над каждой мало-мальски пролазной дверцей сияла пульсирующая, переливающаяся вывеска: «Искусочная», «Русская рулетка. Калашников и Калашников»., «Практичный грешник носит несгораемую обувь „Саламандер“! Персоналу — подковы по сезону» и просто: «Нумера». По крыше дома на противоположной стороне улицы бежала сверкающая строка: «Смотрите в кинотеатрах „Барракуда“ и „Удавленник“. Сегодня: старая добрая комедия „Титаник“. Скоро: „Воздержание“. Фильм ужасов». Надо всем этим медленно поворачивались в черном небе гигантские мельничные крылья варьете «Нюрин муж». Публика толпами валила вдоль улицы сразу в обе стороны, поедая мороженое и разминаясь пивком. Если это ад, подумал я, то можно себе представить, какой кайф в раю…
Догнать девушку в толпе было непросто, впрочем, это я, кажется, сам себе внушил. Мне по прежнему не хватало решимости подойти к ней и заговорить. Я шел в отдалении, стараясь только не упустить ее из виду. В голове вертелась одна-единственная идиотская фраза: «Извините, не подскажете, как проехать к девятому боксу?» Лучше удавиться, чем так начинать знакомство, подумал я.
На мгновение толпа впереди раздалась, и я снова увидел Ее в полный рост. Каблучки четко выщелкивали шаги по мостовой, узкие брючки так плотно охватили стройные ноги, что повторяли мельчайший изгибик пьянящего рельефа. Полупрозрачная ткань блузки так и ласкалась к желанному телу. А волосы! Они летели по ветру, извиваясь медленно и широко, словно девушка плыла под водой. Вот свернет сейчас в какую-нибудь дверь, подумал я, только ты ее и видел…
И точно! Будто услышав подсказку, она вдруг остановилась и толкнула стеклянную дверь, обрамленную гирляндой перемигивающихся лампочек. Швейцар в зеленой униформе с цирковыми бранденбурами на груди вежливо приподнял картуз, пропуская ее внутрь. Стеклянная грань качнулась туда-сюда и замерла, отделив меня от последней надежды в моей последней жизни.
Нет!!! Мысль эта обожгла по-настоящему адским огнем. Смерть — неприятна штука, но и тогда мне не было так больно. Вся моя застенчивость вдруг сгорела, словно политая расплавленным чугуном. Я бросился вперед, едва не разбил стеклянную дверь о швейцара и, догнав мою девушку, выпалил:
— Постойте, девушка! Пождите. Я вам… Я вас хочу…
Мне не хватило дыхания.
— Хотите? — она улыбнулась, оценив начало. — Именно меня?
— Нет, — заявил вдруг я, сам себе удивляясь.
Впервые в жизни мне было легко признаться женщине в своих чувствах:
— Я всех хочу. Всех… вас.
И замолчал. Что должно было последовать за этим? Звонкая пощечина и провал в тартарары. Но ничего страшного не произошло.
Она засмеялась.
— Ты мой маленький! Идем.
Я почувствовал, как ее пальцы ложатся в мою ладонь, и крепко схватил их. Она повела меня по бесшумным коридорам, выстланным ковровыми дорожками с толстенным ворсом, мы миновали несколько комнат с изысканной резной мебелью, где за стеклами шкафов угадывались ряды книжных корешков и поблескивало серебро. В большом пустом зале с опущенными до пола люстрами мы обогнули огромный стол под белой скатертью, накрытый к роскошному пиру, поднялись по дубовой лестнице на галерею и, наконец, остановились перед небольшой дверцей, почти сливающейся с обивкой стены.
— Что там? — тихо спросил я.
Происходящее становилось похожим на любовное приключение из старого романа.
— Я думал, такое бывает только в книжках!..
— Тсс! — она приложила пальчик к губам и вынула из сумочки ключ. — Там нам будет хорошо! Входи.
Я шагнул в раскрывшуюся дверь, и сейчас же в глаза мне ударил молочно-белый, нестерпимой силы свет. В первую минуту я зажмурился, а когда, наконец, смог раскрыть глаза, сразу понял, что именно так сверкало.
Это были залитые светом обнаженные женские тела. Глянцево поблескивающие и матовые, белые и цветные, они стояли плотной стеной прямо передо мной и разглядывали меня с любопытством сотнями разноцветных глаз… Нет, я ошибся. Не стеной. Гладкие и кудрявые головы всех оттенков льна, золота, каштана и воронова крыла морем колыхались до самого горизонта. Их были миллионы на открывшейся передо мной бескрайней равнине, и они стояли тесно, как в переполненном автобусе, только возле меня оставался небольшой пятачок, заботливо устланный сеном. Я попятился. Позади с грохотом захлопнулась дверь. Я стремительно обернулся. Стальная дверь, совсем такая же, как в предбаннике у Федора Ильича, была украшена крупной ярко-оранжевой надписью по трафарету: «Выход из бокса N9 не предусмотрен. Извините».
И тут я понял, что стряслось. Это был девятый бокс. Он сам меня нашел. И больше уже не выпустит никогда. Я оглянулся. Женщины переступали с ноги на ногу в ожидании, несколько ближайших начали деловито завязывать волосы в пучок.
Значит, вот это и есть моя пытка. Вечная и непрерывная, без обеда и выходных. Пытка, отнимающая все, даже самую сокровенную мечту моей жизни. Ведь нельзя мечтать о том, чем тебя пытают. А они будут меня пытать, снова и снова заставляя делать одно и то же. Самое любимое, самое незнакомое, самое потаенное и вожделенное. Пока это не станет для меня пресным, затем скучным, затем неприятным, ненавистным, нестерпимым и дальше — по нарастающей. И предела этой муке не будет!
Все именно так, как говорил Федор Ильич, и как обещал проклятый вежливый черт! Никто не тащил меня силой, я сам пришел сюда, чтобы исполнить свое самое заветное желание. И сейчас оно исполнится.
Я в отчаянии застучал кулаками в дверь.
— Ты что, читать не умеешь? — спросила рослая девушка, положив мне руку на плечо. Ее крупная грудь спокойно колыхалась у самого моего лица. Другие женщины обступили нас тесным полукольцом.
— Ты не суетись, — продолжала девушка, расстегивая верхнюю пуговицу моей рубашки, — экономь силы. Спешить тебе некуда. У тебя впереди — вечность…
Москва
1999 г.
У входа в торговый центр кривлялся все тот же оборванный попрошайка.
Мрошек взял Томми за руку.
Попрошайка увидел их и бросился наперерез.
— О! О! Вот мои спасители! Вот, кто не даст мне умереть с голоду!
Томми настороженно прижался к Мрошеку.
— Папа, чего хочет этот дядя?
— Того же, что и все, сынок.
Прямо в лицо Мрошеку нищий раскрыл беззубую, дурно пахнущую пасть.
— Вы ведь не дадите мне пропасть? Нет? Тогда купите у меня Apera Eloscinaria! Посмотрите, как прекрасна Apera Eloscinaria!
Появилось вращающееся вокруг своей оси, подсвеченное снизу растение с темными мясистыми листьями.
— Нет, спасибо, — сказал Мрошек.
Растение исчезло.
— О, вы не можете так жестоко обойтись со мной! — взвыл нищий и сгорбился. — Нет, я не верю, что вы обречете меня на смерть! Вы вовсе не так жестоки!
Томми подергал Мрошека за руку.
— Папа, дяде плохо?
— Очень! Очень плохо! — подскочил к нему нищий. — У дяди совсем нет денег! Дядя не ел три дня и сегодня вечером может умереть с голоду! Но в ваших силах его спасти! Всего две жизни! Купите у меня Apera Eloscinaria!
Мрошек понял, что проще будет расстаться с деньгами.
— У нас уже есть Guenilla Vulgaris и Emeradina Secale, — сказал он сварливо.
— Это большая удача! Неслыханное везенье! Ничто так чудесно не дополняет Guenilla Vulgaris и Emeradina Secale, как Apera Eloscinaria! Поверьте мне!
Нищий уже чувствовал, что сделка состоится и придвинулся ближе.
— Всего две жизни, — зашептал он. — Вы спасаете меня от голода!
Мрошек махнул рукой и прикоснулся к нищему указательным пальцем.
— Две жизни, — сказал он.
— Благодарю вас! — раскланялся нищий, считывая с платежной карты, вживленной в ноготь указательного пальца, две жизни Мрошека. — Благодарю вас! Вы не пожалеете о своем великодушном поступке! В самое ближайшее время несравненная Apera Eloscinaria будет доставлена вам домой.
Мрошек мягко потянул Томми в направлении входа. Со звуками популярной джазовой мелодии двери распахнулись. Появилась блондинка в синей униформе торгового центра.
— Здравствуйте, дорогой Мрошек! — заулыбалась она. — Рады снова вас видеть. Мы все к вашим услугам.
— Здравствуйте, — буркнул Мрошек, раздосадованный встречей с нищим.
— Эта музыка звучит в вашу честь последний день, — сообщила ему блондинка. — Оставим ее или выберете новую?
— Оставьте еще на… на три дня, — Мрошек и забыл, что сегодня последний день джазовой мелодии. Впрочем, пусть остается, она его не раздражает.
Томми уже тянул шею в направлении детской зоны.
— Папа, ты меня оставишь поиграть с человеком-гранатой?
— Да, Томми, конечно.
— А сколько жизней ты мне дашь? Десять?
В ту же секунду перед ними возник администратор детской зоны.
— Простите за вторжение, — бархатно произнес он. — Но сегодня особый день. Если вы оставите вашему малышу не десять, а всего лишь двенадцать жизней, с ним поиграет не только человек-граната, но и сам Малыш-из-Эдинбурга!
— Малыш-из-Эдинбурга! — ахнул Томми. — Папа, пожалуйста!
Мрошек кивнул. Разницы никакой, пусть будет двенадцать жизней.
— Вы идете прямо сейчас, мой юный друг? — галантно наклонился администратор. — Или, может быть, хотите пройтись по торговому залу вместе с отцом?
— Прямо сейчас! — запрыгал Томми. — Да, папа? Можно?
— Конечно, Томми. Желаю победы.
Администратор сверкнул улыбкой.
— Это слова настоящего героя! Вашу руку, мой друг!
— Я буду звонить тебе, папа!
Томми исчез.
Мрошек обвел взглядом бесконечное пространство торгового зала. В соответствии со своим социальным контрактом он должен каждый день проводить здесь два часа сорок пять минут.
— Баланс, — попросил Мрошек.
Появился счетовод.
— Привет, Мрошек, — сказал счетовод. — Коротко или подробно?
— Коротко.
— Твой остаток — тысяча сто четыре жизни. Доход составляет сорок три с половиной жизни в день, расход по текущим платежам — тридцать восемь и три четверти. Дать информацию о балансе Синтии?
— Не нужно. Что посоветуешь?
Счетовод почесал лысую голову.
— Ты и сам знаешь, что я посоветую, Мрошек. После прибавки жалования ты никак не научишься тратить больше. Скопил уже больше тысячи жизней! Зачем? Тебе что, надоела спокойная жизнь? Сейчас тебе и шагу ступить не дадут! Мой тебе совет — поговори с Синтией и купи что-нибудь существенное для дома.
Мрошек и сам чувствовал, что продавцы, видя его растущий баланс, день ото дня становятся все настойчивее. Вот и несчастную Apera Eloscinaria навязали еще на входе в торговый зал. Нет, счетовод прав, нужно купить что-нибудь основательное. Но что?
— Я больше не нужен? — вернул его к действительности счетовод.
— Нет, спасибо.
— До свидания. Напоминаю, что сегодня заканчиваются некоторые платежи. С завтрашнего дня твои расходы составят всего тридцать семь с половиной жизней в день. Обязательно что-нибудь купи.
Мрошек сделал несколько шагов по залу. Обычно он проходил зал до конца вперед, потом назад, и так слева направо, насколько хватало времени. Весь зал Мрошеку обойти не удавалось никогда, даже в те незапамятные времена, когда он работал учеником авторемонтника и был обязан проводить здесь четыре часа, но общее представление о расположении товаров он имел.
Снова появился служащий зала, на этот раз долговязый молодой человек.
— Все в порядке, господин Мрошек? Не нужен ли путеводитель по залу? У нас недавно произошли кое-какие перестановки.
— Нет, не нужно.
— Экскурсовод? Инструкции?
— Нет, спасибо, — вежливо отказался Мрошек.
— Действительно, о чем я говорю! Вы ведь с нами уже почти десять лет и наверняка знаете наш торговый зал, как свой собственный дом. Простите мне мою назойливость.
— Ничего страшного.
— Желаю приятных покупок.
Служащий растворился в воздухе. Мрошек завернул за угол и не спеша двинулся вперед.
Навстречу ему, раскрываясь для объятий, семенил толстяк в полосатом фраке.
— А вот и вы, мой дорогой! Заждались, заждались мы вас! Вы только посмотрите на наши шторы…
Шторы Мрошека не интересовали, к тому же он никогда не делал покупок рядом со входом. Быстрым жестом он отстранил толстяка. Тот, натянуто улыбаясь, удалился.
— Доброго дня, Мрошек, — появился диктор службы новостей. — Новости слушать будешь?
Мрошек на секунду заколебался.
— Нет. Хотя, погоди. Что там в Боливии? Затопили они побережье?
— Не-а! — фыркнул диктор. — Ничегошеньки они не затопили. Опять несут какую-то ахинею про показания датчиков сейсмоустойчивости. Причем тут сейсмоустойчивость? В общем, продолжается та же самая бодяга. Подробности слушать будешь?
— Нет.
— Что-нибудь еще?
— Футбол.
Диктор новостей пропал, вместо него тут же возник футбольный комментатор.
— Привет, Мрошек!
— Привет. Что с игрой?
— А-га! Ты спрашиваешь меня, что с игрой? Так вот, я тебе скажу, что с игрой! Наши уже на стадионе. Сильнейший состав за последние два месяца! Все бойцы в сборе. Сегодня мы надерем задницу этим пижонам из Лиона. Девять матчей! Девять матчей «Динамо Юнайтед» не проигрывает на своем поле! О-ле, о-ле, о-ле!
— Отлично! Как обстоят дела с составом у них?
— Тоже ничего, — посерьезнел комментатор. — Бофор пропускает игру, остальные все на месте. Правда, Дюманжи будет играть с травмой. Хочешь посмотреть на его мениск?
— Ты с ума сошел. Зачем мне его мениск?
— Ну, мало ли…
— В общем, позови меня за пять минут до начала игры.
— О'кей. Ставки делать будешь?
Мрошек помедлил. Положение вовсе не так безоблачно, как трубит этот балабол. Но «Динамо» и правда поймало кураж. Победа очень вероятна.
— Два один в нашу пользу, — Мрошек протянул указательный палец. — Пять жизней.
— Принято!
Комментатор исчез.
Мрошек огляделся по сторонам. За разговором о футболе он прошел половину секции морозоустойчивой посуды. Далее шла посуда жаропрочная, влагопоглощающая, светоотражающая, бактерицидная и прочая. Интересного было мало. Мрошек ускорил шаги. Будто бы чувствуя его настроение, никто из продавцов посуды к нему не приставал. Зато, едва он ступил в отдел светотехники, сразу несколько юных девиц окружили его.
— Мрошек, здравствуйте! — наперебой закричали они. — Здравствуйте, Мрошек! Поздравляем вас с новой должностью! Мы знаем, что вы теперь старший специалист сектора икс-восемь! У вас теперь хорошее жалование! Поздравляем!
— Спасибо, — ответил польщенный Мрошек.
Вперед выступила сероглазая красавица с маленькой пикантной родинкой на верхней губе и табличкой «Марина».
— Мрошек, мы все здесь честные девушки! — заявила Марина.
Вокруг Мрошека рассыпался нежный переливчатый смех.
— И мы не собираемся дурить вам голову!
— Вот за это особое спасибо! — ввернул Мрошек.
— Пока не за что! Мы знаем, что на общее освещение квартиры вам наплевать.
— Совершенно наплевать, — подтвердил Мрошек.
— Мы знаем, что вы любите мягкий полумрак и лампу в своем углу.
— И лампу в своем углу, — развеселился вслед за девушками Мрошек. — Совершенно верно!
— И это хорошо! Но! У вас ведь запланированы гости на двадцатое, двадцать пятое, второе и тринадцатое, правильно? Целый водопад гостей!
— Да, это так.
— И тут уж вам никак не избежать общего праздничного освещения!
— Не избежать, — легко согласился Мрошек.
Девушки переглянулись. Марина сделала заговорщический вид.
— Мрошек, мы должны вам кое-что сказать. Над вашим нынешним освещением подтрунивают все ваши знакомые.
— Это кто, например? — поинтересовался Мрошек.
— Ну, скажем, Гунтар и Барбара. И еще Уве. А что они скажут теперь, когда ваше положение выросло? Они будут просто в недоумении. Они даже могут быть оскорблены.
— Мне плевать.
— Вам — да, но Синтии это не нравится. Она недовольна. Вы только вчера говорили об этом, верно?
Мрошек кивнул.
— Поэтому мы предлагаем вам новую иллюминацию дома. Только общую. Местный свет, к которому вы так привыкли, останется прежним. За свою любимую лампу можете не беспокоиться, на нее мы не посягнем ни при каких обстоятельствах!
— И на том спасибо. Хорошо. Я и сам об этом уже думал. Что предложите?
— О, у нас огромный выбор. Вот!
Перед Мрошеком пролистали несколько образцов.
— Вот. Вот этот. Сколько стоит?
— Годовой контракт стоит три с половиной жизни в день! Скидка пять процентов.
Мрошек разочарованно присвистнул.
— Почему так дорого? Это из-за того, что Синтия каждое утро жужжит мне в уши про эту несчастную иллюминацию? Ну, нет. Так не пойдет.
— Скидка семь процентов.
Мрошек сделал вид, что собирается уходить.
— Мрошек, Мрошек, не уходите! — обеспокоились девушки. — Простите, если мы обидели вас! Мы сделаем для вас специальную цену! Мы вас очень любим. Три с четвертью в день. Что скажете?
— Три ровно.
— Мрошек, вы что, хотите нас оставить без прибыли? Хотите нас раздеть? Что же, это не исключено, но меньше, чем три с четвертью плюс скидка четыре процента, мы вам дать не можем. А теперь — девушки!
Марина хлопнула в ладоши.
Девицы, словно по команде, сбросили одежду и закружились вокруг Мрошека в одних бикини.
— Вот видите, что вы наделали, Мрошек! — с притворным осуждением воскликнула Марина. — Вы совсем раздели бедных девушек. Вы довели их до цены в три с четвертью в день за годовой контракт плюс четыре процента скидки! Вы просто тиран, Мрошек!
— Я еще ничего не решил, — стойко сказал Мрошек.
Девушки мгновенно оделись и, готовые заплакать, обиженно захлопали ресницами.
— Как же так, Мрошек, — надув губки, протянула Марина. — Мы так на вас рассчитывали. Давайте мы еще покажем вам другие образцы.
Мрошек быстро просмотрел еще несколько образцов, но вернулся к первоначальному.
— Значит, так. Свяжитесь с Синтией и покажите ей вот эту и эту иллюминации. Только эти, понятно? Тот образец, который она одобрит, я беру.
— Замечательно, Мрошек! — снова закружились вокруг него девушки. — У вас прекрасный вкус, вы выбрали самое лучшее! Синтии понравится, мы уверены. Платить будете вы или она?
— Платить буду я.
— Тогда до встречи.
Мрошек сделал еще несколько шагов между бесчисленными плафонами, люстрами, фонарями, галогеновыми лампами, иллюзионными панно и другими источниками света, выполненными во всех возможных стилях из всех существующих материалов. Световые приборы больше ему не требовались, и Мрошек, укорачивая путь, свернул в проход между рядами.
— Время, — попросил он.
Перед ним появились старинные часы с циферблатом, голос часовщика бодро произнес.
— Шесть пятьдесят пять, Мрошек. До игры полчаса с небольшим. Обязательное посещение заканчивается через два часа пятнадцать минут. Синтии ты обещал быть к началу седьмого. В девять часов вы собирались…
Движением руки Мрошек убрал часы.
Перед футболом надо перекусить. Или посмотреть игру во время еды? Раздался звонок. Это был Томми.
— Папа, — завопил он прямо в ухо Мрошеку. — Малыш-из-Эдинбурга сказал, что я круче всех и что у новичков он еще не видел такой игры, как моя! Он сказал, что хотя это и против правил, но позже он вернется ко мне на несколько минут! А еще тут сегодня индейские вожди! Сейчас они научат меня стрелять из лука.
— Очень хорошо, — рассеянно сказал Мрошек.
— А если бы у меня было еще полжизни, то я мог бы стрелять горящими стрелами! Я бы попал в салун, где поселенцы собрались пить виски. И они бы там все сгорели!
Мрошек поморщился.
— Нет, Томми, это не интересно. Лучше перебить их всех по одному обычными стрелами. Когда они горят в доме, ничего особенного нет, разве что очень страшно кричат перед смертью. Перестрелять их по одному куда интереснее. Окружите салун, перекройте все выходы и тогда им не спастись.
— Но Большое Ухо говорит, что так они будут отстреливаться! А нас здесь всего четверо.
— Зато на вашей стороне внезапность. Пока они опомнятся, вы успеете перебить почти половину. К тому же не забывай, что это игра.
— Но мне все равно страшно! В прошлый раз пуля чуть не попала мне в ногу.
— Прячься получше. И попробуй все-таки справиться с ними обычными стрелами. Если не выйдет, тогда в следующий раз подожжем дом.
— Хорошо, папа.
Мрошек отключился. Не стоит приучать ребенка к легким путям. Пусть учится преодолевать трудности. Для этого и существуют игры.
Вернулась Марина.
— Мрошек, Синтия одобрила ваш выбор. Подтвердите, пожалуйста, вот этот контракт и произведите оплату.
Мрошек заглянул в контракт. Из двух образцов Синтия выбрала наименее удачный, предложенный исключительно ради альтернативы. Синтия обижалась, когда Мрошек делал крупные покупки сам, но попытки покупать вместе неизменно приводили к разногласиям. Поэтому обычно он отбирал несколько вариантов, а окончательный выбор предоставлял Синтии. Мрошек вздохнул. В конце концов, ему действительно наплевать на верхнее освещение. Мрошек подтвердил контракт и произвел оплату.
Теперь, по крайней мере, крупная покупка сделана и можно немного расслабиться, не думать о непропорциональном увеличении счета.
— Что там у нас с балансом? — спросил он. Появился счетовод.
— Вот теперь дела гораздо лучше. Ежедневный прирост теперь составляет всего полторы жизни. С завтрашнего дня, правда, он снова возрастает до двух с тремя четвертями. Я тебе советую не успокаиваться и потратить примерно еще три — три с половиной жизни в день. Пусть у тебя окажется отрицательный прирост. Доведи баланс примерно до пятисот и поддерживай его на этом уровне, раз уж ты совсем не можешь жить без накоплений. Тогда тебя более или менее оставят в покое.
— Спасибо.
Получив контракт и платеж, Марина оставалась на месте, терпеливо дожидаясь окончания разговора Мрошека со счетоводом. Мрошек вопросительно посмотрел на нее.
— Когда начинать монтаж? — спросила она, увидев, что Мрошек освободился. — Сейчас или к приходу гостей?
— Сейчас. Разве Синтия вам не сказала?
— Мы предпочли узнать ваше решение. Известно, что в вашей семье все решаете вы.
— Приступайте немедленно.
— Спасибо вам, Мрошек. Мы вас не разочаруем, поверьте.
Мрошек на минуту остался один. Что бы еще купить? Может быть, заказать смену скульптур и живописи в доме не ежемесячно, а еженедельно, как это многие сейчас делают? Томми будет только рад, но Мрошек за месяц успевал привыкнуть к некоторым картинам и их смена не всегда радовала его. Вообще, он стеснялся некоторых своих привычек, таких, как привязанность к отдельным предметам обихода, к определенной еде и напиткам, к забавной манере всегда иметь на счету значительный запас средств. Иногда друзья над ним посмеивались, а Синтия в шутку называла хомяком. А кое о чем никто даже не догадывался, некоторые атавизмы Мрошеку удавалось скрывать в себе. Позвонила Синтия.
— Милый, я так рада, что ты, наконец, решился на обновление света. Нынешний уже никуда не годился. Я сделала хороший выбор?
— Как всегда, — покривил душой Мрошек. — Установку уже начали?
— Да, прибыли двое милых молодых людей. Кстати, зачем ты купил Apera Eloscinaria? У нас и без того достаточно растений.
— Извини. Невозможно было увильнуть. Этот бродяга повис на мне, как клещ. Я намерен потратить еще немного денег, тогда, надеюсь, он и ему подобные, оставят меня в покое.
— Ну, хорошо. Кстати, я выиграла в лотерею десять жизней.
— Что от тебя за это требуют?
— Сущие пустяки. Просмотреть пятнадцатиминутный ролик о новых добавках к ионизаторам воздуха и ответить на тест в одиннадцать вопросов. А что ты будешь делать?
— Скоро футбол. Сейчас перекушу, потом буду смотреть игру.
— Желаю победы.
Едва Мрошек успел закончить разговор, как перед ним выросла фигура космонавта без гермошлема с нашивками «Apollo Tours & Cruises» на скафандре.
— Мрошек, есть новая информация о вашем летнем отдыхе на орбите.
— Да?
— У нас появилась специальная услуга. Управление стыковкой орбитальной станции с транспортным кораблем. Ваш малыш будет счастлив.
— Управление настоящей стыковкой?
— Да. Автопилот включится только в случае явной ошибки и только в самый последний момент.
— Сколько стоит?
— Для одного ребенка — пятьдесят жизней, для семьи из трех человек — сто. В цену входит получасовой тренинг на тренажере под руководством пилота первого класса.
Мрошек задумался. Томми действительно будет счастлив.
— Очень рекомендую, — мягко настаивал космонавт. — Эта услуга появилась только недавно. Вам, как постоянному клиенту, мы предлагаем одному из первых.
— Хорошо, — согласился он. — Я беру.
— И правильно! Индивидуальную или семейную?
— Семейную, — Мрошек не мог отказать себе в удовольствии увидеть стыковку, произведенную руками сына. Да и Томми будет особенно стараться, зная, что за ним наблюдают родители.
— Отлично! Подтвердите, пожалуйста, контракт. Как вам удобнее платить? Полгода? Год?
— Девяносто дней, — поколебавшись, сказал Мрошек.
— Вы уверены?
— Да.
— Замечательно. Мы даем вам скидку десять процентов. Итого — ровно одна жизнь в день. Прошу вас.
Мрошек расплатился.
— Наш представитель встретит вас на борту станции и предложит вам на выбор несколько вариантов даты и времени для стыковки. Вы выберете то, что вас более всего устроит. Желаю приятного отдыха.
— Спасибо.
Мрошек позвонил жене и сообщил о произведенной покупке. Томми решили пока оставить в неведении и преподнести ему сюрприз прямо на станции.
До игры осталось пятнадцать минут. Теперь можно перекусить. Мрошек свернул и направился к ресторану «Изумрудный лес». Пару раз ему пытались что-то предложить, но Мрошек, уже погруженный в предвкушение игры, продавцов слушать не стал.
У входа в ресторан в воздухе фланировала небольшая стайка жареных цыплят «Чикенплэйн». За цыплятами в этот раз увязалась полоска подкопченных свиных ребрышек.
Заметив посетителя, цыплята радостно запищали и окружили Мрошека веселым, восхитительно пахнущим хороводом.
— Мы свежие жареные цыплятки «Чикенплэйн», мы вкусны и ароматны! — запели цыплята. — Посмотрите на наши золотистые поджаристые корочки, на наши нежные грудки! В целом мире нам нет равных, мы таем во рту и поднимаем настроение!
Мрошек сглотнул набежавшую слюну.
— Или попробуйте нас, свиные ребрышки «Аркадия»! — баритоном подпели подкопченные ребрышки. — Мы не так красивы, как наши сладкие сестрички, но тоже очень, очень вкусны, особенно с добрым бокалом пива-а-а, ха-ха-ха-ха-а!
Мрошек шагнул в дверь.
— Нас можно скушать под ста видами соусов, — пели ему вдогонку цыплята. — Те, кто хоть раз нас попробовал, не могут забыть наш вкус никог-да-а-а…
Двери бесшумно закрылась. Перед Мрошеком возник метрдотель.
— Вы один? Где желаете присесть?
— На опушке, с видом на луг со стогами сена и не очень широкую извилистую реку, — сказал Мрошек первое, что пришло в голову.
— О, разумеется, — метрдотель поклонился и жестом пригласил Мрошека следовать вперед.
Вид оказался великолепным. С интерьерами в «Изумрудном лесу» всегда было хорошо. Мрошек выбрал себе не очень большой деревянный стол овальной формы и сине-белые льняные салфетки. Кресло тоже было деревянным, прямым, чуть жестковатым. Появился официант в одежде егеря и шляпе с пером.
— Пол-литра пива, — попросил Мрошек.
— Какого?
— «Виттенштайнер».
— Будете задавать основные настройки?
— Да, пожалуй. Алкоголь четыре и два, плотность одиннадцать.
— Прекрасный выбор. Регион происхождения воды?
Перед Мрошеком развернулась карта.
— Южная Швеция.
— Сорт ячменя?
Появился список основных сортов, иллюстрированный золотистыми колосками.
— «Монастырский великан».
— Сорт хмеля?
Появились картинки сортов хмеля. Мрошек на секунду задумался.
— «Богемский-22».
— Очень интересный выбор. Вы настоящий гурман. Будете ли задавать тонкие настройки?
— Нет. Оставьте обычные.
Перед Мрошеком появилось светлое пиво в тяжелой стеклянной кружке. Пена упругим облачком нависала над краями кружки, но держалась и вниз не стекала.
— Готовы заказать еду?
Мрошек быстро заглянул в меню дня.
— Шварцвальдские кровяные колбаски, пять штук.
— Гарнир?
— Одна печеная картофелина, немного квашеной капусты, зеленая фасоль и хлеб из непросеянной муки.
Мимо стола Мрошека снова пролетело несколько жареных курочек.
— Если вы не хотите есть целого цыпленка, всегда можно заказать ножку или несколько крылышек «Чикенплэйн»! — чирикнули они. — Так приятно, грызть сочное вкусное крылышко за увлекательной игрой и бокалом пива!
Официант сдержанным жестом отогнал цыплят в сторону.
— Надеюсь, они вас не беспокоят?
— Нет, что вы. Я люблю жареных цыплят. А принесите-ка мне, действительно, парочку крыльев. Маринованных по-луизиански.
— Соусы?
— Нежный горчичный и голландский.
Цыплята встретили его заказ радостным писком.
— Правильно! Правильно! Как вкусно кушать луизианские крылышки за футболом и пивом!
Официант выпрямился.
— Ваши колбаски будут готовы через восемь минут. Хотите посмотреть, как они готовятся?
— Нет. Я буду смотреть футбол. Экран, пожалуйста.
— Понимаю, — поклонился официант. — Надеюсь, сегодня мы врежем им как следует.
Перед Мрошеком, немного наискосок, чтобы не полностью загораживать вид на луг и реку, загорелся большой экран. Показывали поле, скамейки, трибуны стадиона. Команд еще не было.
— Крылышки уже готовы. Подавать сейчас или вместе с колбасками?
— Сейчас.
На столе появилось деревянное блюдце с парой крыльев на фирменной оранжево-синей салфетке и две маленькие плошки с соусами.
— Приятного аппетита! — откуда-то издалека пропели цыплята.
— Футбол, — сказал Мрошек.
Рядом с ним появился футбольный комментатор. Перед комментатором стояла точно такая же кружка светлого пива.
— Есть будешь? — спросил Мрошек.
— Нет, — комментатор сделал большой глоток пива. — Что за дрянь ты пьешь, Мрошек? Снова экспериментируешь с сортами хмеля? Ну-ну.
Мрошек не ответил, откусывая от жареного крылышка. На экране появились данные о количестве зрителей.
— Сорок тысяч! — разочарованно воскликнул комментатор. — Маловато!
— Жлобье! — сказал Мрошек, проглотив курицу. — Панич допрыгается, я это чувствую. Заказать на такой матч сорок тысяч — верх самонадеянности. Все равно, что играть на нейтральном поле.
— Его тоже можно понять, — возразил комментатор. — Покупка Ткаченко обошлась нам в полтора миллиона жизней. Естественно, теперь они экономят на всем подряд.
— Но экономить на зрителях в такой день!
— Ты прав. Это явный промах.
Полупустые трибуны умеренно бесновались. Огромные транспаранты в цветах любимого клуба занимали целые сектора. Взвивались ракеты, барабаны выбивали ритм клуба. Команды выбежали на поле и выстроились. Раздались гимны команд. Официант принес колбаски. Мрошек принялся за еду, вполглаза наблюдая за происходящим на поле. Игра началась. Комментатор без умолку трещал, перечисляя составы, напоминая турнирное положение команд, смакуя последние околофутбольные сплетни.
— Ты ешь, я крикну, когда будет интересно, — нервно сказал он Мрошеку.
Мрошек пожалел, что колбаски принесли как раз к началу игры. Надо было прийти в ресторан чуть раньше.
Комментатор вел репортаж энергично, не скрывая эмоций. «Динамо Юнайтед» большими силами атаковало, но «Лион» заперся на своей половине и держался непробиваемо.
Раздался звонок.
— Мрошек, это Карл. Хочу посоветоваться с тобой насчет машины.
— Какой машины?
— Мне пришло заманчивое предложение на новый «Опель-Коррида». Хочу узнать твое мнение.
— А, знаю эту машину. Карл, я сейчас смотрю футбол. У тебя есть время? Мы можем поговорить через полчаса?
— Хорошо. Желаю победы.
Динамовские атаки захлебнулись, игра выровнялась. Неслышно возник и низко склонился официант.
— Еще пива?
— Да, то же самое.
— Может быть, несколько лепестков вяленой оленины?
— Пожалуй.
Игра пошла вкривь и вкось. Гости кинжальными контратаками взрезали оборону динамовцев. Наконец ошибся вратарь, отбив мяч перед собой, и Жерар закатил его в пустые ворота.
— Вот этого и следовало ожидать! — взревел футбольный комментатор. — Колченогие уродцы! Недоноски! Подслеповатые кроты!
— Полегче, — успокоил его Мрошек. Сам он, честно говоря, не очень любил футбол, но страсти вокруг игры его привлекали, потому он и выбрал себе такого темпераментного комментатора.
— Я так и знал, что этим все кончится, — продолжал бушевать комментатор. — С чего это они взяли, что с «Лионом» можно играть вполсилы? Эх!
Комментатор одним глотком осушил свое пиво и заказал еще.
Пропущенный мяч окончательно деморализовал хозяев поля. Игра расстроилась, тренер произвел сразу две замены, но они не помогли. Перед самым перерывом гости забили еще один гол.
— Все, — мрачно сказал комментатор. — Теперь нам кранты. Проломить их оборону с такой разницей мячей почти невозможно. Плакали твои денежки, Мрошек.
Мрошек кивнул.
— Какова теперь вероятность хотя бы ничьей? — спросил он.
— Шестнадцать и две десятых процента, — ответил комментатор. — Паничу надо было с самого начала выпускать Ткаченко. Старый осел! Решил поберечь свою звезду, как будто дело уже сделано! Тьфу!
Мрошек назвал номер Карла.
— Мои соболезнования, — сказал Карл. — Я видел конец первого тайма. Полное бессилие. Хоть бы один гол забили.
— Да, Панич явно рано успокоился. Не удивлюсь, если его тренерский рейтинг упадет процентов на десять.
— Время еще есть, — нейтрально сказал Карл.
— А игры нет. Что ты хотел узнать насчет машины?
— Ах, да. «Опель-Коррида», полный автомат на дорогах первого и второго класса, полуавтомат второго уровня на дорогах третьего класса, полуавтомат седьмого уровня для всех остальных дорог.
— Отлично.
— Сто шестнадцать конфигураций салона, возможность изменения конфигурации во время автоматического движения.
— Катапульта на все сидения?
— Да.
— Расход энергии, кажется, около тысячи километров за одну жизнь?
— За одну жизнь тысяча двести на трассе и тысяча — тысяча пятьдесят в городе.
— Очень неплохо. Сколько обязательных просмотров рекламы при автоматическом движении?
— Двенадцать минут на каждый час езды.
— Многовато. Но это обычная практика для новых моделей. Через год они сбавят до десяти минут, а через два — до семи или восьми. А так машина хорошая. Сколько платишь за нее?
— Трехлетний контракт, одиннадцать с половиной жизней в день.
— Дорого вообще-то. «Тойоту-Глорию» того же класса можно взять за десять с четвертью в день. Или даже за десять, если поторговаться.
— Я знаю. Но ты себе не представляешь, что это за машина!
— Представляю. У нас уже были просмотры и тесты. Мне даже подкинули двадцать жизней за то, что я снялся в одном из их роликов.
— Правда? Я не знал. Значит, я увижу тебя в рекламе? А о чем ролик?
— Ролик о том, как с машины снимают показания после тысячекилометрового пробега на предельной скорости. Но меня самого не видно, там только моя рука с энергомером, ну, и голос за кадром.
— Ну, ладно. Значит, ты мне рекомендуешь?
— Саму машину безусловно — да. Цена мне кажется немного завышенной, да и обязательной рекламы многовато.
— Это просто оттого, что ты не любишь менять машины. Сколько лет ты уже ездишь на своей развалюхе? Пять? Шесть?
— Ну и что. Зато у меня всего четыре минуты рекламы на час автоматической езды.
— Ага. И четвертый полуавтомат для дорог второго уровня. Каменный век.
— Ну и что. Я люблю иногда порулить сам.
— Ладно, Мрошек. Спасибо тебе за совет. До свидания.
Карл отключился.
Шло уже начало второго тайма. Массированные бестолковые атаки разбивались о защиту «Лиона».
Мрошек забросил в рок кусочек вяленой оленины.
— Что нас ждет в случае поражения? — спросил он комментатора.
— Сам знаешь что, — сердито отозвался тот. — Нужно будет не проиграть «Реалу» на его поле. Вся надежда на то, что «Реал» выиграет завтра и выйдет в полуфинал досрочно. Тогда в последней игре они биться не станут, и, может быть, нашим уродцам удастся свести дело к ничьей.
Мрошек допил пиво.
— Я, пожалуй, пойду. Если что-то случится — давай знать.
— Понимаю. У меня и самого нет сил смотреть на это убожество. Приятных покупок.
Мрошек подозвал официанта и расплатился. Появился метрдотель.
— Господин Мрошек, я счастлив сообщить вам, что сумма всех ваших заказов в нашем скромном заведении превысила сто жизней. Теперь вы у нас в серебряном списке, и с этого момента ваша скидка увеличивается и составляет пятнадцать процентов для дневного времени и восемь процентов для вечера. Ваш следующий уровень — пятьсот жизней, в этом случае вы получаете золотую карту и помимо новых скидок вас будут ждать и другие приятные сюрпризы.
Мрошек кивнул. Метрдотель с поклоном посторонился, пропуская его к выходу.
Жареных курочек у дверей не было, видимо, они летали где-то в торговом зале. Мрошек вызвал часы. Еще немного и можно будет поворачивать к выходу.
Позвонил Томми.
— Папа, папа! Мы перебили всех поселенцев до единого! — захлебывался он от восторга. — Мы сражались почти час! Я получил награду за храбрость. Целых полторы жизни! Сейчас ко мне снова придет Малыш-из-Эдинбурга!
— Молодец, Томми! — похвалил сына Мрошек. — А вот если бы вы просто спалили салун, никакой награды бы ты не получил! Что храброго в том, чтобы жечь противника в запертом доме?
— Точно, папа! Ты скоро?
— Через часок. Ты как раз успеешь поиграть с Малышом-из-Эдинбурга.
За разговором Мрошек шел наугад и, отключив связь, обнаружил себя неподалеку от супермаркета компании «Каменный век». Непонятно почему, Мрошек любил этот магазин, даже если покидал его без покупок. Необычная торговая политика компании, основанная на том, что покупатель сам должен выбирать товар, а не наоборот, многим казалась наивной и неэффективной. Компания не процветала, особенно в свои первые годы, но постепенно приобрела небольшой устойчивый круг клиентов, и единогласное мнение деловых экспертов о ее скором крахе пока не оправдывалось.
Мрошек вошел в магазин и огляделся. Длинные полки, уставленные всевозможной едой и напитками, хранили полное молчание. Рядом с Мрошеком оказалась сотрудница магазина.
— Могу ли я вам чем-нибудь помочь? — осведомилась она.
— Нет, спасибо.
— Вы знаете правила обслуживания в наших магазинах?
— Да, я ваш постоянный клиент.
— Простите, что не приветствую вас. Мы не ведем реестр своих клиентов.
— Я знаю, спасибо.
— Желаю вам приятных покупок.
Мрошек медленно двинулся между рядами, с симпатией рассматривая всевозможные упаковки, баночки и этикетки. Теперь, сколько бы времени он ни провел здесь, никто из продавцов не появится, если он сам их не позовет. Расположенные на полках продукты тоже стояли совершенно неподвижно, не расхваливали себя, не просили их купить. Нигде не было видно настойчивых любезных консультантов, не проводились лотереи или бесплатные дегустации. «Каменный век» был едва ли не единственным местом во всем торговом центре, где товар можно было купить на один раз, а не заключать контракт на долгосрочное обеспечение, и расплатиться при этом не в рассрочку, а сразу. Мрошек попытался вспомнить, что из съестного ему могло бы понадобиться дома. Всего было в достатке. Контракты на поставку мясных и рыбных продуктов, овощей, десертов, соков, вин, а также закусок и готовых блюд, составленные по рекомендациям домашнего повара и семейного врача, были подтверждены и оплачены на много месяцев вперед. Но Мрошеку все-таки хотелось сделать покупку именно здесь, купить что-нибудь не очень нужное, купить просто так, для каприза, из чувства противоречия самому себе.
Мрошек остановился перед стендом игристых вин. Помимо прочих экзотических услуг, здесь можно самому брать товар с полки и только потом за него платить. Мрошек еще некоторое время разглядывал этикетки, а потом взял вино в бутылке из темного стекла с обернутым фольгой горлышком. Бутылка оказалась неожиданно тяжелой, Мрошек несколько раз качнул ее в руке. Весит не меньше двух килограммов. На ценнике стояла цена — две с четвертью жизни. По сравнению с контрактом на поставку их обычного игристого вина это выходило почти вдвое дороже. Наверняка это очень хорошая марка. К тому же за возможность купить вещь самому тоже надо платить.
Мрошек направился к выходу, где перед ним появилась та же продавщица.
— Желаете расплатиться?
— Да, пожалуйста.
Перед продавщицей появился небольшой прилавок.
— Две с четвертью жизни. Оплатите всю сумму сейчас или в рассрочку?
— Сейчас, — с удовольствием произнес Мрошек.
Продавщица сняла с карточки деньги..
— Не хотите ли упаковать бутылку в корзинку?
— Да.
Девушка достала изящную корзинку из светлой соломы и ловко уложила в нее бутылку.
— Доставка нужна?
— Да, — растерянно сказал Мрошек и тут же пожалел об этом. Вернуться домой с покупкой в руках было бы верхом оригинальности.
— Ваш адрес, пожалуйста.
Мрошек назвал адрес.
— С вас еще полжизни.
— Полжизни? За что?
— Четверть жизни за упаковку и четверть — за доставку.
— Вы берете отдельные деньги за упаковку и доставку? — удивился Мрошек.
Продавщица лучезарно улыбнулась:
— Каменный век…
Мрошек в ответ рассмеялся.
— Действительно. До свидания.
— Всегда к вашим услугам.
Мрошек вышел из супермаркета. Появился футбольный комментатор.
— Мы отбили один мяч, — удрученно сказал он. — Уже в добавленное время. Итого: два — один. Счет ты угадал, Мрошек. Ошибся только с победителем.
— Ну и ладно, — легкомысленно сказал Мрошек и отпустил комментатора.
— Рейтинг Панича упал сразу на четырнадцать процентов, — крикнул комментатор напоследок. — Так ему и надо.
Время обязательного посещения торгового зала подходило к концу, и Мрошек двинулся в направлении выхода. Вдруг внимание его привлек невысокий мужчина в круглой черной шапочке. Мужчина одиноко стоял у колонны и ел большой бутерброд с ветчиной.
Странная отрешенность была в нем, будто он не замечал бурлящей вокруг него жизни.
Свой бутерброд он ел без особого аппетита, тщательно пережевывая каждый кусок. Над головой его парил красный воздушный шарик, прикрепленный ниточкой к поясу. Несколько раз незнакомец бросил в сторону Мрошека настороженный взгляд.
Мрошек замедлил шаги. Человек в черной шапочке чем-то заинтересовал его. Мрошек решительно повернул к незнакомцу. Тот при его приближении отвернулся.
— Здравствуйте, — сказал Мрошек. — Вы что-нибудь продаете?
— Нет. Я просто ем бутерброд, — раздельно сказал мужчина. — Свой бутерброд.
Мрошек отшатнулся. Неужели?
По городу давно ходили неясные слухи о странных людях, которые то здесь, то там появляются в торговых центрах, но при этом ничего не покупают и не продают, а просто едят ветчину, сделанную неизвестно где и неизвестно кем.
— Вы покупатель? — спросил Мрошек пересохшим горлом. — Вы коротаете таким образом обязательные часы?
— Нет. Я не покупатель. У меня нет обязательных часов. Я просто ем здесь мою ветчину, — с этими словами мужчина откусил от бутерброда и снова отвернулся.
Мрошек не знал, что ему делать. Никаких сомнений. Перед ним — хамитер. Настоящий, живой хамитер.
Никаких общественных правил на случай встречи с хамитером ему известно не было.
— Что вы говорите? У всех есть обязательные часы, — пролепетал Мрошек. — Социальный контракт…
— У меня нет социального контракта, — отрезал незнакомец. Мрошек несколько раз глотнул ртом воздух.
— Извините.
Мрошек повернулся и быстрым шагом, почти бегом, пошел прочь. У него нет социального контракта! Что же делать? Сообщить администрации торгового зала? Но он не обязан этого делать. Поедание ветчины в общественном месте не относится к нарушениям, о которых гражданин должен сообщать властям. Да администрация и сама наверняка знает о том, что человек в шапочке находится на территории торгового зала. Значит, никакого нарушения или опасности здесь нет. Мрошек уже жалел, что так поспешно ушел от хамитера, не рассмотрел его получше и не спросил что-нибудь еще, но возвращаться было бы неприлично.
Мрошек направился к детской зоне. Чтобы сократить путь, он пошел через сектора одежды и угодил на бал сезонной распродажи. Полки были раздвинуты, и на большом свободном пространстве различные предметы одежды кружились в танце. Строгие мужские костюмы чинно танцевали парами с вечерними дамскими платьями, молодежные брюки и куртки раскачивались в быстрых отрывистых ритмах, порхали галстуки и шляпки, вальяжно расхаживали взад-вперед футболки и шорты, туфли пританцовывали вместе с одеждой или отдельно, спортивная одежда совершала упражнения или легкие пробежки. Стояла та веселая суета и радостный приглушенный ропот, которые всегда отличают распродажный бал с хорошими скидками. Все наперебой говорили о себе, демонстрировали материал, качество швов, подкладку, богатство отделки. Отовсюду слышались цифры скидок: двадцать процентов… двадцать пять процентов… ах, посмотрите, вон там пятьдесят процентов… неужели… было бы любопытно взглянуть… помилуйте, но для такой высокой марки скидка просто небывалая, я вообще не ожидала увидеть ее здесь… ах, ничто не вечно…
Мрошека наперебой звали к себе, прикасались к нему шелками и твидом, обещали еще больше скидок, еще больше наслаждения.
Но Мрошек твердо держался своего пути и скоро выбрался из праздничной суматохи. Встреча с хамитером взбудоражила его, вывела из себя. Смутное чувство, что он не узнал у хамитера что-то важное, не покидало его.
Раздался звонок. Это был администратор детской зоны.
— Господин Мрошек, ваш сын закончил игры. Он сегодня просто молодец! Если вы задерживаетесь, мы могли бы…
— Нет-нет, я уже иду, — не дал закончить Мрошек. — Вы можете выходить.
Томми заметил его издалека и бросился навстречу.
— Папа! Малыш-из-Эдинбурга такой классный! — закричал он. — Он все может! Он настоящий волшебник! Можно мне как-нибудь потом снова поиграть с ним?
— Да, конечно, — рассеянно ответил Мрошек. — Но только не каждый день. Сегодня была большая скидка, обычно это стоит дороже.
— Но папа! Мы с ним так подружились!
— Хорошо, Томми. Ты его обязательно увидишь.
Позвонила Синтия.
— Дорогой, принесли какую-то бутылку вина. Сказали, что это ты купил. Это в честь чего?
Мрошек снова пожалел, что не оставил покупку при себе. Тогда был бы настоящий сюрприз, а так вышло обычное приобретение.
— Синтия, это просто так. Устроим сегодня вечером маленький праздник.
— Ты что, выиграл в лотерею?
— Да нет же, Синтия. Я просто взял и купил бутылку вина. Вечером мы с тобой зажжем свечи и выпьем по паре бокалов.
— Свечи? Ничего не понимаю. Ты посоветовался с врачом? Вдруг он будет против?
— Нет, он не будет против, я уверен. И вообще…
Что «вообще», Мрошек и сам не знал. Пришла спасительная мысль:
— Я кое о чем тебе расскажу. Я здесь встретил одного интересного человека.
— Кого же? Может быть, Дрейфуса? Его обязательные часы почти совпадают с твоими. Кстати, как Томми? Я звонила ему, но он не мог разговаривать. Был занят стрельбой из лука.
— С Томми все хорошо. Он подружился с Малышом-из-Эдинбурга.
— Неужели? Какой молодец!
— Мы скоро будем, Синтия.
— Пока.
У входа болтался все тот же нищий. Он довольно сдержанно окликнул Мрошека.
— Помогите, пожалуйста, инвалиду. Купите у меня Fuginum Tuberosum.
— Спасибо, нам не нужно, — твердо сказал Мрошек.
Нищий отошел. Томми проводил его взглядом.
— Папа, а дядя стал таким спокойным оттого, что смог купить себе поесть? Это мы помогли ему в прошлый раз?
Мрошек усмехнулся.
— Нет, сынок. Просто он видит, что мы немного потратились и теперь денег у нас меньше.
— Он хочет наших денег?
— Конечно, сынок. Как и все.
— И Малыш-из-Эдинбурга тоже хочет наших денег?
Мрошек остановился. На ступенях торгового центра стоял мужчина в черной шапочке.
Бутерброда в его руке на этот раз не было, красный шарик бойко трепыхался на ветру.
— Это вы? — нелепо спросил Мрошек.
— Это я, — усмехнулся в ответ мужчина. — Ваш сын? Как тебя зовут, мальчик?
Незнакомец явно стал более общительным.
— Меня зовут Томми. Сегодня я перестрелял из лука несколько поселенцев и подружился с Малышом-из-Эдинбурга.
Мрошеку вдруг стало неловко.
— А вы? — спросил он, чтобы перебить сына. — Вы уже съели… свою ветчину?
Тем самым Мрошек давал понять, что знает, кто такой человек в черной шапочке.
Тот ответил пристальным взглядом.
— Нет. Но мне нет больше смысла находиться в этом торговом центре. Они сделали так, что теперь я здесь невидим.
— Невидимы?
— Да. Я прошел к выходу в двух шагах от вас, а заметили вы меня только за пределами зала.
— Вы нарушили какое-то правило?
— Вот именно — какое-то. Они нашли в моих действиях незаконную рекламу товара и предложили заключить с торговым центром стандартный договор. Но я не торговец. Я просто ем мою ветчину.
Мрошек набрался решимости.
— Скажите, а правда ли говорят, что ваша ветчина, она… она сделана…
— Да, она сделана руками, — просто ответил хамитер. — Хотите попробовать?
Мрошек заколебался.
— Я бы хотел посоветоваться со своим врачом.
— Да бросьте вы. Играете во врачей, артистов, футбольных экспертов, окружаете себя несуществующими вещами и людьми. Неужели вы не видите, что вы давно уже не живете? Бесконечные источники энергии и неограниченное производство товаров практически из воздуха сделали с человечеством то, чего не смогли все мировые войны и эпидемии прошлого. Вы скоро растворитесь в своем изобилии без остатка.
Мужчина сделал широкое круговое движение руками.
— А вы? Что делаете вы?
— Мы живем иначе. Нас не видно, мы вдалеке от городов и больших дорог. Мы никому не нужны, мы часто испытываем забытые вами лишения, но все-таки мы живем, а не просто едим, развлекаемся и спим. Мы не нарушаем ваших законов и иногда приходим в ваши города. С нами никто не борется, нас просто… не замечают. Вот и все.
— Я тоже хочу попробовать волшебной ветчины, — храбро сказал Томми.
Хамитер достал сверток и развернул фольгу. Там были розовые ломтики вполне обычной на вид ветчины.
— Попробуйте. Не бойтесь, она совершенно безопасна. Хотя, скорее всего, покажется вам не особенно вкусной.
Мрошек взял кусочек и отправил себе в рот. Вкус действительно был немного странным, как будто бы смазанным, менее выраженным и в то же время с налетом чего-то постороннего, лишнего, от чего хотелось бы избавиться. Томми тоже быстро слопал кусок ветчины.
«Хорошо, что нет Синтии, — подумалось Мрошеку. — Она бы точно упала в обморок».
— Очень интересно, — вежливо сказал Мрошек. — Но почему бы вам не получить разрешение и не продавать вашу ветчину в обычном порядке? Я уверен, что многие бы с удовольствием попробовали. Я, например, люблю иногда заходить в супермаркет «Каменный век». Там тоже все сделано под старину…
Мужчина скептически улыбнулся.
— Это никому не нужно. Люди слишком привыкли ко всему искусственному. К тому же у нас нет столько денег.
— Кстати, сколько я вам должен за ветчину?
— Нисколько. Но если вы хотите иметь вещь, сделанную руками, я могу продать вам воздушный шарик. У меня остался последний.
— Воздушный шарик, — эхом повторил Томми, приклеившись взглядом к красному пятну над головой хамитера.
— Сколько стоит ваш шарик?
— Тысячу жизней.
Мрошеку показалось, что он ослышался.
— Сколько? Тысячу жизней?
— Да.
— Но это дорого. Неслыханно дорого.
— Вы меня не поняли. Этот шарик настоящий. Он сделан из резины. Резина добыта из сока каучукового дерева за многие тысячи километров отсюда. Вы понимаете? Еще у меня были железные гвозди, но закончились. Этот шарик, может быть, единственная вещь в вашем городе, которая сделана руками из настоящих, природных ресурсов. А деньги нужны не мне. Деньги нужны нам на многие необходимые вещи, особенно на лекарства и инструменты. Иначе говоря, на продолжение производства материальных предметов. И в конечном итоге на воспроизводство материальной человеческой цивилизации. Вы знаете, что такое хранение огня?
— Да, конечно. Такой обычай был у древних людей.
— Так вот, мы превратились в древних людей и храним остатки огня. Может быть, он еще кому-нибудь пригодится. Ладно. Вряд ли вы меня сейчас поймете. Так вы берете шарик?
— Да, — каким-то чужим голосом сказал Мрошек и, не давая себе передумать, протянул незнакомцу указательный палец. — Тысяча жизней!
Мужчина снял деньги кассовым рисивером странной формы и протянул шарик Томми.
— Будь с ним осторожен. Он может лопнуть. Но и тогда он все равно останется настоящим. В отличие от всего, что вас здесь окружает. Прощайте.
— Желаю вам успеха, — сказал Мрошек.
Хамитер повернулся и собрался уходить.
— Погодите! — окликнул его Мрошек. — Так я и не понял самого главного. Ваша ветчина сделана руками, но из чего? Из какого материала?
— Из мяса, — криво усмехнувшись, ответил хамитер. — Из мяса свиньи.
Мрошек почувствовал тошноту.
— Живой… свиньи?
— Да.
— Но ведь вам пришлось сначала ее убить, разве не так?
— Разумеется. Но она, по большому счету, не возражала. Смысл жизни домашней свиньи в том, чтобы, в конце концов, стать ветчиной. Точно так же, как смысл человеческой жизни…
Мрошек уже не слушал хамитера. Схватившись за горло, он боролся с подступившей рвотой.
— Папа, папа, — Томми готов был заплакать. — Они сделали еду из Пигги и Твигги?
— Не знаю, сынок.
Мрошек справился с тошнотой. Хамитера нигде не было видно.
— Доктор, — хрипло произнес Мрошек.
Появился домашний врач.
— Вижу, мой дорогой, все вижу, — успокаивающе промурлыкал врач. — С вашей стороны, конечно, очень неосмотрительно употреблять несертифицированную и не прошедшую санитарный контроль продукцию, но на этот раз все обошлось. Вы приобрели небольшое количество кишечных бактерий, но ваш организм справится с ними сам.
— А шарик?
— Шарик безвреден.
Мрошек успокоился. В конце концов, ничего плохого не случилось. Встречу с хамитером можно забыть, как дурной сон. Лучше даже никому о ней не рассказывать. Шарик? Позже посмотрим, что это за шарик.
— Банк, — сказал Мрошек.
Появился банкир.
— Мне нужен кредит в тысячу жизней, — сказал Мрошек.
— К вашим услугам, — ответил банкир. — На какой срок?
— Год.
— Пожалуйста. Платеж вместе с процентами составит три жизни в день. Подтверждаете?
— Да, подтверждаю. Спасибо. Банкир исчез.
— Томми, — обратился к сыну Мрошек. — С нами произошло неприятное событие.
— Дядя нас ограбил?
— Нет, Томми, дядя нас не ограбил. Просто я совершил странную и, скорее всего, не очень нужную покупку. Если мама об этом узнает, она сильно огорчится. Предлагаю ничего ей не говорить. Это будет наша тайна.
— Тайна! — восхитился Томми. — Это здорово! Я согласен. А шарик останется у меня?
Томми подергал шар за ниточку. Шар в ответ радостно встрепенулся.
— Да, Томми, — поколебавшись, ответил Мрошек. — Шарик останется у тебя. Береги его.
— Я никому его не отдам, — Томми притянул шар вниз и потрогал тугой блестящий бок. — Он классный! Когда я вырасту, я тоже сделаю шарик. Много шариков…
«Я, Джордано Бруно Ноланский — доктор наиболее глубокой, чистейшей и безвредной мудрости, чужеземец только среди варваров и бесчестных людей, пробудитель спящих душ и смиритель горделивого невежества».
— Как? Вы не любите физику? Вы просто не знаете, не понимаете, не постигли ее. Заходите. Заходите! Ну вот. Садитесь. Нет, еще прямее. Или вы не только великие науки, но еще и собственный позвоночник ненавидите?.. В каком вы классе?.. В старшем. Очень хорошо. Она в старшем классе, и у нее огромное самомнение! Да, да! Огромное, просто гигантское самомнение! Свои личные интересы ставить выше Физики?! Все ясно. Чем бы вам помочь? Ага… Нет, это слишком сложно для вас. Не надо возмущенных взглядов, это и для меня слишком сложно. Да… Нет… А-а, вот. Я, знаете ли, написал книгу. Вы ведь хотите знать физику, верно?.. Ах, не хотите… Что?! Мою физику?! Понятно. Ах, даже так — мою чертову физику. Нет, девочка, так не пойдет. Вы сначала определитесь — либо мою, либо чертову… Я тоже, думаю, что это все равно. Ну, ладно: ни мою, ни чертову физику вы знать не хотите. А физику Ньютона? Физику великого Вильгельма Рентгена? Физику Макса Планка? Александра Столетова? Физику Эйнштейна? Бора? Томаса Юнга, Гюйгенса, Герца?.. А литературу вы любите? Любите… Хотите знать литературу физики — ее поэзию? Хотите выучить наизусть физические сонеты, баллады формул, поэму механики? А история? История физики — самая богатая история в мире, даже истории войн далеко до нее… А звезды? Ведь вы же любите их? Скажите — любите? Вы хотите научиться говорить с ними языком физики? Выбирайте любую звезду, я научу вас понимать ее. Две-три формулы, и готово! Всего несколько уроков, и вы услышите музыку физики, увидите живопись графиков, изящество формул. Вы будете говорить на ее языке — не говорить, петь. Вы полюбите физику!.. А ее романтика? Романтики физики, сумасшедшие, погибшие на кострах, забитые камнями, проклятые невежеством. Все они здесь, слышите? Они готовы поговорить с вами. Кого вы выберете? Хотите, вашим собеседником станет Николай Коперник? Вы ведь знаете его? Его все знают. Он — великий мыслитель. А какой человек! Ну, давайте же, он ждет… Или нет. Хотите говорить с Галилеем? Несчастный человек, слабый человек, но… «А все-таки она вертится!» Ну! Позвать вам Жолио Кюри? А Ленца? А Чедвика? Великого Альберта Эйнштейна? Все они есть в моей книге. Я ведь уже говорил вам, что написал книгу? Скорей выбирайте, книга ждет вашего решения. Смотрите — страницы пришли в движение, готовые выпустить любого. Петржака, Таукса. Джордано Бруно…
— Джордано Бруно?
— Да. Великий человек, великий мыслитель! Какие у него глаза… Они всегда горят тяжелым темным огнем… Быть может, он предчувствует свое сожжение на Кампо деи Фьори в Риме 17 февраля, на второй месяц нового XVII столетия? Великий человек.
— Давайте сюда вашу книгу!
Мир шаром стал со звездами внутри. Учитель встал. Глаза его сияли. И я воскликнул: «Мастер, посмотри, Чья здесь заслуга, Мастер? Не твоя ли?» Но вдруг стал дым кругом на много миль, Лишь звезды, словно угли, пламенели. И тут я понял: это умер мир. На ком ответственность, Учитель, не на мне ли?
Джордано Бруно! Данте физики! Сударыня, я одобряю ваш выбор. Открывайте. Страницу переворачивают не за уголок, а за середину. Читайте… Хорошо, если вы даже читать не умеете, я сам вам прочту:
«Бруно Джордано родился в 1548 году в Ноле, сожжен в 1660 году»… Так… этого вы пока не поймете… Не надо этих взглядов, я сказал — «пока»… Я тоже думаю, что не скоро. Ага, вот: «Является автором многих изобретений, в том числе — цветных камешков, из которых…»
— Какая чушь!
— Чушь? Эй, ученик, еще камешков!
— Несу, мэтр Джордано.
— Положи с левого края. Гляди — это планета, и не просто планета, а наша Земля. Она прекрасна! Она круглая, и она, гляди, вращается вокруг Солнца!
— Учитель! А где же Солнце?
— Сейчас выложу камешками этот круг на песке, и будет Солнце!
— Нести желтые?
— Зачем? Солнце — звезда. Вблизи оно звездного цвета. Неси звездные камешки, ученик.
— Мэтр Джордано!
— Да?
— Вы не боитесь костра, мэтр?
— Подумай, ученик, как может мыслящий человек бояться смерти? Кто боится смерти, ученик? Люди? Твои люди боятся не смерти, а Ада, выдуманного невежественными умами.
— Но Святая церковь говорит…
— Эти идиоты-католики? Слушай, мальчишка, давай не будем копаться в высокопарном бреде, именуемом религией. Зачем это тебе? Лучше послушай: «Бог — недвижный, неизменяемый бесконечный дух, наполняющий все верховным разумом и благом, в котором одно и то же — необходимость, воля и свобода».
— Как красиво вы это написали. А как же физика, мэтр?
— Но это же и есть физика. Самые ее истоки. Теофизика — вот ее имя. Это самая красивая в мире наука, в ней все: логика, последовательность. А какое изящество выводов!
— Мэтр, вы боитесь костра. Вы и сейчас о нем думаете… Нет, неправда, ведь думаете, да? Не лгите, у вас пальцы дрожат и губы. Вы вчера узнали, что в Риме начался новый судебный процесс против вас. Святая церковь не будет спокойно слушать бесконечные оскорбления. А вы не можете вечно прятаться от ее руки… Отречетесь? Глупости, мэтр. Ну, хорошо, отрекайтесь! Давайте, мэтр, прямо сейчас. Ну! Какая разница где — здесь или в подвалах Рима? Не обманывайте себя. Вы ведь знаете, что не отречетесь. Ни в выдавшей вас Венеции, ни в Риме, ни даже после бесконечных пыток, устроенных по приказу кардинала Беллармина Римской инквизицией. Или вы не верите книгам Просвещения? Вот что они говорят: «Он встретил смерть, не выказав страха, и, когда перед ним поставили изображение Распятого, бросил на него беглый взгляд и отвел глаза в другую сторону». Не бойтесь, мэтр, вы не сгорите на этом костре. Вы просто заснете на добрую сотню лет, чтобы проснуться под бурные аплодисменты тысяч людей, таких же, как те, что шарахались в стороны и крестились, когда вас, связанного, провели по Кампо деи Фьори. Свидетелями вашего пробуждения станут люди другого порядка. Вот, слушайте: «Несмотря на стремление церкви искоренить самую память о сожженном ею философе, его учение оказало влияние на Декарта, Спинозу, Лейбница и посвятившего Бруно одно из своих сочинений Шеллинга». Слышите, мэтр? Декарт, Спиноза — великие имена. А вашей философии дадут имя — неоплатонизм. Вы ведь восхищаетесь Платоном, Учитель? Так вот, вы будете таким же известным, как он! Не бойтесь костра, мэтр Джордано. Костры инквизиции порой не смерть, а начало бессмертия. Вспомните Жанну д'Арк. Да и потом: вам ли бояться костра? Вы просвещенный человек, вы великий ученый, вы же сами сказали, что мыслящий человек не боится смерти.
— Еще камешков, ученик.
— Как вы это сделали?
— Я же вам уже говорил: я написал книгу.
— Как вы ее написали? Как вы это сделали? Ведь это вы были Джордано!
— А вы были моим учеником. Хотите, я позову вам еще кого-нибудь? Вы ведь любите еретиков — давайте я вызову из книги Коперника! Нет? Тогда, может быть, Галилея? Он так остроумен, что от его сочинений совершенно невозможно оторваться. Скажем, вот это…
— А можно еще раз… Джордано?
— Зачем? Вы ведь его уже знаете, верно? А в моей книге прячутся сотни, тысячи людей… Нет, не людей, целых миров, вселенных, галактик. И каждая ждет малейшего знака с вашей стороны. Позовите! Они все там. Скажите: «Альберт Эйнштейн». И вот он здесь. Великий физик возникнет из небытия лишь для того, чтобы поболтать с вами.
— Можно, я позову Джордано?
— Послушайте, зачем вам Джордано? Что в нем такого особенного? Да, он выдающийся физик и философ, признаю. Но ведь не самый великий! Наука, которой он занимался, в сущности, еще и не физика в полном смысле слова. А я предлагаю вам чистую физику, физику без малейшей примеси. Соблазняйтесь! Законы Ньютона! Теория Эйнштейна! Опыты Ленца!
— Позовите Джордано.
— Слушайте, что о нем говорит моя книга. Вы ведь ей верите? «Но должно сознаться, что популярность Джордано Бруно и объясняемое ею преувеличение его значения в современной Италии ничего не имеют общего с его скромной философской ценностью, объясняясь исключительно условиями политической и общественной жизни». Ну, вы сдались? Позвать вам Ньютона?
— Позовите Джордано.
— Но вы не успеете прочесть мою книгу до конца, если все время будете звать одного и того же человека. И кого?! Я понимаю — Ньютон. Ньютон — ядро физики. А изучая хоть и талантливого, но второстепенного ученого, вы так никогда и не постигнете сути физики.
— Ну и пусть не постигну. Позовите Джордано.
— Да! Не постигнете! А как же звезды? А далекие галактики, до которых вы могли бы дотянуться с помощью физики, вы их даже представить себе не можете. А поэзия физики!? Я хотел научить вас сочинять стихи формулами, а потом читать их с помощью графиков. Вы бы сами увидели, как это прекрасно. А история? А философия, теософия, диалектика, схоластика физики? Вы же ничего этого не узнаете!
— Не хочу я ничего знать! Позовите Джордано.
— А я-то думал, что мы с вами отправимся в путешествие по эпохам. Что это было бы за путешествие! Мы проследили бы развитие физики от самого истока до сегодняшних дней — цепи великих открытий и великих экспериментов, ценой которых нередко становилась человеческая жизнь. Я стал бы для вас каждым ученым по очереди — я бы взвешивал, вычислял, создавал, уничтожал, и все это только для того, чтобы научить вас Физике!
— Позовите Джордано.
— Послушайте, идите со мной, и вы забудете о нем самое большее через минуту. Мы с вами… Что вы делаете?! Немедленно отдайте мне книгу!
— В конце концов, и Галилей отрекался!
— Поэтому я всегда больше любил Джордано Бруно.
— Откройте дверь и отдайте мне книгу! Вы не сможете вызвать его без меня… Эй! Вы там? Молчите, не отвечаете… Ну, что ж… Вы не соблазнились звездами, вас не тянет вверх. Хотите заглянуть вглубь? Посмотрите на свою ладонь. Что вы видите? Да почти ничего, кроме так называемой линии Судьбы. Без физики вы слепы. Неизмеримо маленькое скрыто от вас так же, как неизмеримо большое. Хотите увидеть основу Мира? Каждый предмет, окружающий вас, — галактика, состоящая из бесчисленного множества планет. Хотите увидеть их? Идемте же! Один английский философ сказал: вверх и вглубь. Вы думаете, он имел в виду примитивного Бога, сидящего на облаке? Нет, это он говорил об основе физики. В мире нет ни одного явления, сущности которого нельзя было бы постичь при помощи физики! Выходите, и я вам это докажу.
— А вы позовете Джордано?
— А вы отдадите мне книгу?
— Сначала позовите Джордано.
— Сначала отдайте книгу.
— Я ее сейчас разорву.
— Разорвете? Разорвете?! Вы не сделаете этого… Я мог бы снова объяснять вам роль физики во Вселенной. Я мог бы доказать вам, что вы собираетесь порвать Бытие. Наконец, я сказал бы вам, что вы хотите разорвать мое сердце. Но я не стану вам ничего этого говорить, потому что я располагаю доводом, который для вас куда убедительней, чем все мои доказательства и философствования.
— И что это за довод?
— Если вы порвете книгу, вы больше никогда не увидите вашего Джордано. Отдайте немедленно!.. Прекратите всхлипывать, вы меня не разжалобите. Книгу!
— Джордано!
— Книгу!
— Вот сейчас я возьму и уничтожу вашу дурацкую книгу, и конец вашей чертовой физике!
— И вашему чертову Джордано.
— И вашим атомам, физикам и экс-пе-ри-мен-там! Зачем нам то, что и выговорить-то трудно? Не будет никакой физической истории! Будет просто История, Литература, Философия. И никакой физики! На руку смотреть, как просто на руку. Черт с ними, с молекулами! Долой язык физики! Со звездами я буду говорить на языке поэзии, с людьми — на языке людей. А с физиками я вообще никогда не буду ни о чем разговаривать!!!
— Не кричите… Чему вы там смеетесь?
— Вы, мэтр, совсем не умеете врать.
— Что? Можно подумать, вы умеете!
— Совсем, совсем не умеете… Почему вы не хотите позвать Джордано? Книга? Глупости. При чем здесь эта ваша книга? Даже если и вправду ее написали вы… Впрочем, в это я тоже не верю… Да потому что я уже порвала ее пять минут назад. Видите, мэтр, — вы живы. И звезды не падают… Хотите, завтра же я верну вам вашу книгу? В библиотеке много книг по физике, и все они, как две капли воды, — ваша… Нет, мэтр, дело не в книге. Я уже спрашивала вас: ведь это же вы были Джордано? Так при чем же тут книга? Пожалуйста, мэтр, станьте Джордано! Только на минутку. Для меня. А я… Я обещаю вам, что полюблю физику. Вы мне не верите? Пожалуйста, верьте мне! Почему — «нет»? Неужели вы так боитесь костра, мэтр?
— …множество людей, сотни рук, одно лицо. Они шарахаются от меня, давя друг друга, но некоторые отваживаются подползти поближе и дернуть меня за рукав. Они кричат слова отречения. За меня. А потом с такой же ненавистью — слова молитвы.
— Там? На Кампо деи Фьори?
— Вы знаете, я не был ни Ньютоном, ни Галилеем. И мне пора возвращаться домой.
— У вас же нет дома, Джордано. Вы будете это отрицать? Хорошо… Не кричите. Где ваш дом? В Венеции? Венеция выдала вас инквизиторам. В Риме? Рим привел в исполнение приговор… Дальше?
— Хватит. Не важно.
— Мэтр Джордано, я иду с вами.
— Это исключено. Я вам запрещаю. Меня сожгут, и что вы будете делать тогда в чужом для вас мире, во враждебном вам времени?
— Я им не позволю, я буду защищать вас!
— Кто? Вы?!
— Возьмите меня с собой, мэтр Джордано. Вы будете учить меня физике каждый день, с утра и до самого ужина. Я буду чертить для вас графики. Я ненавижу чертить, но для вас — буду.
— Перестаньте плакать.
— Можно мне с вами?
— Но вы же не сможете жить со мной рядом. У меня отвратительный характер. Я вспыльчивый, резкий и деспотичный. Я буду обижать вас.
— А я не буду обижаться.
— Я буду прогонять вас.
— А я буду уходить и возвращаться, как только вы успокоитесь.
— Я буду… буду… Когда я рассержусь, я начинаю бить тарелки.
— А я умею подметать. Я готова целыми днями только и делать, что подметать за вами осколки. Возьмите меня с собой! Вы опять не отвечаете мне. Как вам не стыдно, Филипп?
— Почему вы так меня назвали?
— Потому что Филипп — это ваше настоящее имя.
— Глупая христианская кличка! Не называйте меня Филиппом.
— Хорошо. Вот видите, мэтр, какая я примерная ученица — вы попросили, и я готова выполнить… Возьмите меня с собой. Пожалуйста, только верьте мне! Хотите, я научу вас физике? Вы предлагаете мне физику Ньютона, а я взамен подарю вам физику своего сердца, своих мыслей!
— Но меня ждет костер… Откройте наконец дверь! Спасибо.
— Джордано! Знаете что? Я пойду на костер с вами.
— Вы?! Вы так любите физику?
— Я люблю вас, мэтр Джордано. И какое мне дело до вашей чертовой физики!
Когда мне было четырнадцать лет, у меня была — замечательная подруга. Ее звали Аида.
Всякий, кто бреется с тринадцати, у кого в четырнадцать были мутные глаза, мокрые усы и прыщи, поймет меня. Ибо я влюбился, встретив в школьном коридоре новенькую из параллельного класса.
Аида была эфиопкой, всего на четверть — по дедушке. Дедушка в генетическом смысле был могуч. Аида унаследовала кожу сливового цвета, а глаза диковинного разреза поблескивали влажно, когда усопший старик выглядывал в мир сквозь них.
Дедушка помогал Аиде по-своему. Бывало, что ее оскорбляли. Дедушка тогда потрясал ассегаем и топал ногами, распевая нечто громкое и страшное. Кроме Аиды и меня, этого никто не слышал.
Аида, впрочем, научилась обходиться без дедовской помощи. Что-то в ней было необъяснимое, чего другие не выносили, поэтому ее только дразнили. Никто не дергал ее за волосы и ни разу не бросил ей в спину грязной тряпки для протирания доски. Аида стремительно шла по коридору — сквозь. Состояла она вся как бы из недорисованных штрихов. Сравнение с пантерой не годилось — скорее, на жирафиху она была похожа. Наш учитель по литературе тоже так думал. Посреди гудящего улья, между партами, тоскуя, он поглядывал в окно, а Аида, опаздывавшая на свой урок, — цок-цок — бежала по коридору. Литератор всегда догадывался, что это именно она — он раздавливал пальцами мелок, вздыхал, бормотал в усы о далеком озере Чад и глядел на нас с ненавистью. Ему очень хотелось проткнуть указкой самого наглого сопляка, а остальным проломить черепа.
Мы с приятелем, Жориком Берадзе, долго гадали — кому из нас достанется новенькая. Но Жорик, по зрелом размышлении, переключился на толстую татарку Эльвиру и достиг, по его словам, немалых успехов. А я боролся, болтаясь между вожделением и страхом, — ассегай дедушки страшил меня.
Жила Аида по соседству, в нашей махалле. Завоевания демократии еще не докатились до ташкентской окраины, и по своей махалле можно было передвигаться свободно даже по ночам, без велосипедной цепи под рукавом.
С Аидой мы частенько встречались у ворот лепешечника, на улице Риштан. Лепешечник этот до последнего замешивал тесто на кислом молоке, а не на воде, чем и прельщал клиентуру. (Конкуренты распускали слухи, что в банку с закваской раздаивается супруга лепешечника.)
Горячие лепешечные колеса скатывались в авоську. Я смущенно двигал руками, Аида поднимала бровь дугою и пожимала плечом. Дедушка грозил, завывая басом. Улица Риштан, присыпанная белой пылью, выносила меня к дому. В волнении я обрывал и жевал виноградные усики.
Так продолжалось до конца учебного года. Но в июне дедушка ненароком отлучился, и я поцеловал Аиду в плечо.
Это случилось во дворике бабки-спекулянтки. Там продавались сигареты. Иногда там же мы с Берадзе брали литр сухого белого вина, от которого болели виски и кололо в горле. Под покровом ночи пробирались мы в этот заветный дворик. Трехрублевки пропотевали в кулаке. Усатый, толстый Джахангир, сын старухи, следил за порядком — дом стоял на границе сразу трех махаллей, и между покупателями бывали стычки. Джахангир возлежал на топчане, кушал курагу и слушал по радио бесконечные «усуль-макомы».
Летними вечерами Аида предпочитала ходить босая, как и многие женщины ташкентских задворок. Асфальт к вечеру остывал и не пачкал ноги.
Она переступала своими белесыми светящимися подошвами по обкатанной гальке в ожидании сдачи. Я стоял сзади и поцеловал ее в плечо рядом с лямкой сарафана.
— Ого! — сказала Аида.
Я кашлянул в кулак. Джахангир прибавил громкости. Старуха вынесла мелочь и две пачки «Родопи».
— А я предпочитаю «Опал», — сказал я.
— Ты не знаешь, где бы можно спокойно покурить? — спросила она.
— Идем на крышу, — предложил я.
Крыш на махалле было великое множество. Односкатные крыши глинобитных домов, «классические» — немецких коттеджей, плоские крыши новостроек. Но произнося «идем на крышу», подразумевали одну-единственную крышу шестнадцатиэтажного дома.
— О, там, наверное, все люки закрыты, — сказала Аида.
— У меня есть ключ, — заявил я.
Ключи от замков, запирающих заветные двери, раздобыл Жорик Берадзе. Он жил в этой «башне» и водил на крышу, по его словам, «несметное количество баб».
И мы пошли на крышу.
В лифте, тесном и полутемном, мы поцеловались. Аида снова сказала «ого», отстранила мое лицо белой ладонью и фыркнула, показав пальцем. На стене лифта было написано: «Фарход + Ширин».
Стараясь не греметь металлической лесенкой, я отпер люк и галантным жестом пропустил ее вперед. Сквозь шахту был виден бархатный квадрат неба и две крупные звезды. Потом мелькнули белесые ступни, и квадрат заслонился на мгновение. Я услышал секунду спустя, как гравий захрустел под ее ногами.
— Осторожно, берегись стекол! — крикнул я и полез следом.
Аида плевать хотела на стекла и на гравий. Она, онемев, глядела на луну, огромную — в человеческий рост, плывущую над зубцами Чимгана.
Дедушка, возникший было со страшным своим копьем, пал на колени, воздел руки к луне и в священном восторге забормотал ритмичным речитативом. Мы остались предоставленными самим себе.
Я почти ничего не запомнил — только ощущение пугающей легкости в груди и дрожь в ногах, когда мы отдышались и закурили, сидя на бортике. Аида выглядела довольной, но в этом было мало моей заслуги. Она наслаждалась светом луны, который превращал горные пики в колотый сахар, а ее сливовую кожу покрывал матовым серебром. Ночь задрожала — невдалеке, на летно-испытательной станции, тяжелый «ИЛ» пробежал по полосе и подпрыгнул, поджав шасси. Дедушка вскочил и с охотничьим воплем погнался за самолетом.
— Знаешь, — лениво сказала Аида, бросая окурок с крыши, — у метро можно купить «Мальборо».
— Знаю, — кивнул я. — У старухи, что торгует цветами.
Грознее всех на Карасу-6 были корейцы. Их боялись все, даже цыгане. И Жорик Берадзе бывал бит корейцами, не чувствительно, но как-то обидно. Жорик был силач, но корейцы глядели змеиными глазками, кричали «ии-а!» и махали ногами, совсем как Брюс Ли в кислом воздухе видеосалона.
Я корейцев не боялся. У меня был свой, «ручной» кореец. Сережа Ким, умница и чуть-чуть даос, как и положено порядочному узкоглазому. Мы подружились в драмкружке, где Ким блестяще играл Жида в «Скупом рыцаре».
В ту ночь мне понадобилось его мудрое слово, и я позвонил ему. Он выслушал терпеливо и изрек:
Если не краткую жизнь лепестка на воде,
Что же тогда
Счастьем я назову?
— Это из Лао Дзы? — спросил я.
— Это из меня, — ответил Ким и повесил трубку.
Когда родители Аиды уезжали, мы ночевали у нее дома. Дом у нее был интересный, густо заселенный душами пращуров. Бабушка Аиды была цветной латиноамериканкой. А предки бабушки были инками, португальцами, французами, англичанами… Они убивали белых, убивали индейцев, гоняли туда-сюда на парусных кораблях, перевозя через океаны табак, гонорею и серебряные слитки. Один из них, однорукий британец, охотился на корабли работорговцев — это шло ему, как идет удачный покрой камзола. Вряд ли ему было жаль негров, иные из которых шли на дно вместе с невольничьим судном. Сколько из этих, нечаянно потопленных, были эфиопами? Не было ли среди них прародителей дедушки, красивых, фиолетовых, с белыми пятками и ладошками? Жутко им было погибать в огромном количестве воды, совершенно не пригодной для питья…
Я глядел на белые пятки Аиды и видел каменное крошево у подножия пирамид, видел блестящую от соли, лопнувшую от зноя землю жалкой страны Куш, видел красные саванны и изжелта-серый буш, в пятнах жесткой выгоревшей травы. Я целовал их, и губы мои касались горячей смолистой палубы, липли к столу в дымной таверне, обжигались дыханием пыточной жаровни.
Я прижимал ее подошвы к своим щекам — в голове моей гудели барабаны. Виделась мне безумная пляска на курганах из золотых монет и драгоценных каменьев…
Мне было интересно, видит ли Аида за моими плечами султаны и золотые шнуры гонорной шляхты или, может, мелькают там однообразные лики туркестанских вояк — сплошь пыльные усы да глаза, выцветшие на солнце? Но об этом она не говорила. Она катала на синем языке шарики моего семени, смеялась, расчесывая мне волосы. Дедуля, появляясь некстати, одобрительно скалился и подбадривал нас возгласами.
Потом Аида уехала. Я не спросил — куда. Я ожидал от жизни широты, свободы, но, закончив школу, всего лишь перепрыгнул из одного кукольного мирка в другой.
Жорж Берадзе женился на Эльвире и открыл свой магазин. Сережа Ким уехал в Биробиджан и играет там в театре. Мне совсем стало тоскливо. Я одолжил денег, украл у отца подтяжки, причесался впервые в жизни на прямой пробор и улетел в Москву. Все время пути я держал во рту урюковую косточку, подобранную во дворе моего дома. Выплюнул я ее у ступеней Первого гуманитарного корпуса МГУ. А с ней вместе выплюнул и желание вернуться назад.
Я зажил весело и суетливо, хотя иногда, в пустой телефонной трубке мне слышались спокойные слова: «Если не краткую жизнь лепестка на воде…»
Однажды, года через три, где-то в Останкине гроза настигла меня врасплох и, спасаясь, я нырнул в кафе.
— Нечто среднее между Хемингуэем и Ремарком, — сказал я барменше. Та глянула устало и нацедила мне азербайджанского бренди. За стеклянной стеной бушевали стихии. В шпигат водостока проваливались палочки от мороженого и билетики, асфальт пузырился. Бренди пах жженой покрышкой.
Меня окликнули по имени, я обернулся.
За соседним столиком сидела Аида и махала мне рукой. Рядом неловко помещался здоровенный молодой негр, добродушный и застенчивый.
— Это Габа, мой друг, — сказала Аида.
Габа очень осторожно пожал мне руку.
— Как ты? Студент? Работаешь? — спрашивала Аида. Она повзрослела, черты ее лица приобрели категоричную завершенность, в голосе было больше бархата. Дедуля тоже оказался здесь, но мне не понравился его вид — он усох, кожа отдавала желтизной. На жесткие седые его кудельки была нахлобучена красная замызганная бейсболка, на ногах — белые кроссовки без шнурков. Ассегая при нем не было. Дедуля присасывался к прямоугольной бутылке и бессмысленно хихикал.
Я отвечал, что учусь, не работаю, потому что не хочу, что мне живется неплохо и я заканчиваю писать свою книгу. Габа слушал очень внимательно и старательно кивал, улыбаясь все шире и шире. Аида внимала так серьезно, что я понял — ей неинтересно.
— А ты как? — оборвал я себя.
— Я переводчица. Вот Габа — отучился и работает в нашей фирме.
Габа сказал: «Да, да» — и рассмеялся.
— Надо посцать! — пробасил он, поднялся и, танцуя, побрел к нужнику.
— Что ты в нем нашла? — спросил я, как мог ревниво.
Удовлетворенная, Аида молвила:
— Ну, у него такой потрясающий… носорог!
Я пожал плечами.
— Это не то, что ты подумал! — поморщилась Аида и рассказала историю Габы.
Родился Габа в Кении, недалеко от Найроби. Когда он был маленький, со своими братьями он ходил на станцию и мыл там бутылки в кафе. Шли впятером по обочине шоссейной дороги и пели, прихлопывая в ладоши. Когда поешь — меньше устаешь, дыхание ровное и ноги не сбиваются с ритма. Габа был самый маленький, и ему, чтобы попадать шагом в синкопу, приходилось семенить или подпрыгивать на месте. Поэтому Габа все-таки уставал. Однажды он устал так сильно, что здорово отстал, но продолжал идти и петь и хлопать в ладоши. По дороге Габе попался огромный сероватый валун. Габа прошел мимо, а валун хрипло вздохнул и двинулся следом. Обернувшись, Габа понял, что это не валун вовсе, а носорог. Его нижняя, острая губа брюзгливо двигалась, ноздри посвистывали, а глаза, красные и маленькие, подслеповато мигали. Такие точно глаза были у бваны Джонса, учителя из миссии, когда тот, выпив тыкву-другую пива из сорго, снимал очки. Габа потому и не испугался.
Носорог глядел на Габу и размышлял о чем-то Габе непонятном. Потом Габа увидел, что носорог танцует — переступает ногами. Габа перестал хлопать в ладоши. Тогда носорог засопел еще пуще и мотнул головой.
Габа снова запел, и снова носорог танцевал, поглядывая на мальчика строго. Габа засмеялся.
Габа знал много песен и все длинные. Полдня они с носорогом плясали, умаялись. Но по шоссе проехал джип, и носорог почему-то рассердился. Он чихнул, обрызгав Габу, и погнался за машиной. Скоро он скрылся из виду, а Габа пошел на станцию.
С тех пор носорог отпечатался в глазах у Габы. Детским рисунком он прогуливался по листам школьных тетрадок, проступил на майке Габы, в которой тот играл в баскетбол. Потом Габа уехал учиться в Москву. Потолок его комнаты весь покрылся носорогами. Огромный раскрашенный мелками носорог сам собою нарисовался на плитах Красной площади. Тысячи носорогов помельче танцевали на стенах вагонов метро.
Глядя на местных девушек, Габа испытывал озноб, ему было неуютно. Но скоро забавные стилизованные носороги стали попадаться ему и на белой женской коже, в виде ненастоящих татуировок. Габа попривык к белым девушкам. Что однажды едва не привело самого Габу к гибели.
Провожая домой однокурсницу, Габа оказался заперт в мрачном четырехугольном дворе на краю Бутова. Серые страшные дома нависали над Габой, и пятеро очень коротко стриженых ребят, посмеиваясь, приближались. Габе стало неприятно, и он побежал. Он быстро бегал, но скоро стало ясно — убежать нельзя. Куда бы Габа ни свернул, перед ним оказывался дом. Габа рвал на себя подъездные двери, шарил толстыми пальцами по кнопкам домофонов, но дом не пускал его в себя. А преследователи, забавляясь, отрезали Габу от спасительных подворотен. При этом они молчали и усмехались, как гиены, что особенно было ужасно. Габа смирился. Он перестал убегать, но люди-гиены еще сильнее разозлились на это. И Габа получил по лицу сначала тупоносым башмаком, потом — армейским ботинком на шнуровке, а потом — вонючей кроссовкой. Катался Габа по земле, от песочницы к качелям и обратно, и продолжалось это довольно долго, потому что люди-гиены устали и дышали тяжело, высунув языки. Да и пахло от них, как от гиен, — потом и едкой мочой.
Наигравшись, они покончили бы с Габой, и Габа к этому был готов. Но они вдруг вскричали удивленно и испуганно и побежали куда-то, топоча и продолжая кричать. Габа сел, разлепил пальцами глаза и увидел в желтом фонарном свете, как несутся они и исчезают в черноте подворотни, а за ними, переваливаясь, гонится носорог, и фыркает, и мотает головой. Крики, отчаянные и мучительно-громкие, вдруг пресеклись, зато задетая носорогом заверещала легковушка. Он поднялся, отряхнулся и пошел к себе в общежитие, напевая на ходу и прихлопывая в ладоши.
Аида рассказала мне это, а тут как раз Габа вернулся.
— Все, посцал! — объявил он, улыбаясь. Аида смотрела на него нежно. Мы посидели еще, чуть-чуть выпили. Но гроза завершила свой полет над Останкиным и, как разбитая армия, рассредоточилась. Аида сказала, что им нужно идти. Мы поцеловались, Габа братски приобнял меня, и они ушли. Да и мне было пора.
— Не угодно ли из Верлена на посошок? — спросила барменша, намекая на абсент. Я выпил, расплатился и вышел.
Больше я никогда не встречал Аиду и Габу. Иногда вижу дедушку — он в подозрительной компании шляется у Белорусского вокзала.
— Значит так, Берг, ты у нас новенький. — капитан устало покопался в своей голове. Что сказать этому тощему лысоватому интеллигенту, чтобы он не схлопотал пулю в первую же ночь. — Вот висит на стене карта нашего района. Ты обязан знать его наизусть. Ориентирование на местности — ключ к долгой и здоровой жизни.
— Я запомнил карту. Она отпечаталась у меня в голове, она лежит у меня в планшете, а также в виде файла на компьютере.
— Я не про карту, Берг, а про местность. Ты должен изучить, как свою филологию, каждый камушек тут, распробовать каждую какашку…
— Здесь слишком много дерьма, все не распробуешь.
— Берг, с дискуссиями на общую тему пожалуйста в пивную, там все Цицероны… — капитан понял, что этот тип за пару минут утомил его больше, чем весь истекший день. — Патруль, приступай к несению службы. Сержант Краевский, не забывай вовремя радировать с каждой точки.
Патрульные, прошаркав башмаками по грязному полу дежурки, погрузились в толщу мокрого темного воздуха.
Капитал подумал о том, что южный участок Стены никуда не годится, лучше бы его не было вовсе. Еще он подумал, что ему не нравится Берг. Говорит медленно, подбирая слова, как будто рассудительно. А в глазах плещется страх. Все тут со страхом живут, со страхом спят, едят и трахаются. Но Берг еще старательно выращивает его и превращает во что-то возвышенное и благородное. Подведет он, как пить дать подведет.
— Эй, Берг, а этот анекдот знаешь? Дамочка спрашивает у врача: «Доктор, что с моим сыном?» Тот отвечает: «Эдипов комплекс». «Эдипов-шмедипов, главное, чтобы мамочку любил».
Ров, пролегавший вдоль южного участка стены, давно превратился в болотце. Берг и его напарник, Краевский, брели по самые яйца в жидкости с сомнительным цветом и запахом. Мембранная ткань штанов не пропускала воду, но из-за пота все внутри быстро отсырело. Говорить с сержантом было не о чем, тот рассказал еще пару дубовых анекдотов и замолк. Чтобы спастись от комарья, пришлось опустить на лицо сетку, и сразу тяжело стало, как будто сквозь мочалку дышишь. Когда проходили мимо коллектора, вода отчетливо отдавала дерьмом. И еще чем-то, блевотой что ли. Берг едва удержался, чтоб не стравить.
Наконец болотце обмелело и они вышли к какому-то подобию островка. Островок был завален мусором и зарос низким кустарником, под которым деловито шуршали крупные крысы. Находился он как раз напротив того участка Стены, который Духи раскурочили на прошлой недели ракетой. Спереди, через протоку, стоял чахлый лесок из умирающих порубленных осколками березок.
— Ты останешься здесь, я буду на том конце этого острова говняных сокровищ. — распорядился Краевский.
— А разве мы не должны вдвоем?..
— Вдвоем не должны, Берг. Мы пока еще не муж и жена, — опять пошутил Краевский. — Что говорится, не хватает сил и средств. За неполный месяц мы потеряли троих… Не забудь, парень, ты можешь выйти на связь и позвать подмогу, только если увидишь Духов. Иначе они быстренько вычислят тебя и пришлют реактивный гостинец с наведением на радиоисточник. Так что никакого баловства в эфире, усек?
Краевский дулом автомата скинул с ботинка пиявку и ушел, пригибаясь. Грубый бесчуственный славянин, кто он там — серб, белорус?
Берг наверное с минуту пребывал в полной прострации. Потом сунул в рот таблетку и запил из фляги, еще немного погодя сердце успокоилось и вернулось внимание.
Он сидел как будто среди кучи строительного мусора. Но потом заметил, что это по сути замаскированный блокпост… Бетонные балки спереди и по бокам. Две прорехи — фактически амбразуры.
Берг увеличил разрешение инфравизора и стал вглядываться в иссеченный шрамами лесок напротив.
Ночью Духи не видны в оптическом диапазоне и плохо различимы в тепловом. Их модифицированная кожа не излучает тепло, полупрозрачна и мало чувствительна к холоду. Летом они не носят одежду, ни верхнюю, ни нижнюю, только противоминные ботинки. Если Духи пройдут там, где ты держишь оборону, они войдут в Поселение. Они убьют мужчин и детей, изнасилуют всех женщин, которые через семь месяцев родят новых Духов. Враг ведет биологическую войну, целью которой является наше истребление и перерождение. Духи — это главное оружие врага для ночного боя.
Берг сплюнул. Не заметил как стал повторять всю эту пропагандистскую порнографию из «Наставления молодому бойцу».
Мы сами виноваты, подумал Берг. Мы сами замуровали себя в эти саркофаги, заточили себя в гетто, отгородились от большого мира и настоящей жизни металлокерамическими стенами и колючкой под напряжением десять тысяч вольт. Мы сами создали себе концлагеря, которые почему-то называем поселениями. Мы сами вызвали вражду большого мира своими «зачистками» и «рейдами возмездия».
«Духи изнасилуют всех женщин». Да эти шмары сами, кого хочешь, изнасилуют. И никого рожать они не собираются, ни Духа, ни крысенка. Это ведь надо столько месяцев блядством не заниматься, а перерыв в «трудовой» биографии не допустим.
Мы сами погубили себя, когда стали оборонять свое барахло от всего мира. Говорят в поселениях на Марсе лучше — там нету Духов и никто не пялится голодными глазами в наши окна. Ерунда. Там еще хуже. Там голодный бездушный космос скребет хилую обшивку наших вшивых крепостей.
Если быть честным, наши поселения, все эти нелепые крепости и замки а-ля мрачное средневековье обречены — что на Марсе, что на Земле. С тех пор как компьютерный вирус «Джама» лишил нас технологического превосходства, наша борьба стала жалким барахтаньем тонущих щенят.
Зоя, сука рыжая, выставила его вчера среди ночи на улицу, после того, как он сказал ей всю правду…
То, что он услышал, показалось ему сперва похожим на щенячий скулеж. Берг посмотрел в одну, потом в другую амбразуру. Ничего. Но потом кто-то опять заскулил. Как будто близко.
Берг не выдержал и выглянул из-за бруствера. Прямо под ним, на той стороне, прижался к балке мальчонка лет пяти. Ребенок пошмыгал носом и проныл несколько раз одну и ту же фразу на непонятном языке.
Впрочем, что тут непонятного. Жрать просит.
Берг вытащил из кармана паек. Шоколад, сыр, копченая колбаса.
«Это есть у нас, но нет у них, за это и воюем, почему нет?» Берг мгновенно устыдился этой постыдной мысли и подумал, как лучше передать еду ребенку.
Бросать через бруствер словно псу? Нет уж. Дед рассказывал ему про голодомор на советской Украине, когда собаки зажрались, поедая истощенную человечину.
Берг оглянулся, где там Краевский, не видит ли. Затем забросил автомат за спину, пригибаясь, выбрался из своего блокпоста с тыла и прокрался на четвереньках к тому месту, где его ждал мальчик.
— На, держи.
И вздрогнул. Детей было уже трое. Помимо мальчика еще девочка плюс младенец. Его, сплошь замотанного в какое-то тряпье, прижимала к груди женщина. Инфравизор открыл ее страшную почти скелетную худобу. Судя по несколько искаженному тепловому рисунку, женщина была в мусульманском платке, неприкрытыми оставались только глаза и нос.
Берг отдал шоколад мальчику, который тут же затолкал его в рот, а сыр и колбасу прямо-таки вырвала женщина и запихнула куда-то в свои юбки и шаровары.
Удивительно, что их движения в темноте столь точны, подумал Берг, хотя они и не носят тепловизоров. Видно жалкая жизнь попрошаек научила обходиться их одними шорохами…
Получив паек, все, включая младенца, заныли, а женщина опять потянулась требовательной рукой.
— У меня больше ничего нет… Завтра ночью я, наверное, опять буду здесь, я принесу больше еды. Но сегодня — это все.
Однако дети запричитали еще громче.
— Ради Бога, тише. Молчок, тсс. И вообще… идите отсюда.
Слова имели мало действия на этих попрошаек. Берг приподнялся на колени и прижал руку ко рту, показывая, чтобы те замолчали. Видят они или не видят? Неожиданно женщина ухватила его за пах. Ее пальцы были длинными и жесткими, однако естество Берга отреагировало мгновенно и однозначно.
— Да нет же, это не к чему, у меня все равно больше нет никакой еды. И наличных денег тоже.
Однако руки его повисли как плети. Расстегивая ему ремень, женщина как-то дробно засмеялась, смехом отозвались и дети…
Ее лицо двинулось по направлению к его паху.
Может она питается спермой, он слыхал про такое. Или… дошла до того, что ест человечину, начиная с гениталий.
— Все, брось, дура.
Ее рука сжала его яички. Боль нестерпимая. Берг лягнул ее ногой, но освободить свое хозяйство не сумел. Он понял, что не успеет перетянуть автомат со спины и выхватил пистолет. Но так и не смог выстрелить сквозь то, что она прижимала к груди. Железной рукой женщина выдернула его пистолет, сорвала его инфравизор и встала. Тряпье слетело с нее.
Она стояла перед ним в одних только противоминных башмаках и платке. Свет сигнальной ракеты, выпущенной где-то за Стеной, проник сквозь ее полупрозрачный кожный покров и заставил заблестеть ее мышцы и кости. Дух!
Не взирая на страшную боль в промежности, Берг вскочил и хотел было бежать, но штаны с расстегнутым ремнем стреножили его и он растянулся на земле.
Он рывком перевернулся на спину, но она тут же оседлала его.
Сейчас стали заметны даже ее матка и каналы яйцеводов. А ведь напоминает сценку из книжки по сексу, подумал он и хотел было закричать. Но ее руки, закаленные ненавистью и анаболиками, передавили его горло и оттуда вылетело лишь жалкое сипение. «Уалла акбар», — сказала она и схватила его правой рукой за волосы. Он услышал как трещат их жалкие корни. И тут все замерло, потому что она вбила его затылок в землю.
Вонючим туманом клубилось утро. Из казалось разможженого затылка струилась боль. Берг встал и побрел через болото к Поселению.
Неподалеку от стены он увидел первые трупы, их скрюченные пальцы грозили и делали фиги равнодушной сини неба.
Берг перебрался через груду прокопченных как будто залитых гудроном камней, из которых словно волосы торчали обрывки колючки и проводов — это все, что осталось от Стены — и вошел в Поселение.
От большинства коттеджей сохранились для будущего только стены, иногда трубы.
Его поразил вид трупов. Если взрослые мужские — то они были аккуратно разложены вдоль улицы, как если бы их фотографировали и пересчитывали. Многие без голов. Если прочие, то свалены в беспорядке в канавы и даже слегка присыпаны землей. Среди них и та рыжая девушка, что могла бы быть с ним…
Враги порадовались своей победе, как только умеют радоваться развращенные дикари.
Берг посмотрел вниз и увидел свои голые ноги, штаны остались на блокпосту, где он предал Поселение. Он посмотрел вверх, в синь, которая ни на йоту не потемнела и не потрескалась, хотя и отражало все, что было внизу.
Реализм как жанр невозможен, подумал Берг, и завыл так, как можно выть только от бессильной злобы.
Но вой понес его выше и выше, он увидел как его голые грязные ноги болтаются над землей, а потом что-то напряглось и разорвало его куртку. Тени от его громадных крыльев легли на землю, по которой уходили прочь от уничтоженного Поселения упоенные кровью хищники.
Не слова, а злобный клекот вырвался из его горла.
Духи успели заметить, что багровая трещина прочертила небосвод над ними. Но они погибли прежде, чем осознали угрозу. Ведь, не смотря на свое название, они были всего лишь людьми из плоти и крови.
Человек с погонами майора медслужбы открыл холодильную камеру и вытянул носилки, на которых лежал труп военнослужащего.
Человек с погонами генерала объединенный сил Конфедерации не без опаски глянул в мертвое лицо.
— Смерть его была позорной. — произнес медик как-будто с удовлетворением. — Его убила женщина прямо на блокпосту; так что, по понятиям правоверных, никакой надежды на рай. Видите, затылок разможжен. Этого солдата нашли без штанов, с вырванными гениталиями — дама, так сказать, взяла трофеи. Однако вслед за падением был полет.
— Как у ангела? — наконец пошутил генерал.
— Так точно. Это наш первый ангел. Духи словно сдетонировали в результате его атаки. Потрясающее воздействие.
— А что это еще за дыра у него на макушке?
— Это уже мы вынимали имплант.
— До сих пор не могу понять, как он действует. — пожаловался высокий чин.
— Как суперкомпьютер, скрещенный с ядерным реактором. Он создает копию человека. Пусть и недолговечную, но гораздо более мощную чем оригинал.
— Мне немного не по себе от этих копий, майор.
— Мне тоже. Но, главное, что цивилизация теперь победит, господин генерал.
Печальную эту историю рассказала мне моя дочь, ей в свою очередь — кто-то еще, а тому еще кто-то и т. д. Короче, за полную достоверность я ответственности не несу. Но вполне допускаю, что именно так все оно и случилось, — почему бы и нет?
Как его звали никто, как выяснилось, уже не помнит, а может, и не знал никогда. Называли его за глаза Вертером, так что пусть это имя за ним и остается, хотя, скорей всего, был он Петей, Никитой или Сережей. А то и Андрюшей. А вот девушку — точно! — звали Шарлоттой — в память не то пра- не то прапрабабки, немки по происхождению. Так вот — Шарлотта, Лотта, отсюда и Вертер. Хотя не только отсюда, а ввиду романтического склада характера этого молодого человека из провинции, его любви к природе, поэзии, а самое главное — к Шарлотте, мимолетному его видению, гению самой что ни на есть чистой красоты.
Вертер полюбил ее буквально с первого взгляда — когда оба они писали сочинение по литературе на вступительном экзамене в Институт культуры (в просторечье — «Кулек»). В результате Вертер чуть было не завалил экзамен, потому что первый час отведенного для этого времени, вместо того чтобы освещать тему «Тема семьи в „Войне и мире“ Л. Н. Толстого», потратил на созерцание миниатюрного создания с белокурыми, падающими на плечи локонами и огромными голубыми глазами… впрочем, цвет глаз обнаружился позже, когда Шарлотта, закончив собственную работу, подняла их (глаза) от листка, на котором писала. Тут только бедный Вертер, внутренне ахнув и окончательно обомлев, все же взял себя в руки и бросился судорожно исписывать страницу за страницей, так что в результате получил-таки тройку. Шарлотта же Иванова (да, фамилию девушка носила самую обыкновенную) получила пять. Но в институт приняты были оба — Шарлотта из-за высоких баллов, Вертер — из-за принадлежности к мужскому полу: не так много молодых людей поступало в том году в «Кулек».
Вплоть до последнего курса Вертер не посмел сказать обожаемому предмету ни слова, кроме «здравствуй — до свиданья», при каждой попытке произнести что-нибудь более осмысленное и значимое горло его как бы сводило судорогой. Зато смотрел он на Шарлотту не отрываясь, стоило той оказаться в поле его зрения. Он даже — хотите верьте, хотите не верьте — переставал моргать в ее присутствии. И девушка эти взгляды, конечно, замечала. Да не она одна. Весь курс твердо знал: Вертер запал на Иванову, только не вполне понятно, что в ней нашел — глаза, конечно, ничего и волосы тоже, особенно, если бы их подстричь, как положено, а не раскладывать по плечам локонами, похожими на сардельки. Да и одевается несовременно, и ведет себя, точно институтка из романа какой-нибудь Чарской — голова всегда полуопущена, чуть что — краснеет и хлоп-хлоп своими ресницами. Ресницы, правда, длинные, это есть. Но этого в наши дни недостаточно.
Училась Ш. Иванова средне, на дискотеки не ходила. В общем, окончательным выводом однокурсниц Шарлотты было: «Нормальный парень запал на дурочку». Однокурсники — а тех в конце концов оказалось всего семеро — считали, что Иванова девчонка ничего, да уж больно тощая и какая-то хилая — ни, понимаешь, спереди взять, ни сзади.
За одно такое высказывание автор его получил от Вертера по физиономии. Вылилось это в безобразную драку, приглашение обоих в деканат и угрозу отчисления накануне госэкзаменов. Слава Богу, обошлось. Не выгонять же двух завтрашних выпускников, когда их и без того семеро.
Шарлотте об инциденте, разумеется, донесли, главным образом упирая на выражение «ни спереди взять не за что…» и т. д. Но она на этот комплимент никакого внимания не обратила, зато окончательно обратила его на Вертера и теперь, ловя на себе его взгляд, отвечала на него слабой, смущенной улыбкой.
Остальное легко себе представить: получив дипломы, молодые люди поженились, и Вертер, вместо того чтобы отбыть к себе на родину в город Шарья Костромской области, переехал из общежития к Шарлотте, в скромную двухкомнатную квартиру: проходная гостиная (выбирая мебельный гарнитур, у нас почему-то называют такое помещение «жилой комнатой») и маленькая спальня, где поселились молодые. В гостиной же (в интеллигентной семье Шарлотты она, разумеется именно гостиной и звалась) обосновались мама и бабушка невесты, такие же субтильные, с такими же локонами до плеч. Только у бабушки Эльзы Валентиновны локоны эти были серебряными, а у мамы Антонины Олеговны — можно считать, золотыми, а если проще — рыжими, поскольку теща нашего Вертера красилась хной.
Тут надо вернуться немного назад, чтобы сказать, что в женихах Вертер ходил совсем недолго. На выпускном вечере, он, чувствуя, что багровеет, решился пригласить Шарлотту на вальс и сразу наступил ей на ногу, за что получил в ответ очаровательную улыбку и едва слышное «ничего». Тут Вертер, запинаясь, предложил своей избраннице покинуть шумный зал и пойти «на свежий воздух», и они вышли на набережную Невы, где уже царствовала белая ночь, и, взявшись за руки, точно ходили так с первого курса до последнего, двинулись вдоль парапета. Сперва к Зимнему дворцу, потом — к мосту Лейтенанта Шмидта и дальше, дальше, на Васильевский остров, к Гавани. Все это время оба молчали. Вертер — потому что сомлел, к тому же просто не знал, какими словами сказать о своем чувстве, Шарлотта — потому что ждала, когда он о нем скажет.
Впрочем, ни малейшего беспокойства Шарлотта не проявляла. Только все чаще вскидывала свои замечательные ресницы и удивленно смотрела на Вертера. А потом вдруг сказала, что ей вообще-то пора домой, мама с бабушкой уже, наверное, волнуются. При этом обычно бледные щеки Шарлотты вспыхнули румянцем. Вертер мысленно тут же сравнил это явление с утренней зарей, внезапно окрасившей небо. И понял —: сейчас он должен сказать ей все, иначе… иначе может случиться так, что она больше не захочет с ним встретиться. И, тогда, откашлявшись, хриплым голосом он произнес банальные слова «Я тебя люблю, буду любить всю жизнь, прошу стать моей женой». На что Шарлотта, не колеблясь, ответила едва слышным «да» и еще больше зарделась.
Не будем описывать, как потом ошалевший от счастья Вертер ловил машину, как они мчались по начавшему уже просыпаться городу, над которым вставала-таки утренняя заря, как, робко поцеловав любимую в пылающую щечку и высадив ее возле невзрачного дома на Бассейной улице, Вертер шел через весь город к себе в общежитие, веря и не веря своему невероятному счастью, как город, пробуждаясь и оживая, казался ему волшебной страной… В общем, что тут говорить!
Не будем подробно рассказывать и о свадьбе, состоявшейся через полтора месяца — как назначил загс Московского района. Невеста в белом платье с фатой и белыми розами в руках была, разумеется, похожа на ангела, благородно отливали серебром букли бабушки и золотом — тещи. А жених, похожий в новом костюме на официанта из средней руки ресторана, находился в полуобморочном состоянии и думал только о том, как посмеет он, оставшись наедине с Шарлоттой, коснуться этого небесного создания, не показавшись при этом грубым самцом.
В честь первой брачной ночи мама и бабушка невесты деликатно ушли ночевать к родственникам. А вообще — ничего страшного, напрасно бедный наш Вертер так боялся — Шарлотта оказалась на редкость кротким существом, и ни в ту незабываемую, ночь, ни после никаких проблем супругу не создавала. Ни в сексуальном, ни в каком другом плане. До поры до времени. Особенно важно это сделалось позднее, когда бабушка и мама водворились на свои места в гостиной, и застенчивому Вертеру порой приходилось бороться со сном, лежа, замирая от страсти, рядом с женой, до двух, а то и трех часов ночи, пока под дверью не погаснет полоска света, не умолкнет классическая музыка, льющаяся из-за стены, и ее не сменит громкий храп Эльзы Валентиновны и мерное, с присвистом, посапывание Валентины Олеговны. Обе они были уже пенсионерками — Шарлотта рассказала мужу, что мама родила ее почти в сорок лет, — так что вставать рано утром им с бабушкой не нужно, можно хоть до утра слушать произведения любимых композиторов, вполголоса обмениваться мнениями и только потом, утомившись, отойти ко сну. Тогда-то и начиналось блаженство молодого Вертера (мы никогда не посмеем назвать это траханьем или еще как — похуже!) — тогда он мог, наконец, беспрепятственно обнимать Шарлотту, дрожа от восторга и благоговения, не веря себе, что прижимает к груди Ее. Можно было бы, конечно, иногда прижать любимую к чему угодно и в дневное время, хотя бы в выходной день, когда теща с мамой отправлялись на прогулку в парк. Но такое случалось крайне редко. Обычно днем Валентина Олеговна располагалась на кухне — перебирала гречневую крупу, гладила носовые платки и носки. (Рубашки мужа Шарлотта, несмотря на протесты Вертера, стирала и гладила сама, и его до слез трогало, когда он видел тяжелый утюг в тоненькой ручке жены.) Бабушка в это время, сидя в гостиной перед орущим телевизором, что-нибудь мирно вязала или распускала уже связанное, сматывая нитки в клубок. В общем, предаться любви днем как-то не получалось.
Однажды Вертер не выдержал. Заманив жену в спальню, для чего пришлось оторвать Шарлотту от утюга, крепко ее обнял и стал решительно расстегивать пуговки ее халатика. Но Шарлотта прижала палец к губам, показывая глазами на дверь в гостиную. А потом, краснея, прошептала, что у бабули, к несчастью, прекрасный слух. (Для чего нужно при этом врубать телевизор на полную мощность, Вертер спрашивать не стал.) К тому же, добавила Шарлотта, мамочка сейчас придет ее звать — утюг наверняка уже накалился. Вертер впервые нахмурился. Но жена, обняв его за плечи, усадила рядом с собой на тахту и нежным своим голоском твердо сказала:
— Милый, ты не должен на них обижаться. Пойми: в нашей семье никогда не было мужчин. Никогда.
Потрясенный, он не знал, что возразить. И — как понять, каким это образом появилась на свет его обожаемая Шарлотта да и сами мама с бабушкой. Вообще-то, глядя на Шарлотту, он вполне мог допустить ее неземное происхождение. Но теща и ее мать?! Конечно, букли, музыка и все такое прочее, но ведь не пальцем же их, черт возьми, делали! Так он дерзко подумал, но вслух, разумеется, не произнес ни слова. Только вздохнул.
Вид у Вертера был, вероятно, все же достаточно ошалелый. Во всяком случае, Шарлотта все так же шепотом терпеливо объяснила ему, что своего отца она не знает, мамочка встретилась и рассталась с ним в санатории, где лечилась от искривления позвоночника (хоть позвоночник у нее все-таки был, и то легче!), он был женат и уехал к своей семье в Москву или еще куда-то, как только закончился срок пребывания в санатории. А мама, вернувшись и осознав, что ждет ребенка, решила, что это — Божий перст: лучше ребенок без отца, чем одинокая старость. И — вот… Так что все к лучшему — чужого мужчину в доме бабушка все равно бы не потерпела, а ее собственный родной человек, то есть родной дедушка Шарлотты, пал смертью храбрых на войне, куда отправился через три дня после свадьбы с бабушкой, обещавшей ждать его до гроба, похоронка долго ждать себя не заставила, а мама Шарлотты появилась на свет ровно через девять месяцев после отбытия дедушки.
— Ясно, — молвил потрясенный Вертер, продолжая по инерции гладить шелковую коленку жены, — ясно… Но тогда… тогда… как же они решились принять меня?
Вертер пролепетал это, понимая, какая лежит на нем огромная ответственность за весь мужской род, и холодея от этого.
— А я убедила их, что ты… не такой. Ну… не — как все, а как мы, — радостно ответила Шарлотта, приникая к его плечу своей белокурой головкой, — так что смотри, не подведи.
Тут, погрозив Вертеру пальчиком, она ушла, тем более, что из кухни уже дважды раздалось: «Девочка, твой утюг!».
Ушла. А Вертер впал в глубокую задумчивость. В самом деле: как оправдать, как доказать, что он, и в самом деле какой-то не такой, особенный, достойный жить среди этих почти бесплотных, возвышенных существ? Он поклялся себе, что сделает все для счастья возлюбленной. Но вот беда. Имелась еще одна проблема, и проблема нешуточная, хотя и много более приземленная, чем супружеские объятия. И как решить ее, Вертер не мог себе представить.
А дело в том, что в квартире, где он теперь жил, помимо двух комнат, кухни, ванной, где по утрам (как раз, когда надо спешить на работу!), а также и вечером, перед сном, подолгу плескались пожилые наяды, имелась еще уборная. Или — туалет? Вертер не знал, как называется в его новой семье это мало престижное место. Не знал потому, что на такие темы его интеллигентные родственницы не только не говорили — он вообще (вот ведь что поразительно!) ни разу не видел, чтобы кто-нибудь, включая Шарлотту, посещал это заведение. Он и раньше обращал на это внимание, но как-то не сосредоточивался, стараясь, конечно, сам не ходить туда лишний раз на глазах у всех. Но теперь он впервые всерьез задумался об этом, и проблема показалась ему огромной и почти неразрешимой. Что, в самом деле, думают все они, когда, сидя в гостиной, слышат, как из-за тонкой двери напротив доносится, перекрывая звуки Девятой симфонии Бетховена, торжествующий звук падающей струи, а потом наглый рев воды, спускаемой из сливного бачка. А если… если речь идет… не только о струе? Страшно себе представить, что могут они услышать и что подумать. И — какими взглядами обменяться. Хотя порой закрадывалась мысль, что небесные эти существа и не слышали никогда подобных хамских звуков, не говоря о том, чтобы (ужас!) издавать их самим. Ведь, если на то пошло, Вертер ни разу не заметил не то что этого, но даже того, чтобы кто-нибудь в семье просто занимался грубой грязной работой — мыл, например, полы или выносил помойное ведро. Между тем, в квартире всегда царила идеальная чистота — на коврах ни пылинки, паркет блестит, и никакого мусора. Чудеса…
С этого дня и начались подлинные страдания молодого Вертера.
Уборка — дело десятое. А вот максимум физиологических отправлений он старался совершать теперь на работе, дополнительно зайдя по дороге домой в уличный туалет, расположенный неподалеку, в парке. Но, как назло, стоило ему переступить порог собственной квартиры, как тут же начинало нестерпимо хотеться туда. Отделаться от этого ощущения и мыслей на сей счет было невозможно. День ото дня ситуация становилась все более острой и мучительной. Что было делать? Вертер терпел, чувствуя, как готов разорваться его мочевой пузырь, как к тому же омерзительно вздувается живот, особенно после обеда. Сказать Шарлотте и попросить совета? Да лучше смерть! Ведь и она… она — теперь он проследил и убедился — никогда не ходит туда. И она сказала матери с бабушкой, что он, Вертер, не грубый мужлан, а особенный, такой, как они… Боже!
Он старался поменьше есть и почти не пил. Он придумывал себе разные дела вне дома — сбегать в магазин, срочно встретиться с сослуживцем у метро, чтобы передать документ. Просто пройтись, потому что разболелась голова.
Страдая от тоскливо-укоризненных взглядов жены, считавшей, видимо, что его отлучки могли бы стать их совместными прогулками, Вертер тем не менее буквально скатывался по лестнице и мчался в парк к заветному туалету. Отведя там душу, он долго мыл руки, выходил в парк и еще с полчаса прогуливался по аллеям, чтобы успокоиться и зайти в туалет еще раз — уже не второпях. И только потом шел домой.
В туалете его уже знали. Пожилая женщина, продающая салфетки и бумагу, встречала его приветливо, почти как родного. И чем дальше, тем больше чувствовал себя Вертер в этом небольшом домике спокойней и уютней, чем — стыдно признаться! — дома, рядом с горячо любимой Шарлоттой.
Отношения с ней, надо с грустью сказать, стали потихоньку портиться. К каждому уходу Вертера она относилась настороженно. Регулярно спрашивала, куда он так спешит, зачем, необходимо ли это и не может ли он все-таки взять ее с собой — ей так хочется подышать свежим воздухом перед сном. Говорилось все это, разумеется, ангельски-кротко, и от этого Вертер чувствовал себя не просто грубым мужланом, но еще и лживой свиньей. Изменщиком. В конце концов, получалось, что он готов променять любимую на уличный туалет. Позор.
Но особенно тяжко было все-таки по ночам. Страстное желание обнять Шарлотту к трем часам, когда утихали симфонии за стеной, вытеснялось еще более страстным стремлением — туда. Но стоило Вертеру, бесшумно поднявшись с супружеского ложа, попытаться проскользнуть босиком через гостиную, где, кто надо, уже храпел, а кто надо, сопел, как с одной из постелей (а то и сразу с обеих) слышалось заботливое:
— Мальчик, вам плохо? Может быть, водички? «Водички!» Только ее-то ему как раз и не хватало!
И Вертер бросался назад, к себе. А Шарлотта молча поднималась и, бесшумно двигаясь в своей прозрачной ночной рубашке, исчезала, чтобы вернуться с полной кружкой и поднести ее к запекшимся губам мужа:
— Выпей, милый. Выпей, не спорь, это отвар боярышника. Тебе сразу полегчает. Ты так похудел за последнее время. Пей, не то у меня разорвется сердце.
И он пил, хотя у него-то был готов разорваться несчастный мочевой пузырь. Похоже, у него начались галлюцинации. Во всяком случае пару раз, тщетно пытаясь заснуть, он увидел в полутьме, как медленно приоткрылась дверь спальни и туда бесшумно влетел некий предмет, по очертаниям напоминающий… пылесос. Но этого мало — верхом на этом вполне прозаическолм предмете сидела одетая в ночную пижаму в горошек Шарлоттина мама. Вертер протер глаза, но видение не исчезло — снизившись так, что шланг пылесоса, увенчанный щеткой, коснулся ковра, теща принялась описывать концентрические окружности. Пылесос при этом мерно гудел.
Утром Вертер первым делом взглянул на ковер. Там не было ни пылинки! Тут уж он, не выдержав, спросил жену, что все это может значить — дескать, не спятил ли он от… от Великой любви.
Шарлотта ничуть не удивилась, погладила мужа по щеке и сказала, что, мол, ничуть, с ним все в порядке. И вообще, удивляться тут нечему — «я же предупредила, что мы — не такие…»
«А какие, черт возьми?» — рвалось с языка Вертера. Но он, как всегда, промолчал.
А собственные его муки продолжались.
Иногда, не выдержав, он подходил ночью к открытому окну — «очень душно, сил нет!» и, заводя с женой разговор, чтобы заглушить непристойные звуки, делал свое дело прямо в пустой в это ночное время двор.
— Дождик пошел… — блаженным, сонным голосом откликалась Шарлотта, а Вертер воровато возвращался назад в постель.
Продолжалось это, впрочем, недолго. До той ужасной ночи, когда снизу раздался грубый окрик: «Эй, кто там ссыт с четвертого этажа?».
В ту ночь действительно шел сильный дождь, так что Вертер захлопнул окно, бормоча что-то о пьяницах, путающих летнюю грозу… Бог знает с какой пакостью.
Самое ужасное наступило зимой, когда окно заклеили, к тому же закрыли туалет в парке. О, жалкие попытки укрыться в кустах, окрики бдительных пенсионеров, привод в милицию с обвинением в нарушении чистоты и порядка в общественном месте!.. А дома — с каждой ночью все больше мрачнеющая Шарлотта: «Ты меня разлюбил. Я вижу. Я больше не нужна тебе как женщина». И — тихие слезы в подушку.
А что он мог поделать, Вертер? Ну, что?!
Если бы он в самом деле разлюбил ее! Он ушел бы. Просто — ушел. К обычным людям из плоти и крови. С такими же низменными потребностями, как у него самого. К тем, кто не летает на пылесосах. Да, ушел бы! Но ужас был в том, что свою Шарлотту Вертер обожал. С каждым днем все сильнее, понимая ее духовное превосходство, восхищаясь ее необычностью, романтической душой, любуясь тем, как она ходит, говорит, улыбается… как плачет. Плачет из-за него, подонка, недостойного жить!
Он не мог уйти от нее. Не мог причинить ей новых страданий да еще унизить перед мамой и бабушкой. Бросить — за что?! Разве они виноваты, что он постоянно корчится от недостойных, скотских желаний? Разве хоть раз кто-нибудь за что-то осудил его? Сказал хоть одно дурное слово? Бросил недоброжелательный взгляд? Ничего этого не было.
Когда-то в первые дни после свадьбы Шарлотта показывала Вертеру семейные реликвии — фотоальбом, где она сфотографирована в пеленках, потом — в школьном платьице, портрет бабушки перед войной — в широкополой шляпе с вуалеткой, какие носили в ее молодости. А вот фотография молодой мамы — на пляже в Ялте, в то самое лето… В альбоме Вертер не нашел ни одного мужского лица и спросил, нет ли снимка дедушки Шарлотты, убитого на фронте. Снимка не нашлось, и Шарлотта, сама вдруг удивившись, сказала, что, действительно, никогда не видела, как выглядел ее дед.
— Странно, правда? — сказала она задумчиво.
И добавила, что зато у бабушки в бельевом шкафу хранится именной пистолет, который деду вручили в награду за успехи в стрельбе.
— Это было еще до войны. Он занимался в каком-то спортклубе, в кружке Осоавиахима. Был «стрелком Ворошилова» или кем-то еще.
Вертер, как обычно, умилился. И попросил показать пистолет, что Шарлотта тотчас и сделала, взяв с него клятву не говорить ни слова бабушке — она не разрешает до пистолета даже дотрагиваться: он заряжен.
Вертер поклялся, что будет молчать даже под пыткой.
Это был шутливый разговор. И пистолет они рассматривали, смеясь, придумывали, как ограбят сберкассу и поедут на эти деньги в Ялту. Именно туда, а куда же еще? Ведь если б не Ялта, не было бы их счастья. Вертер еще спросил, а стрелял ли кто-нибудь из этого пистолета, и Шарлотта, отшатнувшись, с ужасом пролепетала:
— Конечно, нет! Это ж, наверное, страшно громко.
Как давно это было. Каким прекрасным казалось будущее…
Однажды ночью, мечась по супружеской постели и безнадежно поглядывая на форточку, расположенную слишком высоко, Вертер вдруг отчетливо представил себе мгновенный выход из плачевной ситуации, в которую угодил по собственной вине. Шарлотте легче будет пережить его смерть, чем разочарование в том, кому она отдала свою любовь. Пускай все они думают, что он просто сошел с ума. Это все-таки лучше, чем то, что происходит в действительности. В конце концов, нежная Офелия тоже сошла с ума. И ничего. Никто ее не осудил.
Не будем мучить читателя описанием того, как все это произошло. Скажем только, что Вертер выкрал из бабушкиного шкафа заветное оружие, засыпанное для чего-то нафталином, но не утратившее своих боевых качеств, в чем он, впрочем, вскоре убедился.
Однажды субботним утром все семейство собралось за столом в гостиной — Валентина Олеговна перебирала манную крупу, расположившись за обеденным столом, так как по телеканалу «Культура» шла особо изысканная передача, Эльза Валентиновна, сидя рядом, вышивала гладью, а Шарлотта, пристроившись на краешке стола и прикусив язычок, старательно штопала носок Вертера. Носок этот давно бы пора выкинуть, но мама всегда наставляла Шарлоту: мол, выбрасывать рваные вещи — слишком простой и легкий выход, а интеллигентному человеку никогда не должно быть легко. В этом его коренное отличие от человека неинтеллигентного.
Итак, все были заняты, телевизор орал, а Вертер решительной походкой прошествовал… да, да, у всех на глазах он прошел в уборную или, если угодно, — в сортир.
Несколько секунд все, оторопев, молча взирали на дверь, из-за которой доносился шум водопада. А потом раздался короткий звук, какого ни одна из дам доселе в жизни не слыхала, однако в неприличном происхождении коего никто ни на секунду не усомнился.
Шарлотта густо покраснела, закусив губку. Бабушка и мать переглянулись.
— Мужчина… — констатировала Эльза Валентиновна. И столько разных чувств прозвучало в этом слове, что Шарлотта всхлипнула.
— Мужчина, — с горечью согласилась Валентина Олеговна, качая золотыми буклями.
Шарлотта плакала. Ей было бесконечно стыдно.
Станимир Копыто проснулся в очень тяжком похмелье. Это было чудно́.
Поскольку заказов вечор не оказалось, они с Рукосуем Молчаном решили пересидеть легкое безработье в трактире. Отправились, по обыкновению, в «Затрапезье», ибо владелец оного питейного заведения был постоянным клиентом Станимира, хорошо относился к обоим волшебникам и ввек не наливал им сивушного. Душа-человек, словом…
Однако, кажись, вчера душа-человек явно изменил своим принципам, потому как ныне с памятью Станимира сотворилось нечто аховое.
— Слезыньки горючие, придется проучить мерзавца, — пробормотал Станимир, кликнул Купаву и велел подать рассолу.
Экономка слегка замешкалась (рассолу хозяин требовал нечасто), однако вскоре принесла — литровую корчажку. Станимир, стуча зубами, выпростал посудину и снова улегся, дожидаясь, покудова перестанут трястись руки.
Наконец трясучка ушла, а мысли прояснились до такой степени, что Станимир вспомнил — заблаговременные заказы ныне имеются токмо на вечер. До вечера же еще далече. А значит, можно прибегнуть и к более действенному средству исцеления.
Опосля чего Купава принесла хозяину уже медовухи.
Медовуха справно помогла телу, но память ей, увы, не подчинилась. Впрочем, желания проучить мерзавца явно поубавилось.
Ладно, решил Станимир. Встретимся через день-другой с Рукосуем, все вспомним. А и не вспомним — так не умрем!
День выдался на диво спокойным и безденежным. Народ к Станимиру шел редкий да несерьезный — все больше сглаз, порча, любовные присушки… Заклятья привычные и для квалифицированного волшебника несложные.
Одна молодица, правда, к вечеру прибежала вдругорядь, пожаловалась, что любушка Ярослав, встретившись, даже не посмотрел в ее сторону… Пришлось объяснить глупой бабе, что присушка — заклятье не сиюминутное: на изменения время требуется; что присушка по пуговице с рубашки желанного менее результативна, чем присушка по его волосам. И что буде у нее, молодицы, есть, скажем, физический изъян, противный любезному Ярославу, то заклятье может и вовсе не подействовать. Молодица, левую грудь которой боги пометили родимым пятном размером с пятак — Станимир ясно различал его сквозь платье и наперсенник, — взвилась, потребовала объяснить, на что это тут сударь волшебник намекает и вообще… Еле-еле успокоил дуру, сказав, что буде присушка не поможет, он обязательно вернет клиентке деньги.
Наконец наступил вечер, и пошла работа настоящая. Станимир обновил с десяток охранных заклятий на амбарах и складах переяславских купцов; поставил магический защитный барьер кузнецу-одиночке, дабы на того не навели порчу конкуренты-цеховики; вылечил неожиданно простудившегося сына местного квартального (малец перекупался в Трубеже); наложил отвращающее заклятье на спальню дочки знакомого воеводы — девица была на выданье, и отец не хотел, чтобы в постель к дочке залез неугодный ему кавалер. Слава богам, похмелье прошло, и Станимир работал споро и без устатка. Акустические формулы заклинаний творил с удовольствием, Волшебную Палочку инициировал как никогда легко. В общем, получал от работы истинное наслаждение и серьезный доход.
Утром его разбудил неугомонный звон сигнального колокольчика. Купава, видать, ушла на рынок, и посему пришлось подняться. Накинул халатину, вышел в сени, снял с двери охранное заклятье.
Тут же дверь едва не слетела с петель — в сени ворвался вчерашний воевода. Мундир накинут на голое тело, глаза выпучены, рот корытом.
— Я чародею пожалуюсь, муж-волшебник! — Срамное выражение. — За что я выложил вам вечор такие деньги? — Срамное выражение.
Воевода, по-видимому, изрядное время служил на ордынских рубежах. Ошарашенный Станимир захлопал глазами:
— Слезыньки горючие, в чем дело, сударь? Что случилось?
— Он еще спрашивает, что случилось!.. — Срамное выражение. — Это я должен спросить вас, что случилось! Почему, заглянув ночью в спальню к дочери, я обнаружил там соседского сынка? И теперь дочка заявляет, что она выйдет замуж токмо и токмо за него. А ведь я вас и нанял, чтобы избежать этого. Очень мне нужен зять-лоботряс!..
— Годите, годите… Надо разобраться! Может, ваша дочь наняла другого волшебника, и он снял мое заклятье?
— Айда со мной! — Срамное выражение. — Разбирайтесь на здоровье… Но буде обнаружится ваша вина, я вас… — Срамное выражение.
Станимир оделся, подхватил баул с колдовскими атрибутами и, сопровождаемый воеводой, с уст коего теперь срывались одни срамные выражения, вышел на улицу.
Перед крыльцом стояла бричка, и добрались они быстро.
Столь же быстро Станимир обнаружил, что его заклятье пребывает в полном порядке. Акустическая формула заклинания звучала в ушах радостной песней. Ти-ти-та-ра-а-а, ти-ти-та-ра-ра-а!..
— Позовите своего денщика, — сказал Станимир воеводе.
Явился денщик. Черные усищи словно серпы, на лице готовность жизнь отдать за отца-командира.
— Войдите в эту дверь!
Денщик посмотрел на отца-командира, по-прежнему готовый отдать жизнь. Воевода кивнул. Денщик шагнул к порогу. Аки на лобное место отправился.
Сейчас его станет корчить, сказал себе Станимир.
Корчить денщика и не подумало. Он легко открыл дверь и спокойно шагнул в комнату. Правда, тут же раздался притворный девичий визг, и денщик вылетел назад, аки варом обданный. В дверь изнутри что-то ударилось и шлепнулось на пол.
— Ага! — заорал воевода.:— Убедились?! — Срамное выражение.
Станимир сделал вид, будто задумался. Теперь ему было ясно, что заклятье не работает, но вот причины сего безобразия он в упор не понимал. Ведь присутствия чужих заклятий в спальне девицы не ощущалось. Вестимо, если бы перед ним стоял клиент-дурак, Станимир обвинил бы дочь воеводы, которой невтерпеж, и дело с концом. Однако воевода — не дурак. Он тут же пригласит переяславского чародея, и тот с легкостью определит, что никаких волшебников, опричь Станимира Копыта, в доме воеводы не было. За сим последует надлежащее наказание. В лучшем случае, отберут на три месяца лицензию…
— Слезыньки горючие, я немедленно верну вам деньги и выплачу неустойку, — сказал он воеводе, когда тот отослал денщика и успокоил дочь.
— Мне не деньги нужны. — Срамное выражение. — Мне нужна дочь-девственница.
Увы, подобное было не в силах Станимира, и распрощались они с воеводой в состоянии необъявленной войны. И буде обманутый отец останется при своем мнении, назавтра следовало ждать вызова к чародею.
Слезыньки горючие, едва он вернулся домой, выяснилось, что на винный склад к купцу-клиенту ночью пробрался тать. К счастью, тать был местным забулдыгой. Убыток купцу он нанес невеликий — украл всего лишь бутылку водки, которую и распил тут же. Потом, похоже, занимался рукоблудием, поскольку заснул на складе со скинутыми штанами, а нагажено не было. Пришлось пообещать выплату неустойки и купцу.
Больше происшествий у клиентов не случилось, но перепугавшийся Станимир быстренько проверил все свои вчерашние заклятья. И обнаружил, что, хотя акустические формулы заклинаний пребывают в абсолютном порядке, ни одно из них положенным образом не работает.
Опосля этого ему ничего не осталось, как сдаться чародею, не дожидаясь, покудова на него пожалуется обманутый доченькой воевода.
Чародей Микула Веретено принял Станимира без задержки. Выслушал гостя, тряхнул выбеленной годами гривой и спросил:
— Какой акустической формулой вы, брате, воспользовались?
— Формулой номер пять, брате чародей.
— Давайте-ка глянем… Повторите ваши действия.
— Ти-ти-та-ра-а-а, — сотворил формулу Станимир. — Ти-ти-та-ра-ра-а!..
Микула Веретено всмотрелся в ментальную атмосферу.
— Что-то у вас не то получилось, брате… Какую школу вы закончили?
— В Ростове Великом.
— Ага… — Чародей прищурился. — Воспроизведите-ка формулу еще раз!
— Ти-ти-та-ра… — начал Станимир.
— Нет-нет, — перебил его Микула Веретено. — В обычной акустике.
— Фа-фа-соль-ля, — пропел Станимир. — Фа-фа-соль-ля-ля!
— Интересно, — сказал чародей, — почему это у вас вместо соль звучит си-бемоль, а вместо ля и вовсе до второй октавы? Давайте-ка проверим другие формулы. Тоже в обычной акустике.
Станимир пожал плечами и принялся петь.
Чародей слушал со все возрастающим изумлением. А потом изумление превратилось в настоящий ужас.
Слезыньки горючие, чего это он так перепугался? — подумал Станимир. И замолк.
Молчал и Микула Веретено, боролся со своим ужасом.
— Мне все ясно, — сказал он наконец хриплым голосом. — У вас напрочь пропал музыкальный слух, брате. А теперь давайте разбираться — почему. Не происходило ли с вами в последнее время чего-либо чудно́го?
Когда чудное нашлось, тут же послали за владельцем «Затрапезья». Прибывший трактирщик показал, что сивушного сударям волшебникам наливать не думал. Употребляли чистейшей слезы медовушеньку. Правда, употребили ее весьма и весьма изрядно. А о прочем пусть расскажет муж-волшебник Рукосуй Молчан.
Послали за Рукосуем Молчаном.
Рукосуй долго себя ждать не заставил, прилетел к чародею аки птица небесная.
Микула Веретено поведал ему о беде, постигшей мужа-волшебника Копыта, и спросил напрямик:
— Брате Рукосуй, это ваших рук дело?
Брат Рукосуй и не подумал запираться. Но, признавшись в совершенном злодеянии, тут же достал из баула лист бумаги и подал чародею.
— Уговор, — прочел вслух Микула Веретено. — Мы, мужи-волшебники Станимир Копыто и Рукосуй Молчан, побились о заклад в следующем: Рукосуй Молчан утверждает, что способен, не прибегая к Ночному волшебству, нанести вред колдовской силе Станимира Копыта, а Станимир Копыто утверждает, что брат Рукосуй — пьяный болтун и хвастунишка. Уговорились: буде Рукосуй Молчан реализует свои утверждения, Станимир Копыто заплатит ему пятьсот целковых, буде же нет — оные пятьсот целковых заплатит Копыту Молчан. Подписано в присутствии хозяина трактира «Затрапезье». Подписи… — Он поднял глаза на волшебников.
— В тот день, когда мы с братом Станимиром пошли в трактир, я открыл новое заклятье, — виновато пробормотал Молчан, — ну и спьяну решил испытать его…
— Так-так-так, братия… — Микула Веретено почесал в затылке. — Полагаю, вам, брате Станимир, придется выложить брату Рукосую пятьсот целковых. А вам, брате Рукосуй, надлежит в моем присутствии снять с брата Станимира ваше заклятье и немедленно написать докладную записку на имя Кудесника с описанием вашего открытия. Слава богам, братия, что это заклятье не открыли ордынцы. Иначе порче подверглась бы вся Колдовская дружина! Приступайте, брате Рукосуй!
Рукосуй Молчан виновато опустил бороду на грудь:
— Простите меня, чародей!.. Вся беда в том, что я забыл противозаклятье. А записать не удосужился. Оплошка вышла!..
— Слезыньки горючие! — пробормотал Станимир, ибо на него теперь тоже обрушился настоящий ужас.
Микула Веретено вызвал тоскующего в безделье Станимира через месяц. Лицо чародея сияло, седая грива стояла дыбом.
— Радуйтесь, брате! — сказал он. — Академия волшебных наук сумела восстановить позабытое Молчаном противозаклятье. — Микула Веретено сотворил незнакомую Станимиру Копыту акустическую формулу. — Спойте.
— Фа-фа-соль-ля, — пропел Станимир. — Фа-фа-соль-ля-ля!
Чародей радостно хлопнул в ладоши:
— Порядок, брате! Ваш музыкальный слух полностью восстановлен. — Он поднялся из-за стола и продолжил официальным тоном: — Поелику законы Колдовской дружины, касающиеся связи с Ночным волшебством, не были нарушены, никто из замешанных в инциденте наказан не будет. Однако вам, брате, придется выплатить Рукосую Молчану проигранные пятьсот целковых и заплатить неустойки потерпевшим!
Неустойка пришлась воеводе как нельзя кстати, ибо он только что — срамное выражение!!! — уступил участи и отдал свою дочь в жены соседскому сынку-лоботрясу.
Вновь обретший суть жизни Станимир быстро наверстал потерянное.
Словом, все остались довольны исходом дела. Окромя воеводиной дочки: она сразу обнаружила, что молодой супружник доставляет ей в постели гораздо меньшую усладу, чем той первой ночью, когда папенька ввалился в спальню.
Увы, у нее не было колдовской силы, чтобы понять, чем различались ментальные атмосферы той ночи и наступившего медового месяца. А мужу-волшебнику Станимиру Копыту — слезыньки горючие! — ив голову не пришло хотя бы еще раз использовать переложение акустической формулы «фа-фа-си-бемоль-до второй октавы». Иначе он был бы обеспечен благодарными клиентками до конца своей жизни…
Зверь, которого ты видел, был, и нет его,
и выйдет из бездны, и уйдет в погибель…
Отчаяние — вот то чувство, которое я испытывал, когда узнал правду. Это было отчаяние самой высшей степени, надеяться было совершенно не на что, и не было никакого способа что — либо исправить. Я смотрел на зеркало сквозь толстые прутья клетки и видел отражение собачьей морды.
— Вот, молодой человек, это теперь ваше новое обличье. Как оно вам?
Человек, держащий зеркало, засмеялся тихим, довольным смехом.
Я думал, что сплю, но очень скоро понял, что это не сон. Потом мне стало казаться, что я сошел с ума. Эта мысль, как не странно, меня успокоила, но только на время — наваждение не проходило, я был огромным пятнистым сенбернаром.
— Ну, молодой человек, я понимаю, что вам не сладко. Но наука требует жертв, да — с, и никто не виноват, что этой жертвой стали вы. Я взял части вашего мозга и вживил их в мою собаку — кстати, его зовут Джек. Это величайшее научное достижение! Величайшее! Вы должны гордиться! А пока, я вас оставлю на пару часов, а вы привыкайте, привыкайте! Отчаиваться не стоит, да это и не поможет.
Человек в белом халате опять засмеялся, поставил зеркало на пол и ушел. Я остался наедине со своим отчаянием. Наедине?
Не совсем — я чувствовал, что мое сознание не одиноко, были еще какие — то чувства, которых я раньше не знал. Какие — то странные ощущения, где — то на грани сознания, на гране моего «я». Я хотел закрыть глаза, и не смог, тело было не мое, оно мне не подчинялось. Я понял, что это был Джек.
Я попытался разобраться в себе, прикоснуться к сознанию зверя, у которого отняли тело, и мне это почти удалось. От того, что было Джеком, исходило то же чувство, что испытывал и я — отчаяние. И это чувство было гораздо сильнее моего, в нем не было даже искры мысли, а только беспросветная тоска, тоска твари, которая не понимает, что происходит, и которой очень плохо. На фоне отчаяния я различил еще одно чувство, чувство обиды на того, кому зверь был привязан более всего. Хозяин сделал Джеку плохо, и Джек не мог этого понять. Его чувства были гораздо сильнее моих и я отступил, я больше не претендовал на тело, и огромный сенбернар бросился на толстую решетку, вцепившись зубами в железный прут. Это было настоящее, ничем не сдерживаемое бешенство, от которого нам обоим стало немного легче. Приступ быстро закончился, и мы отползли в угол.
Обруч безысходности, стягивающий мою душу, ослаб. Может быть, причиной тому был прошедший приступ бешенства, а может, мысль о том, что кому — то рядом еще хуже, чем мне, но разум мой просветлел.
Я начал вспоминать, что со мной произошло. Последнее, что я помнил из той жизни, был скрип тормозов и метнувшийся мне на встречу асфальт. Дальше ничего не было. Ничего, кроме отражения собачьей морды в зеркале и этого типа в белом халате. Я его про себя назвал — Айболит. Неожиданно мне стало смешно, наверное, это был признак душевного расстройства, и я попытался рассмеяться — но нет, собачья мимика этого не позволила. Моя попытка вспугнула успокоившееся было сознание Джека, наше тело опять метнулось к решетке. Я попытался воспротивиться, мы стали бороться за контроль над телом — две несчастные, лишенные привычной оболочки души дрались за лохматый набор костей и мускулов. Бешеный напор звериных эмоций столкнулся с человеческим разумом — как всегда, разум победил. Джек, еще более несчастный, чем раньше, забился в самый угол моего сознания. Я победил, стал хозяином тела, отняв его у собаки.
В песьем теле мир воспринимался по — другому. Зрение стало черно — белым, причем в той точке, куда был направлен взгляд, предметы виделись гораздо четче и контрастнее, чем по сторонам. Зато малейшее движение воспринималось мгновенно, движущийся объект был виден превосходно, он всегда находился в центре моего внимания. Я не заметил, изменился ли мой слух, но теперь я узнал мир запахов. Человек по — настоящему не знает, что такое запах, только теперь я это понял. Можно было находить предметы, людей и животных в полной темноте, только по запаху. И еще — больше не было запахов приятных и не приятных, а были полезные и бесполезные то есть съедобные и не съедобные. Я смотрел на мир с низу, будто с колен, да я и был на коленях. Снова накатилась волна отчаяния, но приход Айболита отвлек меня.
— Ну что, молодой человек, освоились немного? Вот и ладненько!
Это был прямо персонаж из фильмов, этакий душенька — доктор, довольный собой и окружающем его миром. Мне стало страшно и как — то безнадежно.
— Меня зовут Николай Васильевич, да, вы же не разговариваете… Ну и ладненько, это к лучшему, будете больше слушать и не сможете перебивать. Итак, я сумел завладеть вашим телом — оно было после автомобильной катастрофы. Вы были сильно покалечены — многочисленные переломы, внутренние кровоизлияния, но мозг был абсолютно цел. Не спрашивайте, как мне удалось вас заполучить — это очень дорого стоило. Да — с, очень дорого, но я за все заплатил. Я ведь не бедный человек, я очень известный хирург. Мне повезло — вы приезжий, работаете в Москве без прописки и регистрации, вас не скоро хватятся. Да и кто будет вас, круглого сироту, к тому же холостяка, искать? А если все же хватятся, то все уже окончится — собственно, уже закончилось! После операции знаете сколько прошло? Нипочем не угадаете! Три месяца уже! Просто ваше сознание спало, а теперь я его разбудил. Посмотрите в зеркало — все швы уже зажили! Да — с, вы официально умерли, уж не знаю, где вас похоронили, но, если пожелаете, могу узнать. Думаете, я вас убил? Зря! Вас можно было спасти, но нужно было сделать несколько сложных и дорогостоящих операций. Причем срочно! И кто бы за это заплатил? В той больнице, куда вас привезла «скорая», из медикаментов был один анальгин — а у вас ведь даже страховки не было! Вы бы скорее всего умерли часов через шесть, так что я вас не убил — я вас спас!
Айболит довольно засмеялся. Мне очень захотелось, чтобы между мной и доктором не было клетки. Наверное, я как — то выразил свое желание и врач это заметил.
— Ну, не надо так реагировать! Относитесь к этому философски! Вас давно уже нет, а то, что находится в теле моего пса — это совсем не вы. Поэтому предлагаю сотрудничество. Взаимовыгодное, разумеется. Ну — ну, не надо волноваться! Хорошо, о сотрудничестве поговорим завтра. А сейчас я расскажу вам цель всего этого и сразу же уйду. А цель моя — чисто научная. Сейчас в теле моей псины находятся два сознания — ваше и бедного Джека. Я не претендую на роль профессора Преображенского, да и мой Джек гораздо благороднее Шарика — так вот, самое интересное, что это есть такое — зверь с человеческим разумом. Это, поверьте, вопрос вопросов. Многие думают, что человек — и есть зверь с разумом, тело здесь не причем. То есть налет цивилизации на человеке — не более, чем налет. Это тонкий слой на звериной основе. Вы в этом смысле — чистый эксперимент. Ваше сознание будет двигаться от человеческого к звериному, и мы вместе будем за этим наблюдать. Это длительный процесс, вы и сами не заметите, как станете зверем. А пока — отдыхайте, вот там, справа от вас — выход во внутренний дворик, если захочется прогуляться, пожалуйста. Ну — с, спокойной ночи! — и мы с Джеком остались одни.
Я исследовал место, куда занесла меня судьба. Клетка занимала примерно половину помещения без окон. Длина клетки была метра три, ширина — чуть меньше. Прутья были толстыми, с сантиметр, расстояние между ними позволяло просунуть туда лапу, но не морду. Задней стенки у клетки не было, там была просто каменная, неоштукатуренная стена. Справа и слева решетка закрывала выходы в соседние помещения, но справа проход был сейчас открыт — там был выход во внутренний дворик. Как потом выяснилось, решетка могла подниматься и опускаться, кнопки подъема решеток располагались на противоположной стене, метрах в двух от передней решетки. Слева был проход в лабораторию, сейчас закрытый решеткой. Под потолком тускло горела ночная лампа — я не различал цветов, но в моей памяти эта лампа осталось почему — то синей. На полу лежал мягкий, чистый коврик и стояла, тоже чистая, миска с водой. Стены комнаты были каменными, выход располагался напротив, лестница вела наверх — я подумал, что нахожусь в подвале, но ошибся. Я был на первом этаже двухэтажного особняка, просто в мое узилище было три входа — из дворика, из лаборатории и, по лестнице, со второго этажа. На потолке висела видеокамера, на которой едва видным красным светлячком горел огонек — за мной следили.
Я пошел в сад, но быстро вернулся. В темноте мое зрение стало даже хуже, чем было раньше. Луны не было, я ничего не видел, волна запахов оглушила меня, я вернулся и лег на подстилку. Я дрожал от страха и волнения — я понял, что ночные страхи были не мои, а Джека. Здесь, на коврике за железной решеткой, я провел самую ужасную ночь в своей жизни.
Я пытался заснуть, и не смог. Это так и осталось с тех пор — мое сознание всегда бодрствует. Наверное, это результат операции. Даже когда мое новое собачье тело спит, для меня не наступает период небытия. В это время я нахожусь на границе сна и яви, я ничего не вижу и не слышу, но и не сплю — та часть нашего с Джеком мозга, в котором находится мое «я», продолжает страдать. Той ночью приливы отчаяния сменялись приступами дикой злобы, которая переходила в жалость к самому себе. Затем снова наступало отчаяние. Иногда мне казалось, что все это приснилось, я открывал глаза в надежде увидеть привычную свою спаленку в квартире, которую я снимал на окраине Москвы. Но каждый раз передо мной появлялись каменные стены и толстая решетка, освещенные синим ночником. Я вспоминал слова Айболита о том, что мое сознание должно в конце концов стать сознанием зверя, и мне хотелось, чтобы это произошло как можно скорее — я полагал, что животные не испытывают таких душевных мук. Странно, но мыслей о самоубийстве не было — да и когда собаки кончали с собой? Все неприятности и беды, которые были в моей жизни, стали совершенно никчемными, несерьезными. Безденежье, проблемы на работе, бытовые неурядицы или неудачная любовь теперь казались мне мелочами, недостойными даже упоминания. Я подумал, что когда у человека нет настоящих бед и радостей, он придумывает их себе сам.
Как только рассвело, я пошел во внутренний дворик — каждой собаке нужно несколько раз в день гулять. Дворик был окружен высокой, метра четыре, каменной стеной. Во дворике был сад из десятка ухоженных деревьев. Там же было две клумбы с какими — то красивыми, нездешними, цветами. В одной из стен была, разумеется, запертая, дверь. Я попытался через замочную скважину разглядеть, что находится снаружи и понял, что особняк, в котором я жил, находится не в городе — за дверью было открытое пространство, росла трава и дальше, метрах в ста, темнел лес. К лесу от двери вела тропинка.
Вид леса произвел на меня какое — то магическое действие, что — то изменилось у меня в душе. Это лес манил, звал меня к себе и я всем своим существом захотел оказаться там. Не знаю, было ли когда — нибудь в моей жизни более сильное желание. С этого мгновения у меня появилась ясная цель — я захотел вырваться из этого дома и уйти в лес. С этой мыслью я вернулся на свой коврик, под синюю лампу.
Скоро пришел Айболит и принес мне завтрак — никакой не собачий, а нормальный, человечий — макароны по флотски.
— Доброе утро! Вот, кормить я вас буду, как человека — пока сами не захотите чего — нибудь другого. Питание — двухразовое, утром и вечером, Джек так же питался. Вы кушайте, не стесняйтесь!
Я и не стеснялся, а пока я ел, Айболит рассказывал мне, как удачно у него получился это эксперимент, в результате которого я однажды увидел собачью морду в зеркале. Оказывается, он не весь мой мозг засунул в череп Джека — весь бы не поместился. Он взял только то, что было «я», моя личность или, если угодно, моя душа. Все же органы чувств остались собачьими. Личность Джека, если можно так выразиться, никуда не девалась, но звериный мозг слабее человеческого — в прямом, не переносном, смысле. То есть электрические импульсы моего мозга забивали импульсы Джека, поэтому я так легко его подавил.
— Вы, я вижу, позавтракали! Ну, теперь перейдем к делу. Я предлагаю сотрудничество. Без вашей помощи у меня ничего не выйдет, самое главное во всем этом — ваши ощущения. Вы будете мне помогать, а за это я буду вас хорошо кормить и лечить, если вы заболеете. Поместить ваше сознание снова в тело человека, увы, невозможно, не буду лгать. Если же вы не захотите во всем этом участвовать — ну что же, придется мне искать другого донора, а ваш разум я, извините, усыплю. Честно скажу, мне бы очень хотелось, чтобы вы согласились — такие сложные операции не всегда удаются, да и денег жалко. Ну, что скажете? Ох, вы же не разговариваете… Кивните, если согласны.
Еще вчера вечером я бы отказался, жизнь в собачьем теле представлялась мне хуже, чем смерть. Но сегодня я увидел лес, и у меня появилась цель. В тот момент я не подумал о том, что если откажусь, то Айболит убьет еще кого — нибудь. Мне было очень плохо, что меня в какой — то мере должно извинить, и думал я только о себе. Впрочем, к чему эти оправдания, мне не у кого просить прощения. Я кивнул.
— Ну, вот и ладушки! — обрадовался Айболит, — Теперь позвольте объяснить, что вам придется делать. Пройдемте, пожалуйста, в лабораторию.
Врач нажал кнопку в стене, решетка слева от меня поднялась и открыла доступ в небольшое помещение, также разделенное решеткой. Здесь был яркий свет, который шел из открытого окна, а больше от ярких ламп дневного света. Стены комнаты были покрыты чистым, белым кафелем. По ту сторону решетки были какие — то приборы, на моей же стороны их было всего два. Первый был шлем, прикрепленный на уровне моего роста. Вторым прибором был компьютер с огромной клавиатурой, сделанной в расчете на собачью лапу.
— Собственно, обязанностей у вас будет не много. Два раза в день следует снимать энцеэлектрограмму и проходить тесты. Для того, чтобы снять энцеэлектрограмму, вам надо засунуть голову в шлем и нажать вон тот красненький рычажок. Вот, попробуйте это сделать сейчас… Видите, как все просто. Это надо делать утром и вечером. Если забудете, то звонок вам напомнит. Вот так! — Айболит продемонстрировал звонок, — С тестами дело обстоит сложнее. Их тоже два, и проходить их надо сразу после предыдущей процедуры. Вам следует отвечать на вопросы компьютера, а сложность в том, что лапы ваши не очень подходят для работы с клавиатурой, даже специальной. Придется тренировать лапы, ничего не поделаешь! Этот же компьютер позволяет вести дневник ваших ощущений. С его же помощью я надеюсь вести с вами диалог, но сперва натренируйте лапы! Все понятно? Вот и ладушки! Да, кстати, убирать за вами и приносить еду будет лаборантка. Она, разумеется, считает вас обычным псом, и не надо выводить ее из этого заблуждения. Договорились?
Я кивнул и стал подопытным животным.
Ночи я проводил на коврике, в той самой комнате с синей, предположительно, лампой. Со временем я перестал бояться выходить ночью в сад и эти прогулки стали привычкой. Утром я также выходил в сад и долго смотрел в замочную скважину на темный лес, который все больше меня манил. Я выполнял все, о чем просил Айболит и довольно скоро научился работать на собачьей клавиатуре с приличной скоростью. Я проходил тесты, но результатов их не знал.
Хирург бывал у меня по утрам и вечерам, вид он имел довольный и говорил, что все идет так, как он и рассчитывал. Иногда он разговаривал со мной, рассказывал, как трудно ему было сделать эту чудо — операцию, результатом которой стало рождение зверя с человеческим сознанием. То, что он делал, он считал правильным и полезным для него лично и для всего человечества в целом. Он был, как я понял, принципиальным человеком, у него были свои понятия о добре и зле. Только его добро и его зло не совпадали с моими. Он об этом сожалел, но не чрезмерно — были и другие проблемы, более серьезные. По настоящему его интересовал только процесс превращения человека в зверя. Очень скоро у меня появилась и вторая цель, кроме побега в лес — я все больше хотел встретиться с Айболитом так, чтобы нас не разделяли толстые прутья решетки. Я не знал, что я сделаю, если такая ситуация сложится, но каждый день я желал этого все больше и больше.
Я теперь был совершенно один, сознание Джека исчезло, полностью растворившись в моем. Человек поглотил зверя, и теперь сам должен был постепенно в него превращаться.
Кормили меня всегда хорошо, только я не мог привыкнуть есть на людях или перед глазком телекамеры. Я брал зубами свою миску с едой и утаскивал ее в сад, поэтому у меня было две миски, и когда приносили еду, забирали пустую. Впоследствии это сыграло свою роль, но не буду забегать вперед.
Я думал, насколько стал ближе к зверю, но не находил никаких изменений в своей психике, пока не поймал себя на мысли, что пытаюсь схватить ртом надоевшую мне муху. Я стал внимательнее к себе приглядываться и заметил, что иногда мне хочется сырого мяса, что я спокойно выкусываю блох из шерсти и что с удовольствием погрыз бы кость, если таковая оказалось бы в поле моего зрения. Насчет блох — дело было поправимо, в подвальчике был душ, которым я мог всегда пользоваться, так как он и построен — то был специально для меня. Вода там была теплая и в нее что — то добавлялось — пару дней после купания эти твари меня не тревожили. Я думаю, что если бы душ не помогал от блох, я бы им вовсе не пользовался — никакой потребности мокнуть у меня не было.
Каждый день я проводил некоторое время в изучении двери, которая вела из дворика к лесу, и скоро я знал на ней каждую трещинку, но это мне не помогло — открыть дверь можно было только ключом, сломать — чем нибудь тяжелым, ломом, например, но в любом случае нужно было иметь руки. А рук у меня не было, только лапы.
Кроме двери, меня интересовал еще один предмет — выключатель, который поднимал решету моей клетки. Это был самый обычный выключатель, которым обыкновенно включается люстра в квартире. Он находился на стене, на высоте метра в полтора от пола и я бы легко мог попасть в него камнем — если бы мог этот камень бросить. Тогда решетка бы поднялась и я спокойно дождался бы прихода Айболита. Но все упиралось в то — же — у меня не было рук, чтобы бросить камень. Собачьи лапы для этого не годились.
Через некоторое время я понял, что весь налет цивилизации с меня слетел — мне совершенно не был нужен ни телевизор ни книги. Меня ничто не интересовало из того, чем обычно занимаются люди в свободное от добычи денег время — ни политика, ни спорт. С женщинами было сложнее — с одной стороны, я был пес, а с другой весь мой жизненный опыт был человеческий, потому я старался не думать на эту тему и это пока помогало. Не знаю, была ли потеря интереса к благам цивилизации следствием моей новой, звериной, сущности, либо все объяснялось сложившейся ситуацией. Возможно, в моей душе просто не было места для других предметов, кроме двери в садике и выключателя на стене напротив моего коврика ни о чем другом я не мог думать.
Ухаживала за мной лаборантка, миловидная женщина, которая боялась меня, как огня. Я ее отлично понимал, ведь раз меня держат в клетке с толстыми прутьями, значит, я опасен. Ее обязанности были — приносить еду, убирать за мной, поливать в садике и еще она должна была что — то делать с приборами в лаборатории, что именно — не знаю. Действовала она всегда по инструкции — опускала все решетки и работала только в тех помещениях, где меня не было. Затем она открывала одну решетку и кричала:
— Джек, сюда!
Я слушался и переходил в убранное помещение, она опускала решетку и шла туда, откуда я пришел. Иногда я думал, что произойдет, если я не подчинюсь, но экспериментировать мне было лень. Правда однажды, когда пошел второй месяц моего пребывания в собачьей шкуре, казус все же случился — лаборантка перепутала помещения и оказалась в саду вместе со мной. Она не сразу это заметила и некоторое время занималась своим делом — отыскивала и убирала мои кучки, которые я, впрочем, старался размещать в одном месте. Мне не хотелось истерик и вообще я не знал, что должен делать, если дамочка свалится в обморок, а потому я постарался стать как можно незаметнее и улегся в высокую траву. Этим я, наверное, только усугубил положение — лаборантка заметила меня, только подойдя совсем близко. Наши взгляды встретились и на несколько секунд воцарилась драматическая тишина. На ее лице отразилось удивление, затем испуг, но в обморок она падать явно не собиралась, а как — то по боевому перехватила совок в правую руку и, стараясь говорить спокойно, произнесла:
— Джек, отойди, мне пройти нужно, — я сообразил, что загораживаю ей дорогу к выходу, встал, отошел в сторону, и отвернулся к стене. Я слышал, как она прошла к двери на второй этаж, и крикнула прежде чем дверь закрылась:
— Джек, а ты, оказывается, классный пес!
Мне стало грустно и пусто, отчаяние опять навалилось на меня, но теперь была другая ситуация, теперь у меня была цель, даже две цели — сбежать в лес и оказаться один на один с Айболитом. Я думал, что для полного счастья мне хватит выполнения любого из этих двух желаний.
После случайной встречи в садике, отношение лаборантки ко мне изменилось. То есть, раньше никаких отношений не было вовсе, мы старались не замечать друг друга. Теперь она разговаривала со мной, иногда стала приносить конфеты и чаще, чем до того, выбивала пыль из моего коврика. Я тоже стал внимательнее присматриваться к лаборантке и заметил, что она довольно симпатичная женщина, признаков глупости не проявляет и что в бытность мою человеком я вполне мог бы попытать счастья. Еще я заметил, что она любит цветы, особенно большую, прямо огромную, розу, что росла не на клумбе, а просто на земле возле той самой заветной двери к лесу.
Часто вечером, после того, как работа бывала закончена, я выслушивал длинные истории из ее жизни, и скоро я знал о ней почти все — все, кроме ее имени. Я замечал и раньше, что люди в разговорах редко произносят свое имя, а теперь я в этом убедился окончательно. За те три месяца, что продолжались наши отношения (если это можно так назвать), я так и не узнал, как зовут лаборантку, хотя рассказывала она в основном о себе. Когда же Айболит здоровался с ней, он произносил нечто вроде «Доброе утро, э-э-э-э» — наверное, он и не помнил ее имени.
Рассказы женщины были по большей части печальными — жила она одна, с людьми сходилась плохо, все любовные истории закончились одинаково — одиночеством. Винила она во всем только себя, свою стервозность (ее слова), что бывает крайне редко — я имею в виду не стервозность, а такое критичное отношение к собственной персоне. Я не делал никаких намеков о своей настоящей сущности — свое современное положение я считал постыдным и, как любой мужчина, не терпел проявлений жалости к себе. Ее общество было мне очень приятно — я даже стал чаще мокнуть под душем, чтобы от меня не так пахло псиной. Впрочем, близко она ко мне не подходила и тем более не пыталась погладить. Я слушал и думал о том, как мало надо, чтобы сделать человека несчастным или счастливым, и что, будучи человеком, я не жил, а просто тратил свою жизнь на пустяки, мелочи и пошлости. Мне было грустно, но приступы отчаяния меня больше не одолевали — я нашел способ, как добраться до Айболита и жизнь моя была полна смысла.
Однажды, во время завтрака, я неудачно наступил на край миски и все ее содержимое — а это были пельмени — как из катапульты, отлетело метра на четыре. Я поверил в историю Ньютона с его яблоком — когда о чем — то долго думаешь, достаточно только намека. Для Ньютона намеком было свалившееся на голову яблоко, для меня — разлетающиеся во все стороны пельмени. Впрочем, завтрака я не лишился, потому что аккуратно все их нашел и съел. Я уже знал решение одной своей проблемы — для того, чтобы попасть камнем в выключатель, руки были не нужны.
Миска была не круглая, а прямоугольная, пластиковая, и было их, как я уже говорил, две. Таким образом, одна миска всю ночь была в моем распоряжении — для тренировок. Стоило положить на один конец миски камень, а по другому ударить лапой — и камень летел довольно далеко. Нужно было только попасть им, этим камнем, в цель — в выключатель на стене.
Тренировался я по ночам. Мое сознание по — прежнему не спало, но телу отдых был нужен, поэтому каждую ночь я уделял стрельбе из этой своей катапульты только около четырех часов. Сначала я приметил на стене во дворе пятнышко, похожее по своим размерам и местоположению на выключатель — это была мишень. Затем в небольшой кучке щебня, которая была в самом углу садика, я нашел десяток примерно одинаковых камней — это были снаряды.
Сначала все получалось очень плохо — таскать камни зубами было неудобно, летели они куда угодно, только не по направлению к мишени, если не было луны, то сама мишень была почти неразличима в темноте. Но я не сдавался и ходил на свои стрельбы каждую ночь, если позволяла погода. После тренировки я убирал камни опять в кучу так, чтобы никому не пришло в голову о наличии собачьего тира в саду. Через два месяца я стал лучшим стрелком из собачьей миски. Правда, других стрелков из такого вида оружия, наверное, больше не было, но мои результаты меня вполне устраивали — восемь камней из десяти попадали в мишень. Теперь я был готов к встрече с Айболитом, нужно было только ждать случая.
Дело в том, что чаще всего первой приходила лаборантка и только потом заявлялся хирург. Я же хотел, чтобы врач был один — поведение лаборантки я предсказать не мог. Было несколько случаев, когда женщины не было весь день, но это было, когда мои успехи в стрельбе не позволяли надеяться на удачное попадание в выключатель. Кроме того, по ночам работала видеокамера, которую перестали включать после того, как пошел четвертый месяц моего заключения — наверное, мое поведение не вызывало больше беспокойства у Айболита.
Лето уже подходило к концу, в садике появились первые желтые листья, а воздух стал по осеннему свеж. Как всегда осенью, мою душу начала грызть тоска. Уже почти четыре месяца я был собакой и Айболит решил поделиться со мной некоторыми результатами эксперимента.
— Ну, молодой человек, все идет по — плану, хотя несколько медленнее, чем я думал. Сознание Джека полностью исчезло и теперь у этой шкуры только один хозяин — вы. Вы еще не зверь, но уже и не человек. Вот скажите, сырого мяса иногда не хочется? Ага, облизываетесь! Ну ладно, это пока рановато, стрессы нам не нужны.
В этот раз Айболит неверно понял мое облизывание — думал я о другом. У меня в свое время был знакомый, которому пришлось иметь дело с людьми, долгое время бывшими в кавказском плену. Содержали их много хуже, чем меня, и, по словам моего знакомого, на людей они были похожи только внешне. И ели они иногда нечто похуже сырого мяса. Я подумал, что доктор ничуть не лучше тех работорговцев, потом я вспомнил о своих успехах в метании камней и о том, что скоро мы с Айболитом окажемся по одну сторону решетки — именно тогда я и облизнулся. К счастью, доктор не умел читать мыслей.
— Еще пара месяцем, и можно будет вас предъявить как результат удачного эксперимента, только надо заранее подготовить общественное мнение, а то могут неверно истолковать моральную сторону. Ну, это легко поправимо, мораль — штука гибкая, надо только уметь гнуть, а не ломать, да — с!
Вечером того же дня со мной разговаривала лаборантка. Она была немножко навеселе, от нее пахло вином и праздником — назавтра был ее день рождения и кто — то ее успел угостить.
— Ах, Джек, это так грустно — день рождения! Еще один год прошел, а счастья все нет. Странный ты какой — то пес, даже не гавкнул ни разу…
Это было правдой — лаять я не любил и даже не пробовал ни разу, а вот рычать мне нравилось. Только рычал я, когда был один, просто так, ради того, чтобы слышать свой голос.
— Может, ты вообще немой? Завтра меня не будет — гости придут, а послезавтра я принесу тебе чего — нибудь вкусненького, что со стола останется. Нет, я тебе специально чего нибудь оставлю. Хочешь, салат из кальмаров? Я по тебе скучать буду, славный капитан Джек.
Завтра! Завтра ее не будет, а будет один Айболит! От волнения я вскочил, подошел к решетке и уставился на выключатель. Лаборантка неожиданно протянула руку сквозь прутья и почесала у меня за ухом.
— Славный, славный песик, бедненький, такой же одинокий, как и я. Над тобой тут эксперименты какие — то ставят. Тебе не больно? Ого, какие у тебя шрамы на голове. Тебе что, мозги здесь вправили?
От ее прикосновения я потерялся, не знал, как себя вести — меня никто не касался уже несколько месяцев, я замер, сжался и просто слушал.
— А хочешь, я тебя заберу отсюда, когда все кончится? Будешь жить у меня, я в доме живу, не в квартире, и садик маленький есть. Только ты не обижай мою Мурку, ладно? Я тебя еще немного поглажу, можно? Только Николай Васильевич не должен знать, он запретил к тебе близко подходить, говорит, ты укусить можешь. Только я думаю, ты меня не укусишь, ты ведь добрый, правда?
Я посмотрел на видеокамеру — она была выключена. Лаборантка проследила за моим взглядом, убрала руки и отошла от решетки. Вся она была сейчас одним большим недоумением.
— Ты что, понимаешь меня? Знаешь, что такое камера? Да кто ты, Джек? Наверное, я пьяная… Ладно, через день я приду и разберусь с профессором. Давно хотела спросить, что это за эксперимент такой и как это пес может на компьютере работать. А ты пока не скучай, хорошо?
Когда я остался один, то не сразу справиться с волнением. Я долго ждал этого момента, а когда он наступил, растерялся. Впрочем, скоро я взял себя в руки и стал приводить свой план в действие.
Я дождался темноты и, когда она настала, пошел в сад, к куче моих камней. Я загрузил их в миску и провел еще одну, последнюю, тренировку. Было не очень темно и я был в ударе — я тридцать раз метал камни и не промахнулся ни разу. После тренировки я, поверивший в свои силы, перетащил мою катапульту к решетке. Здесь план дал небольшую трещину — в саду миска стояла на мягкой земле, здесь же пол был деревянный, я мог промахнуться. Затруднение это я преодолел тем, что подтащил к решетке свой коврик и на него поставил миску — теперь условия были привычные, я не мог промахнуться.
Некоторое время я сидел и смотрел на выключатель. У меня было десять камней, десять попыток. Я должен был обязательно попасть — ведь если утром Айболит заметит валяющиеся у выключателя камни, от обо всем догадается и больше не даст мне шансов. Я зарычал, чтобы успокоиться, и принялся за дело.
Все оказалось очень просто — я попал с первого раза, выключатель сработал и решетка, урча моторчиком, медленно поднялась. Я сразу побежал к лестнице и поднялся по ней. Лестница была в десять ступенек, и посредине имела площадку. Здесь она меняла направление, сворачивая направо. На том конце лестнице была еще одна площадка и дверь.
Замок от двери был с той стороны, с этой же была только замочная скважина английского замка, и я не смог рассмотреть, что за этой дверью находится. Из за того, что лестница имела поворот, решетка от двери видна не была. За дверью было достаточно места для меня, и я решил ждать Айболита именно здесь. Но сначала я уничтожил все следы камнеметания — сами камни я отнес туда, где их взял, а миску положил на место. После этого я лег на свое привычное место на коврике ждать утра — была еще только ночь.
План мой заключался в том, чтобы оказаться между Айболитом и дверью. Если он чувствовал за собой вину, то должен был меня испугаться и попытаться удрать. В таком случае он мог бежать только в сад, через мою спальню — решетку я не опустил. Из сада было два выхода — в дом, по лестнице и к лесу, через ту самую дверь, возле замочной скважины которой я проводил так много времени. Дверь в дом не открывалась из сада, а только изнутри и ею хирург воспользоваться не мог. Дверь к лесу открывалась ключом, но я думал, что Айболит вряд ли носит этот ключ с собой. Поэтому во внутреннем дворике врач оказывался в ловушке. Тогда я не знал, что буду с ним делать и даже не хотел об этом думать. Я допускал мысль, что у него может быть какое — нибудь оружие, но в спальне было так тесно, что он вряд ли смог бы им воспользоваться — просто не успел бы, а в саду были деревья, за которыми я мог спрятаться и из за которых мог бы напасть. Я чувствовал за собой такое моральное, духовное превосходство, что был абсолютно уверен в своей победе в случае схватки.
Когда ждешь, время течет медленно, как будто стоит на месте. Я лежал и думал о том, что будет завтра, и чем я буду жить, когда добьюсь своего. И еще я думал о том, что как было бы прекрасно, чтобы у Айболита оказался ключ от двери к лесу — тогда я убил бы сразу двух зайцев. Кроме того, были мысли о лаборантке, о том, что я и правда буду без нее скучать — я надеялся, что смогу выбраться через дверь, в которую Айболит войдет в мою спальню. Потом пришла мысль, что все же было бы лучше, чтобы я уснул, а утром проснулся опять человеком — я думал, что теперь знаю, как и для чего жить и как это здорово — быть человеком. По крайней мере, люди так не страдают от блох, которые меня снова начали одолевать. Я сходил в душ, блохи отстали и теперь все мои мысли были о том, успеет ли моя шерсть высохнуть до прихода Айболита или нет — мокрым я не мог бы выглядеть грозно. Шерсть моя, кстати, была не в лучшем состоянии — меня ведь не расчесывали несколько месяцев, но это меня не беспокоило. А ночь все тянулась и тянулась, и мне стало казаться, что время остановилось и что теперь так всегда и будет — тусклая лампа над головой, мокрый коврик и бесконечное ожидание рассвета.
Однако все, что имеет начало, имеет и конец, пришел конец и этой ночи. Из сада потянуло утренней прохладой, скоро черный цвет ночи сменился серым, а затем и наступил долгожданный рассвет. Я, как всегда, погулял по садику. Лес в замочной скважине показался мне ближе, чем был всегда, и я несколько дольше обычного на него любовался. Потом я занял свою позицию за дверью и снова стал ждать, но на этот раз недолго.
Скоро за дверью раздались шаги, я услышал, как щелкнул замок, и дверь открылась, чуть не стукнув меня по носу. Потом дверь захлопнулась — этот выход был для меня отрезан — и я увидел спину спускающегося по лестнице человека в белом халате — это был Айболит. Я пошел за ним.
Мы свернули за угол — между нами было всего три шага, но он меня пока не замечал. Подойдя к решетке, Айболит остановился и некоторое время смотрел на нее — она была поднята, и он, наверное, не сразу понял, что происходит. Затем он поставил миску, которую до того держал в руке, на пол, прямо там, где стоял и обернулся. И тут он увидел меня.
Я был от него в двух шагах — огромный сенбернар, со свалявшейся и немного сырой шерстью, я стоял между ним и выходом и скалил зубы, что, по моему, должно было означать улыбку. Глаза Айболита расширились, он развернулся, нырнул под решетку, пулей пронесся по моей спальне, наступив на коврик, и выскочил в сад. Такое поведение означало для меня одно — он чувствовал за собой вину, и я пошел за ним. Увидев след ботинка на коврике, я зарычал — мне это очень не понравилось.
Когда я вышел во двор, Айболит пытался открыть дверь в дом — он просто дергал за ручку, хотя не хуже меня знал, что если она закрыта на ключ, то открыть ее можно только изнутри. Увидев меня, врач бросил свои попытки и побежал к другой двери, той, что вела к лесу. Прилив счастья накатился на меня неудержимой волной — моя охота удалась, я поймал врага, и теперь он был в моей власти — как раньше я был в его. Я повалился на траву и начал по ней кататься — это был единственный способ выразить свои чувства, ведь смеяться я не мог. Это длилось очень недолго, я встал и направился к Айболиту. Даже и сейчас я не знал, что собираюсь сделать. Я только заметил, что непроизвольно оскалил зубы и что шерсть на мне встала дыбом, а хвост поджат и прилип к брюху снизу.
Айболит между тем достиг двери, сунул руку в какую — то щель над нею и достал оттуда ключ. Ну, конечно, это же был черный ход и ключ должен был быть где — то рядом! Я остановился за спиной человека и ждал, когда он откроет дверь. Я сдерживал свое желание зарычать — хирург от волнения и так не мог попасть в замочную скважину, потом все же попал, повернул ключ и стал изо всех сил толкать дверь от себя. От страха он, наверное, плохо соображал — дверь открывалась вовнутрь, я изучил эту дверь до последний трещинки. Мне очень хотелось, чтобы дверь открылась и я зарычал. Айболит обернулся.
Сенбернар — порода собак — горноспасателей. Мы должны вытаскивать людей из под снежных лавин, а люди при этом могут хватать нас за разные части тела, что необходимо терпеть. Агрессивные черты характера собак этой породы подавлялись столетиями, поэтому мало кто видел сенбернара во гневе. Айболит увидел. Глаза его, казалось, сейчас выскочат из орбит, он побледнел, по цвету став таким же, как стена возле двери. Потом черты лица разгладились, он каким — то по — детски чистым, беззащитным голосом прошептал:
— Мамочка, мама-а-а, — и повалился рядом с дверью, примяв розу, на которую любила смотреть лаборантка. Ключ выпал из двери, а сама дверь плавно и без скрипа отворилась.
Я подошел к Айболиту. Мое звериное чутье сообщило, что передо мной труп. Его убил страх, он боялся расплаты и сам за себя заплатил.
Я вернулся в свою спальню, прошел под решетку и съел свой завтрак прямо там — в сад идти не хотелось. Потом я утащил миску на то место, где она всегда была, вернулся к выключателю и ударил по нему лапой. Пока решетка медленно опускалась, я прошел под ней и снова вышел в сад. Теперь никто не догадается, что решетка была поднята, когда сюда вошел Айболит. И никто не обвинит лаборантку в забывчивости.
Я подошел к двери и лапой вытолкнул ключ наружу — стало похоже, что врач вошел снаружи. Мне не хотелось смотреть на мертвеца, но я все же обернулся, потом вцепился зубами в розу, которую примял Айболит. Мне было больно, у цветка были длинные и острые шипы, но стебель я перекусил. Розу я отнес в спальню и положил на коврик — у лаборантки был сегодня день рождения. Я уходил — и пусть теперь думает, что хочет. Наверное, я все — таки буду по ней скучать.
Я пробежал через сад, выскочил наружу и побежал к лесу уже не оглядываясь. Все мои мечты сбылись, сегодня был самый счастливый день в моей жизни. И этот день еще только начинался!