Глава 17 Ляхи в обители!


— Некрас, ты уснул там, что ли? — встревожился рыжеусый ратник, свешиваясь с балкона воротной башни и силясь разглядеть в полутьме, что творится внизу, у вОрота, откуда доносились пугающие, булькающие звуки.

В то же мгновение хищное узкое жало стилета легко прошло через его гортань, как сквозь свежее масло, прошило мозг и уперлось в задний свод черепа. Тело ратника тяжело перевалилось через перила, упало вниз, и земля жадно вбирала в себя кровь защитника обители. Темные тени, кажущиеся в сумрачном свете факелов пришельцами из преисподней, взметнулись по узкой лестнице, застав врасплох стоящую у бойниц стражу. Стрельцы не смогли запалить готовые к стрельбе пищали.

— Божен! К билу! — кратко скомандовал десятник, половчее перехватывая бердыш — оружие, смертельно опасное в умелых руках, но неудобное для драки в тесном помещении.

Откликаясь на команду, юркий новик покинул строй и стремглав бросился к железной балке, подвешенной на цепях. Всего-то пять шагов… Он добежал и с силой хотел ударить по ней молотком, когда один из нападавших вскочил на перила и резко размахнулся. Свистнув над головами защитников, стилет бесшумно вошел в спину между лопаток стрельца. Охнув, тот тяжело осел на дощатый настил, и вместо размашистого удара рука безжизненно упала на било, извлекая из металла слабое, неубедительное гудение вместо оглушающего, закладывающего уши набата.

Предводитель нападавших, недовольно поморщившись, спрыгнул с перил, ловким движением обмотал рубиновый плащ вокруг левой руки, а правой выхватил из ножен диковинный змеевидный клинок, по форме напоминавший колебание пламени[62].

— Noli prohibere![63] — рявкнул он подчиненным, столпившимся перед частоколом бердышей.

Сделав два резких шага, вожак неожиданно прыгнул к обороняющимся вперед ногами и скользнул спиной по замерзшим доскам под оскаленными косицами бердышей. Сбив с ног одного из стрельцов и проткнув снизу вверх второго, он перекатился, уходя от рубящего удара сверху, лягнул коваными каблуками еще одного замахнувшегося стражника и сразу же кувырком назад ушел от повторного клевка разъяренного десятника, подхватив бердыш убитого им Божена.

— Hominis est errare, insipientis perseverare[64], — с презрительной усмешкой произнес предводитель, приближаясь к десятнику легким, танцующим шагом, словно дразнил стрельца своим беззащитным телом без доспехов.

Стражник пытался сделал выпад, целясь в грудь наглецу, однако остриё бердыша провалилось в пустоту, а противник, отступив и блокировав атаку, нанес сокрушительный удар древком по голове стрельца, и как только его тело развернулось, одним движением сверху вниз буквально вспорол десятника своим лезвием.

— Тати… — прошептал стрелец, падая ничком на половицы.

— In hostem omnia licita[65], — злобно прошипел в ответ нападавший, отбросил бердыш, схватил факел и, высунув его из бойницы, описал несколько больших кругов.

* * *

Ксения Годунова в сопровождении Ивашки и Силантия с парой стражников успели дойти до самых ворот, когда снаружи послышалось приглушённое ржание и топот множества копыт о стылую землю.

— Наши казаки возвращаются с вылазки, что ли? — щурясь в ночную мглу, предположила царевна.

— Сегодня на вылазку конная рать не ходила, — пожал плечами слуга, — только мужики по дрова…

— Ляхи, матушка! — выдавил из себя Ивашка, с ужасом оглядывая распахнутые настежь ворота крепости, поняв, наконец, о какой напасти предупреждал Радонежский.

Силантий чертыхнулся и, схватив в охапку Ксению, потащил её к пушечной печуре, скрытой за частоколом, а писарь, перекрестившись, нырнул в двери воротной башни, намереваясь поднять по тревоге стражу. Ивашке хватило одного взгляда, брошенного на распростертые тела стражников караульного помещения, чтобы ясно представить бойню, разыгравшуюся в подошвенном этаже. Чужая речь на балконе не оставляла ни капли надежды, что кто-то из защитников уцелел, а через разверстую пасть монастырских ворот с криком и улюлюканьем уже влетала во внутренний двор вражеская кавалерия.

Один из всадников замешкался, спрыгнул с коня и бегом направился к дверям, за которыми, ни жив, ни мертв, прятался писарь. Ивашка заметался, судорожно выбирая укрытие и понимая — еще несколько мгновений… О том, что будет после, думать не хотелось. Оборотиться бы мышкой и забиться под веник… Взгляд писаря упал на объёмную корзину, хранящую ветошь для пыжей. Вытряхнув содержимое на пол, паренек шмыгнул в угол и накрылся ивовой плетенкой, через которую было всё прекрасно видно и слышно.

— Падре Флориан! — распахнув дверь, но не входя внутрь, кто-то зычно крикнул с порога, держа в руке обнаженную саблю, описывающую в воздухе замысловатые вензеля, словно у её хозяина отчаянно дрожали руки, — Auxilium opus est?[66]

— Мартьяш! — раздался с балкона капризный, раздражённый голос, — не пытайся разговаривать на языке, которым не владеешь в совершенстве! Кто успел зайти в крепость?

— Ваша хоругвь, господин легат, и полусотня полковника Лисовского…

— Мало! Поторопите своих людей.

Сабля стоящего у двери прекратила дрожать и вязать в воздухе кружева. Так и не переступив порога, рявкнув в сторону что-то по-польски, Мартьяш звякнул шпорами и почтительно прикрыл дверь. На балконе тоже перестали возиться, и только гулкое латинское бормотание нарушало внезапно наступившую тишину. Набравшись храбрости и твердо решив, что пора выбираться, Ивашка приподнял корзину, как вдруг дверь распахнулась, и в караульное помещение, словно ветер, ворвался еще один воин. Он не задержался у дверей, в два прыжка достиг лестницы и, как показалось писарю, не забежал, а взлетел на балкон. Только знакомый монашеский капюшон упал с головы, прикрыв спину буквицей оторочья.

Не успел Ивашка опомниться, как тишина на балконе сменилась шумом яростной схватки, будто разом бросились в сечу десятки воинов. Отрывистые крики и стоны заглушал звон оружейной стали. Могло показаться, что сказочный лось со стальными рогами ломится через железный бурелом, вплетая в какофонию схватки непрерывный надсадный скрежет металла о металл. От страшного звука у писаря почему-то свело судорогой мышцы лица. Не в силах далее сидеть в своей ивовой скорлупке, поняв, что сейчас может решиться его судьба, Ивашка поднялся и еле успел отстраниться от падающего ляха с выпученными глазами на искаженном лице и с тонкой раной на шее, откуда била темная кровь, заливая сталь польского горжета.

Отскочив к лестнице, парнишка влетел на балкон и в то же мгновение был снесён со ступенек ещё одним безвольно падающим телом в приметной польской униформе. Падая и судорожно хватаясь руками за перила, он различил среди небесно-голубых панских жупанов с красными разговорами крутящийся волчком черный монашеский плащ, словно лоскуток непроглядной зимней ночи, прорвавшейся в крепостной каземат и рассыпающей мириады звёзд каждый раз, когда клинки чашника Нифонта упрямо и кровожадно скрещивались с саблями захватчиков.

Стряхнув с себя хрипящее вражеское тело, писарь снова вскарабкался наверх, в этот раз не выпрыгивая на балкон, а осторожно выглядывая снизу. Картина на втором этаже воротной башни полностью изменилась. Латиняне, танцевавшие вокруг монаха минуту назад, со стонами и всхлипываниями лежали вповалку на полу, разбросанные по разным углам караульного помещения. Самая большая свалка оказалась в центре, как раз там, где Ивашка только что видел Нифонта. Вокруг этой окровавленной груды тел, выставив перед собой клинки, по-кошачьи ступая, кружили два противника.

Сам Нифонт в изрезанной рясе, сквозь которую блестела кольчуга-байдана, оказался к Ивашке лицом и, скорее всего, заметил его макушку, но не подал виду, а может просто сосредоточился на своем последнем враге, расположившемся к писарю спиной. Богато расшитый рубиновый плащ ляха с вышитым Солнцем и прямым папским крестом по центру не позволял писарю увидеть руки врага, зато речь его слышалась отчётливо и понятно.

— Ах ты, Коля наш, Николенька! — медовым голосом молвил латинянин чисто по-русски, мягко переступая приставным шагом вправо-влево. Его плащ в протакт движениям колыхался и раскачивался. — Как же ты мне мешаешь! Ты всегда путался у меня под ногами, всегда был в каждой бочке затычкой!

— Нет больше Николеньки, Фролка, — надтреснутым голосом отвечал Нифонт, — или как тебя там кличут… Падре Флориан?

— Меня никто не кличет, — насмешливо отвечал обладатель шикарно расшитого плаща и сделал короткое резкое движение клинком в сторону монаха, — я сам прихожу, куда посчитаю нужным и когда мне надо.

— Ой-ли, Фролка, — усмехнулся Нифонт, отклонив остриё одним еле заметным движением кисти и сделав полушаг в сторону, — сам, стало быть? В глаза ведь лжёшь, пёсий сын! Куда тебя твой римский Папа пошлёт, туда и поскачешь! От рабства бежал, в рабы попал…

— Что ты, смерд, можешь знать о свободе? — папист повысил голос и сделал несколько резких выпадов. — Моя свобода — это власть над такими, как ты, возможность без стеснения делать то, что хочу, это доступность денег, знаний, женщин, в конце концов — всего, чего лишён ты…

Ивашка видел, как иезуит, не прекращая говорить, вновь сделал быстрый смертоносный выпад, но сабля-шамшир в правой руке Нифонта описала полукруг, а левая рука, держа оружие обратным хватом, взметнулась на уровень плеча. Сверкнув синим пламенем, клинки пропели свою ледяную песню, и падре Флориан вдруг зашипел, как разбуженная змея, отскочив от монаха на целую сажень.

— Что, Фролка, больно? Хошь за подорожником сбегаю, как в детстве? — участливо подтрунивая, спросил Нифонт. Выражение его лица показалось Ивашке абсолютно чужими. В эту минуту монах не был похож на смиренного богомольца, но как две капли воды походил на былинного витязя, явившегося писарю во сне вместе с Радонежским. — Ты, брат, слишком много времени тратишь на показуху и не замечаешь как слабеешь. Для тебя процветание — это внешние атрибуты власти и роскоши, возвышение над другими, но это — тлен, Фролка! Дьявол даст, дьявол и заберёт! Процветание — совсем другое…

Разговаривая, Нифонт раскручивал клинки, сначала медленно, а потом всё быстрее, пока вокруг монаха не образовался сплошной кокон сверкающей стали.

— Процветание — это умение в любом состоянии и возрасте быть полезным своей Семье, Роду, Отечеству, — продолжил монах ровным голосом, словно его руки не работали с бешеной скоростью, а сам он не кружил по залитому кровью полу в танце смерти. — Жить среди людей, как учил наш преподобный Сергий, значит находить в себе силы вовремя наступать на горло собственным желаниям и не страдать от недоступности соблазнов. Надо уметь получать удовольствие от преодоления своих слабостей, а не от потакания оным. У тебя же, братец, как я погляжу, это совсем не получается.

— Не называй меня братом! — закричал иезуит, перехватил оружие другой рукой, и его клинок, словно змеиное жало, безудержно рванулся вперед. — Ты недостоин быть членом моей семьи! Ты и твой трижды проклятый пращур!

— Наши пращуры, Ослябя и Пересвет, плечом к плечу стояли на поле Куликовом, — уворачиваясь и отражая град ударов, хрипел Нифонт. — Чем же мой предок так не угодил тебе, баловню и везунчику, родившемуся с серебряной ложкой во рту?

— Стояли!.. Да!.. — иезуит выплевывал слова на выдохе с каждым взмахом руки, оттесняя монаха к бойницам. — И мой предок своими руками убил полсотни врагов! Полсотни, Николенька! А твой — всего одного! И ему — почёт и слава! Поминание и алилуйя! А моего забыли даже ближники! Не нашлось ему места ни в летописных списках, ни в синодиках…[67]

— Дурак ты, Фрол! — процедил сквозь зубы Нифонт, отбивая очередной выпад и переходя в контратаку. — Пращуры наши не искали славы мирской, потому и снискали благодать небесную, и поныне стоят плечом к плечу в войске Христовом. А ты — отступник от веры Отеческой, блуждаешь, аки слепой в сенях храма, не находя ни выхода, ни входа…

— Мы еще посмотрим, кто дурак, Николенька, — шипел иезуит, распарывая монашескую рясу хищным лезвием, противно завизжавшим по плоским кольцам кольчуги, — откуда тебе, презренному схизматику, ведать, где упокоились души наших пращуров? Или ты свою продал дьяволу, дабы лицезреть загробный мир, вопреки воле нашего Господа?…

— Я видел! — не в силах больше прятаться и скрывать ведомое, завопил Ивашка, выпрыгивая на балкон, — я знаю!.. Рядом с преподобным нашим игуменом два витязя, оружницы его!..

Вздрогнув от неожиданности, иезуит шагнул в сторону, а Нифонт повернулся боком, прекратив непрерывное движение стального вихря. И тут за его спиной Ивашка узрел подкрадывающегося латинянина, очевидно раненного и оглушенного, но готового напасть на монаха сзади.

— Нифонт! Там!! — вытянув вперед палец, словно желая проткнуть неприятеля, заорал во всё горло Ивашка.

Уворачиваясь от удара и пропустив мимо себя длинный выпад подкравшегося сзади ляха, Нифонт, даже не повернув головы, причудливо изогнулся всем корпусом, в момент обвил клинком руку латиняна и резко опустил саблю вниз, потянув ее на себя. Панская кисть с глухим стуком упала на мокрый от крови настил, выпустив из ладони рукоять стилета. Из обрубка руки толчками хлестала черная кровь. В тот же миг из бойницы подошвенного боя сверкнуло зимней грозой аршинное пламя восьмифунтовой пушки, и прямо в лицо скачущим к монастырю сотням Лисовского брызнула убийственная на таком коротком расстоянии каменная картечь.

Зарево пушечного выстрела залило кровавым светом полутьму крепостного каземата, и писарь увидел короткое движение руки иезуита в свою сторону. Смертельная опасность вынудила его отпрыгнуть назад, и он вновь скатился по крутым ступенькам, сопровождаемый криком Нифонта, «Иван! Ворота!»

* * *

Ксения Годунова, весьма непочтительно доставленная Силантием в пушечную печуру, буквально свалилась на голову дежурившим у орудия стрельцам, расположившимся почивать прямо на полу на овчинных тулупах с нарушением всех наставлений.

— Встать! К оружию! — пронзительно скомандовала она, особо не заботясь, насколько уместно её право отдавать распоряжения воинам. — Ляхи на приступ идут! Открыть бойницы! Запалить фитиль!

Разбуженные стрельцы, не поняв, кто командует, стремглав бросились к пушке, и только плотный низкий десятник, одинаковый что ввысь, что вширь, проморгавшись, не обнаружил вышестоящего начальства. «Колобок» зело озлобился на вторжение в свою епархию и, подбоченившись, дерзко спросил, мол, что за баба тут командует. Силантий, приподняв стрельца апперкотом высоко над полом, отбросил его на пару аршинов в сторону, спасая наглецу жизнь, ибо в руках Ксении сверкнул тот самый кинжал, ранее чуть не продырявивший князя Долгорукова.

— Ты как перед царёвой дочкой стоишь? — взревел Силантий, хотя стрелец уже не стоял, а лежал, прикусив язык и пуская кровавые пузыри.

Остальные стрельцы, увидев скорую расправу над своим командиром, лишних вопросов не задавали, удвоив старание в подготовке орудия к стрельбе.

— Матерь Божья! Сколько же их! — ахнул один из пушкарей, отбросив щит, закрывавший бойницу.

Взору защитников открылась дорога в монастырь, вниз на версту усыпанная огоньками факелов в руках скачущих на приступ поляков.

— Силантий! Ворота! — коротко скомандовала Ксения, нервно покусывая губы, указав на воротную башню.

Кивнув, силач бросился к выходу из печуры, однако выглянув из-за частокола, немедленно развернулся назад.

— Никак, матушка, не проскользнуть. Густо идут, тати!

— Тогда стереги вход! — приказала Годунова и повернулась к пушкарям, — а вы пошевеливайтесь, аспиды! Готово? Пали!..

* * *

Если суету и шум у ворот монастыря, волнами растекавшийся по внутренним монастырским дворам, можно было принять за возвращение из вылазки задиристых казачьих сотен, то грохот орудия однозначно сигнализировал осажденным о приступе! Не успело эхо выстрела отразиться от Волкушиной горы и докатиться обратно до монастыря, как на колокольнях ударил оглушительный набат, и по всему периметру крепостных стен вспыхнули тревожные огни факелов, а еще через мгновение побежали предупреждающие крики «ляхи в обители!», разлетаясь, как пламя по сухостою.

Загрузка...