Глава 9 Знамение


Ивашку посадили в торце длинного стола в покоях архимандрита. Долгоруков сел по правую руку, Иоасаф — по левую. Ивашкину попытку вскочить и поясно поклониться мягко пресекли и долго разглядывали писаря, словно чудо заморское. Отрок под придирчивыми взглядами двух высокопоставленных особ бледнел, потел, в конце концов понял, что нестерпимо хочет справить малую нужду, но сообщить об этом не решился, собрал всю волю в кулак и широко улыбался, переводя взгляд со священника на князя и обратно.

— Расскажи, сын мой, — речь Иоасафа обволакивала, звучала медленно и мягко, — где ты встретил монаха, что баял тебе про приступ. Как он выглядел и что сказал? Только Христа ради, не прибавляй ничего от себя, чтобы не заплутать в своих сказках.

Ивашка с готовностью кивнул, закрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться, и подробно описал все обстоятельства встречи со старцем, его голос, выражение лица, одежду, стараясь быть точным и ничего не упустить. Раскрыв глаза, увидел непрерывно крестящегося архимандрита и удивленного воеводу.

— Господи, помилуй, — промолвил Иоасаф, поднялся, прошелся в задумчивости вдоль стола, остановился в красном углу и сотворил еле слышно молитву, не отрывая взгляд от иконы с лампадкой.

— Не знаю, Иван, за что благодать сия тебе дарована, — задумчиво произнёс архимандрит, возвращаясь к столу, — но по рассказу удостоился ты узреть самого преподобного Сергия, игумена Радонежского, обители нашей основателя и земли отеческой заступника. Знамение даровано нам, грешным, дабы узреть Божий промысел, в вере укрепить, от греха уныния уберечь.

Вслед за архимандритом стал креститься Долгоруков.

— Да не-е! — недоверчиво протянул Ивашка, — какой же это игумен, в такой худой рясе… Отощавший, как скелет…

— Не суди по внешности, не познав сути, — нахмурил брови архимандрит…

— Прости, отче, — воевода поднялся из-за стола. — Я — простой солдат и многое не понимаю, но мне ясно, что благодетеля нашего сегодня в крепости не найти и со всем нашим уважением не расспросить о замыслах латинских.

— Увы, князь, — архимандрит тоже поднялся со своего места, — чудо явления не находится во власти человеческой и не может быть предсказано, каким образом и когда снизойдёт. Благодать сия есть тайна великая, грешному человеку недоступная…

Долгоруков кивнул, подошёл к Ивашке и потрепал рукой по голове.

— Знамо, что не поладил ты с Голохвастовым. Дабы не рядиться с ним в другой раз, будешь при мне неразлучно, как я обещал. Тогда и трогать тебя зазорно будет. Собирай днесь своё узорочье[32] и переселяйся к моей дворне, хватит тебе по подвалам мыкаться!

Ивашка поклонился, не зная, кручиниться ему или радоваться, а Долгоруков повернулся к Иоасафу, моментально потеряв к писарю всякий интерес.

— Погоди убегать, — остановил архимандрит вскочившего мальчишку, — грамотку учинити надобно. Бери бумагу и перья…

Долгоруков с недовольным видом тоже сел обратно за стол. Составление грамот его не вдохновляло, но положение обязывало.

— Что отвечать будем, отче, на предложение латинское признать законным царем Дмитрием вора тушинского, присягнуть ему и вручить ключи от обители патриарху Филарету? — спросил воевода буднично.

Иоасаф, услышав последние слова, весь подобрался, как волкодав, почуявший дичь. Движения стали резче, черты лица заострились, голова наклонилась, и обычно участливый взгляд стал колючим, бородка вздёрнулась, и казалось, вот-вот превратится в наконечник копья.

— Филарету?! Нет такого патриарха в богоспасаемом Отечестве. Есть Гермоген и только он имеет право требовать от обители смирения!

Князь запрокинул голову, уперся взглядом в потолок, демонстрируя своим видом, как далёк он от церковной иерархии.

— Ты, воевода, глаза-то не закатывай, — разгоряченный архимандрит не желал терпеть княжеское равнодушие, — Романовы — они не на патриаршью панагию претендуют. Они повыше метят!

— На престол, что ли? — удивился Долгоруков.

— Именно, — хлопнул архимандрит ладонью по столешнице. — С тех пор, как «кошкин род» обосновался у полатей государя нашего Ивана Васильевича, с тех пор, как Анастасия Романовна из рода Захарьиных-Юрьевых стала законной супружницей государя, плетут Романовы козни свои вокруг трона царского рамено и сечительно[33].

— Не навет ли, отче? — недоверчиво покачал головой Долгоруков.

— А вот сам посуди, воевода, — Иоасаф понизил громкость голоса, но жесткость не умерил. — Духовнику-иезуиту, пришедшему исповедовать «умирающего», сказавшийся больным самозванец вытащил из-под подушки и подал чудной свиток. В грамотке значилось, что перед польским ксендзом лежит сам сын Ивана Васильевича. А ещё Гришка показал хозяину имения князю Вишневскому крест наперсный, золотой, драгоценными камнями осыпанный, подаренный царственному младенцу его крёстным отцом, боярином князем Иваном Мстиславским. А теперь скажи, воевода, кто в Москве мог грамотку такую сотворити да подарок сежде, подлинным признанный?

— А Романовым что с того? Какой прибыток?

— Не скажи. Самозванец отблагодарил их сполна. Мёртвых — с почестями перезахоронили, ссыльных — вернули, а монаха Филарета облачили в архиерейские одежды и повелели быть «нареченным» Патриархом Московским и всея Руси.[34] Но ему мало. Не того полета птица — при воре состоять…

— Пустое, — махнул рукой Долгоруков, — худородны Романовы. Не поддержит их ни одна фамилия боярская. Мстиславские, Воротынские, Шереметевы, Трубецкие, Черкасские, Голицыны — любые из них родовитее да состоятельнее будут… Никто под руку Романовых не пойдёт — спесь не позволит.

— Не поддержат бояре — поддержит посад, — вздохнул Иоасаф. — Филарет — змея, кошкой ласковой обернуться способная, на коленях пригреться, лагодити зело[35], а потом ужалить исподтишка.

Архимандрит вздохнул коротко, плечи его опали и глаза погасли, словно исчерпали запас внутренней энергии.

— Молиться буду, чтобы управил Господь наш головами боярскими и не допустил поругания Отечества, отдав под власть клятвопреступников и христопродавцев. Пиши, Иван!

«Гетману Сапеге, каштеляновичу киевскому и всем его латинским соглядатаям. Да будет известно вашему темному царству, что напрасно прельщаете вы Христово стадо; и десятилетнее отроча в Троицком монастыре смеется вашему безумному совету. Не изменим ни вере, ни Царю, хотя бы предлагали вы и всего мира сокровища»…

* * *

С Долгоруковым Ивашке работалось хлопотно, но интересно. Тягомотное сидение за переписыванием грамот и книг сменилось круглосуточной беготней по стенам и башням, где воевода наводил порядок, укреплял дисциплину, топал ногами, кричал, рукоприкладствовал, а потом требовал у Ивашки записать-запомнить потребности стрельцов и пушкарей, «дабы способствовать зело сторожкой службе». Ещё более яростные скандалы сопровождали князя при посещении ключника монастыря Иосифа Девочкина. Тот наотрез отказывался беспрекословно выполнять распоряжения воеводы, по первому требованию выдавать необходимое снаряжение и провиант во всё возрастающих количествах.

— Я что, для себя прошу? — Долгоруков стучал по столу так, что сотрясался весь пол в казначействе, — мне войско надо одеть, накормить, обиходить, чтобы на стенах не мёрзло и не христарадничало.

— Да им, аспидам, сколько не выдай — всё сожрут, — возражал сухонький коротышка Девочкин, пряча за спину связку ключей, — все припасы за неделю схрумкают. А что потом? Зубы на полку? Зима еще не пришла, а амбары монастырские уже наполовину пусты.

В монастыре было тревожно не только с едой. Три тысячи человек из окрестных сел, набившиеся за стены обители, нуждались в крове, продовольствии, в теплой одежде, а на такое количество постояльцев монастырские запасы не рассчитаны. Быстрее всего таяли дрова, и не было никакой возможности сократить их расход. Люди грелись у спасительного огня и всё равно мёрзли и болели. Но без круглосуточно полыхающих костров октябрьские холодные ночи не пережил бы ни один сиделец.

Гремя ножнами сабли и хлопнув от души дверью, воевода уходил от ключника в расстроенных чувствах, а Девочкин шёл к архимандриту, и старцы, помолясь, отпускали нужное количество кожи и сукна, свинца и пороха, круп, соленьев и другого припаса. Оружейные мастерские спешно меняли фитильные пищали стрельцов на собственные — кремниевые, удобные и дальнобойные. На две трети княжеские запросы монастырь удовлетворял. Все ждали помощи, обещанной из Кремля, с надеждой смотрели на московский тракт, но он был тих и пустынен.

* * *

Долгоруков вскарабкался на пузатую Пятницкую башню, четвертую за вечерний обход. Тяжело дыша, опёрся о край стрельницы, наклонившись вперед и прищурившись. Ивашка выглядывал из-за его спины, забравшись на огромный медный котел в сто ведер, заполненный почти до краев застывшей черной смолой.

— Ходят? — коротко спросил князь у сотника, провожая взглядом польский отряд, скрывающийся за мельницей.

— Ходят, бисовы дети, — вздохнул Иван Ходырев, дворянин из Алексина, прибывший в монастырь со своим отрядом аккурат накануне осады. — Два раза в день — утром и вечером. Доходят до гумна, разворачиваются и обратно…

Короткий строй польских жолнежей в синих кафтанах спускался от Терентьевской рощи к Кончуре и брёл неторопливо по берегу речки к запруде.

— Плохо, что мельницу оставили, — вздохнул Долгоруков, — муки в обители — кот наплакал. Чем людей кормить?

— Худо, — согласился сотник, — да где ж удержать её, когда латиняне так ломят?

Постояли минуту молча, глядя на загадочный польский отряд, скрывшийся за мельницей.

— Сейчас обратно пойдут, — зачем-то понизив голос, произнёс сотник.

Словно откликаясь на его слова, из-за остроконечной крыши показалась голова отряда.

— Это не они, — вырвалось у Ивашки, неподвижно замеревшего на чане со смолой.

— Как не они? — удивился Долгоруков.

— Да ты что, малец, кафтаны да шапки ляшские не различаешь? — усмехнулся сотник.

— Кафтаны те же, — согласился Ивашка, опасливо косясь на князя — не заругает ли? — да только сюда шли в чистом, а уходят в грязи вымазанные, словно ночевали в луже, а на сапогах комья свежей земли, как с пашни… А ей там и взяться негде — бережок, песочек да камни.

— Ишь ты, глазастый какой! — удивился сотник…

— Дошли до мельницы чистые, развернулись и сразу же обратно — грязные… Даже специально тщитися — измазюкаться времени не хватит… Стало быть… — перечислял странности воевода.

— Неужто подкоп? — присвистнул сотник. — Меняют копателей латиняне. Одни приходят, другие на отдых направляются… А со стороны кажется, что одни и те же…

— Сколько сажен от стены до мельницы? — уточнил Долгоруков.

— Меньше сотни. И бережок там крутой, от нас закрывает, копать удобно…

— Вот и появилось у нас неотложное дело… — упершись взглядом в мельницу, словно пытаясь проникнуть сквозь твердь, произнес воевода. — Беги, Иван, к детям боярским, скажи, я распорядился — пусть выходят со своими сотнями Иван Есипов, Сила Марин, Юрий Редриков, Борис Зубов да Иван Внуков. Давно просили меня потешиться, пусть разомнутся… Молодец, Ивашка, не иначе ангел поцеловал тебя, дабы узреть нам коварство литовское.

* * *

Ворота открыли, когда быстрый осенний день подходил к концу, вблизи крепости прекратили гарцевать разъезды лисовчиков, и со стороны польского лагеря потянуло ароматным варевом.

— Ну, с Богом! — Иоасаф размашисто перекрестил всадников, построенных в колонну по два.

Голохвастов поднял руку, кивнул, и переславские, владимирские, алексинские сотни лёгкой рысью, без лишнего шума минули Красные ворота, устремившись к мельнице и охватывая её с обеих сторон. Сверху, с высоты Пятницкой башни казалось, будто серые ручейки потекли по жухлой траве, и только изредка под епанчами, как рыбий бок в омуте, отсвечивали фамильные шамахейские шолома и бахтерцы, наручи и батарлыки, навоженные золотом и серебром.

Вслед за кавалерией, переваливаясь на ухабах, покатились крестьянские телеги, тяжело груженые зерном. Монастырские служки торопились воспользоваться оказией и, пока дворяне ратятся, намолоть как можно больше муки. Последней из крепости вышла стрелецкая сотня Вологжанина с предписанием стать крепким тылом и опорой поместной кавалерии, занять позиции вдоль речки Кончуры, поддержать детей боярских на обратной переправе огнём своих мушкетов, не дать перерезать беззащитных мукомолов.

Польский наряд, ковыряющийся в земле, умиротворенный спокойной жизнью, особо не потревоженной до сегодняшнего дня, вечернюю вылазку откровенно проспал. Когда речушка забурлила под сотнями конских копыт, со стороны мельницы раздались истошные вопли тревоги, затем под высоким берегом послышался лязг стали. После короткой схватки жалкие остатки жолнежей пустились наутёк, преследуемые радостно кричащими всадниками.

— Куда! Стоять! Назад! — разорялся в башне Долгоруков, опасаясь засады. Но разгоряченные погоней ничего не видели и не слышали. Азарт легкой победы над застигнутыми врасплох копателями, не добравшимися до огнестрельного оружия, вскружил головы лихим, застоявшимся без дела дворянам, и они, настёгивая коней, спешили превратить бегство противника в его полное уничтожение. Польский лагерь, пребывавший в предвкушении плотного горячего ужина, быстро опомнился, зашумел, разорвал сумерки громкими отрывистыми командами, призывными звуками горна, намереваясь как можно быстрее отравить московитам радость победы. Та-дах! — впопыхах и не прицельно, больше, чтобы напугать, чем попасть, громыхнули пушки со сторон Терентьевской рощи. Над головами взвизгнул тяжелый дроб, вспенил воду, словно великан огромной ладошкой шлепнул по речной глади. Затарахтели вразнобой караульные мушкеты, слишком слабосильные, чтобы дотянуться свинцом до русской кавалерии. А из-за свежего частокола выметнулась дежурная сотня полковника Лисовского, устрашающе визжа и улюлюкая.

Голохвастову на ходу пришлось принимать спешное решение. Лисовчики наверху, в идеальном положении для атаки, но их пока мало. Его сотни внизу и забираться в гору неудобно, рискованно. Но враг пока в меньшинстве, и есть шанс разбить литовское войско по частям. Навязать ближний бой означает не дать расстрелять себя из пушек. От артиллерии исходит самая большая опасность и до неё не больше сотни шагов! Стоит только смять вражеский заслон…

— Гойда! — поднявшись на стременах, закричал Голохвастов, вскидывая над головой саблю.

— Гойда! — взревели дворянские сотни, поворачивая головы в сторону командира.

Взмахнув клинком и вытянув его в сторону неприятеля, воевода повернул коня и тронул шпорами его шелковистые бока.

* * *

Ивашка вцепился в княжеский кафтан и прикусил губу, глядя на два стремительных потока, набегающих друг на друга в лучах малинового заката. Удивительно, но его обида и ненависть к Голохвастову пропала. Он уже не желал зла воеводе, а сжав кулаки, неотрывно глядя на лихого воина, шептал непрерывно «Господи, помилуй!», моля за того, кто доставил столько неприятных и горьких минут. Голохвастов шёл в атаку впереди дворянских сотен, и Ивашка понимал, как много зависит от этого человека в начавшемся сражении. Выстроившись пологим уступом и удобно разогнавшись под горку, лисовчики глубоко вклинились в русский строй, почти разрубили его, но увязнув во второй линии, закрутились, потеряли темп. Две волны, встретившись, закипели, взорвались конским ржанием и лязгом стали, превращаясь на глазах в несколько водоворотов из легкой польской конницы, проигрывающей русской в броне и численности. Связанные боем, лисовчики отчаянно рубились, но не могли помочь пушкарям, во фланг которых во весь опор летела резервная сотня Голохвастова. Дети боярские, разухарившись, скакали к беззащитным польским пушкам, не скрывая своего торжества, награждая обидными эпитетами разбегающихся в разные стороны пушкарей, не успевших нанести серьезный урон дерзким московитам.

— Вот оно — знамение! Сбывается, — воевода сжал кулаки и резко повернулся к сотнику. — Всех, кто не на стенах — на вылазку! — зычно скомандовал он, увлеченный открывшейся перспективой ощипать надоевшую артиллерию противника. — Что можно — тащите в крепость, что нельзя — заклепать и пожечь!

Снова открылись крепостные ворота и бесформенная ватага вчерашних крестьян, подбадривая друг друга громкими криками, размахивая топорами и дубинами, двинулась туда, где разгорелась сеча, рискующая превратиться в генеральное сражение.

Загрузка...