Глава третья. Падение

11

У нас на кафедре появилась новая лаборантка, девушка необычайной, неземной красоты — по крайней мере, я так думаю до сих пор, хотя повидать и пережить успел многое.

Женская красота, знаете ли, не есть понятие объективное, это чье-то (иногда массовое) представление о красоте.

Так вот, внешность Ниночки в точности соответствовала моему личному представлению о том, что такое неземная женская красота.

До малейших деталей, включая даже такие тонкости, как соотношение разреза глаз и изгиба рта.

Через месяц коллеги стали делать ехидные намеки, что вот, мол, Анатолий Борисович, циник наш записной, имеет на лаборантку какие-то присущие ему черные скабрезные виды.

Шпильки отпускали не только дамы (хотя они, естественно, в первую очередь): всем известно, что в преподавательских коллективах, по преимуществу дамских, идет непрерывное обабливание мужчин.

Намеки были злые и очень обидные, поскольку я не делал ничего предосудительного.

Я не флиртовал с Ниночкой, не ухаживал за нею, не дарил ей пошлых цветов и подарков, не провожал ее до дома, не ходил с нею в преподавательскую столовку.

Да что там столовка: я вообще кроме «здрасте — до свидания» не говорил Ниночке ничего.

Ну, разве что служебные необходимости:

— Нина Георгиевна, выведите, пожалуйста, на принтер лабораторную работу номер три.

И все разговоры в кафедральной комнате замирали, десятки остреньких глазок начинали буравить мне спину:

«Как он к ней подкатился, фат бессовестный, как глядит на нее сверху вниз, а ведь у нее декольте! Как он руку положил на спинку ее стула! Посмотрите, бедная девочка напряглась, словно струнка».

И неверно: не заглядывал я Ниночке в декольте, мне это было не нужно.

А вот настораживалась она действительно, это факт, каждый раз настораживалась, когда я приближался к ней, заговаривал с нею или просто смотрел.

Я готов был часами глядеть на Ниночку, что бы она ни делала, и это ее тяготило.

Девушка она была строгая, недоступная, не то что преподаватели — даже студенты, забегавшие к нам на кафедру, называли Ниночку только по имени-отчеству и на «вы».

Всем известно было, что Ниночка из хорошей, как говорится, семьи и попала к нам по высокому блату: отец ее работал в Генштабе. Сама она готовилась к поступлению в какую-то военную школу, а может быть, (язвили) даже в академию.

Часто, сидя за компьютером, Ниночка оборачивалась и смотрела на меня укоризненно и строго.

«Анатолий Борисович, — говорил ее взгляд, — или вы прекратите таращиться, или скажите что-нибудь внятное».

Но я не прекращал. И не говорил ничего вразумительного — оттого что робел перед ее красотою. А точнее, перед опасностью непроизвольной дисминуизации.

Знаете, когда она входила в преподавательскую, я готов был провалиться сквозь землю — в данном случае это расхожее выражение имело очень даже конкретный смысл.

Для меня было самоочевидным, по чьему это бедру — узкому, атласно-белому, с дивной горбинкой поверху и с прямою линией внизу — спускаюсь я в своих кошмарных снах.

12

Долго ли, коротко ли — потребность постоянно видеть Ниночку стала для меня просто болезнью.

Телефон ее был написан на желтом листочке, прикнопленном к кафедральной доске объявлений. Уж не помню, сколько раз я срывал с доски этот листок и выбрасывал: меня мучила мысль, что любой, кому не лень, может взять и позвонить Ниночке домой. Осквернить святыню, мне недоступную.

Эту комбинацию цифр я не просто выучил наизусть: она выжжена на внутренней поверхности моей черепной крышки.

Но набрать этот номер я не мог и даже не пытался.

Может быть, древний царь Навуходоносор терзался таким же мучительным и неосуществимым желанием потрогать пальцем огненную надпись на стене своего дворца.

Я уходил с работы позже всех, в унылом предчувствии беспросветного вечера вдали от Ниночки, а утром бежал на работу в предвкушении счастья: вот сейчас я увижу, как она идет к факультетским дверям в своем легоньком пальто нараспашку.

— Господи, — проворчала одна кафедральная дама, — как он ей улыбается, этой свинушке! Мне бы кто-нибудь так улыбался.

13

Очень скоро я нашел простой способ продления счастья видения: уйти с работы раньше Ниночки, притаиться где-нибудь между киосками возле автобусной остановки — и затем, держась на некотором отдалении, следовать за нею через весь город.

Тут тебе и шпионский трепет ревнивца (с кем это у нее назначена встреча?), и возможность наблюдать обожаемое существо свободно движущимся в природной среде.

Мы с нею входили в один автобус, только через разные двери, и ехали до метро. Там, в густой толчее, опасность потерять Ниночку возрастала (поскольку я, пропуская дам и пожилых людей, выходил из автобуса последним), но, как правило, она останавливалась у книжных прилавков и всё что-то высматривала, хотя ничего и не покупала. Это давало мне возможность ее нагнать.

Я ходил по Москве, пробираясь сквозь толпы за мерцанием ее темных волос: так в холодный ветреный день блеет листва осины. Ветер налетит, вздрогнет темное деревце — и словно молния окатит его с головы до ног, сделав на секунду светлым, почти серебряным.

Это был мой блуждающий огонек, я не терял его из виду даже за сотню шагов.

Первое время я тешил себя наивной уверенностью, что удачно маскируюсь и что Ниночка меня не видит.

В таком случае надо было признать, что жизнь она ведет совершенно безгрешную и что все мои ревнивые предположения лишены каких бы то ни было оснований.

На транспортные знакомства Ниночка не шла, по чужим квартирам не шастала, места молодежных увеселений не посещала, на улице общалась лишь с существами своего пола.

Постепенно, однако же, мне стало казаться, что это не я ее пасу, а она меня ведет: в вагон метро входит только убедившись, что я тоже успеваю, а выходит не внезапно, но как бы подавая мне знак, что пора выходить: демонстративно смотрит на часы, застегивает сумку, захлопывает книжку — и всё это с отчужденным видом, не глядя на меня, притаившегося за широкими спинами пассажиров. Выйдя из вагона, медлит, разглядывает висящие под потолком таблички — словом, делает всё, чтобы я от нее не отстал.

Но я гнал от себя эту мысль как самонадеянную и порочную (хотя она очень меня завлекала).

Это была наша первая с Ниночкой совместная игра: она делала вид, что не замечает меня, а я делал вид, что этому верю.

Так, играючи, Ниночка довела меня до самого подъезда своего дома, а чтобы я не сомневался насчет квартиры, выглянула в окно своей комнаты.

Оставалось только помахать мне рукой — но такой грубой ошибки Ниночка допустить не могла: уж ей-то было известно, какой тяжелой формой застенчивости я страдаю.

Я бы расценил это как жестокую насмешку.

Всякий раз по приходе домой она выглядывала в окно — и, убедившись, что Огибахин на месте, задергивала штору.

Но сквозь эту тяжелую штору Ниночка продолжала тянуть меня к себе, как магнит: я не мог уйти, никак не мог. Тот, кто хоть раз любил, хорошо меня понимает.

И я торчал под окном своей любимой, прячась в тени тополей, пока она не гасила свет. А потом ехал домой готовиться к завтрашним занятиям и отсыпаться.

14

И вот наступил тот злосчастный вечер, когда всё в моей жизни провалилось в тартарары.

Шел холодный осенний дождь. Весь промокший до нитки я стоял под окном Ниночки в ожидании, когда погаснет свет.

Внезапно я ощутил всю бессмысленность того, что со мною, Огибахиным Анатолием Борисовичем, происходит. Одичалый преподаватель физики, продрогший, как бродячая собака, дежурит под окнами лаборантки… и разумного конца этой глупости не видно.

«Надо что-то делать, надо что-то делать», — сказал я себе, сунув мокрые руки в карманы мокрых брюк.

И вдруг всё вокруг стало сухим и серым.

Темный каменный гул окружил меня, под ногами пронзительно заскрипело.

Я понял, что стою на четвертом этаже возле лифта и, прислонившись спиной к металлической сетке, пытаюсь бесшумно закрыть железную дверь.

Хотя — какой смысл теперь скрываться?

Весь подъезд наверняка слышал, как грохочет, подъезжая, кабина. Я один этого не слышал — и очнулся только от скрипа под ногами бетонной плиты.

Дверь клацнула громко, словно волчий капкан.

Если бы не этот щелчок, я вообще не был бы уверен, что поднимался на лифте: сердце колотилось так сильно, как будто я бежал по лестнице бегом.

«И что теперь?» — спросил я себя.

Голова моя горела, как обложенная сухим льдом, глаза обведены были огненными кольцами. Костюм тяжелый, словно брезентовый. Карманы полны воды.

Зачем я здесь? Что скажут люди? Стою у лифта, как утопленник… «И в распухнувшее тело раки черные впились..».

«Надо что-то делать», — сказал я себе вновь, неотвязно думая о своем проклятом даре.

Черт возьми, а почему бы нет? Почему бы нет?

Мне холодно, мне одиноко.

Разве я такой, как все, чтобы поступать так, как все?

Разумеется, я понимал, что с точки зрения морали мои дальнейшие действия будут выглядеть по меньшей мере сомнительно.

Не говоря уже о смертельном риске, с которым это было сопряжено. Чужой дом, чужая квартира — это ведь не собственная теплая ванная. Могут затоптать, могут вымести поганой метлой — и будут, черт меня побери, правы.

Но я не смог устоять, и я это сделал.

Я это сделал.

15

Я позвонил в дверь Ниночкиной квартиры — и сразу же, чтобы меня не успели увидеть в глазок, дисминуизировался до мыслимого предела.

Кстати, мыслимый предел существует, я это опытным порядком давно уже установил. При уменьшении в 273 раза по причинам волнового характера происходит резкое ухудшение зрения и слуха, совершенно несовместимое с ориентацией во внешней среде.

Итак, я дисминуизировался до допустимого предела и застыл, как комочек грязи, как окурок, прилипший к косяку могучих, словно Триумфальная арка, дверей.

Лестничный ветер дико выл и гудел, нашпигованный белым булыжником пол подо мной сотрясался.

Вы не представляете себе, насколько первозданны в малом мире все кажущиеся нам ровными поверхности. Сверкающие кварцевые холмы и бугристая с вулканическими наплывами бетонная масса.

Я долго ждал. Потом внутри квартиры тяжко зашаркало (так волочат свои хвосты по тростникам динозавры), оглушительно лязгнул металлургический брус, чудовищно толстая дверь отползла, и плотный сквозняк втянул меня в сытную духоту прихожей прямо под ноги обутого в вонючие шлепанцы великана.

Не шлепанцы — мадагаскары.

По их кустистым кручам скакали глазастые мохнатые обезьянки — а может быть, мне это просто казалось.

Я переполз через сучкастую баррикаду, попал на какую-то бамбуковую решетку, провалился в ее глубину — и затих.

Дверь с рычанием открыл отец Ниночки, ослепительно-лысый усатый толстяк, полковник Генштаба, я его давно уже вычислил, наблюдая за домом.

— Сволочи, проклятые сволочи, — голосом Гудзиллы заревел он, кинувшись к перилам, — всех поубиваю, мать вашу так!

Видно, ложные звонки в дверь были хорошо знакомы полковнику — по тем еще временам, когда дочка ходила в школу и с нею таким образом заигрывали сверстники.

Пока полковник высматривал лестничные пролеты, я выкарабкался из переплетения толстых жердей и стремглав побежал к спасительно белевшей в отдалении стене.

Стена была покрыта пузырчатой коростой, которая шуршала и щелкала непрерывно, роняя на меня белую чешую.

Тут по резкому сотрясению воздуха я понял, что дверь захлопнулась. Отшаркали шаги, глухо содрогнулась внутренняя перегородка, стало тихо.

Впрочем, тишина была относительная, лишь после грохота и гула каменных лестниц.

Тихо урчали теплые плиты паркета. В деревянных шкафах что-то звонко стрекотало. Вдалеке, плещась и булькая, шумел канализационный водопад.

Выждав время и слегка увеличившись, я пустился бежать по коридору, перескакивая через рытвины и моля судьбу лишь о том, чтобы в квартире не оказалось кошки.

Кошку, как правило, не выводят выгуливать, и потому выявить ее путем наружного наблюдения за Ниночкиной квартирой я никак не мог.

К счастью, этой тварью здесь даже не пахло, а собаку они не держали, это я знал.

Коридор был огромный, как станция метро «Комсомольская-радиальная», только много длиннее.

От паркета пахло квашеной капустой, табаком, задохлым тапочным войлоком и прованским маслом.

Легко сказать «паркет». Был он подобен лесоповалу: толстые волокна древесины, как бревна, лежали у меня на пути.

Я бежал навстречу плотному сквозняку по бесконечным выложенным елочкою брусьям, мимо меня охапками сена летели хлопья квартирной пыли.

Но вот и заветная дверь, подобная вратам кафедрального собора. Из-под двери тянуло тонким луковым запахом женского пота.

Щели под дверью оказалось совершенно для меня достаточно. Я прошел в нее, даже не пригибаясь.

16

В комнате у Ниночки стояла кромешная темнота. Вытянув руки, я сделал шаг вперед и наткнулся на жесткий кустарник коврового ворса.

Видели вы когда-нибудь плантацию чертополоха в человеческий рост высотой?

Исцарапанный весь, я долго шел по бесконечным зарослям, раздвигая колючие стебли руками.

Наконец набрел на полянку, в изнеможении сел — и услышал дыхание своей любимой.

Это было ровное, но болезненное дыхание, с тихим присвистом и кипением в бронхах: я знал, что Ниночка немного простужена.

Когда глаза мои привыкли к полутьме, я разглядел в отдалении темную громаду тахты с голубоватыми изломами простыни.

Далеко вверху, как на гребне заснеженного хребта, я видел тонкую прекрасную спокойно лежавшую вдоль тела руку.

Лицо Ниночки было повернуто ко мне. Глаза ее были плотно зажмурены с мучительными морщинками на веках, и если бы я не слышал ее дыхания, сонного дыхания, которое трудно подделать, я мог бы подумать, что она только притворяется спящей.

Вот и всё, сказал я себе, вот и счастье.

И больше мне ничего не надо.

Вопрос, как я буду отсюда выбираться, меня совершенно не занимал. Выберусь как-нибудь — или погибну, не всё ли теперь равно?

Долго ли я так сидел, отдыхая, — сказать не могу.

Вдруг Ниночка открыла глаза, резко привстала и громким шепотом спросила:

— Кто здесь?

Дурак я был бы откликаться.

Ниночка посидела в раздумье, прихватив на груди ночную рубашку, потом проговорила «Странно» и снова легла.

Но ненадолго: приподняла голову и медленно, раздельно проговорила:

— Анатолий Борисович, я не знаю, как вы это делаете, но это вы.

Я молчал.

— Перестаньте меня пугать, появитесь, пожалуйста, — сказала Ниночка. — Я вас очень прошу. Ну, сколько можно, честное слово!

17

Я появился: что мне оставалось делать?

Я встал перед Ниночкой во весь свой естественный рост, постаравшись замедлить процесс возвращения, чтобы не напугать ее досмерти.

Сказать, что Ниночка вовсе не испугалась, было бы преувеличением: она отшатнулась к стене и охнула, прикрыв обеими ладонями рот.

— Господи, Боже мой, — прошептала она, — я так и знала, что он своего добьется.

Я встал на колени и клятвенно заверил ее, что ничего не добивался: я просто промок и продрог, больше это не будет повторено.

— Ну, прямо «не будет повторено», — сказала Ниночка и села, подобрав под себя ноги. — Маменькин сыночек, а какой упорный. Это ж надо, погреться пришел. Да встаньте вы с колен, мы не в театре.

Я повиновался.

— Садитесь вот сюда, — она завернула угол постели.

Я робко присел.

— Ну, — требовательно сказала Ниночка, — рассказывайте.

— О чем?

— Почему вы меня преследуете. Только не врать!

И я рассказал ей всё: о проклятом даре, о страхах своих, об одиночестве, о своей неудержимой любви.

Нельзя сказать, что мой рассказ так уж сильно ее растрогал. Впрочем, слушала она меня внимательно — как студентка-практикантка ответ первого ученика.

— Ну, ладно, — подумав, сказала она. — Допустим, вы не знаете, что подглядывать за девушками нехорошо. А дальше что?

— Ничего, — признался я.

— А кто обещал мне не врать?

Я вынужден был признаться, что, по всей вероятности, стал бы и впредь сюда приходить.

— «Впредь…» — передразнила она. — Интеллигенция проклятая. Простите за нескромный вопрос: какая же роль во всей этой истории отводится собственно мне? Я что вам, Обнаженная со Скрипкой? Мое согласие вам не требуется?

Я отвечал в том смысле, что на ее согласие мне нечего и рассчитывать, но Ниночка меня перебила.

— Ай, бросьте, Анатолий Борисович. Вы даже и не пытались спросить. Забрались сюда тайком, как этот… как я не знаю кто. И даже не подозреваете, что этим вы меня просто унизили.

Я попытался что-то лепетать в свое оправдание, но Ниночка меня не слушала.

— Да-да, унизили! — повторила она и вдруг заплакала.

Заплакала горько, навзрыд. Лицо ее некрасиво сморщилось.

— И пусть услышат, пусть папа придет и выкинет вас отсюда, с четвертого этажа! — говорила она, рыдая в ответ на мои увещевания. — Вам здесь не женская баня и не ночной клуб! Видите ли, он будет и впредь приходить! Да еще по всей вероятности. Куда мне теперь от вас деваться? Совсем уже дома достали.

В полном отчаянии от ее горьких слёз я поднялся и сказал, что ухожу. Ниночка сразу перестала плакать.

— С ума сошли! — сказала она громким шепотом. — Отец вас задушит. Он мне давно грозится: застукаю — обоих задушу.

— А было кого? — спросил я.

— Что-что? — переспросила Ниночка и засмеялась сквозь слёзы. — Анатолий Борисович, да никак вы ревнуете? Мне двадцать лет, между прочим. И я не первый год взрослая женщина.

Я принял сказанное к сведению.

— Ну, хорошо, — прошептала она, окончательно успокоившись. — Раз уж вы здесь… покажите мне, как вы это делаете. Нет, подождите. Дайте мне халатик, вон там, на стуле, и отвернитесь. А теперь включите настольную лампу. Я хочу всё как следует рассмотреть.

18

Девичий столик ее был как будто из публичной библиотеки. Зеленое сукно, казенная (явно генштабовская) лампа с зеленым стеклянным абажуром, пресс-папье, стаканчики с остро отточенными карандашами, готовальня, логарифмическая линейка, технические справочники, раскрытый том «Сопротивления материалов», тетрадки, мелко исписанные разными почерками, с чертежами ракетных шахт.

Компьютер запредельной давности, весь будто бы покрытый желтой патиной и совершенно вписавшийся в альковный интерьер. Забацанная клавиатура с наклейками латинских букв: на ней могла выстукивать свои любовные письма какая-нибудь Татьяна Ларина.

И тут же лак для ногтей, тушь для ресниц, губная помада, россыпи жвачек и разноцветные тени.

Вот среди этого добра я и разгуливал, уменьшившись для начала в двадцать раз.

Впервые в жизни я делал это на глазах у другого человека и чувствовал себя, надо сказать, стесненно.

Вот уж не думал, что моя дисминуизация кого-нибудь так развеселит.

— Ой, класс какой! — воскликнула Ниночка и захлопала в ладоши. — Просто классно!

Ее смеющееся личико в ореоле спутанных темных волос приблизилось ко мне, огромное, как на экране кинотеатра.

Лучше бы она, конечно, в ладоши не хлопала: каждый ее хлопок отдавался в моей голове грохотом фугасного взрыва.

Впрочем, голос Ниночки для моих дисминуизированных ушей оказался не таким уж страшным (чего я втайне опасался): он — ну, как бы вам объяснить? — складывался из плеска мокрых птичьих крыл.

И дыхание ее было изысканно благоуханным: знаете ли вы, как пахнут садовые белые лилии? Именно то.

— Анатолий Борисович, какой же вы хорошенький! Прямо ангелочек! В тысячу раз лучше, чем в жизни.

Я стоял подбоченясь у подножья лампы с зеленым абажуром и чувствовал себя по-дурацки счастливым.

— А я безобразная, да? — допытывалась Ниночка, приближая ко мне свое лицо. — Бугристая, прыщавая, страшная?

Неправда! возопило всё мое естество. Кожа Ниночки, что бы ни писал об этом Свифт, была нежнее взбитых сливок. А глаза… ну, да что там говорить.

— Нинка, ты чего не спишь? — послышался за дверью сонный женский голос. — Почему у тебя свет?

— Прячьтесь, Анатолий Борисович! — прошептала Ниночка.

Я поспешно забрался в рулон чертежной бумаги.

— Занимаюсь, мама! — громко отозвалась Ниночка. — Скоро кончу, две задачки осталось.

— Вот будешь завтра на работе зеленая, что люди скажут? — проворчала мать и ушла.

19

Всю ночь мы с Ниночкой веселились.

Да-да, веселились, и можете свои порочные домыслы оставить при себе, господа.

Раньше мне казалось, что дар мой беден: ну меньше стал, ну больше, аттракцион, как ни крути, разовый. Цирковой.

Ниночка в два счета доказала мне, что это не так, и что возможности мои мне самому почти неизвестны.

Сперва она наблюдала, как я по ее требованию уменьшаюсь в пять, в десять, в двадцать раз, в двести раз — и восхищалась, насколько вовремя я умею остановиться.

А я все эти трюки проделывал с собой не единожды, и контролировать собственный размер мне было не сложнее, чем, скажем, спиннингисту — погружение блесны.

Заставив меня уменьшиться в сто раз, Ниночка устроила игру под названием «Аэродинамическая труба»: надув щеки, она изо всех сил дула в трубку полуватмана, а я стоял внутри, широко расставив ноги и защищаясь руками, старался удержаться на месте.

Потом пришла очередь неодушевленных предметов.

Я переуменьшал все ее безделушки — палехскую коробочку, цепочку с медальоном, янтарные бусы… Причем приходилось делать это по нескольку раз, если размеры бирюлек ее не устраивали.

Еще ни разу в жизни я столько не дисминуизировался: у меня даже стала кружиться голова.

Потом дошли до мебели: тахта, кресло, стул, этажерка, платяной шкаф — всё это хозяйство в масштабе кукольного гарнитура Ниночка разместила на письменном столе — просто так, развлечения ради.

— А вы говорите «бесполезный дар, бесполезный дар», — сказала она, оглядывая свою опустошенную комнату. — Смотрите, сколько пыли кругом. Это ж уборку делать — одно удовольствие.

Такое применение моего дара мне даже в голову не приходило.

— Я бы подмела, да за веником боюсь идти. Ну, ничего, завтра еще разок повторим. Давайте ставить всё на место.

Это «завтра» предвещало начало новой неизведанно блаженной жизни — и стремительное приближение к роковому концу. Если бы я мог предвидеть…

Так провели мы с ней первую нашу ночь — в чистых детских забавах.

На рассвете Ниночка выпустила меня из квартиры, проследила, как я спускаюсь по лестнице, помахала мне рукой и осторожно закрыла дверь.

20

На работе мы по-прежнему играли в молчанку, хотя вряд ли эта игра могла кого-нибудь обмануть.

— Анатолий Борисович, что это вы сегодня такой эфемерный? Разрешите сквозь вас пройти.

— Ниночка, прелесть моя, чему вы всё улыбаетесь? Поделились бы с коллективом.

Бледная, заспанная и оттого еще более желанная, Ниночка делала вид, что не видит меня в упор.

И только когда никого в преподавательской не было, она оборачивалась от компьютера и бросала на меня лукавый взгляд. В глазах ее я читал обещание: и сегодня, и сегодня тоже.

Надо ли говорить, в какой дурацкой улыбке расплывался Огибахин?

А во время большого перерыва Ниночка улучила минуту и, проходя мимо меня, сунула мне в руку записку.

«А.Б., я кое-что придумала. Встречаемся в 22.00 на выходе из метро „Фрунзенская“. Договорились? Ваша Н».

В этой записке, как в жемчужине японской поэзии, не было ни одного лишнего знака: и простодушное «кое-что», и многообещающее «22.00», и трогательное «договорились», и уж, конечно, прелестное «ваша» — всё находилось в совершенной гармонии.

Эту записку на желтом листке кафедральных объявлений я постоянно носил с собою в бумажнике. При обыске ее у меня отобрали и подключили к вещественным доказательствам.

Жив буду — тайно приеду в Россию только для того, чтобы забраться в архивы МВД и вернуть себе этот бесценный листочек.

— Вот что, Анатолий Борисович, — сказала мне Ниночка, когда мы в условленный час встретились на «Фрунзенской», — я не хочу, чтобы вы так рисковали. Как подумаю — сердце в пятки. У нас мыши живут в квартире, вас очень просто мышка могла съесть. Если уж вам так без меня невозможно — приходите в нормальном виде. Только чтоб папа не знал: он и в самом деле может убить.

Помнится, я отметил тогда, что про мать она даже не упомянула: надо полагать, мама ее видела всякое и секреты дочки умела хранить. То есть, умела держать в неведении отца.

Как и во многих семьях подобного состава, в этой сформировался нерушимый союз мамы с дочкой, по логике ситуации носящий антиотцовский характер.

Возможно, мама мстила полковнику за то, что он испортил ей молодость, и теперь давала дочери погулять за двоих.

Во всяком случае, Ниночка дала понять, что от ее матери опасности мне исходить не будет.

План, который Ниночка мне предложила, был прост. Если нет иной договоренности, я приезжаю к одиннадцати вечера (это час, когда полковник уже крепко спит) — и стою под тополями, пока мне не махнут рукою из окна.

— Это всё, что ты придумала? — спросил я. — Или еще что-нибудь?

— А с какой это стати вы говорите мне «ты»? — строго посмотрев мне в глаза, спросила Ниночка. — Я таких оснований вам не давала. И не настолько уж мы близки. Так что, пожалуйста, не возомневайте.

Да-да, именно такое диковинное слово она произнесла и, сама удивившись, засмеялась. Глядя на нее, начал смеяться и я.

Так рука об руку, пересмеиваясь, мы и вошли в ее дом.

21

Родители Ниночки уехали на свадьбу и должны были вернуться лишь на следующий день, то есть в субботу.

Полковник вообще ходил в гости без особой охоты и если уж принимал приглашение, то только на пятницу, с обязательным условием ночевки: выходить хмельным в город он считал совершенно недопустимым.

Я предполагаю, что он просто боялся заснуть где-нибудь в общественном транспорте.

Может быть, такой печальный опыт у него уже был, хотя Ниночка это отрицала.

— А придумала я вот что, — сказала она, когда мы заперлись в ее комнате. — Вы возьмете меня с собой.

Надо признать: ее слова меня ошеломили.

Элементарная догадка насчет того, что в малый мир можно брать с собою других людей, мне никогда в голову не приходила, хотя, казалось бы, что может быть логичнее после тысяч опытов, которые я провел с дисминуизацией разного рода объектов? После котенка Тишки, в конце концов?

Тишкина трагедия, по-видимому, и отпугнула меня от мысли об экспериментах такого рода.

Первая реакция была: нет, это невозможно!

Но предательский внутренний голос внятно произнес: делай, что тебе сказано, и ничего не бойся. Это конец твоему одиночеству.

Робинзон Малого Мира нашел свою Пятницу.

22

Отчаянная была девчонка.

Для начала мы устроили себе американские горки: я брал Ниночку за руку — и стремительно дисминуизировался, а затем так же молниеносно возвращался.

— Еще! Ой, еще! — шептала Ниночка, вцепившись в меня, как лемур.

Ей нравилось в малом мире, она ничего не боялась, она полюбила оставаться там одна.

Более того, она даже требовала, чтобы я удалился и любовался ею со стороны.

Это требование, совершенно по-женски естественное, привело наши отношения в гармонию: это я, взрослый крупный мужик, должен был ее, крохотную, беречь и опекать.

Ниночка находила моему дару сотни самых неожиданных применений. Так, однажды, бродя по своей тетради с конспектами, эта маленькая милитаристка задумчиво прострекотала:

— И шахты для ракет не надо строить. Держать их можно в спичечном коробке.

Это было в ней семейное: несколько военизированный склад мышления. Наследие тоталитарного прошлого.

Я же человек сугубо гражданский: всё военное, начиная с кирзовых сапог и кончая авианосцами, вызывает у меня тоску.

И в армии я служил лишь полсрока — правда, отчислен был не по убеждениям, а из-за холецистита, в те времена этот номер проходил.

Мой диагноз военкомат принял без восторга и в наказание заставил меня в течение недели разносить повестки другим призывникам.

Узнав о том, что я белобилетник, да к тому же еще и пацифист, Ниночка огорчилась.

— А мне нравится армия, и военную технику я люблю. И в форме я обязательно буду ходить. Женщина в форме — это очень красиво.

Мы поспорили — и, очертив для себя конфликтную зону, больше эту черту не переступали.

Просто дурачились и баловались.

Помню, как Ниночка, ростом не выше маргаритки, это был ее любимый размер, ходила по моей ладони, щекоча меня своими крохотными босыми ступнями, и тонким голосом эльфа напевала:

— «Кто никогда не видал, как танцуют девчата на ладонях больших голубых площадей..».

23

Не стану рассказывать, как мы стали близки.

Это тайна, принадлежащая только мне.

Собственно, мы были обречены на близость.

Это стало ясно уже в тот момент, когда я в первый раз взял Ниночку за руку, и она с нервным смехом сказала:

— Анатолий Борисович, от вас идет ток. Ой, щекотно, сейчас описаюсь.

Кто-то сказал, что даже самая красивая женщина не может дать больше, чем имеет.

Так вот, это ложь.

Красивая женщина, если она желанна и согласна любить, дает не только то, что имеет сама, но и то, чего ждет от нее ее избранник.

Понимающий поймет, что я хочу этим сказать.

Замечу между прочим, что мой дар, как оказалось, таил в себе бесконечные возможности самых утонченных, самых изысканных любовных наслаждений.

И довольно об этом.

Надо ли говорить, что от моего комплекса, от страха физической близости не осталось и следа: Ниночка навсегда сняла эти страхи одним прикосновением своих крохотных рук.

Однако мы по-прежнему были на «вы», и моя любимая упорно звала меня «Анатолий Борисович».

— Так лучше, — объясняла она. — На работе не оговоришься.

Это продолжалось ровно месяц, точнее двадцать девять дней.

Двадцать девять дней, пригоршня дивного счастья, всё, что отпустила мне судьба.

А потом произошла катастрофа, и я в одночасье лишился любимой женщины, работы, жилья, доброго имени, теперь вот и родины…

24

Нас, как в дурной комедии, застал ее ревнивый отец.

Полковник даже мысли не допускал, что у дочери может быть какая-то там личная жизнь.

Этот толстяк с лысой, как бильярдный шар, головой — он, мне кажется, питал к Ниночке сложные чувства, с отцами взрослых дочерей это бывает.

Ниночка запугивала меня гневом полковника, но сама совершенно его не боялась.

— Лысенький мой? Да он спит по ночам как убитый.

И до времени это было так.

Но однажды, видимо, полковника достала бессонница, а мы с Ниночкой, как на грех, расшалились.

И вдруг — громоподобный стук в дверь и голос — нет, не голос, а дикий рык:

— С кем ты там? О-о-о, у-у, а-а-а! Открывай сию минуту, мерзавка!

Дверь была на жалком слабеньком крючке, этот монстр так дергал дверь, что крючок стал разгибаться у нас на глазах.

— Ах, мерзавка! Ах, сучка! В моем доме блудить, кобелей тайком запускать! — бушевал полковник. — Ну, я тебе покажу!

Весь ужас положения заключался в том, что я был в своих обычных размерах (и, мягко говоря, без мундира), а Ниночка — ростом с мизинец.

Дисминуизироваться, вернуть любимую в нормальное состояние и вновь уйти в малый мир — на это у меня просто не было времени.

— Мать! Иди сюда, мать! — орал полковник. — Подлая потатчица, двурушница! Иди сюда, сводня проклятая! Полюбуйся, у твоей дочки в спальне мужик!

— Спрячь меня, спрячь поскорее! — тонким голоском подсказывала моя любимая. — В карман меня положи!

Ладно, положу, а дальше что?

— Скажи, что я уехала ночевать к Ляльке!

Я бережно опустил Ниночку в карман плаща (он висел на приоткрытой дверце шкафа), потом распихал по полкам ее разбросанные одежды, кое-как оделся сам — и скинул крючок.

Полковник с рычанием ворвался в комнату, отшвырнул меня в сторону и стал озираться.

Из-за его спины выглядывала супруга с головой в железных бигудях.

Видимо, отсутствие дочери обескуражило полковника.

Наконец его налитые кровью глаза уставились на меня.

— Кто ты такой, сукин сын? Как ты здесь оказался? Где моя дочь Нина?

Я объяснил ему, что я сослуживец его дочери, что она меня пустила переночевать, потому что брат выгнал меня из дому, а сама уехала ночевать к подруге, и было это в середине ночи, она никого не велела будить.

Дикий полковник слушал меня набычась, скрежеща зубами и вращая глазами.

Мне всегда казались преувеличением эти беллетристические изыски, но он именно скрипел зубами, словно это были каменные жернова, и глаза его вращались точно с таким же скрежетом.

— Где Нинка, я тебя спрашиваю?

— Уехала к Ляле.

— К какой такой Ляле?

— Не знаю.

— Как это уехала? Зачем уехала?

— Жор очка, ты что такое говоришь? — высунулась из-за его спины полковница. — Не могла же она остаться, если молодой человек попросился переночевать.

— За каким чертом он попросился? — взревел полковник.

— Потому что сослуживец.

— Сослуживцы ночуют дома! — прорычал полковник — но уже без прежней ярости, поскольку ему заметно полегчало.

Знаете, любая чушь вызывает доверие, если она снимает подозрения с обожаемого человека.

Тут Ниночка тихонько чихнула: в кармане, где она сидела, было полно всякого сора. К счастью, полковник не расслышал. Как и все громогласные люди, он был тугоух.

— Попрошу документы, — уже почти нормальным голосом скомандовал он.

Внимательно изучил мой преподавательский пропуск, сравнил мое лицо с фотографией и положил пропуск в карман пижамы.

— Это пока останется у меня.

Затем полковник тщательно обследовал комнату: заглянул, естественно, в шкаф, под стол, под тахту, выглянул в приоткрытое окно, как будто Ниночка могла висеть на водосточной трубе на высоте четвертого этажа, хотя этот трюк по всем традициям исполняют герои-любовники.

— Попрошу покинуть комнату моей дочери и перейти в соседнее помещение, — сурово сказал он наконец.

25

В родительской спальне, которая одновременно была и кабинетом, полковник опустился на стул и жестом предложил мне сесть.

— Сколько вам лет? — начал он свой допрос.

Я ответил.

— Вы понимаете, что всё случившееся неприлично?

Ну, разумеется, я заверил, что не нахожу здесь ничего неприличного, что всё выглядит совершенно естественно, как это принято среди порядочных людей.

В общем, я молол несусветную чушь.

Нервы мои были на пределе.

Я ни на секунду не забывал, что моя любимая сидит в шершавом кармане плаща, среди ключей, автобусных билетов и разных крошек.

Притом на ней всего лишь одна комбинашка…

Мы с полковником проговорили почти до утра: благо впереди были суббота и воскресенье.

Я наплел великое множество ерунды о брате, которого у меня никогда не имелось, об автокатастрофе, сделавшей нас круглыми сиротами, о молодой жене брата, о наших с нею спорах насчет квартиры и садового участка.

Полковница здорово мне помогла, запутав выяснение некоторых щекотливых вопросов (ну, например, во что оделась Ниночка, уезжая к подруге: ведь вся ее верхняя одежда была на месте).

Разговор зашел о перспективах Ниночки на работе, мы переместились в кухню, попили чаю.

Короче, распрощались почти друзьями. Пропуск мне был милостиво возвращен. Но приглашения забегать на огонек полковник мне всё же не сделал.

26

Я вышел на улицу, было еще темно, стояла противная позднеосенняя погода, снежная каша под ногами, редкие прохожие хмуро месили ее, спеша по каким-то загадочным субботним делам.

Я завернул за угол галантерейного киоска, осторожно опустил руку в карман, потом в другой — и сердце у меня похолодело: Ниночки там не было.

Зато в левом кармане я обнаружил зияющую дыру — по-видимому, протертую ключами.

Мне известно было об этой дыре, но, поскольку ключи в нее не проваливались, я смирился с нею, притерпелся — и в конце концов о ней позабыл.

Я ж холостяк, а у матушки моей для иголки с ниткой было уже слишком слабое зрение.

Не стану описывать, как я искал свою любимую в холодной грязной жиже, под ногами прохожих, как сотню раз почти на четвереньках проделал путь от киоска до подъезда ее дома: всё было напрасно.

Я потерял ее — в буквальном смысле слова.

Потерял навсегда.

27

Два дня я провел как в тумане.

Не помню, что делал.

Скорее всего, и не делал ничего: лежал на диване, смотрел в потолок, не пил, не ел, не спал.

То есть, иногда погружался в забытье, но тут же со стоном просыпался. Мне снилось одно и то же: нежная моя, чистая, красавица моя бредет по плечи в жидкой снежной каше под бухающими ногами равнодушных прохожих.

Оставалось лишь надеяться, что она убилась при падении из моего кармана (с высоты многоэтажного дома) либо погибла от переохлаждения до того, как ее втоптали в грязный снег…

Мама, видя меня в столь черной тоске, не допекала расспросами: что я мог бы ей рассказать?

28

Если вы думаете, что в понедельник я не пошел на работу, вы глубоко ошибаетесь.

Меня потащила за воротник идиотская надежда, что свершится какое-то чудо и что Ниночка воскреснет, придет.

Но она не воскресла и не пришла.

Ее место за компьютером пустовало.

На кафедре ломали голову, почему это нет лаборантки.

Как водится, она сразу всем оказалась нужна: кому-то обещала напечатать список группы, лист посещений, очередную контрольную… да мало ли что.

— Такая аккуратная всегда, — стенали мои коллеги. — Наверное, приболела. Анатолий Борисович, вы случайно не знаете? Что-то вы и сами вроде как будто больной.

А в большой перерыв меня взяли.

То есть, сперва позвонили в деканат и с милицейской прямотой, без всяких там презумпций врубили:

— Работает у вас такой Огибахин? Он вашу лаборантку убил. Задержите его любым способом. Сейчас приедем.

Новость разлетелась по факультету молниеносно.

Секретарь деканата Галина Ивановна самолично бегала по этажам, стучалась в аудитории и объявляла:

— Огибахин Нинку убил! Сейчас за ним приедут!

Я это слышал, стоя у доски с мелом в руках.

Галина Ивановна миновала лишь мою аудиторию: во-первых, чтоб не спугнуть, а во-вторых — чего ему объявлять, убийце черному, он и сам всё знает.

Я шел с урока, и все шарахались от меня, вжимались в стенки, глазели издалека:

— Смотрите, бледный как смерть.

— Да от него давно смертью веет.

— А мне еще в пятницу показалось: здесь что-то не так.

В преподавательской я сидел один, все остальные толпились в коридоре, совещались, что делать, если я вырвусь на свободу. И удивлялись, что не пытаюсь сбежать.

Потом кто-то прокричал:

— Приехали! Наконец-то.

И меня повели сквозь толпу студентов и коллег.

Загрузка...