Я поразилась. Мы были на втором этаже: не так уж и высоко, чтобы спрыгнуть отчаянному человеку. Если Стэнли и не привык еще к двойственной природе воронов (а ведь открыть дверцу в клетке — все равно, что своими руками выпустить птицу на волю), то мог бы хоть подумать о том, что здесь совсем не высоко. Умеючи даже ног не подвернешь, спрыгнешь и дальше побежишь. Ах, доктор археологии!

Кэррон сжал мою руку. Пожатие было довольно слабым, я подумала: а сможет ли он — лететь? Ведь сил у него, похоже, совсем нет.

— Я всегда буду на твоей стороне, — сказала я тихо.

— Не думаю… — откликнулся он, — Но не вини меня ни в чем, деточка. Я прошу, не вини.

Я, в общем-то, не успела даже его увидеть. Ветер ударил мне в лицо, хлопанье крыльев пронеслось над моей головой. И все.

Стэнли издал какой-то звук. Тут я не выдержала и расхохоталась, закрыв лицо руками.

— Кристина! Вы что, да у вас истерика! Кристина!

Стэнли встряхнул меня за плечи. Вытирая тыльной стороной ладони выступившие слезы, я простонала сквозь смех:

— Вы сами…. Стэнли, вы же сами его выпустили!

— Я не подумал, — сказал Стэнли смущенно.

— Ну, и слава богу.

— Слава богу?

— Стэнли, — сказала я, — он спас вам жизнь. А вы, что, хотели сделать из него пленника? Вам не стыдно?

— Могу я задать вам вопрос? — сказал он серьезно, — Вы не боитесь, Кристина, что он с тем же успехом решит обрушить нам на головы один из стоящих здесь звездолетов? Что вы тогда будете делать, Кристина? Ведь ему это так же просто, как махнуть рукой.

— Не так, — сказала я неохотно, — он двое суток пролежал без сознания, вы, что, не заметили? Но если он захочет что-то сделать, остановить его не сможет никто. У вас ведь не поднимется рука на убийство? Или как?

— Я не хочу, чтобы гибли мои люди.

— Ублюдок, — сказала я ровным голосом.

— Кристина!

— И я, — сказала я все так же ровно, — Я тоже, но у этого слова нет женского рода. Если он проявит агрессивность, я пойду против него. Смогу я опередит его или нет, это уже детали. Оставьте эту проблему мне, Стэнли, — говорила я, — Это моя проблема.

И пока я говорила это, я и впрямь почувствовала себя ублюдком женского рода.

Не вини меня ни в чем, сказал Кэррон. Не вини. Значит, будет, в чем? Или он думает, что уже есть? Все это так ужасно. Ведь я люблю его. И все равно я буду делать свою работу.

Я запуталась. Я знаю, что у меня не хватит сил улететь отсюда. Я не смогу расстаться с этим воздухом, с этим светом, с этими деревьями и травами. С Кэрроном. Я люблю эту планету всем сердцем.

Сюда я хотела бы возвращаться хоть иногда. Хоть иногда.

36. Ра. Воспоминание.

Тьма. Бесконечная тьма была в его душе — очень долгое время. Он не помнил тех дней, что были после изгнания, не помнил очень многого и не думал, что память о тех днях когда-нибудь вернется к нему.

Он начал приходить в себя в Иллирийских лесах. Каким путаным зигзагом пролегал его путь сюда от Серых гор — вне рассудка, вне сознания? Забился в старую нору, словно раненное животное, ничего не помня, ничего не понимая. И очень долго он лежал там, много дней и ночей — той холодной весной. Он не мог думать, его мысли болели так, словно по обожженной коже проводят небрежной рукой. Его измученное сознание опустело, и казалось, опустело навсегда.

В норе было сухо и душно. Воздух был пропитан землей. Все было пропитано землей, сухой, колючей, жесткой землей.

Если бы он смог заснуть! — но сон не шел к нему.

Ему было холодно. Теперь ему всегда было холодно, так холодно.

Почему этот образ вернулся к нему, почему именно о ней он думал, об этой девочке, которую он хотел когда-то сделать своей женой? Это и по вороньим меркам было не вчера, и он давно уже не вспоминал ее, но сейчас он цеплялся за этот образ, не желая окончательно сойти с ума, словно безумие не было для него наилучшим выходом.

Он лежал, скорчившись, на сухой земле и думал — о ней. Он не помнил ее лица — как странно. Впрочем, сейчас он не мог вспомнить и лица тех, с кем прожил рядом не одну сотню лет. Он помнил только глаза ее, темные, блестящие, круглые. Смутно помнил, как она смеялась, как легки были ее прикосновения. Он вспоминал и не мог вспомнить, пытался воскресить ее в своей памяти — час за часом, день за днем.

Местами еще не сошел снег, когда изгнанник впервые смог выползти из норы. Он дополз только до такого снежника и уткнулся в него разбитым лицом. Лицо его все запеклось кровью, и она испачкала снег — не красными, а отчего-то темными пятнами. Холод измучил его, но это ледяное прикосновение было приятно. И он лежал, прижимаясь к снегу лицом, и думал о Ра. О том, что она уже выросла и давно забыла обо всем. О том, как едва не сломал ей жизнь. А за всеми этими путанными бредовыми мыслями вставал тот ребенок, невинный и веселый, темноволосый, темноглазый, ласковый ребенок, и он смотрел на изгнанника, смотрел, смотрел.

Тихо было в лесу той весной. Не пели птицы. Звери испуганно пробегали мимо, не смея подойти, принюхаться. Из талой земли не желали всходить ростки ранних трав. Казалось, изгнанник все затягивал с собой — в тот омут, в который медленно проваливался. Только один полуседой лис остановился, замер и подошел, робея, готовый отпрыгнуть и убежать. Изгнанник лежал, не шевелясь. От него веяло чернотой, которая была даже страшнее заклятья, отгонявшего живое. Лис понюхал спутанные волосы лежавшего — не человек, странно. Лис был стар и сед, но никогда еще не встречал воронов. Осмелев, он понюхал еще.

— Ра….

Хриплый, скрипучий голос, словно его обладатель не говорил миллионы лет. Лежавший приподнял голову. Лис прыгнул в сторону, но не убежал. Склонив голову, посмотрел на лежавшего. Глаза у того были черные, безумные, измученные. Пустые — он не видел ни палых листьев, ни мокрой земли, ни голых ветвей. Не видел испуганного зверя, стоявшего перед ним. Если он и видел что-то, то лишь доступное ему одному.

— Ра…. - позвал он снова.

Никто ему не ответил. Лис посмотрел на него, посмотрел и побежал свой дорогой. Изгнанник опустил голову. Дыхание его было неровным, и сердце то билось, то замирало. Голос его затих, словно дальнее эхо в горах.

— Ра…

37. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день тридцать шестой.

Мне, вероятно, придется задержаться здесь на какое-то время. Неизвестно, что теперь предпримет Кэррон. Конфликт еще не исчерпан, хотя здесь остался всего один агрессор. Старейшины Лориндола заверили Стэнли в полной мирности намерений файнов. Пока сорты (к ним причисляются и земляне) не пересекают границ тайных владений файнов, никто не пострадает. Что ж, лориндольцы поступили разумно. Никто не хочет, чтобы горы Лоравэйа постигла та же участь, что и Серые горы, никто не хочет, чтобы сожжена была Бесконечная роща.

Между тем «Весна» улетает отсюда через два дня, и мне нужно переселяться куда-то. Стэнли предложил мне дом на окраине Торже. В этом доме жили до сих пор Робертсоны, муж и жена, они улетают на «Весне». Маленький такой одноэтажный домик с небольшим двором и кустами рамарии под окнами. Таких домов несколько в Торже, они построены специально для работников миссии, и внутри они достаточно современны, с системой водоснабжения, с информаторием и всем прочим. Домик совсем маленький, там есть кухня, комната и ванная. И все. Но, наверное, я соглашусь. Приятно будет пожить в собственном домике.

О Кэрроне нет никаких вестей. Где он и что с ним, я не знаю. Я беспокоюсь о нем. Мне жаль, что он сбежал, он мог бы хоть немного отдохнуть здесь.

Делать мне пока нечего. Конфликт погас, не успев даже по-настоящему разгореться, но это не моя заслуга. Просто обстоятельства так сложились. Но делать мне сейчас действительно нечего, для координатора работы здесь уже нет. Я написала и отправила рапорт, но ответа пока не получила. Возможно, скоро мне придется улететь отсюда, но пока об этом думать я не хочу. Не могу.

38. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день тридцать восьмой.

Мне кажется, что ничто и никогда я не любила так, как эту планету. Мне так спокойно здесь! Долгими летними вечерами, когда нет еще сумерек, но уже прохладно, я выхожу на крыльцо, сажусь и смотрю. Сегодня на улице тихо, только дома за два от меня кто-то поет. А так — обычные звуки. Изредка слышны разговоры и совершенно особый звук, когда вода из лейки льется на широкие листья огурцов, за много метров его ни с чем не спутаешь; звяканье ведра доноситься иногда. Сегодня тихо, а обычно по вечерам с визгом бегают дети. В конце улицы живет семья, в которой много детей разного возраста. Только сегодня все они куда-то делись.

Здесь самая окраина города, через пять домов улица обрывается в небольшой лесок. На самом деле это не лес, а так, урема вокруг маленького озерца. Раньше, говорят, туда ходили полоскать белье, но теперь озеро мелеет и превращается в болото. Хотя из крайних домов и сейчас туда ходят.

А у меня здесь тупик. За моим домом прорыта канава, по которой течет вода из довольно широкой в здешних местах Торжи; километрах в пяти выше по течению в нее впадает Сунжа. Так что наша улица — это пять домов по одну сторону и пять по другую, всего десять. Правда, тот дом, что напротив меня через улицу, это даже не дом, а сущая развалюха, даже без окон. Забора там нет; маленький огородик, совсем запущенный, а у самой дороги стоит клок высоких степных трав. Когда дует ветер, они очень романтично шелестят! Я подозреваю, что хозяева этих хором живут где-то в другом месте, они появляются иногда, делают то-то на огороде, но никогда в этой хижине даже не ночуют. Нашу улицу за дом от меня пересекает другая улица, так и выходит, что у нашей улицы две части: та, что из шести домов, довольно хорошо обжита, а мой край — напротив. Здесь и дороги-то никакой нет, все заросло травой — спорышем и костром, лишь до колодца (у моих соседей наискосок) протоптана тропинка, сюда вся улица ходит за водой.

На нашей части улицы живу только я одна, хотя два дома здесь стоят очень неплохие.

Боже мой, какие долгие здесь вечера! Уже холодает. Ночи все холодные, время уж идет к осени. Наступил уже о-си — последний месяц лета.

Когда я садилась писать, прямо напротив меня висел бледный месяц, или скорее половинка луны. Теперь он скрылся от меня за углом дома. Уже совсем свежо. Сейчас даже не сумерки, а словно легкая, совершенно незаметная дымка. Так бывает холодным осенним утром, это конденсат висит в воздухе. Такой туман-подросток.

Господи, как безумно пахнет трава у моего дома. За дом от меня, наискосок, на углу стоит сухое дерево. Только что на него села сорока. Здесь, кажется, почти нет земных птиц, только воробьи, голуби, соловьи и сороки. И вороны. В смысле, те, что женского рода, не черные, а серые с черными крыльями.

Красивая птица сорока. Вообще, я люблю больших птиц — я только сейчас это заметила. У сороки расцветка красивая. Жалко, она не трещала, эта сорока. Когда сорока трещит, она всегда расправляет крылья и хвост — черно-белые веера, — будто у нее трещание спрятано в них. Чем-то она становиться похожа на этих игрушечных птичек, которых делают из сложенной гармошкой бумаги. Но сорока только посидела тихонько и улетела.

На востоке небо отчего-то светлее, чем над домом. Здесь оно глубоко-синее, именно не голубое, как днем, а синего, ближе даже к фиолетовому, прозрачного и глубокого оттенка. А у восточного края оно белесо-серо-синеватое, такого цвета оно бывает и перед рассветом, когда уже довольно светло, но красного на небе еще нет. На западе сейчас, наверное, закат, но я его не вижу, мне дом загораживает. Мой дом, кстати сказать. Так даже лучше, не очень-то я люблю закаты. Хотя мне вспоминается один случай.

Странно, ведь я только сейчас это вспомнила, а это было здесь, в Торже. Не знаю, почему, но тороны ночевали в городе, в гостинице, в какой-то из тех, что стоят на базарной площади. Вечером мы почему-то стояли на улице и смотрели на закат. Был Тэй, я и Гарди, это побратим Тэя среди торонов. Был такой алый закат, по небу плыли плотные белые облака, похожие на клочья ваты или скорее на взбитые сливки. Именно на такие облака смотрят, когда пытаются вообразить себе на небе зайцев или бегемотов. И мы тоже занимались почти этим, только мы не искали сходства, а просто дурачились, называя облака именами своих знакомых и придумывая про эти облака глупые истории.

А ведь и впрямь туман! Я вижу его, хоть он почти и не заметен, только крыши дальних домов купаются в нем. В небе примешался сероватый оттенок, совсем уже холодно, я пойду в дом. Да и сумерки, темно уже писать.

Интересно, летом сумерки как-то не заметны. В воздухе только что-то сгущается, а, кажется, он прозрачен, как днем.

Совсем стало тихо, только все так же поют, как пели, там, наверное, что-то празднуют.

Наверное, уже пала роса. Господи, как же я улечу отсюда? С писком летают какие-то птицы. И запаха травы уже почти не чувствуется, замерз запах. В холод запахи всегда меньше ощущаются. И нос у меня замерз. И ноги. В траве стрекочет кузнечик. И еще один — за домом, заливается. Вообще-то, это уж, наверное, ночь, хотя еще светло. Писать темно, а так — все видно. Далеко кто-то жжет костер, и дым поднимается прямо вверх и рассеивается маленькой тучей. Завтра будет холодно. А, может, и не будет. Надо идти спать, а я не могу уйти с крыльца. Ведь скоро этого ничего не будет! Как-то глупо тратить время на сон, когда этого времени остается все меньше.


39. Ра. Ворон во тьме.

Он не помнил того, что случилось. Мелькали какие-то обрывки, искаженное страданием лицо Ториона, его голос, произносивший какие-то слова. И еще боль. Это он помнил. Боль. И холод. И вкус крови. Это он помнил хорошо, слишком хорошо. Помнил, как били по лицу; кто, зачем — этого память не сохранила, но каждый удар он помнил. Потом опрокинули навзничь. Его били цепью — потом он удивлялся, почему не осталось шрамов, а их действительно почти не осталось, только на спине и на левом бедре. Иногда он жалел, что не помнит, а иногда ему делалось страшно, если в памяти всплывало хоть что-то. Страшно это было, очень страшно.

В сущности, он был не более мягкосердечен, чем другие. Элли всегда отличалась склонностью к преувеличениям, а никто, кроме нее, не называл его — добрым. Вороны всегда питали почтение к жизни, ведь их всегда было так мало. А сколько нужно было лет, чтобы взрастить ворона! Оттого-то и появились Большое и малое заклятья изгнания. Соплеменников вороны не убивали никогда, даже в ту пору своего существования, когда еще не осели на Алатороа. Представителей других народов — тоже не убивали. Мня себя превосходящими всех прочих, не видели особой доблести в убийстве меньших. И он был вовсе не мягкосердечнее остальных. И память ему застилал не страх, а боль. И даже не физическая, хотя после именно это и было тяжелее всего. Большое заклятье изгнания наполовину умертвило его душу, и умирание это было так страшно, что память не сохранила его.

А он был вовсе не мягкосердечнее остальных. И он удивился бы, если бы узнал, что Торион плакал над его избитым телом и просил, хотя бы пока не поправиться, не гнать его из Серых гор. Ториону его изгнание далось тяжелее, чем ему самому. Торион не смог бы жить этой тяжестью на душе, ведь он-то помнил все, и каждый удар — был удар по его сердцу.

Шел третий час после изгнания, когда оглушенный Торион пришел снова на площадку Совета. На камнях еще видна была кровь, Торион вздрогнул, отходя в сторону. Присев на валун над самым обрывом, Торион закрыл глаза. Эти два часа с небольшим он не жил — переживал произошедшее, минута за минутой, и никак не мог вырваться из этого заколдованного круга. Вот Кэррон поднимается на площадку Совета. Вот двое сбивают его с ног, хватают за руки, Кэррон не понимает еще, рука его не потянулась к Жезлу, а потом было уже поздно. Вороны никогда не интересовались воинским искусством, никто даже не носил оружия. Кэррон мог бы отбиться от одного, двоих, может быть, троих — не от той толпы, что навалилась на него. Его били молча, били по голове, чтобы лишить сознания, ибо так проще было бы читать заклятье: все помнили, на кого покушаются. Потом отошли от бесчувственного тела. На камнях расплывалась кровь. И вдруг Кэррон шевельнулся, приподнял растрепанную голову — и засвистела цепь, в обычное время огораживающая площадку со стороны детских пещер. А потом его поставили на колени и держали с двух сторон, чтобы не падал. С черных лохмотьев щедро капала кровь. Глаза Кэррона были закрыты, голова запрокидывалась назад, но сознания он больше не терял. Все знали, что он слышит каждое слово. Не знали только, понимает ли. Понял ли он вообще, что произошло?.. Торион читал заклятье и не верил в то, что читает его — над Кэро. Впрочем, трудно было поверить и в то, что это Кэро стоял перед ним на коленях. И сколько крови! Торион застонал, вспоминая. Сколько крови! А потом изгнанника вывели в предгорья и бросили там. И вот уже третий час его палач бродил, не в силах оставаться на месте, и вспоминал, вспоминал. Какое страшное, распухшее, неузнаваемое было лицо у Кэррона. Как содранная кожа висела — словно ткань изорванной рубахи. Как белела среди красных и черных лохмотьев торчащая наружу кость перебитой ноги. И сколько крови! Торион молил судьбу, чтобы изгнанник изошел кровью и умер. Умер раньше, чем его палач. Ибо Торион не желал больше жить.

Он сидел над обрывом и смотрел вниз. Не легко утопиться умеющему плавать. Не легко птице разбиться о скалы. Не легко смириться с собственной подлостью. Он облизал пересохшие губы, подумал о жене — и не смог вспомнить ее лица. Перед глазами все стояло распухшее, неузнаваемое лицо Кэррона. И тогда он шагнул вниз, и в этот же миг на Серые горы обрушился ад. Ториону не суждено было узнать, сумел бы он удержать привычные к полету крылья, не перевоплотиться, смог бы он пасть на камни в человеческом обличье. Единственному из всех, гибель Серых гор принесла ему почти счастье.

Почти. Ибо ворона нелегко было убить, даже если этот ворон сам звал к себе смерть. После гибели Серых гор одновременно пришли они в себя — изгнанник и его некогда лучший друг. И долго еще не могли осознать случившееся, но Ториону было горше, ибо разум изгнанника плыл, разваливаясь на части, и не скоро еще Кэррон по-настоящему понял, что же произошло.


40. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день тридцать девятый.

Моя дурацкая сентиментальность дошла до того, что я решилась слетать в Альверден. Если мне придется в скором времени улететь отсюда, то я хочу, по крайней мере, увидеть Альверден. Хоть он и превратился теперь в город с привидениями, я все равно хотела увидеться с ним.

Раньше я не видела Альверден с высоты и сейчас описывала на глайдере круг за кругом, разглядывая город. Это город явно планировался, а не случился внезапно. На самой вершине горы расположен университет искусств с башенками и кружевными железными мостами. Город спускался по склону вниз — извилистые улицы с красными особняками, мелькнула круглая крыша театра, за ним начиналась территория университета магии. Шли дома, все больше пяти-шестиэтажные, с затейливыми башенками и флюгерами, лектории и театры с круглыми крышами, общественные школы с поникшими гербовыми флагами. Я смотрела на этот город и все вспоминала Элизу, мою Элизу, черные одежды, золотистые волосы, нежное лицо. Она таскала меня по всему городу и говорила, говорила, забывая, что я и половины не могу понять. И я ничего не запомнила из ее рассказов, запомнилось мне только ее оживленное лицо и тоска, застывшая в серых глазах. Элиза улыбалась, а в глазах ее стыла тоска. Вот это я запомнила хорошо.

Я приземлилась в университетском саду. На ветках висели капли оседающего тумана. Я брела по спиралью завивающейся дорожке из красного камня, потом сошла с нее и пошла прямо по земле. Среди кустов садовой рамарии и земных кленов я набрела неожиданно на поляну, заросшую веганскими розами. Мелкие сиреневые цветы еще не раскрылись. И странно, я вдруг ощутила тоску по Веге. Никогда я не скучала по этой планете. Я ведь ни разу не была там со дня окончания школы и как-то даже не испытывала этого желания. Мне нравиться Вега, всегда нравилась, но вернуться туда я не хотела. Никогда не скучала по Веге, ей-богу, а сейчас, глядя на маленькие бутончики сиреневых веганских роз, я ощутила буквально кожей, как же я давно не была там. Веганские розочки. Да-а….

Я не хотела заходить в здания, боялась наткнуться на мертвые тела. Таких воспоминаний об Альвердене мне не нужно было, спасибо. Но, наткнувшись на круглое здание книгохранилища, я все-таки зашла. Мертвое тело там все-таки было. Одно, у самого входа. Я обошла его стороной, стараясь не смотреть. Координаторов иногда считают чуть ли не профессиональными убийцами, но я не люблю смотреть на мертвых.

Хранилище было большое, а я поторопилась уйти подальше, и запах разложения остался позади. Вокруг был только запах книжной пыли. Я бродила среди стеллажей. Совершенно бездумно вытаскивала то одну книгу, то другую. Рукописные страницы пахли чернилами и пылью. Свет моего фонаря, укрепленного на поясе, рассеивался в глубине помещения — словно глубоко под водой.

Это чудо, что я наткнулась на эту рукопись, потому что я ничего не искала, просто разглядывала инкрустированные серебром переплеты и миниатюры среди текста. Я сняла этот томик с полки, рассеяно полистала: то ли дневниковые записи, то ли хозяйственные, все вперемешку, списки больных, тексты молитв и рядом описания погоды. Я захлопнула было книгу, но взгляд мой зацепился за слова «Царь-изгнанник», и сердце оборвалось. Я раскрыла книгу снова, дрожащими руками перелистала страницы. Когда я нашла и прочитала, то…. Не знаю. Не знаю.

Я забрала рукопись с собой. Ведь это первое упоминание о нем, историческое упоминание, до сих пор он был известен только по легенде о Марии. Лишь вороны знали точно, существовал ли он на самом деле, только для них два тысячелетия не срок. Но они предпочли забыть о нем. Наверняка, именно они позаботились о том, что всякое упоминание о нем исчезло из официальных хроник. А ведь он был некогда Царем-вороном, одни государственные визиты должны были оставить немалый след в летописях. Но не было ничего, не мы, сами жители Алатороа тоже ничего не знали о нем, не знали даже, был ли он когда-нибудь на самом деле, или история его жены была лишь выдумкой, сказкой. Но уничтожали записи не сразу, ведь была война; уничтожали, наверное, лет через десять, тогда эта рукопись еще спокойненько лежала в Дарсинге, в архивах Храма. Сюда же она попала, наверное, лишь спустя век или два. И вот его имя, которое должно было быть забыто…. Вот его имя. Имя его жены вошло в легенды, его же — было похоронено. Казалось, навечно. Но вот — оно.

Когда я читала, я плакала. Я думала о втором Царе-изгнаннике. Кэру надо это увидеть, правда, я боюсь, он…. не знаю, не будет ли ему….

Гулять по Альвердену мне расхотелось. Я вернулась и все перечитываю, пытаясь понять, отчего мне так не нравиться он. Дорн. Почему-то я всегда ассоциировала их в одно лицо, а здесь… ничего общего, похоже, нет. Я не смогла бы поверить, что это может быть написано про Кэррона. Ничего общего. И — красив. "Некогда он был очень красив". Почему-то я зацепилась именно за эту фразу. Кэррона никто не назвал бы красивым и в более счастливые периоды его жизни. Не знаю, что будет с ним, когда он увидит это.


41. Из записей Ары Синг, служительницы Света в деревне Дарсинг, округ Альвердена.

…Это странный случай. Я хотела умолчать о нем, но нынче передумала. Молчать я не могу, хоть это и всего лишь случайность, то, что царственная чета посетила нашу деревню по пути в никуда. Конечно, обнародовать это сейчас неразумно, война все продолжается, и не видно ей конца, но в архивы Храма не заглянет никто, кроме меня, или ж других служителей Света, буде они здесь случаться.

Произошли описываемые мной события на другой день после праздника Весны. Праздник был не столь пышен, сколь в мирные годы, торговля с Поозерьем давно прекратилась, и зима нынешняя была на редкость голодной. Много в деревне беженцев, и они все пребывают. Я лечу их, и на этом потребность во мне кончается. Если в первые дни войны люди просили молиться о скором мире, то сейчас они скорее склонны слать проклятия. Все озлоблены. Доходят до Дарсинга и слухи о том, что в Поозерье убивают служителей Света.

Женщину эту я встретила ранним утром. Я развешивала белье во дворе, за Храмом, когда увидела ее. Это была невысокая тоненькая женщина в черном оборванном платье. Она шла, оскальзываясь, по глинистой деревенской улице, приближаясь ко мне. Босые ее ноги были в грязи. Она была светловолоса, крайне молода и похожа на беженку. И не похожа, в то же время.

Меня привлекло ее лицо, болезненно худое, бледное, но очень милое. У нее был немного вздернутый нос, высокий лоб, тонкая линия бровей над большими серыми глазами, широкий улыбчивый рот. Это было лицо ребенка, но взгляд этой удивительной женщины был полон такого достоинства и такой безмятежности, будто не по грязной улице шла она в жалких лохмотьях, а по собственному королевству.

Я подошла к забору и окликнула ее, не в силах справиться с собственным любопытством. Она остановилась рядом с забором.

— Вы издалека? — спросила я. Вблизи она выглядела очаровательно — как дитя; я разглядела несколько бледных веснушек на ее вздернутом носу.

— Из Поозерья, — отвечала она, — Все бегут от войны.

— Давно вы пришли в Дарсинг?

— Вчера.

— Ведь вы еще не заходили в Храм? Мне кажется, я вас не видела.

— Я… — она неуверенно окинула взглядом здание Храма за моей спиной, — Нет, еще нет.

— Как вас зовут?

— Мария.

— Тоже Ра…. Может быть, вы зайдете в Храм сейчас? Меня зовут Ара, я здешняя служительница.

Она осторожно пожала мою протянутую руку, но покачала головой.

— Возле реки меня ждет муж.

— Почему бы вам ни привести его тоже?

— Я не могу…. Да он и не согласиться. Я действительно не могу, простите.

— Почему?

— Мой муж… он… он не человек.

— Да, я понимаю, — сказала я как можно мягче, — Но Храм Света рад каждому, и я тоже. Пойдемте, сходим за ним вместе, я поговорю с ним.

Мне показалось, что она обрадовалась. К реке мы шли в молчании, поглядывая друг на друга. Что-то удивительно чистое, светлое было в ее облике; про таких говорят — "лучик Света".

Мы вышли на берег, и с мокрого песка навстречу нам поднялся высокий худой мужчина в грязных лохмотьях. Черные волосы его были неровно острижены, глаза тоже были черные. Что-то неправильное было в его глазах, но, только подойдя ближе, я поняла, что это ворон. Невольно я оглянулась на его жену: бедное дитя!

Он окинул он нас угрюмым взглядом. Его жена сникла, как только мы вышли на берег, она похожа стала на потерявшегося ребенка.

— Дорн, — позвала она тихо.

При звуках ее голоса его лицо неуловимо изменилось, выразило вдруг злобу. Он опустил свои нереальные глаза и подошел к жене. Сейчас, закрывая глаза, я снова вижу их рядом на песчаном пляже, на фоне розовеющего неба, и картина сия странно тревожит мое сердце. Сейчас, когда я знаю, кто они, мне печально думать о них, ибо сия супружеская пара достойна сожаления едва ли не большего, чем все жертвы нынешней войны. Судьба этой пары поистине печальна.

Я так и вижу их, и сейчас понимаю, что мало счастия выпало им: в эту годину испытаний любовь не поддерживала их. Немало я видела семей, где любовь дарила силы, эти же были каждый сам по себе. Может быть, думать так вдвойне кощунственно. Боясь, что так и есть, но, прикоснувшись к этой тайне высших мира сего, я не желаю отказываться от нее. Мне жаль их обоих, каждому из них по своему нелегко, и если молитвы мои могут помочь, я буду молиться за них.

Мария осторожно взяла мужа за руку. Казалось, она страшилась его недовольства, но он лишь взглянул на нее и перевел взгляд на меня. И так тяжел и злобен был его взгляд, что, давно уж ничего не боявшаяся, я смутилась и испугалась.

— Я служительница Света, — сказала я, пытаясь улыбнуться, — Я хотела пригласить вас в Храм, вы могли бы отдохнуть там немного. Там вы будете в безопасности, — прибавила я неуверенно.

— Должно быть, вы сошли с ума, — отрывисто сказал ворон, — Или вы не знаете, кто мы? — и, повернувшись к жене, он бросил зло, — Так скажи ей.

Мария умоляюще глянула на меня.

— Храм Света открыт для всех, — сказала я.

И только сказав эти слова, я неожиданно вспомнила их. Я ведь видела их обоих лет пять назад в Альвердене и тоже во время праздника Весны. Не вызывает удивления тот факт, что я не узнала их сразу, год изгнания страшным образом отразился на внешности Царя. Некогда, я помню, он был невероятно красив, нынче же от красоты этой не осталось и следа. Жена же его тогда, пять лет назад, была еще ребенком. Я поистине была смущена и огорчена этим открытием, дать им приют было столь же опасно, как и приютить на груди скорпиона, но я уже пригласила их. Да и не могла я отступить лишь потому, что мои гости так ненавидимы в народе, им и так нелегко, так кому же помочь им, как ни служителю Света. И все же, не стану скрывать сей прискорбный факт, мне было страшно. Приютить изгнанника….

— Дорн, прошу тебя, — очень тихо сказала Мария.

Он взглянул на нее.

— Иди одна.

— Дорн, прошу, тебе нужно отдохнуть…. Дорн….

Во взгляде его мелькнуло пламя злобы, однако ж он больше не сказал не слова. Безропотно он пошел за нами, и скоро я убедилось в том, что сил у него почти нет. Шел он с трудом, бедная девочка поддерживала его, как могла, я же не решилась предложить им свою помощь. Как ни прискорбно это, но я боялась даже дотронуться до него — из странного, суеверного чувства: мне чудилось, что он может заразить меня своей бедою.

В Храме же появления изгнанника сопроводилось событием поистине ужасающим. Мы вошли в Храм с южного входа, через небольшую дверь недалеко от алтаря. И в миг в полутемном помещении Храма стало совсем темно. Погас Огонь Света. Он погас на моих глазах: оранжево-красный священный огонек неожиданно окрасился голубым, стал уменьшаться и, наконец, превратился в струйку дыма. Кажется, я закричала, но события последующих минут не сохранились в моей памяти, как ни стараюсь я вспомнить, усилия мои не награждаются успехом. Следующее, что вплывает в моей памяти: изгнанник, лежащий на полу. Голова его покоилась на коленах жены, беспомощно смотрело на меня это дитя.

— Ах, — сказала она, — Это наша вина, но не пугайтесь. В его присутствии гаснет любой огонь, — она усмехнулась столь горько, что сердце мое защемило, — трава вянет, руки выходят из берегов. Он — изгнанник.

Дальнейшее не заслуживает внимательного описания. Могу сказать лишь только, что изгнанник очень истощен, и вряд ли ему осталось много, к зиме, боюсь, он умрет. Они провели здесь ночь и ушли на рассвете. Никакие травы и отвары не помогли бы ему, хотя я, с привычкой врачевателя, все же осмотрела Дорна. Жалость моя была столь велика, что я предложила им остаться здесь. Увы, он был непреклонен. Я не решилась высказать свой главный аргумент, мне хотелось, чтобы хоть последние месяцы своей жизни он повел не в бессмысленных скитаниях и мог бы умереть не в придорожной канаве, а в чистой постели. Ведь он и мой Царь тоже………………………………

42. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день сороковой.

За все лето не было ни одного дождя. Там, где земля свободна от травяного покрова, она растрескалась глубокими неровными трещинами. Я такого никогда не видела, только в пустынях на Ламманте. Бывают такие места, где весной разливаются озера, а летом высохшее глинистое дно растрескивается неровными многоугольниками, там их зовут тенгерами. Вчера я слышала, как переговаривались две женщины на краю нашей улицы. Они говорили через забор, весь заросший плетями фасоли и дикого винограда; та, что стояла внутри ограды, была седая, коротко стриженная, в выцветшем платье с голубыми цветочками. Другая остановилась на дороге с большой корзиной в руках, она была не старая еще, толстая, со светлыми кудрями. У нее был необычайно громогласный голос, будто ей много и часто приходиться говорить на публику; впрочем, встречаются такие горластые бабы, у которых это не иначе как с самого рождения. Сначала я не слышала, о чем они говорили, а потом эта громогласная разошлась.

— Поливали вчера. Лью воду, лью! Она же как в прорву! А земля все равно сухая, лей, не лей.

— Дождей-то нет, вот и сухая.

— И ведь сохнет все! — продолжала громогласная, — Смородина у меня вся желтая стоит, картошка у всех, говорят, повысохла.

Временами я чувствую такое одиночество. Я выхожу на крыльцо и смотрю на тихую улицу, на невысокие кривые яблони и заросшие травою огороды, и чувствую себя так, как будто меня уже чего-то лишили, будто я уже отсюда уехала.

Как быстро все заволокло облаками! Минут десять назад небо было почти ясно, лишь солнце скрывалось за сквозистым туманным облаком, а теперь видны лишь голубые просветы меж белых и синеватых размытых облаков. Душно и тепло. Надеюсь, будет дождь, да только непохоже. Я уже столько раз обманывалась: кажется, вот он пойдет, и ветер задул словно к дождю, и вроде тучи набежали, а потом смотришь — снова солнце и ни единой тучки.

У соседей, у тех, что развалюха, на пустой незасеянной грядке воробьи затеяли возню, а потом вдруг с писком взлетели все вместе, и оказалось, что там их целая стая. Потом пролетела сорока, тяжело села на крышу этой развалюхи, крытую дранкой, походила и принялась чесать за ухом — ну, там, где у всех ухо. Смешно, птицы делают это совсем как собаки. Собаки задней лапой через переднюю дотягиваются и треплют себя за ухом; птица так же, крыло расправит, лапкой — через него и чешет голову. У меня когда-то, еще в школе, в интернате, был попугайчик, так что на птичьи повадки я насмотрелась. Смешно только смотреть, когда сорока, большая и важная, делает это так же, как маленький домашний попугай.

Пролетела с тяжелым хлопаньем — словно мокрая простыня на ветру — еще одна сорока. Я думала, она сядет к первой: нет, не села. Плавно пролетела над крышей, спланировала на ту сторону канавы и села на чей-то сарай.

Все это довольно странно, но, в общем-то, правдиво: мы любуемся, любим, понимаем лишь то, что нам знакомо. Так с лесами и долинами, так с домами — одно дело, если это просто какой-то дом, и совсем другое, если ты в этом доме играл ребенком. Так и с людьми. Только в первый момент знакомства мы оцениваем их беспристрастно и неприятно поражаемся их некрасивости, резкому голосу или дурным манерам; после же, когда хорошо узнаешь этого человека, начинаешь судить его лишь по его поступкам, по его отношению к тебе и общей своей приязни или неприязни. Так и с животными. Сначала у меня была собака. То есть она была не совсем моя, а моей подруги, но все равно. И я любила и понимала всех собак, птицы же для меня просто были птицами. Как бы это сказать? В них не было души, для меня они были неодушевленными; правда, есть одно но…. Я бесконечно всегда любила следить за птичьим полетом, какое-то невероятное величие чудилось мне в этом. А потом у меня завелся попугайчик. И скоро я поймала себя на том, что наблюдаю за всеми птицами, подмечаю их повадки и вообще — люблю. Вот так.


43. Из сборника космофольклора под редакцией М. Каверина. Песня файнов.

Золото ветвей твоих…

Постой.

Как сегодня ветер тих

С тобой.

На пригорке, где сквозь листья —

Мягкий свет

Я лежу и слышу тихий

Твой ответ.

Среди ломких трав осенних —

Тишина.

Под твоей волшебной сенью —

Я одна.

Лишь метель ветвей твоих

Со мной.

Вот и ветер к ночи стих,

Родной.


44. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день сорок второй.

Я не думала, что это когда-нибудь случиться. Я не верила. Я и до сих пор не могу поверить в то, что Кэррон пошел на это.

День сегодня был пасмурный. Был, потому что уже ночь. Все произошло утром, а я до сих пор не могу прийти в себя. Я чувствую себя так, словно меня хорошенько приложили по голове.

Рост агрессивности был зафиксирован на рассвете. Разбудили и меня. Вся проблема была в том, что рост агрессивности наблюдался в Торже. Еще было темно, только на востоке небо серело. На борту «Аси» все были взбудоражены, я вышла на трап, чтобы не слушать эти нервные споры. Я еще не проснулась как следует, и холодный рассветный воздух был мне приятен. Светало.

Все было призрачно и тихо вокруг. Я стояла, облокотившись на перила, и не думала ни о чем. Нос у меня мерз, и руки мерзли, и я думала: жаль, что я не курю, самый был момент для того, чтобы закурить. Свет восходящего солнца стыл в воздухе.

И вдруг я увидела его. Он стоял всего в десяти метрах от меня. Было уже достаточно светло. Он просто стоял и смотрел на меня. Глаза черные-черные, лицо грязное, усталое, бледное. Волосы были заправлены за уши, только одна прядь свешивалась на лицо.

— Ра, — сказал он негромко, — Уходи. Я дам тебе время, уходи.

Я смотрела на него и ничего не говорила. Какой-то ступор нашел на меня. А у него дернулась щека, и он потянулся рукой, потер щеку.

— Уходи, прошу тебя.

И тут я очнулась, наконец. До меня, наконец, дошло, зачем он пришел. И я ужаснулась. Я метнулась назад, в звездолет, закричала на бегу:

— Маркус! Излучатели! Маркус!

Ничего больше мне почему-то в голову не пришло, да ничто другое Кэррона бы не остановило. Пол дрогнул под моими ногами и накренился. Я ударилась об угол, упала, вскочила снова и, слегка прихрамывая, побежала дальше. Я слышала какой-то грохот, но мне некогда было думать о том, что произошло. Я влетела в рубку и, оттолкнув дежурного, схватилась руками за пульт. Звездолет перекосило.

Я ударила кулаком по кнопке активизации гамма-излучения, другой рукой переключила связь на всеобщую.

— Излучатели! — кричала я, — Включите излучатели! — а потом что-то полузабытое всплыло в моей памяти, и я выдала, — Код-3! Говорит «Ася»! Код-3!

Это потом, уже ближе к обеду, ко мне подошел один из пилотов и объяснил, что систему цифровых кодов отменили примерно в то время, когда я поступала в университет. А в ответ я сказала, что все равно меня поняли и излучатели включили, так что нечего ко мне цепляться. Грубить, конечно, повода не было, но я была вся на нервах. Я и сейчас на нервах.

Я этого не видела сама, а видела потом на видеозаписи внешних камер наблюдения: Кэррон пытался взлететь, но попал в поле гамма-излучения и рухнул на землю — уже в человеческом обличье. Следующее я уже видела, потому что выбежала на улицу. Я едва не свалилась, потому что трап был как-то перекошен. Уже потом я поняла, что Кэррон ударил по трапу, и лишь чудом меня не задело волной. Если бы мои ноги не были так проворны, я была бы уже мертва. И я не могу в это поверить. Я не могу в это поверить.

Когда я выбежала, Кэррон катался по бетону, зажимая голову руками. Я слетела с трапа, не чуя ног под собой, и бросилась к нему. Я сама включила излучатели «Аси», но когда я увидела, как он извивается от боли, все соображения политики, безопасности и прочие потеряли всякий смысл для меня. Я понимала только, что ему больно…. Я и не думала, что могу настолько перестать соображать.

Я не успела добежать. Я не видела, откуда они появились, не сразу поняла, когда они вдруг стали возникать — словно из воздуха. Я не понимала тогда, кто они. Они просто появились и окружили Кэррона. Теперь я думаю, что излучатели все-таки кто-то отключил, иначе они не смогли бы явиться так величественно.

Их было восемь. Высокие, черноволосые, в черных одеждах. Я была в пяти примерно метрах, когда поняла, кто они, и свалилась на землю. У меня просто ноги подкосились. В буквальном смысле.

В тот момент я никого из них не узнавала. Я, в общем-то, больше смотрела на Кэррона, чем на них. Я почти физически ощущала его боль и смятение.

Он стоял на коленях, глядя на них снизу. Они были такие, как всегда, такие, какими я запомнила их, а Кэррон стоял на коленях, в грязных лохмотьях, и лицо его было серым. Грязным. И серым, мертвенно серым.

Сцена была ужасная и в то же время какая-то будничная. Я просмотрела несколько раз видеозапись, прежде чем поняла, что говорил — Торион: каждый раз я не могла оторвать взгляда от лица Кэррона и нормально рассмотреть остальных. Лицо у него было такое мертвое, оно не выражало ничего — просто восковый слепок с некогда живого лица, только взгляд этот снизу вверх, блуждавший по их лицам — от одного к другому, показался мне затравленным.

Я была меньше чем в пяти метрах от них, но я не слышала того, что говорилось. Я видела только, как менялось лицо Кэррона, его поза. Как его плечи сгибались, и лицо еще больше мертвело. Кончилось тем, что он совсем опустил голову, волосы свесились вниз, он сгорбился, едва не падая, и я видела, что его бьет дрожь.

Потом, на пленке, я услышала, что ему говорили. Потом увидела, кто говорил, узнала суховатое правильное лицо Ториона, точно такое же, как в тот день в Альвердене, когда я впервые увидела его. А потом, когда я смотрела эту чертову пленку, наверное, в десятый раз, я увидела на его поясе — Жезл Тысячелетий, знак Царя. Ублюдок. Я же знала, что это ты, Торион, ублюдок, что ты хотел его изгнания. Я знала. Так же, как знала и знаю, что ты, ворон семисот с лишним лет, бил свою жену. Мне было шесть лет, но я и тогда в ее взгляде сумела увидеть это. И я знаю, что ты хотел изгнания Кэррона, что все дело-то было — во власти.

— Ты нарушил свой собственный запрет, — сказал Торион, — Ты развязал войну и предал сам себя. Ты предал и тех, кого повел за собой, скрыв свою сущность. А сущность твоя — изгой. Своим прикосновением ты посмел осквернить ничего не подозревающий мир. И за это ты вновь услышишь слова изгнания.

Он помолчал немного, потоп продолжал нараспев:

— Ничья тень да не падет на тебя….

Кэррон выслушал все до конца. Пряча лицо. Потом они расступились, разрывая кольцо, и он взлетел. И тогда, сидя на бетонной поверхности взлетного поля, я смотрела, как черная птица летит в сером небе, и думала о том, как… взгляни на любую птицу — как величественен ее полет! И я смотрела, как он летит — в сером небе, большая черная птица, и как этот полет был прекрасен — о, сердце мое! А перед глазами моими все стояла его помертвевшее серое лицо.

Я до сих пор не могу прийти в себя, понять, подумать здраво. Их осталось восемь. Восемь, которых не было на планете. Из их не совсем понятный речей я уловила только, что Торион в тот момент был в Серых горах и спася чудом. Почему они до сих пор не объявились? Торион что-то говорил об этом, но я не помню. Вряд ли я внимательно его слушала. Я была слишком занята: я уговаривала себя не вцепиться ему в лицо. Он никогда мне особенно не нравился, но теперь я его просто ненавидела. Он смог сделать это дважды. Он смог сделать это — дважды. Мне хотелось крикнуть ему это в лицо. Правда, для этого мне пришлось бы подпрыгивать, ведь я ему и до плеча не достаю.

Я не знаю, что теперь будет с Кэрроном, и боюсь, так боюсь. Не знаю, имеет ли значение то, что оно прочитано дважды, это заклятье. Практическое значение, я имею в виду. Для Кэра-то имеет. Его не страх так корежил там — унижение. Его поверженного — еще раз пнуть. Ах, Торион, какая же ты все-таки тварь. Но я боюсь, вдруг это что-то значит, вдруг это не символическое… что, если будет еще хуже, чем теперь? Что оно значит — изгнание, так сказать, в квадрате?

Не знаю, смогу ли я найти его. У меня сегодня голова будто набита ватой. Я не представляю, где он теперь может быть. Я не хочу, чтобы он сейчас был один, но мне его не найти, конечно. А он уже двенадцать часов где-то — один.

Одного я не могу понять — почему он не знал? Почему Кэр не знал, что кто-то остался в живых? Или их разум тоже закрыт от него — так же, как от него шарахается трава и вода? Что же мне делать…

45. Из сборника космофольклора под редакцией М. Каверина. Литературная обработка Э. Саровской. Сказания южного континента. Жалость врага.

По кустарнику, через бурелом, распугивая птиц и мелких зверюшек. Объятый золотом лес метался в такт безумной скачке. Конь Охотника еще возле обоза получил стрелу в бок и сейчас хрипел, дотягивая из последних сил, подгоняемый волей своего хозяина. Наконец он споткнулся передними ногами и рухнул на бок, придавив всадника. Шлем слетел с головы Охотника, и золотистые длинные кудри ореолом легли на траву вокруг бледного лица. Женщина.

Карг остановился, и на миг противники замерли, глядя друг на друга.

Она — та, что звалась в миру Эсса Дарринг — тцаль двенадцатого отряда Охотников, она проклинала все на свете. Ей нельзя было вмешиваться в схватку. Она должна была думать теперь не только о себе, но и о той жизни, что в себе носила. Поэтому она и ехала — от Границы, возвращаясь к своим родным: чтобы в безопасности выносить и родить. Но банды Каргов иногда забираются довольно далеко от Черной речки; и когда на рассвете они напали на обоз, обогнавший ее на тракте, она сразу почувствовала присутствие Каргов, поняла, что происходит, и — рванулась вперед. Не думая ни о чем, повинуясь лишь своему предназначению.

Сейчас, придавленная собственным конем, она смотрела в алые глаза Карга и ждала смертельного удара, немного приподнявшись на локтях. Совершенно нереального оттенка золотистые кудри рассыпались по плечам, бледное тонкое лицо было поднято к Каргу, и серые глаза смотрели на него — не отрываясь. Но лицо ее, нежное, совсем еще детское, было спокойно, да и мысли были спокойны. Она была — тцаль, она сожалела о своей глупости и только, но умирать она не боялась, даже напротив. Она чувствовала в своем противнике превосходящую силу (он был, пожалуй, хонг или веклинг, а то и дарсай), и ей было приятно, что она умрет от руки достойного противника.

Карг не шевелился. Выражения его лица не было видно, шлем оставлял открытыми только алые глаза и узкие губы, нос был скрыт полоской металла. Кривя губы, Карг разглядывал тоненькую фигуру тцаля. Потом спешился и, подойдя к ней, опустился рядом на колени. Рука его в кожаной перчатке легла на еще плоский живот.

Вокруг было страшно тихо. Где-то далеко позади остался обоз, крики и шум боя. Здесь на опушке, среди зарослей шиповника и ежевики, они были наедине — изначальные враги, Карг и Охотник.

"Дарсай, не меньше, — мелькнула у нее мысль, — веклинг не смог бы почувствовать мою беременность." Мелькнула и погасла. Молодая женщина, почти не дыша, смотрела на Карга. Сейчас, вблизи она видела, что темно-зеленый плащ его сильно потрепан, кольчужная рубаха тусклая, металлические кольца кое-где смяты. Уголок его рта пересекал тонкий шрам.

Узкие губы Карга искривила странная усмешка. Он похлопал рукой по ее животу, легко поднялся и пошел к своему коню. Не оглядываясь, вскочил в седло и уехал.

Девушка уронила голову в траву и посмотрела в небо — бледное, с рванными клочьями облаков. Она была страшно растеряна. Он пощадил ее — почему? Это было так странно…

А вокруг стоял ясный сентябрьский день, и раззолоченный лес шумел под порывами ветра. И было очень тихо, только всхрапывал иногда умирающий конь.


46. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день пятидесятый.

Что ж, скоро я улетаю. Конечно, ради меня не пошлют с планеты исследовательский звездолет, время координаторов ведь стоит недорого, так что я жду.

Конечно, я не нашла его. Планета велика. Вороны могли бы разыскать Кэррона, но просить об этом я не решилась. Торион все еще здесь, в Торже, еще здесь Дрого и еще один, которого я не знаю. Где остальные, я тоже не знаю. Но все, как бы это сказать, наладилось. У планеты есть правитель. К землянам он лоялен. И он официально заверил Стэнли, что Кэррон больше не опасен, что соединенная воля воронов в любом случае нейтрализует его. Алатороа открыта для контакта. Все кончилось. Я улетаю.

Я не представляю, где он. Восемь дней. Я боюсь, что он умирает.


….Смерть. Сколько я себя помню в детстве, я обожала всякие романтические истории с налетом трагизма — о любви, смерти и прочей дребедени. Потом я училась в университете, потом на курсах координаторов, но я не знала жизни и никогда не видела ее. Единственным проблеском знания было воспоминание о моей Элизе. Вот и все, что я знала тогда, когда впервые услышала о случившемся с Карпенко. Я была тогда на последнем курсе, девочка, почти всю сознательную жизнь прожившая в интернате, не видевшая ничего, не понимавшая ничего. И тогда я не понимала еще той истории, просто вспоминала этого зеленоглазого сумрачного парня и даже не жалела, а только удивлялась тому, что я знаю человека, с которым произошла такая трагедия. А потом я попала на Ламмант.

Я люблю вспоминать И-16, но Ламмант я вспоминать не люблю. Хоть и втайне горжусь тем, что я была там и прошла через это. Мне было очень больно это столкновение с реальностью, с жизнью, и потому воспоминания о моем первом задании у меня остались тягостные. Обстоятельства моей работы там показались бы тяжелы даже опытному координатору, не то что мне с моей пятой степенью. Но к пониманию смерти меня подтолкнул один случай, совершенно незначительный в сравнении со всеми остальными событиями. Это было так, в общем-то, неважно. Раз в деревне, в которой я ночевала, умирала старуха. Была ночь, в избе был пьяный сын соседки, и еще две соседки сидели у постели умирающей. Я устала за день и уснула как убитая. Среди ночи я пробудилась и, выглянув с печи, застала эту сцену; никто не увидел, что я проснулась и смотрю на них. Пьяный мужик, растрепанный, в слезах и соплях, нависал над умирающей старухой и говорил и не мог выговорить:

— П-пшла ты… да пошла ты…

Одна соседка хватала его за руки и старалась оттащить от кровати.

— Отойди, умирает же мать! Да дай же матери умереть спокойно!

И тогда я вдруг поняла, что вот, прямо сейчас, на моих глазах — умирает человек. Что этот переход от бытия к небытию совершается прямо сейчас. Я, в общем-то, не боюсь и никогда не боялась смерти, своей смерти, но она всегда виделась мне далекой, а тут я увидела смерть близко. Дело было не в страхе, а в том, что я впервые так приблизилась к этому явлению, впервые прикоснулась к нему. Это было так же, как впервые — не знаю — встать на ноги, впервые понять что-то очень сложное, до того ускользавшее от твоего понимания. До того мне приходилось видеть мертвых, и они, кстати сказать, не произвели на меня никакого впечатления: восковая кукла и все, не имеющая никакого отношения к человеку. А вот тогда, той ночью, я увидела впервые смерть, а не ее результат, увидела умирание.

Кажется, все мы понимаем, что есть смерть, но это не так. Умозрительно — да. Ты был, и тебя не станет. Но как она угасает, эта душа! Не важно, что с ней становиться потом, это уже не касается живых, но как же тихо и странно она уходит. Человек кончается, как вода из крана — струйка все тоньше, она запинается, разрывается на капли и, наконец, иссякает. Вот так.

Смерти я и сейчас не боюсь. Вообще, если задуматься, большинство людей не бояться смерти; старики часто говорят: "пора уж умирать" или "поскорей бы умереть", — и откладывают деньги на похороны, готовят какие-то платочки, мыло на поминки. Своя смерть вещь не страшная, ее ведь не избежать. А вот смерть другого….

Я болтаю, болтаю — о чем? Только бы немного отвлечься, иначе я, наверное, сойду с ума. Ведь он совершенно один сейчас, один. Я даже представить не могу, что с ним теперь, как он…. господи, как же это страшно — ждать чьей-то смерти.

А ведь я уже думала, что он мертв, и потом, смерть его все равно близка была, ведь он изгнан, но сейчас, кажется, я сама умру, если он….

47. Из сборника космофольклора под редакцией М. Каверина. Сектор первый, Земля. Семь принцев-воронов. (Братья Гримм).

Было у одного человека семеро сыновей и ни одной дочки, а ему очень хотелось ее иметь. Вот, наконец, жена подала ему добрую надежду, что будет у них дитя; и родилась у них девочка. Радость была большая; но дитя оказалось хилое и маленькое, так что пришлось его крестить раньше срока. Послал отец одного из мальчиков к роднику принести поскорее воды для крещения; шестеро остальных побежало вслед за ним — каждому из них хотелось первому набрать воды, — вот и упал кувшин в колодец. И они стояли и не знали, что им теперь делать, и никто не решался вернуться домой. Отец ждал их, ждал, а они все не возвращались, потерял он, наконец, терпенье и говорит:

— Пожалуй, гадкие мальчишки опять заигрались, а про дело забыли.

И он стал опасаться, что девочка помрет некрещеной, и с досады крикнул:

— А чтоб вас всех в воронов обратило!

Только вымолвил он эти слова, вдруг слышит над головой шум крыльев. Глянул он вверх, видит — кружат над ним семеро черных как смоль воронов. И не могли отец с матерью снять своего заклятья, и как они ни горевали об утрате своих семерых сыновей, но все же мало-помалу утешились, глядючи на свою любимую дочку. Она вскоре подросла, окрепла и с каждым днем становилась все красивей и красивей. Долгое время она не знала, что были у нее братья, — отец и мать избегали говорить ей об этом. Но вот однажды она случайно от людей услыхала, как те говорили, что девочка-де и вправду хороша, да виновата в несчастье своих семерых братьев. Услыхав об этом, она сильно запечалилась, подошла к отцу-матери и стала у них спрашивать, были ли у нее братья, и куда они пропали. И вот, — правды не скроешь, — им пришлось ей объяснить, что это случилось по воле свыше и рождение ее было лишь нечаянной тому причиной. Стала девочка каждый день себя попрекать и крепко призадумалась, как бы ей вызволить своих братьев. И не было ей покоя до той поры, пока не собралась она тайком в дальнюю путь-дорогу, чтоб отыскать своих братьев и освободить их во что бы то ни стало. Взяла она с собой в дорогу на память об отце-матери одно лишь колечко, хлебец — на случай, если проголодается, и скамеечку, чтобы можно было отдохнуть, если устанет. И пошла она далеко-далеко, на самый край света. Вот подошла она к солнцу, но было оно такое жаркое, такое страшное, и оно пожирало маленьких детей. Бросилась она поскорей от солнца к месяцу, но был он такой холодный, мрачный и злой, и как увидел он девочку, сказал ей:

— Чую, чую мясо человечье.

Она убежала от него и пришла к звездам. Они были ласковые и добрые, и сидела каждая из звезд на особой скамеечке. Поднялась утренняя звезда, дала ей костылек и сказала:

— Если не будет с тобой этого костылька — не разомкнуть тебе Стеклянной горы, где заточены твои братья.

Взяла девочка костылек, завернула его хорошенько в платочек и пошла. Шла она долго-долго, пока не пришла к Стеклянной горе. Ворота были закрыты; хотела она достать костылек, развернула платок, глядь — а он пустой, потеряла она подарок добрых звезд. Что тут делать? Ей так хотелось спасти своих братьев, а ключа от Стеклянной горы не оказалось. Взяла тогда добрая сестрица нож, отрезала себе мизинец, сунула его в ворота и легко их открыла. Входит она, а навстречу ей карлик, и говорит ей:

— Девочка, что ты здесь ищешь?

— Ищу я своих братьев, семерых воронов.

А карлик ей говорит:

— Воронов нету дома. Если хочешь их подождать, пока они вернутся, то входи.

Потом карлик принес воронам пищу на семи тарелочках; отведала сестрица из каждой тарелочки по крошке и выпила из каждого кубочка по глоточку, а в последний кубочек опустила колечко, взятое с собой в дорогу. Вдруг слышит в воздухе шум крыльев и свист. И говорит ей карлик:

— Это летят домой вороны.

Вот прилетели они, есть-пить захотели, стали искать свои тарелочки и кубочки. А ворон за вороном и говорит:

— Кто это ел из моей тарелочки? Кто пил из моего кубочка? Никак человечьи уста?

Допил седьмой ворон до дна свой кубок, тут и выкатилось колечко. Посмотрел он на него и узнал, что то колечко отца-матери, и говорит:

— Дай боже, чтобы наша сестрица тут оказалась, тогда мы будем расколдованы.

А девочка стояла тут же за дверью; она услыхала их желанье и вошла к ним, — и вот обернулись вороны опять в людей. И целовались они, миловались и весело вместе домой воротились.


48. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день пятьдесят первый.

Он пришел вчера вечером. Я не могу даже описать свое облегчение. Он здесь.

Я вчера под вечер села разбирать записи наших фольклористов, думала: хоть отвлекусь. Они давно просили меня, а у меня все руки не доходили. Это придумал Каверин, они хотят, чтобы я написала комментарии и предисловие. Как же, координатор второй категории.

На самом деле мне это даже доставило удовольствие. Я многое слышала в детстве, но многое не слышала, и читать было интересно. Я засиделась до поздней ночи, да и страшно мне было представить, что я могу лечь спать. Горела настольная лампа, в комнате было темно, и только неясный желтоватый круг света ложился на пол и стену. В дверь постучали, и я пошла открывать. Состояние у меня было какое-то сонное или скорее оглушенное, так бывает, когда долго плачешь, а потом наступает легкое отупение. Я думала, это Михаил Александрович, он собирался, кажется, зайти, да так и не зашел.

Я открыла дверь. Свет настольной лампы почти и не достигал порога. Он стоял в темноте, высокий, худой. Выражения его лица я не могла разобрать.

— Можно… мне войти?

Холодный ровный тон. Хоть он и запнулся, когда говорил это. Я отодвинулась от двери и сказала неуверенно:

— Заходи.

Словно снова повторялась наша первая встреча. Не самая первая, а в этот мой прилет сюда. Тогда я тоже с ума сходила от жалости и беспокойства, но стоило нам встретиться, и я не знала даже, что сказать ему, как с ним говорить.

Кэррон зашел. Я закрыла дверь и включила верхний свет. Кэррон вздрогнул, когда яркий дневной свет вспыхнул в комнате. Глаза он не закрыл, но пригнул голову, словно свет резал ему глаза. Выглядел он плохо. По-настоящему плохо. И дело было вовсе не в грязи и сбитых ногах. Я не знаю даже, как это объяснить. Вид у него был такой, словно ему все безразлично. Словно он уже умер. Как у древних греков — тень, вышедшая из Тартара.

— Выключи свет, — сказала он тихо и хрипло, и я выключила: в его голосе я ясно расслышала приказные нотки. Почему-то когда он рядом со мной, жалеть его становиться гораздо сложнее.

Мы остались в полумраке. Кэррон, похоже машинально, пригладил растрепанные волосы и снова опустил руки. Я не сводила с него глаз.

— Ты улетаешь? — спросил он.

— Да, — сказала я.

— Когда?

— Я еще не знаю.

— Ра, я, собственно… — он замолчал, подошел к столу, зачем-то потрогал разложенные на столе бумаги, — Можно, я посижу у тебя немного?

Он сказал не то, что собирался. У меня было такое чувство, словно что-то подламывается в нем и скоро обломиться. Как деревянную планку ломают — трещит, трещит, а потом переламывается. Я почти видела это в нем.

— Конечно, — сказала я.

— Я, понимаешь… — начал он и снова замолчал.

Молчал он долго. Казалось, он забыл о моем присутствии.

— Кэр.

— Что? — хрипло спросил он. Словно проснулся.

— Ты хотел что-то сказать?

Он повернулся ко мне, оперся на стол. У него дергалась щека. Правая. И это выглядело так страшно и жалко.

— Я…. Да, я… — и снова замолчал.

— Что-то случилось?

— Ничего…. Я… — он потер щеку, но тик от этого не прекратился, — Я мог убить тебя, — сказал он, — Я едва не убил тебя.

Я неловко пожала плечами. Кэррон смотрел на меня, и в его глазах отражался свет лампы.

— Ты из-за этого пришел?

— Я…. наверное…

В его глазах появилось что-то растерянное. Он опустил голову, исподлобья глянул на меня, отвел взгляд.

— Я… не хочу, чтобы ты… так меня вспоминала… понимаешь?

— Да, — сказала я.

— Я не хотел этого, деточка, — тихо сказал он. Щека у него все дергалась, и это нравилось мне все меньше и меньше, — Я пойду, наверное…. Ты прости меня….

— Останься, — сказала я.

Он выпрямился. Временами видно было, что он… не в себе, что ли. Он колебался, словно на качелях: в иные минуты взгляд его был почти разумен, а в иные…. Иногда мне казалось, что он вот-вот упадет: сейчас что-то надломиться в нем, и он упадет, потому что воля откажет ему. А вот когда я сказала ему это «останься», в нем возобладала гордость. Была же у него когда-то и гордость, и воля, и разум, какой не каждому дан. Я буквально видела, как он собирает воедино остатки своего рассудка, собирает себя в кулак. Только щека у него дергаться не перестала.

— Знаешь, что я ненавижу больше всего? — сказал он хрипло, — Когда меня жалеют.

— Я не думаю, что сейчас тебя многие жалеют, — сказала я тихо.

— Да, — сказал он и усмехнулся.

А я смотрела на него и видела: все, сил у него больше нет. Его гордости, его запала ненадолго хватило. Не физических, моральных у него не было сил. Никаких. Все, что было, уже почти иссякло. Во мне, внутри меня стоял горячий плотный ком. Если бы я могла, я бы расплакалась, но этот ком мне мешал, и плакать я не могла, могла только смотреть на него. Я потянулась, взяла его за руку. Он не пошевелился. Пальцы у него были холодные, вялые, мокрые. Казалось, он ничего не заметил.

— Кэр, хоть поспишь нормально, — сказала я, — Кровать одна, но я все равно не собиралась ложиться.

— Я могу на полу, — тихо сказал он.

— Дам я тебе на полу…. С ума, что ли, сошел.

— Я… грязный весь, деточка. Мне лучше на полу.

— Так вымойся, — буркнула я в сердцах.

Лицо его сделалось совсем растерянным. Мне стало неловко. Молча я взяла его за руку и отвела в ванную, пустила воду, тихо объяснила, что здесь к чему. Я видеть не могла его жалкое лицо! Ведь он почти полгода и вымыться не мог.

— Я найду тебе чистую одежду. Схожу в миссию, скоро приду, ладно. Ты сам справишься?

— Угу.

Он присел на край ванны. Я села рядом с ним. Рука Кэррона потянулась к моей, но в сантиметре замерла и сжалась в кулак. Я поймала его кулак обеими руками.

— Что ты?.. — сказала я.

— Детка… ты прости меня, ладно?

— За что?

Он только посмотрел на меня. Потом вдруг нагнулся и уткнулся лбом в мои руки. Рука у него была холодная, а лоб горячий-горячий. Я подумала немного, разняла руки и обняла его. Голова Кэррона уперлась в мой живот. Я погладила его спину.

Мы посидели так немного, потом Кэррон высвободился. Щека у него снова задергалась.

— Извини, — сказал он тихо, — Устал я, понимаешь, так устал.

— Я скоро вернусь. Ты справишься сам?

Он кивнул. Я видела: он понемногу приходит в себя. У меня слезы на глаза наворачивались.

— Ты только не засни в ванне, — сказала я, — А то согреешься и уснешь.

Он улыбнулся. Слабенькая это была улыбка, но она все же была. Я погладила его руку, поднялась и ушла.

Я вернулась минут двадцать. Войдя в дом, я прислушалась: всюду было тихо, не слышно было ни шума, ни плеска воды. Я постучала в дверь ванной, но никто не откликнулся. Тогда я вошла.

Его одежда валялась на полу. Свет здесь был такой яркий, словно в операционной. Я побоялась, что он действительно заснет, но он сидел в воде, обхватив колени руками и опустив голову. Мне показалось: он плачет. Плечи его подрагивали. На спине, через позвоночник тянулись несколько извилистых белесых шрамов. Я осторожно закрыла дверь. Кэррон не шевелился, похоже, он не слышал, как я вошла.

— Кэр, — сказала я тихо, — Кэр, что ты? Ты плачешь?

Он поднял голову. Я так и не поняла, плакал он или нет. Лицо у него было мокрое, но кто знает. Он ничего не сказал, просто смотрел на меня и молчал. Взгляд у него был потухший.

— Извини, — сказала я, вдруг опомнившись, — Мне выйти?

Он покачал головой.

Я села на пол рядом с ванной и облокотилась на бортик ванны, подперев щеку рукой. Я сидела и смотрела на него. Он и раньше был не красавец, а теперь уж слишком похудел. Мокрые волосы были убраны назад. Глаза у него были какие-то сонно-равнодушные. "Как бы и правда не заснул", — подумала я.

— Где ты был все это время?..

— В Альвердене… последние три дня…

— В Альвердене? — спросила я живо, все время помня о своей находке.

Кэррон помолчал, искоса поглядывая на меня черным глазом. В тот момент я подумала, что никогда толком не видела его в птичьем обличье. Только мельком. Но было в нем что-то от птицы. Этот острый профиль и манера смотреть одним глазом…

— Не в нем самом… — сказал он, наконец, — У Иахэлиэлэ…

— У лииена? — сказала я неуверенно: я не знаю, как его зовут, эти сумасшедшие лииенские имена сам черт не запомнит. И то, что назвал Кэр, было, наверняка, сокращением.

Он кивнул.

— Я знаю, что ты говорила с ним, — сказал Кэррон, — Знаю, он тебе рассказал…. Детка, я…. Ты прости меня за это…

— Кэр! — сказала я. Он так много извинялся последнее время, просто слушать я уже это не могла.

— Я ошибался тогда, — продолжал он, не услышав моего возгласа, — Может, я и умею только, что ошибаться.

— О чем ты? О том, что сейчас?

Кэррон кивнул, не сводя с меня глаз.

— Комплекс неудачника, — бездумно сказала я, — На тебя это не похоже.

— Много ты знаешь, Ра, что похоже на меня, что нет…

— Знаю, — сказала я, улыбаясь.

Глаза у него повеселели, и на душе у меня стало легче. Спокойнее. Слава богу, что он здесь. Слава всем богам, какие ни есть.

— Я думал, ты… разозлишься.

— Кэр!

— Ты не злишься?

— Я люблю тебя, Кэр, очень люблю.

— Я тоже люблю тебя, милая.

— Я знаю, — сказала я поднимаясь. Теперь уж я не боялась оставить его одного, — Ты только не усни, ладно?

Пока он мылся, я застелила кровать и перенесла бумаги на кухню. Кэррон вышел минут через пятнадцать. Заснул он сразу.

Я всю ночь просидела на кухне, разбирая бумаги. Под утро я вошла в комнату и остановилась посредине. Это про детей обычно говорят, что, спящие, они выглядят как ангелы. Именно это я подумала, когда смотрела на него, на сбившееся одеяло, смуглое худое плечо и разметавшиеся по подушке черные пряди. Лицо у него было безмятежное. Худое, жалкое, смуглое и такое спокойное лицо.

Он похож был на ангела. На измученного, оголодавшего, но все еще крылатого ангела. Я смотрела на него, и мне хотелось плакать. Становилось светлее. Неяркие еще солнечные лучи косо ложились на подушку и на его лицо, высвечивая каждую морщинку, а было их уже немало. Возле глаз, на лбу поперечная, глубокая, жесткие складки у рта. Уж очень похудел.

А я стояла и думала: где он был? Последние три дня — в Альвердене. А остальное время? Почему он сказал только про Альверден? И еще я думала о том, что, когда я улечу, он останется совсем один. И я страшусь этого. Ведь он и так убивает себя своими магическими выходками. У него явное тяготение к самоубийству, хотя, может быть, и неосознанное. Я… честно говоря, я не представляю, чтобы он осознанно пошел бы на это. Но он убивает себя, убивает. О Дорне ничего такого ведь не известно, напротив, он Марию заставил использовать Жезл. А Кэр сжигает себя. Дорн же не отдал ни одного дня из оставшихся ему, чтобы защитить свой народ, хоть дни эти были несчастливыми и тягостными.

Вот так я стояла и смотрела на него, а солнце набирало силу, ярчело, играло в комнате. За окном расчирикались птицы. Кэр, и правда, очень исхудал, и при его смуглой коже напрашивалось одно только сравнение — словно жестокое пламя опалило его. И вдруг я подумала: а ведь у меня нет больше родни. Мои родители мертвы. У меня есть только Тэй. И Кэррон. Надо же. Я ведь и не задумывалась над этим, но в детстве я Тэя считала братом на полном серьезе, да и сейчас…. И Кэр….

А потом в дверь постучали. Кэр поднял растрепанную голову с подушки и сонно посмотрел на меня. Я улыбнулась ему, пожала плечами и пошла открывать, недоумевая. Было еще совсем рано, и кого там принесло, я не могла понять.

Ни коридора, ни чего-нибудь такого у меня нет, дверь открывается сразу в жилую комнату. Кэррон сел, свесив с кровати босые ноги, натянул на плечи одеяло. Я еще посмотрела на него, повернулась, отперла дверь. Распахнула ее. И испугалась. На пороге стоял Торион.

Я действительно испугалась. Меня как окатило холодной водой. Если бы они сцепились…. Я смотрела на Ториона снизу вверх, и глаза у меня, наверное, были как у собаки перед живодером — и страх, и злоба. Если бы он сделал хоть шаг, я сама ударила бы его.

Сейчас я думаю, все-таки он очень красив. Тогда, в детстве, я слышала разговоры о его красоте, но видела только, как застывает лицо Элизы при его приближении. Как он мог быть красив для меня, когда мое сердце было отдано его жене, которой он причинял столько горя? А теперь я думаю: ведь правда. Он красив. Строгая это красота, холодная, словно изо льда высеченная. И он был совершенно такой, как раньше. Словно все было в порядке, словно Серые горы высились во славе своей. Свободные черные одежды, черный плащ, сколотый на плече серебряной брошью. Он смотрел на меня всего миг. Перевел взгляд в глубь комнаты. И лицо его застыло, окаменело.

И вдруг Кэррон засмеялся. Торион вздрогнул, лицо его изменилось, рот странно скривился. И только тогда я заметила, что в его коротких черных волосах уже изрядная доля седины. Ну, да, ведь ему за семьсот, ближе уже к восьмистам, он старше Кэррона на триста с лишним лет. Может, ему и рано еще седеть, Дрого уже за тысячу, и не одного седого волоса. Но и люди ведь седеют по-разному, а Ториона мальчиком никто не назовет.

— Что же ты? Заходи! — сказал Кэррон сквозь смех.

Торион потерянно посмотрел на меня. «Извините», — сказала я одними губами, мне казалось, что я должна извиниться перед ним. Что бы он ни сделал, увидеть здесь Кэррона ему было больно, это видно было.

— Заходи, Торри, дружище!

Торион стремительно развернулся и сбежал с крыльца. Смех Кэррона тут же оборвался. Я медленно закрыла дверь и обернулась. В лице Кэррона не было ни тени веселья, усталое оно было и расстроенное.

— Извини, — сказал он негромко, — я не сдержался.

— А он поседел.

— Ему это нелегко все далось, — тихо сказал Кэррон, — Что ты так смотришь на меня? Он был в своем праве, когда изгонял меня, он думал об Алатороа.

— А о тебе он не мог подумать? — крикнула я, — Ох, извини.

Кэррон нагнулся за рубашкой, лежавшей на полу, и сказал:

— А ты замечаешь, что мы постоянно извиняемся?…

— Кэр…

— Тебе не кажется, Ра, что это глупо?

— Ну, может, — сказала я.

— Я ни в чем не виню Ториона, если тебя это интересует.

— Ты назвал его Торри.

Кэррон засмеялся довольно нервно. Уже одетый, он сидел на кровати и пытался пятерней расчесать спутанные волосы.

— В ванной есть расческа, — сказала я.

— Он ненавидит, когда его зовут Торри.

— Этакая мелкая месть, — сказала я, — Ты как ребенок, Кэр.

— Тебя устроило бы, если бы я вцепился ему в глотку?

— А ты смог бы? — сказала я серьезно.

Кэррон покачал головой. Я подошла и села на кровать рядом с ним. Кэр взял меня за руку, погладил мои пальцы.

— Знаешь, деточка, я не знаю, что бы я без тебя делал, — он усмехнулся, — Если бы ты между нами не стояла, я бы точно на него бросился. А этого не стоило делать, это не его вина, понимаешь? Но я… как бы это сказать… раздумал умирать.

Я искоса посмотрела на него. Кэр заметил, улыбнулся мне мягкой своей улыбкой.

— Я боюсь, — тихо сказал он, — Нет, не то чтобы я не верил ему, деточка, но я не хочу… оставлять Алатороа с ним… Торион будет неплохим Царем, но он… не маг.

Я кивнула. В сущности, это был просто снобизм того особого рода, который присущ всем талантливым людям, привыкшим нести большую ответственность: им все кажется, что остальные сделают хуже, и они никому не могут доверить сделать что-то за них.

— Знаешь, Кэр, — сказала я невпопад, — А я ведь тоже была в Альвердене. Но раньше, чем ты. А где ты был до того?

— Меня не было на планете, — сказал он.

— И где ты был?

— Неважно.

Мы помолчали немного.

— И что в Альвердене?

— Что?

— Ты говорила про Альверден.

— А, — сказала я, — Я нашла там кое-что, что тебе нужно увидеть. Но сначала я… послушай, ладно? — я повернулась к нему, — Улетай, Кэр. Пожалуйста, полетим со мной, ведь ты умрешь здесь. Кэр, прошу тебя!

Он засмеялся. Смех этот был довольно странный. У него иногда прорывается это — что-то странное в смехе или улыбке, что-то злобное, и это пугает меня. Как только раздался его смех, речь моя прервалась, и я только смотрела на него растерянными глазами.

— Тебе легко будет улететь отсюда? — сказал Кэррон, отсмеявшись и внезапно став серьезным, — Я не могу. Я люблю ее. Я… слышу ее. Каждую травнику, каждый камень. Иные деревья я помню от семени, упавшего в землю. Что ты, как я… я не могу ее оставить. Ведь и ты… — он осекся.

— Да, — сказала я тихо.

Я отняла у него свою руку, встала и отошла к столу. Записи служительницы Света лежали под тетрадями Михаила Александровича.

— Вот, — сказала я, возвращаясь к кровати. Отыскала нужную страницу, протянула книгу Кэррону.

— Что это?

— Посмотри, — сказала я, — Там немного.

Читал он долго. Потом долго просто сидел и бездумно водил пальцем по строкам, согнувшись над рукописью. Волосы свесились ему на лицо. Я сидела за столом и ничем не занималась, просто смотрела на Кэррона.

— Кэр, — позвала я.

Он вздрогнул и захлопнул книгу.

— Кто знает об этом?

— Никто, — сказала я, — Только ты. Я думала, будет лучше, если ты узнаешь первым.

Кэррон убрал волосы с лица.

— Я хочу, чтобы это увидел Торион, — сказал он, — Но не раньше, чем… ну, пусть сначала твою находку задокументируют.

— Думаешь, он может уничтожить ее?

— Да, — сказал он, — Так и будет…. А эта книга так и лежала в Альвердене? В библиотеке?

— Я подумала, наверное, никто на эти записки не обращал внимания. Подумаешь, Дарсинг какой-то. Я, кстати говоря, не нашла его на карте, а на Поозерье карты у нас хорошие.

— А его и нет. Там была деревня, это на Дар-элле, в верховьях. Оттуда была моя мать, из этой деревни.

— Да что ты?

Я растерялась немного. При всем моем воображении я не могла представить себе Кэррона маленьким. А уж тем более женщину, которая его родила.

— Эта деревня еще до моего рождения сгорела. Лесные пожары, тогда все верховья Дар-элле выгорели.

В моей голове происходили некие арифметические расчеты, потом до меня дошло.

— Твою мать забрали маленькой?

— Ну, не такой, как я хотел тебя, — он сказал и смутился, даже покраснел, чего уж я совсем не ожидала, — Лет тринадцати. Но я не был старшим сыном.

— И сколько вас было? Детей, я имею в виду?

— Четверо.

Я немного удивилась. Мне казалось, что у них бывает один, очень редко два ребенка. Вообще-то, если это помножить на их манеру жениться один раз, да еще на женщинах, которые живут в десять раз меньше, чем мужья, то получается такая демографическая картина, что волосы дыбом встают.

Мы поболтали еще немного, потом я собралась к Михаилу Александровичу с записями дарсингской священнослужительницы.

— Кэр, ты не уйдешь еще?

Он пригладил волосы, улыбнулся.

— Нет, детка, не надейся.

Я засмеялась.

— Я, может, задержусь, но ты, по крайней мере, дождись меня, ладно?

Он кивнул, встал, подошел к столу.

— Чем ты занимаешься? — спросил он, раскрыв наугад одну из тетрадей.

— Это не мое. Мне просто дали почитать.

— Ничего, если я посмотрю? Там нет ничего секретного?

— Нет, — я засмеялась, — Но там все на галактисе…. Так ты не уйдешь?

— Нет. Если ты позволишь, я у тебя побуду до ночи.

— Я скоро вернусь, — сказала я, но задержалась я надолго.

Михаил Александрович обрадовался моему визиту, а находка моя его поразила. Он тоже долго читал, потом перелистал книгу, оглядел переплет. Я присела на край стола и сказала:

— Нужно сделать виртуальные копии. И, Михаил Александрович, кроме здешнего архива отправьте еще в Центральный информаторий, ладно?

— Боитесь, что запись могут уничтожить?

— Да, — сказала я.

Михаил Александрович подпер щеку рукой и сказал:

— Пожалуй. Все остальное ведь наверняка было уничтожено. Политика…. Где теперь Царь-ворон?

— Который? — мрачно спросила я.

— Мм… бывший.

— В моем доме, — сказала я.

— Он видел это?

— Да, видел.

— И что?

— Он хочет, чтобы я показала Ториону. Но сначала сделайте копии. А то Торион большой и сильный, знаете, разозлиться и просто порвет. Не драться же с ним. Он в своем праве, да он и сильнее меня. Пришлось бы его убивать еще.

— А ведь вы сказали интересную вещь, Кристина. Он в своем праве. Может быть, копирование этой записи не совсем… мм, законно?

— Ну, да, — сказала я, — Они имеют право, конечно, уничтожать все сведения о нем. Ладно, я сама сделаю копии. И сама разошлю, а то вы невесть до чего так додумаетесь.

— В сущности, вы не правы, Кристина. Это их жизнь, их планета, и решать должен Царь-ворон.

— Который? — сказала я зло.

— Кристина!

— А я не признаю этого… за Царя. Если он носит Жезл, это еще ничего не значит.

— А что, по вашему, значит?

— Его должен был избрать Совет, — быстро и зло заговорила я, — Не думаю, что Совет успел это сделать. Из выживших нет ни одного члена Совета, так что он самозванец.

— Но если они все погибли? Что же теперь…

— А по наследству? — сказала я, — Вороны не часто используют наследный принцип, но когда нет четко определенной кандидатуры, или Совет не может договориться…. У Кэррона нет наследников, значит, власть переходит к потомкам Седовласого, а это Дрого.

— А Дрого — потомок Седовласого?

— Да.

— Вы-то откуда знаете, Кристина?

— Он носит серебряную флейту на цепочке. Знак рода. И потом, о нем говорят… говорили в Альвердене. Знаменитый род, почти такой же, как род Корда.

— А у Корда были потомки? — я кивнула, — А Кэррон не…

— Нет, — сказала я, — Это Торион, только он не прямой потомок.

— Торион? Ну, надо же…. А мне казалось, он абсолютно антимагичен.

— Да, — сказала я.

Копию записей Ары Синг я действительно послала в центральный информаторий. Разместила еще в здешнем архиве и в информатории на Веге. Я хочу посмотреть в глаза Ториону, когда он прочтет это, когда он прочтет имя того, то был предшественником Кэррона.

Когда я вернулась, Кэр читал записи Каверина. Я, честно говоря, не думала, что он вообще читает на галактисе. Говорить-то говорит, галактис схож с сорти, но письменность не имеет ничего общего. Оказалось, что читает.


49. Из записей М. А. Каверина.

Очень давно, еще в детстве мне случилось услышать одну сказку, которую я теперь попробую воспроизвести. Сказка была, кажется, французская; сейчас, когда я вспомнил о ней, я попытался быстренько поискать в центральном информатории, но, конечно же, ничего не нашел. Сказки, как и другие короткие произведения, рассказы и стихи, имеют обыкновение пропадать и появляться, целенаправленно найти их совершенно невозможно. Сказки к тому же часто меняют названия и форму, смотря кем и когда они были записаны или обработаны. Та сказка из моего детства называлась "Синяя трава", кажется, но, как я уже говорил, название сказки не есть величина постоянная.

Боюсь, точно воспроизвести ее содержание я не смогу. Я вспомнил ее из-за сходства с событиями, происходящими здесь, но история Кристины и Кэррона, история Марии и Дорна — эти истории могут помешать моей памяти, они уже наложились на мои воспоминания. Итак, прежде всего отделим от общего повествования факты непреложные: в истории фигурировал Царь воронов, прикованный к некой скале, его жена, которая хотела освободить его, и синяя трава, которая якобы могла разбить его оковы. Это в сказке действительно присутствовало. Большую часть повествования занимали странствия жены, которая встречала по дороге множество различной синей травы, и ни одна не желала помочь ей. Здесь мы наблюдаем типичный прием повторения, часто используемый в сказках. Однако больше меня интересует начало сказки, где идет речь о том, как Царь воронов похитил девушку. Я не уверен насчет похищения, возможно, моя память играет со мной шутки, однако же ясно помню, что в повествовании присутствовал момент ее нелюбви к мужу. Однако же она пришла к нему, когда он оказался — не помню, из-за чего — прикован к скале, а после отправилась искать синюю траву. Как жаль, что я не могу отыскать эту сказку! Я помню, еще в детстве она зацепила меня, что-то необычное в ней было.

Конечно, если судить по моему неуверенному описанию, сходство кажется скорее надуманным. Единственное — Царь воронов. С другой стороны, насколько я могу вспомнить, вороны вообще не часто фигурируют в сказках, если не считать индейских сказок, где фигурирует фигура Ворона в его животном обличье. Из человеческих образов я вспоминаю только Кромахи — повелителя ворон из одной ирландской сказки, да этого вот Царя воронов из "Синей травы".

Да, сходство зыбко и почти незаметно. Но меня не оставляет странная, быть может, но вовсе не фантастическая мысль. Мысль эта не фантастична, о, нет, ибо мир наш вовсе не так безусловен, как кажется людям. Эта мысль все вериться у меня в голове, мне все кажется, что это сходство трех этих историй — сказки моего детства, "Истории Марии из Серых гор" и происходящих теперь событий — что это сходство доказывает одно: все три истории являются выдумками. Просто по пути от Земли до Алатороа старая французская сказка претерпела немалые изменения. И кто знает, сколько еще подобных историй развернулось на планетах между Землей и Алатороа, между Первым и Восьмым галактическими секторами? Кто знает…

Это похоже на высказывание сумасшедшего, не так ли? Но чутьем человека, многие десятки лет занимавшегося мифологией, я чувствую, что сходство это не случайно. Я не привык спускать любое сходство, привык искать точки соприкосновения. И меня настораживают эти две истории, произошедшие на Алатороа. Два Царя, изгнанные своим народом по одной и той же причине. Две женщины, носящие одинаковые имена (Кристину здесь называют Ра; Марию, жену Дорна, тоже, несомненно, звали Ра, это обычное сокращение женских имен, в которых присутствует звук "р"). Не слишком ли это? Дорн, скованный цепью и похороненный в расщелине меж скал. Нелюбовь Марии. И не думаю, что у другой, нынешней пары есть хоть что-то похожее на любовь. Что связывает их? Что связывает все три пары? Страдание и жалость. Потребность в помощи и стремление помочь.

Я знавал людей, которые не уставали повторять, что мир — это текст. Мне всегда казалось, что это слишком примитивное утверждение. Но, сам не давно уже не различающий, где вымысел, где реальность, я все чаще замечаю, что и другие люди живут в паутине иллюзий и химер, застилающих им подлинную жизнь. И теперь все чаще я думаю о том, что мир — это сочетание множества иллюзий. Все это, конечно, открыто философами задолго до меня, но подлинное значение имеют лишь открытия, которые совершаешь ты сам. Каждый человек заново выводит для себя законы, которые открывали еще древние греки. Так уж повелось, что никакие книги не дадут тебе понимание, все сам, только сам. Мир — это паутина иллюзий, и в этом иллюзорном мире моя мысль о воображаемой природе всех трех историй вовсе не кажется сумасшедшей. Я знаю только, что Кристина Михайлова реальная женщина, а вовсе не плод чьего-то воображения. Я слышал о ней на Коркусанте, говорят, она мастер палочного боя. Что ж, увидев ее, я и не подумал усомниться, такие женщины созданы не для дома и ласковой любви; не у всякого координатора увидишь такой взгляд. В этом взгляде — готовность на убийство, всегда, каждый миг: словно змея, расслабленная, сонная, в мгновение, как пружина, распрямляет свои кольца и вцепляется в агрессора, и тот моментально оборачивается жертвой. Кристина — живой человек. Не чуждый химер, но живой и реальный. Об остальных участниках моего рассуждения я этого утверждать не могу. Мария и Дорн — прежде всего литературные персонажи, и нет никаких доказательств их существования. Записи Ары Синг ничего не значат, написанное слово — не есть доказательство, записи эти могут быть простой подделкой, мистификацией, которую от скуки затеяла деревенская священнослужительница. Что до Кэррона…. Да, я видел его, говорил с ним. Но чем дольше я нахожусь на этой планете, тем более верю в то, что сама она нереальна, что она всего лишь сон, бесконечно снящийся кому-то. И Кэррон, вобравший в себя весь страх, всю боль этого сна; черный провал пещеры на цветущем склоне. Кэррон, по прихоти сновидца повторяющий судьбу Дорна, который, в свою очередь, повторяет судьбу некого Царя воронов, прикованного к скале и порожденного чьим-то уж совсем неведомым воображением.

50. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день пятьдесят второй.

Ночевал Кэррон у меня.

Я весь почти вчерашний день провела в копировании этих записей, вернулась уже в сумерках. Кэр читал, лежа на кровати. Вернувшись, я потащила его обедать. Или ужинать. Он упирался, но я заставила его поесть.

Потом мы долго болтали, сначала не кухне, потом сидели на крыльце. Здесь очень хорошо сидеть: четыре ступени и невысокие перила. И трава у крыльца. Говорили мы, в основном, о сказках, обработанных Кавериным и Саровской. На крыльце мы засиделись допоздна.

Здесь, и правда, хорошо так сидеть. Затихает улица, закат из-за дома бросает последний отсвет на восточный склон неба, и подступающая темнота так прозрачна — не то что в доме. Так можно просидеть всю ночь и ни о чем не думать — бесцельное, бесполезное времяпровождение, словно бальзам на усталую душу.

— Ну, что же, — сказал Кэр, наконец, — Я пойду, деточка. Уже стемнело.

Я удержала его за руку. Кэррон посмотрел на меня.

— Останься, ладно? Кэр, ты уйдешь, у меня сердце не на месте будет.

В полумраке я не видела, но мне показалось, лицо его как-то дрогнуло. Он остался. Мы еще немного поспорили, может ли он лечь на полу, потом легли вдвоем на кровать.

Мы проспали спокойно всю ночь. Мне и в голову ничего не пришло. Кэр спал как убитый, даже не повернулся ни разу во сне; я, правда, долго не могла заснуть. Я думала о Торионе. О том, что он будет делать, когда узнает о моей находке. О том, что он почувствует. Кэр, слава богу, "раздумал умирать". Раз «раздумал», то, наверное, не умрет. По крайней мере, переживет меня, а большего мне и не нужно. Я не надеюсь, что он проживет обычную жизнь воронов.

Каким образом он собирается… выжить, разве что покидать планету через какое-то время? Почему ни один из изгнанников так и не покинул планету? Почему они вообще так привязаны к Алатороа? Народ, которому для перемещений в космосе не нужны никакие корабли, которому хватает лишь крыльев и собственной сущности, почему этот народ не распространился по Вселенной? Почему, однажды придя на Алатороа, они так и не покинули ее больше? Тот же Дорн — уйди он с Алатороа, и в этой системе есть еще три планеты, пригодные для жизни. Ведь он мог бы жить.

Проснулась я рано, но Кэр уже не спал. Сидел на краю кровати и смотрел на меня, и мне не слишком понравился этот взгляд. Какой-то он был — оценивающий.

— Я пойду, милая, — сказал Кэррон.

Еще не рассвело, в комнате витал серый свет, предвестник восходящего солнца. В окно я видела, как над горизонтом проявляется светлая полоса, еще не рассвет, а просто признак утра. Все остальное небо было синее, с переходами от сиреневатого к темно-синему.

— Что? — сказала я сонно.

— Я пойду.

— Куда? — сказала я, не понимая, потом проснулась, наконец, — Кэр, не уходи.

— Мне надо кое-что сделать. И я боюсь, я не смогу дольше сдерживаться… и обижу тебя.

— Чем? — жалобно сказала я. Я никак не могла понять, что на него нашло.

Он слегка повернул голову. Профиль у него такой, что впору чеканить на монетах.

— Ра, я… — он сжал руки и вдруг заговорил быстро, — Я знаю, тебя оскорбила сама мысль о том, что я когда-то… хотел сделать тебя своей женой. Я знаю! Я и так много сделал тебе плохого, Ра, и я не хочу, чтобы ты об этом вспоминала, когда будешь думать обо мне. У меня ничего нет, кроме тебя, кроме твоих воспоминаний. Ничего, пойми. И я не хочу добавить еще плохого… — замолчал, потом сказал тихо, — У меня никого не осталось, кроме тебя, деточка…. Я не хочу тебя тоже… потерять.

— Что ты!

Я сбросила одеяло, села. Кэррон смотрел на меня одним черным глазом. Я не знала, что сказать. Ей-богу, иногда я начинаю уставать от этой его способности вечно находить что-то плохое, загодя думать о последствиях каждого сказанного слова. В некотором роде он все-таки зануда. Я была уже в отчаянии, я видела, ведь он сейчас уйдет и уйдет не просто так — с тяжестью на душе, обормот несчастный. Я не представляла, как его теперь успокоить. А он — он потянулся вдруг, вот так, назад и вбок, и губы его наткнулись на мою щеку. Я замерла. Теперь я думаю, чего бы он собирался или не собирался в начале, он понял, может, по моему лицу, или просто понял, что можно. А тогда я просто растерялась. Мягкое движение губ, сухих губ; он целовал меня — щеку, угол рта, потом голова его склонилась, он откинулся назад и стал целовать мою шею в вырезе майки. Онемелая, я обняла его.

Теперь я понимаю, что именно это ему было нужно — с самого первого дня, именно это. И я ведь знала! — но всегда что-то держало меня. А ему нужна была всего лишь любовь — хоть такая. Он уже не желал ждать ту единственную, которая скрасит пятьдесят-шестьдесят лет его тысячелетней жизни — краткий миг, — которую он будет помнить все бесчисленные годы после ее смерти. Он уже не желал и не мог ждать, он хотел — сейчас, хоть немного ласки, хоть немного тепла. Он хотел — меня. А я этого не понимала, и он видел, что я не понимаю. Сейчас я думаю: какая же я дура, какая тварь бесчувственная. Ведь я улечу. Ведь я скоро улечу, но ведь я была здесь — почти три месяца и ничего не сделала. Я, дура этакая, дала ему мучиться в одиночку. А мне надо было — быть с ним, просто быть с ним. Не оставлять его одного. Чтобы он хоть знал, что кто-то есть рядом. Что есть женщина, которая обнимет его ночью. Ведь прожил половину тысячелетия, и не было никогда рядом с ним никого, кто целовал бы его по ночам. Вот чего ему было нужно — хоть одного такого воспоминания, чтобы не так одиноко было умирать.

А он меня целовал. Снимал с меня майку. И прятал от меня лицо, пока я не заставила его посмотреть на меня. Вот так все и вышло. Так просто. Так бесконечно просто. Жалость. И одиночество. Никогда не думала, что дойду до такого.

А потом Кэр сел и сказал, не оборачиваясь:

— Прости меня…

— Обормот! — сказала я в сердцах, — Ну что ты извиняешься?

— Я ведь… — он провел руками по волосам и замолчал.

— Ну?

— Я… сделал бы это с любой… — осекся, замолчал, опустив голову.

— Любая бы тебе не позволила, — сказала я легко, — А силой бы ты не стал.

Он посмотрел, наконец, на меня. Увидел, что я улыбаюсь. Улыбнулся сам. Я потянулась, тронула его руку.

— Солнышко, — сказала я, — перестань. Ты сам говорил, мы постоянно извиняемся.

Он усмехнулся еле заметно.

— Я просто хотел, чтобы ты правильно поняла меня….

— Я поняла. На этой планете я единственная, кто бы позволил тебе это проделать. И ты давно уже раскаялся в том, что хотел на мне жениться…

— Ра!

— Ради тебя я переспала бы даже с кентавром… — пробормотала я.

Кэррон не выдержал и засмеялся: видно, представил себе эту картину. Я села, обняла его сзади, уткнулась подбородком в его плечо. Кэррон погладил мою руку.

— Знаешь, — сказал он, — А мы ведь, наверное, больше не увидимся.

— Кэр!

— …Мне нужно кое-что сделать, и я, наверное, не успею вернуться до твоего отлета. И я хочу тебе кое-что подарить.

Он развел руками, и она вдруг блеснула в воздухе и упала в подставленную ладонь — тонкая золотая цепочка с затейливыми звеньями. Работа аульвов, не иначе. А может, и нет, кто знает. Такое маленькое чудо, которое он совершил, почти не обратив внимания. Подумаешь — достать цепочку из воздуха, все вороны их, наверное, там хранят, а меня это так завораживало. И не сразу я подумала: что это за цепочка — ритуальная чертова штука, воронье обручальное кольцо.

— Возьми, хорошо?

— Кэр я… — я вдруг охрипла, — Я не могу, что ты!

Он разжал мою руку и всунул мне цепочку.

— Тебе не обязательно носить ее. Мне это, в общем-то, безразлично. Просто мне хочется что-нибудь подарить тебе, а больше нечего. Я хочу, чтобы ты вспоминала меня.

— Ты думаешь, я так не буду тебя вспоминать? Кэр!

— Возьми, ладно? Не будем спорить.

— Кэр, — сказала я тихо, — Ведь ты еще молод.

Он повернулся и посмотрел на меня. Я смутилась.

— Ну, я хочу сказать, что… ну, она может понадобиться тебе.

Кэррон покачал головой.

— Ты не можешь знать наперед!

— Мне пора, — сказал он, — Ты береги себя, деточка, я знаю, ты совсем сумасшедшая.

— Сам такой, — буркнула я.

— Береги себя.

— Ты тоже.

Он улыбнулся. Встал. Я его не провожала. У двери он обернулся, я все сидела на кровати. Он только посмотрел на меня и вышел, ничего не сказал.

А я легла и надела эту цепочку. Вот так я вышла замуж, кто бы мог подумать. Как говорил лииен с непроизносимым именем: "история — не зеркало". Ра — жена Царя-изгнанника. Дубль второй.

51. Из сборника космофольклора под редакцией М. Каверина. Литературная обработка Э. Саровской. Король файнов.

(Примечание Каверина М. А.: вероятно, это сказание является достаточно старым, поскольку в настоящее время файнами правит Совет старейшин Лориндола).

Она сидит на краю обрыва, и внизу шумят осенние леса, переливаясь под порывами ветра, и ало-золотые клены колыхаются над ее головой. Она расчесывает волосы. Ветер треплет длинные золотистые кудри, черепаховый гребень мелькает в них, сжимаемый тонкими пальцами.

А в двадцати метрах от нее, прислонившись к тонкому кленовому стволу, стоит он и смотрит на нее усталым, обреченным взглядом. Он — ее верная тень. Он — ее муж. Он — Король файнов.

Он следит за ней постоянно, и она знает об этом. Она знает, что он стоит там, в кленовых зарослях, и смотрит на нее, не знает только, какая тяжесть у него на душе. Отчего он следит за ней? Оттого, что она смертная, оттого, что она тоскует по родным, оттого, что она любит другого.

Пять лет назад Король файнов увез ее из родительского дома, украл, как крадут скотину лихие парни; пять лет она живет в Волшебной стране, пять лет она танцует на тропинках в бескрайних лесах, как одна из Них, но она не файн, и ей холодно и одиноко в волшебных владениях мужа.

Это случилось летом, когда она плясала на поляне в ромашковом цвету, тонкая, в белоснежных одеждах, объятая золотом волос. Она услышала топот копыт и метнулась в заросли, но, запутавшись в плетях ежевики, упала. Всадник выехал на поляну, их глаза встретились, и ее страх вдруг ушел — как не было. Всадник был совсем молодой, почти мальчик, стройный как деревце, темноволосый, с ясными зелеными глазами.

И вот уже пришла осень, и холода сковали землю лесных тропинок и позолотили листву, а они все продолжают встречаться, и только сейчас ее муж узнал об этом. И вот он стоит и смотрит на нее, и сердце его сжимает смертельная тоска. Он ждет того, кто украл любовь его жены, и когда они сойдутся здесь, все трое, кому-то из них придется умереть — ей или ее любимому.

Но время идет, сгущаются сумерки, ветер крепчает, а он все не едет. Король файнов стоит, прислонившись лбом к шершавой коре, и вечерняя роса равно ложится и на тонкий ствол, и на темные волосы файна.

Он не пришел. Ночью, поднявшись с цветочного ложа, она уходит украдкой и идет в деревню. И там, заглянув в освещенное окно, она видит своего любимого с другой женщиной. Она видит, как они обнимаются и смеются, как он целует ее в губы, и сердце жены Короля Файнов бьется глухо и с перебоями.

Она снова идет к обрыву, туда, где она ждала его, своего возлюбленного. Она не плачет и не сетует на судьбу; так же сидя на краю обрыва, она ждет рассвета. Воздух постепенно светлеет, солнце всходит из-за дальних гор, и в тот момент, когда первые солнечные лучи вспыхивают в ее волосах, она бросается вниз — навстречу осенним лесам.

С глухим криком ее муж кидается к обрыву, но поздно — ее уже нет. И если бы он мог, он бы умер, потому что сердце его исходит болью, но, бессмертному, ему недоступно это утешение.

А в золотой листве путается ветер, и солнце освещает осенний мир, и все идет по-прежнему.


52. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день пятьдесят третий.

В здании ратуши было темно и тихо. Приемная была пуста, на пыльном столе лежали какие-то позабытые бумаги, на вешалке в углу висел позабытый кем-то форменный камзол. Здание ратуши освобождали, видно, в спешке; теперь здесь жили вороны.

Приемная была большой и очень темной комнатой, два узких окна по обе стороны двери почти не пропускали свет. Стены были завешаны гобеленами, но из-за темноты сюжеты их оставались тайной. Пол был каменный, кажется, даже с мозаикой, но давно не мытый. Шаги мои гулко отдавались в помещении. Из приемной вели две двери, за одной оказалась маленькая захламленная комнатка с окном, завешанным темной шторой. В углу валялись чьи-то сапоги. Я затворила эту дверь и открыла другую.

Там оказался длинный и широкий, светлый коридор. По одной стене шли высокие полукруглые окна с затейливыми решетками, за окнами был сад. Ставни все были сняты, и растения едва ли не лезли в коридор. Пахло какими-то цветами, хоть я никаких цветов и не видела. По другой стене тянулись двери, выкрашенные светло-коричневой краской. Навстречу мне по коридору шел высокий худощавый ворон в коротком широком плаще. У него было узкое, словно лезвие кинжала, темное лицо, а волосы — роскошные, как у женщины, черные густые кудри, спадавшие ниже плеч. На нем были легкие свободные брюки, мягкие полусапожки, длинная рубаха с широкими рукавами и глубоким вырезом. Под ней было надето еще что-то. Все это было легкое, из тонкой шелковистой ткани, не стесняющее движений, и черное, словно ночь. Все они так одеваются, но плащи носят обычно длинные, с застежкой на левом плече. Я знала этого ворона, как ни странно. Это был Дрого.

Увидев меня, Дрого остановился. Серебряная флейта висела на груди на мелкой серебряной цепочке. Плащ не закалывался, а висел на завязках. Широкий такой, не длинный, всего до колен доходящий плащ с широким капюшоном. Может, такие плащи носили, когда Дрого был молодым. Он был не самым старым вороном из тех, кто был мне известен, но сейчас, наверное, остался самым старым на планете. Лицо у него было даже смуглее, чем обычно бывает у воронов, почти черное, странное лицо; узкий лоб пересечен был двумя глубокими морщинами. Он не улыбнулся. Глаза у него были небольшие, а ресницы отчего-то редкие. Веки были синеватые, словно у покойника.

— А, — сказал Дрого, — Царь-ворон будет очень рад вас увидеть. Он вспоминал вас.

— Да? — сказала я.

— Да, он вас вспоминал, госпожа координатор. Когда-то вы были очень милым ребенком.

— Теперь, видно, я уже не такая милая.

— Ну, что вы, — улыбнулся он, кинув на меня неожиданно острый взгляд, — Кто-то из наших так не считает, не так ли? Хотя не знаю, могу ли я все еще называть его одним из нас, вы уж извините.

Так. Он заметил. Мы медленно пошли по коридору. Дрого доброжелательно улыбался. Он слегка запрокидывал голову, и оттого казалось, что он смотрит на всех свысока. Изящен он был так, как бывают изящны лишь очень старые, но не дряхлые существа. Дрого всегда мне нравился. Тогда, в моем далеком сказочном детстве он буквально поразил мое воображение. Меня всегда привлекала старость, в ней есть что-то такое, чего нет и не может быть в пустой и бестолковой юности. Широкий плащ Дрого подрагивал при каждом его шаге — словно крылья бабочки.

— Вас это не шокирует, не задевает, да? — сказала я, может, слишком торопливо. Мне казалось, я должна оправдаться перед этим вороном. Почему, я даже не знаю. Где-то в глубине моей души все это время жила странная и печальная уверенность в том, что мне не следует быть рядом с Кэрроном, что этого нужно стыдиться. Ведь он — изгнанник. Это было даже не чувство, а перед-чувством; это было словно в подсознании, ведь и я в детстве слушала сказания о Марии из Серых гор. Я тоже в детстве слушала и верила в то, что должно от изгнанника отворачиваться, должно…. Как все это странно, глупо, как это естественно. Нет ничего в мире естественнее, чем выкрутасы подсознания.

— Что именно? — спросил ворон.

— Мое замужество.

Он поджал узкие губы, отчего резче обозначились складки у рта, пожевал губами и вдруг тихо и печально улыбнулся. Это была даже не улыбка, а пол-улыбки или даже четверть.

— Его отец, — сказал Дрого, не глядя на меня, — Истор, был моим другом. Очень хорошим другом. Меня, естественно, печалит судьба его сына, очень печалит. Он слишком молод, чтобы умирать, тем более такой страшной смертью.

— Но вы не были против его изгнания.

Дрого остановился.

— Что я мог поделать? — сказал он медленно, — Вы, наверное, не знаете, но я не был вхож в Совет.

— Я знаю, — сказала я, — в наших архивах есть список членов Совета Старейшин.

— Когда мальчика избирали Царем, — печально сказал Дрого, — я тогда уже знал, что добром это не кончиться. А ведь он был хорошим Царем, не много у нас было таких Царей.

Мы стояли посреди коридора, и узорчатые тени от решеток ложились на каменный, до мельчайшей трещинки освещенный пол. Было так тихо, как бывает иногда в больших каменных зданиях. Казалось, никого, кроме нас, здесь нет, а на самом деле могло быть за каждой дверью по десантному отряду. Вместе с катерами. В этих домах всегда так. Почти незаметный цветочный запах наполнял коридор. Потом я увидела, что Дрого медленно растирает меж пальцев сиреневый лепесток. На руках у него были тонкие черные перчатки, на безымянном пальце поверх перчатки было надето серебряное витое кольцо.

— Но его все равно изгнали, — сказала я.

— Изгнали его за другое.

— За что же? — резко сказала я.

— Всего дважды нашими Царями становились маги, и это кончилось плохо для обоих. Тем редким магам, что были среди нас, приходилось идти к Царю, если им нужна сила Жезла Корда. Но если власть и сила Жезла попадают в одни руки…. Совет этого не любит, госпожа координатор, Совету это неприятно, и из-за любого конфликта может произойти взрыв. А особенно, если на место Царя есть уже кандидат, во всех отношениях подходящий: зрелый, лояльный к Совету, из хорошего рода, прославленного созданием этого самого Жезла. Кому, как не потомку Корда, отдать в руки Жезл? И никто не станет считаться с тем, что Корд был не менее независим и силен, чем юный сын Истора.

— Вы не зовете его уже по имени, — сказала я внезапно.

— Да, не зову. Такова реальность, и я ее изменить не в силах…. Но я вижу, он не одинок.

— Я улетаю, — сказала я тихо.

— Ах, вот как, — обронил Дрого, — Я отчего-то думал, что вы останетесь. Как он?

— Не так плохо, как могло бы быть… особенно если вспомнить о его предшественнике.

Дрого, казалось, задумался о чем-то.

— Знаете, — сказал он, — А ведь тот был настоящий дьявол. Мой дед рассказывал мне о нем. Мальчик с ним ни в какое сравнение не идет. Он был очень жестоким. Чужие страдания были для него ничем. Впрочем, ему и самому пришлось страдать безмерно. Его жена…. Дед рассказывал, его жена говорила о нем так, словно ненавидела его.

— А его сын? — спросила я, — Что было с ним? Ведь у него остался один сын — по легенде.

— Ничего такого, о чем я бы знал. Но у выдающихся личностей дети обычно бывают ужасными посредственностями…. Я надеюсь, сыну Истора не придется так страдать, как тому…

— Его звали Дорн, — сказала я, внезапно решившись.

— Что?

Дрого взглянул мне в лицо. Потом понял, опустил глаза, задумался. Лицо у него было странное. Такое, какое могло бы быть у жреца, наблюдающего за осквернением святынь, — если жрец втайне ненавидел свою религию. Странное лицо, и глаза пустые, словно у змеи.

— Его звали Дорн. Это правда.

— Вот как, — сказал Дрого медленно.

— Я хочу, чтобы вы об этом знали.

— Я? Или вы имеете в виду воронов?

— Я скажу Ториону, Кэр хочет этого. Но вам я говорю отдельно. Только вам. Мне хочется, чтобы вы это знали.

— Почему именно я?

— Вы хорошо говорите… о них обоих. По крайней мере, вы будете знать, как его звали. Раз уж это имя всплыло через столько лет…

— Да, — сказал Дрого, останавливаясь перед дверью, — Царь-ворон здесь. Зайти с вами?

— Да нет, спасибо.

— Вы еще увидите мужа?

— Не знаю, — сказала я.

— Если увидите, скажите ему… что я беспокоюсь за него. Если я могу что-то сделать для него, я сделаю.

— Спасибо, — сказала я тихо. Я не ожидала от него этого. Дрого легко поклонился и пошел прочь. Я проводила его взглядом: тонкий, весь в черном, посреди коридора, наполненного солнечным светом и запахом зелени, он казался невыносимо изящным, словно иероглиф, вычерченный черной тушью на белом свитке. Если мои воспоминания не врут, они все такие, вороны, я имею в виду. Они не все отличаются красотой, но изящество и стать — это всегда при них; глядя на воронов, очень легко поверить в то, что они действительно некая высшая раса, может быть, и утратившая свое былое могущество. Очень легко, боже мой, слишком легко.

Я решила не стучать, просто толкнула дверь и вошла.

Большая светлая комната была обставлена, так сказать, в вороньем стиле: отсюда явно выносили мебель. Не думаю, что в ратуше могла быть настолько пустая комната, здесь и стояло только, что кровать, стул и небольшой письменный стол. Пол был каменный, а стены обшиты светлым деревом. Раньше, я думаю, на полу лежал ковер, теперь его не было: вороны, наверное, предпочитают голый камень. Оба окна были открыты, за окнами был внутренний садик, дальше снова видна была стена. Окна были низко, и прямо в комнату заглядывал высокий раскидистый куст с алыми бутончиками роз. Это был альверденский сорт — цветы мелкие, словно клубника, и невыносимо алые, чистого ясного цвета, такой редко встречается у цветов. Отчего-то цветы эти наводили на мысль о гриновском Грэе, выбиравшем алую ткань на паруса. За кустом давно не ухаживали, он беспорядочно разросся, раскинув во все стороны гибкие колючие ветки. Иные ветви лежали на подоконнике, с таким видом, словно прилегли отдохнуть. На редкость самодовольный был куст. На столе в маленьком сосуде, похожем больше всего на стаканчик для карандашей, стоял букетик из мелких алых роз и сиреневых цветочков с длинными узкими листьями, как у тюльпанов. Букетик был милый, но выглядел, как случайно нарванный веник. За окном ярко светило солнце.

Торион сидел за столом, спиной к двери, плащ его валялись на кровати. Услышав, что открылась дверь, он обернулся и, отодвинув стул, встал. Сухощавый, смуглый, красивый. Но я не могла забыть, как Кэррон стоял перед ним на коленях, и какое жалкое и страшное было тогда у Кэра лицо. И не могла не видеть тонкий витой жезл из черного металла, висевший у него на поясе.

— Госпожа координатор, — сказал Торион с легким поклоном, — Как приятно вас видеть.

— Правда? — сказала я. Если он ждет от меня титула, то не дождется.

Нас разделяло метра два, не больше. Сесть он мне не предложил, сам тоже не стал садиться, просто стоял передо мной, озаренный солнцем. Он всегда был такой, спокойный и строгий, и всегда казалось при взгляде на него, что он из тех, кто заметит мельчайший беспорядок у тебя в одежде и в мыслях. Может, оттого я так его и невзлюбила, дети не любят таких людей, а скорее даже бояться. Возле таких типов вся непосредственность замерзает, словно вода в Арктике. Не знаю, как они дружили с Кэром, тот ведь полнейшая непосредственность; говорят, конечно, что противоположности сходятся, но не до такой же степени. Хоть, может, и до такой. И вот чем кончилась их чертова дружба.

Красивое лицо Ториона вдруг окаменело. Взгляд его уперт был в мою шею. Я усмехнулась и тронула цепочку в вырезе рубашки.

— Если вас это беспокоит, — сказала я, — то не беспокойтесь. Это просто подарок.

— Подарок?! — повторил Торион с совершенно непередаваемой интонацией.

— Так мне сказал Кэррон. Женой он меня не считает, не беспокойтесь.

Торион помолчал, вскинул голову.

— Если я не ошибаюсь, вчера на вас этого еще не было.

— Простите, конечно, но вам-то какое дело? — сказала я, начиная злиться. Я понимала, что не стоит ему грубить, ведь, кто бы он ни был, теперь он носит Жезл, но не могла сдержаться.

— Что вам нужно было от меня вчера?

Торион молчал, опираясь рукой на угол стола.

— Ладно, — сказала я нетерпеливо, — это все неважно. Я пришла к вам вот почему, — держа рукопись на весу, перелистала страницы, нашла нужную, — Это записи служительницы Света из деревни Дарсинг. Оттуда ведь, кажется, была мать Кэррона?

Торион слегка побледнел, но ничего не сказал.

— Но эти записи относятся к временам более древним. Прочтите, здесь немного.

Торион взял книгу и стал читать. Я обошла его, отодвинула стул и села. Торион прочитал, захлопнул книгу, положил на стол. Оперся на книгу рукой и взглянул на меня. Взгляд у него был непроницаемый, спокойный и холодный, но в нижней половине лица что-то подрагивало.

— Где вы это взяли?

— В Альвердене, — сказала я.

— В Альвердене?! — в его голосе прозвучал гнев.

— Да, там, — сказала я, глядя на него снизу.

— Почему вы принесли мне это?

— Ну, вы же теперь… Царь-ворон.

— Ах, вот как.

Какое-то время мы молчали. Потом я сказала:

— Я хотела бы, чтобы эта рукопись вернулась в альверденскую библиотеку.

— Вы ведь улетаете, насколько я знаю, — пробормотал Торион.

Я удивленно посмотрела на него. Торион отвел глаза. Я улыбнулась и продолжала негромко:

— Конечно, в вашей власти уничтожить эту запись. Насколько я понимаю, с остальными так и поступили.

— Я мало об этом знаю, — сказал Торион.

— В любом случае это будет бессмысленно. С этой рукописи сделаны копии, и они не только в наших здешних архивах, но и в архивах Земли и Веги. Туда вы не доберетесь при всем желании.

— Зачем же вы сюда пришли? Этакая месть?

— Нет, это не месть, — сказала я как можно равнодушнее, — Вам нужно об этом знать, ведь это ваша история. И копии — тоже не месть. У нас была договоренность с университетами о копировании всех библиотечных фондов. Работа уже была начата, теперь, я думаю, она продолжиться.

— Вот как? А мне показалось, то, что вы пришли сюда с этой рукописью, это какой-то намек.

— На что намек? — сказала я, — На что? На то, что ради этого жезла вы обрекли своего друга на мучительную смерть? Ну, что вы. Я вас не люблю, это правда, и в детстве не любила, но я не за этим сюда пришла. Дорн был — вашим Царем, это история — вашего народа, только поэтому я и пришла, а так — век бы мне вас не видеть. И копии я сделала не для того, чтобы досадить вам. Да вы хоть понимаете, что она означает, эта находка, Торион? Это же единственное документальное подтверждение того, что вся эта история была в действительности, иначе ее можно было считать лишь сказкой. Если вы не цените собственное историческое наследие, это ваши проблемы. Мы ценим, мы приучены бережно относиться к историческим документам.

Загрузка...