16. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Иллирийские леса, хутор Этре, день восьмой.

Раннее утро. Солнце, еще низко стоящее над горизонтом, невыносимо ярко. Воздух еще прохладен, но под солнечными лучами уже кажется жарко, только в тени стоит еще утренний холод. Держится еще роса. Свет и тени так ярко перечертили мир, что ничто не выглядит так, как всегда: слишком ярко блестит трава под солнцем, словно ненастоящая, слишком черны и густы изломанные тени от домов и кустов калины. Небо ярко-голубое, чистое, ясное, и только на востоке, еще ниже низко стоящего солнца тянутся размытой белой полосой облака.

Легкий ветер шевелит траву и листья. Ветер еще прохладный, утренний. Далеко где-то сорока трещит одиноким треском: трак, трак, трак, — не переставая. Солнце слепит глаза, но отвернешься от него — и блестящая трава и черные тени тоже слепят глаза своей невыносимостью. День будет жаркий, очень жаркий.

Боже! Ни звука в округе, лишь эта сорока, и стрекочет она все ближе. А когда ее не слышно, какая наступает тишина. Нет еще не мух, ни кузнечиков, только ветер иногда почти беззвучно всколыхнет траву. Все кажется ненастоящим вокруг. Не то чтобы искусственным, но — нереальным. И небо это слишком ярко. Но какое солнце! Жара сегодня будет невыносимой.


…с Рездигом Этре мы разговорились перед завтраком. Он показал мне свой диплом, висящий на стене, где золотыми чернилами было написано его имя. Мы говорили об Альвердене, и вдруг посреди разговора он расплакался и стал вытирать слезы. Погибший Альверден, мертвый Альверден.

— В это невозможно поверить, — говорил мне старик в выцветшей рубашке и рабочих заплатанных брюках, — В это невозможно поверить. Зачем вы только пришли сюда? — вдруг крикнул он, — Разве мало в космосе других планет? Неужели в космосе мало других планет?

Я молчала.

— А странный человек вас привел, — сказал мне Рездиг немного погодя.

Я немного помялась, потом все-таки рассказала ему о своих подозрениях. Рездиг Этре был все-таки дипломированным колдуном, и он мог что-то посоветовать мне. Он выслушал меня, помолчал, пожал плечами.

— Не знаю, не знаю, — сказал он, — Возможно. Что-то идет от него, какая-то волна. Но последний раз я видел файнов давным-давно, да и этого вашего парня я только минуту и видел. Неразговорчивый парень.

— Да, — сказала я, — Неразговорчивый.

— Может, он и файн, хоть я и не слышал никогда о темноволосых файнах. Что-то в нем такое есть. Волна от него идет. Знаете, колдуны так своих распознают, по волне. Но он не обученный маг, нет, а кто-то из этих. Может, файн, а может, еще кто. Но, знаете, что? Будьте поосторожнее с ним. Может, это мои стариковские глупости, но больше всего он похож на призрака.

— На призрака?

— Вы бывали в Полях Времени, простите за нескромный вопрос?

— Да, — сказала я медленно, и дрожь прошла по моему телу, — Один раз была.

— И видели там кого-нибудь?

Я молчала. Старик внимательно посмотрел на меня.

— Да, — сказала я, — Своих родителей.

— Там повсюду магия, — сказал Рездиг невпопад, — она разлита там, как туман в долине Флоссы, зажатой горами. Но и в этой разлитой повсюду магической ауре, когда появляются видения, чувствуешь, как от них идет что-то. Волна, как от живых существ. Но не совсем. Больше магии, понимаете? Больше магии, но не так, как от магов. Не концентрированный поток.

— Словно он сам — создание магии? В Поля Времени ведь так?

— Да, в Полях Времени-то так, но там дело особое. А ощущение похожее, это точно. Но создание псевдожизни всегда было под запретом в Альвердене.

— Я и не думаю, что он псевдочеловек, — сказала я, — Он вполне живой. Я думаю, что он файн. Может быть, файн, изгнанный за какое-то преступление, и это стало потрясением для него. В нем есть что-то ущербное.

— Может быть. Может быть, — сказал Рездиг, — Если он файн, то он мог быть священником или предсказателем. Я думаю, ваш паренек способен к направленным магическим действиям. Может читать заклинания, если проще. Большинство представителей магических народов не могут. Магия — это их сущность, а не средство для действий.

Рездиг Этре оказался большим знатоком сказаний, и в течение двух следующих часов Михаил Александрович не отпускал его от себя. Я бродила по дому старика, в жилой комнате долго разглядывала книжный шкаф, где полки ломились от больших коричневых томов с розами, вытесненными на корешках. Роза была символом Альвердена, насколько я знаю. Алая роза, как и камни, из которых город был построен. Красный был цветом Альвердена испокон веков, я слышала даже, что там запрещено было строить что-то из материала других цветов. Долго я смотрела и на диплом Рездига. Он висел под стеклом, в деревянной резной рамке, и что-то в этом было несколько наивное. Но ничего наивного не было в самом дипломе с алой переливающейся розой и веткой тополя, в надписи золотыми чернилами, которая гласила, что Рездиг Этре, потомственный властитель земель Этре, является дипломированным магом, с отличием окончившим Альверденский университет магии, и имеет право преподавать магические искусства в любом учебном заведении Алатороа, а также в частном порядке.

Побродив по первому этажу, я поднялась наверх вместе с сестрой Рездига, которая жила с ним в доме. На просторном чистеньком чердаке с дощатыми стенами, обклеенными выцветшими обоями в цветочек, на расстеленных полотенцах толстым слоем была размазана буроватая плотная масса. Я остановилась перед ней в недоумении.

— Пастила, — сказала старушка, влезшая со мной на чердак, — Яблоки не созрели еще, да падают. Варение варить — еще кислые, сахару много нужно, а так вот перерабатываю и еще сушу, зимой на пироги хорошо. Когда сушишь, кислота из них уходит.

— Ну, вода испаряется, поэтому, — сказала я.

Старушка была сухонькая, маленькая, сгорбленная, в поношенном цветастом платье и платке на седых волосах. Она закивала на мои слова и пошла куда-то вбок, за встроенный шкаф с открытыми полками, на которых лежали вещи, сложенные аккуратными стопками. Чем-то старушка зашуршала за шкафом. Я стала оглядываться вокруг.

Вдоль сужающихся кверху стен стояли четыре кровати под марлевыми пологами, за второй парой кроватей был еще простенок с проемом, за которым виднелись два улья, обращенные летками в стену, а над ульями было окно с тонкой белой рамой.

Соскучившись, я спустилась вниз по рассохшейся скрипящей лестнице, крашенной красно-коричневой насыщенной краской. Внизу, на небольшом возвышении перед лестницей было тесно от фляг и бидонов с питьевой водой, которую возили за пять километров. В своем колодце у Этре вода была красноватая, с явным железным привкусом. Чуть пониже, под лестницей, стояли кастрюли, а прямо под лестницей была дверь в баню, которая здесь была прямо в доме. С этой же площадки спускалась лестница вниз, в мастерскую и на улицу. Была здесь еще добротная, обитая черной кожей дверь, ведущая в жилую часть дома. На чердаке было жарко, не смотря на раскрытые окна, а здесь стояла прохлада, и ясный свет летнего дня лился через панорамное, из небольших квадратов состоящее окно. Свет этот не разгонял царившего здесь сумрака, а существовал как-то отдельно.

Я сняла ковш, висевший на гвозде, вбитом в боковую доску лестницы, и зачерпнула воды из открытого бидона, отпила немного и выплеснула остальное обратно. Вода была тепловатая, с привкусом от ковша. Старушка, топая, спустилась сверху и ушла на улицу. Я не знала, куда мне податься. Присев на перила над нижней лестницей, я смотрела в окно, на лес, позолоченный полуденным солнцем, на плети винограда, ползущие по фасаду. Солнце играло в блестящей листве, переворачиваемой ветром. Я смотрела, прислонившись к раме, на пестрый, яркий, переливающийся под солнцем лес. Это окно не открывалось, а мне хотелось на свежий воздух, и я, соскочив с перил, спустилась по лестнице и, пригнувшись, вышла в низкую скрипучую дверь на улицу.

Рездиг и Михаил Александрович сидели в беседке. Когда я вышла, они оба подняли головы, и вдруг выражение лица Рездига изменилось, глазами он указал мне в сторону. Я повернулась. Из леса в тот самый момент вышел наш проводник, и снова я поразилась бесконечной грации его движений. Сам он был сгорблен и жалок, но как легка, ласкова, тиха была его походка! А ведь дня через два, самое позднее через три мы будем в долине Флоссы, и как же он собирается скрыть, кто он такой, когда мы увидим Семь Светлых Источников? Я заметила, что Рездиг внимательно следил за нашим проводником. Скоро, закончив разговор с Кавериным, старик подошел ко мне.

— А паренек-то в лесу занимался магией, — сказал он тихо, почти не глядя на меня.

— Вы уверены?

— Он не читал заклинаний, — сказал Рездиг, — Но определенные силы он задействовал. Будьте осторожны с ним. Он очень сильный маг. И, знаете, наверное, каковы файны, а уж их маги. К тому же вы, пожалуй, правы. Он, скорее всего, изгнан из Лориндола, их маги живут именно там, а если уж изгнан, то за какое-то преступление. Файны преступлением считают разве что убийство кого-то из своих не в поединке, а…. Ну, вы понимаете. Так что паренек-то ваш, скорей всего, убийца.

Мои глаза встретились с темными глазами старика. Убийца! Не знаю, КАК нужно убить файну, чтобы его сочли убийцей. Мучить, что ли, жертву?

— Поговорю-ка я с ним, — вдруг сказал старик, — Не нравиться мне, чем он в лесу занимался.

И неторопливо пошел к проводнику. Тот уже успел пристроиться рядом с дровяником в своей обычной позе. Рездиг подошел к нему и, наклонясь, сказал что-то. Проводник поднял голову и, видно, машинально, провел рукой по волосам, убирая их с лица. Он тут же опомнился и встряхнул головой, пряча лицо, но дело было сделано, Рездиг видел и — отшатнулся.

Я вздрогнула. Я видела, как резко отшатнулся старик, но я была слишком далеко, чтобы понять, что его так испугало. Вряд ли лицо нашего проводника, издалека я увидела только, что оно смуглое и очень грязное, но вряд ли в нем было что-то, что могло напугать Рездига. Наверное, проводник что-то сказал старику. Они говорили о чем-то. Торопливо я пошла к ним и, когда подходила, услышала только, как Рездиг сказал:

— Видно, совсем я стал стар, коль опустился до стариковского бессмысленного любопытства.

Слегка поклонившись, старик повернулся и наткнулся на меня. Поверх его плеча я бросила взгляд на проводника: он сидел, сжавшись, обхватив колени руками и опустив голову. Разговаривать сейчас со мной он, наверняка, бы не стал, у него есть удивительная способность не издавать ни звука, когда кто-то пытается его разговорить. Поэтому я пошла с Рездигом. Отойдя к дому, мы остановились. Старик казался взволнованным.

— Что он вам сказал?

Рездиг усмехнулся.

— Он просил вам об этом не говорить.

— Нам? Землянам? — быстро сказала я.

— Лично вам.

— Мне?

— Да, вам. Он не хочет, чтобы вы знали, кто он. Мне показалось, что он стыдиться. Не своего положения, а того, что вы поймете, кто он. Вас — стыдиться.

— Но ведь я его не знаю… — растерянно сказала я.

— Зато он вас знает. Я, к примеру, так до сих пор и не догадался, что вы и есть княжна Севера.

— Господи! — сказала я, — Я думала, это только в степных районах имеет какое-то значение. Что вам тороны, Рездиг, вы же их, наверняка, даже не видели.

Старик невесело усмехнулся.

— Я не видел, это правда, да и к чему мне их видеть. А вот кто побратим князя Севера, я знаю, а как же, так что и вы здесь известны.

Я прикусила губу, а старик внимательным долгим взглядом посмотрел мне в лицо.

— Вам-то не по нраву то, что случилось, да? Но вам не Альверден, вам Серые горы жаль.

— И Альверден, — сказала я.

— Да Серые горы-то жальче. Да и мне, знаете, очень их жаль. Нас-то много, все летят и летят из космоса, а таких, как они, больше нигде нет.

И тут я не выдержала. Торопливо извинившись, я пошла прочь, жмурясь на ярком солнце. И как я ни старалась сдержаться, слезы таки покатились по моим щекам, я шла все дальше и дальше, и только зайдя за кусты, разрыдалась. Я села в траву и плакала навзрыд — о чем? О себе, маленькой Ра, об Элизе, о Кэрроне, об Альвердене с его красными особняками и кустами алых роз. О том, что никогда, никогда я не буду уже такой, как раньше, о том, что стала я — координатором.


…Сегодня мы дошли да Анда, он шумит внизу, под обрывом. Мост всего в двух или трех километрах отсюда, но Стэнли решил, что заночуем мы здесь. За деревьями разливается оранжевое сияние — закат. Над ним в чистом бледно-голубом небе висят несколько облачков, темных сверху и светлых, сияющих — по нижнему краю. Уже пала роса; трава холодная и мокрая. На юго-западе, над краем невысокого леса висит бледная и большая луна, почти полная, и очень ясно видны на ней темноватые разводы. Еще совсем светло, и луна еще призрачно-бледная и гораздо больше, чем бывает ночью. А я помню, раз я видела здесь такую луну, что напугалась до смерти — огромную, с дом, и кроваво-красную. Потом уж я узнала, что так бывает иногда, и чаще в сельской местности.

Посвежело. Лес стоит неподвижен и тих. Разные бывают леса, иные, сосновые, стоят стройно и строго, деревья на удалении друг от друга, и солнечные лучи косо сквозят в них, крася стволы красноватым оттенком. Этот же совсем другой. Если лететь над ним, не высоко, а на два-три метра выше деревьев, то весь он видится всхолмьями и опадениями; круглые, кудреватые кроны деревьев и кустов создают непередаваемое, слегка забавное зрелище. Вот они — Иллирийские леса. Дубы, липы, ива, черемуха да калина, и кругленькие, словно подстриженные кусты ивняка вокруг маленьких озер.

Луна все четче на небосклоне и продвинулась к югу. Интересно смотреть на небо: в зените оно еще синеватое, а по краям розово-серое, на западе же — оранжевый ясный сияющий свет уходит все ниже и ниже за горизонт. Какая ясная луна! Десять минут назад она была призрачной, сейчас же налилась уже бледно-желтым светом.

Такие долгие летом вечера. Так бесконечно долго сгущается сумрак, прозрачный, незаметный, так тихо спускается ночная прохлада. Ниже розоватой полосы на небе проступает уже ночная синь. Деревья стоят, не шелохнуться. Кричат где-то тонкими голосами птицы. Нет ни комаров, ни мух. Роса холодная, словно осенью, от такой гибнут обычно посевы. Маленькие птицы стайкой летают и пищат в вечереющем небе. Боже, да чего же я хочу на самом деле? Чего я хочу? — Остаться. Остаться? Луна от меня скрылась за деревьями. Чего же я хочу? Что я, как я буду жить дальше? Остаться? Ворона где-то каркнула — тихо-тихо, а за ней сороки расстрекотались. Как я могу — остаться? Ведь я не просто человек, не человек вообще — координатор. От пустынь Ламманта до красных гор Вельда я — координатор, мастер обмана, человек, живущий сотню жизней. Словно кошка: не одна у меня жизнь, не одна. В том-то и беда, была бы одна, разве бы я тратила ее вдали от Алатороа. Только я, как индийские боги, многолика и многорука. Ра…. Той Ра больше нет. Есть добрый десяток личностей, а Ра — уже нет. Я привыкла жить вот так, примерять лица и жизни, ситуации и миры. На моем счету восемь планет, тринадцать воплощенных личностей, правда, На-гои-тана была самым долгим и сильным воплощением. Ах, На-гои-тана! Иной раз я думаю, насколько проще жить так — в одном мире, одной судьбой, танцевать в священной ярости с копьем в руках или же рожать детей и ждать мужа с работы — все равно. А иной раз я думаю, что такая жизнь бедна и скучна. Не зря нас не любят, считают шальными, шальные мы и есть. Ох-хо-хо….

Что мне делать с собой? Если б я могла только, разорвалась бы надвое. Разлад во мне, такой разлад. Сама себя успокоить не могу, до чего дошло. Я так запуталась, ах, ты, Господи!

Я заканчиваю, потому что мой компьютер мешает Эмме Яновне, мы с ней в одной палатке. Это еще хорошо, что компьютер, на И-16 он у меня разбился, и я писала карандашом в блокноте.


17. Ра. Праздник в Альвердене.

На нее всегда оглядывались мужчины. Оглядывались и сейчас, да только взгляды их были иные, и Элиза с горьким чувством отмечала это, проходя сквозь расступающуюся перед ней толпу. Взгляды эти напоминали ей, что дни ее беззаботной юности миновали — безвозвратно. И хоть и сейчас она была молода и прекрасна, цвета ее черного, словно у бабочки-траурницы, одеяния навсегда отрезали ее от кокетливой юности и восхищения мужчин.

Ах, как шумен и весел Альверден! Элиза проходила по знакомым до боли улицам, и во взгляде ее серых глаз стыла тоска. Четыре года. Четыре года, и вороны так часто бывают в Альвердене, слишком часто! Ах, если бы уехать подальше и никогда больше не видеть этих улиц из красного кирпича, не слышать восхитительной разноголосицы городской толпы. Так хочется броситься на родной тротуар ничком, зажать уши, зажмурить глаза — лишь бы только не видеть, не слышать, ничего не вспоминать. Ах, Альверден!

Четыре года…. Ее портрет, портрет юной девушки в темно-зеленом бархатном костюме и черной шляпе с зеленым пером, с медовыми локонами, живописно разметанными по плечам, до сих пор висел в альверденском собрании любителей искусств. Всего четыре года назад ее знал весь Альверден — дочь престарелого адвоката, последнего представителя знаменитой семьи альверденских адвокатов, прелестную Элизу Идрад. И вот она идет по улицам родного города, и во взглядах людей восхищение мешается с опаской — никому не позволено безнаказанно восхищаться женой ворона. Ибо Элиза Идрад мертва, мертва так же, как и ее отец, умерший от горя, и на кладбище, в фамильной усыпальнице Идрадов есть даже надпись об ушедшей до срока прекрасной семнадцатилетней Элизе Идрад, о скорби семьи и всего города, лишившихся так нежданно прекрасной жемчужины, равной которой еще не рождалось в этом лучшем из городов мира.

Проходя бульваром Изати к нижнему городу, Элиза и впрямь чувствовала себя мертвой. Солнечный день и веселый шум толпы словно не касались ее, ей было зябко, то и дело передергивала ее нервная дрожь. Ей казалось, что она привыкла, но, видно, к этому невозможно было привыкнуть. Невозможно было привыкнуть возвращаться в родной город, который больше никогда не будет тебе родным. Прошедшие четыре года не изменили улиц и площадей, не изменился и бульвар Изати, лишь рамария перед домом магистра Краберата разрослась гуще. В этом доме с лепными колоннами и статуями в нишах за два дня до безвременной кончины Элизы Идрад был бал, и всю предыдущую неделю она торопливо перешивала бальное платье, ибо семья была не богата, много денег уходило на обучение младших сестер Элизы, а отец их был уже слишком стар и дела в конторе шли неважно. Элиза и сама работала в конторе, каждый день по пять часов разбирала она бумаги и принимала посетителей, но Альверден дорогой город, и она экономила на чем могла. Например, на бальных платьях. Несомненно, семнадцатилетняя Элиза Идрад была самой светской девушкой своего поколения. Престиж семьи необходимо поддерживать не только в адвокатской конторе; балы, приемы, благотворительные базары, общественные лекции не обходились без Элизы Идрад. С тринадцати лет она привычно тянула лямку светской жизни, сестры ее были слишком малы, а отец слишком стар, и все ложилась на ее плечи, хрупкие, но ничуть не костлявые. Эти плечи, выступая из пены кружев бального платья, притягивали взгляды всех мужчин без исключения, даже дряхлых стариков; и каждый думал, наверное, о том, как сладко целовать эти плечи, и завидовал счастливцу, которому выпадет эта привилегия. Если б знали они, кому достанется городская красавица Элиза Идрад!

Что и говорить, не тяжкой обязанностью было для нее все это, а радостью и смыслом жизни. Она полна была энергии. С утра и до позднего вечера занятая, она была счастлива этим. Боже, как она была счастлива!

Элиза Идрад считалась непререкаемым авторитетом по части нарядов. Искусная портниха, она умудрялась так перешивать свои платья и костюмы, что никто не узнал бы в них ношеных вещей; семейство Идрад одевалось элегантнее всех в городе. И до сих пор помнили, что на последнем в своей жизни балу Элиза Идрад была в розовом платье с пышной юбкой из тяжелого атласа и открытым лифом. На юбке во множестве нашиты были мелкие розочки из белого и розового кружева. И в высоко поднятых медового цвета кудрях ее были два розы — белая и розовая; на руках были нитяные перчатки, на шее — фамильное ожерелье Идрадов из сордосского серебра с розовым кварцем. В тот день Элиза Идрад была весела и пила больше обычного. И попирая все обычаи, танцевала только с одним кавалером. В тот день, неожиданно для себя самой, юная кокетка, разбившая уже не один десяток сердец, влюбилась — в молодого красавца из магической аристократии Альвердена, Кима Строс. Наутро, с трудом продирая заспанные глаза, она чувствовала себя невероятно. "Я счастлива, счастлива, счастлива!" — вот о чем думала юная Элиза Идрад, одеваясь для нового, полного забот дня. Она не подозревала, не могла даже представить, что тучи над ее головой уже сгустились.

Ким готов был просить ее руки, но Элиза уговорила его подождать. "Зачем?" — спрашивала она себя после. Она на следующий же день могла быть замужем, но она просила его подождать — ради своей семьи, ради отца и сестер. Где они теперь, ее отец, ее сестры? Отец — в фамильной усыпальнице, а сестры — у чужих людей, и она не может даже повидать их, ибо ее нет, она мертва, никто и вида не покажет, что узнал ее. Нет больше Элизы Идрад, есть Элиза, жена Ториона, приближенного Царя-ворона. Она сама, своими руками оттолкнула от себя счастье.

Где, когда он увидел ее — Элиза не знала. Но вороны часто бывали в Альвердене, так часто, и он мог увидеть ее где угодно, на праздниках и народных гуляниях, в стенах университета, где она бывала тоже часто, договариваясь об организации общественных лекций. Он увидел ее, захотел сделать ее своей женой — и сделал. Не для него было делать предложение и выслушивать отказ, ведь он был вороном, он захотел — и получил ее. В тот день, в день своей смерти Элиза Идрад присутствовала на лекции о строении Вселенной, и профессор Китц долго вспоминал потом, как она сидела — на обычном своем месте в задних рядах, сложив руки в черных перчатках на коленях. Медового оттенка кудри были спрятаны под синюю шляпку с серыми лентами. На девушке был синий бархатный жакет с черным меховым воротником (утро было прохладным), серая шелковая юбка, не слишком длинная, и когда девушка уходила, профессор заметил черные чулки и черные башками с серебряными пряжками. Он подумал, что надо будет дочери подарить такие же, она будет очень рада. У профессора Китца была дочь двенадцати лет, ужасная кокетка и модница, и он ее очень баловал. С лекции Элиза Идрад отправилась в контору отца, которая находилась на улице Каритонии. Здесь, не сняв ни шляпки, ни жакета, она пробыла два часа, пообедала в городе вместе с председательницей благотворительного общества «Голубка» и снова вернулась в контору. После обеда выглянуло солнце. Элиза сняла жакет и шляпку, поправила несколько смятую блузку из голубого шелка, расчесала волосы и заколола их наверх. До позднего вечера она пробыла в конторе, посетители после вспоминали, какой она была, вспоминали серебряную брошку на груди, небрежно подколотые волосы и несколько утомленные глаза, легкий румянец на щеках. Из конторы она ушла последней, мечтательно побродила по притихшему городу, думая о назначенном на завтра свидании с Кимом. Когда она вернулась, в доме уже все спали; тихонько пробралась Элиза Идрад в свою спальню, умылась холодной водой и торопливо переоделась в ночную рубашку. В семействе Идрадов царили строгие нравы, и девушка, блиставшая на балах в платьях с низким декольте и обнаженными руками, спала в длинной рубашке из плотного серого полотна с длинными рукавами и узкой горловиной, а под нее надевала еще панталоны длинной до колен с отделкой из жесткого накрахмаленного кружева. Волосы же на ночь заплетались в недлинную косу и прятались под чепчик, закрывавший уши и лоб. Переодевшись, Элиза Идрад легла, погасила ночник и, засыпая, все видела перед собой лицо Кима. Так больше она и не увидела его наяву.

Она проснулась в комнате из серого камня. В этой комнате она провела долгих два года, прежде чем сумела смириться со своей судьбой. Только тогда она получила право выходить на улицу и сопровождать мужа в его поездках, когда он сам хотел этого, разумеется. Но все это пришло не сразу, ибо два года, два долгих года она не могла смириться с тем, что, перестав быть Элизой Идрад, она не станет Элизой Строс. Два года она была заперта в каменной комнате, размерами даже меньшей, чем ее спальня, из которой ее похитили. В комнате, из которой Торион, усмиряя непокорную альверденскую красавицу, вынес все, содрал с каменной кровати и перины и одеяла, выгреб все из каменных шкафчиков, оставил голый камень. Вода — только для питья, хлеб и сушеные фрукты — только чтобы не умерла с голода. Первые дни она еще не понимала, умоляла отпустить ее, не верила его угрозам. Конечно, ему ничего не стоило силой взять семнадцатилетнюю девушку, но он хотел не этого, так у воронов не принято, он хотел, чтобы она сама — сама согласилась, признала себя — его женой. И долгий процесс усмирения Элизы Идрад начался.

Через два года она сдалась. И вот она снова на улицах Альвердена, прелестная женщина двадцати лет с небольшим. Взгляд в зеркало может сказать ей, что она ни на йоту не утратила своей красоты, напротив, эта женщина в зеркале была гораздо красивее безвременно почившей Элизы Идрад. Это тонкое бледное лицо с большими серыми глазами и прелестным ртом не шло ни в какое сравнение с прежним живым румяным личиком семнадцатилетней кокетки. Глаза стали темнее и глубже, медовые волосы, напротив, посветлели и стали почти золотыми. Она стала выше и тоньше, прежней девочки с полными бедрами и не оформившейся грудью уже не было, была женщина — с прекрасной фигурой. Которой все равно не видел никто, кроме ее мужа, ибо носила она теперь длинные черные одеяния со множеством складок. Впрочем, со вкусом прежней кокетки она не могла не оценить того, как эти одежды подчеркивают ее легкую плавную походку, как струиться тонкая ткань на ветру — словно крылья птицы, рвущейся в небо. Не зря, ох, не зря именно так одеваются вороны, эти одеяния прекрасно подчеркивают их вторую природу, что и говорить.

На нее оглядывались мужчины: альверденцы всегда были тонкими ценителями женской красоты. Часто чуткий слух Элизы улавливал, как говорили в толпе о том, что такая красавица подошла бы больше Царю-ворону, чем его ближайшему другу. Иногда она и сама думала об этом, Кэррон нравился ей, и она знала, что тоже ему нравиться. Она свыклась со своей судьбой, она поддерживала мужа во всем, но так и не смогла полюбить его, суховатого, гордого, высокомерного. Иногда она думала о том, что если бы Кэррон, а не его лучший друг, позарился бы на ее необычную красоту, она не была бы так холодна сейчас. Иногда ей казалось, что у Ториона нет сердца; у Царя-ворона сердце было — несомненно. Иногда… но о чем только не подумает молодая красивая женщина, лишенная любви. А Ким, ее Ким умер, утонул в неверной, кишащей воронками Дэ. Его назначили помощником ректора в школу мага Ловата в Морае, но он не успел даже доехать туда; после утомительной дороги на привале решил искупаться и утонул. Утонул. Утонул. Утонул.

И вот, в который раз, она идет улицами родного города, ставшего ей чужим, а маленькая девочка бежит впереди и оглядывается на нее, Элизу. И смеется. Элиза, обреченная всю жизнь рожать мальчиков, воронят, неожиданно для себя страстно привязалась к этой крошке. Кто будут ее дети? — лишь вороны, холодные, гордые, непонятные, не будет ни детских глупостей, ни капризов, ни ночных страхов. Отчего-то Элизе казалось, что так и будет, что ее сыновья обязательно будут такими — с пеленок. Она не любила воронов. Вот если бы…. Но она была уже слишком взрослой, если бы, как обычно и случается, ее украли, когда она была маленькой девочкой, такой, как та, что бежит сейчас впереди нее, смешно подпрыгивая, все было, может быть, иначе. Ах, как Элиза привязалась к этому ребенку! Втайне она надеялась, что родители маленькой Ра никогда не найдутся. Это были дурные мысли, и она гнали их от себя, но они возвращались снова. Если бы родители девочки не нашлись! С самого первого момента, в густом темном лесу, где малышка бесстрашно замахнулась палкой на змею, отгоняя гадину от оцепеневшей Элизы, с того самого момента Элиза почувствовала, что в ней что-то оттаяло, что сердце ее раскрылось навстречу этой крохе….

Темные короткие волосы девочки трепал ветер. Она никогда еще в своей недлинной жизни не видела таких городов. Ра бежала по мостовой мимо особняков из красного кирпича с белыми колоннами, мимо садиков с рамарией и ярко-алыми розами — особый шик Альвердена. В окнах колыхались розовые и желтые, волнами подобранные занавески, на подоконниках стояли горшки с темно-зелеными глянцевыми растениями. Небо было высоко и ясно, словно осенью, и по нему плыли неспешные облака, а здесь, внизу, бушевал ветер. Ра раскидывала руки в стороны и бежала со всех ног навстречу ветру — вниз по улице. Элиза шла медленно, стараясь только не терять девочку из виду, но при приближении к рыночной площади догнала Ра и крепко взяла ее за руку.

Рыночная площадь оглушила их шумом и разноцветием красок. Ра притихла, только вертела головой. Глаза ее блестели. Она ничего не спрашивала у Элизы, только один раз тоненько охнула, когда увидела прилавок, заваленный моравскими переливчатыми тканями. Элиза не отпускала девочку от себя, опасаясь, что она потеряется в толпе, но Ра и сама не стремилась отойти от Элизы: она была слегка напугана, хоть и разучилась пугаться незнакомого за время своих сказочных странствий.

Люди расступались перед Элизой даже в тесной базарной толпе. Мужа она увидела издалека. Двое высоких тонких воронов в черных свободных плащах шли сквозь толпу — словно горячий нож сквозь масло. Элиза увидела, как мечется на ветру плащ Царя-ворона, как он придерживает руками волосы, чтобы те не лезли в лицо. Торион, который стригся коротко, выглядел более величественно в ту минуту, и Элизе неприятно было это. Ра тоже увидела их. В толпе, среди затейливо одетых альверденских дам (мужчины не удостаивали обычно рынок своим вниманием) и пестрых продавцов, вороны в своих черных одеяниях бросались в глаза, как провал пещеры на цветущем склоне. Элиза, нагнувшись, подхватила Ра под мышки: девочке хоть и исполнилось уже пять лет, но она была худенькой, и ненадолго Элиза брала ее на руки. Обеим это доставляло удовольствие.

— Кто это, Элли? — спросил Кэррон, подходя к ним, — Это и есть тот потерявшийся ребенок?

Торион молча взглянул на жену. Лицо ее, просиявшее на миг улыбкой, окаменело: она ненавидела, когда он так смотрел на нее. В глубине души она понимала, что Торион не хуже и не лучше других, что Царь-ворон (и ей предстояло еще в этом убедиться) может быть так же бездушен и жесток, как и ее муж, что они просто вороны и все. За годы брака она поняла это, но поняла лишь умом — не сердцем.

— Ну, что? — сказала она.

— Мне нужно поговорить с тобой, — отрывисто бросил Торион, поворачиваясь, — Идем.

— Дай, мне девочку, Элли, — спокойно проговорил Кэррон, — Иди ко мне, детка, Элиза уж устала тебя держать.

Элиза отдала ему девочку — словно собачку. Ра доверчиво обвила руками шею самого могущественного на планете монарха: ей понравились его длинные волосы, взлетавшие под порывами ветра. Правда, дернуть его за волосы она так и не решилась: у него такое жесткое худое лицо, кто его знает, он может и разозлиться. Элиза пошла за Торионом, и Ра осталась наедине со своим новым приятелем.

Что ж, он-то мог держать ее, не уставая, — долго-долго. Отсюда ей было видно очень далеко — поверх всех голов Ра видела золотистую голову Элизы, удаляющуюся от нее, а еще дальше — карусель. Теперь-то она уже знала, что это такое, эти вертящиеся на веревках кресла, которые летают по воздуху с визжащими детьми и взрослыми: вчера они катались уже с Элизой на карусели, правда, Элиза не визжала и даже не улыбалась. Ра не знала об этом, но ее златоволосая подружка, взлетая на креслице над деревьями и людьми, думала с затаенной завистью о муже, которому, чтобы испытать этот восторг, не нужны никакие креслица с веревками, никакие моторы и билет за две монеты.

Ра наклонилась к самому уху ворона и зашептала, щекоча ему ухо своим теплым дыханием:

— Пойдем покатаемся, а?

Ветер трепал их волосы, путая каштановые и черные пряди. Ра с нахальством ребенка, который почувствовал, что ему сейчас все простят, потрогала пальцем короткий толстый шрам возле его уха:

— Что это?

Ворон поймал ее маленькую ручку и отвел в сторону.

— Не надо, еще не совсем зажило, деточка. Это я упал с карусели.

— Правда?

— Да, милая, слишком высовывался с кресла. Но ведь ты будешь осторожнее, правда?

— Угу, — с сомнением сказала Ра.

Он повернул голову и взглянул на нее смеющимся глазом. Темное худое лицо не казалось слишком добродушным, но Ра ужасно понравился его нос с горбинкой: таких она еще не видела. Люди оглядывались на Царя-ворона, державшего на руках маленькую девочку. Жена бургомистра, госпожа Орика, покупавшая лук и сесту, издалека загляделась на эту сцену, удивляясь тому, как уверенно обращается Кэррон с ребенком: ведь у него еще нет своих детей. Вырастившая троих дочерей, госпожа Орика, забыв о сесте, стояла, склонив набок голову, и смотрела, как ворон побежал к карусели. Девочка смеялась. Госпожа Орика подумала тогда со вздохом, что нынешний Царь-ворон все-таки ни на кого не похож. Хоть он и стал Царем еще задолго до ее рождения, госпожа Орика все же считала, что царствует он еще недолго: и ста лет еще не прошло. "А все же какой он странный", — думала она. Госпожа Орика довольно хорошо знала Царя-ворона, ведь не зря же она была замужем за бургомистром Альвердена, Царь бывал в ее доме, но никогда она еще не видела его смеющимся и привыкла считать его очень угрюмым. Но вот же — смеется, да еще и бегает с ребенком на руках — на глазах у всего Альвердена….

Ра на карусели смеялась так, что и правда едва не свалилась. Она хотела покататься еще, но ворон больше не решался пускать ее туда: уж очень она была возбуждена. Вместо карусели он увел ее туда, где катались на тангийских крылатых повозках, скользящих над землей на высоте человеческого роста. Их пустили без очереди, но Ра такая маленькая высота не заинтересовала: во время полета она разглядывала Жезл Тысячелетий. Что чувствовал Царь-ворон, обнимая маленькое теплое тело и отвечая на вопросы возбужденной девочки, никто еще не знал, но о чем-то он думал, а ветер трепал их волосы, и Ра смеялась, поднимая голову и взглядывая на своего нового друга.


18. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Иллирийские леса, день девятый.

На голубом небе, во множестве раскиданные тут и там, висели небольшие кучевые облака и меж ними иногда встречались размытые облачные пятна, словно дымка. В части, обращенной к земле, облака были серые, в остальной — белые и синие, и эта игра теней в кудрявых пышных облаках делала их очертания более определенными. Облака, стоявшие в зените, были темно-серые, и только по краям их виднелось белое сияние. Было жарко. Листья и трава нестерпимо блестели на солнце, но ветер был прохладный.

Облака плыли медленно-медленно, но их расположение на небе и вид менялись беспрестанно. Облака эти висели так низко над землей. Иные из них выглядели почти как тучи. Но хоть говорят, что дождь идет из кучевых облаков, видно было, что из этих дождь не пойдет. Эти были из тех кучевых облаков, из которых никогда не бывает дождя.

Было так ясно и ярко все вокруг, что стоило отвести взгляд в тень, как в глазах все темнело и приходилось привыкать, чтобы что-нибудь увидеть. В траве на одной ноте, не умолкая, трещал кузнечик, а поодаль — еще и еще. Солнце иногда скрывалось за облаками, и это казалось немалым облегчением. Ветер шумел и колыхал верхушки деревьев, но внизу почти не ощущался. Облаков становилось все больше, маленькие, большие, всякие — они застилали голубое яркое небо и медленно, почти незаметно для глаза плыли куда-то.

Мы шли около часа вдоль Анда, когда показались мостовые столбы на берегу. Но я отчего-то не видела самого моста. И не сразу я поняла, что моста нет. Нет, и все.

Наш проводник шел впереди, в отдалении, а за ним шагали мы с Михаилом Александровичем. И в тот момент, когда я поняла, что моста через Анд больше нет, проводник наш сорвался на бег, пробежал те несколько метров, которые отделяли его от столбов, и резко остановился на краю берега. Я подошла и остановилась рядом с ним, и он не отстранился. В сущности, он меня даже не заметил, он смотрел на то, что осталось от моста, и я тоже смотрела туда. Столбы сохранились и на том берегу, к ним некогда крепились цепи перил, а внизу, в бурной воде, торчали лишь обгоревшие опоры. И вода неслась, закручиваясь возле них в белопенные водовороты, а моста не было. Не было самого прелестного моста на всем северном континенте….

Ах, какой это был мост! Я видела фотографии, да и сама здесь была когда-то. Этот мост единственный в своем роде, аульвы работают обычно с металлами, но этот мост был деревянным и вместе с этим он был так изящен и невесом, как и их изделия из металла. Что произошло здесь? Случайный пожар или что-то еще, но я не представляла, как мы будем переправляться: Анд очень бурная река, хоть и неглубокая.

Проводник стоял рядом со мной. Я услышала его тихий и долгий вздох. Он провел руками по волосам, зачесывая их назад, — характерный жест, что-то напомнивший мне. Невероятно мучительное и дразнящее чувство вызвал у меня этот жест, я ведь видела что-то подобное, видела, видела! А он встряхнул головой, пряча лицо в растрепанных волосах.

— Ты не знал? — сказала я тихо, искоса поглядывая на него.

Он покачал головой.

— Красивый был мост, — сказала я.

Стэнли подошел к нам и остановился рядом.

— Можно еще где-нибудь переправиться? — спросил он неизвестно у кого.

— Нет, — сказала я, — Вообще-то, это единственный мост через Анд. Был.

Стэнли подошел к обрыву и, держась одной рукой за полусгоревший столб, посмотрел вниз.

— Здесь, похоже, неглубоко.

— Да, — сказала я, — Если натянуть веревки, можно перейти вброд. Здесь неглубоко, только течение очень сильное.

Стэнли хлопнул в ладоши и пошел к остальным. Они зашумели, заговорили о чем-то, только я и проводник стояли неподвижно и смотрели на резные столбы, чуть опаленные, резьба их почти не пострадала, и обгоревшие обломки опор, торчавшие среди пенной бурлящей воды. Мне было грустно. Реальность. Реальность вторгалась на Алатороа, на мою Алатороа, на вымечтанную, пригрезившуюся мне планету. Случайный пожар, и нет моста через Анд. Попытка избавиться от землян, и нет Альвердена и Серых гор. Повзрослевшая я, изменившаяся планета. О, какой светлой мечтой была она для меня, но здесь повсюду — та же реальность. Пожары, боль, война, ненависть, равнодушие. Все то же, что и на других планетах, где я работала. Той Алатороа, которую я помнила, никогда и не было. Был ребенок, впервые увидевший землю, цветы, деревья, реки, а сказки не было.

И все же она была. Мне казалось, что я поняла, наконец, и готова принять действительность, но…. Угрюмчики, размахивающие лапами и чирикающие, их глаза, каждый размером с мою ладонь, варка у Серебряной Ивы. "Недоразвитые существа", — говорят земляне, и сорты вслед за ними это повторяют. Да, они, конечно, не на той ступени развития, что люди. Но я думаю не об этом, я думаю, что сейчас аульв, наверное, уже болтается на собственном хвосте над котлом с буль-булем. Тэй на рынке, его глаза, капли желтоватого яда, расплывающиеся в пыли, — ах, Тэй! Старый Рездиг с морщинистым лицом. И действительность здесь не похожа на все остальное. Сказка моя!

Что это — выдумка, бред, заблуждение? Сколько лет «Алатороа» означало для меня — «волшебство». Не то волшебство, что вызывают, читая заклинания, а волшебство, разлитое в воздухе. Но оно-то все еще здесь! И потом, есть еще Поля Времени. Надо будет свозить туда Стэнли, пусть скажет потом, что не верит в магию, пусть попробует.

Переправу подготовили довольно быстро, но я сомневалась, что смогу перейти Анд таким образом. Если долго стоять на обрыве и смотреть на бурлящую воду, то может закружиться голова.

Наш проводник стоял, не шевелясь. Когда натянули трос, он шагнул к обрыву и посмотрел вниз.

— Что? — сказала я, — Ненадежно?

— Переходить Анд вброд? — пробормотал он, — Да, ненадежно.

— Ты умеешь плавать?

— Здесь никакое умение не спасет.

— А я не умею, — сказала я, — Так и не научилась. Я уже два раза чуть не утонула.

Он глянул на меня сквозь свисающие на лицо волосы. Я улыбнулась — несколько беспомощной улыбкой. Меня все не оставляла мысль о том, что бог любит троицу.

— Боишься? — слегка насмешливый голос, — Ты боишься?

Я кивнула: да, еще бы. Но я не могла не заметить, что он сам заговорил со мной, и так легко и свободно, словно это не он шарахался от нас всех так долго. И, Господи, что-то страшно знакомое было в этом его жесте, которым он убирал волосы назад, что-то такое знакомое….

Первым переправу испробовал крупный светловолосый парень, зовут его, кажется, Антон. Начали переходить и остальные. Скоро на этом берегу остались только мы с проводником.

— Кристина! — крикнул Стэнли с того берега, — Ну, что же вы?

— Сейчас, — пробормотала я, приглаживая волосы нервным жестом. И тут же подумала, что такой же жест я подметила у проводника. Этот жест так дразнил меня — словно я видела много-много раз, как чьи-то руки отбрасывают назад темные волосы, пропуская пряди между худых смуглых пальцев.

— Давай, я помогу, — сказал вдруг проводник.

Ухватив меня за руку, он помог мне спуститься с обрывистого берега вниз. Подняв голову, я взглянула в его лицо, почти не скрытое волосами. Лицо было худое, со слегка выступающими скулами и очень грязное, словно специально измазанное. На худой шее грязи почти не было. Над правой бровью была свежая, сочащаяся кровью царапина. Что-то странное было в его глазах, но тогда я еще не поняла — что.

Я остановилась по колено в воде и вцепилась руками в натянутый трос. Я все еще смотрела вверх.

— А ты? — спросила я.

— Сейчас. Что, действительно, боишься?

Что-то страшно знакомое послышалось мне в этом голосе, в интонациях, мягких и ироничных. Мне показалось, я схожу с ума. Он начал говорить со мной более раскованно, и, видно, прорвалось что-то подлинно его; до того он был так скован и так шарахался от нас…. А теперь…. Господи, я сходила с ума от невозможности вспомнить, что это напоминает мне, что его голос, его акцент, его интонации напоминают мне. Не просто акцент, а именно голос — этот голос!

— Я не умею плавать, — повторила я, глядя в его лицо.

Мягкий ироничный голос ответил мне:

— Я тоже, если тебя это успокоит.

Такой знакомый голос.

Я засмеялась в ответ и пошла. Небо был так низко над деревьями, казалось, что они едва-едва не задевают его. Как низко все же небо на равнине. Я цеплялась за трос обеими руками. Белая вода бушевала вокруг моих ног, а камни на дне были такие скользкие. Вода бурлила и закручивалась в водовороты, белая вода, пенная вода.

Я кусала губы. Я боюсь воды, может быть, оттого, что родилась в космосе. Я оторвала взгляд от воды и посмотрела вперед. Берег был всего в пяти-шести метрах от меня, а казалось, что до него больше парсека. Я поскользнулась, с трудом восстановила равновесие, а через шаг поскользнулась снова.

У меня все обмерло внутри. Я так ужасно испугалась. Вода доходила мне до бедер, и течение было такое, что я едва удерживалась на ногах. Я шагнула, и течение снесло мои ноги с камня. Вода захлестнула меня с головой, миг я еще держалась за канат, а потом мои руки разжались. Как ни странно, в этот раз я не испугалась, я успела подумать только, что бог все-таки любит троицу.

Я пришла в себя на берегу. Мне было ужасно холодно. По небу плыли рваные клочья облаков. Ветер налетал порывами. Вразнобой говорили люди, встревоженное лицо Стэнли маячило прямо передо мной. Я оттолкнула чьи-то руки и села.

— Бог любит троицу, — объяснила я. Стэнли и Михаил Александрович встревожено переглянулись, — Я уже тонула два раза, — прибавила я со смешком, — И кто меня вытащил?

— Он, — сказал Стэнли и показал куда-то.

Я оглянулась.

Наш проводник лежал на песке, до кошмара похожий на мертвеца, осталось только руки на груди скрестить. Мокрые волосы откинуты были с лица, почти чистого. Худое это было, смуглое, бледное лицо. Нос с горбинкой, широкий тонкогубый рот. Возле уха я увидела короткий грубый шрам.

Я встала, снова оттолкнув руки Стэнли: помощь мне не нужна, спасибо. Этот лицо, бледное до синевы, этот шрам. Все это дразнило мою память. Казалось, имя вертится у меня на языке, но я не могла поймать его. Зачарованная этим ощущением, я сделала шаг, другой.

Он застонал, перевернулся на живот, выкашливая воду. Посмотрел на меня мельком — и я увидела его глаза. Его глаза. Меж рядов мокрых, слипшихся ресниц была угольная тьма, и тьма эта глянула на меня, и на миг скрылась за ресницами, когда он зажмурился. Ничего странного, такие глаза бывают у животных, просто белков не видно…. Но в этих глазах не видно было ничего, ни зрачка, ни радужки, просто темнота, без единого блеска. И я остановилась, сбилась с шага. Ветер налетел на меня сзади. Стало вдруг пасмурно и холодно. А я смотрела, не в силах сдвинуться с места. Ворон. Ворон. Ах, ты, боже мой! Ворон.

Я дрожала, но понимание все еще не пришло ко мне. Я дрожала и смотрела на него. Он сел и посмотрел на меня — последний ворон на Алатороа.

Люди вокруг шумели и разбирали рюкзаки. Стэнли раздраженно велел мне переодеться, и я ответила, что обойдусь. Ворон поднялся на ноги. На меня он не смотрел, а я не сводила с него глаз. Вот он пригладил волосы — характерным жестом, который так дразнил меня….

Меня словно ударило. В Альвердене, на рыночной площади, кажется, сто лет назад…. Это лицо, похудевшее, бледное, усталое, горделивое. Это профиль — из тех, что чеканят на монетах. Некрасивый, слишком широкий, с тонкими губами рот. Этот шрам. Кажется, сто лет назад я впервые увидела это лицо. Кажется, сто лет назад я впервые…. Господи, господи. Сгорбившись, ворон отошел в сторону. Но теперь я не решалась подойти, заговорить. Теперь — нет. Когда-то — даже странно подумать — мне было легко и весело с ним, когда-то — сто лет назад. И этот жест! Да, я помню, волосы вечно лезли ему в глаза. Это я помню. Это я помню.

Я испытывала непонятное смущение. Обычно мне не свойственно преклонение перед любыми авторитетами, и потом, ведь это был Кэррон. Ведь это Кэррон! — а я не смею подойти к нему. Но я действительно — не смела. Его нынешнее положение, его потери, его прошлое величие — все это удерживало меня. Да, было время, когда мне плевать было на его «величие», да только время то прошло. Мне было уже не пять лет, и я не смела….

Конечно, я прекрасно осознавала, что значит его присутствие здесь в качестве проводника. Что-то он затевал, готовил — исподволь, осторожно. Но разве об этом я думала тогда, разве об этом….

Весь день я была как в тумане. Мы остановились недалеко от реки, разбили лагерь на большой поляне. Я сидела в своей палатке и просто смотрела в одну точку. Стэнли несколько раз приходил и спрашивал, не заболела ли я, пока я раздраженно не попросила оставить меня в покое. Мне казалось, что мне нужно серьезно о чем-то подумать, но, оставаясь одна, я ни о чем не думала, я просто сидела, обхватив колени, и пыталась не плакать.

Сколько дней я здесь? И все это время я думала о нем, горевала о нем, и вот он здесь, совсем рядом — пойди же, поговори с ним! Но я не могла…. Ведь я даже не знаю его! Ну, что значат те несколько дней, которые мы были знакомы. Я ведь совсем не знаю его. И я не знаю, как говорить — с изгнанником.

Я не плакала, но мне было как-то тошно и плохо. А ведь он знает, кто я. Ведь он знает. Понимает, что я могу узнать его — в любой момент. Детские воспоминания, конечно, могут быть весьма туманными, но я могла узнать его и раньше, ведь могла. А Михаил Александрович, который видел его вовсе не так давно? Ведь он не так уж и изменился. Похудел, да, но он и всегда был худым. Господи…. А странно, если бы я могла представить, что, встретив Кэррон, я не посмею подойти к нему….

Три месяца. Три месяца изгнания. Разумом я понимала, что лучше мне пойти к нему, поговорить с ним хоть немного. Но утешать ворона? Утешать Царя-ворона?! Подумать только, а ведь было время, когда это не имело для меня значения. Он был такой — легкий, веселый, он умел так улыбаться. Улыбка совершенно преображала его лицо. Рот у него широкий, и стоило ему улыбнуться — чуть-чуть, как лицо его совершенно менялось, что-то лукавое и довольное появлялось в нем. У него становился такой вид, словно он спрятал что-то от тебя и ждет, когда ты обнаружишь пропажу. Озорной какой-то вид. Господи, как это было давно!

Под вечер я вылезла из палатки. Через все небо был розовый отсвет. Совсем слабый, словно мокрой акварелью разбавили небо и облака. Закат. Солнце еще сияло, такое же, какое оно бывает днем — небольшой сияющий шар, только с розовым отблеском — среди розоватых вытянутых облаков. Кэррон не видел меня, зато я увидела, как он ушел из лагеря, и пошла за ним. Но… чувствовала я себя ужасно. Мне казалось, что делаю я что-то совсем уж плохое, хотя плохих поступков на моем счету было предостаточно, и они не слишком смущали мою совесть.

Далеко Кэррон не ушел. Неожиданно я наткнулась на него, сидящего на земле. Я вздрогнула и остановилась.

Кэррон поднял голову и взглянул на меня. Спокойное, усталое, бледное лицо. Спокойный, доброжелательный взгляд — так он смотрел на меня и тогда, в Альвердене, в самый первый момент нашей встречи. Мне отчего-то показалось, что именно так, хотя вряд ли я действительно это помню. Я совсем смутилась под его взглядом. Я села на землю напротив ворона. Кэррон смотрел на меня, а я смотрела на него. Я чувствовала, что должна что-то сказать: молчание слишком уж затягивалось, — но что сказать, я не знала. Сколько ему лет? Четыреста шестьдесят, четыреста семьдесят. По меркам воронов он совсем еще молод. А как страшно молод он был, когда его избирали Царем!

— Я так и не поблагодарила вас, — наконец, сказала я неловко, — Если бы не вы, я бы утонула.

— Ты ведь начала уже звать меня на «ты», — откликнулся он мягко, — Почему снова на «вы»?

Я не знала, что сказать, лишь улыбнулась смущенной улыбкой.

— Я и не думал, что увижу тебя когда-нибудь, Ра…. Ты выросла….

Почти шепот. Задумчивый, мягкий, тихий голос. О чем он думал, о той девочке, которую когда-то носил на руках? Я вспыхнула и опустила голову, услышав это нежное и мягкое: "ты выросла".

— Да, — сказала я.

И мы замолчали. Я была ошеломлена той нежностью, которая звучала в его голосе — как раньше. Как раньше. Да, когда-то он был так нежен и ласков со мной. В сущности, он был единственным в моей детской жизни, кому достаточно было сказать слово, прикоснуться, чтобы я тотчас успокоилась и утешилась. Родители бывают обычно требовательны с детьми, чужие же люди не так искренни в своей любви к ребенку, ведь они ни на миг не забывают о том, что это чужой ребенок. Кэррон был совсем другой….

Сумерки сгущались, меж деревьями рождалась ночь. В лагере слышны были голоса, и сквозь листву мелькало пламя костра. До нас донесся дружный смех и восклицания. Мы сидели и смотрели друг на друга. Меж нами было два метра невысоких папоротников и ломких сухих стеблей на земле, которые называют воздушной подстилкой. Было не так уж и темно, небо было темно-синее, и лишь понизу стелился сумрак. Краски постепенно меркли, серели. На западе сквозил еще меж деревьев бледный призрак рыжего заката, и небо там было светлее. Но все же это была уже ночь, и она была так тиха.

— Странно, что тебя прислали сюда, Ра, — сказал Кэррон негромко, — Я думал, вас никогда не посылают на те планеты, на которых вы уже бывали.

Пункт «а» закона 352.

— Вы многое о нас знаете, — настороженно сказала я.

И услышала в ответ сказанное мягким голосом:

— Я всегда считал, что, прежде чем начинать войну, нужно хорошо изучить противника.

Снова наступило молчание. Потом я сказала несмело:

— Тэй говорил мне, что вы не хотели войны…

— Я ошибался, — сказал он отрывисто.

Мы снова замолчали. Но сердце мое уже оттаяло, я уже не боялась его. Просто я не знала, что сказать теперь, как его отвлечь. Нашла о чем заговорить, дура! Неужели не могла сказать что-то другое? Мысли мои путались. Кэррон заговорил сам.

— Тебе нелегко будет здесь, Ра, — сказал он, — Тебе здесь будет очень нелегко…

Так тихо и задумчиво сказал, словно только что эта мысль пришла ему в голову.

— Да, — тихо отозвалась я.

— Улетай отсюда, деточка, — сказал он, — Улетай, слышишь?

Я молчала.

— Ладно, — сказал он мягко, — Не принимай это всерьез, детка. Иди спать.

Я не шевелилась.

— Или, деточка, — повторил он, — Иди спать. Мне надо побыть одному.

— Простите, — пробормотала я, вскакивая на ноги. Я чувствовала, что краска бросилась мне в лицо, хорошо еще, что успело стемнеть. Я не слышала, как он встал, но вдруг он схватил меня за руку. И тут же выпустил.

— Что ты, деточка, — быстро и мягко сказал он, — Ты обиделась? Нет?

— Нет, — сказала я.

Я растерялась.

— Я не хотел тебя обидеть.

— Я не обиделась.

В темноте я нашла его руку и сжала ее. Пальцы его были холодные, как лед. Он дернулся и высвободил свою руку.

— Не надо. Не стоит до меня дотрагиваться. Ты не сердись на меня…. Ты ведь… тебе самой не весело со мной разговаривать.

Я вздрогнула.

— Не сердись, деточка.

Господи, как давно никто не звал меня «деточкой». И кажется, никто и никогда не говорил мне — "не сердись".

— Я так рад был увидеть тебя… еще в Торже…. Ты не представляешь…. - он замолчал, а его тихий, прерывистый шепот все еще звучал у меня в ушах, — Ты иди спать, — сказал Кэррон снова почти нормальным голосом, — Никуда я не денусь за ночь. Утром поговорим, ладно?

— Спокойной ночи, — сказала я.

Он рассмеялся в ответ, но смех почти сразу и оборвался.

— Спи спокойно, детка, — сказал он.

Когда вернулась в лагерь, уже почти все спали. Стэнли с Эммой Яновной сидели возле костра и тихо спорили о чем-то. Михаил Александрович сидел в палатке с откинутым пологом и читал при свете большого переносного фонаря. Он доброжелательно кивнул мне и снова опустил взгляд в книгу. Я замедлила шаг, немного подумала, потом все же подошла к нему.

— Михаил Александрович, — сказала я.

Он поднял голову.

— Что такое, Кристина?

— Я хотела поговорить с вами…

— О чем, о Царе-вороне?

— Да. Вы сказали уже кому-нибудь?

— Нет, — спокойно ответил Каверин, — И не собираюсь. Я, видите ли, уже старый человек, Кристина, и давно работаю. И за эти годы я понял одну простую истину: у каждого своя работа. Я фольклорист, мое дело — это ходить и записывать сказки по деревням, а вовсе не вмешиваться в дела координаторов. И рисковать я тоже не хочу. Вы понимаете?

— Да. Вы правы, это моя работа, не ваша. Это моя работа — улаживать. Не нужно пока его выдавать.

— Да, конечно. Только мне почему-то кажется, что думаете вы вовсе не о работе, Кристина.

— Я не готова, — сказала я тихо, — я еще не готова вести игру против него. Это вам он так, Царь-ворон, а меня он на руках носил и на карусели со мной катался. Спокойной ночи, Михаил Александрович, — прибавила я, а сама вспомнила "Спи спокойно".

— Спокойной ночи, Кристина.

"Спи спокойно, детка".

"Спи спокойно".


19. Из сборника космофольклора под редакцией М. Каверина. Литературная обработка Э. Саровской. Проклятая семья.

В деревнях рассказывают, что в лесах, особенно в густых и темных, обитают лесные духи, которые зовутся файнами. В туманные ночи они выходят из своих лесов, чтобы петь и танцевать рядом с людьми, и если тебя приглашают в хоровод, то можно идти без боязни, и до конца своей жизни ты будешь рассказывать потом о вихре танца, о прекрасных песнях и о чувстве, которое охватывает тебя, когда ты летишь, не чуя ног под собой. Многие люди приходят танцевать в долину Флоссы в туманные ночи. Но бойся встретить файна одного в лесу или поле. Если же встретишь его, беги, не оглядываясь, не заговаривай с ним, а пуще всего бойся принять его приглашение на танец, ибо он затанцует тебя до смерти или же лишит разума.

В одной деревне жила молодая вдова, и было у нее три дочери. Однажды старшая девочка пошла собирать хворост на продажу, ведь надо было им чем-то кормиться, да день был жаркий, и заснула девочка на опушке леса. Проснулась поздно, смотрит, солнце уже к западу клониться, а хворост не набран, вот и пошла в чащу, чтоб побыстрее набрать. Вот идет она и слышит вдалеке тихую музыку. Шаг за шагом приближалась девочка, музыка становилась все громче, и хотя мать предупреждала ее, что нельзя заходить далеко в лес, девочка шла и шла, такой красивой показалась ей музыка.

Наконец, вышла девочка на поляну. Поляна была огромной и очень красивой, и там, среди ромашек и мазалий, стоял самый прекрасный на свете человек. У него были золотые волосы и удивительные желтые глаза, и одежды его были словно радуга. Протягивая руки, он сказал:

— Здравствуй, девочка, я давно жду тебя здесь. Помнишь, как ты хотела танцевать на прошлой ярмарке, но мама не пустила тебя, потому что ты была еще слишком мала? Теперь ты подросла, и тебе уже можно танцевать. Пойдем.

А музыка звучала все громче, и девочка взяла кавалера за руку, и они понеслись в стремительном танце. Ромашки и мазалии слились у девочки перед глазами. Это был прекрасный танец, небо и земля замерли, птицы перестали петь, все живое смотрело на них и восхищалось. Когда же танец окончился, и танцующие остановились, девочка упала замертво.

Долго искала ее мать и все жители деревни, наконец, они нашли девочку в густом лесу. В волосах ее была вплетена мазалия, и девочка была прекрасней, чем была при жизни. Так люди поняли, что ее погубил файн.

С тех пор этот лес прослыл дурным местом. В семье молодой вдовы жизнь стала еще тяжелее, две оставшиеся дочери были еще малы, и помощь от них была невелика. Вдова старалась изо всех сил. Она нанималась теперь на уборку урожая в дальние селения, и надолго оставляла детей одних. Всю осень прожили девочки одни в маленьком доме на краю деревни, пока их мать работала в горах, собирая чужой урожай. Но вот пришла пора ей возвращаться домой.

Путь был неблизкий. Пока вдова шла, выпал снег и стало холодно. Чтобы побыстрее добраться домой, пошла она через тот самый лес, где некогда нашли ее дочь мертвой. Вдова спешила домой, ведь она была очень бедна, и одежда ее не согревала в такую погоду. И вдруг ей послышалась музыка. Конечно, никакой музыки и в помине не было, ведь была зима, а лесные духи не танцуют зимой, когда леса умирают до весны. Вдова остановилась, и тут же музыка замолкла. В лесу было темно и тихо, падал редкий снег. Было так холодно, что вдове пришлось приплясывать, иначе ноги у нее примерзли бы к тропинке. И вдруг музыка зазвучала — все громче и громче. Прекраснее этой музыки вдова еще не слышала. И ей показалось, что она видит в просветы между деревьями, как ее умершая доченька танцует в заснеженном лесу, и вдова с криком побежала туда. А музыка все отдалялась, отдалялась и танцующая девушка.

Вдова бежала что было сил. Ветви хлестали ее по лицу, корни хватали за ноги, но она все бежала, протягивая руки и крича имя своей дочери. Но музыка все удалялась, и, конечно, вдов никогда не смогла бы догнать ее.

Долго ждали девочки свою мать, но она так и не вернулась с заработков. Зима в том году была суровая, чтобы не умереть с голоду, девочкам пришлось пойти в батрачки. Избушка их на краю деревни совсем разрушилась, ведь теперь никто не жил в ней.

Девочки были еще малы. Они работали изо всех сил, но хозяева все равно были недовольны. Зиму они держали девочек у себя, потому что даже самый жестокий человек не выгонит детей в такую лютую зиму, но весной их рассчитали. Вот идут девочки по дороге и плачут…

Так шли они долго. Когда им хотелось есть, они просили милостыню или воровали яблоки и репу, но однажды хозяин сада погнался за ними. Младшая успела убежать, а у старшей подвернулась нога, и она упала.

— Воровка! — закричал хозяин сада.

На его крик прибежали работники, они связали девочку и посадили в погреб. Всю ночь просидела девочка в холодном и сыром погребе, плача и сетуя на свою судьбу. На утро ее посадили на телегу и отвезли в город, где привели к судье.

Судья был очень важный и толстый. За утро он уже приговорил к повешению трех разбойников и одного портного, который убил жену портновскими ножницами, и слегка утомился. Сейчас он как раз собирался обедать. С презрением он взглянул на грязную оборванную девочку и велел выпороть ее кнутом на площади, а после посадить в тюрьму.

Стражники отвели девочку на площадь, привязали к столбу и стали пороть. Она молила не трогать ее, потом молила, чтобы ее убили и не мучили, потом, видя, что они глухи к ее мольбам, закричала:

— Вы забрали мою сестру, заберите же и меня!

А если кто-то добровольно хочет уйти с лесными духами в их заколдованную страну, они всегда забирают его. Вжих — и девочка исчезла на глазах у изумленных стражников.

Она проснулась в чудесном месте, называемом Лориндол, Бесконечная роща. Деревья, ах, какие там были деревья — словно живые. Цветы, ах, какие там были цветы — словно драгоценные камни. Девочка проснулась на ложе из мха, мягче этого мха не было у нее в жизни постели. Все вокруг было наполнено музыкой и прекрасным ароматом. На девочке было прекраснейшее платье, похожее на кисею дождя с проблесками солнца. В волосы ее, расчесанные и красиво уложенные, была вплетена мазалия. Она была так красива, что один из файнов взял ее в жены, и с тех пор девочка больше никогда не вспомнила ни о своих сестрах, ни о своей матери.

Между тем мать ее не умерла. Долго бежала она по лесу. Она изорвала свои старые башмаки, карабкаясь по кручам. Одежда ее порвалась, волосы растрепались, и тело все было в синяках и царапинах, но она все бежала. В темноте она сорвалась с обрыва и потеряла сознание.

Долго пролежала там вдова и очнулась от жестокого холода. Ни музыки, ни танцующей девушки уже не было. Вдова вспомнила о своих дочерях и заторопилась домой, но, вот беда, где ее дом, она не знала. Так долго бежала она по лесу, что забрела в совершенно незнакомые места.

Но делать было нечего, и она пошла, куда глаза глядят. Она все шла и шла, пила воду из не замерших источников, ела сохранившиеся кое-где ягоды. Башками ее развалились, одежда превратилась в лохмотья. Долго ли, коротко ли, но вот вышла она к человеческому жилью, но крестьяне испугались, когда увидели безумную женщину в разорванной одежде, и прогнали ее. Плача, пошла вдова по дороге. Навстречу ей попались бродячие торговцы, но они тоже испугались и избили ее и оставили умирать в канаве, сорвав с нее одежду. После побоев повредилась вдова в уме. Нагая, бродила она по дорогам, и иногда люди кидали ей корку хлеба, но случалось и гнали ее от себя или били. Кто она и откуда идет, она уж и не помнила, только иногда бормотала что-то о своих дочерях, да только никто ее не слушал.

Так прошла много времени. Вдова поседела и стала худой как смерть. Дети боялись ее, крестьяне гнали и травили собаками. Однажды она упала на дороге, и у нее уже не было сил подняться. Так она и лежала, призывая к себе смерть.

Мимо ехал один богач, недавно потерявший жену. Едет он и видит, что на дороге лежит женщина, и, видно, так дорога была ему жена, что с горя почудилось ему, что это она лежит, умирающая, здесь, на дороге. Вдову подняли и отвезли в замок. Там ее умыли, накормили и одели, и богач увидел, что она совсем не так страшна, разве что седая, и вовсе еще не стара. И почудилось ему, что в этой женщине воплотилась душа его жены, и он женился на вдове, а так как имени своего она не помнила, стал звать ее именем своей умершей жены. Так они и жили, и родились у них двое прекрасных сыновей, и не было семьи счастливее, чем эта.

Однажды, решив повеселить свою жену, богач повез ее в долину Флоссы, где в туманные ночи лесные духи приглашают всех в свой хоровод. Стоял период туманов. Веселье в долине Флоссы было в самом разгаре. Жена богача танцевала и смеялась, и он был доволен, и тоже смеялся, держа ее за руку. Но вдруг уже немолодой файн подошел к ней и протянул руку, приглашаю на танец. Волосы его уже поседели и были не золотыми, а серебряными, но глаза сияли прекрасным золотистым светом. Словно завороженная, выпустила она руку мужа и коснулась руки файна, забыв о том, что идет на верную смерть. Муж вскрикнул, но было уже поздно, они уже унеслись в танце.

Она танцевала, как никогда в жизни. Казалось, все вокруг, цветы и травы, небо и земля, все танцует вместе с ней. И вдруг она вспомнила все, что было с ней в жизни, вспомнила свою погибшую дочь и двух своих девочек, которые остались без нее, вспомнила своего умершего мужа и его могилу. А танец все длился, и файн сжимал ее в объятиях.

— Отпусти меня! — взмолилась она, — Я потеряла своих дочерей, но у меня снова есть муж и дети, не отбирай меня у них!

Но файн не ответил ей. Она танцевала и словно грезила наяву. Ей виделись чудесные деревья, и тропинки, залитые солнечным сетом, ей грезился шепот листвы и пение птиц. Словно кто-то говорил ей: зачем тебе эта земная жизнь, пойдем со мной, и ты снова будешь молода и прекрасна, и ничто, никакое горе больше не будет мучить тебя. И ее воскресшая память стала затухать, гаснуть, и она снова все забыла, и наутро проснулась среди файнов и стала считать себя одной из них.

Младшая же дочь вдовы, оставшись совершенно одна, шла по дороге и горько плакала. На дороге ей повстречались разбойники, а девочка она была хорошенькая, и они взяли ее с собой. Разбойники научили ее воровать в толпе кошельки, залезать в чужые дома, и она стала одной из их банды. Шла время, девочка росла и превратилась в настоящую красавицу. Атаман банды полюбил ее, и они вместе планировали налеты и грабежи. Раз, ограбив почтовый фургон, разбойники, убегая от погони, заехали далеко в лес.

Лес был густым и темным. Разбойники ехали, и постепенно страх овладевал их сердцами. Становилось все темнее и темнее, хотя лишь недавно миновал полдень. И вдруг музыка, страшная музыка окружила их. Музыка эта была прекрасна, но навевала ужас, разбойники еле сдерживались, чтобы не броситься кто куда.

— Лесные духи, лесные духи!.. — бормотали они.

И лесные духи напали на них. Они были прекрасны и убивали без жалости, ибо разбойники непрошеными гостями забрели в заповедный лес. Мало кто из разбойников смел сопротивляться, красота файнов поразила их; некоторые разбойники пытались убежать, но никто не поднял руку на файна, только атаман и его подруга. Атаман разбойников не боялся ничего и никого, даже гибельная красота файнов не могла испугать его; его подруга же помнила свою старшую сестру, убитую файном, и жаждала расплатиться за ее смерть. Они сражались и убивали, и деревья стонали вокруг, провожая в царство смерти своих властителей, но тут перед ними явилась прекраснейшая девушка в серо-золотом наряде. И застыла подруга атамана, ибо узнала она свою потерянную некогда сестру, пойманную в саду за воровство.

— Майра! — вскрикнула разбойница, потягивая к ней руки, но острый кинжал вонзился в ее грудь, ибо Майра не помнила ни младшую сестру свою, ни свое прежнее имя.

Разъярился атаман, увидев смерть своей подруги. Он закричал и бросился на девушку-файна. В мгновение ока он убил ее, но и сам не ушел от ответа. Лесные духи, обозленные смертями своих сородичей, не убили его сразу, но отдали на растерзание деревьям, и говорят, что смерть атамана разбойников была долгой и мучительной.


20. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, долина р. Флосса, день десятый.

Нельзя сказать, что я действительно спокойно спала. Я вообще не спала, я думала. Лежала и смотрела в темноту над своей головой. В палатке было душно. Посреди ночи пошел дождь. Он шуршал по тенту, а внутри было так душно и так темно, что у меня разыгралась клаустрофобия. Я расстегнула полог и вышла на улицу. Было самое темное время летней ночи. В лагере все спали. Обняв себя руками, я ходила перед палаткой взад и вперед, осторожно ступая по мокрой траве. Дождь был тихий, почти незаметный. Потом дождь кончился.

Небо на востоке посветлело. Верхушки деревьев вырисовывались на сером фоне. Я вернулась в палатку и легла поверх спального мешка, укрывшись курткой. Пахло так — водой, влагой, висевшей в воздухе, и мокрой землей, и мокрой зеленью. Неуловимые, чудные, тихие запахи. Я думала о том, что со мной твориться. Почему я чувствую, что мы здесь и впрямь — захватчики? Всем сердцем я с Кэрроном — не потому, что я люблю его, а потому, что я… я хочу, что бы Алатороа была такой, какая она есть, что бы она не стала очередной колонией землян. Да, я хочу — этого. Я хочу, чтобы нас здесь не было.

Светало. Лагерь начал постепенно просыпаться. Я лежала с откинутым пологом и смотрела. Первым из своей палатки вылез Стэнли и с полотенцем на шее отправился к реке умываться. Он помахал мне рукой, и я помахала в ответ.

Кэррон появился часа через два, когда мы уже сворачивали лагерь. Я собирала палатку, он присел рядом и стал наблюдать за моими действиями черными глазами, в которых не отражался солнечный свет. Становилось жарко, парило.

— Ты видела Тэя? — наконец, сказал Кэррон.

— Да, в Торже.

— О чем вы говорили?

Я взглянула на него. Кэррон подобрал камешек и перекатывал его в ладони.

— О тебе, — сказала я. Я и не заметила, как снова перешла на «ты». Но теперь мне и в голову не пришло бы говорить ему «вы»: передо мной был Кэррон, прежний Кэррон, усталый, похудевший, невеселый, но все же это был он.

— И что он рассказал тебе, Ра?

— Что готовилась война, — сказала я тихо, — Что ты был против. И что тебя изгнали из-за этого.

Я виновато глянула на него.

— Так он знает, — сказал Кэррон.

Я бросила штыри на землю и повернулась к нему совсем.

— Он знает, — повторил он невесело, — Значит, он знает.

— Кэр, — сказала я растеряно.

— Нет, ничего, детка.

Я не сводила глаз с его лица.

— И я не думал, что ты — знаешь, — прибавил он.

— Знаю, — сказала я.

Кэррон медленно кивнул. Лицо у него было угрюмое и странно тоскливое. Я едва не плакала, смотреть на него было невыносимо.

— Кэр… — сказала я, — Кэр…

Он отвел взгляд. Я сердито вытерла глаза и тронула его за руку.

— Я могу чем-нибудь помочь тебе? — сказала я тихо. Глупо, конечно, но я не успела прикусить язык. На лице Кэррона мелькнула улыбка и погасла. Он бросил камушек и потер этой рукой лицо.

— Улетай, — сказал он, — Когда эта экспедиция вернется в Торже?

— Через неделю.

— Улетай, Ра. Я подожду месяц, даже два. Улетай, детка, прошу тебя.

— Но я не хочу.

— А чего ты хочешь? — тихо и зло сказал он, — Усмирять Алатороа? Или меня усмирять? Не сложно ли будет? Может, я и изгнанник, но сила моя при мне…. Прости, детка…. Ра, не плачь!.. Ра!..

— Я не плачу.

— Ра…

— Я не улечу, — сказала я, — Я хотела, но — нет. Лучше я, чем кто-то другой. Понимаешь, Кэр, лучше — я, чем кто-то другой. Я сумею остановиться. Я смогу… проиграть. Другой не сможет, а я, может быть, смогу. И я, по крайней мере, не наврежу планете. Понимаешь?

Он посмотрел на меня и улыбнулся.

— Ну, что же, — сказал он, — Пусть будет так, как есть.

Угольно-черные глаза смотрели на меня с легкой грустью. Он протянул руку. Я коснулась на миг его пальцев, он сжал мою руку и тут же выпустил ее. Казалось, мы заключили какое-то соглашение — так это выглядело.

— Ты права, — сказал Кэррон тихо, — Конечно. Ты знаешь Алатороа. Ты пожалеешь ее…. А мне… хуже уже не будет.

— Кэр!.. — сказала я, едва не плача.

Он только покачал головой. Мельком улыбнувшись мне, он поднялся и отошел к другому краю поляны. А я осталась со своей палаткой. Кроме всего прочего, что между нами произошло, меня озадачил один довольно странный факт. Каждый раз, когда Кэррон до меня дотрагивался, у меня возникало странное ощущение, похожее на очень слабый электрический разряд. Нет, даже… не знаю, как его описать. Ничего подобного из детства я не помню.

Больше мы с ним не говорили. Через два часа пути мы вышли к Флоссе. Это неширокая, правда, больше, чем моя Дэ, тихая река с белесоватой известковой водой. В заводях ее растут кувшинки, кое-где в воде стоят камыши и рогоз. Долина ее очень широка, не менее пяти километров, и почти во всю ее ширь Флосса разливается в начале лета, когда ледники тают на вершинах гор Лоравэя. Сейчас, наверное, максимум половодья. Травы цветут в прозрачной воде. Вода теплая, не смотря на ночной дождь, и в самых глубоких местах едва доходит мне до колена. На другом берегу, вдалеке виднелся темный лес — Лориндол, Бесконечная роща. И за ним далеко-далеко, за высокими зеленеющими холмами Иставэда вставали голубые вершины Лоравэй. Все это — до самого Поозерья — земли файнов.

И вдруг Кэррон крикнул что-то гортанным голосом, останавливаясь. Я кинула на него быстрый испуганный взгляд: по голосу чувствовалось, что он не просто зол, он взбешен.

И в тот же миг я поняла, почему. Одного не хватало в этом пейзаже — Семи Светлых Источников. Вода источника бьет обычно на высоту пятнадцати метров, их видно отовсюду в этой долине. Но их не было.

Я побежала со всех ног туда, где были некогда Семь Светлых Источников. Я буквально не соображала, что делаю. Я бежала по воде, и сверкающие на солнце брызги заслонили от меня весь мир. Сзади вдруг раздался дружный вопль, и хлопанье крыльев пронеслось надо мной. Не я одна потеряла над собой контроль.

Я неслась изо всех сил, задыхаясь, но добежала туда, наверное, минут на десять позже Кэррона. Все же ноги мои с его крыльями не сравнить, да я и никогда не претендовала на роль хорошей бегуньи. Когда я добежала, Кэррон стоял на коленях над карстовым провалом, из которого, видимо, некогда и била вода. Голова Кэррон была опущена, и он не пошевелился, когда я подбежала.

— Что… что здесь случилось? — выговорила я, с трудом переводя дыхание.

Он не ответил. Осторожно, казалось, ласково он дотронулся до земли, погладил ее открытой ладонью. Видно было, что Кэррон не слышит и не замечает меня. Да я и сама была ошеломлена и испугана. Как зачарованная, смотрела я, как тихо Кэррон гладит землю, словно успокаивая ее. А потом я услышала, как идут все остальные.

Я обернулась. Сейчас я думаю, что всех занимало перевоплощение Кэррона, это, и правда, зрелище незабываемое, когда видишь его впервые, и если ты, к тому же, скептик, не верящий ни в какую магию, ни в воронью, ни в человеческую. Я-то была все же в лучшем положении, мне-то пришлось с самого начала принять это как должное, как данность бытия. И меня занимало совсем иное. Я была страшно зла, ибо начинала уже понимать, что произошло со святыней файнов.

— Что случилось здесь? — крикнула я, наступая на людей, словно вот эти самые люди и были повинны в случившемся, — Что здесь случилось?

— Напорный слой осушили, — сказал Стэнли с легким удивлением, — Слой подземных вод. Вода была сильно радиоактивна.

Я смотрела на Стэнли широко раскрытыми глазами. Казалось, я не поняла, что он сказал. Я вдруг почувствовала, как в воздухе сгущается странное напряжение, словно я внезапно оказалась способной ощущать электрическое поле. Я оглянулась, я знала — кто причина этому. Кэррон все еще стоял на коленях, склонив голову. Ни звука не сорвалось с его губ, но вдруг струи прозрачной воды взметнулись над нами — выше и выше, рассыпаясь в вышине брызгами и каплями и падая на землю. И на меня.

Кто-то охнул. Люди шарахнулись от воды, а я стояла, только подняла голову и посмотрела вверх. Солнце блистало в каплях. Вода, холодная и сверкающая, падала на мое лицо, и я вовсе не думала о том, что вода эта радиоактивна.

— Кристина! — крикнул Стэнли, — Кристина, да не стойте же там!

Кэррон поднялся гибким движением и повернулся, и только тогда я увидела, что на него не упало ни капли. Вода разбивалась над его головой и огибала его, словно его защищало силовое поле. Сердце мое сжалось.

— Да, — сказал Кэррон тихо и просто, — эту воду лучше было не пить. И не касаться ее. И трава, что растет здесь, не годиться в пищу. Но так же, как живете вы и дорожите своим правом на жизнь, эта вода имеет право течь в земных глубинах и бить в небо. Вам этого не понять. За те годы, что вы здесь, я это понял. Но вы отсюда уйдете.

Он взглянул на меня. Какое-то мгновение мы смотрели друг другу в глаза, а потом — он исчез, и птица, взмывшая на том месте, где только что он стоял, уже не смотрела на меня.

Я села на мокрую траву.

— Кристина! Да уйдите же оттуда!

А меня и не волновало, что эта вода радиоактивна. Я думала совсем о другом. "Хэй-хо, лоравэй-лориндол!" — вот о чем я думала. И о кострах в тумане, о нестройных выкриках танцующих, о песнях, которые завораживают людей, и о лесе, даже на опушку которого не ступала нога человека. О, лоравэй-лориндол!

Стэнли, зачем-то пригибаясь, подбежал ко мне и, схватив за плечи, заставил встать и поволок к остальным.

— Вы с ума сошли, Кристина, ей-богу! — сердито сказал он, — Ведь это радиация!

Но я только рассмеялась. Что мне теперь радиация, когда против меня — Царь-ворон, властитель Жезла. Что мне теперь все на свете… если я не знаю, смогу ли совладать с собой. Мне страшно жаль его. Мне безумно его жаль.

Улетай, говорил он, улетай. Видит бог, я улетела бы, если бы могла, лишь бы не делать его ношу еще тяжелее. Я улетела бы, но я не могу. Эти леса, реки, горы. Я не могу смириться с мыслью, что я никогда больше не увижу их, не могу по своей воле с ними расстаться.

И я не знаю, смогу ли я, хватит ли мне духа причинить ему боль. Я знаю, что мне делать, как лишить его сторонников, но я… наверное, не смогу.


21. Из сборника космофольклора под редакцией М. Каверина. Плясовая песня.

Пой, пляши, веселись.

Лоравэй-лориндол.

Нет земли прекрасней этой.

Лоравэй-лориндол.

Нет земли прекрасней этой.

Лоравэй-лориндол.

Нет земли прекрасней этой.

Лоравэй-лориндол.


Что ты так печальна, дева?

Лоравэй-лориндол.

Что ты хмуришь свои брови?

Лоравэй-лориндол.

Потанцуй сегодня с нами.

Лоравэй-лориндол.

Потанцуй сегодня с нами.

Лоравэй-лориндол.

Потанцуй сегодня с нами.

Лоравэй-лориндол.


Ты забудешь все печали.

Лоравэй-лориндол.

Ты свою семью забудешь.

Лоравэй-лориндол.

Ты свое забудешь имя.

Лоравэй-лориндол.

Будешь как цветок беспечна.

Лоравэй-лориндол.

И останешься навеки.

Лоравэй-лориндол.

В наших землях беспечальных.

Лоравэй-лориндол.


Пой, пляши, веселись.

Лоравэй-лориндол.

Нет земли прекрасней этой.

Лоравэй-лориндол.

Нет земли прекрасней этой.

Лоравэй-лориндол.

Нет земли прекрасней этой.

Лоравэй-лориндол.


Ассоциация управления и развития

Миссия на Алатороа,

Восьмой галактический сектор, Љ 62.

Подготовил К. Часвет


ОТЧЕТ НАЗЕМНОЙ ЭКСПЕДИЦИИ В РАЙОН К-678/9


………4) Особенности климата территории.

Особенности климата территории связаны с расположением ее в умеренных широтах, в глубине материка, в пределах гор Лоравэйа. Климат континентальный, для него характерны долгая суровая зима, короткое умеренно теплое или жаркое лето, резкие температурные колебания по сезонам года и в течение суток. На изучаемую территорию значительное воздействие оказывают западные ветры с осадками, которые теряют часть влаги над горными вершинами. В общих чертах географическая дифференциация климата выражается в последовательном переходе от лесостепного типа климата к таежно-лесному и затем субарктическому горному в направлении от долины рек к господствующим вершинам.

Среднемноголетние наименьшие значения температуры воздуха характерны для наиболее высоких вершин Лоравэйа (+ 0,3?С), от которых она неравномерно повышается на запад и юго-восток (до + 0,8?С).

Наиболее холодным месяцем является синтро, а самым теплым — о-си, изотермы которых достигают соответственно — 17,5?С и + 17,0?С. Период со среднесуточной температурой воздуха выше 0?С продолжается 188–193 дня. Устойчивый переход температуры воздуха через 0?С происходит 10–11 лини-о и 17–21 окрия. Первые заморозки случаются в первой половине о-си, а средняя дата последнего заморозка — 25–30 лиэ.

Среднегодовое количество осадков достигает 640–700 мм, из них 60–70 % выпадает в теплое время года. Устойчивый снежный покров держится с 5-10 но-ни до конца второй декады лини-о.

5) Особенности почвенно-растительного покрова территории.

Изучаемая территория относится к горной почвенной провинции. В распространении горных почв прослеживается вертикальная поясность. В наиболее приподнятой (северной) части распространены горно-тундровые субальпийские почвы. Ниже они сменяются горно-лесными бурыми, далее горно-лесными серыми почвами. На наиболее пониженных элементах рельефа и остепненных участках распространены горные черноземы. В пределах почвенных зон с учетом геоморфологического строения, характера рельефа и почвообразующих пород выделяются почвенные округа и районы. Выделение их определяется характером перехода горно-лесных почв в тот или иной почвенный тип равнин или межгорных понижений внутри горно-лесной зоны: дерново-подзолистые, серые лесные, чернозема, лугово-черноземные, пойменные.

Растительность, подчинясь закону вертикальной поясности, меняется от тундровой, субальпийской через светлохвойные, темнохвойные, лиственные породы до настоящих степей. На распространение растительного покрова существенное влияние оказывают климатические условия и состав почвообразующих пород.

В наиболее приподнятой части изучаемой территории, на высотах более 1200 м появляется пятнисто-осоковая и моховая горная тундра, а ниже идет пояс субальпийских лугов. В поясе от 700 м до 1100 м распространены темнохвойные леса, где ельники с примесью пихты покрывают склоны и подошвы горных хребтов. Здесь после сплошных рубок, а также после лесных пожаров появляются осинники и березняки.

Южнее елово-пихтовых лесов распространены светлохвойные леса, где преобладает сосна. Она образует чистые, смешанные сосново-березовые и реже сосново-лиственничные насаждения. Наиболее распространенными типами сосняков являются разнотравные, вейниковые, кустарничковые (брусничники, черничники), орляковые. Елово-пихтовые леса представлены зеленомошными и разнотравными типами. Среди широколиственных лесов, распространенных в западных предгорьях Лоравэйа, выделяются: среди липняков — снытьевый, широкотравный, злаковый и костяничниковый типы, среди дубняков — лабазниковый, снытьевый, папоротниковый, злаковый типы.


22. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торовы Топи, день восемнадцатый.

Я давно не управляла глайдером, и со стороны смешно, наверное, было наблюдать за моим полетом. Я и вообще-то никогда не была сильно в управлении атмосферным транспортом.

Я сделала несколько кругов над этой тихой болотистой местностью, где по краю огромного лесного массива протянулись десятки маленьких озер, по берегам заросшие ивняком. За озерами простирались луга, прерываемые перелесками и заболоченными понижениями. Здесь все казалось каким-то игрушечным, сказочным: словно бы подстриженные ивовые кусты, дубы с округлыми кронами, небольшие ложбинки, в которых трава была другая, болотная, темно-зеленого насыщенного цвета — из-за близости грунтовых вод. Кое-где над водой стояли травяные хижины на сваях — игрушечные домики.

Я приземлилась возле озера, где хижина была одно-единственная — ровно посредине. С воздуха хорошо было видно, какое это озеро ровное, круглое, с камышом и рогозом вдоль берегов, но стоило снизиться, и все скрыли заросли ивняка. Гул двигателей стих, и, откинув прозрачную дверь, я окунулась в эту тишину.

День сиял. Жаркий, ясный, яркий день! Солнце еще приближалось только к середине небосклона, был далеко еще не полдень, но смотреть на солнце не было сил, в глазах расплывалась нестерпимо сияющая точка с во все стороны сияющим ореолом. Ниже солнца, словно расплывшееся и размытое белое пятно, висели перистые облака, кроме них небо было все ясное, голубое, глубокое, с отливом даже в синеву.

Трава была вся полна звуком жужжания и стрекотания. Все было нестерпимо ярко вокруг, трава вся блистала, а пуще — листва деревьев. Травы пахли так, что останавливалось сердце. Никого не было видно. Я вылезла из глайдера, впитывая в себя эту тишь и сияние, растворяясь в ней. Потянулась. Легкий ветер прошелся по траве, по моим волосам, и на какой-то миг я забылась, потерялась, подумала, что я на И-16. Рассмеялась беспечным смехом; мелькнула мысль о том, как хорошо начинается день, в горах Вельда редко бывает такая свежесть при такой жаре, ветра там не дождешься, и некому там было трепать мои пушистые волосы, некому было приласкать их нечаянным порывом. И легкие ноги воспротивились обуви, запросились в ритуальный танец. И тут я очнулась и вспомнила, кто я. Впрочем, я мало испугалась произошедшему: все-таки целый год я плясала в горах Вельда, как телу не вспомнить? Я не испугалась, я удивилась. На-гои-тана была одним из опаснейших существ на свете, никто в здравом уме не осмелился бы даже приблизиться к ней, и ей — и мне! — это нравилось, чего уж тут скрывать. Священная ярость — это такая штука, она пьянит голову как выдержанное вино. Но теперь, бог знает сколько времени спустя, уже похоронив отшельницу и справив по ней поминки, я вдруг обнаружила, что она — или я? — была легким и веселым существом. Странно, до сих пор ни за ней, ни за мной этого не замечалось. Особенно за мной. Я и в детстве была задумчивым ребенком, довольно деятельным, но уж никак не озорным. А тут меня так и потянуло побежать по траве, да лучше босиком, а уж было бы копье, как бы мы сплясали здесь с ним! Ритуальные танцы нужно было танцевать на камнях, не всегда гладких и ровных, и ранили они босые ноги почище иного ножа, впрочем, священную ярость запах крови лишь подстегивал. А уж боль и подавно. А теперь мне подумалось, что такой танец, сплясанный в высокой цветущей траве, был бы совсем особенным, — на таком-то полу меня бы, пожалуй, потянуло бы полетать, и черт знает, чем бы это закончилось. Потому что иной раз отшельник может забыть настолько в ритуальном танце, что может и полететь. Тут магия и не нужна, были же в древности люди, умевшие останавливать свое сердце и взлетать над землей, для этого нужно подчас лишь забыть себя напрочь.

Я и не думала о Кэрроне и о том, зачем сюда прилетела, я просто стояла под летним ветерком, побратимом моего побратима, подставляя ему голову, как котенок. Теперь, когда через два с лишним десятилетия, я вернулась в Торовы Топи, я вспомнила о том, как Тэй братался с ним, и меня так и тянуло сказать: что же ты, погладить мои волосы, ведь ты брат Тэю, значит, и мне тоже. Сама не своя от блаженной легкости, охватившей тело, я сползла по горячему боку глайдера и уселась в траву, согнув ноги в коленях. Над коленкой моей с басовитым гудением вился шмель, потом понял свою ошибку и полетел к ромашке, стебелек ее согнулся под тяжестью мохнатого тела, шмель обиженно загудел и улетел совсем. Летний день был вокруг меня и во мне, летний, безумный, ясный день! Тянуло закрыть глаза, забыть обо всем и сидеть так вечность — в бездумной ясности летнего дня.

"Ра, — всплыло в моем сознании, — Ра…. Я — Ра. Странное имя, смешное, пожалуй. Кто первый назвал меня так? Угрюмчики? Вообще-то всегда меня звали Кристи, я уж и забывала временами про Кристину. «Кристина» в моем сознании ассоциировалось с родителями, они звали меня именно так, никаких там уменьшительных. И это имя у меня ассоциируется с родителями. И еще — с тайным неодобрением. Когда меня так называют, мне вечно кажется, что меня сейчас начнут ругать. А так — я всегда была Кристи. Кристи. Тот мальчик (хоть не такой уж и мальчик), которого я вытащила с И-16, помню, сказал, что это имя очень подходит мне, только произносить его надо Крис-ти. Намекал на На-гои-тану. Он сказал, что Кристина — это нечто нежное и утонченное, чрезмерно утонченное, а вот Кристи — это именно то, что нужно, это имя идет к моим волосам, к моей фигуре, к моей профессии…. А вот Ра. Но как я легко приняла это! Мой слух не режет это имя, которым меня не называли двадцать с лишним лет. Я так приняла это, словно это и есть мое настоящее имя, а все остальное — это было так, ерунда. Ра… деточка…". И я вздрогнула.

Деточка…. Да, может быть, я до сих пор для него — деточка. И, может быть, я до сих пор что-то значу для него, когда-то нам было так весело вдвоем. Я очень любила многих на этой планете, но только с Кэрроном я чувствовала себя так легко. При нем можно было все, при нем я чувствовала себя защищенной от любой напасти. Только это время прошло.

А ведь я его даже не знаю. Он умел быть нежным с детьми — вот что я знаю о нем. И еще то, что он действительно маг и, наверное, один из самых сильных на этой планете…. Как прерывался его голос! Как он дотрагивался до моей руки, тихо и быстро говорил… одиночество безумное, какое страшное одиночество сквозило во всем этом. Сколько дней я ничего не слышала о нем, но где-то он ведь был и что-то делал. Где-то и что-то…. И я прилетела сюда, чтобы…. Кэррон! Что я могла сделать? Единственный абсолютно невозможный выход из того положения был — схватить его в охапку и утащить в Торже, заставить вымыться, накормить, уложить спать — и заставить его улететь с Алатороа. Здесь он мог только умереть, рано или поздно, смог бы жить только в миссии, ведь у нас там все свое, и вода, и продукты, или где-то за пределами Алатороа. Но выход этот был совершенно невозможен. Я не побоялась бы оскорбить его, но мне с ним было просто не совладать. И, смешно, меня мучила не война, которая нам предстояла, а то, что он… даже не то, что он умирает, а то, что вела к его смерти: его голод, усталость, одиночество. И то, что я ничего не могла с этим поделать. И мне страшно жаль, что я так и не обняла его, ему было бы, может, полегче. И мне тоже…

Смешно, а ведь мы были совершенно чужие. Почему же мне казалось, что…. Впрочем, и ему ведь казалось. Он ждал мой ласки, моего участия, ждал, хоть, может, и сам не вполне понимал, чего ждет. Но я, дура, не поняла этого тогда, только сейчас поняла. Ах, Кэр! Я ведь по себе знаю, знаю прекрасно, что в самые тяжелые моменты непременно нужен кто-то, кто посочувствовал бы тебе. И пусть этого человека рядом нет, но лишь бы он был хоть где-то! У меня ведь никого не было и нет, разве что коллеги, с которыми мы, впрочем, встречаемся не так часто. Координатор — это профессия одиночества. У меня нет даже родителей и давно уже нет, даже когда они были, их вроде бы и не было…. И он, оставшийся совершенно, немыслимо — один… он увидел только девочку, которую когда-то носил на руках, он еще не верил, не видел во мне — профессионала, противника, врага. А я уже знала, что моя любовь к Алатороа, моя любовь к нему самому не остановят меня, что придет время, и я стану работать, как раньше, как на Ламманте. Даже здесь — сумею, как на Ламманте. Потому что как бы я ни любила, профессионализм во мне сильнее. Это все равно, как в бою, если на воина нападет вдруг любимое им существо и будет стараться убить: ты будешь защищаться и в угаре боя убьешь, ведь убьешь, не удержишь копья! Копейный бой беспощаден. Как и всякий, впрочем, а ведь здесь тоже бой, и я не замечу, как ударю, и, быть может, нанесу роковой удар. Красивые слова, ах, какие красивые!

Как же мы все-таки расходуем себя! Кажется, всюду, на каждой планете, мы оставляем часть себя. Так происходит, наверное, только у писателей, они так же пропускают через себя миры и людей, только к нам эти миры и люди приходят извне, а откуда они приходят к писателям — они и сами, пожалуй, не знают. И это так растрачивает душу. Не знаю, как у других, а я буквально чувствую, что всюду, где я работала, осталась часть меня. И меня самой вроде бы стало меньше. Даже на Ламманте осталась часть моей души, даже там, и что-то, может быть, приобретя, я что-то несомненно утратила — навсегда. Часть своей души. Миры. Мы тратим себя — на них. Зачем, по какой дурацкой причине я вообразила, что именно так хочу прожить жить? И сотни людей то же самое вообразили о себе? Но теперь уже поздно. Отсюда обратного пути нет, ибо я уже стала координатором. И в сущности, в этом нет ничего плохого. Люди нас не любят, но почему я сама должна не любить себя, свою жизнь, свой образ жизни? Я ужасаюсь на писателей: как они живут — с сотнями людей в душе, проживая за каждого из них, видя их быт, чувствуя их чувства? Но писатели, спорю на что угодно, точно так же ужасаются на меня: как я живу — с сотнями лиц, способная изобразить что угодно и кого угодно, способная убивать и лгать, способная жить абсолютно чуждыми мне жизнями? А ведь это то же самое. И писатель, наверное, не выбирает миров. Он, может, только думает, что сам выбирает. Воображение не подчиняется даже воле хозяин…. Как же мы растрачиваем себя! Мне кажется, я однажды закончусь, меня просто не хватит. Но где-то в глубине души все же тлеет уверенность, что нет, не кончусь, что это бесконечный процесс. И, в общем-то, этот процесс дарит мне своеобразную радость. Ведь, не будь этой радости, я не была бы координатором, так же, как писатель не был бы писателем, если бы ему не нравилось носить в себе десятки личностей со всеми обстоятельствами их жизни.

Пригнувшись, я прошла по еле заметной тропинке в ивовых кустах и остановилась на берегу озера. Берег был глинистый. У другого берега росли камыши. Вода была темная, зеленоватая, неподвижная. Плетенный травяной мост висел низко-низко над водой. Сваи возвышались на метр над гладью озера, и плетенная из свежего тростника хижина стояла на них: тороны каждый год обновляют свои жилища. Уже увядшие цветы марахонии были вплетены в стены, образуя причудливый узор. Пахло болотной, застоявшейся водой и зеленью.

Я шагнула на мост, и он качнулся под моим весом. Мост был узкий, просто плетенная из травы лента шириной в полметра, и видны были места, где в прохудившуюся ткань вплетали свежие стебли. В середине мост зачерпнул воды. Я дошла до хижины и остановилась понюхать марахонию. Цветы увяли, но запах был еще сильным. Откинув травяной полог, я вошла в хижину.

Внутри никого не было. Я присела на плетеную кровать, потом легла и закрыла глаза. Снаружи было жарко, а здесь, напротив, прохладно, и казалось, будто этот холод идет от воды, которая тяжело плескалась под полом. Внутри тоже полно было марахонии, и одуряющий запах наполнял хижину. Я не заметила даже, как уснула.

Проснулась я от легкого шума. Приоткрыв глаза, я увидела Тэя, расхаживающего по хижине. Он кивал рогатой головой и изредка дотрагивался когтистой лапой до цветов, торчащих из стен. Звучать здесь было нечему, и потому вместо звуков ко мне пришли ощущения. Дружелюбие. Радость встречи.

Я села на кровати. Вопросительное ожидание.

— Да. Я не просто так пришла, Тэй. Я видела Кэррона.

Недоумение. Отчуждение. Боль. Отторжение. Вопрос.

— Ему плохо, — сказала я, глядя на торона.

Глаза Тэя засветились и угасли, стали, как остывшее золото. Безразличие.

— Тебе все равно? Ведь он твой брат, Тэй!

Гнев. И безразличие. Изгнанник. Он — изгнанник. Вопрос.

— Да, — сказала я медленно, сцепляя пальцы рук, — Я пришла не поэтому. Кэррон хочет войны. Так вот, я пришла спросить, тороны поддержат его? Ты поддержишь своего побратима?

Он изгнанник. Он проклят.

Я провела руками по волосам, зачесывая их назад, — жест Кэррона. Я давно уж заметила за собой, что всегда перенимаю манеру говорить и жесты людей, с которыми много общаюсь или о которых много думаю.

— Я, собственно…. Тэй, кто знает об этом? О его изгнании? Твой народ знает?

Рогатая голова наклонилась. Да.

— Кто еще?

Тэй прошелся по хижине, раздумывая. Мало кто. Мало. Тэй знал, потому что был побратимом Кэррона. Знали, наверное, в Альвердене. А больше — вряд ли.

— Значит, сторонников он найдет, — сказала я.

Наши глаза встретились. Тэй, очевидно, задумался, и глаза его вдруг полыхнули так хищно — расплавленным переливчатым золотом, что я едва не отшатнулась. Нет. Не найдет. Если будет искать наш долг предупредить. Никто не должен марать себя, общаясь с изгнанником.

— Не сейчас, Тэй, — сказала я, — Подождем.

И он согласно покивал рогатой головой.

Я останусь здесь на ночь. Возможно, проведу здесь еще день или два. Я соскучилась по Торовым Топям. Странно, я и не замечала этого. Но я приехала, и уехать сейчас — выше моих сил. Не сейчас, говорю я себя. Не сейчас, пожалуйста.

Какой вечер. Как тихо, только кузнечики. Небо серовато-синее, лишь на западе слегка розоватое. Не видно ни солнца, ни луны. Жаркий сегодня день; уже поздно, а жара не спадает, держится в воздухе, и только от росистой травы идет прохлада. Роса уже пала. На небе, перечеркнутое синим сквозистым вытянутым облаком, висит размытое и прозрачное розовое облачко, а больше нет ничего, все размыто, только какие-то синеватые и розоватые клочья. И с другого края неба ниже перистых белых облаков веером расходятся перистые же, но синеватые. Тишь невероятная, у торонов всегда тихо, ни единого звука, только где-нибудь послышится хлопанье крыльев, и снова спускается тишина. Запах марахонии витает в воздухе, словно след привидения. Ах, память моя, память детства!

Боже мой, как здесь тихо! От воды идет гниловатый болотный запах, в сущности, он очень приятный, этот запах, особенно в жаркий день, от него веет какой-то прохладой.


23. Проповедь бродячего сказителя в деревне Андом. Диктофонная запись. Фрагмент.

Тьма грядет. Грядет Великая Тьма, и не пожалеет она ни тебя, ни тебя, ни детей ваших, ни жен ваших, ни родителей. Грядет Великая Тьма, и она будет беспощадна, ибо она не ведает сострадания….

Из глубин того, что окружает нашу землю, из глубин невероятного космоса пришла эта Тьма и поселилась на наших землях, так же, как некогда пришли оттуда наши отцы и деды. В прекрасном обличье пришла Тьма, и все полюбили Тьму, и стали поклоняться Тьме, но говорю вам, грядет время, когда она покажет истинное свое лицо. Говорю вам, грядет время, и все мы будем умирать за то, что мы приветили Тьму и поклонялись Тьме.

Вы спросите меня, где же Тьма, отчего мы не видит ее? Так я отвечу вам, разве вы говорите Тьме "изыди!", когда она идет по улицам Альвердена? — нет, смехом и восторженными криками вы встречаете ее. И я говорю вам: опомнитесь, люди, ибо потом будет поздно. Поздно будет, когда Тьма явит вам истинный свой лик, поздно будет, ибо будете вы гореть в огне и тонуть во льдах, ибо собаки будут рвать ваши мертвые тела, ибо тогда вы не сможете уже изгнать Тьму. Говорю вам, люди: опомнитесь и изгоните Тьму, пока не стало поздно.

Где же Тьма, спрашиваете вы меня, а сами не видите. Разве вы не видите Тьму, когда ваши дочери теряются в поле или в лесу? Разве вы не знаете, куда уносит их Тьма? Где Тьма, спрашиваете вы. Разве вы не видите, что только Тьма способна успокоить землетрясение? Даже служители Света не были на это способны, даже великие аль. Кто же способен на это? — только Тьма. Вы же смехом и восторженными криками приветствуете Тьму.

Вглядитесь в глаза Тьме. Вспомните ее поступь. Говорю вам, люди: изгоните от себя Тьму, иначе будет поздно.

Разве не Свет, извечный Свет встал на вашу защиту, разрушив дьявольское гнездо Тьмы? Разве не видели вы вспышку извечного Света? Но помните, люди, не вы изгнали Тьму, вы не отказали Тьме, и она может вернуться. Прокляните же Тьму во веки вечные. Отриньте от себя всякую жалость, ибо жалеете вы Тьму. Если сгинула Тьма, значит, туда ей и дорога.

Вспомните, люди, как привечали вы Тьму. Как восторженными криками вы приветствовали правителя Тьмы. Вспомните лицо его и помните всегда: вот лицо Тьмы. Это лицо виделось бы вам днем и ночью, в час вашей нескончаемой смерти, но вмешался Свет, и Тьма отступила. Но говорю вам, люди: Тьма никогда не уходит навсегда. Говорю вам, люди: Тьма еще вернется. И когда вернется Тьма, взгляните ей в лицо, и вы узнаете это лицо, узнаете лицо Тьмы, ибо вы видели уже ее добрый лик, и казалось вам, что это ее истинное лицо. Но увидев ее добрый лик, вы узнаете Тьму и в истинном обличье, а пуще того, узнаете, если снова явит она вам доброе лицо. Вспомните это лицо. Сколько раз вы подавали воду ему, правителю Тьмы, сколько раз говорили с ним и он казался вам ласковым и добрым, сколько раз вы благословляли его. Но разве забыли вы дочерей своих, похищенных прислужниками Тьмы? Без благословения Света становились они женами темных существ, и внуки ваши теперь служат Тьме. Вспомните, люди, вспомните и прокляните Тьму.


24. Из храмовых наставлений для служителей Света.

Таиться ночь в пресветлом свете дня,

Таиться тьма в сверкающем светиле,

Таиться в счастье — боль

И в радости таиться горе,

И человек, грядущего не зная,

Страшиться жить и в горести стенает.


Утун теряет первым желтый лист,

Желтеют клены, дожидаясь снега,

Молить о Свете — значит, в свой черед,

И Тьму снискать, так мир устроен этот,

И человек страшиться Тьмы

И не взывает к Свету.


Но Свет приход к всем, зовешь иль нет,

И Тьма приходит, не спросив совета,

Так смерть приходит к каждому, и жизнь

Приходит тоже — так устроен мир,

И жизнь и смерть приходят в свой черед,

Вращаясь в этом круге.


Молиться Свету должно, Свет — не Тьма,

Как жизнь — не смерть, но связаны они

Нерасторжимо, ходят вечно вместе.

Зажженный свет не может не погаснуть,

Рожденный жить не может вечно жить,

Страшиться Тьмы — не понимать себя.

25. Дневник-отчет К. Михайловой.

Алатороа, Торже, день двадцатый.

Лето. Дни такие долгие, и сумерки все длятся и длятся — в бесконечность.

Сегодня прервалась связь с двумя экспедициями, одна работала в лесах Эрама, другая в низовьях Анда. Я не могу понять, что это, начало войны или просто обычные проблемы. Вообще-то, леса Эрама — это территория файнов, да и по берегам Анда их немало. Как бы не было беды. Так думает всякий, кто имеет дело с дивным народом. Всякий… уроженец Алатороа. Наши, по-моему, не верят в мрачные сказки, считают их именно сказками.

В Торже началась ярмарка, но, кроме торонов, никого из нелюдей нет. Тэй только не появлялся, а я уж снова соскучилась по нему. Княжна Севера! Как, помню, мне страшно было, когда он вложил мне в руку кинжал, и я почувствовала: режь! И как странно я чувствовала себя, когда наша кровь текла, смешиваясь. Кровь у торонов зеленая и светиться в темноте. Господи, как же я люблю его! Господи, господи….

Михаил Александрович заходил вчера и у нас был весьма интересный разговор о прозаических переложениях "Истории Марии из Серых гор". У меня от этой истории, честно говоря, всегда мурашки по телу шли, а сейчас… сейчас где-то там Кэр, и изгнание его длиться уже почти четыре месяца. И вообще, мне эта история кажется бесконечно жестокой. Я сказала об этом, а Михаил Александрович откликнулся:

— А знаете, Кристина, ведь он не любил ее.

— Что?.. Почему?

— Есть и такие варианты, где об этом прямо сказано. Я впервые услышал лет пять назад, где-то в Поозерье. Там было что-то вроде:

И пылкая любовь ребенка осталась безответной,

И постепенно пламя в ней угасло.

Лишь чувства долга удержало рядом,

Когда удел злой ворона настиг.

— Очень может быть, — сказала я, не поднимая головы.

— Ну, так вот. Я, понимаете, сначала удивился, а потом Эмма мне и говорит: а ведь это есть в любом тексте — его нелюбовь и ее разочарование, только вслушайся. И я вслушался. И знаете, ведь правда. Много говориться о том, как она была влюблена в него в детстве. И говориться еще о том, как она устала быть рядом с ним после, когда они уже покинули Серые горы.

— Не мудрено устать рядом с изгнанником, — тихо сказала я, — Ему вряд ли было дело до ее переживаний, а она была так молода. Больше, наверное, думала о себе, чем о нем.

— Вот вы как думаете о героине Поозерья.

— Не только Поозерья, — сказала я, — Но я так думаю. Это, наверное, страшно тяжело.

— Я слышал о том, что Царь-ворон… как бы это сказать. Его, кажется, тоже хотели, и я видел тогда, в долине Флоссы, как вода… — он снова запнулся.

— Да, — сказала я.

— И давно вы знаете, Кристина?

— С первого дня. Мне Тэй рассказал. Но он не знал, что Кэррон остался жив.

— Вам жаль его?

— Безумно.

— И что же вы собираетесь делать?

— А что я могу… — сказала я тихо, — Ждать. Я ничего не могу поделать. Большое заклятье изгнания, — я покачала головой.

— Вы верите в это?

— Вы же видели, — сказала я, — Тут вопрос не веры и неверия, тут вопрос его смерти. Ведь он умирает. Достаточно просто взглянуть на него, а ведь еще и полгода не прошло.

— Извините, что я об этом заговорил, Кристина.

— Да, нет, — сказала я вяло, — Я ведь Кэру не жена и даже, наверное, не друг. Я всего лишь координатор.

— А знаете, Кристина, как говорят: исследователи рождаются на земле, пилоты рождаются в космосе, а координаторы не рождаются вовсе.

— Да, нас завозят оптом из других измерений. Это я не сама придумала, честное слово, это я услышала в одном ресторане на Веге. А у нас в школе говорили, что координаторов собирают из останков их погибших коллег, с другой стороны, возникает вопрос, откуда взялись первые координаторы?

— Господи, Кристина! — простонал Каверин сквозь смех, — Как вы можете…

— Я все могу. Вы думаете, это не смешно, смотреть, как от тебя люди шарахаются. Я родилась в космосе, кстати говоря.

— А почему стали координатором?

— А не пилотом? — сказала я, — С пилотированием у меня туговато. А почему я стала координатором, я не знаю. Бес, видно, попутал.

— А вы верите?

— Во что?

— В бога.

— Да, помаленьку. Скорее тем, что поминаю слово его всуе. В Веге много верующих, там и в школах преподают. Я и привыкла. Но я не то, чтобы уж верю. Я не молюсь и все такое. Просто поминаю его по привычке. А вы?

— А я чистокровный землянин, Кристина. И как ни странно, католик. И Эмма католичка.

— Я видела у нее крестик.

— А у вас на Веге христиан, наверное, не много, там все Единый, да?

— Да, — сказала я, — Только мне всегда казалось, что это почти христианство.

— Знаете, — вдруг засмеялся Каверин, — подлинно неверующим всегда так кажется. Что есть католичество и протестантизм? Суть — христианство, и все. Ан нет, и любой верующий оскорбиться. И я тоже, можете, считать, оскорбился. Единый и христианство! Как вам не стыдно, Кристина!

— Не стыдно, — сказала я, улыбаясь.

— Да, кстати, зачем я пришел. Я тут нашел одну изумительнейшую вещь. Вы взгляните…. Помните, мы говорили о том, что на Алатороа нет художественной литературы? Так вот, это сборник стихов и заметок одного мага. Просто прелесть, почитайте, Кристина.

Я взяла в руки небольшой томик в переплете из старой потресканной кожи.

— Прошлый век, — сказал Михаил Александрович, — Лоран Синий, один из магов Альвердена, был профессором университета искусств. Уехал из Альвердена, поселился в Иллирийских лесах, хотел постигнуть строение мира. Эти заметки писал около двух лет. Копии с этой книжки очень широко ходят среди образованных людей. Странно, что это до сих пор не попало ко мне в руки и никому из наших. Так что я ошибся. Почитайте.

Я сидела молча и только машинально поглаживала книжку большим пальцем.

— Ну, что ж, я пойду, Кристина. Почитайте, интересно. И ведь вы любите Иллирийские леса?

— Да, — сказала я неожиданно печально, — Я люблю Иллирийские леса.

— Почитайте.

Я кивнула. Кожа переплета нагрелась от моей руки, я положила книжку на стол и проводила Каверина до двери. Вежливо улыбаясь, я кивала на его слова, потом закрыла за ним дверь, взяла со стола книжку и улеглась на кровать.

26. Из записок Лорана Синего.

Моя печаль безоблачно светла.

Моя печаль — закаты и рассветы.

Моя печаль — багряным сном одеты

Под вечер Иллирийские леса….

Проходит осень — гостья у порога.

Проходит жизнь — тиха и тороплива.

И сердце вдруг колотиться ревниво,

Когда под вечер года, не таясь,

Целует осень Иллирийские леса.


Росстани

Росстани — это небольшой и неизвестный край, в основном равнинный. На северо-востоке находятся заболоченные поля, остальная часть покрыта лесами, полями и небольшими, большей счастью заболоченными озерами. Единственная река протекает по его территории, с темной водой и быстрым течением. Так начал бы описание этих мест беспристрастный ученый. Иногда я жалею о том, что не могу быть беспристрастным.

Раньше я никогда не думал о том, что можно любить с такой беспощадной страстностью, не думал, что любовь, теплое, ласковое чувство, может быть настолько беспощадно, настолько безжалостно, словно убийца, в ночи точащий нож. Так можно любить женщину, но можно ли так любить землю, тем более ту, на которой ты не рожден. Я не знаю ответа. Знаю лишь, что люблю, люблю так, как не любил никогда. Росстани! Иллирия моя!

Каждое утро я просыпаюсь с сознанием тихого счастья. Я подолгу лежу в кровати и не думаю ни о чем. Каждый день, каждая ночь здесь — это счастье, которому нет имени, которому нет названия. Это счастье на грани с болью. Любовная тоска режет мое сердце.


Иллирия, любовь моя!

Моя душа и тело

Тобою в муках рождены

Навек любить — тебя.


Иллирия, земля моя!

Тебе шепчу несмело,

Что нет на свете мне жены,

Кроме одной — тебя.


Иллирия, жена моя!

Твоих лесов объятья!

Мне в них дано лишь

Разум потерять.


Иллирия, любовь моя!

Мне не сыскать проклятья,

За то, что я люблю тебя,

Люблю одну — тебя.


Серебряная Ива.

Я был там лишь однажды и довольно давно. Постараюсь же по мере сил своих описать свои впечатления от этого места.

Это было тишайшее место, только заунывный звук ветра в листьях или густой болотной траве иногда слышался здесь. Это был край большой поляны, хотя поляна эта была всего лишь частью огромного заболоченного пространства, отделенный перелесками от целого. Поляна эта была не строго правильной формы, и это место оказывалось как бы в закутке. На всю поляну отсюда не открывался вид, а только на небольшую ее часть, да и это небольшая часть была не так уж и мала.

Тоскливое и угрюмое это было место. Никак не могу представить себе его солнечным и веселым. Такое впечатление производили огромные и старые, частью засохшие деревья и маленькие заболоченные понижения, хоть они и приятны были своей тоскливостью. Такое впечатление, я заметил, всегда производят болотистые места. По эти озерчикам, которые располагались в некотором понижении, тек ручей. С другой стороны, я считаю, что в этой местности он не заслуживает названия ручья, движения воды здесь почти нет, просто озерца эти соединены протоками. Впрочем, и эти озера, и эти протоки вряд ли заслуживают сих громких названий: больше они похожи на лужи!

Загрузка...