Часть четвертая ЛЁКУС ИН КВО… 1204

I–III

"…совсем особенные места.

Например, в Вавилонии на собственном корабле собственный матрос украл у Алипия деньги.

Конечно, опечаленный Алипий обратился за помощью к местным купцам бурджаси, но, посоветовавшись, агаряне сказали: твои деньги украл не наш человек, твои деньги украл грифон, грек, твой соотечественник. Они, добрые бурджаси, конечно, попытаются разыскать вора, если вор еще не покинул Вавилонию, но не знают, что у них получится. Пока же прими для утешения, сказали они Алипию, эти два сосуда с молодым вином, совсем молодого барашка и очень молодую египтянку, которая умеет весело петь и плясать.

Египтянку Алипий выгодно продал в Константинополе.

Там же он сделал так, чтобы ему повезло. Поздним вечером в порту в нелюдном месте он силой отнял у какого-то филистимлянина мешок с серебром, утешая себя тем, что у него в Вавилонии украли примерно такой же.

Облака.

Длинные узкие облака.

Лишь на краю горизонта, там, где еще не играл апарктий, северный ветер, длинные узкие, как перья, облака вдруг пышнели, вздувались, обильно распускали белоснежные хвосты, по мере отдаления к горизонту становящиеся почти прозрачными, но все равно упорно сохраняющие пусть расплывчатую, но все-таки форму.

Десять суток двухмачтовая «Глория» ловила ветер полотняными парусами, десять суток Ганелон молча и терпеливо следил за распускающими хвосты белыми узкими облаками, за нежной рябью, рождаемой плюхающимися в воду летучими рыбами, за нежным голубым небосводом, наконец, за неторопливым плеском волн, разрезаемых носом судна.

«Глория».

Хозяин «Глории» Алипий, грузный купец, всегда кутающийся в удобный шелковый восточный халат, был носат, как все греки, обветрен, привычен к многим неудобствам и, как многие греки, болтлив. Волосатые смуглые греки-матросы, исходившие за свою жизнь все внутреннее море и видавшие берега сирийские, ромейские, вавилонские, старательно избегали хозяина. В свою очередь, избив попавшегося под руку матроса просто за то, что он упустил за борт кожаное ведро, Алипий чуть ли не с отчаянием жаловался Ганелону, что если его глупых матросов не бить, они вообще ничего не будут делать.

Если их не бить, они даже кожаное ведро не сумеют упустить за борт, нелогично жаловался Алипий Ганелону. Они от природы лживы и грубы. Корабль утонет, и груз утонет, и все матросы утонут, если их постоянно не бить. Речи постыдные, шутки грубые и неумные, всякие глупости и большая лень – все, от чего предостерегал честных христиан святой Павел, именно все это переполняет его нерадивых матросов, смущает их нелепые неразвитые души и наводит на их бесстыдные глаза жадный блеск.

Ганелон молчал.

Он не хотел спорить с Алипием и он не хотел ссориться с матросами. Он слышал, как говорили матросы о нем, о Ганелоне. Он слышал, как о нем, о Ганелоне, с отвращением говорил Калафат, жилистый судовой плотник, по прозвищу Конопатчик.

Проклятый азимит, не раз говорил о Ганелоне жилистый Конопатчик, причем его нисколько не смущало, слышит ли его пассажир «Глории». Проклятый грязный ленивый азимит-католик. Он употребляет хлебцы из пресного теста. От него издалека пахнет монахом. Не морским веселым монахом, с плеском гоняющимся за рыбой и за русалками, уточнял Калафат, а тем скучным лживым монахом, который просит милостыню на храм божий, а потом все собранные деньги отдает в корчме за жирного гуся и за вино. Ему даже сказать нам нечего, ругался вслух Калафат. Он, наверное, не понимает по-гречески.

Ганелон молчал.

Он не хотел, чтобы кто-нибудь, даже Алипий, узнал о его умении понимать язык грифонов.

От волосатого жилистого Калафата всегда пахло паклей и рыбой, часто вином. Длинные черные волосы Конопатчик связывал на затылке пучком. Если на палубе не было Алипия, он мог ткнуть Ганелона кулаком. Собака азимит! – говорил он при этом.

– Греки не любят латинян, – неторопливо объяснял после простой, но сытной трапезы Алипий, переходя ради Ганелона на латынь или на французский. – Ты видишь, все мои матросы греки. Они не любят латинян. Они сильно рассержены на латинян. Ты ведь знаешь, наверное, что недавно войско латинян, отправившееся в Святую землю, сожгло христианский город Зару, а потом высадилось в городе всех городов прекрасном Константинополе?

Ганелон молча кивал.

На острове Корфу, когда там появилась «Глория», вернувшаяся с рукава Святого Георгия, Ганелон сам представился Алипию как латинянин. Это давало ему возможность не участвовать в разговорах с матросами-греками и молчать за общим столом. Правда, это позволяло матросам дразнить Ганелона.

– Латинянин непонятлив и глуп. Все латиняне глупые и непонятливые, – смеялись матросы. – Эй, Калафат, дай латинянину дырявую чашку. Пусть он пьет из дырявой чашки. Ему все равно. Он азимит, он неправильно крестится. Он ленив. Он закоснел в лени.

Больше всех почему-то невзлюбил Ганелона судовой плотник жилистый Калафат, по кличке Конопатчик.

О Конопатчике говорили, что раньше он три года плавал на ужасных галерах адмирала Маргаритона, морского бога всех норманнских и сицилийских пиратов. О нем говорили, что вместе с адмиралом Маргаритоном, графом Мальтийским, он служил защитнику неверных Саладину. О нем говорили, что он был среди людей Маргаритона, обещавших отдать Константинополь французскому королю Филиппу.

Но, скорее всего, просто говорили.

А может, он сам сочинял такое.

Жилистое тело Калафата не было отмечено ни одним шрамом, ни одной зарубкой. А люди адмирала Маргаритона всегда отличались злобным и упорным нравом, среди них не было ни одного такого, кто не попал бы хоть раз в жизни под чей-то чужой кинжал.

Горох, бобы, тухлая чечевица…

Вяленый виноград, лежалые маслины, черствые ячменные лепешки, ржавая солонина, очень редко мясо морской свиньи, изловленной за бортом…

Чаще всего Ганелон просто отставлял от себя чашку с такой едой, отщипывая лишь кусочек лепешки. Все равно Калафат, Конопатчик, шумно отдувал густые усы и презрительно играл черными, как маслины, глазами:

– Латинянин глуп и жаден. У него косит левый глаз. Он жадно объедает всех нас, а потом лениво сидит, ничего не делая. Вся его работа, он смотрит на облака. Я плюну ему в чашку, если он не станет есть меньше.

И спрашивал, вращая черными злыми глазами:

– Почему азимит не работает столько, сколько мы?

Кто-то из матросов лениво замечал:

– Отстать от латинянина, Конопатчик. Он заплатил Алипию за проезд. Он находится на борту по закону. Ты не можешь упрекать его в лени. Он заплатил Алипию настоящими монетами.

– Значит, он кого-то убил, – стоял на своем Калафат и угрожающе выкладывал на стол огромные жилистые кулаки.

И тут же предполагал другое:

– Наш Алипий хитер. Наверное, он разрешил латинянину подняться на борт только потому, что хочет продать его в Константинополе. Таким образом Алипий дважды получит свои деньги – от азимита, пущенного на борт, и за азимита, проданного в городе городов. А мы не получим ничего, – обижался Калафат. – Проклятый латинянин объедает нас, совсем не работает и смеется над нами.

Тухлая чечевица, гнилые бобы, ржавая солонина…

Ганелон молчал.

Хлеб наш насущный. Разве он, Ганелон, убил кого-то? Разве он, Ганелон, ограбил кого-то? Разве он, Ганелон, не свершает крестного знамения прежде чем сделать хотя бы шаг?

Ганелон бесшумно поднимался на палубу и, завернувшись в плащ, устраивался под толстой и чуть наклоненной к корме деревянной мачтой. Он никому не хотел мешать, даже грубым грифонам.

Аминь.

Лишь к самой ночи, безмолвно и смиренно весь день просидев под мачтой, Ганелон смиренно спускался к общему столу и так же смиренно отламывал кусочек лепешки.

– Плюнь ему на лепешку, Калафат, – смеясь, вспоминал кто-нибудь из грифонов.

Конопатчик плевал.

При этом он объяснял матросам:

– Жадные латиняне сожгли христианский город Зару. Жадные латиняне предательски захватили город всех городов Константинополь. Латиняне заслужили самого худшего.

И снова плевал, теперь уже в чашку Ганелона.

Грифоны смеялись.

Ганелон смиренно держал в руках оскверненную лепешку и не отставлял от себя оскверненную чашку. Он не хотел ссориться с грифонами. Их было много, они все были сильные и здоровые, а он несколько ослабел, почти не питаясь во время морского перехода.

Самые осторожные предупреждали Калафата:

– Не безумствуй, Калафат. Не заходи далеко, Конопатчик. Латиняне терпеливы, но однажды они взрываются. Ты, может, не видел, а мы видели. У этого латинянина под плащом кинжал.

– Кинжал? – Конопатчик нагло выкатывал черные влажные глаза и так же нагло хватал Ганелона за полу потрепанного плаща: – У тебя есть кинжал? Зачем тебе кинжал, азимит?

Ганелон молчал.

Про себя он неустанно молил: Иисусе сладчайший, услышь, в помощи твоей нуждаюсь, всеми гоним, помоги мне. На мою лепешку плюют, мою чашку оскверняют, мне тяжело, помоги мне.

Всеми силами он старался смирить вспыхивающую в нем ярость.

Господи, дай сил!

Господи, откуда зло, если ты есть?

И клал крест на грешные уста.

Прости, Господи. Откуда было бы добро, не будь тебя?

– У азимита плохой глаз, – осторожно предупреждал Калафата кто-то из матросов. – Оставь латинянина в покое, Конопатчик. Вот сейчас сюда спустится Алипий и все услышит. В Константинополе, Конопатчик, Алипий прогонит тебя с корабля, если ты так и будешь приставать к его законному пассажиру. Алипий знает всех кормчих и всех купцов на внутреннем море. Если Алипий тебя выгонит, ты уже никогда ни к кому не устроишься даже самым младшим матросом. Отстань от латинянина.

Но Калафат уже вырвал кинжал из-под плаща Ганелона.

– Смотрите, это латинский кинжал, – грубо сказал он, держа оружие сразу двумя смуглыми волосатыми руками. – Видите, он очень узкий. Такие кинжалы латиняне называют милосердниками. Лезвие такое узкое, что им удобно колоть сквозь любую щель в латах, не только через забрало. Латиняне трусливы. Такими кинжалами они добивают раненых. Этот латинянин, наверное, украл кинжал. Я оставлю милосердник себе.

– Смотри, Конопатчик, азимит может пожаловаться Алипию.

Калафат засмеялся, показав неровные желтые зубы:

– Латинянин глуп и труслив. Вы же видите, что он труслив. Он никому не посмеет жаловаться. Он азимит. Он трусливый и грязный пес. Он спешит в город городов христианский Константинополь. Наверное, он хочет что-нибудь там украсть, может даже святые мощи из большого храма. Латиняне стоят под Константинополем, они, наверное, хотят разграбить город городов. Латиняне везде воруют и грабят. У них никогда не получается как-то иначе.

– А может, так хотел Бог? – осторожно заметил кто-то из матросов. – Может, Господу было угодно отдать город городов латинянам? Помнишь, Конопатчик, толстый каменный столп в Константинополе на площади Тавра? Там внутри столба была лесенка, а снаружи много вещих надписей на всех языках. Так вот, там была и такая. «С запада придет народ с коротко остриженными волосами, в железных кольчугах, и завоюет Константинополь.»

Опустив глаза, Ганелон смиренно слушал матросов.

Он не показывал им, что понимает их речь. Он радовался, что они не знают того, что он прекрасно понимает их речь. Это не только радовало его, но и давало некое преимущество.

Узкий милосердник Ганелона тускло и злобно посверкивал в жилистых руках Калафата.

– Больше азимит не будет сидеть с нами за одним столом, – окончательно решил Калафат. – Начиная с этого дня он будет, как все мы, тщательно мыть палубу и посуду.

– Но он заплатил Алипию, – тревожно возразил кто-то. – Он заплатил Алипию настоящими деньгами. Он получил право проезда до города городов, а ты пристаешь к нему. Ты отнял у него кинжал!

Свет небес, дева Мария! – молил про себя Ганелон, смиренно опуская глаза. Он боялся, что блеск его глаз испугает грифонов. Помоги мне, слаб я. Прошел через многие испытания, много страдал, всеми оставлен. Неужели из страданий моих не произрастет надежда? Помоги мне. Много раз прошу, помоги. Моя надежда сейчас так слаба, что ее, как нежный росток, можно убить дыханием. Помоги мне! Дай мне силу найти Амансульту и спасти ее несчастную душу. Дай не упасть, дай не сбиться с истинного пути только потому, что некоторые грязные грифоны плюют на мою пищу.

Калафат, злобно засмеявшись, кончиком милосердника сбросил со стола оскверненную его слюной чашку Ганелона.

Иисусе сладчайший!

Грязный грифон, отступник от веры истинной, смеется над моей верой. Он смеется над пищей моей и над питьем моим. Он хуже сарацина. У него злобные глаза, полные глупости и непонимания. Святая дева Мария, не дай мне впасть в гнев. Если этот грифон захочет меня ударить…

Святая дева Мария оберегала Ганелона. Матрос-грек Калафат по кличке Конопатчик не решился поднять на него руку.

Мелко крестясь, как всегда, что-то негромко приборматывая про себя, по лесенке спустился грузный Алипий.

Длинный багровый нос Алипия хищно поворачивался, он будто издали обнюхивал матросов. Левой рукой Алипий придерживал полы своего шелкового халата.

– Почему у тебя в руках кинжал, Калафат?

– Мне подарил его азимит.

– Подарил? – Алипий внимательно глянул в наглые, черные, как маслины, глаза Конопатчика. – Даже не думай, Калафат, я все вижу. Я, например, вижу, что азимит тебе не по душе. Но «Глория», и ее груз, и ее команда – это все принадлежит мне, а, значит, Калафат, ты сам принадлежишь мне. Ты дал клятву верно служить мне, и я давал клятву следить за тем, чтобы ты мог выполнять свою работу. А еще, Калафат, я клялся на Евангелии, что мой пассажир в пути не будет терпеть никакой нужды. Смирись, Калафат, иначе в Константинополе я тебя выгоню.

Алипий говорит громко, значит, он не совсем уверен в своих матросах, отметил про себя Ганелон. Алипий явно не хочет идти на открытую ссору с матросами.

– В городе городов стоят латиняне, они могут выгнать даже тебя, – злобно огрызнулся Конопатчик и греки-матросы вдруг закивали, как бы высказывая некоторую поддержку чувствам своего товарища. – Подлые латиняне жгут и грабят Константинополь. Мы решили, Алипий, что не хотим отныне сидеть за одним столом с латинянином.

– Мы? – удивился Алипий.

– Именно так, – злобно подтвердил Конпатчик и вдруг схватив руку Ганелона высоко поднял ее над столом:

– Ты сам посмотри, Алипий? У латинянина сильные руки. Выглядит он, как забитая крыса, но руки у него сильные. Он вполне может мыть палубу и черпать ведром забортную воду. Почему он не работает, как мы? Почему он бесцельно проводит время сидя под мачтой?

– Потому, Калафат, что вам плачу я, он платит мне. И хорошо платит. Ты, Калафат, должен почувствовать разницу. Если мой пассажир в Константинополе пожалуется властям, у меня могут отобрать «Глорию».

Матросы зароптали.

– Этот азимит труслив, он не будет жаловаться, – подло рассмеялся Конопатчик. Он чувствовал поддержку команды, да и раньше не боялся Алипия. – С нынешнего дня, Алипий, латинянин будет работать на судне, как все мы, а питаться отдельно. И пусть он спит где-нибудь на носу, – Конопатчик нагло рассмеялся, глядя прямо в глаза Алипию. – На носу его будут обдувать ветры и мы не будем слышать его грязного запаха.

– Но как ты его заставишь? – осторожно спросил Алипий, плотнее запахивая халат.

– Я дам ему в руки кожаное ведро и губку.

Матросы одобрительно закивали.

Верую, смиренно повторил про себя Ганелон.

Верую.

Укрепи, Господи!

Эти люди темны, смиренно сказал он про себя, они ослеплены своими обидами, дай мне силу развеять из заблуждения. Брат Одо много раз говорил: тебя будут предавать, Ганелон. Господи, ты же видишь, как часто меня предают! Брат Одо много раз говорил: ты увидишь странные вещи, Ганелон. Господи, я видел очень странные вещи, укрепи мои силы. Ты, который был распят, и умер, и воскрес, и, взошедши на небеса, сидишь одесную Бога.

Ганелон сидел за столом, смиренно опустив взгляд на опозоренную плевками чашку, валяющуюся на полу под ногами греков.

– Латинянину будет трудно понять вас. Вы же видите, он ничего не понимает, – сказал Алипий, искоса глянув на Ганелона.

И хищно повел длинным багровым носом:

– Он ничего не поймет, если ты даже ударишь его, Калафат.

– Ну так ты скажи ему! Ты ведь знаешь язык поганых латинян. Скажи ему, Алипий, где латинянин отныне будет спать, где будет питаться и какую работу мы дадим ему.

– Скажи! Скажи ему! – угрожающе зароптали матросы, учуяв колебания Алипия.

– У твоего пассажира дурной глаз, Алипий, ты разве не видишь этого? Он взошел на борт и у нас сразу протухла солонина, – Конопатчик ударил волосатым кулаком по столу. – Я видел этого латинянина на острове Корфу, когда стоял с кормщиком Хразасом на берегу. Кормщик Хразос предлагал мне пойти с ним на Кипр, но я уже договорился с тобой, Алипий. Я всегда служу честно и именно тому, с кем договорился. Мы с Хразосом случайно увидели лодку, которая шла к берегу, а чуть ниже нас на берегу сидел на камне этот латинянин и тоже смотрел на приближающуюся лодку. Я сказал кормщику: «Хразос, я знаю этого человека в лодке. Он бедный христианин и торгует горшками, которые лепит и обжигает сам.» А Хразос возразил: «Я его тоже знаю. Он христианин, это верно. Но я знаю, что он нечестен в торговле. У него плохой товар и он всегда берет дорого.» Лучше бы он побил свои горшки, добавил к своим словам кормщик Хразос, а этот латинянин внизу услышал нас.

– Но он же не понимает по-гречески, – удивился Алипий.

– Ну и что? – пожал плечами Конопатчик. – Он латинянин. Ему и понимать ничего не надо. Он все чует, как пес. Он только говорить не может. Услышав наши слова, он стал смотреть на лодочника и даже поднял руку. А лодочник, – черные влажные глаза Калафата суеверно расширились, – а лодочник вдруг вскочил, страшно закричал и стал бить веслом по собственным горшкам. На наших глазах лодочник расколотил все горшки до одного. А потом я узнал, что лодочник, плывя мимо нас, внезапно увидел на дне своей лодки короткого змея кровавого цвета и с огненным гребнем на голове. Понятно, лодочник попытался убить змея и расколотил веслом все горшки.

– Но почему ты думаешь, что змея навел латинянин?

– Там на берегу не было никого больше.

– Но где он мог научиться такому? – спросил кто-то из матросов.

Ответить ему не успели.

Ганелон медленно поднял голову.

– О чем они говорят? – спросил он смиренно, желая поймать Алипия на лжи, но Алипий по-французски ответил:

– Они говорят, что у них много грязной работы. Они хотят, чтобы с этого дня ты помогал им. А спать ты будешь отдельно и питаться тоже отдельно.

– Что ты ему сказал? – подозрительно спросил Алипия Конопатчик.

– Я сказал азимиту, что у вас много грязной работы и вы с нею не справляетесь, – усмехнулся Алипий и хищно повел длинным носом. – Считай, что я договорился с латинянином, Калафат. Он не будет спорить с вами. Он будет спать на носу и питаться отдельно.

– Этого мало, – сказал Конопатчик, ударив кулаком по столу. – Скажи ему, и скажи прямо сейчас, что он грязный азимит. Ты хорошо знаешь, Алипий, что мы справляемся с любой работой, но будет справедливо, если самую грязную будет делать азимит. Он грязен, как пес. И скажи ему, что император Алексей скоро выгонит латинян из Константинополя.

– Латинянину могут не понравиться такие слова, Калафат, – осторожно возразил Алипий. – Не надо его дразнить. Ты сам видел, у него сильные руки.

– Скажи ему! – закричал Калафат.

Ганелон снова смиренно поднял голову:

– О чем они говорят?

Он хотел понят, насколько можно доверять Алипию.

– Они говорят, – объяснил Алипий, – что ты не должен больше спускаться сюда. Они говорят, что ты должен все время проводить на палубе.

– Почему?

– Они считают, что здесь и без тебя тесно и душно.

– Хорошо, – смиренно сказал Ганелон. – Я не буду спускаться с палубы. Я буду заниматься работой, а питаться буду отдельно.

– Это правильное решение, – с облегчением сказал Алипий, вставая.

И возвысил голос на матросов:

– Хватит рассиживаться. Я хочу, чтобы кто-нибудь из вас спустился в трюм и осмотрел груз. Если что-то подмокнет и испортится, я высчитаю с вас за понесенные потери.

Посмеиваясь, довольно поругиваясь, сплевывая через губу, посвистывая, матросы поднимались из-за стола.

– Азимит грязная собака, – сказал кто-то. – У него действительно плохой глаз. Видите, как он косит левым глазом? И он никогда не смотрит прямо на того, кто с ним разговаривает. Он тафур. Он грязный бродяга. Конопатчик прав. Азимит, наверное, украл те деньги, которыми заплатил Алипию за проезд.

Все еще сидя за столом, Ганелон смиренно повернул голову к Алипию:

– Мне вернут мой милосердник?

Услышав голос Ганелона, матросы остановились.

Калафат злобно оскалился:

– Что сказал грязный азимит?

Алипий испуганно, но и успокаивающе повернулся к Ганелону:

– Не надо ничего просить у моих матросов. Ты же сам видишь, они как дети. Они как сердитые дети. Ты же сам видишь, их много, я не могу тебя защитить. Смирись, путник.

– Но я хочу, чтобы мне вернули милосердник, – смиренно повторил Ганелон. – Я заплатил тебе переезд до самого Константинополя. По условиям переезда я не должен работать на твоем судне и над моей головой хотя бы в ветреный и жаркий день должна быть хоть какая-то крыша. Ты видишь, что я не сержусь и ничего с тебя не требую. Я даже готов работать, даже спать на голой палубе. Но пусть мне вернут милосердник. Прямо сейчас.

– Не надо ничего просить. Будь мудр и терпелив, путник.

– Что говорит эта грязная собака? – матросы снова окружили Алипия. – Что говорит азимит? – их было десять человек, все они были смуглые и жилистые, и все сердились. – Чего хочет этот пес?

– Он хочет, чтобы ты вернул ему кинжал, Калафат.

– Кинжал?

Конопатчик злобно рассмеялся.

Рассмеявшись, он даже помахал милосердником перед Ганелоном.

– Он хочет, чтобы ему вернули кинжал? Вот твой кинжал, поганая собака! Попробуй возьми его у меня!

– Он разрешает мне взять мой милосердник? – странным голосом спросил Ганелон у Алипия.

Алипий судорожно свел брови.

Казалось, он выбирает.

Казалось, он сомневается в своем выборе, но, в конце концов, он сделал выбор, сказав:

– Да, путник. Ты прав. Теперь Калафат говорит, что ты можешь взять свой кинжал.

Ганелон смиренно кивнул.

Коротко, но мощно Ганелон снизу вверх ударил Конопатчика левым кулаком между ног. Когда грек, выронив милосердник и охнув, согнулся, Ганелон обрушил на его потный затылок второй, тяжелый, как свинцовый, кулак.

Грек, охнув, упал.

Зарычав, Ганелон бросился на колени и голыми пальцами попытался вырвать греку глаза, но кровь текла так густо, что пальцы Ганелона скользили. Тогда этими своими окровавленными пальцами он схватил с пола коротко блеснувший милосердник и выпрямился…"

V

"…он древен.

– Константинополь древен, как каменные горы Вавилонии, как внутреннее море, как народы, которые приходят из ничего и уходят в ничто. Он так древен, что он почти создание природы, Ганелон. Он невероятен. Других таких нет. Я бы представить себе не мог, если бы не видел собственными глазами, что на свете может быть такой город. В таком городе все возможно. Если базилевс, владеющий всеми землями Романии, хочет увидеть на месте грязного пустыря сад, всего за одну ночь мертвое место засыпают плодородной землей и высаживают на ней живые деревья. Деревья везут издалека на колесных повозках, обмотав корни мокрыми рогожами. Конечно, какое-то время в таком саду не слышно цикад, но потом появляются и цикады.

Город гордыни, сказал себе Ганелон.

И подумал: разве может свеча затемнить Солнце?

Город гордыни.

Ганелон хотел спросить: если Константинополь так древен и так велик, если он возвышается как гора над всем миром, тогда почему не побоялись войти в него немногие воины Христовы с мечами в руках?

Но вслух он спросил:

– Зачем ты вырвал меня из рук грифонов, Алипий?

Хозяин «Глории» не ответил.

Он сидел прямо на деревянной клетке, в которой скорчился Ганелон. Клетка была поставлена прямо на палубе под толстой мачтой, и Ганелон видел только голые ноги в сандалиях, а не самого Алипия. Наверное, рядом находился кто-то из матросов, потому что Алипий не ответил. Просто он продолжал бормотать. А матросы Алипия давно привыкли к постоянному нелепому бормотанию хозяина «Глории».

– А базилевс не похож на обыкновенного человека, Ганелон, – бормотал Алипий. – Все падают перед базилевсом ниц. Когда-то он мог быть простым конюшим, как император Василий I, или простым солдатом, как император Фока. Он мог быть в прошлом фракийцем или греком, кулачным бойцом или человеком весьма состоятельным, это неважно. Если на ногах базилевса пурпурные сапожки, он – император. И он садится на золотой трон. А на ступеньках золотого трона стоят два льва, тоже изваянных из чистого золота. И листья на дереве, которое украшает трон, тоже золотые. А при виде гостей золотые львы разевают страшные пасти и рычат. Они рычат все то время, пока гостям выносят скамьи и они рассаживаются перед императором.

– Народ ромеев всегда шумлив. Иногда он даже беспутен, – бормотал Алипий, сидя на клетке, в которой, скорчившись, томился Ганелон. – Но никогда народ ромеев не позволяет своему императору ступать по голой земле. Ему этого нельзя, ведь он базилевс. Он быколев! Он император! Он одним своим появлением, как Солнце, оказывает честь как членам синклита, так и простолюдинам. Базилевс выше всего живого. Он велик. Он так велик, что наказывает не из ненависти и вознаграждает не из любви.

Город гордыни, повторил про себя Ганелон.

Разве может мозг человека, даже императора, охватить мир?

Гордыня.

Ганелон хотел спросить: если базилевс так велик, если ему подчинены многочисленные земли от острова Корфу до дальней Киликии, если все перед ним падают ниц, как перед Солнцем, то почему теперь под стенами города городов толпятся чужие воины? И если базилевс так силен, что взгляд его останавливает накатывающиеся на берег волны, то почему его смелые ромеи, многочисленные как саранча, не устояли перед немногими вооруженными пилигримами, которые вошли в Константинополь совсем в небольшом числе и передали пурпурные сапожки базилевса совсем молодому человеку Алексею IV, сделав его соправителем собственного отца императора Исаака, предательски до того брошенного в темницу собственным братом?

Но вслух он спросил:

– Зачем, Алипий, вырвав из рук грифонов, ты загнал меня в эту клетку?

Алипий опять не ответил.

«Глорию» тяжело раскачивало на долгих валах, пришедших, может, от берегов Сирии.

Прижавшись лбом к теплому шероховатому дереву, из которого была сколочена тяжелая клетка, Ганелон, скорчившись, часами смотрел на волнующееся море.

Бесконечное и долгое.

Долгое, как мысли, которые никогда не стоят на месте, но всегда бегут.

Неведомо куда, но бегут.

Ганелон привык к тому, что Алипий, даже побаиваясь матросов, приходит иногда и садится на клетку. Он привык к бормотанию Алипия, как привыкли матросы к бормотанию моря. Он привык к матросам, которые иногда приходили его дразнить. Если Конопатчик ослепнет, нехорошо усмехаясь говорили матросы, плюя в щели клетки и пытаясь дотянуться до Ганелона длинной палкой, мы утопим тебя в море. Морские свиньи искусают твое гнусное тело, азимит!

Господь такого не допустит, шептал про себя Ганелон.

Нет на земле места, пощаженного страданиями, но Господь такого не допустит.

Терпеливо терпя мы соединяемся с Богом.

Низкая клетка не позволяла разогнуть спину. Ганелон или стоял на коленях, прильнув глазами к щели, или лежал, скорчившись, подтянув ноги к животу. Когда он так лежал, ему хорошо были видны латинские слова, вырезанные кем-то на одной из перекладин клетки.

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Наверное, в этой клетке кто-то уже томился.

– Народ ромеев так древен, – бормотал сидя на клетке Алипий, – что известно им: дух святой исходит только от Бога-отца. Этим ромеи постоянно сердят апостолика римского, ведь только Святая римская церковь настаивает на том, что запас благодати создается деяниями святых. Апостолик римский и вы, латиняне, креститесь пятью пальцами, а ромеи так древни, что знают – истинно крестятся лишь тремя.

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Приходили матросы – дразнить Ганелона.

Матросы совали в клетку длинную палку и дивились: почему азимит не рычит от боли?

Еще они дивились: почему азимит ест самые плохие бобы, которые не стали лучше от того, что совсем протухли, но при этом азимит еще не совсем потерял силы?

Матросы садились на палубу перед деревянной клеткой и, нехорошо усмехаясь, напоминали Ганелону: помни, азимит, если Конопатчик ослепнет, мы скормим тебя морским свиньям.

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Господь милостив.

Ганелон впивался отросшими загибающимися ногтями в локти.

В клетке пахло смолой, рыбой, крапивными веревками.

Он вспомнил, что в темной башне замка Процинта, в которой он провел два года, пахло нечистотами и мышиным пометом.

Еще он почему-то вспоминал иногда запах жирного дыма, вздымающегося над костром, на котором был сожжен несчастный тряпичник. И сладкий приторный запах волшебных трав, которыми в Риме чуть не отравил его старик Сиф, прозванный Триболо.

Господь не раз отводил от него смерть.

Господь не позволит Ганелону умереть в клетке.

Устав лежать, Ганелон снова приникал к щели.

Облака.

Длинные узкие облака.

Там, где их разносило ветром, тянулись тонкие хвосты, расплывчатые, как прошлое.

Замок Процинта…

Рим…

Остров Лидо…

Остров Корфу…

На острове Корфу Ганелон впервые услышал подробности о том, как вооруженные паладины брали Зару, христианский город угрского короля Имрэ.

Говорят, впервые увидев с моря исполинские каменные стены Зары, паладины возопили: да можно ли взять такой город приступом?

Но Господь милостив.

Жители Зары, пораженные видом многих судов, покрывших бухту, как плавающие острова, высыпали на стены.

Узнав, что на судах пришли христиане, жители Зары как бы немного успокоились и сами предложили дожу Венеции Энрико Дандоло добровольно сдать ему свой город в обмен на их жизни, но престарелый лукавый дож так сказал паладинам:

«Сеньоры, жители Зары хотят сами добровольно сдать мне город на милость при том условии, что я пощажу их жизни. Я мог бы принять их предложение, но ничего не хочу делать без вашего согласия, сеньоры.»

Подумав, благородные бароны ответили:

«Город Зара в любом случае должен быть нашим. Но нам хотелось бы, чтобы все богатства Зары тоже стали наши, без всяких других условий. Если требуется на то наше соизволение, вот оно.»

Только белый аббат отец Валезий, сузив глаза, темные зрачки которых никогда не отражали свет, вслух ужаснулся:

«Сеньоры! Вам именем апостолика римского запрещаю вам идти на приступ христианского города Зары. Опомнитесь! Вы святые паломники, а город Зара принадлежит христианам.»

«Конечно, это так, – согласно кивнул престарелый лукавый дож Венеции. – Но святые паломники обещали вернуть мне Зару. Только в ответ на это я могу доставить святых паломников в Святую землю.»

VI

"…а Филипп Швабский, император Германии, через своих посленцев передал святым паломникам, взявшим штурмом Зару:

«Сеньоры, теперь посылаю к вам законного константинопольского наследника, брата моей жены Алексея, и вверяю его руке Божьей, да сохранит он его от погибели. И коль отправились вы во имя Господа за правду и справедливость биться с неверными, и коль помог вам Господь утвердить правду в городе Заре, который вы вернули Венеции, то так теперь вы должны помочь и другим повергнутым восстановить их законные права.»

Вот что император Германии передал благородным баронам в Зару:

«Коль на то будет воля Божья и восстановите вы на троне молодого Алексея, истинного императора константинопольского, он тогда всю свою ромейскую империю подчинит Риму, от коего она некогда отпала. Вы вложили в поход все свое имущество, а потому бедны, а молодой Алексей, буде станет он императором, даст вам сразу двести тысяч марок серебром и всякого продовольствия на всю армию. И сам отправится с вами в Вавилонскую землю или, если вы того пожелаете, даст десять тысяч человек в ваше распоряжение. И будет он вам так служить целый год и покуда будет жив всегда пятьсот его самых крепких людей будут охранять с вами Заморскую землю.»

На военном совете один лишь отец Валезий сказал благородным баронам:

«Опомнитесь! Разве Константинополь ваша цель? Разве ваша цель не гроб Господень?»

Отцу Валезию ответили:

«Мы ничего не свершим в Вавилонии и в Сирии, потому что силы наши малы. Сами в том убедитесь, когда услышите паломников, которые, не пошедши на Зару, сами по себе пошли в Святую землю. Зато для начала мы можем восстановить порядок в земле христиан и, набравшись сил, ударить потом по агарянам. К тому же, откажись мы от соглашения, заключенного с народом Венеции, позор падет на нас всех.»

Так переговорив благородные бароны послали специальных красноречивых людей к апостолику римскому, зная, что апостолик недоволен взятием Зары.

Но еще до ответа великого понтифика стали тайком уходить из Зары те паладины, что не желали обращать свой меч против христиан.

На одном корабле бежали сразу пятьсот человек и было то, наверное, неугодно Богу – все пятьсот потонули в бурю.

Другой отряд ушел по земле в Славонию, там многих убили.

Увел своих людей из лагеря и знатный барон родом из Германии – Вернер Боланд.

Тайно ушли из Зары барон Рено де Монмирай, а с ним Эрве де Шатель, его племянник, и Гильом, который из Шартра, и Жан де Фрувиль, и его брат Пьер.

Так же тайно ушел из Зары знатный рыцарь Робер де Бов. Он преступил клятву, данную дожу Венеции, и направился в Сирию.

Даже славный барон Симон, граф Монфора и Эпернона, не устоял – заключил тайное соглашение с обиженным паломниками угрским королем, а с бароном Симоном ушли, бросив войско, сеньор Ги де Монфор, и барон Симон де Нофль, и мессир Робер Мовуазен, и Дрюэ де Кресонсак, и другие, смущенные видом льющейся христианской крови.

Ганелон не попал в Зару.

Еще на острове Корфу слепой нищий, некая дрожащая тварь с нечисто обритой головой, брат тайный, шепнул Ганелону:

«Дух святой мятется. Отец Валезий тебе велит, брат Ганелон, спеши в город городов. Будет некий человек, он укажет тебе, где искать то, что ты ищешь.»

«Как узнаю, кто этот человек?»

«Он сам узнает тебя, – шепнул слепец. – Поднимись на „Глорию“. Она вернулась на остров. Скоро „Глория“ вновь уходит в рукав святого Георгия. Не ищи никакого другого пути, поднимись на „Глорию“. Господь милостив. Ты найдешь то, что тебе необходимо найти…»

VII–X

"…бормотал:

– Матросы сердиты. Тебе не надо было отбирать у Конопатчика кинжал, Ганелон. Смирись, иначе тебя бросят в море. Если Конопатчик ослепнет, они так и сделают.

Господь милостив.

Ганелон не испытывал страха.

Люди часто бояться. А правильнее не бежать от страха, а искать его. Если что-то направлено против тебя, значит, необходимо самому идти навстречу опасности. Это единственное правильное решение.

Ганелон не боялся страха.

Он не боялся моря.

В конце концов, море уже приняло многих. Он слышал, что в море было опущено недавно тело славного трувера благородного рыцаря Ги де Туротта, шатлена Куси, умершего от жестокой болезни и старых ран во время морского перехода из Зары в Константинополь.

Только Господь может знать, где пресечется путь каждого отдельного смертного человека.

Она явилась и томленьем взятый,

я позабыл, что зло для ней терпел,

ведь лик ее, уста, и чувств глашатай,

взор голубых очей, что вдаль летел,

меня пленили – сдаться не успел.

Не стал вассалом, волю проглядел.

Но лучше с ней вкушать любви утраты,

чем перейти с другой предел.

Так пел шатлен Куси славный трувер благородный рыцарь Ги де Туротт.

Ганелон смиренно приникал лбом к шершавому дереву.

Я сотни вздохов дал за долг в уплату,

от ней и одного не возымел.

Любовь велит, чтоб мне, как супостату,

ни сон, ни отдых сердце не согрел.

Умру, любови будет меньше дел.

Слезами мстить, я лишь на это смел.

Тот, на кого любовь наводит трату,

всех покровителей презрел.

Господи, дай сил.

Если даже аббаты преданы смущению, если даже благородные рыцари не видят истинного пути, как прозрю я, слабый? Господи, видишь ты, я окружен бесчестными грифонами, нет человека, протянувшего бы мне руку помощи. Вижу только плевки, пью гнилую воду, как зверя меня дразнят. Как достигну высокой цели?

Лукавый дож Венеции с яростью стучал ногой на отца Валезия, почти невидящие глаза дожа горели.

«Если даже великий понтифик отлучит меня от Святой римской церкви, – кричал дож отцу Валезию, – я все равно верну трон юному Алексею, накажу ромеев за их грехи!»

Слаб, истощен, не вижу пути, оставлен один на один с грифонами посреди водной пустыни, утешал себя Ганелон. Папа римский простил паломников, вернувших разграбленную Зару угрскому королю, но простит ли он паломников, обративших меч против Константинополя?

Ганелон опустил руку на горшок с гнилыми бобами и заплакал.

Конфитиер…

Признаю…

Так он заплакал.

– Ромеи древний народ, – донеслось до него приборматывание Алипия. – Их город велик, по краям стен императорского игралища распределены медные фигуры быков, коней, женщин, верблюдов, львов – они принюхиваются медными ноздрями к сладким запахам. Как в евклидовы времена гремят серебряные тазы в термах. Средь прочих услад, азимит, только в городе городов ты можешь вкусить нежного мяса пятимесячного ягненка и белое мясо трехлетней курицы, особенным образом откормленной. Только в городе городов, азимит, ты можешь попробовать мясо ягненка, жареное с фригийской капустой. Ты будешь доставать его из жира в горшке прямо руками. Ты увидишь, азимит, что пища может доставлять истинную усладу. Попробуй хлеб из Киликии и белый настоящий хлеб с Крита. Попробуй копченое мясо из Вифинии, оливки из долин Меандра и Лакадемона. После телятины, доставленной из Эпира, пусть именно аттический мед подчеркнет вкус тонкого евбейского вина.

Алипий сам дьявол, сказал себе Ганелон. Своим беспрерывным бормотанием он искушает пленника.

Он мог бы ударить снизу кинжалом, вырванным им из рук Конопатчика, но клинок, наверное, не пробил бы доску.

Алипий слеп, подумал Ганелон.

Алипий знает морские течения, огни маяков, силу различных ветров. Он умеет выгодно торговать, а, значит, обманывать. Может, в смуте душевной Алипий уже и догадывается слабо о невидимых связях между вещами, может, в смуте душевной он уже и догадывается, что мысль сама по себе есть некая форма опыта, но он слеп, слеп. Ему все равно, везти на «Глории» мертвый груз или живую птицу, тяжелое зерно или несчастного пленника.

Амансульта…

Чем меньше Ганелон хотел думать о ней, тем больше думал.

Перивлепт.

Восхитительная.

Как бы далеко сейчас ни находилась Амансульта, подумал он, наполняясь некоей непонятной печалью, она не столь изгнана, сколь сбилась с пути.

И думал: зачем я здесь?

Разве надо плыть так далеко, чтобы наказать зло? Разве зло гнездится не в нашем сердце? Разве зло пропитывает воздух Константинополя, а не воздух Тулузы или замка Процинта? Разве вера колеблется неверием сарацинов, а не неверием еретиков?

Брат Одо прав: зло в наших сердцах.

Ганелон беззвучно заплакал.

Господи, слаб я! Дай силы. Разве я не пес Господень, призванный разгонять тьму светом факела? Разве я не служу Делу?

Он закрыл ладонью слова, выцарапанные на стене клетки. Но слова, впитанные памятью, не исчезли.

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Ганелон снова прильнул глазами к щели.

По краю горизонта шли облака – белые, узкие, завораживающие.

Спасти душу Амансульты, вот цель.

– Ромеи древни, очень древни, – бормотал, сидя на клетке и раскачивая босыми ногами Алипий. – Они так древни, что знают все…

Ганелон невольно прислушался.

– Ромеи сочинили стратегикон, трактат о военном искусстве. Они знают: летом в Сирию не пройдешь, там зной и безводье, а в Болгарию лучше ходить в месяц снятия урожая. Они знают: против куманов, половцев, лучше всего выступать осенью, когда куманы готовятся к зимним перекочевкам и отягощены домашним скарбом и стадами. Ромеям известно: идя на болгар следует запасаться пищей, тогда как на востоке легко прокормить целую армию. Они знают: броневой строй латинян лучше всего разбивать огнем, пущенным из специальных сифонов. Они знают, какое снадобье следует подсыпать в пищу сильного, но неугодного человека, чтобы всего за месяц этот человек потерял сон, аппетит, стал бледен как мертвец и чтобы волосы вылезли у него и на голове и на подбородке. Они знают фазы Луны, время течений, они знают, какого цвета тряпку нужно бросить в иссохший источник, чтобы холодная и чистая вода вновь хлынула на поверхность. Они знают путь к герминам, армянам. Они торгуют с мисами, заселяющими пустыни, они привечают купцов из Вавилона, Шинара, Персии, Ханаана. Они дружат с хазарами и тавроскифами. Разве это не истинное знание?…

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

Говорят, под левой грудью Амансульты таится дьявольский знак – темное пятно в виде лягушечьей лапки.

Он, Ганелон, спасет душу Амансульты, он перечеркнет дьявольское пятно лезвием милосердника.

Ганелон с отвращением проглотил щепоть гнилых бобов.

Господь милостив.

Грифоны так говорят: тот поп, а ты пономаренок, тот хорошо поет, а ты безголос, тот хорошо умеет считать деньги, а для тебя все одно, тот бегло читает Писание, а ты лишь небо коптишь, тот вхож в дом епископа, а ты только глазеешь на богатые коляски, тот в крепком плаще, а ты в рогоже, у того на постели четыре простыни, а ты спишь на соломе.

Но разве подобное знание определяет судьбу?

Ганелон перекрестился.

Свет небесный, святая роза, дева Мария, без первородного греха зачатая, к тебе взываю – направь путь! Дай сил спасти душу некоей Амансульты!

Облака.

Белые узкие облака.

Бесконечные, смущающие своей невыразимой белизной облака.

А есть еще скалы, сонно отражающиеся в осенней воде.

Есть еще круг Луны, повисший над зубчатой стеной замка Процинта.

Есть еще дуб, пенящийся от резной листвы, и тявканье лис, и тяжелый ход кабанов, ломящихся сквозь чащу.

Дыхание жизни.

Нет, дыхание зла, поправил себя Ганелон.

Красиво окршенного, естественного, но зла.

Брат Одо сказал: нерадение Богу вызывает большие пожары. Это такие пожары, когда горит вся Вселенная.

Ромеи, может, древни, как говорит Алипий, но они погрязли в грехах. И жители Зары тоже были поражены пороками. Дикая музыка цимбал нарушает часы вдумчивых молитв, никто в Константинополе без нужды не преклоняет колена. Сам воздух Константинополя – ложь и лесть.

«Кто уподобится тебе, царь? Какой земной бог сравнится с тобой, моим царем и моим богом? Ведь ты не понимаешь, божественный, на какую высоту вознесли тебя небеса. Находясь на столь беспредельной высоте, ты обращаешь взоры и на нас, стоящих внизу и жалких. Поистине ты подражаешь своему богу и царю, ради нас сошедшему с неба, взявшему на себя наши грехи, собственными ранами излечившему наши раны. Разве ты не нисходишь к нам, как бы с неба, не исцеляешь наши недуги наложением рук, молитвами, умилостивительными прошениями к богу?»

Так льстиво говорят ромеи, слепые в своей гордыне.

Так воздух Романии, как гноем, наполняется ложью и лестью.

Вчера императору Исааку курили хвалу: ты сам, дескать, не понимаешь, император, на какую высоту вознесли тебя небеса, а сегодня те же льстецы гасят ему зрение раскаленным железом. Сам воздух Константинополя полон густого чада, выдыхаемого легкими многочисленных еретиков, обсевших с двух сторон рукав святого Георгия. С одной стороны, император, равняющий себя с богом, не признающий указаний апостолика римского, держащий в страхе священнослужителей, угрожающий всем, кому можно угрозить, а с другой – шуты, скоморохи, маги и колдуны.

Зачем Амансульта вдыхает ядовитую голубую дымку, окутывающую город греха и скверны?

Разве не видит она унижения церкви?

Разве не видит она, что развратные начальники тюрем специально выпускают на ночь убийц и грабителей – отобрать у прохожих себе на пропитание и поделиться с ними?

Разве она не видит, что никто в городе городов не защитит истинного христианина?

Разве она не видит, что сам император, забыв властительное спокойствие, отплясывает, смеясь, кордакс, сопровождая пляску непристойными телодвижениями, а тысячи и тысячи несчастных слепцов как тени бредут по улицам, и слепы они не по болезни и не по рождению.

Похоть похоти.

Грех греха.

Лживые святоши продают на папертях столь же лживые мощи.

Сборщик налогов таскает за бороду патриарха, а позже со словами ненависти и отчаяния у него же вымаливает прощение.

Ефрония Земского, святого смиренного человека, творившего истинные чудеса, везли на больном, покрытом паршой верблюде через весь Константинополь, чтобы глупая чернь и развратные ремесленники из эргистерий били его палками, забрасывали камнями и нечистотами, и чтобы самые бессердечные обваривали его крутым кипятком.

Господи, дай мне сил!

Твоя рука ведет меня по туманному, обреченному на гибель миру, разве ты не поможешь всем?

Раскрой глаза Амансульте.

Отдай ее на страдание!.."

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Теперь услышите правду, как был завоеван Константинополь, ибо тот, кто там был и кто это видел и кто это слышал, будучи свидетелем и участником, благородный Робер де Клари, амьенский рыцарь, позаботился о том, чтобы передать письменами, начертанными на пергаменте, истинную правду, как был завоеван город городов.

* * *

И однажды бароны собрались во дворце молодого императора Алексея и потребовали выполнить данные им обязательства. И он ответил: он непременно выполнит их, но сперва он хотел бы быть коронованным. Тогда бароны назначили день, чтобы короновать его, и в этот день он был с великой торжественностью коронован как император – по воле своего отца, который добровольно согласился на это. И когда молодой Алексей был коронован, благородные бароны вновь потребовали свои деньги. И он сказал: он весьма охотно уплатит им, что сумеет, и уплатил им добрых сто тысяч марок. И из этих ста тысяч половину получили венецианцы, потому что должны были получить половину от всех завоеваний, а из пятидесяти тысяч марок, которые оставались, венецианцы же получили тридцать шесть тысяч, которые французы должны были им за флот. А из оставшихся, что были у пилигримов, они вернули долг тем, кто ранее ссудил их из своих денег для уплаты за перевозку.

* * *

А потом молодой император обратился к баронам и сказал. что у него больше ничего нет, кроме Константинополя, ведь его низложенный дядя, бывший император, все еще владеет городами и замками, которые по праву должны принадлежать ему, Алексею. И он попросил благородных баронов, чтобы они помогли ему завоевать окрестные земли, тогда он охотно даст им еще из своего добра. И бароны ответили: они очень хотят помочь ему и те, кто желает разжиться, охотно отправятся с ним. Таким образом с Алексеем двинулась добрая половина войска, а другая осталась под Константинополем, чтобы получить плату от соправителя Алексея – слепого Исаака. И император Исаак остался тоже, чтобы произвести выплату баронам. И молодой Алексей пошел со всем своим войском и сумел завоевать из своих земель чуть ли не двадцать городов и сорок или более замков, а низложенный император, тоже Алексей, его дядя, все эти дни бежал все дальше и дальше. Французы пробыли в походе три месяца. А пока Алексей совершал этот поход, жители Константинополя спешно восстанавливали стены города, укрепив их так же сильно и подняв так же высоко, как раньше. И когда бароны, которые остались, чтобы получить причитающуюся им плату, увидели это и увидели, что император Исаак ничего им не платит, они послали сказать другим баронам, которые отправились с Алексеем, чтобы те повернули назад и возвратились в Константинополь к празднику Всех Святых. Когда бароны это услыхали, они сказали Алексею, что возвращаются обратно. Когда Алексей такое услыхал, он сказал, что раз они возвращаются, то и он возвратится, потому что не может доверять своим грекам. И так они вернулись обратно в Константинополь. Император направился в свой дворец, а пилигримы пошли к своим жилищам, расположенным, как было заранее договорено, по другую сторону гавани.

* * *

А потом графы и другие знатные люди, и дож Венеции, и молодой император Алексей собрались вместе. И французы снова потребовали свою плату, а император ответил, что ему пришлось столь дорогой ценой выкупать свой город и свой народ, что ему совсем нечем заплатить, но если бароны предоставят ему отсрочку, то за выигранное время он изыщет средства, чтобы заплатить все. И бароны предоставили ему отсрочку, а когда время прошло и император ничего не заплатил, они снова потребовали платы. И император снова попросил отсрочку и они снова дали ее ему. Между тем приближенные Алексея, а между ними некий Мурцуфл, прозванный Насупленным из-за своих густых черных бровей, сросшихся на переносице, пришли к Алексею и сказали: «Ах, государь, вы уже с лихвой заплатили латинянам, не платите им больше. Вы уплатили им столько, что совсем потратились. Заставьте их убраться подобру-поздорову, изгоните из совсем прочь из своей земли!» И молодой Алексей послушался предательского совета и не захотел больше ничего платить. Когда отсрочка истекла и бароны увидели, что возведенный ими на трон император не собирается ничего платить, тогда все графы и прочие знатные и благородные люди войска собрались все вместе и отправились в императорский дворец, чтобы вновь потребовать причитающуюся плату. А император ответил им, что какие бы доводы ему ни выставляли, он все равно никак не может уплатить. Бороны же ответили: коли он им ничего не заплатит, то они сами доберутся до его добра и сами себе заплатят.

* * *

С этими словами рассерженные бароны покинули дворец и вернулись в свои жилища, а потом опять послали к императору двух благородных рыцарей. И посланные рыцари увещевали Алексея, чтобы отослал плату. А Алексей ответил, что ничего не заплатит, что он и так с лихвой заплатил, и что он их нисколько не страшится. Мало того, он потребовал, чтобы они убирались прочь и освободили его землю. И пусть знают, сказал он, что если не очистят его землю как можно скорей, то он причинит им зло. С этим возвратились рыцари и знать дали благородным баронам, что ответствовал император. И вновь держали бароны совет, что им предпринять и в конце концов дож Венеции сказал: он сам бы хотел пойти переговорить с императором. И он послал гонца передать, чтобы император пришел в гавань переговорить с ним. И император Алексей явился туда на коне. А дож повелел снарядить четыре галеры, потом взошел на одну из них, а трем приказал сопровождать ее, чтобы охранять. И когда дож Венеции приблизился к берегу, то увидел императора, который прибыл туда на коне. И он заговорил с ним: «Алексей, что ты теперь думаешь делать? Припомни, что это мы возвысили тебя из ничтожества, это мы сделали тебя сеньором, мы короновали тебя. Неужто ты не выполнишь своих обязательств?» А молодой император ответил: «Я не сделаю ничего больше того, что уже для вас сделал.» А дож Венеции Энрико Дандоло сказал: «Нет? Не сделаешь? Дрянной мальчишка! Мы вытащили тебя из грязи и мы же втолкнем тебя обратно в грязь. Я бросаю тебе вызов и ты заруби себе на носу, что отныне и впредь я буду чинить тебе всяческое зло всей мною имеемой властью!»

* * *

С этими словами дож Венеции удалился. И тогда графы, и все люди высокого звания в войске, и венецианцы собрались вместе, чтобы держать совет, что же делать дальше. И венецианцы сказали, что они не могут ни сделать лестниц, ни поставить орудия на своих кораблях из-за погоды, ведь это было время между праздником Всех Святых и Рождеством. А пока паломники находились в таких стесненных обстоятельствах, молодой император Алексей и изменники, которые его окружали, ночью взяли в городе старые корабли, нагрузили их очень сухим деревом, а между деревом положили куски смолы, а потом подожгли. Когда наступила полночь и корабли были охвачены пламенем, поднялся очень резкий ветер и греки пустили все эти пылающие корабли по течению, чтобы поджечь флот французов. Когда венецианцы заметили это, они быстро вскочили, забрались на баржи и галеры и потрудились так, что флот паломников милостию Божией ни на один миг не соприкоснулся с опасностью. А после этого не прошло и пятнадцати дней, как греки повторили то же самое. И опять венецианцы первыми и вовремя заметили пламя, опять двинулись наперерез и доблестно защитили флот паладинов, так что он нисколько милостию Божией не пострадал, кроме одного купеческого корабля.

* * *

И в ту самую зиму, когда паломники пребывали под Константинополем, жители города прекрасно укрепили стены города, подняли выше и стены и башни, надстроили сверху каменных добрые деревянные башни и прочно укрепили их снаружи, обшив толстыми крепкими досками и прикрыв сверху воловьими шкурами так, чтобы нечего было опасаться лестниц с венецианских кораблей. В городе же установили они по меньше мере сорок камнеметов от одного до другого края стен в тех местах, где, как они думали, паломники могут пойти на приступ. Неудивительно, что они это сделали, ведь у них было полно досуга. А между тем, пока все это делалось, греки-изменники, а с ними Мурцуфл, Насупленный, собрались однажды вместе и сговорились поставить совсем другого императора, потому что молодой Алексей не казался им достойным трона. И Мурцуфл сказал: «Если вы поверите мне и захотите сделать меня своим императором, я избавлю вас и от французов и от молодого Алексея. Причем избавлю так, что вам никогда больше не придется их опасаться.» И изменники сказали, что если Мурцуфл в состоянии избавить их от французов и от молодого Алексея, то они сделают его императором. И Мурцуфл поклялся освободить их всех за восемь дней. И они еще раз поклялись сделать его своим императором.

* * *

Тогда Мурцуфл, не помышляя об отдыхе и сне, взял с собой оруженосцев, ночью вошел в покой, где спал его сеньор, молодой император, в свое время, кстати, вызволивший его из темницы, и приказал накинуть на шею Алексею веревку и задушить его. А также задушили его отца и соправителя Исаака. Когда Мурцуфл сделал это, то вернулся назад к тем, кто должны были поставить его императором, и сказал им о содеянном. И они короновали его. А когда Мурцуфл стал императором, по всему городу разнеслась весть об этом: «Мурцуфл император! Он погубил своего сеньора!» Потом из города в лагерь пилигримов была подкинута грамота, в которой сообщалось о том, что свершил Мурцуфл. Когда бароны об этом узнали, то одни говорили, что едва ли найдется кто-нибудь, кто пожалеет о смерти предателя Алексея, потому что он не выполнил своих обязательств перед пилигримами, а другие напротив говорили, что на них лежит вина за то, что молодой император погиб такой насильственной смертью. А потом прошло немного времени и Мурцуфл велел передать графу Луи, графу Фландрскому, маркизу и всем другим знатным баронам, чтобы они убирались прочь, чтобы они очистили его землю, и чтобы они зарубили навсегда на своих длинных латинских носах, что истинным императором в Константинополе является он, Мурцуфл, и что если по истечении восьми дней он все еще найдет латинян под стенами, то всех безжалостно истребит. Когда бароны услышали слова Мурцуфла, они так сказали: «Что? Тот, кто ночью изменническим образом умертвил своего сеньора, он еще смеет посылать нам такие требования?» И они послали сказать Мурцуфлу, что бросают ему вызов и пусть он теперь их опасается. Они теперь не покинут этих мест, пока не отомстят за молодого императора Алексея, которого Мурцуфл предательски убил, и пока не возьмут Константинополь во второй раз, добившись полностью выполнения всех условий, которые убиенный император Алексей обязан был выполнить по договору.

* * *

А затем французы и все венецианцы собрались вместе, чтобы держать между собой совет насчет того, как им действовать и кого поставить императором, когда город будет захвачен. В конце концов они решили, что возьмут десять французов из числа самых достойных в войске, и десять венецианцев, тоже из числа самых достойных, и то, что решат эти двадцать паладинов, то и будет сделано. Причем, если императором будет избран кто-то из французов, то патриархом изберут кого-нибудь из венецианцев. И было решено, что тот, кто станет императором, получит в свое личное владение четвертую часть империи и четвертую часть города, а остальные три четверти будут поделены так, чтобы половина отошла к венецианцам, а другая половина к французам. И все они будут держать земли от императора. И когда избранники это решили, то заставили всех воинов войска поклясться на святых мощах, что всю добычу в золоте, в серебре, в новых тканях и любую другую, стоимостью в пять су и выше, они снесут в общий лагерь для справедливого дележа, и что никто не учинит насилия на над одной женщиной, а тот, кого застанут совершающим насилие, будет тут же на месте предан смерти. И заставили всех воинов поклясться на святых мощах, что не поднимут они руку ни на монаха, ни на монашенку, ни на священника, разве только вынуждены будут к самозащите, и что никто не разрушит в Константинополе ни церкви, ни монастыря.

* * *

Потом, когда все это было обговорено, а время близилось к великому Посту, венецианцы и французы стали приготовляться и снаряжать корабли к бою, причем венецианцы соорудили новые мостки на своих нефах, судах с башнями на корме, с которых удобно прыгать прямо на стены, а французы приготовили свои осадные орудия – «кошки», «повозки», «свиней» – которые позволяют быстро подкапывать и разрушать стены. А венецианцы взяли доски, из которых строят дома и плотно их пригнав покрыли настилом свои корабли, оплетя сверху такой настил еще и виноградной лозой, так что камнеметы не могли враз разнести корабли в щепы. А греки Мурцуфла тоже сильно укрепили свой город изнутри, а деревянные башни, которые надстроили над каменными, покрыли крепкими воловьими шкурами. И не было такой башни, которая была бы ниже, чем в семь, или в шесть, или по меньшей мере в пять ярусов.

* * *

А потом, дело было в пятницу, примерно за десять дней до Вербного воскресенья, пилигримы и венецианцы построили свои корабли бортом к борту и погрузив боевые орудия на баржи и галеры, двинулись по направлению к городу. И флот растянулся по фронту едва ли не на два лье. И все пилигримы и венецианцы были превосходно вооружены. А в самом городе был холм, с вершины которого хорошо просматривались поверх стен все корабли, столь он, этот холм, был высок. Там Мурцуфл, изменник, раскинул свою алую палатку и приказал трубить в серебряные трубы и бить в большие барабаны. И устроили греки весьма оглушительный шум, причем пилигримы все это ясно видели, а Мурцуфл с холма тоже видел корабли пилигримов.

* * *

Когда корабли должны были вот-вот причалить, венецианцы взяли крепкие канаты и подтянулись как можно ближе к стенам, а французы приготовили орудия для осады стен. Потом венецианцы взобрались на перекидные мостики своих нефов и яростно пошли на штурм стен. Двинулись на приступ и французы, пустив в ход орудия. Когда греки увидели, что французы идут на приступ, они принялись сбрасывать на осадные орудия такие огромные каменные глыбы, что и не скажешь. И каменные глыбы раздавливали, разносили в куски и превращали в щепы все орудия, так что никто не отваживался оставаться ни в них самих, ни под этими орудиями. А с другой стороны венецианцы с кораблей не могли добраться ни до стен, ни до башен, настолько они оказались высокими. И в тот день ни венецианцы, ни французы ни в чем не смогли достигнуть успеха – ни завладеть городом, ни взойти на стены. Когда они убедились, что ничего не могут сделать, они были сильно обескуражены и отошли назад. Когда греки увидели, что латиняне отступают, они принялись во всю орать и вопить, взобрались на стены и снимали с себя одежды, чтобы показать латинянам свои голые греческие задницы. Когда Мурцуфл, незаконный император, увидел, что пилигримы отступают, он повелел трубить во все трубы и бить во все барабаны, произведя ужасный оглушительный шум сверх всякой меры. И Мурцуфл сказал своим людям: «Ну вот поглядите, сеньоры, разве я не достойный для вас император? Никогда у вас не было такого достойного императора. Разве не хорошо я для вас содеял? Отныне нам всем нечего опасаться, я всех латинян повешу и предам позору.»

* * *

Когда пилигримы отступили, они сильно обозлились и опечалились, а когда вернулись на свой берег, благородные бароны снова собрались вместе и в сильном смятении сказали, что это за грехи свои они не смогли ничего предпринять против города городов. А епископы и клирики, обсудив положение, рассудили, что битва является законной и что пилигримы вправе снова произвести приступ. Ведь жители Константинополя исповедовали веру, повинуясь римскому закону, и только позже вышли из повиновения. Зная это, епископы сказали, что пилигримы вправе нападать на греков и что это не только не будет никаким грехом, но напротив явится благочестивым деянием. И епископы сказали, что именем Бога и властью, данной им апостоликом римским, всем пилигримам они отпускают грехи, кто пойдет на приступ, и строго повелели всем как следует исповедаться и причаститься, чтобы уже совсем не бояться битвы.

* * *

Когда настало утро понедельника все пилигримы снарядились и надели кольчуги, а венецианцы подготовили к приступу перекидные мостки своих нефов. Потом корабли выстроили борт к борту и двинулись в путь, чтобы произвести приступ. И флот снова вытянулся по фронту на доброе лье. Когда же суда подошли к берегу и приблизились сколько могли к стенам, то бросили якоря. А когда встали на якоря, пилигримы начали яростно стрелять из луков, метать камни и забрасывать на башни греческий огонь. Но огонь никак не мог зажечь башни, потому что они были покрыты воловьими кожами. А те, кто находились в башнях, отчаянно защищались и выбрасывали снаряды по меньшей мере из шестидесяти камнеметов, причем многие удары приходились прямо в суда. К счастью, корабли были так хорошо защищены дубовыми досками и виноградной лозой, что попадания не причиняли им большого вреда, хотя некоторые камни были столь велики, что один человек вряд ли бы поднял такой камень.

Мурцуфл же был на холме, и он приказал трубить в серебряные трубы и бить в барабаны и опять устроил превеликий шум. Он ободрял своих людей, говоря: «Ступайте туда! Ступайте сюда!» – и посылал их туда, где видел, что есть в том необходимость.

И во всем флоте пилигримов нашлось не более четырех или пяти нефов мостки которых могли достигать высоты башен. А ведь все ярусы башен были заполнены греческими ратниками. Все же пилигримы атаковали до тех пор, пока неф епископа Суассонского под названием «Пилигрим» не ударился об одну из башен. Корабль, наверное, поднесло к башне чудом божьим, потому что море здесь никогда не бывает спокойным.

На мостике «Пилигрима» находился некий венецианец, а с ним два вооруженных рыцаря. Как только неф ударился о башню, венецианец сразу ухватился за нее руками и ногами и изловчившись, как только мог, проник внутрь вражеской башни. Когда он уже был внутри, ратники, защищавшие этот ярус – греки, а так же наемные даны и англы, увидели его и подскочили к нему с секирами и мечами. Они изрубили святого человека на куски, но тем временем волна вновь ударила неф бортом о башню.

И в момент, когда «Пилигрим» снова и снова ударялся о башню, один из двух рыцарей, а имя его Андрэ де Дюрбуаз, ухватился руками и ногами за деревянный помост и ухитрился ползком пробраться в башню. Когда он в ней оказался, то те, кто там были, набросились на него с секирами и мечами, но благодарением божьим благородный рыцарь Андре де Дюрбуаз был в кольчуге, его даже не ранили, ибо его оберегал Господь, который не хотел ни чтобы рыцаря в тот день избивали дальше, ни чтобы он здесь умер. Напротив, господь пожелал, чтобы город городов был взят пилигримами в наказание за предательство, которое совершил Мурцуфл, и за его вероломство, и чтобы все жители Константинополя были опозорены. И поэтому благородный рыцарь поднялся на ноги и, как только поднялся на ноги, выхватил свой меч. Когда греки увидели его стоящим на ногах, они были настолько изумлены и охвачены страхом, что побежали на другой ярус башни пониже. А когда те, кто там находились, увидели бегущих сверху воинов, то тоже пустились бежать вниз, оставляя ярус за ярусом и не отваживаясь нигде долго задерживаться.

А в башню уже взошел другой рыцарь, а за ним и другие воины христовы. Оказавшись в башне, они взяли крепкие веревки и прочно привязали неф к башне, чтобы паладины с нефа могли взойти в город. Когда волны отбрасывали корабль назад, башня раскачивалась так сильно, что, казалось, вот-вот обрушится. Во всяком случае так многим казалось из-за страха. Зато греков, защищающих город, объял еще больший страх. Те, кто помещались на других еще более низких ярусах, увидели французов и никто уже не осмеливался задерживаться на башне, все греки ее покинули. А незаконный император Мурцуфл все это хорошо видел. И он хорошо видел, как о другую башню ударился неф сеньора Пьера де Брешэля «Парадис». А когда неф о башню ударился, по мосткам нефа на башню бросились французы, да так успешно, что башня тут же была взята.

* * *

Когда две эти башни были захвачены, французы не отважились двинуться дальше, ибо на стенах вокруг, и в других башнях, и внизу у стен они увидели множество греков. Это просто ужас, сколько их там было! Но мессир Пьер Амьенский, увидев, что благородные рыцари смущены, сошел со своими воинами на сушу, занял клочок твердой земли и, поглядев вверх, увидел замаскированный вход. Там створки прежних ворот были вырваны, а сам вход слегка замурован. Тогда мессир Пьер Амьенский подступил туда, имея при себе всего с десяток рыцарей и не более шестидесяти оруженосцев. Всем им греки стали наносить страшные удары копьями, а с высоты стен на них летели каменные глыбы так часто, что казалось вот-вот все они будут убиты и погребены. Но часть оруженосцев, подняв щиты, прикрыли тех, кто пробивал ударами замаскированный вход. А со стен на них бросали котелки с кипящей смолой, и греческий огонь, и громадные камни.

Это чудо Божье, что всех не раздавило камнями и не сожгло огнем.

И благородный мессир Пьер Амьенский и его рыцари не пощадили сил – они сокрушили замаскированный вход в город своими секирами и мечами, железными ломами и копьями, и сделали в стене большой пролом. Но когда вход был пробит и они заглянули в него, они увидели там так много толпящихся греков, что казалось там толпилось полмира. И пилигримы на минуту смутились.

* * *

Тогда Альом де Клари, клирик, всегда во всем выказывавший большую отвагу, вышел вперед и сказал, что он сейчас пойдет и поразит врага первым. Но его брат благородный рыцарь Робер де Клари, который оставил эти заметки, запретил ему такое делать. Он сказал, что никто не может выйти за стену без большой опасности для жизни. Но клирик Альом де Клари упрямо пополз в пролом, цепляясь за камни руками и ногами, и ему удалось, несмотря на то, что брат схватил его за ногу, выйти за стену. И когда он оказался на той стороне, в городе, греки, а там их было превеликое множество, ринулись на него, а сверху посыпались на него огромные камни.

Увидев перед собой греков, клирик Альом де Клари выхватил боевой меч, кинулся на греков и мужеством своим обратил их в бегство, гоня перед собой как трусливый скот.

И крикнул он тем, кто оставался в проломе: «Сеньоры, идите смелей! Грифоны отступают, они в полном расстройстве!»

Тогда мессир Пьер Амьенский и его люди тоже вошли в пролом и было их не более десятка рыцарей и не более шестидесяти оруженосцев, и все были пешими. Зато, когда греки, стоявшие на стенах и вблизи от этого места, увидели пилигримов, греков охватил такой ужасный страх, что они не отважились встретиться с благородными рыцарями лицом к лицу. Покинув большую часть стены, они побежали кто куда, а незаконный император Мурцуфл, предатель, стоял так близко от этого места, что до него долетел бы кинутый камень.

Увидев мессира Пьера Амьенского и его людей, предатель Мурцуфл пришпорил своего коня, помчавшись прямо на пилигримов, но проскакал всего с полпути, устроив лишь видимость бранного действа.

Увидев, что Мурцуфл приближается к пилигримам, мессир Пьер Амьенский начал громко ободрять своих людей: «Ну, сеньоры, настало время действовать решительно! Сейчас у нас будет бой. Вы видите, к нам приближается незаконный император Мурцуфл. Смотрите, чтобы никто из вас не посмел отступить!»

* * *

И когда предатель Мурцуфл увидел, что французы совсем не собираются бежать, он остановил коня и возвратился к своим палаткам. А мессир Пьер Амьенский тут же выслал отряд оруженосцев к воротам, которые были поблизости. Он приказал разнести эти ворота в куски и открыть вход рвущимся в город пилигримам. И были разбиты большие железные задвижки и засовы, а к берегу с моря уже подошли крупные юиссье – суда, из глубоких трюмов которых по переходным мостикам, выброшенным через дверцы в задней части судов, французы вывели лошадей, вскочили на них и через раскрытые ворота с ходу ворвались в город городов. Незаконный император предатель Мурцуфл, увидев это, впал в такой страх, что оставил на холме все свои палатки и все свои сокровища и трусливо пустился наутек в город, который был очень велик и в длину и в ширину. Так говорили, что обойти стены Константинополя это все равно что пройти целых добрых девять, а то и все десять лье.

И город городов был взят.

Французы вошли в него.

Была полночь.

XII–XIV

"…странный выступ каменной стены, нависший над берегом, как горбатый клюв ворона.

Две галеры, отнесенные течением прямо под стену, сцепились.

Ганелон машинально провел ладонью по лбу.

Царапина, полученная им еще в воде, кровоточила.

Встав над Алипием, бессильно, как тюлень, лежащим на мокрых камнях, Ганелон зачарованно следил, как с бортов сцепившихся боевых галер в темную воду падают греки и латиняне. Кто-то сразу вынырнул, цепляясь за крутящиеся под их руками обломки дерева, кто-то повис на поплавке, державшем когда-то цепь, перекрывавшую вход в бухту. Из хлюпанья, стонов, ударов, свистков, общих криков – из всего этого великого шума вдруг прорывались некие отдельные человеческие голоса.

Луна пронизала тонкое облако.

В чистом лунном свете черными вспухающими буграми вставал дым над огромным городом, расползшимся по холмам, а из мглы и дыма ужасно взлетали вверх огненные головни и снопы искр.

Полоска песка вдоль берега слабо светилась.

Ганелон замер, повергнутый в ужас увиденным.

Сквозь черный дым, буграми встающий над городом, вдруг проступила на мгновение гигантская статуя императора Юстиниана, как будто это он сам сделал шаг к берегу. Гигантский каменный император теменем касался плывущего над городом дыма. Казалось, подними император голову и она тут же вторгнется в самую чернь ночного, обагренного пожарами неба.

Все в том же внезапном ужасе, часто оглядываясь по сторонам, Ганелон стащил с плеч мокрый насквозь гамбезон – стеганую шерстяную рубашку, которую обычно поддевают под кольчугу, и выжал холодную воду на бледное лицо бывшего хозяина «Глории».

Алипий застонал и открыл глаза.

Его вырвало.

Ганелон отвернулся.

Ужас и трепет пронизывали его.

Никто, наверное, до сих пор не видел вблизи такой ужасной битвы, подумал он. Никогда еще лучи Луны, подумал он с ужасом, не освещали такое огромное поле битвы.

Боевые галеры, длинные и узкие, как хищные рыбы, ощетинившиеся, как колючими плавниками, веслами; тяжелые пузатые юиссье, приткнувшиеся к берегу и низвергающие по мосткам из своего чрева коней, оруженосцев и пеших рыцарей; еще более пузатые и тяжелые нефы, опутанные веревочными лестницами, по которым на длинные реи взбирались, как муравьи, пилигримы, чтобы, пробежав по реям, с громким кличем – монжуа! – прыгнуть на крепостную башню или просто на часть стены, – сражение за Константинополь было выиграно пилигримами, но еще не утихло.

В бледном свете Луны, таинственно играющем на колеблющейся темной воде, Ганелон вдруг увидел длинную галеру дожа Венеции Энрико Дандоло.

Ярко алая, праздничная, освещенная многочисленными факелами, галера стремительно неслась к берегу. Присмотревшись, Ганелон отчетливо увидел людей, сидящих и стоящих под алым балдахином, раскинутым на корме.

Сцепившиеся внизу боевые галеры греков и латинян отнесло течением под угрюмую нависшую над водой стену. Стена вся была избита камнями, пускаемыми из камнеметов, но на ней стояли вооруженные греки.

Стоило галерам очутиться под стеной, как вниз со стены рухнула струя черной тяжелой жидкости.

Эту жидкость, наверное, выбросили из специального сифона – черная тяжелая струя крутой дугой, но очень точно обрушилась на палубы галер и разбилась, густо обрызгав жалкие, разбегающиеся во все стороны фигуры. Тотчас обе галеры заволокло черным и мрачным дымом, странно и неожиданно прорвался сквозь дым злой алый высверк огня, потом ахнул взрыв. Деревянные галеры вспыхнули сразу, будто были смоляными факелами.

Ганелон снова увидел в колеблющейся воде бьющиеся жалкие фигурки людей, пузатые нефы, ударяющиеся бортами о каменные башни, клубы и зарева пожаров, а надо всем этим колоссальную фигуру императора Юстиниана, указывающего каменной рукой на восток.

На этот раз император ошибся, подумал Ганелон.

Император Юстининан всегда боялся нашествия сарацинов. Он всегда считал, что настоящая, самая грозная опасность для Византии может придти только с востока.

Но гроза пришла с другой стороны.

Ганелон перевел взгляд на Алипия:

– Ты можешь встать, грифон? Нам надо спешить. Мы остались одни. У тебя больше нет ни команды, ни товаров, ни «Глории». Твое судно сгорело и все твои товары ушли на дно.

Грек простонал:

– У меня теперь нет даже Константинополя.

– Так захотел Бог.

– Наверное… – грузный Алипий попытался встать и это ему удалось. – Наверное…

Глаза грека были полны отчаяния:

– Богу видней, кто больше нуждается в помощи…

– Но как? – вдруг вскрикнул он. – Как немногочисленные латиняне могли войти в такой большой город? На каждого латинянина здесь в Константинополе приходится даже не по тысяче, а, может, по многу тысяч человек. Если бы каждый житель Константинополя просто взял в руку копье или камень… Как?! Я не понимаю!.. Как подлые латиняне могли войти в такой большой, в такой сильный город?…

– Господь милостив.

– Наверное… – Алипий не отрывал бездумного отчаянного взгляда от чудовищного зарева, все ярче и выше встающего над Константинополем. – Но посмотри, азимит… Вон там, выше… Что там так странно выступает над поверхностью стены?…

– Это каменное ядро. Оно впилось в стену.

Алипий простонал:

– Ядро?

И вдруг как бы пришел в себя, и заохал, и завздыхал, оглаживая и охлопывая плечи и грудь:

– Идем… Идем, латинянин… Нам действительно надо идти… Мы должны спешить… Мы можем не понравиться тем латинянам, что могут высадиться на берегу, чтобы войти в проломы стен…

И поправил себя, перехватив угрюмый взгляд Ганелона:

– Или мы можем не понравиться грекам… Им мы даже наверное не понравимся… Идем, азимит…

И пояснил суетливо:

– Я доведу тебя до некоего искомого места, но потом ты меня отпустишь. Теперь ты знаешь, кто должен был указать тебе путь. Это я. Надеюсь, ты больше не будешь спрашивать, зачем я вырвал тебя из рук грифонов? Ужасный отец Валезий дал мне денег и сказал: ты доведешь латинянина по имени Ганелон до некоего искомого места, а потом он тебя отпустит. Он сказал именно так, Ганелон. Ужасный отец Валезий дал мне денег и предупредил, что, помогая тебе, я могу потерять корабль. Я его потерял, но мне жаль мою «Глорию». К кораблю привыкаешь, как к лошади.

Ганелон кивнул:

– Алипий – это твое настоящее имя?

– Другого у меня нет.

– Если отец Валезий заранее заплатил тебе за все, если ты знал, что на борт «Глории» поднимется именно тот человек, забота о котором возложена на тебя, то почему, Алипий, ты позволил своим грязным матросам обижать меня и даже запереть в клетку?

– Иначе они бы тебя убили.

– В клетке убить проще.

– Так только кажется, – возразил грек. – В клетке человека можно дразнить, в клетке человека можно всячески унижать, но никому в голову не придет убить человека, который и без того уже сидит в деревянной клетке. Не знаю, почему это так, но это так.

– Ты любишь деньги, Алипий?

Грек не ответил.

Над городом вновь поднялось яркое пламя, а затем издали долетел приглушенный гул взрыва.

Алипий обречено топнул ногой.

Он даже взвыл негромко.

Он теперь видел, что город городов горит весь – от Влахернских ворот до ворот святой Варвары. Клубы дыма и пламени поднимались над Петрионом, застилали церковь Христа Вседержителя, густо укутывали холм Акрополя. В бледном ужасном свете Луны страшно взбухали, переплетаясь в воздухе, черные стены жирного дыма. Из глубин дыма прорывалось яркое пламя. Алые огоньки нежными змейками ползли по склону холмов. Наверное, там горел сухой вереск.

– Смотри, – указал пальцем грек. – Там, где пока не видно огня, в той темной части, там находится район Кира. На площади Амастриан стоит мой дом. Может, он еще не разрушен.

Он тяжело вздохнул и вдруг заторопился, запричитал, даже потянул Ганелона за рукав:

– Идем. Я покажу тебе искомое место. Это некий нечистый дом, который я тебе покажу и сразу уйду, потому что мне надо уйти, а отец Валезий обещал, что ты отпустишь меня. Идем! К утру латиняне рассеются по всему городу, но, может, я успею спасти семью.

Он поднял голову и пробормотал:

– Похоже, Господь не собирается останавливать этот ужас…"

XV–XVI

"…птица феникс.

Она редко появляется на людях, может, раз в тысячу лет. Но если появляется, это знак свыше того, что где-то падет великая твердыня.

Разве не феникс распростер огненные крыла прямо над Константинополем?

Алипий бормотал по привычке.

Ганелон и Алипий осторожно шли по краю мостовой, прячась в тени, густо отбрасываемой многоэтажными глухими зданиями, в которых, несомненно, таилась жизнь.

Но именно таилась.

Люди боялись даже выглядывать в окна. Нигде не светился ни один огонек.

Аркады, портики, колонны.

Иногда встречались каменные здания в девять этажей.

Они походили на горы.

Ганелон взирал на такие здания изумленно.

Так же изумленно он обошел на какой-то темной площади каменный столп, под которым дурно пахло. Там наверху, торопливо объяснил Алипий, уже десять лет сидит святой человек. Он дал обет не сходить со столба, пока у неверных снова не будет отнят Иерусалим. Но, похоже, уже сегодня святого человека свергнут с его столпа.

Гордыня.

По каменной мостовой, громко звякая подковами, но не отдавая никаких команд, промчался отряд греческих всадников.

Ганелон и Алипий немедленно отступили в густую ночную тень.

Двухъярусный аквекдук.

Совсем как в Риме.

Ганелон невольно осмотрелся: не видно ли где волчицы, оберегающей, но как бы иногда и оплакивающей Рим? Неужели и здесь в пустыне гигантского выжженного города городов скоро будет стоять и выть одинокая волчица, задирая к небу острую морду?

Волчицу он не увидел.

Зато в тени еще одного здания они наткнулись на зарубленного секирами человека. Он был огненно рыжий, они хорошо увидели это в отсветах пожаров. Он, наверное, от кого-то убегал. Но Господь почему-то не дал ему убежать.

И увидел Ганелон грех.

И увидел Ганелон бесцельность ночного ужаса. И Луну, в которой не было необходимости. И пламя пожаров, которые некому было тушить.

И бегущих в ужасе людей, не знающих цели своего бега.

На какой-то площади они увидели асикрита, уже не имеющего даже своей разгромленной канцелярии, а потому накрепко прикрученного веревками к столбу. Неизвестно, кто и за какой проступок привязал его к столбу. Несчастный призывно кричал, пытаясь обратить на себя внимание, но никто не останавливался, никто даже на мгновение не хотел задержаться, будто там, куда они бежали – к Харисийским воротам, к воротам святого Романа, к дворцу Пиги, к монастырю святой Марии, к Золотым воротам, к площади Тавра, в Филадельфию – этого асикрита никакое утешение ждать не могло.

Ганелон был изумлен.

Только что пустые улицы вдруг заполнились бегущей толпой.

Будто незримый взрыв вдруг выбросил многочисленных людей на улицы и они бросились бежать к дальним воротам, наверное, еще надеясь успеть выбраться из обреченного города. Успеть выбраться из поверженного города до того, как в дверях каждого дома возникнут вооруженные латиняне. Никто не хотел даже на мгновение остановиться перед привязанным к столбу асикритом, чтобы прервать его мучения хотя бы ударом ножа.

На некоторых улицах испуганные греки бежали так густо, что простор улиц оказывался им мал.

И увидел Ганелон ужаснувшегося ромея в льняном хитоне, в штанах из хорошей тонкой шерсти и в поясе, шитом золотом и украшенном инкрустациями. Сапоги на ужаснувшемся ромее были с выгнутыми носками, но красивый плащ порван в нескольких местах. Лицо ромея заливала кровь, но он бежал терпеливо и молча, ни разу не вскрикнув, ни разу не застонав. Зато конный латинянин-копейщик, гнавший ромея по улице, был радостно возбужден. Он, наверное, решил, что пленил самого эпарха – главу города городов, но на самом деле обманувшийся видом льняного хитона и штанов из хорошей шерсти латинянин гнал перед собой всего лишь логофета, начальника совсем небольшого, хотя Алипий, увидев такое, все равно застонал.

Ганелон подтолкнул Алипия:

– Торопись!

– Но ты ведь меня отпустишь? – простонал Алипий. – Отец Валезий сказал, что ты отпустишь меня.

Ганелон не ответил.

Далеко позади на берегу Золотого Рога все выше и выше поднималось в небо косматое пламя, подернутое тучами жирного дыма. В неверном колеблющемся свете Ганелон вдруг увидел каменные триумфальные ворота, в проеме которых молча стоял конный рыцарь.

Он стоял совершенно неподвижно, как статуя, устало опустив голову в квадратном металлическом шлеме, отставив влево поблескивающий железный локоть и упершись железной перчаткой в железное бедро. Забрало шлема было поднято, но Ганелон не видел лица. Просто тьма, закованная в железо.

Белая лошадь, прикрытая белой попоной, стояла столь же неподвижно, столь же устало опустив белую голову к голым камням мостовой, только уши ее иногда бесшумно стригли ночной воздух.

Латы рыцаря тревожно отсвечивали.

В неясном лунном свете прямо над головой конного рыцаря прямо на каменной арке триумфальных ворот Ганелон явственно различил надпись, сделанную по-гречески:

«Когда придет Огненный король, мы сами собой откроемся.»

Предсказание сбылось.

Огненный король пришел.

Пожар освещал всю Азию.

Великий пожар отбрасывал отсветы на Африку и Европу.

Есть много способов убивать людей.

В эту бесконечную ночь, освещенную Луной и заревом бесчисленных пожаров, Ганелон и его печальный спутник везде видели смерть. Они бежали от нее, но они везде на нее натыкались. Они бежали от нее, но всюду слышали ее дыхание, ее вопли и стоны.

На улице Меса, где-то у церкви Святых Апостолов, у каменных амбаров-камаров, из-под стен которых густо несло разлитым вином, они увидели со стороны отбивающегося от нескольких тафуров рослого грека-священнослужителя. Грек был в сутане и отбивался от тафуров паникадилом. Одних он, наверное, убил, по крайней мере, двое латинян валялись на мостовой, но остальные дружно шли на него сразу с трех сторон, пригнувшись, размахивая тяжелыми дубинами и зажав в руках короткие кинжалы.

Кровь.

Отсвет пожаров.

Дальние голоса – как гул прибоя.

Ганелон знал, что они идут по улице Меса.

Он знал, что улица Меса, иначе Средняя, это как бы огромный распахнутый крест, на распахе которого стоят Милий и Харисийские ворота, а в основании еще одни ворота – Золотые.

Вероятно, по пути они пересекли площадь Августион. Ганелон хорошо запомнил каменную фигуру богини Августы, слепо вознесенную над ночной площадью.

Еще он запомнил площадь, всю целиком вымощенную мраморными плитами. Площадь показалась Ганелону адом. Это был некий освещенный пожаром и вымощенный мрамором ад, густо запруженный бегущими людьми. Некоторые из людей даже не кричали, настолько велик был ужас перед ворвавшимися в город латинянами.

Наверное, это был форум Константина, потому что, миновав абсолютно пустой рынок булочников, Ганелон и Алипий почти сразу попали в печальную Долину слез, в лабиринт переулков и рядов, где всегда во все времена приезжие купцы торговали невольниками.

Бронзовая колонна с тремя обвившими ее основание змеями.

Гранитный обелиск, украшенный угловатыми вавилонскими письменами.

И снова колонна, за которой из тьмы возникла угрюмая фигура бронзового быка.

– В чреве таких быков сжигают преступников, – испуганно шепнул Алипий. – Идем быстрее. Не гляди на быка. В его чреве расположена специальная печь. Идем. Торопись. И не дай тебе Господь когда-нибудь попасть в руки императора ромеев. Он унижен и оскорблен.

Только под утро Алипий привел Ганелона в узкий переулок, пропитанный запахами мочи и палых листьев. Под ногами густо чавкала грязь, дома вокруг резко возвысились.

– Теперь недалеко… – шепнул Алипий. – Мы пересекли город… Мы как бы сбежали от латинян, но скоро они придут и сюда…

Запах мочи, палых листьев.

Грязь под ногами.

Отсвет пожаров…"

XVII–XIX

"…обжигающий легкие.

Там, где вчера вофры, подрагивая жадно ноздрями, выслеживали краденых коней, аргиропраты следили, не торгуют ли драгоценностями женщины, кируллярии принюхивались, не пахнет ли от больших свечей бараньим или каким другим жиром, там, где совсем недавно ловкие акробаты совершали чудесные действия – бегали по корабельным мачтам и ходили по веревкам, натянутым от одного высокого этажа до другого, крутясь на колеблющейся веревке колесом и счастливо уклоняясь от копий, бросаемых друг в друга, там, где еще вчера ювелиры, кожевники, булочники и столяры дешево и дорого продавали камни и золото, кожи и мыло, овощи, ароматы, шелка, там, где сердитый эпарх разрешал оценивать золото лишь знающим ювелирам, а свинину закупать лишь специальным мясникам, там, где даже камни насквозь пропахли перцем, корицей, мускусом, амброй, алоэ, ладаном, там где еще вчера кипела вечная жизнь и человек выбирал человека, сейчас царила лишь ночь, потрясенная отсветами ужасных пожаров.

Птицы небесные, гордецы, легко взметающиеся в небо, в отчаянии шептал про себя Ганелон, смотрите, не вас ли несет бурей в огонь?

Рыбы жирные, в отчаянии шептал Ганелон. Рыбы, идущие в заливах косяками, разгуливающие свободно в ужасных морских зыбях, ищущие пропитания в водных пропастях, лишь смутно преломляющих недостаточный дневной свет, не вас ли ныне несет в огонь, ужасом и смертным страхом выталкивает из зыбей обнажающегося от жара залива?

Люди смертные, шептал в отчаянии Ганелон. Люди, бессмысленно радующиеся плотским наслаждениям, люди, близкие полевым скотам, срывающим губами траву, смотрите, не ваша ли ныне торжествует близкая смерть, о которой еще вчера никто из вас не хотел думать?

Ганелон знал: смерть – это изменение.

Смерть уничтожает в живом существе все, что раньше в нем было.

Заодно смерть иногда уничтожает зло.

Ганелон шел сквозь ночь, как через саму смерть. Он шел сквозь ее жадное и жаркое дыхание, сквозь ее манящие и пугающие сполохи. Он отчетливо знал: эта ночь к добру, все зло в городе городов скоро будет уничтожено, как уничтожались на ночных улицах города городов проклятые грифоны, когда-то отколовшиеся от истинной церкви.

Ганелона пробивало то жаром, то холодом.

Время от времени он тщетно пытался снять ладонью тонкую паутину, вдруг застилавшую зрение.

Я настиг зло, шептал он себе. Я накажу зло. Я склоню Амансульту к раскаянию. Душа Амансульты будет спасена.

– Это здесь.

Ганелон остановился.

Наверное, они были уже на окраине Константинополя, по крайней мере, шум отдаленного сражения еще не доносился сюда. Алипий, держа полу длинного испачканного грязью плаща в левой руке, правой ткнул в крепкую дубовую дверь, врезанную в каменную стену.

– Стукни пять раз, потом еще два раза, – негромко подсказал он Ганелону. – Потом подожди и стукни еще три раза. Если никто не откликнется на твой стук, тогда все повтори все сначала.

И спросил:

– Теперь я могу уйти?

– Подожди, – мрачно ответил Ганелон. – Я ведь могу не найти того, кто мне нужен.

– Кого-нибудь ты обязательно найдешь, – шепотом подсказал грек. – А дальше я дорогу не знаю. Ее знает только тот, кого ты найдешь в этом доме. Кого бы ты тут ни нашел, он должен знать дорогу.

И спросил:

– Теперь я могу уйти?

– Нет, – ответил Ганелон. – Подожди меня здесь. И помни, я очень упорен. Если ты уйдешь, грифон, не дождавшись меня, я накажу тебя, если даже для этого мне придется еще раз пройти сквозь горящий Константинополь.

Алипий неохотно кивнул:

– Я подожду.

И добавил:

– У меня нет оружия.

– Оружия тебе не надо. Просто жди. Если кто-то появится, отступи в тень и затаись, а потом как-нибудь дай знать мне. Появится латинянин или ромей, это все равно. Я не хочу, чтобы пока я нахожусь в доме, в него входил кто-то еще, кроме меня.

Грек неохотно кивнул.

Ганелон пять раз, потом еще три, ударил в дверь кулаком.

Никто не ответил.

Он повторил удары.

За дверью, в некотором отдалении от нее, послышались старческие шлепающие шаги и неясное бормотание.

– Я иду, не стучи… – расслышал Ганелон старческий голос. – Я тебя слышу, будь терпелив… Я уже иду, не стучи… Ты тоже не всегда бываешь скор на ногу, Берри, поэтому не торопи и меня…

Ганелон задрожал.

Великою своею милостью Господь предавал ему в руки не кого-нибудь, а мага из Вавилонии старика Сифа, прозванного в Риме Триболо – Истязателем. Ганелон сразу узнал его голос.

Так же сразу он узнал и морщинистое лицо, ясно освещенное масляным светильником, который старик держал высоко над головой.

– Кто ты? – удивленно спросил старик.

Ганелон кулаком оттолкнул старика в глубину комнаты, вошел и плотно притворил за собой дверь.

Ты не нашел, старик, тайну великого эликсира, подумал Ганелон с некоторым сожалением, внимательно всматриваясь в лицо Сифа. Твоя кожа высохла, как плохо выделанная овчина, вены на руках вздулись. Ты стал меньше ростом. Тайные книги не помогли тебе, старик, а нечистое золото явно повредило здоровью. Ты хромаешь и зубы у тебя редкие, как выщербленная пила. Известно всем ученым людям, что обмен веществ изнашивает материю.

– Иди вперед, – негромко приказал Ганелон. – И иди тихо.

Они молча поднялись по такой узкой и крутой лестнице, что иногда Ганелон видел перед собой только голые черные пятки старика.

Такую лестницу, подумал он, легко может оборонять от целого отряда всего только один воин с кинжалом в руке.

Но такого воина в доме, кажется, не было.

– Теперь остановись, – негромко приказал Ганелон, когда они оказались в неосвещенной комнате с приоткрытой дверью, ведущей еще в одну комнату, из которой падала ровная полоска света.

Старик послушно остановился.

Он все еще не узнал Ганелона.

Крепко ухватив старика за плечо, Ганелон прислушался.

– Построй, мой друг, храм из камня, схожего с алебастром…

Неясное бормотание доносилось из-за неприкрытой двери, ведущей в освещенную комнату. Размеренный и бесстрастный голос никак не вязался с горящим Константинополем.

– Храм этот велик, он не имеет ни начала, ни конца… Помести внутри храма источник самой чистой воды… Помни, что поникнуть в храм можно только с мечом в руке, и вход в храм узок, и всегда охраняется тем драконом, которого следует убить…

«Которого следует убить…» – повторил про себя Ганелон и шепнул в ухо старика:

– Не вздумай кричать. Я проткну тебя кинжалом быстрее, чем ты выговоришь хотя бы слово.

Старик кивнул.

Этот кивок мог означать лишь одно: старик все понимает.

– Соедини мясо и кости дракона воедино и построй пьедестал… Найди в указанном храме то, что ищешь, и торопись, ибо жрец, этот медный человек, что сидит у источника, постоянно меняется в своей природе, постепенно превращаясь в серебряного человека… А со временем, если ты того пожелаешь, он может превратиться в золотого…

Кости и мясо дракона.

Медный человек, сидящий у источника.

Серебряный человек, превращающийся в золотого.

Волна внезапного гнева опалила Ганелона.

Боль и гнев, бурно смешиваясь, причинили ему ужасное, почти непереносимое страдание.

В бездне мирской греховной тону я, ужаснулся он. Придавлен грузом ужасных грехов я, тяжко мне. Так много нарушил заветов, что только победа может меня спасти. Странные рыбы летят надо мной, смущая дух, странные серебристые рыбы летят надо мной, отрыгнутые зловонным дыханием прыгнувшего ихневмона. Сам воздух горчит, отравленный дьявольской литургией.

Ганелон остро чувствовал: в этом доме все греховно.

Он остро чувствовал: в этом доме все пропитано смертным грехом, страшным грехом, грехом непомерной гордыни.

Сердце Ганелона, как расплавленным свинцом, наливалось ненавистью, серые мухи все гуще и гуще роились перед глазами, мешали видеть, будто он попал в какой-то тягучий туман.

Ганелон втолкнул старика в освещенную светильниками комнату и сам шагнул вслед за ним.

Потолок комнаты оказался низким.

За просторным деревянным столом с разложенными на нем многочисленными развернутыми списками, сидел чернобородый катар, тот самый, которого в Риме в подвале у Вороньей бойни старик Сиф называл Матезиусом. Матезиус водил правой рукой по строкам развернутого списка и Ганелон сразу увидел, что указательный палец на правой руке чернобородого отсутствует.

В большом очаге у стены чуть теплился огонь.

Ганелон слишком хорошо помнил все случившееся с ним в подвале у Вороньей бойни, он не хотел, чтобы что-нибудь подобное случилось с ним сейчас. Выступив из-за спины старика, он сразу ударил чернобородого катара Матезиуса милосердником.

Катар немедленно упал лицом в список.

– Ты убил его, – обречено произнес Сиф.

– Святая римская церковь карает отступников.

– Но Святая римская церковь не должна проливать человеческую кровь. Так говорит сам папа.

– Я не уверен, что в жилах этого отступника текла человеческая кровь.

– Но ты вытираешь кинжал, а на нем явственные следы крови.

– Я не знаю, кровь ли это?

Старик побледнел.

Он понял смысл сказанного.

– Сделай так, – попросил он, – чтобы я умирал недолго. Ведь ты знаешь, как это сделать.

Ганелон знал, как это сделать, но он искал Амансульту.

Тело Амансульты отмечено знаком дьявола, помнил он. Амансульта не должна умереть, не раскаявшись. Он, Ганелон, проделал большой путь. Господь милостив, Ганелон поможет Амансульте.

– Я все сделаю так, как ты просишь, старик, – медленно произнес Ганелон. – Но прежде ты отведешь меня к своей госпоже. Ведь тайные книги хранятся у нее, у твоей госпожи, это так?

Старик Сиф безнадежно кивнул.

Человек, который познал тайну философского камня, не может кивать так безнадежно.

Ганелон усмехнулся.

Он спросил:

– Это далеко?

– Это у Золотых врат.

– Ладно, – сказал Ганелон. – Идем.

Горбясь, прихрамывая, но ни разу не оступившись, старик медленно спускался по узкой лесенке и на каждой ступеньке Ганелон испытывал острое желание ударить кинжалом под одну из выпирающих под плащом лопаток старика.

Но он сдержал себя.

– А ты, грифон, можешь идти, – сказал он на улице терпеливо ожидавшему его Алипию. – Теперь ты можешь идти… Ты сделал дело…"

ЭПИЛЕГЕМОНЫ. ДОПОЛНЕНИЯ

Когда душа моя сбросила тело, когда познала, что тело мертво, затрепетала она в сознании греховности своей и не знала, что делать.

Она страшилась, но чего страшилась, не ведала.

Хотела вернуться к своему телу, но не могла войти в него, хотела удалиться в другое место, но всюду робела. И так несчастнейшая колебалась душа, осознавая вину свою, ни на что не надеясь, разве только на божье милосердие.

После того, как долго она металась, плача, рыдая и дрожа, и не знала, что делать, узрела она вдруг такое большое множество приближающихся к ней нечистых духов, что не только заполнили они весь дом и палату, в которой лежало мертвое тело, но и во всем городе не оказалось улицы и площади, которая не оказалась бы полна ими. Окружив несчастную, они старались не утешать ее, но еще больше огорчать, повторяя: "Споем этой несчастной заслуженную песнь смерти, ибо она дочь смерти и пища огня неугасимого, возлюбившая тьму, ненавистница света.

И все обратились против нее, скрежетали на нее зубами и собственными черными ногтями терзали щеки: «Вот, нечестивая, тот народ, избранный тобою, с которым сойдешь ты для сожжения в самую глубину преисподней. Питательница раздоров, любительница распрей, зачем ты не чванишься? Почему не прелюбодействуешь резво? Почему не блудодействуешь? Где суета твоя и суетная веселость? Где смех твой неумеренный? Где смелость твоя, с которой нападала ты на многих? Что же теперь, как бывало, ты не мигаешь глазами, не топаешь ногой, не тычешь перстом, не замышляешь зла в развращенности своей?»

Испуганная этим и тому подобным, ничего не могла несчастная сделать, разве только плакать, ожидая окончательной смерти, грозившей ей от всех окруживших ее.

Но тот, кто никогда не хочет бессмысленной смерти грешника, тот, кто один только может дать исцеление после смерти, Господь всемогущий, жалостливый и милосердный, сокровенным решением своим все направляющий ко благу, по высокому желанию своему смягчил и эту напасть.

XX

"…миновали крошечную церковь. Сквозь ее приоткрытую дверь нежно теплилась лампада.

Каменные пристройки.

Высокий забор.

Низкие службы.

Вилла, таинственно спрятавшаяся в густом саду за церковью, показалась Ганелону очень обширной.

Такой она и оказалась.

Над портиком длинного дома, одноэтажного, утопающего дальним невидимым своим крылом во тьме густого ночного сада, высокими латинскими буквами было начертано:

ЛЁКУС ИН КВО…

МЕСТО, В КОТОРОМ…

Ганелон замер.

Невнятный гул, отсветы ужасных пожаров, почти неразличимые шепоты отдаленной битвы, как эхо гнева, почти не докатывались сюда, в место со столь странным названием.

ЛЁКУС ИН КВО…

МЕСТО, В КОТОРОМ…

Пытаясь унять холодок, больно сжимающий томящееся, как от угроз, сердце, Ганелон сказал старику:

– Теперь ты знаешь, как упорно я делаю свое дело. Терпеливо жди меня здесь у входа. Если ты уйдешь, тебя убьют латиняне. Если ты уйдешь, ты уже никогда не увидишь свою госпожу.

– А я ее увижу? – жадно спросил старик Сиф, будто он был не Триболо-Истязатель, а истинный праведный паладин, надеющийся на встречу с Прекрасной Дамой.

Ганелон усмехнулся.

– Почему ты смеешься? – спросил старик.

Ганелон не ответил.

Его одновременно душили смех и жгучая ненависть, великий гнев и печальная радость.

Ложная подруга.

Он подумал так об Амансульте.

Перивлепт.

Восхитительная.

Но и это, наверное, ложь, подумал он. Ложь, как все, что окружает в этом мире Амансульту.

Он скрипнул зубами.

Его бывшую госпожу могли воспевать труверы, за нее могли сражаться на турнирах благородные рыцари, она могла радушно принимать многочисленных гостей в своем родовом замке, жертвовать богатое золото храмам, радеть нищим и убогим, но, как всякая ложная подруга, она избрала иной путь, путь, который ведет только вниз – извилистый мерзкий путь, всегда пролегающий в ночи и тайно. Возможно, присутствие Амансульты и могло освещать, но ее присутствие лишало окружающих Бога.

Ложная подруга, повторил про себя Ганелон.

Серые мухи снова плыли перед его глазами.

А может, не мухи, а неясные блики и таинственные тени, неожиданно отражаемые глазурованными изразцами, которыми были покрыты стены. А может, не мухи, а отсветы отдаленных пожаров, бездушно и молчаливо играющие на гладком мраморном полу, действительно гладком, как поверхность самого гладкого, самого зеркального льда.

МЕСТО, В КОТОРОМ…

Ганелон сжал зубы.

Я разыскал логово зла.

Брат Одо сказал: когда ты разыщешь логово зла, ты можешь поступать так, как тебе покажется правильным, брат Ганелон. Ты обязан вернуть Святой римской церкви старинные книги и золото, все это должно принадлежать церкви. Во всем остальном, брат Ганелон, ты можешь поступать так, как тебе покажется правильным. И да будет водить твоею рукой Господь!

Ганелон знал: сейчас пройдет минута или две и он увидит перед собой прекрасные хорошо знакомые ему глаза Амансульты, как всегда, полные холода и презрения. Они опять будут смотреть на него, как на некую разновидность жабы и ящерицы. Они будут обдавать его ледяным холодом, но он знает, он знает, он знает – он нашел, наконец, логово зла, он настиг, наконец, носительницу зла, он нашел, наконец, то зло, что, отрицая милость божью, отняло у него, у Ганелона, все, чем он мог владеть, случись ему жить иначе, то зло, которое гнало его по свету, заставив отречься от всего, чем он мог владеть.

Грех!

Тяжкий грех!

Остановись, Ганелон, сказал он себе и, весь дрожа от нетерпения, застыл в узком каменном переходе.

Заспанный, но одетый служка в белом коротком хитоне, заправленном в такие же короткие белые штаны, в легких сандалиях, крест-накрест перевязанных сыромятными ремешками, изумленно выступил из-за мраморной колонны. Служка поднял руку, будто желая остановить Ганелона. Может, он даже и не хотел его останавливать, но он невольно встал между Ганелоном и найденным им злом, и Ганелон, не думая, ударил служку кинжалом.

Вытерев окровавленный клинок о белый хитон упавшего на пол еретика, Ганелон медленно двинулся сквозь анфиладу огромных комнат – сквозь отсветы чудовищного далекого пожара, застлавшего небо города городов, сквозь неясные шорохи, сквозь странную тишину.

Все двери были настежь распахнуты, будто указывали Ганелону путь.

Самая последняя вывела его на террасу.

Сложный фонтан – много мраморных круглых чаш, поставленных одна на другую, каждая все меньшего и меньшего размера, негромко журчал в темной ночи. Журчал легко и неизъяснимо печально.

Всю заднюю стену террасы украшала мозаичная, выполненная на белом мраморе, картина мира – бесконечного, во многом узнанного, но никем еще до конца не изученного.

Сжатый кулак Кипра, длинным перстом указывающий в сторону Антиохии.

Пелопоннес.

Фесалоникские мысы.

Земли фракийцев и оптиматов.

Понт Евксинский, омывающий Пафлагонию и берега Халдии.

Наконец, прихотливый рукав святого Георгия, озаренный заревом горящего Константинополя…

Единственная дверь, ведущая с террасы, наверное, еще в одну комнату, в ту самую, наверное, в которую хотел попасть Ганелон, оказалась запертой изнутри.

Но разве может даже самая крепкая дверь противостоять праведному гневу?"

XXI

"…и языческая картина, на которой изображалось, каким образом некогда божественный Юпитер пролил золотой дождь в греховное лоно Данаи, обманув несчастную.

Драпировка, нежная и золотистая, будто вечернее небо, когда его освещают последние солнечные лучи.

Алый густой ковер, мягко проминающийся под ногами.

Высокое стрельчатое, уходящее под самый потолок окно, за которым то гасло, то вновь разгоралось далекое зарево.

Камин, украшенный голубыми глазурованными изразцами.

В камине курился широкий глиняный горшок, отдавая запахом загадочных благовоний.

Ложная подруга!

Ганелон в гневе ударил кинжалом по глиняному горшку. Он рассыпался и из камина вырвалось, шипя, облако пара.

Ганелон отшатнулся.

Перивлепт.

Восхитительная.

Тонкая шелковая ночная рубашка на Амансульте неясно светилась. Она была так тонка, так прозрачна, что казалась сотканной из бесчисленных невидимых паутинок.

Зарычав, Ганелон, рванул рубашку, одновременно другой рукой валя вскрикнувшую Амансульту на низкое, устланное белыми льняными покрывалами ложе.

Шумно упала на пол и распахнулась старинная шкатулка, инкрустированная серебром и слоновой костью. Бесшумно, как капли ртути, покатились по алому ковру крупные, тревожно мерцающие жемчужины.

Амансульта не сопротивлялась.

Ее глаза не выражали отчаяния.

В ее глазах стояло безмерное изумление.

С безмерным изумлением она глядела Ганелону в лицо и он не понимал, почему она не кричит, не зовет на помощь, не сопротивляется,

«Где ты, Гай, там я, Гайя.»

С лихорадочным нетерпением он сдирал с Амансульты рубашку.

Знак!

Где знак?

Где ужасный ведьмин знак, отметка дьявола, темное странное пятно, похожее на отпечаток лягушечьей лапки?

Ганелон знал, он много раз слышал об этом от старой служанки Хильдегунды: дьявольское пятно должно прятаться под левой грудью Амансульты. Так говорила старая Хильдегунда, а ведь она, а не кто-то другой, купала маленькую Амансульту. Она не могла не увидеть и не запомнить знак столь явственный, знак столь очевидный.

Ганелон сорвал с Амансульты рубашку и волшебная нагота Амансульты ослепила его.

Он видел круглые груди. Они тяжело вздымались от дыхания. Темные сосцы как бы запеклись.

Но серебристая кожа Амансульты светилась.

Так светится сам по себе осенний накат в море, когда в воде цветут мириады мелких, почти неразличимых обычным глазом морских существ, так светятся на корабельных реях таинственные огни, которые во всех частях света зовут огнями святого Эльма. Так светятся жемчужины, которые долго касались живого теплого тела.

Свет Амансульты был притягателен и страшен, как отсветы ужасного пожара над городом городов.

Ведьмин знак!

Ганелон застонал от разочарования.

Он увидел темное пятно, действительно схожее очертаниями с лягушечьей лапки. Он знал об этом пятне, он много раз слышал о нем, но втайне, оказывается, он надеялся не найти его.

Но пятно было!

Левой рукой Ганелон заломил за спину Амансульты ее слабые, не оказывающие никакого сопротивления руки, а правой, узким кончиком милосердника, ткнул прямо в пятно.

Амансульта не вздрогнула.

Она лежала под Ганелоном, как ледяная статуя.

Ее глаза смотрели прямо на Ганелона и были как две звезды в морозную ночь.

Как две звезды, источающих презрение и брезгливость, с отчаянием подумал Ганелон. Так смотрят на некое насекомое, которое не может причинить тебе вред, но отвратительно тебе всей своей сущностью.

Двумя короткими движениями, не давая Амансульте опомниться и вырваться, Ганелон кончиком милосердника начертал святой крест на ее обнаженной левой груди.

Только теперь Амансульта застонала.

Он почти не видел ее.

Ее нагота ослепила Ганелона.

Уронив милосердник на алый ковер, на котором остались невидимыми упавшие на него капли крови, он всем своим тяжелым телом, вдруг ставшим горячим и потным, навалился на застонавшую Амансульту. Он не понимал, что он делает. Он был ослеплен сиянием ее тела. Пересохшими губами он упорно ловил ее сухие, ненавидящие, стремительно уклоняющиеся от него губы.

Ему пришлось дважды ударить Амансульту, только тогда ее губы оказались, наконец, под его губами.

Ужас переполнял Ганелона.

Он не нуждался ни в чем, он не нуждался ни в голосе, ни в едином движении Амансульты. Он просто проваливался в мрачную мертвую бездну, стонал и хрипел, и хотел проваливаться еще глубже – в самую тьму, в кромешный мрак, в ужасное ледяное молчание морозной ночи, не дающее никаких откликов, никаких отсветов или бликов, на самое дно тьмы и ужаса. Туда, откуда никто никогда не всплывает.

Ганелон рычал и хрипел.

Слезы лились из его глаз, теперь окутанных пеленой так, будто на голову ему накинули платок.

– За что ты яришься на сломанный тростник? – одними губами в отчаянии выдохнула Амансульта, когда, он, отхрипев, упал, наконец, щекой на ее окровавленные груди.

Он не ответил.

Дрожа и все еще вздрагивая, он, как животное, сполз с низкого ложа на алый мягкий ковер.

Его сотрясала немилосердная дрожь.

Схватив милосердник, он с силой вогнал его в крышку деревянного столика.

Кинжал встал перед Ганелоном, как крест.

Это и был святой крест, перед которым, не обращая больше внимания на Амансульту, он упал на колени.

Де профундис…

Из бездны…

Из бездны взываю к тебе, о, Господи!

Ганелон знал, Господь его услышит. Он знал, Господь поймет его боль, увидит его слезы, текущие из невидящих глаз.

Он простит.

Ты же видишь, молил Ганелон. Ты же видишь, как я страдаю. Ты же видишь самые сокровенные движения моей души. Я ничего не таю от тебя.

Все это время Амансульта смотрела на Ганелона.

Распластанная на низком оскверненном ложе, как серебряная рыба, выдернутая из родной стихии жадным рыбарем и брошенная на сковороду, она даже не изменила позы.

Она лежала так, как он ее оставил.

– Убей меня, – выдохнули ее губы.

Ганелон медленно встал.

Он плакал.

– Тебя и так скоро убьют, – сказал он плача. – Скоро сюда войдут воины Виллардуэна.

Он не знал, почему его губы произнесли имя маршала Шампанского, почему он назвал именно Виллардуэна, а не маршала Монферратского, или графа Фландроского или имя престарелого дожа Венеции.

Он ослеп.

Он забыл, зачем он здесь.

Плача, он брел по анфиладе пустых комнат, освещенных лишь заревом, все выше поднимающимся за окнами.

Плача, он шел, повторяя одни и те же слова:

– Скоро здесь будут воины Виллардуэна.

– Сиф! – во весь голос крикнул он, выйдя в сад. – Где ты, старый мерзкий колдун?

Никто не откликнулся.

Ганелон медленно обошел каменную колонну. Он даже заглянул под пустой портик.

Зло не хотело умирать.

Зло ушло, уведя с собой старика Сифа.

Плача, Ганелон поднял голову.

Латинские буквы на портике слабо отсвечивали.

Как серебристая кожа Амансульты.

ЛЁКУС ИН КВО…

Загрузка...