Часть первая КЛАД ТОРКВАТА 1192

II–IV

"…ни ветерка.

Сушь. Ганелон оглянулся.

Свет небесный, Святая роза, дева Мария! Матерь Долороса скорбящая, без первородного греха зачатая! Брат Одо отпустил мне грехи, но помоги, помоги, слаб я! Избавь от огня ада, укрой от глаза дурного!

Ганелон с ненавистью издали следил за легкой фигуркой Амансульты, то пропадающей в оврагах, густо заросших ежевикой и бузиной, то вновь возникающей на крутых травяных склонах среди ромашек, почему-то желтоватых здесь, не белых, как всюду. И редкие буки и дубы здесь казались некрупными. До тех пор, пока Амансульта, за которой тайно следовал Ганелон, не входила в тень, отбрасываемую их громадными кронами.

Ганелон пугливо крестился.

Хильдегунда дура. Все старые служанки дуры. Все старые служанки считают, что девица в семнадцать лет все еще должна прислушиваться к многочисленным советам. Погружаясь в послеобеденный темный сон, не слыша ни цикад, ни петухов, сходящих с ума от скуки, все старые служанки убеждены: любая семнадцатилетняя девица, даже такая как Амансульта, засыпает быстро и спит сладко. А проснувшись, все такие старые служанки с отчаянием видят, что в самое душное, в самое мертвое время дня их госпожа семнадцатилетняя девица Амансульта успела сгонять верхом на лошади в городок Берри, где, как ей сообщили, проповедует на паперти некий пилигрим из Святой земли, который, возможно, многое знает о благородных рыцарях, пропавших в песках бескрайнего Востока, а потом, вернувшись, раздраженная неверными слухами, надавала пощечин конюшему, не вовремя выбежавшему навстречу, а потом, не пообедав, даже омовения не совершив, убежала в лес, туда, где под буками и дубами, под каштанами, всегда привлекающими диких кабанов, начинается, внезапно теряясь на склоне горы, древняя дорога, вымощенная мраморными плитами, наподобие мозаичного пола, такая древняя, что по ней, говорят, ходили еще пешие варвары короля Теодориха.

Но Амансульту манил не лес. Амансульту манила не дорога. С упорством, достойным лучшего применения, стремилась семнадцатилетняя хозяйка замка Процинта к искусственным тихим прудам, разбросанным, как дымные венецианские зеркала, по всему течению быстрого ручья Эрр.

Пруды были столь стары, что, несомненно, в свое время в их тусклых и безмятежных зеркалах отражались не только дикие лица упомянутых выше варваров короля Теодориха, но и длинные лица римлян, не боявшихся путей, идущих через заснеженные горные перевалы.

Конечно, смотрелся когда-то в зеркала прудов и сам основатель замка Процинта Торкват, полное имя которого тогда звучало так – Аниций Манлий Торкват Северин Боэций. Все предки его со времен императора Диоклетиана неизменно находились на верхних ступеньках власти, и были среди них императоры и консулы, священнослужители и даже папа. Как память всем Торкватам до сих пор торчит над верхним прудом, заброшенная и всеми забытая, кроме юной Амансульты, кривая, как колено, каменная башня Гонэ – пустая, пахнущая пыльной травой, сухими лишайниками, мышами, забвением.

К руинам башни Гонэ Амансульта всегда поднималась одна.

Следовать за Амансультой не смел никто, даже старая Хильдегунда.

Ганелон, как и многие, хорошо запомнил, как жестоко наказали дружинника, однажды нарушившего запрет Амансульты. На глазах юной хозяйки замка Процинта и по ее приказу несчастному дружиннику отсекли левую ступню и отправили в деревню Эрр.

Семнадцатилетнюю хозяйку Процинты знал весь Лангедок.

Кастеллоза. Так прозвали Амансульту. Замковая. Девица из замка. Живущая в замке и всегда стремящаяся к другому, старому, уже не существующему – к башне Гонэ, наклонившейся над верхним прудом. Говорили, что поднявшись к верхним прудам, Амансульта нагая носится по полянам, ныряет, как рыба, в темную воду, валяется в траве, а в покосившейся башне у нее устроен очаг. Но Ганелон знал – никакого очага в башне Гонэ нет, внутри башня вся затянута паутиной. Он, Ганелон, бывал в башне Гонэ еще до того, как Амансульта наложила строгий запрет на все прогулки к прудам, еще до того, как его, Ганелона, отправили к Гийому-мельнику, и, конечно, задолго до того, как молодая хозяйка замка Процинта приказала своим людям восстановить древние пруды.

Да нет, раньше.

Еще раньше!

Ганелон лазил в башню Гонэ еще в те годы, когда в замке Процинта властвовал сам барон Теодульф, а святое странствие еще не было объявлено. Но башня и тогда была пуста и угрюма, а мерзкий заиленый пруд всегда казался мертвым. Это сейчас пруды ожили, хотя никто не может сказать – зачем они Амансульте?

Кастеллоза. Замковая.

Вернувшись с горы, Амансульта обычно требовала воды и презрительно приказывала выбросить в ров цветы и подарки, присланные ей графом Матье де Сент-Мени. В свое время граф Матье де Сент-Мени откупился деньгами от святого странствия, не ступил твердо на стезю святого гроба, ведущую в Иерусалим, туда, где возвышается гробница Христа. Воевать агарян ушли другие истинные паладины. А позже, несколько позже, тот же граф Матье де Сент-Мени не помог Амансульте собрать нужную сумму, необходимую для выкупа барона Теодульфа – ее отца, попавшего на востоке в руки неверных.

Да, на востоке.

Там, в жгучих песках, где обитают неверные, кобылы оплодотворяются ветром. Там мясо верблюда, будучи сваренным, продолжает расти. Там из песков, расплавленных полдневным жаром, рогатые муравьи, величиной с собаку, выкапывают рогами самородное золото. Там сарацины истязают воинов христовых, попавших в их нечистые руки.

Кто выкупит барона?

Кто поможет девице Амансульте?

Где взять лишнее золото, где найти лишние безанты и марки?

Разве каждый сосед в округе, помнящий хозяина замка Процинта, не желает лютой смерти барону?

Выкуп, потребованный сарацинами, огромен. Действительно огромен. Барон томится в неволе уже два года. Вместо льстивых баллад, сочиненных льстивыми трубадурами, вместо богохульного рева всегдашних собутыльников барон слышит только птичью речь неверных, а может, даже и речь не слышит, запертый в глухую каменную клетку, мгла которой темнит его выпуклые неистовые глаза.

Ни один сосед в округе не пожелал помочь девице Амансульте, прозванной Кастеллоза.

Хуже того, маркграф Девер, пользуясь отсутствием барона, попытался отрезать от ее владений изрядный кусок леса и объявил несколько ее деревенек своими, хотя хорошо знал – земли, имущество и люди барона Теодульфа, паладина, ушедшего в святое странствие, истинного воина христова, отнимающего у неверных гроб Господень, находятся под покровительством самого папы.

До Рима далеко.

Кастеллоза не стала искать правды в Риме, хотя начальник папской канцелярии епископ Данетти приходился ей родственником. Всего лишь за восемь дней крепкие дружинники Амансульты, собравшиеся по первому ее зову, дотла выжгли несколько отдаленных деревенек маркграфа Девера, угнали его многочисленных лошадей, даже пытались штурмовать сам каменный замок маркграфа и, хотя замок не был взят, вернулись в Процинту, победно вздымая боевые значки, укрепленные на поднятых копьях.

Ведьма. Так говорят об Амансульте.

Истинно ведьма. В самом верхнем узком окне донжона – башни, выше всех встающей над замком, тревожно теплится по ночам свет. В тихой зале, украшенной старыми выцветшими гобеленами, при свечах, а иногда и при факелах, грея озябшие руки у огня, пылающего в огромном камине, Викентий из Барре, тщедушный монах с маленькими, всегда воспаленными глазами, тихий, как мышь, но упорный, как старая умная крыса, восстанавливает старые списки. Монах Викентий называет эту залу библиотекой. Именно в этой зале, расположившись с Амансультой, он подолгу рассуждает о познании вещей божеских и человеческих. Наклонясь к камину, он иногда чертит на остывающей, все еще как бы дышащей золе пути небесных созвездий палочкой для черчения математических фигур, а иногда произносит странные, непонятные Ганелону слова.

«Блаженствовало бы государство, если бы им управляли ученые мудрецы, или его правители стремились бы научиться мудрости.»

Ганелон не понимал.

Если бы государством управляли не благородные бароны с мечами в руках, а нищие старцы, произносящие всякие мудрые слова, разве стали бы прислушиваться к их пусть и мудрым словам преступники или просто плохие люди? Разве вышли бы на поля крестьяне, если бы знали, что этого требует не благородный барон, всегда имеющий возможность послать в деревню вооруженных дружинников, а некий нищий, но мудрый старец, у которого не только что нет дружинников, а и сам он и слаб, и сир, и ходит в простых отрепьях, и есть заплесневелый хлеб, выпрошенный на паперти? Разве не расплодились бы повсюду еретики, если бы благородные бароны не следили строго за тем, чтобы не бродили по их землям странные люди из чужих краев, распространяющие среди простолюдинов еще более странные и даже часто опасные мысли?

Ганелон действительно этого не понимал.

Он самолично видел и даже держал в руках тяжелые, как бы даже влажные на вид многие старые списки и книги. Переплеты их были тронуты плесенью, будто сами списки и книги долгое время хранились на сыром чердаке или наоборот, в глухом подвале.

Пергамент, когда-то белый, как гусиное перо, потускнел, потрескался, буквы выцвели, но Викентий из Барре, наверное, обладает тайным зрением: всматриваясь в потрескавшийся пергамент, он вслух зачитывает Амансульте фразы, составленные их почти неразличимых на пергаменте слов.

Там же, в тихой зале, называемой монахом Викентием библиотекой, бывают иногда заезжие труверы. Правда, исключительно чье пение или трогает Амансульту или кажется ей уместным.

Там, в тихой зале, в которой юная хозяйка замка Процинта и ее помощник, серый тщедушный монах, часто беседуют о познании вещей человеческих и божественных, бывают и совсем странные люди.

Например, однажды Ганелон сам видел в тихой зале перед камином согбенного старика в совершенно черном, как ночь, как бы бархатном плаще до самой земли и в красной шапке на голове. Длинные тонкие пальцы старика с сильно расширенными суставами были явственно разъедены кислотами, голос звучал глухо и недовольно. Нелепые гримасы странного старика могли вызвать смех, но у Ганелона вызывали неведомый, самому ему непонятный страх. Говорили, что старик похищает детей и пьет их теплую кровь, но, может, люди лгали. А еще, и гораздо чаще, говорили, что этот нелепый старик в бархатном, как ночь, плаще и в нелепой красной шапке умеет делать настоящее золото из самой простой глины и даже из птичьего помета.

Наверное, это так.

Амансульта ведьма.

Говорят, под левой грудью семнадцатилетней хозяйки Процинты есть тайный знак, отметка дьявола, некое темное пятно в виде отпечатка лягушечьей лапки. Говорят, что если ткнуть в это пятно ножом, Амансульта не почувствует боли.

Ганелон быстро перекрестился.

К башне Гонэ путь запрещен.

Ганелон боялся.

Он следовал за хозяйкой тайно – по приказу брата Одо. Он боялся попасться на глаза хозяйке, он прятался в кустах и шептал про себя: «Ведьма.»

Он был уверен – ведьма.

Ведь он сам, ведь он собственными ушами слышал: Викентий из Барре читал Амансульте странные вещи.

«Ведь ты вошел в школы афинян, находясь далеко от них – читал вслух монах Викентий, – и таким образом к хорам плащеносцев ты присоединил тогу, чтобы учение греков сделать наукой римской. Ты передал потомкам Ромула все лучшее, что даровали миру наследники Кекропса. Благодаря твоим переводам музыкант Пифагор и астроном Птолемей читаются на языке италийцев, арифметик Никомах и геометр Евклид воспринимаются на авзонийском наречии, теолог Платон и логик Аристотель рассуждают между собой на языке Квирина, да и механика Архимеда ты вернул сицилийцам в латинском обличии…»

В огромном камине полыхали поленья, прыгали отсветы по выцветшим гобеленам. Монах Викентий из Барре, поставив тощие ноги на скамеечку и откинувшись на спинку низкого деревянного кресла, вслух зачитывал странные слова.

Амансульта внимала.

«Ты спрашиваешь, за какую вину я осужден. Меня обвинили в том, что я хотел спасти сенат. Желаешь узнать, каким образом? Мне поставили в вину то, что я препятствовал клеветнику в представлении документов, которые свидетельствовали бы об оскорблении величества сената. Что теперь, о, наставница, думаешь? Но я желал и никогда не откажусь желать здоровья сенату. Повинюсь ли? Но это будет означать отказ от борьбы с клеветником. Могу ли я назвать преступлением желание спасти сенат? А ведь он сделал все, чтобы своими постановлениями, касающимися меня, представить это в качестве преступления. Но часто обманывающее самое себя неблагоразумие не может извратить действительные заслуги, и я полагаю, согласно предписанию Сократа, законом является то, что недостойно скрывать истину или соглашаться с ложью. Но судить, правильны ли были мои поступки, я предоставляю на твое усмотрение и оценке мудрых людей. А чтобы потомки не забыли ход этого дела и знали истинное положение вещей, я запечатлел их с помощью стиля. Нужно ли еще говорить о подложных письмах, на основании которых я был обвинен в том, что надеялся на восстановление римской свободы. Явный обман мог бы раскрыться, если бы мне удалось воспользоваться для защиты признанием самих клеветников, что во всяком разбирательстве имеет наибольшую силу. Но на какие остатки свободы можно было еще надеяться? О, если бы хоть какая-нибудь была возможна!»

Слова звучали странно.

Они были как бы обращены к Амансульте.

Но этого не могло быть, хотя бы потому, что старые списки и книги принадлежали дальнему предку Амансульты Торквату.

Именно Торкват построил когда-то верхний, уже не существующий замок, от которого осталась лишь башня Гонэ. Принцепс сената, комит священных щедрот при короле варваров Теодорихе, захватившем Рим, первый министр, иначе магистр оффиций, последний истинный римлянин и философ, павший жертвой мерзкой клеветы, Торкват, дальний предок Амансульты, из далекого прошлого жаловался:

«На какие остатки свободы можно еще надеяться? О, если бы хоть какая-нибудь была возможна!»

Торкват казнен.

Он был казнен много веков назад.

Не слушай никаких шепотов, будь тверд в вере, Ганелон, повинуйся Богу.

Упорно и осторожно, стараясь не наступить на сухую ветку, не зашуметь травой, не споткнуться о ненадежный камень, Ганелон тайно следовал за хозяйкой.

Кастеллоза.

Замковая.

Девица Амансульта действительно выросла в замке без матери – стараниями Хильдегунды и других служанок.

Был благородный граф Гийом, рыцарь из графства Руссильон, того самого, что граничит с Каталонией и Нарбонной. Граф был строен и умел обращаться с оружием. Он много путешествовал и любил угождать дамам. А прекрасная дама Соремонда, супруга барона Теодульфа, человека знатного, но грубого и дурного, полюбила его.

Иисусе сладчайший!

Даже после проистечения стольких лет старая служанка Хильдегунда рассказывала о прекрасной Соремонде всегда только тайком – вот как барон, томящийся в сарацинском плену, был ей страшен и в отдалении.

Благородный граф Гийом страстно полюбил Соремонду, стал петь о ней и слагать о ней песни, вдохновленные его страстной любовью.

Соремонда, веселая и прекрасная, полюбила графа Гийома больше всего на свете.

О том, конечно, донесли барону Теодульфу и он, как человек грубый и гневливый, не стал тянуть. Приказав всячески стеречь собственную супругу, он специально встретил в уединенном месте благородного графа Гийома и убил его. А, убив его, приказал вырвать из груди убитого графа сердце и доставить в свой замок.

Сердце графа жестокий барон Теодульф отдал поварам, велев приготовить его с перцем и подать его на обед супруге.

Когда супруга съела поставленное перед нею кушанье, барон Теодульф спросил:

«Знаете ли вы, что вы сейчас съели?»

Супруга ответила, что не знает, кроме того, что съеденное было очень вкусно.

Тогда барон Теодульф весело объявил супруге, что кушанье, столь понравившееся ей, было приготовлено из сердца некоего известного ей графа Гийома, а чтобы убедить в том прекрасную Соремонду, он приказал показать ей отрезанную голову графа.

Увидев голову благородного графа Гийома, прекрасная Соремонда, давшая жизнь Амансульте, тотчас лишилась чувств. А когда пришла в себя, то сказала так:

«Мессир, вы, конечно, дали мне столь прекрасное кушанье только для того, чтобы я никогда больше не ела ничего другого.»

Услышав это, разгневанный барон Теодульф бросился на супругу с кинжалом, но прекрасная Соремонда подбежала к окну и бросилась вниз с донжона.

Старая Хильдегунда, рассказывая такое Амансульте, пугливо оборачивалась в сторону ночи, царящей за окнами замка…

В колеблющемся свете свечей неясные тени сумрачно бегали по каменным стенам.

Ганелон, нечаянно оказавшись за чуть приоткрытой дверью, с ужасом прислушивался к словам старой служанки.

Он действительно был в ужасе.

Он по-настоящему боялся.

Но юная Амансульта только кивала. Ее занимало совсем другое. Она думала не о своей несчастной и прекрасной матери Соремонде. которую почти не помнила, она думала о своем ужасном отце.

– Салах-сарацин, – произносила вдруг она, иногда даже безжалостно перебивая старую Хильдегунду, – говорит, что святые паломники в Палестине, заняв некий город и убив его жителей, на некоторое время бросают в песках тела убитых неверных. Через месяц или два можно вернуться в указанные места и без труда собрать в песках между костей скелетов золото и драгоценные камни, которые неверные пытались утаить, проглотив их.

Старая Хильдегунда клала крест на сухую грудь.

Старую Хильдегунду пугало, что семнадцатилетняя девица думает не о несчастной Соремонде, а о своем отце жестоком бароне.

Ведьма, шептал про себя Ганелон, тайно следуя по узкой тропинке.

Светлые длинные волосы Амансульты нежны и шелковисты, они красиво вьются на висках, грудь высока, но в светлых глазах Амансульты всегда холод и лед, как в темном погребе, а под левой грудью, так говорят, отметка дьявола – темное пятно в виде лягушачьей лапки.

Перивлепт.

Восхитительная!

Но ведьма, ведьма. Истинно ведьма.

Он, Ганелон, по приказу Амансульты, обязан посещать ученого клирика. Он обязан учиться тому, чему его может научить ученый клирик, потому что ему, Ганелону, положено помогать монаху Викентию. Но он, Ганелон, презрев желания госпожи, теперь тайно карабкается за нею по горной тропе, потому что так приказал брат Одо.

«Стань тенью своей госпожи, Ганелон, душа твоей госпожи в опасности, – сказал Ганелону брат Одо. – Стань тенью своей госпожи, прозванной Кастеллоза, везде следуй за нею, везде приглядывайся к ее поступкам, заглядывай в ее книги. Стань внимательными тайными ушами, слышащими каждое слово нечестивого монаха Викентия из Барре, стань внимательными тайными глазами, замечающими все, что происходит в замке Процинта. Помоги своей юной госпоже, не дай нечестивому дьяволу похитить живую душу. Ведьмы ужасны, Ганелон. Там, где рассеют они порошок из растертых костей мертвеца, замешанный на пене, упавшей с губ белой жабы, там грядет неурожай, там цветущее поле покрывается червями, змеями, сусликами. Не допусти такого торжества злых сил, Ганелон, спаси свою госпожу. Ведь ты призван. И ты предан общему Делу. Ведь ты Моньо, ты простой монашек. Такие, как ты, они и есть спасители мира. Ты агнус деи – агнец божий, искупающий грехи мира.»

Ганелон упорно карабкался по тропе.

Он знал, ученый клирик ждет его в замке.

На клирике драная ряса, он с вечно указующим перстом, в его руке пучок розог.

Он. Ганелон, научился составлять письма, он знает цифирь и с помощью божьей быстро решает задачи, придуманные ученым клириком. Он может читать то, что видит в латинских книгах, он может разбирать римских и греческих авторов. Старая Хильдегунда уже не раз ловила Ганелона в верхней зале донжона за странным занятием. Считается, что он просто протирает в библиотеке старые переплеты, но Хильдегунда видела, что Ганелон гораздо больше интересуется тем, что написано в книгах. Он слишком часто заглядывает под переплет. Его рука с тряпкой в руке как бы ласкает крышку книги, но взгляд его блуждает по тексту и, кажется, он что-то понимает в тексте.

К счастью, старая Хилдегунда никому никогда не говорит о своих подозрениях.

Она жалеет Ганелона.

В глазах старой служанки жалость.

– Бедный Ганелон, бедный Моньо! – впервые монашком прозвала Ганелона именно Хильдегунда, за его кротость, внушенную ему многими болезнями и жизненными обидами. – Бедный монашек, бедный Моньо. Твоя мать в мучениях умерла, ее убила черная оспа. Твоего отца нет, он жестоко сожжен в собственном доме, а ты сам, бедный Моньо, болен. Заклинаю тебя, не гневи госпожу, не открывай переплет, не заглядывай в ее книги. Если твоя госпожа увидит это, ей не понравятся твои занятия.

Вспоминая это, Ганелон упорно полз по тропе.

Так случилось, что когда ему было пять лет он видел, как барон Теодульф сжег на костре катара.

Катар значит чистый.

Но это не так. Катарами только сами так себя называют. Как всякие еретики, намеренно прячутся за ложь. Их слова, их понятия ложны. Барон Теодульф справедливо называл катаров тряпичниками.

Патарии. Иначе – тряпичники. Именно так. Они всегда и были тряпичниками.

В лохмотьях, часто босиком, всегда пыльные, истомленные, с длинными отощавшими в скитаниях лицами, катары странствовали по дорогам Лангедока. Граф Тулузский покровительствовал тряпичникам. Может, потому что не хотел платить церковную десятину. Чем сильней распри церкви с тряпичниками, тем меньше внимания уделяют церковные власти тем, кто укрывается от налогов.

Катаров видели в Альби, они проповедовали в Монпелье, в Ниме, в Безье, они босиком приходили из Милана и из страны болгар. Были такие церкви, где тряпичников привечали, и там, где их привечали, еретики открыто и громко распевали свои еретические гимны. Похоже, во всем Лангедоке один только барон Теодульф с большим усердием преследовал катаров.

Правда, он преследовал и монахов.

Жирных крыс нельзя оставлять в покое, считал барон Теодульф.

Барон Теодульф задирал бородатую голову, его выпуклые глаза стеклянно блестели:

– Клянусь ступней святого Петра, Святая церковь тупа, она заплыла жиром! Проклятые симоньяки, проклятые монахи! Они занимаются только продажей индульгенций! Клянусь божьим гневом, клянусь всем, что видят мои глаза, Господь покарает всех, кто забыл о почтении к небу, к Господу, и к сюзерену!

Пышные рукава, серый кожаный камзол, кожаная куртка, двухцветные штаны, серый плащ с каймой красного цвета – барон Теодульф возвышался над землей, как конная статуя.

Как громогласная, как гневливая, как тяжелая, но всегда склонная к движениям конная статуя.

– Клянусь жизнью всех святых, Святая церковь забыла о простых живых душах! Святая римская церковь не глядя торгует индульгенциями налево и направо, проклятые симоньяки! Святая церковь не замечает лживых еретиков! Еретики, как ржавчина, поедают все, чего хотя бы раз коснулось сомнение! Я, благородный барон Теодульф, лучше накормлю свинью, чем подам ломоть хлеба монаху или тряпичнику. Ты слышишь, тряпичник? Никто не смеет ступить на мою землю без моего ведома. Король – мой сеньор, даже архиепископы являются его вассалами, но даже король не прикажет мне привечать еретиков-тряпичников. Сам папа в этом мне не указ, ты слышишь, еретик?

Барон повернул бородатую голову к привязанному к столбу тряпичнику и лошадь под бароном тревожно дрогнула и, вздохнув, переступила с ноги на ногу. Дружинники за спиной барона точно так же тревожно дрогнули, впрочем, сохранив строй.

Барон Теодульф пронзительно оглядел простолюдинов, согнанных на пустырь под стеной замка.

Схваченный дружинниками катар, привязанный к деревянному столбу, негромко молился.

Простолюдины, опуская головы перед бароном Теодульфом, пугливо жались друг к другу. Им, мужичью, хамью, втайне нравились, наверное, слова тряпичника, ведь тряпичник проповедывал смирение и равенство перед Богом. Так проповедуя, он как бы уравнивал благородных рыцарей и мужичье, но он, барон Теодульф – потомок самого Торквата, а Торкват всегда владел многими землями и многими людьми, как здесь, так и в италийских пределах, лежащих за голубой цепью гор. Он, барон Теодульф, не допустит, чтобы по его землям бродил какой-то грязный тряпичник, приравнивая его к какому-то мужичью, он не допустит, чтобы какой-то грязный тряпичник смущал бедные мозги его бедных простолюдинов. Вот они стоят в башмаках из свиной кожи на деревянных колодках, вот они стоят в рубахах и штанах из грубой шерсти. Он, барон Теодульф, один в ответе за их темные души, он даже с легатов, присланных Римом, берет пошлину за тропы, ведущие через его перевалы!

Барон задохнулся от гнева. За спиной барона, чуть впереди свирепых дружинников, юная и светловолосая Амансульта, истинная Кастеллоза, полузакрыв глаза и презрительно выпятив нижнюю губу, держалась рукой за луку седла, не замечая поглядывающего на нее сладко улыбающегося рыцаря Раймбаута. Еще в двух шагах от нее злобно скалился трувер де Борн, рыцарь Бертран де Борн, гостивший у барона Теодульфа. Неделю назад он принял участие в вооруженной вылазке барона Теодульфа против монастыря Барре, но проклятые монахи успели запереться в каменных стенах и удачно отбили штурм. Воспоминание об этом, так же, как и сладкие взоры, бросаемые рыцарем Раймбаутом на юную Амансульту, разжигали сердце трувера мстительным огнем.

Барон махнул рукой.

Огонь у ног катара занялся сразу.

Где-то неподалеку, наверное, свалившись в яму, но как бы в ответ на вспышку огня, взвизгнул и пронзительно заголосил поросенок. Так же пронзительно и в тот же самый момент, окутавшись огнем, пронзительно заголосил привязанный к деревянному столбу тряпичник.

– Сын погибели! – голосил он. – Злобный слуга сатаны! Пей свое вино, создание Сатанаила, утешай себя кровью чистых!

– Истинно так! – вскричал барон.

Ужасный вопль сжигаемого заживо катара, кажется, веселил барона.

Уперев руки в бока, барон Теодульф застыл в седле, его выпуклые глаза выпучились. На кожаном камзоле в свете огня отчетливо виднелся искусно выдавленный мастером ключ – герб рода Торкватов.

Просто ключ.

И никакого девиза.

Знающий поймет.

– Сын погибели! Слуга Сатанаила!

Катар вдруг смолк, потом опять пронзительно завизжал. Смолк и сразу вновь пронзительно завизжал и провалившийся в яму поросенок. Их визги слились в один, заставив толпу простолюдинов вздохнуть. Толпа с ужасом внимала треску огня и визгу катара.

Маленького Ганелона, стоявшего рядом с Гийомом-мельником, вдруг обдало холодом и затрясло.

Когда огонь резко возвысился, тряпичник на столбе уронил голову на грудь и смолк.

– Монжуа!

Барон Теодульф с места сорвал лошадь и поскакал к замку, увлекая за собой гостей и дружинников.

Странные серые мухи поплыли перед глазами Ганелона.

Он вскрикнул.

Болезненная судорога исказила его мальчишеское лицо.

Он упал и ничего не помнил, пока его не облили водой прямо у колодца, черпая ее длинным кожаным ведром.

Даже сейчас при воспоминании о сожженном катаре Ганелона передергивало ледяным холодом.

Синь неба, поднял он голову. Небесный жар. Каждая скала источает тепло.

Лето. Свет небесный, матерь Долороса скорбящая! Ганелон увидел: Амансульта остановилась.

Она поднялась высоко.

Она стояла на берегу верхнего пруда.

Долгая цепочка других таких же искусственных прудов, недавно восстановленных по ее приказу, тускло отсвечивала внизу.

Ганелон, прячась, следил за действиями Амансульты.

Тяжелый деревянный ворот, поставленный на земляной плотине, мог поднимать и опускать широкий запрудный щит, совсем такой, как на мельнице. Только здесь не было колеса и было видно, как тяжело Амансульте. Но она повернула ворот.

Раз.

И еще раз.

И еще. И еще раз. Пока щит не перекрыл собою широкий сток.

Зачем она это делает? – удивился Ганелон. Она любит купаться в ледяной воде?

Он вдруг ужаснулся: ему захотелось увидеть отметку дьявола под ее левой грудью.

Его пробило потом.

Он затаился.

Истинная дочь варвара. Он хотел, но боялся смотреть в ее сторону. Если она разденется и прыгнет в воду, он все равно не будет смотреть в ее сторону.

Гудели шмели.

Перивлепт. Восхитительная.

Если что-то кажется восхитительным, смиренно напомнил себе Ганелон, это вовсе не вытекает из природы видимого. Скорее всего, это ложная восхитительность, она лишь следствие слабости наших глаз, взирающих на обманчивый предмет восхищения.

Так говорит брат Одо.

Святая римская церковь, мать всех страждущих, каждому указывает путь спасения. Люди приходят и уходят, но Святая римская церковь вечна.

Так назначено Господом.

Святая римская церковь полна неизбывной милости.

Даже барон Теодульф прощен.

Он ходил войной на соседей, жестоко расправлялся с незваными гостями, как с тем же тряпичником, он силой отбирал у монастырей вино и священные сосуды, само невинное и богоугодное посещение церкви при бароне Теодульфе стало в его деревнях опасным, но даже такой дерзкий богохульник прощен. Ведь четыре года назад он одним из самых первых благородных баронов, которые явились к дубу подле Жизера, чтобы увидеть великий поцелуй мира, которым обменялись английский и французский короли. Четыре года назад он одним из самых первых благородных баронов принял священный обет креста и ушел со святыми паломниками освобождать гроб Господень.

Само намерение вступить на стезю господню – свято.

Сам великий понтифик, святой апостолик, папа римский, властью, которую Бог даровал ему, пусть и недостойному, вязать и решать, отпустил грехи всем святым паломникам. Вечного спасения удостоен каждый, кто с мечом в руках последовал в Святые земли, и многие из тех, кто, не ворча и ничего не скрывая, поставлял для похода надлежащих воинов и надлежащие припасы.

Мир вечен.

Вечен и утвержденный Богом порядок.

Ганелон успокоено обернулся.

Далеко внизу в зеленой узкой долине белели зубчатые стены замка Процинта.

Узкая речушка, питающая водой кольцевой замковый ров, зеленые поля, засеянные ячменем и овсом, серые башни, каменные флигели, деревянные пристройки.

Сто двадцать бойниц и окон – Ганелон хорошо знал замок Процинту.

Далекие деревни и отчетливо просматривающийся с горы прямой, как меч, участок Аппской дороги.

Там, на Аппской дороге, еще услужая Гийому-мельнику, Ганелон видел однажды рыцаря, который рыдал, упав в пыль на колени. На плаще рыцаря виднелся матерчатый выцветший крест. Странствия рыцаря закончились. Там, где он побывал, язычников не осталось – все крещены, а кто пал от меча. Рыцарь честно свершил великий подвиг, угодный Господу, и теперь рыдал, припав к пыльной родной земле Лангедока.

А вот барон Теодульф не вернулся.

В одном из неудачных сражений под Аккрой барон Теодульф и некоторые другие рыцари попали в руки агарян.

Стыд!

Стыд и горе!

Никто из соседей барона не вызвался помочь собрать выкуп, потребованный нечистыми, этим занята только Амансульта.

Ганелон огляделся.

Вода в пруду заметно прибыла.

Будто ожидая кого-то или чего-то, Амансульта бросилась в высокую траву.

Ганелон замер.

Он не осмеливался подойти ближе.

Он и так нарушил запрет Амансульты, он без разрешения поднялся к башне Гонэ, угрюмо наклонившейся над прудом. Он лишь бедный вавассер, обнищавший дворянин, полностью зависящий от госпожи. Но он презрел запрет госпожи.

Амансульта.

Она умеет скакать на лошади, у нее летящие волосы и тяжелая рука, она попадает стрелой в острие ножа, воткнутого в пень, близкие родственные связи соединяют юную хозяйку замка Процинта с самим великим дожем Венеции и с начальником папской канцелярии в Риме епископом Данетти, но денег для выкупа отца из рук нечистых у нее нет.

Ведьма.

Ему, Ганелону, снятся смутные сны.

Ему снится, что его убивают, но сам папа, апостолик Римский, прослышав о предательском убийстве, шлет наказать убийц неистового короля Ричарда Львиное Сердце и столь же неистового Фридриха Барбарросу.

Ему снится, что юная Амансульта, прозванная Кастеллоза, ведьма с дьявольской отметкой под левой грудью, так все говорят, наклоняется над ним близко. Но прекрасные ее глаза холодны, а нижняя губа презрительно выпячена. Холодно и презрительно смотрит она на предательски убитого Ганелона и холодно и презрительно шепчет вместо молитв слова, вычитанные ей монахом Викентием из старой книги.

Он даже название книги видел.

«Вариа».

Очень старая книга.

Тронутая временем, порченая сыростью.

Под сморщившимся от времени переплетом объединены воедино скучные прескрипты и многочисленные обзоры римского права, выполненные когда-то для варваров короля Теодориха неким римлянином Кассиодором, дальним родственником Торквата. Но вот странно, на каждой странице этой старой и скучной книги можно увидеть пометки, сделанные рукой Амансульты.

Зачем ей это?

Говорят, Торкват был неимоверно богат. Необыкновенно, ужасно богат. Такое богатство не дается просто так, такое богатство всегда отмечено дьяволом. Так куда же оно подевалось, это дьявольское богатство, куда оно исчезло? Может быть, Амансульта ищет следы именно этих таинственно пропавших совсем нечистых богатств?

Ломкий пергамент, запах пыли и вечности, стершиеся знаки.

Ведьма.

Но Амансульта взяла меня с мельницы, смиренно отметил про себя Ганелон, она ввела меня в замок. Я не знаю, зачем Амансульта сделала это, ведь с тех пор она почти ни разу не взглянула на меня, но она взяла меня в замок.

В тот день, когда Ганелона впервые привезли в замок, он был поставлен в тени донжона рядом с сарацином Салахом, подаренным Амансульте рыцарем Бертраном де Борном.

Ганелон не знал, для чего госпожа вытребовала его из деревни.

Он даже не думал об этом.

Он просто смотрел, как его госпожа неторопливо спустилась с балкона, кутаясь в белый плащ – высокая, юная, светловолосая, с голосом, который мог умилить разбойника. Следом за Амансультой спускался монах Викентий из Барре – не человек, а некая тощая серая мышь, кривящая тонкие губы. Умные мышиные воспаленные глазки монаха Викентия рассеянно бегали. В двух шагах от монаха следовала благочестивая Хильдегунда, а наверху, на балконе, стоял, расставив длинные тощие ноги, благородный рыцарь Бертран де Борн, частый гость Амансульты. Он злобно рассматривал квадратный, залитый Солнцем внутренний двор замка. О рыцаре де Борне говорили, что он рожден под такой звездой, что знает, как может убивать любовь. О нем говорили, что он воевал с собственным братом и не знал женской любви.

Ганелон стоял молча.

Он не был испуган.

Ему хотелось понравиться Амансульте.

Он не хотел, чтобы его отправили обратно к Гийому-мельнику, где он еще вчера вместе с сарацином Салахом таскал мешки с мукой, следил за скотом, резал цыплят и смотрел за плотиной. Правда, Гийом-мельник не был злым человеком, он многому научил Ганелона. Действительно многому. В свои неполные пятнадцать лет Ганелон знал следующее: нельзя за обедом опираться локтями о стол и нельзя сидеть, скрестив ноги и глядя в чужую тарелку. Он знал, что нельзя браться пальцами за край суповой миски и нельзя бросать кости под стол, для костей существует специальная корзина. Пусть он пока неважно стрелял из лука и плохо греб и не умел травить быков собаками, но он уже носил свечу во время крестного хода и хорошо знал письмо и счет.

Унус, дуо, трес, кваттуор, квинкве и так далее.

Он даже не знал, до какого числа мог бы добраться, если бы госпожа заставила его считать от утра до позднего вечера.

Амансульта остановилась перед смуглым и седым сарацином.

– Ты солдат? – спросила она по-арабски.

– Не надо тебе разговаривать с неверным и на таком языке, – испугалась Хильдегунда и испуганно взглянула наверх, где на балконе, злобно прищурясь, стоял рыцарь Бертан де Борн.

Ганелон вздрогнул.

До него дошло, что он понял вопрос, заданный Амансультой сарацину.

– Да, – ответил Салах.

– Это правда, что в начале весны крылатые змеи летят из Аравии в Вавилон? – спросила Амансульта и до Ганелона дошло, что он действительно понимает дикий птичий язык Салаха, с которым провел на мельнице почти год. Правда, ему, Ганелону, Салах говорил, что он бурджаси, купец, и рыцарь Бертран де Борн купил его для госпожи в Долине слез, так называется в Константинополе рынок невольников, но, может, когда-то прежде Салах был солдатом, потому что он повторил:

– Да.

– А навстречу крылатым змеям вылетают ибисы и не пропускают их в Вавилон, это правда?

– Это правда, – ответил седой сарацин. – На востоке чтут ибисов.

– Это правда, что ладанные деревья в Аравии охраняются именно крылатыми змеями?

– Это правда, – ответил сарацин. – Змеи маленькие и пестрые на вид и в большом количестве сидят на каждом отдельном дереве. Крылья у них, как у летучих мышей, а перьев совсем нет. Только тяжелым дымом стиракса можно согнать змей с деревьев.

– Видишь, – обернулась Амансульта к Викентию из Барре. – Салах подтверждает. Это правда.

Рыцарь де Борн на балконе язвительно улыбнулся. Наверное, он не совсем понимал, о чем спрашивает Амансульта Салаха и это его сердило.

– Тебя как-нибудь зовут? – спросил Амансульта сарацина.

Он ответил:

– Салах.

– Это имя?

Сарацин кивнул.

– Попозже вечером ты расскажешь о своих краях этому благочестивому и знающему человеку, – Амансульта кивнула в сторону Викентия из Барре. И печально наклонила голову: – Среди моих людей теперь есть даже сарацин, а я не могу выкупить родного отца из плена.

– Господь милостив. Господь не забудет ни одного своего паладина.

Все обернулись.

– А-а-а… Брат Одо…

В голосе Амансульты не чувствовалось радушия – в замке Процинта не жаловали нищенствующих монахов.

Брат Одо благостно улыбнулся.

Узкие щеки брата Одо были изъязвлены следами пережитой им оспы, они выглядели, как хороший сыр. Благословляя Амансульту, брат Одо поднял правую руку и все вдруг увидели на его обнажившейся грязной шее светлый шрам, как от удара стилетом.

Сандалии брата Одо были запылены.

Брат Одо весь казался запыленным и усталым, но в круглых, близко поставленных к переносице глазах брата Одо горело жгучее любопытство.

С неожиданным испугом Ганелон вдруг отметил, что благочестивый брат Одо невероятно похож на страдающего Христа, очень удачно изображенного на каменном барельефе Дома бессребреников – некоего крошечного каменного монастыря, с некоторых пор принадлежащего святым братьям неистового проповедника блаженного Доминика, пешком пришедшего в Лангедок, говорят, чуть не из самой Кастилии. Там, на барельефе Дома бессребреников, сын божий с кротостью и терпением тоже высоко поднимает круглые брови над круглыми, близко поставленными к переносице глазами.

– Человек это всего только часть созданного Господом, он смертен и грешен, дитя мое, – улыбнулся брат Одо Амансульте. – Человек не должен умножать грехи, даже если он готовит себя к благочестивому делу.

И быстро спросил:

– Где ты изучила язык неверных?

– У меня служат разные люди, брат Одо. И мой отец благородный барон Теодульф всегда старался научить меня тому, что знал сам, – неохотно пояснила Амансульта. – Разве я умножаю этим грехи? Разве это не богоугодное дело – сделать все, чтобы спасти барона?

– Да хранит его Господь! – брат Одо смиренно возвел глаза горе, но в них пылало жгучее любопытство.

– Барон Теодульф не простой паладин, он искупил грехи подвигом и страданием. Он прощен. Он достоин спасения. Но истинно говорю, дитя мое, если ты хочешь сделать своим должником апостола Петра, смело жертвуй на нужды Святой церкви, ибо нет спасения вне церкви, а кто не признает Святую римскую церковь своей матерью, тот не признает Иисуса отцом.

Он быстро взглянул наверх, но рыцарь Бертран де Борн успел перехватить его взгляд и язвительно усмехнулся.

– Человек, конечно, только часть созданного Господом, – произнес рыцарь Бертран де Борн своим неприятным скрипучим голосом, совсем не похожим на тот, каким он исполнял свои кансоны. – Но гораздо хуже, мерзкий монах, что человек чаще всего упражняет в себе только самое низменное, а потому очень быстро обращает себя в скота.

Он смерил брата Одо презрительным взглядом:

– В каком направлении упражняет свою душу благочестивый брат Одо?

– Аб хедис сциндере овес, – смиренно ответил брат Одо, но круглые его глаза при этом странно блеснули и это был уже не блеск любопытства. – Мое дело отделять овец от козлищ. Мое дело спасать души живые.

– Мектуб, – зачарованно пробормотал Ганелон.

Слово вырвалось неожиданно.

Он хотел только подумать – судьба! – но слово вырвалось, и оно было произнесено по-арабски. Он ничего такого не собирался произносить, но ведь он понимал слова Салаха, и странный спор брата Одо с рыцарем тоже был ему как бы понятен.

Брат Одо удивленно воззрился на Ганелона, а старая Хильдегунда перекрестилась:

– Не пристало мальчику говорить вслух такое!

Только Амансульта и Викентий из Барре восприняли произошедшее без удивления.

– Это тоже раб? – равнодушно спросил монах, щуря свои мышиные воспаленные глазки.

– Нет, я призвала этого мальчика с мельницы. Он умеет читать и знает счет. Я сделала так, чтобы он подружился с сарацином и научился его языку. Теперь этот сирота будет помогать нам разбирать книги и списки.

И кивнула в сторону Салаха, взглянув при этом на Ганелона:

– Ты долго жил рядом с агарянином?

Ганелон смиренно кивнул.

– И много слов ты запомнил?

Запинаясь и боясь поднять глаза, Ганелон ответил по-арабски:

– Не очень много. Но я разговариваю с Салахом. Он нуждается в беседе. Он одинок.

– Вот как? – наконец удивился Викентий из Барре и повернул голову к Амансульте: – Он странно выражается этот мальчик, но, может, он правда окажется полезен для наших трудов. Работа с книгами требует знаний.

И обернулся к Ганелону:

– Хабент суа фата либелли. Разве не так?

– Истинно так, – смиренно кивнул Генелон. – И книги имеют свою судьбу.

Он едва сдерживал дрожь.

Он боялся Амансульту. Он ясно почувствовал, что он для нее ничто, нихиль. Он не хотел, чтобы его вернули Гийому-мельнику. Как с большого расстояния он услышал холодный голос Амансульты:

– Крас, крас, семпер крас. Сик евадит этас.

И опять понял.

«Завтра, завтра, всегда завтра. Так проходит жизнь.»

Ему даже показалось, что он понимает и тайный смысл сказанного.

Но утверждать это он бы не решился.

Мир вокруг стал смутным и в то же время сияющим. Так бывает в глубине ручья, когда Солнце падает на донные камни. Слова Амансульты, донесшиеся как бы издалека, были как такая скользящая по дну ручья рябь и Ганелон понял, что не будет отослан к Гийому-мельнику.

Но презрение и холодность госпожи ранили Ганелону сердце."

V–VII

"…и увидел, как ловко монах свернул шею гусю.

Раскрыв рот, Ганелон поднялся из-за куста терпко пахнущего барбариса, за которым прятался.

– А-а-а, это ты, Ганелон! – брат Одо быстро перекрестил его левой рукой. – Я знаю, Ганелон, у тебя хорошая память. Так многие говорят в замке Процинта. Хорошо иметь хорошую память, Ганелон, – улыбнулся он, – но есть вещи, о которых помнить не надо. Совсем не надо. Увидел и забыл!

Брат Одо опять улыбнулся и его лицо, очень густо побитое оспой, просветлело:

– Понимаешь, есть вещи, о которых совсем не надо помнить, да, Ганелон?

И произнес:

– Абсит!

Ганелон кивнул.

– Господь милостив, – сказал брат Одо, ничем не смущаясь и начиная обдирать гуся. – Садись рядом. Ты умеешь разжигать огонь?

Ганелон кивнул.

– Так разожги огонь. Этот гусь господень. Раз он сам шел мне в руки, значит, его подталкивал Господь. Ты готов разделить со мной трапезу?

Ганелон кивнул.

Брат Одо совсем не походил на монахов из монастыря Барре и он не походил на ученого клирика. Он был ловок и подвижен, все в нем горело. Он ловко и быстро управился с украденным гусем и нанизал его на вертел. И место брат Одо выбрал удобное – на берегу речки под известняковыми обрывами. Разведенный здесь огонь нельзя было увидеть ни из замка, ни из деревни.

Ганелону не хотелось возвращаться в замок.

Лучше слушать цикад, чем ворчание монаха Винсента, а гусь оказался вкусным.

– Я знаю, ты не раз дерзил госпоже, Ганелон, – весело сказал брат Одо, запивая гуся красным хорошо разведенным вином. Фляжку с вином он держал при этом перед собой двумя руками. – Я знаю, ты в ссоре со всем миром. У тебя нет друзей. Тебя часто дразнят Моньо, монашком, за твою доверчивость и чистую кротость. Я знаю, что Гийом-мельник часто наказывал тебя розгами и запирал на ночь в позорном помещении. Ученый клирик и сейчас стегает тебя розгами по плечам и ты не очень часто посещаешь мессу и не всегда держишь себя скромно. Это так?

Ганелон печально вздохнул.

– Но ты много читаешь, Ганелон, я знаю. Ты постоянно перечитываешь Писание. Когда можешь, ты посещаешь службы, и умеешь одолевать лень. Ты искренне раскаиваешься в проступках. Ты беден и лишен родительской ласки. У тебя косит левый глаз, Ганелон, и ты, правда, беден. Но ты же знаешь, ты уже должен это знать – Господь избрал бедняков богатых верою. Ты ведь знаешь об этом?

Ганелон печально кивнул.

– Я знаю, ты донашиваешь чужие обноски. Большой пирог, запеченный в оловянном блюде, как правило, не доходит до тебя. Бывало, ты воровал сыр из мышеловок Гийома-мельника, – брат Одо прутиком быстро начертал на песке таинственный знак. – Я чувствую, ты готов к подвигу. Я чувствую, ты давно готов к подвигу. Тебя мучают видения. Тебя часто влекут звуки невидимых горнов и труб, голоса невидимых небесных труверов. Ты уже не раз видел в своих видениях деву Марию, – брат Одо быстро перекрестился. – И ты видел в своих видениях святого Петра. Он был одет в простую рубашку с продранными рукавами. Ведь так? Не стесняйся меня. Такие видения должны только радовать, они – вышний знак, Ганелон. Скоро ты будешь кем-то, а не просто робким мальчишкой из деревни, призванным госпожой для услуг. Скажи, Ганелон. У тебя, конечно, грязные ногти и госпожа смотрит на тебя с отвращением, но ведь тебе нравится госпожа? Разве это не так?

Ганелон печально кивнул.

Еще никто так толково не рассказывал ему про его жизнь.

– Ты ведь знаешь, кто такой дьявол?

– О да, – печально сказал Ганелон. – Он враг всего миропорядка.

– Верно сказано, – брат Одо перекрестился. – У каждого свое дело, каждый призван к тому, что ниспослано ему свыше. Простолюдин и виллан трудятся, священник молится, учит и наставляет, благородный рыцарь оберегает страну. Без божьих законов нельзя жить пристойно. Только животные обходятся без латыни и священного Писания. Мудрость наша через Откровение божье. Мудрость, Ганелон, это то, что Иисус открыл людям о Боге. Сам апостол Петр основал римскую общину и был первым ее апостолом. Римская церковь – главная во всей Вселенной. Земля Рима густо пропитана кровью мучеников, среди них Петр и Павел. Мы должны хранить завещанный ими порядок. Мир должен быть осиян. Еретики, столь расплодившиеся в Лангедоке, порождают ложные мысли и ложное отношение к вещам.

Брат Одо улыбнулся:

– Я вижу, ты понимаешь мои слова.

Ганелон кивнул.

– Жирные паштеты, сладкие пироги, крупитчатый хлеб, – продолжал брат Одо, с удовольствием обгладывая крыло гуся. – Тебе хочется полежать в душистой летней траве, а тебя гонят переносить тяжелые мешки или убирать навоз из грязного коровника. Тебе хочется съесть кусок вкусного окорока, – брат Одо вытер ладонью испачканную жиром рябую щеку, – а тебе дают сухую кукурузную лепешку. Люди темны, Ганелон. Даже священное Писание они усваивают не по тексту, а из слов ученого клирика. Их слова – слова Бога, но их дела часто дела дьявола. Зато ты, Ганелон, разбираешь латынь, ты умеешь объясниться с сарацином и с греком. – Брат Одо произнес – с грифоном. – Это особый дар, Ганелон. Я чувствую, ты наделен харизмой, в тебе есть способность видеть тайное, скрытое от глаз. В тебе есть вера. Борьба града небесного и града земного – вот благодать верующего. Считай, Ганелон, что ты уже на пути к спасению.

Он замолчал.

Ганелон терпеливо ждал.

– Твоя госпожа из замка очень мила. Но она строга, ее зовут Амансульта. Вы прозвали ее Кастеллоза…

Брат Одо задумчиво потер переносицу, его глаза совсем округлились и совсем сошлись к переносице:

– Твоя госпожа много знает. Она молода, но много знает. У нее в замке бывают странные люди. Например, совсем недавно у нее был один необычный старик, я знаю. Он носит красную шапку и очень длинный волочащийся по земле плащ. Зачем он приходил, Ганелон?

Ганелон пожал плечами.

– Известно, граф Раймонд Тулузский покровительствует необычным людям. Он дружит с твоей госпожой. Это гордыня, Ганелон, хотеть знать больше, чем тебе предписано церковью. Гордыней, Ганелон, как правило, бывают обуреваемы люди, в душе предающиеся дьяволу. Именно они дерзают сравниться с Богом. Но пока они тщетно стараются выковать в кузнице дьявольской самую наираспрекраснейшую вещь в мире, Ганелон, Господь великий одним движением обращает паука в Солнце. Тогда испуганный дьявол делает так, что искаженное похотью лицо становится похожим на морду животного. Ты ведь видел такие лица?

Брат Одо шумно отрыгнул. Он, наконец, наелся.

– Необычные и необыкновенные люди, Ганелон, очень часто обуяны гордыней. Твоя госпожа тоже необычный и необыкновенный человек, она бежит людей, искренне посвятивших себя Богу. Она умеет объясниться с пленным сарацином, она изучала риторику в монастыре Барре, она знает философию, она держала в руках старинные инкунабулы, каких нет даже в Латеранской библиотеке.

Голос брата Одо стал вкрадчивым:

– Но дьявольская гордыня, Ганелон! Никогда не торопись устремляться на прекрасное. Беги от прекрасного, неважно, в каком облике оно предстанет перед тобой. Прекрасное это тень, подобие тени, а стремиться надо к тому, что само по себе отбрасывает тень. Ты понимаешь?

Ганелон смиренно кивнул.

Он был смущен.

Его охватило смятение.

Никто никогда не разговаривал с ним столь открыто и просто.

Он верил брату Одо.

Ему хотелось верить брату Одо, как всегда хочется верить человеку, с которым ты только что разделил трапезу. Пусть даже этой трапезой был всего лишь краденный гусь.

Ему хотелось говорить с братом Одо. Ему было о чем рассказать брату Одо. По неизреченной своей милости Господь, при известных немощах, наделил Ганелона острым зрением и острым слухом. Он не раз слышал из-за приоткрытых дверей залы, освещенной факелами, негромкие голоса госпожи и монаха Викентия. Странные пугающие голоса. Не всегда даже можно было понять, о чем, собственно, они говорили.

Но Ганелон все хорошо запоминал.

Он, например, сам слышал, как Амансульта произносила:

«Вот видишь… На пергаменте опять проступили слова…»

Наверное, они восстанавливали текст старой книги.

«Вот видишь… – Голос Амансульты был полон странных надежд. – Вот видишь, вот здесь… Здесь вполне можно прочесть слова…»

И голос Викентия из Барре, писклявый мышиный голос, произносил вслед за Амансультой некие слова, увиденные им на пергаменте:

«Для того, чтобы достичь… Для того, чтобы достичь глубин познания… Да, я отчетливо вижу, что тут начертано именно так – глубин… Для того, чтобы достигнуть глубин познания, не всегда следует искать тайных проходов… Иногда достаточно поднять уровень вод…»

«Я не понимаю. Что это может значить?» – слышал Ганелон негромкий голос Амансульты.

«А разве слова всегда должны что-нибудь означать?» – удивленно спрашивал Викентий из Барре.

Да, Ганелону было что рассказать брату Одо.

Он, например, слышал о некоей неистовой Джильде из соседней деревни. Джильда была толста и в чреве ее часто стонал дьявол. Он слышал о рыцаре из Нима, которого конь самым волшебным образом всего за час доставил из Иерусалима в Ним и обратно. Он видел старинные книги, на полях которых теснились частые пометки Амансульты и монаха Викентия. Он даже уже догадывался, зачем Амансульта так часто уходит на древнюю мраморную дорогу, стремясь опять и опять увидеть верхний пруд…"

VIII–XI

"…нисколько не удивился тому, что Амансульту сморил сон.

Вода журчала, в пруду она заметно поднялась. Полдневный жар смирил птиц, звенели только цикады.

Ганелон боялся уснуть.

Он боялся упустить Амансульту.

Он помнил слова брата Одо и знал, что послан сюда для спасения души своей госпожи. Он молится за нее, он удручен гордыней своей госпожи, он озабочен ее греховностью.

Ганелон боялся уснуть.

Борясь со сном, он смотрел в небо.

Борясь со сном, он снова и снова взглядывал вниз в долину, заново пересчитывал бойницы и окна замка, вспоминал странные вещи, расплывчатые, неясные, как расплывающиеся в небе облака.

Гордыня.

Брат Одо прав.

Дьявольская гордыня.

Дьявольской необузданной гордыней поражен весь род барона Теодульфа, до Торквата, а может, и еще глубже.

Однажды Ганелон сам видел, как бородатые дружинники по личному наущению пьяного, как всегда, барона Теодульфа густо вымазали пчелиным медом и вываляли в птичьем пуху в неудачное время проезжавшего мимо замка самого епископа Тарского.

Прежде чем бросить несчастного, облепленного птичьим пухом и громко рыдающего епископа в ров с грязной водой, старика в голом виде заставили успокоиться, а потом как бы весело петь и плясать наподобие ручного медведя и даже по несколько раз повторять вслух прельстительные слова куражащегося пьяного трубадура.

Кто первым некогда,

скажи, о, Боже, нам,

решился кое-что

зарешетить у дам?

Ведь птичку в клетку посадить,

все это стыд и срам!

Несчастный епископ Тарский, облепленный пчелиным медом и птичьим пухом, раскачивался из стороны в сторону, как медведь, слабо переступал по земле слабыми ногами, в глазах его стояли слезы, но до умопомрачения испуганный рослыми дружинниками, он послушно повторял:

Да, встряска так нужна

всем дамским передкам,

как вырубка

березкам и дубам.

Срубил один дубок,

глядишь, четыре там!

Несчастный рыдающий епископ раскачивался и подпрыгивал наподобие ручного медведя и, как кукла, разводил ватными руками, тонким голосом повторяя вслух:

Рубите больше, от того

урону нет лесам!

Барон Теодульф, багровый от вина, держал в руках огромную чашу.

Он рычал, он ревел от восторга.

Когда несчастного епископа Тарского под улюлюканье дружинников и гостей бросили, наконец, в грязный ров, багровый хозяин замка Процинты вновь поднял на помост рьяного трубадура.

В Лангедоке есть барон прославленный,

имя носит средь людей он первое.

Знают все, он славен виночерпием

всех превыше лангедокских жителей.

– Эйа! Эйа! – с ревом подхватил узнавший себя в песне барон.

– Эйа! – шумно подхватили гости.

Пить он любит, не смущаясь временем.

Дня и ночи ни одной не минется,

чтоб упившись влагой не качался он,

будто древо, ветрами колеблемо.

– Эйа! Эйа!

Он имеет тело неистленное,

умащенный винами, как алоэ.

И как миррой кожи сохраняются,

так вином он весь набальзамирован.

– Эйа! Эйа! – ревели гости и дружинники, но хор голосов постепенно начал ослабевать.

Этого не замечал только пьяный трубадур.

Он и кубком брезгует и чашами,

чтобы выпить с полным наслаждением.

Он горшками цедит и кувшинами,

а из оных – наивеличайшими.

Шум в зале совсем смолк.

Барон Теодульф побагровел еще пуще. Казалось, глаза его сейчас выпрыгнут из орбит.

Ганелон так тогда и подумал: вот сейчас у барона напрочь выпрыгнут глаза из орбит, а потом разъяренный барон выбросит наглого трубадура в ров вслед за несчастным епископом.

В тишине, вдруг упавшей на залу, еще более тревожной от дымивших и потрескивающих факелов, было хорошо слышно, как под огромным столом грызлись и рычали из-за костей собаки.

Испуганные служки быстро меняли блюда, стараясь оставаться незаметными и неслышными.

Копченая медвежатина, огромный кабан, целиком изжаренный на вертеле, запеченные в листьях гуси… Овощи, густо приправленные рубленными жареными скворцами, горная форель, трюфели… Славки и завирушки, запеченные в дымящемся пироге…

Выпала из рук служки и шумно разбилась о каменный пол круглая соляная лепешка, несомненно, к ссоре.

И тогда барон Теодульф рявкнул.

Рявкнув, как медведь, он торжествующе и шумно ударил по спине задохнувшегося трубадура своей огромной ладонью.

– Клянусь всей преисподней, истинно так! – рявкнул он во всю мощь своих гигантских легких и ужасная бледность, начавшая было распространяться по щекам враз протрезвевшего трубадура, вновь начала сменяться счастливым пьяным румянцем.

– Истинно так!

Гости тоже взревели.

Они взревели так, будто изнутри их терзали демоны.

А громче всех ревел хозяин Процинты.

– Клянусь апостолом Павлом, истинно так!

Он ревел как сказочный зверь. Тени испуганно метались по стенам залы.

И все же именно барон Теодульф, каким бы чудовищем он ни казался соседям, именно барон Теодульф одним из самых первых принял обет святого креста. Он оказался среди тех благородных баронов, которые самыми первыми ступили на стезю гроба Господня вместе с лукавым королем Франции Филиппом II Августом, вместе с неистовым королем англов Ричардом Львиное Сердце, наконец, вместе с рыжебородым великаном королем германцев Фридрихом I Барбароссой.

Ганелон вздохнул.

Пути Господни неисповедимы.

Фридрих I Барбаросса, император германцев, рыжебородый великан, совершивший немало подвигов, неистовый праведник, не знавший никакой устали в деле обращения неверных, внезапно утонул в бурной реке Салеф, текущей неподалеку от города Селевкия.

Неистовый король англов Ричард Львиное Сердце до сих пор ведет непомерно затянувшийся спор с королем неверных Саладином, полное имя которого Юсуф, рожденный Айюдом, курдом из племени хазбани, служившим еще правителю Мосула и Халеба, кажется, по имени Занги ибн Ак-Сункур. Это Ганелон запомнил со слов Салаха, с которым провел у Гийома-мельника почти год.

А лукавый король французов Филипп II Август внимательно и хищно присматривается исподволь к многочисленным соседским территориям, к тем, конечно, которыми может расшириться Франция. Конечно, король Филипп всегда поддержит идею нового святого странствия, но неизвестно, двинется ли он сам в новое странствие? Кто-то слышал, что король Филипп не раз уже произносил такое: на одну-единственную человеческую жизнь вполне достаточно одного святого странствия.

А барон Теодульф томится в неволе.

Родовой замок барона Теодульфа охраняет его юное дитя – девица с презрительным взглядом Амансульта. Ни на минуту не забывает она об отце и сердце ее вторит любому призыву к новому походу на неверных.

Она знает, этот поход состоится.

Она верит – он состоится скоро.

Пыль дорог.

Ход времени.

Еще недавно клубилась пыль дорог под ногами святых странников и ход времени казался неостановимым. Была штурмом взята благородными рыцарями крепость неверных Аккра, под стенами которой, правда, попал в плен к неверным барон Теодульф, но зато в Тире потерпел ужасное поражение мессир Конрад Монферратский. Все как бы остановились на время, как бы примолкли, обдумывая случившиеся события, только неистовый король Ричард, распространяя дело, угодное Господу, ни на секунду не приостановил святое дело уничтожения неверных. Он так усиленно и с таким вниманием обращался к этому святому делу, что его именем стали пугать детей и животных.

«Не плачь, дитя, не плачь, – шепчут в ночи не спящим детям одинокие матери. – Не плачь, дитя, а то тебя заберет король Ричард!»

«Что ты спотыкаешься, дьявольское отродье! – ругает всадник своего споткнувшегося коня. – Короля Ричарда увидел, что ли?»

И не взята пока Яффа. Не взят Аскалон. А сам святой Иерусалим унижен неверными.

И все-таки над дорогами вновь клубится пыль.

Собираются на площадях смиренные минориты, младшие братья, духовные дети святого отца блаженного Франциска Ассизского. Они блаженно и счастливо улыбаются и смиренно и счастливо перебирают кипарисовые четки: радуйтесь вечному свету дня, истинные христиане, отриньте из душ любое уныние, ведь нет ни у кого каких-либо потерь перед ликом Господа!

Собираются братья-проповедники, духовные дети блаженного отца Доминика Гусмана, ради всех других братьев своих оставившего солнечную Каталонию. С упреком и строгостью смотрят братья-доминиканцы на легкомысленных мирян и на смиренных братьев миноритов: опомнитесь, истинные христиане, никакой лишний день радости не дает вечного блаженства. Душу спасайте!

Проповедуют на папертях тряпичники-катары Роберта Ле Бугра: отриньте суету сует, забудьте распятия и иконы, истинные христиане, не предавайтесь идолопоклонству. Господь все видит!

В замках и в городах, в селах и в деревнях вещают с амвона многочисленные, разосланные во все уголки страны специальные легаты папы: внимайте голосу римского апостолика, вы, знатные и простолюдины, рыцари и вилланы, маркграфы и шатлены! Готовьтесь себя к стезе гроба Господня, готовьте себя к святому делу неистового истребления неверных! Смотрите, как много особых знаков ниспослано с небес Господом!

И это так.

Многие истинные христиане видели плывущие с востока на запад и с запада на восток странные кроваво-красные облака. Эти облака вдруг сталкивались друг с другом и заполняли все небо кровью. А другие видели темные, как бы бесформенные, но многочисленные пятна, которыми ни с того, ни с сего вдруг покрылось само Солнце, а еще другие видели ночью в небе комету, которая бесстыдно задирала над сонной землей свой пышный, свой серебрящиеся, свой мертвенный, как отсвет дальнего пламени, хвост. А некий кюре ужасал паству ужасными видениями ужасной битвы, однажды разыгравшейся в высоком небе прямо над монастырем в Барре. Кюре собственными ушами слышал отдаленные отзвуки битвы и даже узнал каменные башни, вокруг которых шло сражение. Это были башни священного Иерусалима, и нельзя было в том не верить кюре, потому что все это он видел сам и своими собственными глазами.

А брат Одо утверждал, что некий священнослужитель, имя которого он не стал произносить вслух, сам держал в руках грамоту, прямо на его глазах упавшую с неба. Не было в тот день в небе ни туч, ни облаков, не летали птицы, не шел дождь или град, но грамота упала с неба на землю и в этой упавшей грамоте находился неистовый призыв самого Господа выступить, наконец, против неверных, и выступить как можно быстрей!

Брат Одо прав.

Господь требует нового похода в Святую землю.

Серкамон, странствующий певец, сочиняющий кансоны, славящие вечную любовь, сочиняющий злобные сервенты, свирепо жалящие врагов, поющий долгие альбы – песни утренние, и сладкие пастореллы, поющие случайную встречу рыцаря и простой пастушки, и, наконец, произносящий длинные баллады, под которые так и хочется броситься в пляс, вот такой серкамон, странствующий певец, сел недавно перед церковью в Барре на мешок с травой.

Серкамона мгновенно окружили простолюдины и вилланы.

Белело в толпе длинное морщинистое лицо дамы Лобе, окруженной взрослыми дочерями. Стоял рядом с дамой Лобе викарий, тугую шею которого охватывал паллий, белый шерстяной воротник с вышитыми шелком крестами – символ истинного пастыря, несущего на плечах овцу. Здесь же в толпе переминались небогатые вавассеры, торговавшие в Барре вином.

Скоро здесь окажется и Амансульта, сразу решил Ганелон.

Он хорошо знал, что когда где-нибудь появляется человек, ходивший в Святые земли, Амансульта непременно старается встретиться с таким человеком.

Услышав о серкамоне, поющем в Барре, Амансульта непременно сюда прискачет, оставив все свои дела, потому что, возможно, пути серкамона пересекались где-то с путями барона Теодульфа.

Серкамон был тощ и сер, весь как пеплом обсыпан. А кожа у него была тоже серая, выжженная, как зола, или как плохо выделанная замша. А глаза желтые, злые, как у волка, случайно вырвавшегося из загона.

Вилланы перешептывались, мяли шапки в руках.

Говорили, что поющий в Барре серкамон дал священный обет – не пить ни капли вина и петь святой подвиг до тех пор, пока рыцари вновь не двинутся в Святую землю.

Это пугало.

В домах грязно, тесно, докучливые мухи мучают скот и детей, купаются в пыли куры, поля ждут рабочих рук, зачем торопиться на край неизвестной земли, пусть и святой?

Раскрыв рты, вилланы и простолюдины испуганно приглядывались к серкамону.

Говорили, что это не простой серкамон.

Говорили, что голосу серкамона внимала сама Альенора Аквитанская, мать неистового короля англов Ричарда, прозванного Львиным Сердцем, нежная дама удивительной, неведомой, может даже демонической красоты. Говорили, что серкамон был принят при дворе сеньоры Марии Шампанской, что его высокий, чуть хрипловатый голос звучал в родовых замках мессира Бонифация Монферратского, мессира Альфонса Кастильского, что его голосом восхищалась прекрасная Аэлиса Блуасская и даже пел он, как это ни странно, перед Раймондом Тулузским, покровителем катаров.

Странный обет, перешептывались в толпе, не пить вина, но петь святой подвиг даже перед простолюдинами.

А серкамон пел.

Павший на поле брани, пел серкамон, сверкая злыми желтыми глазами, и тот, кто в бою сорвал с древка желтое знамя султана, и тот, кто щедро проливал кровь неверных, не щадя ни женщин, ни детей их – счастлив!

Даже попавший в неволю, пел серкамон, сверкая волчьими глазами, даже погибающий в плену от голода и жары, забывший в страданиях все радости жизни, страждущий в ужасе – счастлив!

Счастлив любой, кто поднял меч на неверных – он спасен!

Те, кто в неволе, они грызут жесткий тростник, они пьют тухлую воду из вонючего бурдюка, их кусают москиты и мелкие твари, неверные подливают им в воду настойку, бесконечно длящую страдания. Неверные умеют всячески утомлять дракона, шумом и огнем не давая ему возможности садиться на землю, неделями выдерживая несчастного дракона в воздухе. Из крови такого утомленного дракона и делается настойка, бесконечно длящая страдания.

И все равно, те, кто в неволе – спасены!

Их дело угодно Богу.

Серкамон злобно сверкал желтыми глазами и пугал толпу. Он сразу увидел Амансульту, когда она подскакала к церкви на верховой лошади, но сделал вид, что никого не замечает, что ему абсолютно все равно, кто слушает его пение.

Юную хозяйку замка Процинта сопровождали два дружинника.

Низко наклонясь с седла, она внимательно прислушалась.

– Монжуа!

Голос серкамона был полон праведного гнева.

Он призывал.

Он провозглашал боевой клич паладинов.

– Монжуа!

Под этот клич – монжуа! – он, серкамон, сам носил тяжелые камни для военных укреплений в Сирии, сам держал ночную стражу под Аккрой, собственным мечом рубил головы неверным, врубаясь вслед за благородными рыцарями в их строй, терпел великие опасности на суше и на море, рвал острым копьем желтые мерзкие штаны Магомета.

Святое странствие не закончилось! Пока гроб Господень не освобожден, оно не может закончиться! – взывал серкамон. Вот подходит пора, паладины вновь двинутся в земли, освященные страданиями Христа. И будет свят тот, кто лично двинется в странствование с мечом в руке и будет всеми презрен тот, кто откупится от странствия золотом!

Желтые волчьи глаза серкамона сверкали.

Вот подходит пора, вновь причалят суда святых пилигримов к берегам Святой земли!

Вот подходит пора, вновь неверные сдадут Яффу и уйдут, побитые, в Вавилонию, а униженный Иерусалим откроет ворота перед неукротимыми святыми паладинами!

Вот подходит пора, все твердыни, воздвигнутые неверными, рухнут, тяжелые каменные стены рассыплются и многочисленные враги Иисуса познают тяжесть железных цепей!

Я люблю путаницу алых и лазурных щитов! – пел серкамон. – Я люблю путаницу пестрых боевых значков, цветные шатры и белые палатки в долине, ломающиеся с треском копья, тяжелеющие от летящих в них дротиков щиты, железные, раскалившиеся на безумном Солнце латы!

Я люблю ржание боевых коней, грохот катапульт и тяжкий ход рыцарей в броневом строю!

Кровь за кровь!

Монжуа!

Слушая серкамона, стоя на солнцепеке, Ганелон почувствовал странную лихорадку и дрожь в суставах.

От злобного высокого, чуть хрипловатого голоса серкамона глаза Ганелона застлало серой трепещущей пеленой, во рту закис вкус металла, левый глаз начал косить сильней, чем обычно, левое веко подергивалось. Он не знал, чего хотела его госпожа, что, собственно, она хотела услышать от желтоглазого странствующего певца, но самого его злобное вдохновение серкамона заставило крепко сжать свои руки одну в другой.

Сейчас Амансульта пригласит этого ужасного человека в замок! – подумал Ганелон. Она не может не пригласить в замок такого знаменитого, такого ужасного желтоглазого певца, который столь неистово поет святой подвиг. Такой святой подвиг уже совершен отцом Амансульты благородным бароном Теодульфом, попавшим в плен к сарацинам.

Амансульта, наверное, охвачена вдохновением.

Ведь она всегда готова мстить за отца.

Ганелон так и вытянулся, чтобы расслышать каждое слово Амансульты.

– Но, добрый серкамон, – вдруг произнесла Амансульта для всех как-то неожиданно сухо и вся толпа повернула в ее сторону многочисленные головы. – Но, добрый серкамон, я хорошо помню, что раньше ты пел любовь. Раньше ты пел исключительно любовь, раньше ты слагал песни исключительно о благородном чувстве. Почему же сейчас…

– Я пою святой подвиг! – злобно возразил серкамон, без всякого испуга перебивая юную хозяйку Процинты и поднимая на нее свои ужасные желтые волчьи глаза.

Если цикада – символ поэта, то этот серкамон, несомненно, был именно злой цикадой.

– Но, добрый серкамон, – еще более ровно и еще более сухо продолжила свою речь Амансульта, как бы не замечая внимательно внимающей ее голосу толпы. – Я хорошо помню, что раньше ты пел исключительно любовь. Я же хорошо помню. Я даже могу напомнить слова. «Ненастью наступил черед, нагих садов печален вид, и редко птица запоет и стих мой жалобно звучит, – напомнила Амансульта. – Ах, в плен любовь меня взяла, ах, счастья не дала познать.»

И спросила:

– Тебе теперь совсем не хочется петь любовь?

Вилланы и простолюдины тревожно переглядывались.

Они никак не могли понять, к чему клонит юная хозяйка замка Процинты.

– Я больше не пою любовь, – грубо ответил серкамон и его глаза нехорошо сверкнули: – Я дал священный обет. Теперь я пою только подвиг и святое странствие!"

XII–XIV

"…подвиг и святое странствие.

Серкамон вспомнил лагерь под стенами осажденной Аккры, дымящейся повсюду, куда только можно было взглянуть.

Презрительно, даже гневно скашивая выпуклые черные глаза не в сторону горящей Аккры, а в сторону белых палаток короля Филиппа, под палящим солнцем хлопающих и полощущих на ветру, как вымпелы, барон Теодульф двумя руками сжимал походную чашу.

– Клянусь святым нимбом, клянусь копьем святого Луки, король Филипп в великой задумчивости!

Он с силой опустил чашу на походный стол:

– Клянусь всеми святыми и их подвигами, что пока король Ричард болен, король Филипп так и будет оставаться в задумчивости! Наверное, он врос в землю ногами, как врастает дерево корнями в край скалы.

Серкамон, разделявший стол барона, покачал головой и тоже поднял наполненную чашу.

– День гнева близок, – негромко сказал он, пытаясь успокоить разгневанного барона, разговор с которым, как он знал, в любой момент мог закончиться самым неожиданным взрывом. – Святая земля давно устала от ужасных страданий. Ноги неверных попирают святые места. Здесь родился, жил и был распят Господь. День гнева совсем близок. Он близок, близок, я чувствую. Я чувствую, я скоро буду петь взятие Аккры.

– Если король Филипп возьмет Аккру, – барон с нескрываемой яростью поставил чашу на стол, – он опять возвысит над всеми благородными рыцарями маркиза Монферратского. Маркиз Монферратский опять будет смотреть на рыцарей как истинный господин. Если король Филипп возьмет Аккру, он непременно прикажет всем смотреть на маркиза Монферратского, как на истинного господина. А у благородных рыцарей не может быть господина. Наш общий сюзерен – Господь. Он щедро вознаграждает каждого за верную службу, прощает грехи, дарует блаженство в раю, и это так и есть, клянусь в том покровами святой девы Марии! Кроме господа Бога у благородных рыцарей может быть еще один сюзерен – король, и, конечно, все мы его вассалы, но общего господина у нас нет!

Барон Теодульф гневно ударил кулаком по дереву:

– Король Филипп не умеет делать дело так, как он его задумывает. Ты же сам видел, серкамон, что случилось вчера, когда король Филипп решил самолично вести на штурм крепости святых пилигримов. Он просто пустая бочка из-под вина. И у него голос, как из пустой бочки. Ты, серкамон, видишь сам, что случилось с рыцарями, поверившими в силу короля Филиппа.

Барон снова ударил кулаком по столу и указал в сторону Аккры, защитники которой совсем недавно отбили очередной штурм.

Серкамон обернулся.

Он мог этого не делать.

Он мог и не оборачиваясь видеть все до деталей.

Высокие каменные стены Аккры и мелькающие на ее стенах крошечные фигурки неверных, воспринимающиеся издалека как некие серые насекомые, ползающие по серым сухим камням – он это видел каждый день, он это видел много дней подряд.

Собственно, насекомыми и были неверные.

Ведь это они столько лет топтали своими нечистыми ногами землю, освященную страданиями Христа.

И это они, со страстью ужаснулся про себя серкамон, подожгли все три осадные башни, каждая из которых превосходила в высоту шестьдесят локтей.

Башни были такие высокие и широкие, что верхние их площадки возвышались над стенами крепости и на площадках размещалось сразу по десятку лучников, а так же люди, управляющие большой катапультой, получившей у пилигримов имя Божьей пращи, и все же неверные подожгли все три башни. При каждом удачном выбросе катапультой очередного камня со стены крепости иногда сметало по пять, а то и по шесть неверных. Сарацины могли лишь взглядами провожать полет таких камней. Некоторые камни были столь велики, что их не могли поднять три, а то и четыре человека. Такие округлые камни привозили с берега моря и они день и ночь сыпались на обороняющихся, так же как и стрелы лучников, неустанно обстреливающих неверных.

Кстати, все это знали, даже больной король англов неистовый Ричард, бледный и невеселый, с желтым львиным лицом, каждый день обстреливал проклятых сарацин, гнездящихся на стенах и башнях, с носилок, на которых лежал, подвернув под себя шелковое одеяло.

Губы короля Ричарда распухли и потрескались, шею покрывали многочисленные гноящиеся фурункулы, зубы шатались, но каждый день он приказывал выносить себя на вал, чтобы все видели его неугасимое желание наказать неверных, не желающих допустить странников к гробу Господню. Король Ричард терпеливо ждал выздоровления и того сладостного момента, когда можно будет сразу всех воинов бросить на штурм. Он терпеливо накапливал силы и сплачивал вокруг себя рыцарей. Если король Филипп от щедрот своих платил каждому воину по три безанта, то король Ричард с первого дня своего появления под Аккрой щедро возвестил по всему войску о том, что всякий воин, пеший и конный, из какой бы он ни был земли, получит от него, если захочет к нему наняться, не по три, а по четыре золотых безанта.

Не многие устояли перед таким соблазном.

Даже люди, обслуживающие боевые машины короля Филиппа перешли к Ричарду.

Даже вассал французского короля Анри, граф Шампанский, родной племянник Филиппа, перешел в ряды Ричарда.

Теперь многих рыцарей, ранее окружавших лагерь Филиппа, можно было увидеть на высотах Казал-Эмбера, ближайшего поселении к Аккре. Именно там на вересковых равнинах алели шатры короля Ричарда и там же возводили новую высокую осадную деревянную башню, которая помогала воевать королю Ричарду еще в Сицилии и где она была прозвана за свой грозный вид Игом греков.

Башню, разобрав на части, перевезли под Аккру на судах и теперь она медленно поднималась над пустынной местностью, даже издали угрожая сарацинам и как бы указывая им издали, какие тучи стрел посыпятся с нее, когда Иго греков, наконец, встанет перед стенами Аккры.

Если бы не болезнь, вдруг поразившая многих воинов, даже обоих королей, штурмовая башня, может, уже была бы готова. Но арнолидия, так прозвали болезнь, косила людей и их не успевали хоронить. Это вносило в лагерь пилигримов отчаяние и беспорядок, который усиливался раздорами королей.

Может, Аккра была бы уже взята, если бы не эти раздоры.

Ведь если на штурм крепости бросались воины короля Ричарда, то воины короля Филиппа только издали наблюдали за сражением, желая пилигримам поражения, потому что французам не хотелось, чтобы первыми в город вошли воины короля Ричарда.

И наоборот.

При этом некоторые рыцари знали, что одновременно с подготовкой штурма король Филипп тайком посылает драгоценные камни Саладину, предводителю неверных, и получает от него дамасские плоды. Правда, еще немногие знали, что положение сарацинов на самом деле уже столь ужасно, что Саладин, кажется, начинает внимать защитникам Аккры и тайно уже дважды объявлял королю Филиппу свои условия.

Спасая эмиров и знатных людей, запертых в Аккре, властитель неверных и сам неверный Саладин думал о будущем.

Ради будущего он был готов на огромные уступки.

Сам священный Иерусалим, так же, как крест Христов, так же, как все земли, завоеванные в течение пяти лет до пленения латинского иерусалимского короля, он готов был отдать христианам. Но в ответ на это христиане обязаны были заключить с ним двухлетний союз, направленный против его врагов на Евфрате, оставив ему также Аскалон и Керак Монреальский.

Если бы не упорство короля Ричарда, не желавшего и слышать о каких либо условиях, возможно, король французов Филипп и принял бы предложения Саладина. Но неистовый и жестокий король Ричард, прозванный Львиным Сердцем, надеялся на божью милость, на удачу, на своих воинов и на скорое выздоровление.

Именно поэтому короля Ричарда каждый день выносили на насыпанный христовыми воинами вал, именно поэтому каждый день он находил силы натянуть тетиву так, чтобы стрела взмыла над стенами Аккры.

– Клянусь лопаткой графа Монферратского, я не знаю этого человека! Кто это? – брызгая слюной, спросил барон Теодульф, указывая кулаком на рыцаря в латах, медленно проезжавшего на крупной белой лошади перед белыми палатками маршала Шампанского. – Клянусь всем, что я оставил в замке Процинта, прежде я никогда не встречал этого рыцаря под стенами Аккры.

– Это граф Готье Бриеннский. Он только неделю назад сошел с судна. С ним прибыли некоторые осадные орудия и большой отряд лучников, – охотно ответил серкамон, вдруг сильно пожалев про себя, что преданный вассал короля Филиппа именно в такой час проезжает мимо разгневанного барона.

Семь конных оруженосцев графа Готье Бриеннского ехали вслед за своим господином внешне не торопясь, но настороженно. Они знали, что едут по лагерю союзников, но они знали уже и о том, что воины короля Ричарда – опасные союзники, и держались несколько напряжены, хотя копья их были опущены остриями вниз.

– Почему в свите графа едет храмовник? – еще больше удивился барон Теодульф, тяжело ворочаясь на низком походном сиденье. Выпуклыми своими глазами он увидел следующего за оруженосцами плотного монаха в белом плаще с нашитым на нем красным крестом.

– Это брат Серджо, – негромко ответил серкамон, еще раз сильно пожалев про себя, что храмовник столь не вовремя попал на глаза барону. – Он прибыл под Аккру с отрядом графа Монферратского. Он прецептор и член генерального капитула ордена тамплиеров.

– Клянусь почками святого Петра, если такая жирная и грязная свинья, как храмовник вдруг ни с того, ни с сего появляется в боевом лагере, это означает только одно – эта свинья что-то знает. Храмовники никогда не идут впереди воинов. Они всегда пользуются слухами или украденными сведениями и идут за спинами благородных рыцарей, ожидая момента, когда из-за чужих спин можно будет кинуться в поверженный город и захватить лучшие дома и самые большие богатства. Однажды подобная свинья посоветовала мне отречься от якобы моих дочерей – гордыни, жадности и распутства. И один раз я все-таки внял голосу этой свиньи, отдав навсегда свои пороки: гордыню – тамплиерам, жадность – тамплиерам, и распутство – тамплиерам. Мне нечего дать им больше. Зачем же тут эта грязная жирная свинья, облаченная в белый плащ со святыми крестами?

Серкамон пожал плечами.

– Жабер! – крикнул барон Теодульф и его оруженосец мгновенно вырос перед ним.

Оруженосец был невысок и хмур. На нем были короткие штаны, башмаки на пряжках и кожаный колет, надетый прямо на голое тело. На поясе у него висел простой железный кинжал.

– Жабер, – приказал барон, утирая обильный пот со лба огромным полотняным платком. – Иди и останови вон того храмовника. Останови его и спроси, что в такой жаркий час под стенами Аккры делает в моем присутствии столь жирная, столь упитанная свинья?

Жабер хмуро кивнул.

Но не бросился исполнять приказание.

Серкамон усмехнулся.

Он понимал Жабера, но не хотел даже кивком помочь Жаберу.

Пусть храмовник и отстал от свиты графа Готье, задержавшись возле палатки торговца хлебами, все равно Жабера можно было уже считать мертвецом. Граф Готье был не из тех, кто может стерпеть оскорбление, пусть даже нанесенное не ему, а кому-то из его людей, тем более, в его присутствие. Единственное, что мог сделать серкамон для Жабера, это немного потянуть время, чтобы граф Готье и оруженосцы могли отъехать достаточно далеко.

Но он не успел.

– Ты еще здесь Жабер?

Жабер хмуро повернулся и двинулся к палатке торговца.

Барон Теодульф замер, ожидающе выпучив свои выпуклые черные глаза. Серкамон тоже внимательно следил за происходящим.

Они не слышали, что именно говорил Жабер храмовнику, наклонившемуся с лошади, но храмовник несколько раз посмотрел в сторону барона Теодульфа, а потом вдруг действительно повернул лошадь.

Подъехав к белой простой палатке барона Теодульфа, храмовник перекрестился и спешился.

Барон не ошибся.

Храмовник впрямь выглядел упитанным. К тому же, похоже, ни одна болезнь в последние годы не тревожила храмовника. Он чувствовал себя свободно, хмурый вид барона Теодульфа его нисколько не смутил, хотя по привычке храмовник старался казаться смиренным.

– Ты передал мой вопрос храмовнику, Жибер? – грозно спросил барон у оруженосца, даже не взглянув на спешившегося монаха.

Жабер молча кивнул.

– Ты передал ему мой вопрос совершенно точно? – спросил барон, вопросительно пуча свои черные, влажные от гнева глаза.

Жабер кивнул.

– И что тебе ответила эта толстая жирная хорошо упитанная свинья в плаще такого чистого белого цвета?

– Брат Серджо сказал, что сейчас не время для ссор и шуток. Он сказал, что штурм крепости может начаться в любой момент, – хмуро ответил Жабер, стараясь не смотреть на храмовника. – Еще он сказал, что в последнее время пилигримы маршала Шампанского очень возбуждены. Они не хотят ждать окончания переговоров. Они не хотят ждать выздоровления короля Ричарда. Они хотят взять Аккру без всяких условий, чтобы можно было получить сразу все припасы и все богатства города. И чтобы можно было свободно поставить всех жителей города на рынок Антиохии, не убивая их. Еще он сказал, что Господь сам рассудит, что случится с каждым, но он утверждает, что братья ордена в любой момент готовы помочь воинам маршала Шампанского.

– Клянусь всеми святыми, это означает лишь то, что жирные храмовники в любой момент готовы трусливо, но нагло разграбить все, войдя в город за спинами воинов!

Жабер кивнул.

Он старался не смотреть на монаха.

И, несомненно, он был рад, что граф Готье Бриеннский с оруженосцами успел отъехать далеко, не заметив того, что монах отстал.

– Мой оруженосец правильно пересказал мне твои слова, монах?

Храмовник смиренно кивнул.

– Клянусь мощами святого Николая, я слышу сегодня удивительные вещи! Неужто храмовники способны перебороть свою врожденную трусость и помочь истинным воинам в штурме Аккры?

Брат Серджо перекрестился и смиренно указал на вал:

– Мы всего лишь слуги Господни. Мы делаем все, чтобы помочь общему делу.

– Что ты имеешь в виду, монах?

– Разве ты не видишь ту боевую машину на валу, которая беспрерывно обстреливает Аккру? Она принадлежит тамплиерам и обслуживается смиренной братией. Никто из смиренных братьев ни разу не покидал своего места даже во время вражеских вылазок.

– Разве это не машина герцога Бургундского, прозванная Злой соседкой? – удивился барон.

– Нет, – смиренно пояснил храмовник. – Злую соседку сарацины еще вчера сожгли греческим огнем при вылазке. А боевая машина, которую я тебе показываю, обслуживается только тамплиерами и, хочу напомнить, смиренная братия стоит на этом валу уже несколько месяцев. И насыпать христовым воинам вал помогали тоже люди ордена храмовников. Господь позволяет нам владеть оружием и направлять его против неверных.

– Клянусь небом, этот монах говорит разумно, жадность еще не совсем помутила его голову! – удивился барон. – Но разве господь позволяет вам учинять несправедливый грабеж в занятых городах?

– Смиренная братия ордена всегда идет в бой с передовыми отрядами. Смиренная братия ордена всегда следует общим для всех законам. Первый, кто входит в город, имеет право получить то, что он может получить силой своего оружия. Если святые братья занимают дворец, он становится имуществом ордена, – в голосе монаха как бы прозвучал некий упрек. – Если святые братья захватывают золото, припасы и оружие, все это тоже отходит в собственность ордена. Ни один святой брат ордена ничем отдельно не владеет. Каждый святой брат ордена дает перед Господом обет целомудрия, бедности и послушания. Мы не поем веселых песен, не смотрим выступления жонглеров, не охотимся с соколами и не играем в кости. Нам ничего и нигде не принадлежит, но все, что мы можем взять у врагов Господа, всегда принадлежит ордену.

– Но на тебе красивый плащ, монах, – медленно произнес барон Теодульф. – Он не потерт и не испачкан. Видно, что за твоей одеждой следят. Ты хорошо упитан и не выглядишь больным. Видно, что у тебя нет проблем с пищей. У тебя на поясе кинжал из дамасской стали, а под седлом прекрасная лошадь. Разве все это не принадлежит тебе?

– Разумеется, – смиренно, но с некоей затаенной усмешкой произнес монах. – Все это принадлежит ордену.

Сейчас барон взорвется, подумал серкамон. Сейчас он, наверное, поднимет руку на брата-храмовника.

Серкамон даже чуть передвинулся, чтобы помешать барону впасть в такой грех, но в это время раздался громкий крик Жабера:

– Глядите!

Все повернулись.

На валу, насыпанном пилигримами, раздались отчаянные крики.

Машина, которую обслуживали тамплиеры, выбросила очередной камень и он со свистом ударил в стену, обрушив один из зубцов. Сверкнув на солнце, взлетел в воздух сломанный клинок убитого сарацина, но тут же с другой стороны вала, со стороны крепости, на вал полезли люди в бурнусах. Они яростно выкрикивали дикие птичьи слова и размахивали кривыми саблями. Часть тамплиеров, отбиваясь мечами, сбилась на валу в плотную группу, остальные в панике побежали вниз к палаткам, между тем, как ворвавшиеся на вал сарацины забрасывали орудия сосудами с греческим огнем.

Разбиваясь, сосуды изливали на землю и на деревянные станины орудий густую черную жидкость, похожую на помои, но эти странные помои вдруг сами по себе вспыхивали чудовищно ярким огнем, при этом раздавался столь же чудовищный шум взрыва.

Буквально в несколько минут весь вал был охвачен огнем.

Еще через несколько минут над валом высоко встало пламя и яростные клубы черного дыма, заполнив воздух, полностью закрыли осажденную крепость. Не стало видно ни стен, не башен, только поблескивали на фоне чудовищно клубящейся черной тучи вскидываемые над головами мечи и сабли.

На какое-то мгновение над раскаленными песками, окружающими Аккру, воцарилась мертвая неестественная тишина.

– Клянусь дьяволом, это сарацины пошли на вылазку! – взревел барон Теодульф, вскакивая на ноги. – Значит, они открыли ворота!

Он так возбужден, подумал про себя серкамон, что, наверное ударит сейчас монаха кинжалом.

И ошибся.

Он давно знал барона Теодульфа, но так и не смог научиться предугадывать его поступки.

Не предугадал он их и сейчас, потому что, вскочив с резвостью, совершенно неожиданной для такого громоздкого тела, барон заревел:

– Жабер, зови горнистов! Пусть трубят сбор. Сарацины открыли ворота. Они сейчас ничего не видят из-за черного дыма. Столько дыма я видел только под горящей горой Болкано. Мы воспользуемся этим. Клянусь сетями ловца человеческих душ, через полчаса мы будем в городе.

И, затягивая пояс, торжествующе обернулся к монаху:

– Сейчас ты увидишь, кто первым вступает в побежденные города, монах. Все лучшее в Аккре поделят между собой святые пилигримы, а не толстые храмовники, монах, не такие толстые свиньи, как ты. На вид ты, конечно, благочестив, монах, но внутри жаден, как норман. Не спорь, не спорь, жаден!

– Я слуга господа, – смиренно ответил монах, но на этот раз в его голосе прозвучала настоящая, почти уже не скрываемая угроза.

Впрочем, монах тут же он отвернулся. Он пытался понять, что, собственно, происходит под стенами Аккры.

Сотни воинов выскакивали из палаток, на ходу вооружаясь, на ходу застегивая лямки и пояса.

Кто-то, воткнув в песок меч, в последний раз крестился на его рукоять, кто-то седлал лошадь, кто-то бежал по песку, крича: «Монжуа!» и размахивая над головой дубиной, и сам барон Теодульф успел уже нацепить меч и, как был, без лат, только в кожаном колете, несся в сторону крепости.

За бароном, пыля, следовало человек пятьдесят, успевших расхватать лошадей, во главе с Жабером.

Наверное, как и сам благородный барон, его воины надеялись первыми ворваться в Аккру на плечах сарацинов и, может, открыть всем остальным святым пилигримам ворота крепости.

Конечно, это был случайный порыв.

Но это был стремительный порыв.

С самых разных сторон лагеря, как со стороны французов, так и со стороны воинов короля Ричарда, мчались конные воины, бежали пешие, размахивая над собой деревянными самодельными крестами, а чуть в стороне, вздымая над собою желтую пыль, неторопливо двигался броневой отряд рыцарей, непонятно когда приготовившийся к бою.

Возможно, маршал Шампанский сам по себе готовил вылазку и это по воле Божией совпало с вылазкой сарацинов.

Вой труб и крик горнов неслись над песками.

И уже змеились по песку вихри огня, потому что головни, выкидываемые взрывами с вала, зажгли бедную траву и сухой вереск и длинные огненные змеи, разбрасывая удушливый дым и прихотливо извиваясь, ползли по пескам, а мрачные черные клубы почти совсем заволокли крошечное злобное Солнце сарацинов, превратив душный день в душную ночь, в которой пахло гарью, в которой бряцало оружие и ржали кони.

Среди всего этого хаоса только броневой отряд рыцарей шел мерно и не спеша.

Посверкивая на солнце железными латами, подняв копья с ромбическими наконечниками, прижав к груди длинные деревянные щиты, густо обшитые металлическими пластинами, почти не сгибая ног, затянутых кожаными наколенниками, броневой отряд двигался по горячему песку, закованный в железо, как невиданный ужасный змей в железной чешуе, и в каждом шаге рыцарей угадывалось нечто зловещее и неостановимое.

Ярко трепыхались на ветру цветные ленты, привязанные к копьям одиночных конных рыцарей, спешащих к месту схватки. Эти ленты должны были своей пестрой пляской, своим беспрерывным движением пугать лошадей противника и отвлекать внимание конников.

Никем не связанные, никем не руководимые, не имеющие никаких общих командиров, увлекаемые лишь ужасным возбуждением, как электрический удар пронизавшим вдруг весь лагерь пилигримов, со всех сторон спешили к стенам крепости никем не управляемые отряды и просто отдельные воины.

Их порыв был столь неистов, что серкамон сказал, покачав головой, сам охвачен страстью:

– Счастливый день. Уверен, Аккра падет. Уверен, благородный барон Теодульф уже сегодня захватит какой-нибудь богатый дворец. Может, он даже захватит дворец самого Маштуба, начальника Аккры, или дворец какого-нибудь богатого эмира. Что ты думаешь об этом, брат Серджо?

Монах перекрестился:

– Я думаю совсем не так.

– А как ты думаешь?

– Я думаю, что уже сегодня этот богохульник потеряет жизнь.

– Уж лучше потерять жизнь на поле боя, чем живьем гнить в этих грязных палатках, – покачал головой серкамон, застегивая пояс. – Господь внимателен к своим воинам.

И встал:

– Прости, монах, теперь я спешу помочь благородному барону. А отнять жизнь у него пытались многие.

– Этот богохульник зашел слишком далеко.

– Грехи благородного барона прощены его подвигом.

– Может быть… Может быть… – смиренно заметил монах, внимательно следя за сборами серкамона. – Но твой друг богохульник барон давно не видит истинной цели. А когда Господь желает кого-то наказать, он, прежде всего, лишает таких несчастных зрения.

Серкамон вопросительно взглянул на монаха, но тот, перекрестившись, ловко прыгнул в седло.

– Не ходи в город, серкамон, – сказал монах, не оборачиваясь. – Ты призван петь. Тебя слушают. Не надо тебе терять голову там, где все расчислено и разнесено по своим местам.

Он так и не обернулся на серкамона, крикнувшего, наконец, коня…"

XV

"…втолкнули в большой шатер на холме.

Одна сторона шатра была полностью открыта, может быть для того, чтобы пленные смогли еще раз, может, в последний, с вершины холма, поднимающегося над Аккрой, увидеть лагерь святых пилигримов.

Обгоревший вереск в долине за насыпанным валом еще дымился, осадные башни у стен крепости сгорели до основания и небо до сих пор казалось застланным обрывками каких-то мрачных, каким-то особенно изощренным образом драных туч, оно казалось низким и закопченным и это впечатление еще больше усиливалось тем, что перед далекими многочисленными, разбросанными по всей долине палатками пилигримов, чуть в стороне от того места, где алел шатер больного короля Ричарда, пылал огромный костер.

Ни звука не доносилось с такого большого расстояния, но ясно были видны фигурки людей, густо окружившие высокий костер.

Серкамон огляделся.

Пленных было пять человек.

Сеньор Абелин, весь израненный и до того обессиленный, что его держали под руки два неизвестных серкамону француза, а нижняя губа от усталости и боли у сеньора Абелина отвисла. Большой нос покрылся капельками пота, испарина выступила на бледном высоком лбу, отмеченном рубцом от металлического шлема. Плащ, свисающий с опущенных плеч сеньора Абелина был окровавлен и в двух местах порван копьем. Серкамон не видел ран сеньора, наверное, раны сеньору Абеляру перевязали, но по бледности длинного лица сеньора Абеляра, по его мутноватым потухшим глазам можно было понять, что раны серьезны.

Что же касается двух французов, поддерживавших сеньора Абеляра, они могли быть его оруженосцами или кравчими.

Рядом с серкамоном, тяжело отдуваясь, пыхтя, обильно потея, стоял, расставив короткие ноги, барон Теодульф. Он был лишен колета и кольчуги, с него сорвали даже полотняную рубашку и он стоял голый по пояс. Пот густыми струйками обильно сбегал по его грузному багровому телу, мешаясь с потеками крови, все еще выбивающейся из-под грубой повязки, охватывающей грудь и правую руку, которую барон не мог поднять. Наверное, на эту повязку ушла его собственная рубашка.

Казалось, барон ничего не понимает.

В его выпуклых черных глазах метались огоньки безумия.

Он, не отрываясь, смотрел на низкое ложе, на котором в десяти шагах от пленных возлежал некий сарацин в белом одеянии и в сафьяновых сапожках и с чалмой на голове, но без всякого оружия, кроме короткого кинжала, заткнутого за пояс.

Всем своим надменным видом сарацин будто хотел подчеркнуть свою значительность.

По крайней мере, это сразу угадывалось.

Наверное, это впрямь был большой начальник, может, это даже был сам начальник гарнизона Аккры Маштуб. Зато, взглянув на него, серкамон почему-то подумал: в шатре такого большого начальника их не будут убивать. Это большой и чистый белый шатер, его пол укрыт толстым слоем пушистых ковров. Здесь стоит ложе, на котором возлежит, может быть, начальник гарнизона Маштуб. Если он захочет убить пленных, их, наверное, отведут в другое место.

Это было хорошее открытие, ибо, как каждый настоящий певец, серкамон знал цену минутам жизни.

Он еще раз поднял голову, пытаясь внимательнее рассмотреть лагерь паладинов, раскинувшийся за стенами Аккры.

Сверху хорошо были видны и стены Аккры.

Так же хорошо было видно, что в некоторых местах стены более толсты, в других они тоньше.

Если бы я сейчас появился перед королем Филиппом или перед королем Ричардом, подумал серкамон, я бы смог помочь войску святых пилигримов, подробно рассказав, где именно стена тоньше, а где нужно насыпать новый вал, чтобы приблизиться к такому месту вплотную.

Он незаметно перевел дыхание.

Далекие палатки пилигримов вдруг показались ему чужими.

Было странно думать, что еще утром он пускал чашу по кругу, деля теплое вино с бароном Теодульфом и с его оруженосцами. Еще более странно было думать, что еще утром он мог лапать руками бесстыдных женщин, примкнувших к войску еще в Италии, а оруженосец барона Жабер громко ругался с прачками и с одной из тех непонятного возраста старушек, что соглашались мыть волосы рыцарям и, несмотря на возраст, в ловкости по вычесыванию блох нисколько не уступали обезьянам. Этих женщин часто ругали, даже таскали за волосы, но некоторые из них отличались большой преданностью Господу и если в них попадала стрела, они непременно просили, чтобы тела их были брошены в ров для устрашения неверных и для того, чтобы рано или поздно ров сравнялся с землей и пилигримы могли по трупам пройти в город.

Сарацин на ложе поднял голову.

Он не был ранен, наверное, он питался лучше, чем многие другие не только простые сарацины, но он был бледен и в его высокомерном взгляде угадывалась скрытая печаль.

Шесть сарацинских воинов в зеленых и в желтых шальварах и с саблями наголо и с кинжалами за шелковыми белыми поясами стояли по обе стороны низкого ложа. Еще восемь воинов с трех сторон окружили пленников, хотя было ясно, что пленники вряд ли могут кому-нибудь причинить зло. Они были сейчас как дети – беспомощны и испуганы.

Может, поэтому видавший многое начальник сарацинов Маштуб печально вздохнул.

Наверное, в отличие от пленников, он уже знал их будущее.

Именно знание их будущего и заставляло, наверное, его вздыхать, если, конечно, в тот момент он не думал о положении вверенной ему крепости, потому что он гораздо лучше, чем кто-либо другой, знал, что защитники Аккры могут, наверное, еще отбить пять-семь таких вот стихийных штурмов, но если собаки-латиняне короли Ричард и Филипп наконец договорятся, Аккра падет. А Маштуб слишком хорошо знал, как много течет крови по улицам того города, который оказывал сопротивление латинянам несколько дольше, чем того требовали обстоятельства. Золото и серебро все равно не спрячешь. Оно будет найдено, выкопано и увезено. И все живые все равно будут уведены в рабство. И тех, кто убит, не воскресит даже всемогущий Аллах. Если они были убиты, значит, так хотел Аллах.

Голова Маштуба шла кругом.

Он устал.

С чувством превосходства, но при этом с некоторой завистью, удивившей его, он посмотрел на пленных.

В этом тоже было нечто странное.

Ведь перед ним стояли его побежденные враги, которых он собирался убить, и в то же время, он каким-то неясным образом чувствовал это, перед ним стояли его победители.

Серкамон уловил состояние духа Маштуба.

Серкамон тоже, как Маштуб, почувствовал необычное в воздухе, густо пропахшем гарью. Он знал, что его, как и всех пленников неудавшегося штурма, убьют и готовился принять это со смирением. Если их убьют не в этом шатре, то, наверное, в трех шагах от него, подумал он. Может, их убьют даже не прямо сейчас, а к вечеру, но все равно убьют.

И все-таки в высокомерно-печальном взгляде Маштуба и в его долгом вздохе серкамон уловил какую-то надежду. Серкамон не боялся умереть, но почему-то ему казалось, что несправедливо ему умереть именно сегодня. Он так долго шел к Аккре, он проделал такой долгий и сложный путь, что было обидно умереть так рано, не увидев падения Аккры, не спев песнь о ее падении.

Серкамон смиренно вздохнул. Мой путь завершен. Наверное, я сегодня умру.

И покачал головой.

Его путь на Аккру действительно был непрост.

Сперва некоторые уютные гавани итальянского западного берега и десятки безымянных островов, запомнившихся лишь как каменные стаканы, бросающие тень на мерцающие изнутри воды срединного моря.

Потом летучие рыбы, вдруг разбивающие рябью изумрудные зеркала моря.

Почему-то запомнился некий остров, весь окутанный дымом. Кажется, он назывался Изола. Говорили, что остров Изола горит изнутри, что он сложен из такого камня, который веками тлеет в глубинах горы, все вокруг отравляя ядовитым сернистым дымом.

Но больше всего сакремону запомнилось само срединное море, по которому медленно двигался дромон, тяжелое судно на веслах и парусах, приспособленное перевозить большие грузы.

В некотором отдалении за дромоном двигалось еще несколько судов, мечтающих дойти до самой Аккры, чтобы усилить войска короля Филиппа.

Сакремон хорошо запомнил, как сильно однажды возбудился ветер и обманчивое небо густо и обиженно задышало. Ветер хватал суда то спереди, то сзади и гнал их так быстро, что люди на борту по-настоящему начинали чувствовать ужасную и великую бездну, колышащуюся и разверзающуюся у них под ногами. Огромность этой ужасной бездны была заполнена только водой и это пугало еще больше.

Только за Фарой, когда дромон повернул в сторону Аккры, упал штиль, зато вместе со штилем пришло полное безветрие и дромон почти встал в виду Монжибеля. Лишь в страстной четверг тот, кто отнял ветер и кто может все дать и все взять, вернул все-таки свежий ветер прямым и косым парусам и в глубокой ночи на корме дромона были зажжены масляные фонари, на свет которых подтягивались из тьмы другие суда.

Так сула пришли к Криту.

От Крита до Родоса и Кипра оставалось совсем немного, а уж от Кипра суда всего за два дня дошли до Аккры, под которой уже были раскинуты палатки короля Филиппа.

Перед лицом смерти, сумрачно подумал сакремон, никакой путь не кажется долгим.

Он внимательно глядел на Маштуба, все так же высокомерно возлежащего на шелковых подушках. Зачем-то Господь не позволил мне утонуть в море, подумал он, не позволил пасть под саблями неверных, не позволил сгореть в ужасном пламени греческого огня и быть зарубленным на тесных улочках Аккры.

Раз так, значит, зачем-то я еще нужен Господу.

Он покачал головой.

Он никак не мог понять, почему вслед за бароном Теодульфом в пролом стены не бросились рыцари и лучники, сердженты и тафуры короля Филиппа или короля Ричарда? Что их остановило?

Серкамон с тоской смотрел издали на костер, горящий далеко за стенами Аккры.

Возможно, сейчас вокруг костра собрались благородные бароны, чтобы обсудить неудачный приступ. А, возможно, обозленные тафуры, те, что и на приступ идут босиком, поймали старуху из тех, что рыскают по всему лагерю, а потом передают сведения неверным…

Серкамон почему-то очень хотел знать, что сейчас происходит вокруг костра, но Господь сделал по-своему: он поставил серкамона перед тем, кого благородные рыцари давно собирались посадить на кол, перед начальником Аккры Маштубом.

Маштуб щелкнул пальцами.

Бесшумно вошел в шатре и присел на корточки рядом с ложем Маштуба невысокий человек, плотно кутающийся в плащ с низко опущенным на лоб тюрбаном.

Маштуб что-то произнес на языке неверных.

– Теперь вы будете отвечать, – по-французски произнес человек в плаще и в тюрбане. – Вам зададут разные вопросы, а вы будете отвечать на эти вопросы. Иначе вам никак нельзя.

Это было так неожиданно, что барон Теодульф, брызгая слюной и еще больше, чем всегда, пуча свои безумные глаза, выдохнул:

– Ты кто? Франк?

Человек в тюрбане испуганно вздрогнул:

– Я франк. Но я давно принял ислам. Аллах оказывает свою милость тем, кто искренне признает его силу.

– Клянусь божьей смертью! – богохульно взревел барон. – Клянусь божьими глазами, ногами, руками! Клянусь божьей глоткой и зобом божьим, отступник, я доберусь до тебя!

– Тебя убьют раньше, чем ты поднимешь руку, – смиренно ответил отступник и, повернув голову к Маштубу, перевел ему неистовые слова раненого барона.

Маштуб усмехнулся.

– Спроси своего начальника, – негромко сказал сеньор Абеляр, – почему наш штурм не удался?

Маштуб выслушал толмача и кивнул.

– Латинян погубила жадность, – объяснил толмач. – Войдя в пролом стены и пропустив первый отряд, тамплиеры встали в проходе и мечами не пустили остальных воинов в город. Они посчитали, что Аккра сдастся и они успеют поделить между собой самую богатую добычу. Но Аллах не допустил плохого. Всех, кто ворвался в пролом, вырезали.

– И тамплиеров? – взревел барон.

– Тамплиеры успели уйти.

Ужасные ругательства, самые дерзкие и богохульные, изверглись из пасти барона. Он ревел, пока один из воинов не ударил его сзади рукояткой кинжала по голове.

Маштуб поднял руку и заговорил.

Толмач медленно переводил.

– Аллах не позволил собакам-латинянам сорвать со стен Аккры желтое знамя Магомета, – переводил толмач. – Аллах велик. Воины великого Саладина, хранителя веры, уничтожили собак-латинян на реке Кресон и там же убили великого магистра иоаннитов Рожэ де Мулена. Мы отобрали у собак-латинян Тиревиреаду. Мы разгромили собак-латинян под Хаттином, а там против воинов Аллаха выступали граф Раймунд Триполийский, великий магистр тамплиеров Жерар де Ридорф и граф Рено Шатийонский. Мы взяли Сайду, Яффу, Кесарию, Аскалон. Иерусалим открыл перед нами свои святые ворота. Летучие отряды защитника веры великого Саладина не позволил собакам-латинянам ходить по нашей земле.

– Но вы не взяли Тир! – взревел барон. – Вы не справились с Конрадом Монферратским. Перед стенами Аккры стоят воины короля Ричарда и короля Филиппа.

– Собаки, – перевел ответ Маштуба толмач. – Грязные собаки. Они уже передрались из-за кости, которую им не проглотить. Латиняне бегут из лагеря. Они боятся умереть от болезней и голода. У них нет денег, чтобы купить место на венецианских галерах, они перебегают к нам. Аллах велик, он принимает всех, кто принимает ислам. Мы можем даже не торопиться, – высокомерно сказал Маштуб, почему-то вздохнув. – Времени у нас, как песка в пустыне. Время перемалывает все. Аллах велик. Аллах утопил рыжебородого Барбароссу в ручье, в котором не утонет щенок. Воля Аллаха превыше всего.

– Я не утка, я не утону! – взревел барон, пытаясь поднять правую руку. – Пусть идут в воду те, кого туда тянет. Очень скоро желтые штаны Магомета будут сорваны со стен Аккры.

Толмач перевел слова барона Маштубу.

Наступило молчание.

– Позволь мне с помощью вопросов выяснить состояние твоей души, – наконец произнес толмач.

– Это говоришь мне ты, проклятый отступник?

– Это говорит защитник веры Маштуб.

– Помолчи, барон, – негромко заметил сказал сеньор Абеляр. Было видно, как ему тяжело говорить. – Я сам хочу ответить на вопросы Маштуба.

Барон замолчал, бессмысленно пуча безумные глаза и пуская с губ прозрачную слюну.

– Думаете ли вы, сеньор, – спросил толмач, переводя слова Маштуба и глядя теперь только на сеньора Абеляра, поддерживаемого оруженосцами. – Думаете ли вы, сеньор, что этот мир приводится в движение лишенными смысла причинами или же он все-таки поддается разумному управлению?

– Все в воле божией, – ответил сеньор Абеляр.

– Но короли Ричард и Филипп враждуют друг с другом. Они стоят у стен Аккры, но не могут ее взять. Они спорят, кого посадить на иерусалимский трон, собаку-рыцаря Га Лузиньяка или собаку-маркиза Монферратского. У них помутился ум. Они делят трон, который еще надо завоевать, и они не понимают, что завоевать иерусалимский трон можно только совместными усилиями. У них совсем помутился разум.

– Все в воле божией, – повторил сеньор Абеляр и было видно, что ему трудно произносить даже такие короткие слова. – Наверное, ты мудр, начальник Маштуб, но ты, наверное, не знаешь, что Крез, царь лидийцев, столь долго угрожавший Киру, сам был впоследствии предан пламени костра. Наверное, ты никогда не слышал о том, что пришло время и римский консул Павел сам проливал благочестивые слезы из-за несчастий Персея, пленного им же? Ты говоришь о времени, Маштуб, но у нас этого времени ничуть не меньше.

– Твои несчастья, – негромко перевел презрительный ответ Маштуба толмач, – являются наказанием за твои заблуждения, ибо ты не в силах правильно оценить ход событий.

– О чем они говорят? – снова взревел барон Теодульф. – Клянусь божьими потрохами, я не понимаю ни слова!

Маштуб что-то высокомерно сказал и в шатер внесли холодный шербет на серебряном подносе.

– Пей и ты, пучеглазый, – перевел слова Маштуба толмач. – Наверное, ты больше никогда не будешь пить, грязный латинянин. Аллах велик, он разрешает тебе сделать несколько глотков.

– В большой шкатулке, которая стоит справа от моего ложа, – перевел толмач слова Маштуба, – лежат пряди волос, присланные мне всеми женщинами Аккры. Все женщины Аккры, молодые и старые, сказали мне, что теперь я волею Аллаха располагаю их жизнями. Отсылая мне свои волосы, каждая по маленькой прядке, все женщины Аккры сказали, что вручают мне свои молодые и старые жизни и теперь волею Аллаха я обязан их защитить. Глядя на такого грязного и трусливого латинянина, как ты, ревущая во весь голос грязная и трусливая собака, ты, мерзкий шакал, омрачающий мир своим видом, я вижу, что некоторые тайные мои колебания и мысли бесцельны. Я должен защитить Аккру и ее жителей. Поэтому я уничтожу всех трусливых собак.

– Барон Теодульф не труслив, – терпеливо возразил Маштубу сеньор Абеляр. – Он совершил много подвигов. Его рукой уничтожено столько неверных, что только сам Господь знает, почему святая земля еще не очищена от неверных. Но это время впереди и я надеюсь, что волею божьей благородный барон Теодульф еще увидит это время.

Маштуб помрачнел.

Некоторое время он внимательно и с некоторой печалью смотрел на сеньора Абеляра.

Потом медленно встал и, не глядя, протянул назад правую руку.

Кривая сабля одного из воинов тут же оказалась в его руке.

Маштуб, не торопясь, проверяя пространство, отвел руку в сторону и повелительно приказал сеньору Абеляру:

– Подойди ко мне.

Сеньор Абеляр поднял голову, но остался стоять на месте, зато его оруженосцы испуганно отступили.

– Я подарю тебе жизнь, – медленно перевел толмач слова Маштуба. – Твоя жизнь ничего не стоит и мало кого обрадует, собака-латинянин, но я подарю тебе твою грязную жизнь, если ты раскаешься в произнесенном и примешь ислам, как это сделали многие другие латиняне.

Сеньор Абеляр медленно повернул голову в сторону оруженосцев и они отступили еще на шаг.

Сеньор Абеляр медленно посмотрел в сторону барона Теодульфа и секрамона, но они промолчали, потому что не знали, что сказать.

Тогда сеньор Абеляр сказал:

– Нет.

Серкамон вздрогнул.

Описав дугу, кривая сабля опустилась на шею сеньора Абеляра.

Удар оказался не сильным, но кровь обильно хлынула из раны и сеньор Абеляр упал на колени, подняв руки к шее.

Впрочем, схватиться за шею он не успел. Один из воинов коротким ударом кинжала снес голову сеньора Абеляра и она упала на ковер, почти без звука, откатившись почти к ногам Маштуба.

Маштуб засмеялся.

– Вырвите толстому собаке-латинянину глаза, – перевел толмач глухим голосом приказ Маштуба. – Вырвите толстому латинянину глаза и спрячьте его в темницу, пока не найдется желающих выкупить его из позорного плена. Бросьте в темницу и всех этих недостойных, – указал Маштуб на оруженосцев сеньора Абеляра.

Серкамон слышал слова Маштуба как бы издалека.

На его глазах схватили и увели взревевшего от гнева барона и скованных ужасом оруженосцев.

Какое-то время рев еще барона раздавался за шатром, затем стих, наверное, барона успокоили сильным ударом. В шатре остались толмач, три воина, снова возлегший на свое низкое ложе Маштуб и труп сеньора Абеляра. Кто-то из воинов, засмеявшись, пинком перебросил голову несчастного сеньора Абеляра к его бездыханному телу.

Уже сегодня барон потеряет жизнь, вдруг вспомнил серкамон слова храмовника брата Серджо. Когда Господь чего-то не хочет, он лишает несчастных зрения.

Серкамон перекрестился.

Иисусе сладчайший, дева Мария, даю священный обет петь святой подвиг, пока я жив.

Даю священный обет неустанно всю жизнь ходить по пыльным дорогам и неустанно поднимать благородных баронов и даже простолюдинов в святое странствие. Пока есть силы и голос, пока не вырезан мой язык, даю священный обет поднимать все новых и новых пилигримов в святое странствие, до тех пор пока не будет сорвано и истоптано ногами последнее желтое знамя неверных, пока кровь их не затопит долины и не останется на святой земле ни одного неверного, попирающего чистую веру Христа. А если мне дано пасть прямо сейчас от рук неверного, Господь, укрепи мои силы! Я буду петь подвиг и там, куда призовет меня Господь. Во веки веков я отдаюсь твоей воле.

Он поднял взгляд на Маштуба.

Маштуб высокомерно усмехнулся.

– Ты, кажется, серкамон? Это так? Ты, кажется, поешь в шатрах собак-латинян?

– Да, – смиренно кивнул серкамон.

– Я хочу услышать твое пение.

Толмач перевел слова Маштуба и облизнул пересохшие губы.

Было видно, как ему страшно.

Наверное, толмач боялся, что очень скоро его голова может оказаться рядом с головой сеньора Абеляра.

С таким же интересом, но без страха, смотрели на серкамона воины, чуть приобнажив, чуть вырвав из ножен кривые сабли. Только голова сеньора Абеляра смотрел на серкамона ничего не выражающими широко открытыми глазами, в которых не было ни боли, ни гнева, одно равнодушие. И это тоже можно было понять, поскольку душа благородного сеньора Абеляра стремилась в это время в рай, в единственное достойное святого странника место.

Серкамон выпрямился.

Дева Мария, Иисусе сладчайший, страдавший за всех, отпусти мне мой последний грех, этот неверный должен увидеть, как уходят истинные христиане, те, которые никогда не меняют веру и не просят милости.

– Переводи, – сказал он испуганному толмачу.

И запел.

Его голос был ровен.

Кто ради дел святых

искал чужих краев,

за гробом ждет таких

прощение грехов.

– Что он поет? – спросил Маштуб.

Серкамон не понял его вопроса, но увидел, как быстро и деловито заговорил толмач, переводя на птичий язык неверных дерзкие слова, изрекаемые в пении серкамоном.

Кто хочет жизнь сберечь свою,

святого не берет креста.

Готов я умереть в бою

за господа Христа.

– Тебя сейчас убьют, – сказал толмач, не меняя выражения и произнося слова так, чтобы никто не понял, что они, эти его слова, специально обращены к серкамону. – Тебя сейчас убьют. Ты глупец. Ты даже боишься признать, что воля Аллаха сильнее.

Всем тем, чья совесть нечиста,

кто прячется в своем краю,

закрыты райские врата,

а нас встречает Бог в раю.

Некая странная сила овладела вдруг сердцем и голосом серкамона.

Саладин осточертел,

людям мил родной предел!

Вдруг серкамон иначе, чем всегда, совсем по особенному увидел каменные, искрошенные снарядами стены Аккры.

Они были освещены особым светом.

И он увидел далекие холмы, по которым еще змеились огни догорающего вереска. И увидел белые и алые палатки и шатры на холмах.

Господь не даст мне умереть, вдруг понял он. А я даю священный обет всегда и везде поднимать честных христиан на стезю Святого гроба. И буду длить свой обет, пока Иерусалим снова не вернется в руки христиан.

И почему-то подумал: нас предали тамплиеры.

И подумал: если Господь действительно видит все и захочет явить чудо и сохранит жизнь барону Теодульфу, и если даже барону Теодульфу вырвут его выпуклые глаза, но он останется жив, ни один тамплиер никогда больше не посмеет оказаться рядом с ним или хотя бы на расстоянии его вытянутой руки с мечом. Если барон Теодульф останется жив, он разрушит орден.

– Назови свое имя? – сказал толмач.

– Я просто серкамон. Я пою Святой подвиг. Если мне суждено умереть, я хочу умереть просто серкамоном.

И пояснил:

– Господь знает мое имя. Он отличит меня.

Толмач перевел слова серкамона Маштубу и, подумав, Маштуб понимающе покачал головой.

– Ты свободен, – сказал толмач.

– Как тебя понимать, отступник?

– Ты свободен и можешь идти в любую сторону. Неутомимый и строгий защитник веры Маштуб говорит, что у латинян мягкие языки. Ему не понравилась твоя песнь, но ему понравилось, что ты держишься так спокойно и так доверяешь своему Богу. Нет бога, кроме Аллаха, но Маштуб дарит тебе жизнь, потому что считает, что ни один побежденный никогда не сможет петь торжество. Он отнял у тебя это торжество, и это больше, чем ты думаешь. Это больше, чем глаза или уши, или даже сама жизнь.

И повторил:

– Уходи.

– Но я никуда не смогу уйти. Стоит мне отойти от шатра Маштуба, меня зарежут.

– Это твое дело, латинянин.

– Я не могу поверить, что Маштуб сказал тебе именно так. Переспроси Маштуба.

С некоторой неохотой толмач перевел слова серкамона Маштубу и начальник Аккры высокомерно рассмеялся.

– Маштуб сказал, что тебя проводят до стен крепости и даже выведут тебя за стены. После этого тебя отпустят и ты должен дойти до своих палаток сам и рассказать всем о благородстве Маштуба. Ты должен сказать, что все воины в Аккре носят на поясах пряди волос своих жен и детей и будут спасать их. Может, Аллах позволит и ночь выдастся темная, не будет Луны и многих костров, тогда ты доберешься до палаток латинян живым. А может, будет светло, тогда тебя поразят стрелы и дротики.

– Но ночь еще не наступила.

Маштуб неожиданно хлопнул в ладони.

– Пока не наступила ночь, ты будешь гостем Маштуба, – объяснил толмач. – Пей и ешь, набирайся сил. Сегодня ты гость Маштуба, он хочет еще слушать твои песни. Но не серди начальника Аккры, – быстро добавил толмач. – Пой ему про любовь.

– Я дал священный обет перед Господом петь только святой подвиг.

– Не серди Маштуба, – повторил толмач ровным голосом.

– Я дал священный обет.

– Тогда попробуй дожить до вечера.

Серкамон устало улыбнулся.

В шатер уже внесли шербет и горячую баранину.

Маштуб повел рукой, приглашая гостя сесть на ковер.

Тело сеньора Абеляра уже унесли, но его отрубленная голова все также равнодушно следила за приготовлениями.

– Разве голову сеньора Абеляра не унесут? – спросил серкамон.

– Сегодня сеньор Абеляр тоже гость Маштуба, – впервые усмехнулся толмач, с завистью поглядывая на дымящееся кушанья. – Он разделит с вами трапезу. Или просто поприсутствует при трапезе. Ведь ты знаменитый серкамон. Может, в прежней жизни сеньор Абеляр любил тебя слушать?…"

XVI–XVII

"…полуопустив веки, чтобы не выдать своей ненависти, серкамон снизу вверх смотрел на юную госпожу замка Процинта.

Серкамон не смог помочь барону Теодульфу, попавшему в руки неверных под Аккрой, зато Господь пожелал спасти его, серкамона, и сделал его свободным. Господь вывел его, серкамона, за стены вражеской крепости и ни одна стрела не вонзилась ему между лопаток.

Пройдя моря и многие земли, серкамон вновь попал в те края, о которых так часто вспоминал в неволе барон.

Серкамон никогда не собирался в замок Процинта специально, но услышав, что этот замок стоит неподалеку от Барре, почему-то все-таки повернул сюда, надеясь, что его услышат и позовут, и устроят хороший прием, и, возможно, слухи окажутся только слухами и дочь благородного барона Теодульфа не окажется в действительности ведьмой…

Но хорошо, что я не пошел прямо в замок, вдруг сказал себе серкамон, пряча под полуопущенными веками свои желтые волчьи глаза. Хорошо, что я так решил и не пошел в замок. Эта Амансульта действительно ведьма. Я чувствую это. Так о ней везде говорят и теперь я сам вижу, что это правда.

Неистовость богохульного барона Теодульфа, пусть и прощенного церковью, и похоть его покойной жены, конечно, не могли принести никакого другого плода, подумал серкамон, утверждаясь в той мысли, что он правильно поступил, не отправившись прямо в замок. Барон Теодульф прощен Святой римской церковью, но так получилось, что дочь у него ведьма.

Эта юная девица смотрит на меня с осуждением. Она ожидала от меня чего-то другого. Я никогда сам первый не заговорю с нею, если даже она узнает, что под Аккрой я попал в плен вместе с ее отцом. Говорят, что она собирает деньги, чтобы выкупить из неволи своего отца. Но говорят еще и то, что она ищет нечистые клады. Ее отец такой богохульник, что, может, было бы лучше, чтобы его убили при штурме, но этого не случилось. Барону Теодульфу выпало иное. Он свершил святой подвиг, пусть и попал в плен.

Он прощен.

А его дочь ведьма.

Ее внешняя восхитительность ложна. Ее внешняя восхитительность вовсе не вытекает из природы видимого. Ее внешняя восхитительность всего лишь следствие слабости наших глаз. А неистовый богохульник барон Теодульф искупил грехи святым подвигом. Он не уважает сеньоров, но он прощен. Прощен потому, что четыре года назад он чуть ли не самым первым из благородных баронов явился к дубу подле Жизера, чтобы увидеть поцелуй мира, которым обменялись английский и французский короли. И он был среди самых первых, кто отправился в путь со святыми паломниками освобождать гроб Господень.

А его дочь ведьма.

Она ищет нечистые клады.

Говорят, она портит посевы соседей.

О ней много чего говорят.

Странный обет, перешептывались в толпе, не пить вина, но петь святой подвиг перед простолюдинами.

А серкамон пел.

Павший под ударами мечей на поле брани, пел серкамон, сверкая злыми желтыми глазами, и тот, кто смело в бою сорвал с древка желтое знамя султана, и тот, кто щедро проливал водянистую кровь неверных, не щадя ни женщин их, ни детей, и тот, кто замертво падал в пески и на сухую траву весь в щетине от вонзившихся в него отравленных стрел – счастлив!

Счастлив любой, когда-либо поднявший свой гордый Господень меч на неверных – он спасен!

Те, кто в неволе, они, конечно, грызут жесткий тростник, они пьют тухлую воду из вонючего бурдюка, их кусают москиты и мелкие твари, и все равно, те, кто в неволе – спасены!

Их дело угодно Богу.

Серкамон сверкал желтыми глазами, пугал толпу.

Монжуа!

Он пел и снова возвращался в не такое уж далекое прошлое.

Одиннадцатого июля 1191 года крепость Аккра, наконец, пала.

На каменных, разбитых катапультами башнях взвились латинские знамена. Церкви, обращенные неверными в мечети, вновь были освящены. Уцелевших жителей города толпой выводили на дымящиеся площади, а тех, кто еще прятался и боялся выходить, выкуривали огнем и дымом из погребов и подвалов. Часть защитников Аккры, схваченная с оружием в руках, была сброшена копьями с высоких стен, часть уведена в Антиохию для продажи. Было взято все золото, все драгоценные камни, а еще Святой крест. Из мрачных темниц вывели тысячу шестьсот пленных пилигримов. А попавших в руки неверных убивали, сколько хотели, а сколько хотели, оставляли в живых.

Устав работать мечами и кинжалами, паладины падали на колени, вознося хвалы милостивому Господу, отдавшему в их руки богатый город, и, отдохнув, с новой силой шли по домам, тщательно просеивая сквозь живую сеть жизни и богатства поверженной Аккры.

Много было спасено пленных странников, попавших в руки неверных, но среди них не оказалось неистового барона Теодульфа, уведенного сарацинами в суматохе куда-то вглубь Святой земли, все еще попираемой неверными.

Не оказалось неистового барона и среди тех, кто шел с летучими боевыми отрядами к Иерусалиму, встречая на пути волнующие слух имена – Каифа, Капернаум, Назарет, Вифлеем.

«И каждый вечер, – писал один из очевидцев, – когда войско располагалось лагерем в поле, прежде чем люди уснули, являлся некий человек, который громко кричал: „Святой Гроб! Помоги нам!“ И все падали на колени и кричали вслед за ним, и в мольбе поднимали многочисленные руки к небу и плакали. А он снова начинал и кричал так трижды. И все бывали этим сильно утешены.»

Вот подходит пора, неверные вновь сдадут Яффу!

Монжуа!

Толпа тревожно прислушивалась к высокому, чуть хрипловатому голосу серкамона, переводя взгляды то на него, то на хозяйку Процинты.

Никто не понимал, чем, собственно, не угодил серкамон Амансульте, но все чувствовали, что он чем-то ей не угодил.

– Я же помню…

– Я дал священный обет, теперь я пою подвиг и странствие! – подняв желтые волчьи глаза, бесцеремонно и грубо перебил Амансульту серкамон и глаза его нехорошо сверкнули. – Так хочет Бог.

Амансульта оскорблено выпрямилась в седле.

Она пришла к какому-то внутреннему, к своему выводу, абсолютно непонятному толпе.

Презрительно взмахнув рукой, она приказала:

– Выбросить его из деревни!"

XVIII

"…выбросили из деревни.

Почему?

Разве сама Амансульта не поддерживала неистово идею нового святого странствия? Разве она сама не хотела как можно быстрей освободить гроб Господень и изгнать всех неверных из Святой земли? Разве сам великий понтифик апостолик римский папа Иннокентий III, неустанно не зовет паладинов к новому походу? Разве, наконец, родной отец Амансульты барон Теодульф все еще не томится в неволе у сарацинов?

Почему Амансульта приказала выбросить серкамона из деревни?

Ганелон не понимал.

Истомленный духотой дня, он поднял голову.

Смеркалось.

Неужели Амансульта все еще спит в траве?

Осторожно, стараясь не зашуршать ни веточкой, ни листком, Ганелон поднялся чуть выше по склону.

Сейчас он увидит спящую Амансульту.

Сейчас он увидит ее прекрасные смеженные сном глаза, ее волнистые волосы, может, обнажившееся плечо…

О, дева Мария! О, Иисусе сладчайший!

Ганелон задохнулся.

И вздрогнул.

Пугающий долгий скрип внезапно донесся со стороны пруда, оттуда, где на берегу спала Амансульта.

Очень долгий, очень пугающий, какой-то томительный скрип, даже не скрип, а скрежет, как это иногда бывает, когда по мощеной камнем дороге волокут тяжесть.

Голос ада, заставивший смолкнуть птиц.

Стон, рвущийся из земного чрева.

Ганелон осторожно выглянул из-за кустов.

За то время, пока он спал, верхний пруд заполнился по самые берега, кое-где вода перекатывалась через край плотины.

Зачем такое Амансульте? Зачем она это сделала?

Верую в Бога Отца Всемогущего, прошептал про себя Ганелон. В Творца неба и земли. И в Иисуса нашего, который был зачат от Духа святого, родился от Марии Девы, страдал при Понтии, был распят, умер и погребен, сошел в ад, а в третий день воскрес из мертвых, взошел на небеса и ныне сидит одесную от Бога Отца Всемогущего.

Верую!

Ганелон еще раз осторожно выглянул из-за кустов.

Амансульты возле плотины не было. В густой траве белел лишь уголок забытого ею платка. Наверное, Амансульта давно проснулась, сделала свое неизвестное дело и ушла. Может, она уже вернулась в замок. Наверное, он, Ганелон, прозевал ее уход.

Но этот скрип!

Этот адский подземный скрежет!

Скрип и скрежет действительно доносились откуда-то из-под земли, может, правда, из ада.

Белые известняковые скалы кое-где поросли мхом. Острые камни, сухие и голые, как кость, торчали из травы. Мощный, как бы стеклянный поток свергался с плотины, рискуя подмыть основание и без того давно покосившейся старинной башни Гонэ.

Говорят, когда-то здесь стоял замок Торквата.

Говорят, когда-то здесь под стенами древнего замка старый петух отложил яйцо в теплый навоз, снесенное петухом яйцо высидела белая жаба и на свет появился василиск – полуметровая змейка, желтая, как знамя неверных, с белым пятном на голове и с тремя утолщениями на лбу, как корона. Известно, василиск убивает одним взглядом, от его ужасного дыхания сохнет на корню и возгорается трава, плавится камень.

Дева Мария, ужаснулся Ганелон, здесь все мертво!

Что может так ужасно скрипеть и скрежетать в земных недрах? Что может издавать столь ужасный подземный стон?

Все суставы, сочленения и связки Ганелона вдруг начали нервно подергиваться в некоей таинственной лихорадке, дрожать, подрагивать. Ступни и колени вдруг с силой вывернуло.

Он упал на землю.

Каждая мышца вздулась, как каменный шар.

Это было очень больно, но Ганелон еще не кричал.

Он был поражен внезапным ужасом, порожденным подземными звуками и исчезновением Амансульты. Он чувствовал, что его левый обычно косящий глаз провалился теперь так глубоко, что цапля не достала бы его из глазницы своим длинным клювом, а другой наоборот выкатился, как у вола, и рот растянулся в неправильной, в нечеловеческой улыбке.

И било Ганелона молниями ведьм, не раз, наверное, вершивших шабаш на этом склоне.

Ведьма, ведьма, умирая шептал про себя Ганелон. Он как бы видел перед собой летящую походку Амансульты, ее холодный и презрительный взгляд, ее волосы, тоже летящие за плечами.

Удары его сердца теперь были так громки, что закладывало уши.

Лес.

Пруд.

Зеленый склон горы.

Ганелон знал здесь каждый овражек, каждый камень, каждый приземистый бук, каждую пещеру в изъязвленных провалами скалах. Ночью, когда густеют тени под деревьями, когда копыта осторожного коня бесшумно тают в невидимых мягких мхах, Ганелон мог пройти с закрытыми глазами через любое место горы, но сейчас и при свете он перестал узнавать знакомое.

Багровое полыхание било в глаза.

В низком небе над собой он различал только что-то вроде длинных облаков, тянущихся с захода, сплющенное Солнце меж ними и двух рыцарей, черного и белого, идущих с мечами друг на друга.

Пусть победит белый рыцарь. Тот, у которого на плече нашит крест.

Ганелон умирал.

Прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим, шептал он. Прости нам наши грехи. Сумерки везде безвидны, пусты. И тьмы, тьмы скрипят, скрежещут над безднами…"

XIX

"…бедный Моньо, бедный Монашек!

Ганелон явственно чувствовал чужие холодные тонкие пальцы на своем освобожденном от рубашки плече.

Он не хотел, чтобы эти чужие тонкие холодные пальцы касались его плеча. Он чувствовал, что все вокруг него овеяно дьявольскими чарами. Он дрожал. Собрав все силы, он все-таки попытался встать, но сил хватило лишь на то, чтобы открыть глаза.

В небе черный рыцарь теснил белого.

Мир погибал.

Божий порядок рушился.

Ганелон знал: мир вокруг всегда должен стоять, как он стоял при первых отцах церкви. Он умирал, но, зная такое, он пытался бороться с судорогами, все еще потрясающими его тело, а чужие тонкие холодные пальцы, кажется, помогали ему, они поглаживали, разминали онемевшие мышцы.

Ганелон не должен был умереть, теперь он сам это чувствовал.

Ведь пока он жив, он хотя бы своими мыслями помогает белому рыцарю в небе.

Ведь если он умрет и не сможет помочь белому рыцарю хотя бы мыслями, в несчастный замок Процинта впрыгнет белая жаба, которую слабые духом примут за доброе знамение и потянутся к ней – целовать зловонную пасть жабы. А жаба от этого раздуется до размеров гуся и на ее мерзкое кваканье явится удивительной бледности дьявольский человек. Он будет сильно истощен, почти без мяса на костях, у него будут черные, как угли, глаза, и нагая Амансульта бесстыдно и безвольно выйдет ему навстречу. И дружинники, и дворовые, и старая служанка Хильдегунда, и лесники, и кравчие, и кузнецы, и Гийом-мельник с тоской увидят, как безвольно, но с адским хотением Амансульта на глазах у всех совокупляется с удивительной бледности дьявольским человеком.

И каждый, кто такое увидит, забудет всякое воспоминание о Святой римской церкви.

Вера уйдет, как она ушла из этих проклятых мест.

– Бедный Моньо, бедный Монашек!

Ганелон закричал.

Его корчило.

Пена летела с закушенных губ, но белый рыцарь в небе услышал крик Ганелона и начал теснить черного.

«У тебя никогда не будет друзей, – смутно расслышал Ганелон сквозь собственную боль, сквозь собственное страдание некий голос. И этот голос был уже не тот, который только что повторял – бедный Моньо, бедный Монашек. И пальцы, с силой растиравшие его кожу, теперь уже тоже не были чужими тонкими холодными пальцами. Наоборот, теперь это были сильные мужские пальцы, они были горячие и сухие, и голос слышался сильный, мужской. – У тебя никогда не будет друзей, никого, кроме братьев по духу. Ты никогда не познаешь никакой другой любви, кроме любви к Господу. Блаженный Доминик призывает тебя к Делу. С этого часа, брат Ганелон, твоя жизнь посвящена Делу. С этого часа ты наш вечный тайный брат и дело твое – спасение душ заблудших.»

Сильные пальцы растирали Ганелону грудь, живот, ноги.

Боль медленно отступала и белый рыцарь в небе уже торжествующе заносил копье над поверженным противником.

Безумная мысль на мгновенье обожгла Ганелона: нагнать Амансульту, схватить ее за руку, закричать, повергнуть ее в траву, сорвать платье с трепещущего тела и, удерживая левой рукой, правой ударить кинжалом в дьявольскую отметину под ее левой грудью!

Спасти!

«Ты все забудешь, брат Ганелон. Ты будешь предавать многих и многие тебя будут предавать, ведь отныне твоя жизнь посвящена Делу. Ты увидишь ужасный большой мир. Ты много раз погибнешь. Ты будешь одинок и ты отречешься от мира, как он отрекся от тебя. Мир будет терзать тебя, но тебя ждет спасение.»

– Уйди! – закричал Ганелон, пытаясь оттолкнуть сильные руки. – Кто ты? Чур, чур меня!

Белый рыцарь в небе, победив, торжествующе удалялся в сторону юга.

На Ганелона смотрели сверху круглые, зеленые, близко сведенные к переносице глаза брата Одо.

Пахло травой и тоской. Звенели цикады. Стояла ночь. Звезды раскинулись над невидимой горой, как шатер паладина.

Ганелону вдруг стало легко. Он вдохнул горный воздух и мучительно улыбнулся брату Одо.

Не зажигай на востоке огня,

пусть не уходит мой друг от меня,

пусть часовой дожидается дня…

Когда-то Ганелон слышал такую альбу. Он даже помнил слова, которыми она заканчивалась:

Боже, как быстро приходит рассвет!

Как быстро!

Действительно, как быстро!

Будто во сне вдруг в одно поразительно короткое мгновение пролетели перед ним смутные видения. Он вдруг увидел черный дым костра, на котором богохульник барон Теодульф сжег на его глазах катара-тряпичника, и ужасное лицо своей несчастной матери, убитой черной оспой, и безумный крик отца, в собственном доме сожженного бароном Теодульфом.

Он собрал силы и сел.

Не было стонов и криков, ни откуда не несло сладковатым дымом, не скрежетало безумное чрево земли, не визжал тряпичник:

– Сын погибели!

На Ганелона смотрели внимательные понимающие глаза брата Одо.

– Ты слышал меня, тайный брат?

– Да, – еле слышно выдавил Ганелон.

– Называй меня отныне братом. Называй меня отныне братом Одо. Я священнослужитель, я посвятил свою жизнь Господу, и отныне мы братья. Отныне ты мой брат, Ганелон. Ты призван. Отныне ты сам посвящен Делу.

– Да, брат Одо.

Ганелону стало совсем легко.

Он улыбнулся.

– Что ты видел сейчас? Что ты слышал и помнишь? – тревожно спросил брат Одо, дыша на Ганелона чесноком. В его зеленых глазах таилось великое любопытство.

– Помню рыцарей в небе. Черного и белого. Они боролись.

– Кто победил?

– Белый рыцарь с крестом, который был нашит на плечо плаща.

– Так и должно было случиться. Это некий знак свыше. Говорю тебе, ты избран, брат Ганелон.

И жадно спросил:

– Что ты еще помнишь?

– Помню госпожу. Я шел за нею, как ты сказал.

– Говори!

– Я потерял госпожу. Она лежала в траве, я думал, она спит, но она исчезла. Наверное, она опустила запрудный щит и водоем доверху наполнился водой. Сама земля стонала от тяжести скопившейся воды. Я подумал, что это горы пришли в движение и впал в бесчувствие.

– Говорю тебе, ты избран, брат Ганелон! – брат Одо торжествовал. – Что ты еще помнишь?

– Помню пальцы. Чужие. И голос. Кажется, голос.

– Он что-нибудь говорил?

– Он, кажется, повторял: бедный Муньо, бедный Монашек.

– Это был голос твоей госпожи?

– Не знаю.

– Но он походил на голос твоей госпожи? – упорствовал брат Одо.

– Не знаю… Я не знаю… Если бы это был ее голос… Разве госпожа бросила бы меня здесь умирать?… Конечно, я рассердил ее своим непослушанием, но она бы не бросила меня здесь умирать…

Брат Одо торжествующе засмеялся:

– Ты избран, брат Ганелон. Ты избран.

Ганелон не ответил. Он шарил рукой в траве.

– Ты что-то ищешь?

– Не знаю… Я помню чужие пальцы… Они были тонкие и холодные… Может, госпожа увидела меня и хотела помочь…

– Нет, брат Ганелон. У твоей госпожи не было таких мыслей. Она всегда холодна, как ледяная фигура. Твоя госпожа не хотела тебе помочь, даже напротив, она специально оставила тебя без помощи. Она думала, что ты умрешь, Ганелон. Приступ твоей болезни был очень сильный, твоя госпожа решила, что ты непременно умрешь и этим будешь наказан. Она была здесь, она видела тебя, но не захотела тебе помочь.

Рука Ганелона наткнулась в траве на что-то твердое.

Он поднял руку и увидел обломок плоской резной костяной пластинки. Наверное, это была слоновая кость. Она потемнела от времени, но при желании на ней еще можно было различить след прихотливого узора.

– Твоя госпожа предала тебя, брат Ганелон. Она решила. что ты все равно умрешь. Это для нее явился в небе черный рыцарь. Но знак подан, Ганелон. Ты призван!

Брат Одо осторожно взял из рук Ганелона костяную пластинку и понюхал ее:

– Это слоновая кость. Видишь, она потемнела от времени, но на сломе осталась совсем белой. Даже очень белой. Значит, пластинка сломалась совсем недавно. Скорее всего, совсем недавно эта пластинка украшала переплет какой-то богатой старинной книги. Ты когда-нибудь видел такие книги в руках твоей госпожи?

– Может быть.

– Здесь много пещер, – оглянулся через плечо брат Одо. – Когда-то много десятков лет назад в этих местах стоял замок очень богатого монсеньора. Его звали Торкват. Он был очень богат и очень умен. Возможно, что неизвестная нам книга принадлежала именно Торквату. Твоя госпожа очень смела, – брат Одо неодобрительно потряс головой, будто отгоняя от себя какое-то видение. – Она читает тайные книги. Но твоей госпоже, брат Ганелон, угрожает большая опасность, твоя госпожа стоит на неверном пути. Отныне, брат Ганелон, ты должен превратиться в тень своей госпожи. Никто не знает, где и когда может оступиться душа живая, но такое всегда может случиться.

– Наверное… – кивнул Ганелон.

Его мышцы снова болели.

Собрав силы, он спросил:

– О какой книге ты говоришь, брат Одо?

– Наверное, о стариной, – охотно объяснил брат Одо. – Наверное, это богатая и старинная книга. Есть очень старинные книги, брат Ганелон. Некоторые из них даже написаны не человеком.

И жестом показал Ганелону:

– Вставай, брат, нам надо спуститься вниз. Тебе надо отдохнуть и отлежаться. Тебе надо набраться сил, брат Ганелон. С этого дня будь внимателен. Душа твоей госпожи в опасности.

И быстро спросил:

– Ты слышал когда-нибудь про клад Торквата? Говорили когда-нибудь при тебе про клад Торквата? Это был очень богатый монсеньор – много золота, много богатых книг. Он знал так много, что его насильственно умертвили. Так сделали варвары, которых он пытался наставить и многому научил. С тех самых пор никто ничего не знает о судьбе его великих сокровищ.

Ганелон кивнул.

Он слышал о кладе Торквата.

Старая служанка Хильдегунда знала много страшных историй, иногда она рассказывала и о Торквате. По ее рассказам, в Вероне, столице короля Теодориха, короля варваров, разоривших Рим, этот Торкват, далекий предок Амансульты, был обвинен в измене.

Ганелон явственно услышал негромкий голос своей хозяйки, вслух зачитывающей монаху Винсенту:

"О, если бы хоть какая-нибудь свобода была возможна! Я бы ответил словами Кания, которые он произнес, когда узнал об обвинении, предъявленном ему Гаем Цезарем, сыном Германика, что он замешан в заговоре, направленном против императора: «Если бы я знал об этом, ты бы не знал!»

Возможно, Амансульта читала одну из старинных книг Торквата, жестоко казненного королем варваров Теодорихом. Возможно, старая служанка Хильдегунда добавила к своим странным рассказням что-то такое, что могла действительно ненароком услышать от Амансульты.

Взошла Луна.

В неверном свете Луны, оглянувшись, Ганелон увидел: вода в пруду стоит совсем низко, видимо, уходя, Амансульта подняла щит.

«Для того, чтобы достичь глубин познания, – вдруг вспомнил Ганелон слова Амансульты, – не всегда следует искать тайных проходов. Иногда достаточно поднять уровень вод.»

А может, это произнес Викентий из Барре.

Он, Ганелон, прятался тогда за дверью большой залы донжона. У него острый слух. Он хорошо запомнил удивление Амансульты:

«Поднять уровень вод? Что могут значить эти слова?»

А Викентий из Барре, тщедушный монах с маленькими воспаленными мышиными глазами, удивленно ответил:

«Разве слова всегда должны что-то значить?»

А разве нет?

Ганелон не знал.

Он устал, его тело болело.

Он медленно поднялся, опираясь на сильную руку брата Одо.

Наверное, брат Одо захотел бы услышать о том, что совсем недавно вода в пруду стояла так высоко, что переливалась через плотину. Впрочем, он, кажется, уже сказал об этом, но брат Одо не обратил на это внимания. Да он и сам мог догадаться об этом, хотя бы по мелким лужам, оставшимся в траве ниже плотины. К тому же, эта костяная пластинка…

Ганелон уже открыл рот, чтобы рассказать о своих сомнениях брату Одо, но вдруг что-то странное, явившееся как бы изнутри, удержало его от этого, как бы шепнуло ему – промолчи, Ганелон!

И он промолчал."

Загрузка...