Глава 16

В это время Тесла яростно возражал против новых теорий Альберта Эйнштейна. Он отстаивал идею о том, что энергия не содержится в материи, а содержится в пространстве между частицами атома.

"Тесла. Повелитель молний".

Документальная программа канала PBS, 12 дек. 2000 г.

Следующие несколько недель были мрачными.

Катастрофа такого масштаба способна деморализовать общество – либо сплотить его. Похоже, самое важное в таких случаях то, насколько быстро уходит страх.

Все произошло мгновенно… Доктор Эми и ее коллеги трудились не покладая рук. Координатор Гроссман и Зог, губернатор Роберте, генерал-губернатор Котт и его партнер, главный инженер Каннингхэм и даже сам капитан Бин взяли в привычку делать обходы и подбадривать людей своими улыбками и оптимистичными взглядами. Это немного помогло. Но всего лишь немного.

Как скажешь тому, что мчится по космическим глубинам почти со скоростью фотона, что волноваться не о чем? Не о чем – когда самые ценные члены экипажа могут умереть – и не просто умереть, а погибнуть жуткой смертью? Кто же тогда может чувствовать себя защищенным? Думаю, мало кто из нас ожидал, что в полете вообще кто-то умрет. Теперь все наши жизни, планы и надежды зависели от четырех конкретных людей, которые должны были остаться не только живы, но и настолько здоровы, чтобы выполнять свою работу каждый день на протяжении пятнадцати лет.

Вот где находилось сердце нашей мрачности – это была их тоска, их депрессия.

– Спасибо, что пришел раньше назначенного дня, Джоэль, – сказала доктор Эми.

– Нет проблем, – отозвался я, поудобнее устраиваясь в кресле. – Но, честно говоря, в последнее время все шло не так уж плохо.

– Рада это слышать, – сказала она.

– Я имею в виду – я знаю, что у вас наверняка работы по горло.

– Вот как раз об этом я и хотела с тобой поговорить.

– Прошу прощения?

– Буду говорить с тобой более прямо и откровенно, чем со всеми остальными в колонии, Джоэль.

Вот это да!

– Ладно.

– Этот корабль в беде.

Я кивнул.

– Знаю.

– Мы ничего не можем поделать с моральным кризисом. Думаю, ты знаешь почему.

Я снова кивнул.

– Релятивисты. Остальные… колонисты, администраторы вроде вас, члены экипажа… никто из нас не сможет по-настоящему оправиться после пережитого, пока не оправятся они.

Все четверо ходили по коридорам, будто големы, и все разбегались в стороны, давая им пройти. Все четверо вежливо отказались от беседы с психоаналитиком, и это было их право. Похоже, они даже друг с другом особо не стремились общаться. Сменяя друг друга на дежурстве, разговаривали по минимуму, а в другое время – и того меньше.

Тут кивнула доктор Эми.

– Они исполняют свой долг. Они следят за тем, чтобы двигатель работал. Но сейчас они трудятся на пределе сил. Они – сердце корабля: И это сердце не здорово.

– Я не могу их ни капельки винить, – сказал я. – Один из самых лучших релятивистов погиб, его жене не настолько повезло – и это могло случиться с любым из них в любое время. Трудно пережить такое, когда каждый день по шесть часов подряд надо полностью избавляться от эмоций… находясь рядом с силой, которую и боишься, и ненавидишь. Я удивляюсь, как вообще они могут работать.

– Их никто не винит, Джоэль.

– Нет, но ни у кого не хватает храбрости сказать им, чтобы они смирились с этим и позволили психотерапевтам им помочь.

Доктор Эми вздохнула. Ее плечи, до того момента напряженные, опустились.

– Вот именно. Ты все правильно понимаешь.

– Ну, понимаю. Но что вы можете с этим поделать, понятия не имею. Год назад я бы вам сказал: "Пусть с ними поговорит по душам Мэтти Джеймс".

Она кивнула.

– Они все его очень уважали.

– И он этого заслуживал.

Мэтти уже давно вернулся к нормальной жизни. Но человек, который вышел из каюты после домашнего ареста, был уже не тем Мэтти Джеймсом, которого все помнили. Он был бледен, он похудел, он вел себя подчеркнуто тактично, но не желал ни с кем разговаривать. Что-то в нем изменилось, но никто не мог взять в толк что.

Она печально усмехнулась.

– Предположим, ты бы сидел на моем месте. С чего бы ты начал?

– Ну, это просто, – сказал я. – С Сола. Теперь, когда нет Джорджа Р., он лидер. Если вы его не раскрутите, вам ни за что не…

Я умолк, потому что понял, к чему все это приведет.

– Согласна, – сказала доктор Эми.

Я поднял руки вверх, помотал головой и на миг зажмурился – словом, употребил весь арсенал жестов, какие только были в моем распоряжении.

– Нет. Не смотрите на меня.

– Джоэль…

– Я уже пытался. Два раза. Оба раза мне даже слова вымолвить не удалось.

– Расскажи мне об этом.

– В первый раз, когда я его увидел после… в общем после всего этого, я к нему подошел, и мы несколько секунд простояли в метре друг от друга, и я потом открыл рот, а он покачал головой, и я закрыл рот, а он ушел.

– А во второй раз?

– Это было два дня назад. Я стоял и ждал около его каюты – там, где механизм двери меня не видел. Я заготовил фразу. Грубую, болезненную строчку, которая бы шокировала его и заставила обратить на меня внимание. Я хотел, чтобы он разозлился, чтобы это пробудило его боевой дух. В общем, дверь открылась, он вышел, увидел меня, и на этот раз мне даже рот раскрыть не удалось. "Не надо", – сказал он. И все.

– А как он это сказал? – спросила доктор Эми немного наклонившись вперед.

– На заре видеоанимация была жутко дорогая, и тогда делали мультфильмы, в которых мало что двигалось, за исключением губ героев. Это были реальные человеческие губы, наложенные на плоские рисунки. Вот так он выглядел.

Доктор Эми поморщилась.

– Я ему кивнул. Вроде как сказал: "Ладно, не буду". И он тоже кивнул. В этом было что-то среднее между "Спасибо" и "Сваливай, да поскорее". Ну, я и свалил.

Доктор Эми смотрела на меня с самым искренним сочувствием.

– И теперь, если ты предпримешь третью попытку без какого-то шага с его стороны, ты потеряешь его как друга. Понимаю.

– Правильно понимаете.

– Как это ужасно для тебя. Ну ладно, проехали. Спасибо, Джоэль. Я могла бы догадаться, что ты уже пытался сделать все, что в твоих силах. Прости.

Она встала. Разговор был окончен. Я тоже поднялся и мы отвесили друг другу поклоны в японском стиле, что вошло у нас в полушутливую традицию. Но я не развернулся и не пошел к двери.

– Но вы что-то хотели предложить?

Она махнула рукой.

– Нет, ничего. Спасибо тебе. Все равно, наверное, ничего бы не вышло.

– Если речь о парадоксальной психологии…

Она улыбнулась.

– Нет. Просто была одна идея.

– Ну так расскажите.

– Однажды в какой-то старинной книжке я прочла фразу о том, что если тебе по-настоящему худо, единственный человек, которого ты будешь рад видеть – это тот, кто захочет вернуть тебе долг.

– Что-то не улавливаю.

– Ты ведь так и не расплатился с Солом за его услуги адвоката, оказанные четыре года назад. Ты обещал ему сочинить композицию для баритон-саксофона, по меньшей мере на пятнадцать минут, и чтобы в названии фигурировало его имя.

Она была права. Конечно, я собирался сделать это. Я даже начал что-то придумывать. Но потом все как-то завертелось, одно за другим, и сочинение рассыпалось, а потом я и вовсе о нем забыл. Только напоминал себе о том, что надо бы исполнить обещание.

– Я подумала: может быть, ты мог бы сказать Солу о том, что начинаешь работу над композицией, спросить, не подскажет ли он тебе, в каком направлении двигаться. Может быть, это помогло бы тебе его разговорить. Но ты прав: если ты заведешь с ним такой разговор сейчас, он скажет тебе, куда засунуть твой саксофон. Не переживай. Есть у меня на уме еще несколько подходов. Спасибо, что поделился со мной своими выводами.

Я ушел. Но когда вернулся в "Жнепстое", пробыл там совсем недолго. Прихватил мой "Yanigasawa B-9930" и отправился в студию. Теперь, когда я стал богачом, я арендовал звуконепроницаемый куб на нижней из двух VIP-палуб, чтобы не досаждать своей игрой на саксофоне товарищам по каюте. Придя в студию, я догадался сначала позвонить Зогу, а также Джилл и Уолтеру из "Рога изобилия" и упросить их отменить мои смены. Потом я крепко-накрепко запер дверь, отключил телефон и электронную почту.

Три дня спустя я включил телефон, позвонил доктору Эми и рассказал ей о своих достижениях. А уж она придумала, как этими достижениями воспользоваться.

Уходя с дежурства, Соломон Шорт стремился только к забытью. Если он мог проспать двенадцать часов – а он мог, легко, – оставалось куда-то деть всего шесть. То есть такое же время, какое он проводил внутри Дыры. Так у нас было принято называть энергетический отсек. Когда он вошел в свою двухкомнатную каюту и обнаружил, что гостиная полна народа, он просто попятился назад, ожидая, что успеет оказаться в коридоре и дверь за ним закроется.

По крайней мере, он попытался это сделать. Не получилось. Он наткнулся на кого-то, входящего в каюту, сделал шаг вперед, снова оказался в гостиной и услышал, как закрывается дверь. Он даже не удосужился обернуться и посмотреть, кто вошел. Он не обратил особого внимания на то, что за нахалы так нагло вторглись в его апартаменты. Словно солдат, снимающий колпачок с дула своей винтовки, он медленно разжал губы и сделал вдох…

И вдруг всего в нескольких дециметрах от него возникла физиономия. Сердитая, грубая, глупая. Этот человек уже успел раскрыть рот и сделать вдох.

А ну быстро заткнись, мать твою! – гаркнул на Сола Ричи.

И мгновенно захлопнул рот.

– Давай садись!

Сол сел.

Ричи сел справа от него. Его извечный спутник Жюль сел слева от Сола и сунул в его левую руку стакан с виски. Охранник де Манн перешагнул порог каюты, встал по стойке "смирно", потом чуточку расслабился, вытащил руку из-за спины и начал поглаживать свои гангстерские усищи с видом человека, жалеющего о том, что он бросил курить трубку.

И еще до того, как Соломон успел толком усесться, до того, как он успел выругаться, я начал играть.

Сначала он так злился, что не слышал ни единой ноты.

Но это было нормально. Я этого ожидал. Я продолжал играть.

Потом он попытался меня перекричать.

Это тоже было нормально. Никто не способен перекричать баритон-саксофон. Тем более мою серебряную "Анну". Даже Соломон Шорт. Я продолжал играть.

Нарочито оскорбительно он заткнул уши пальцами, зажмурился и высунул язык.

Ничего страшного. Звук ударил по нему с новой силой в то самое мгновение, когда мощные руки ухватили его с двух сторон и вернули в первоначальное положение. Он открыл глаза как раз вовремя, чтобы увидеть, как его собственные пальцы вместо ушей зажимают переносицу. В этот момент его сразу отпустили. Ричи наклонился, заглянул Солу в глаза, выразительно покачал головой и откинулся на спинку стула. Я продолжал играть.

Соломон пытался корчить рожи, поглядывая на собравшихся в каюте людей. Похоже, решил переквалифицироваться в мима.

Ничего страшного. Никто не собирался ему подыгрывать. А я продолжал играть.

Наконец он отступил к последнему рубежу обороны, уставился на меня в упор и словно бы выпалил мне взглядом: "Мне все равно, будь ты хоть самим возродившимся Пташкой и играй для меня ранее неведомый шедевр Байдербеке. Все равно ты не пробьешься дальше влаги на поверхности моих глазных яблок, сукин сын".

Большинство музыкантов чувствовали на себе такие взгляды и знают, что они по-настоящему деморализующи, а Солу это удавалось лучше многих.

Но это тоже было не страшно, потому что к тому моменту, когда он полностью отточил свой убийственный взгляд, его равнодушие уже начало давать трещинки. Потому что я продолжал играть. Я играл и играл.

Пробиться к сердцу Сола оказалось труднее, чем было бы, пребывай он в нормальном расположении духа, но даже в своей депрессии он не мог не обратить внимания на то, что я играю уже около полутора минут.

И не остановился, чтобы сделать вдох.

Ни разу.

Будучи любителем в области истории музыки, он сообразил, что я делаю, быстрее, чем сообразил бы кто-то другой. И против воли он стал проявлять интерес…

Техника, известная под названием "циркулярное дыхание", на самом деле ничего подобного собой не представляет. Но для непрофессионала выглядит именно так.

Если все делаешь правильно. Сказать куда как легче, чем сделать.

Я сторонник мнения о том, что современная музыка (как ее теперь стали снова называть) позаимствовала эту технику у австралийских аборигенов на Земле. Следовательно, технике этой, возможно, уже сорок семь тысяч лет – то есть она просуществовала на протяжении жизни более тысячи поколений. Австралийская дидгериду[50] – необыкновенно мощный, но страдающий внутренними ограничениями инструмент. Как с хайку, с этим инструментом приходится достигать неимоверной красоты в рамках суровых ограничений. Лишенная выразительности, даруемой возможностью варьировать высоту тона, дидгериду обладает богатейшей тембровой окраской, и многим музыкантам хотелось таким образом передавать более сложную гамму чувств. Играя на дидгериду, можно высказать многое, очень многое – пока у вас в легких не кончался воздух и не надо было начинать новую фразу.

Поэтому музыканты перестали дышать.

На самом деле, конечно, не перестали. Они усовершенствовали дыхание. К их услугам имелись все необходимые компоненты, оставалось только разработать и отработать технику. Не скажу, чтобы это было легко.

На самом деле, когда я применяю технику "циркулярного дыхания", то пользуюсь своими щеками, как вместилищами для запаса воздуха. Это четырехступенчатый процесс, и начинается он во время выдоха.

1. Когда у меня в легких заканчивается воздух, я как можно сильнее надуваю щеки – этот прием называется "Диззи"[51] по целому ряду причин.

2. Я медленно сокращаю мышцы щек и использую накопленный воздух, выдувая его через саксофон – и при этом одновременно вдыхая через нос. Это очень похоже на то, как учишься пользоваться марсианской дыхательной маской. Ненамного сложнее.

3. Если я все рассчитываю правильно, мои защечные мешки окончательно опустошаются в тот самый момент, когда наполняются воздухом легкие. Мягкое нёбо опускается, и воздух из легких устремляется в саксофон.

4. Мои щеки принимают нормальную форму, необходимую для правильного амбушура, до тех пор, пока у меня опять не заканчивается воздух. Повторить, начиная с пункта 1.

Все это время, конечно, мои пальцы выделывают гораздо более сложные вещи, чтобы превращать весь этот воздух в приятные для слуха звуки. Говорят, что этому способен научиться каждый… изрядно помучившись.

Всякий, кто учился играть на саксофоне, слышал про циркулярное дыхание, и многие пробовали его применять, некоторые даже были достаточно, упорны в достижении результатов, – а для этого нужно упражняться ежедневно не меньше шести месяцев, – а потом изредка применяли эту технику. Но обычно, убедившись в том, что у него получается, музыкант этот прием забрасывает. Смысла в нем не так уж много: число композиций для саксофона, исполнение которых требует этой техники, можно сосчитать по пальцам. Последним из достойных авторов, уделявшим большое внимание циркулярному дыханию, был, пожалуй, Макдональд – он творил незадолго до того, как Пророк почти на полтора столетия вышиб дух из всех; ярким примером является композиция Макдональда под названием "Тауматургия".

У меня интерес к циркулярному дыханию появился примерно за год до Катастрофы – почти по той же причине, по какой эту технику пришлось придумать аборигенам. После долгих лет пребывания в одном и том же месте меня стала удручать собственная исполнительская ограниченность. Сначала я развлекал себя, играя на нескольких саксофонах сразу. Но почти как все, кто пробует это делать, я обнаружил, что добиться таким путем можно только фокусов, давным-давно исполненных Роландом Кирком и Сан Ра.

Поэтому я переключился на циркулярное дыхание. Около трех недель у меня ушло на то, чтобы научиться выполнять дыхательный цикл при том, что у меня во рту ничего не было. Потом еще три недели я упражнялся с соломинкой для коктейлей, выпуская пузырьки в чашку с водой. Через шесть месяцев я мог исполнять на саксе узнаваемые мелодии, а еще через шесть месяцев я только-только начал подбираться к такому уровню, что мог показать свою игру кому-то… и тут как раз грянула Катастрофа в Дыре, и всем на голову рухнула крыша. После этого я играл мало. Никому особенно не хотелось слушать.

Но после разговора с доктором Эми я непрерывно упражнялся семьдесят два часа, лишь время от времени позволяя себе вздремнуть и перекусить по-спартански. Пришлось. Я уже понимал, что буду вынужден наполовину обмануть Сола. У меня не хватало времени на то, чтобы по-настоящему сочинить пятнадцатиминутную композицию, и я собирался сымпровизировать что-нибудь, поставив в название пьесы его имя. Но в конце концов этот человек требовал, чтобы вещь была сыграна на "Анне", и он должен был получить именно это! Он был первым человеком на борту корабля, кто прикоснулся к этому инструменту, он принес мне его собственными руками в первую же неделю полета.

До трех последних дней я применял циркулярное дыхание, только играя на альт-саксофоне – да и то с трудом одолевал "Тауматургию" продолжительностью в девять с половиной минут.

Играя на баритоне, пользоваться такой техникой дыхания гораздо сложнее – даже на такой прелести, как моя "Анна". Простая физика. Приходилось иметь дело с более значительным объемом воздуха. Насколько сильно можно раздуть щуки – у этого есть предел. Низкие ноты требуют очень быстрого дыхания, и это трудно скрыть.

(Кстати, точно также трудно применять циркулярное дыхание, играя на тенор-саксофоне, а труднее всего в этом смысле сопрано-саксофон, поскольку при игре на нем требуется усиленное давление губ. Это не парадокс: вселенная просто терпеть не может музыкантов. Завидует, я так думаю.)

В конце концов я нашел способ полуобмана, но вряд ли смогу описать весь процесс. Ощущение такое, будто в качестве вместилищ для запаса воздуха я использую гайморовы пазухи, каким-то образом изолируя их от носовых ходов, но доктор Эми заверила меня в том, что это принципиально невозможно. Я спросил у нее, как же я тогда это делаю, а она сказала, что для того, чтобы это понять, ей бы пришлось разрезать мою голову пополам в процессе игры, и спросила, назначить ли время приема.

Короче говоря, в итоге я все-таки завладел его вниманием.

Сол в этом смысле был достаточно просвещенным человеком и циркулярное дыхание распознать мог, кроме того, он довольно неплохо разбирался в физических аспектах духовых инструментов, чтобы понимать, насколько безумно трудно применять эту технику, играя на баритон-саксофоне. Звучание моей "Анны" он любил не меньше, чем я сам, а в таком небольшом помещении саксофон звучал особенно мощно, а играл я, вкладывая в музыку все мое сердце. Я просто сокрушил оплот его безразличия, лишил его способности отрицания, заставил его слушать то, что я играю.

Я играл фразы, не имевшие окончаний.

Мы называем их фразами, потому что только так их можно назвать. Некоторые заходят так далеко, что утверждают, будто паузы между нотами – самое важное в музыке. Рано или поздно даже самая сложная фраза заканчивается – чтобы, словно феникс, возродиться через мгновение в следующей фразе. Это происходит даже тогда, когда музыкальный инструмент не имеет ограничений в плане дыхания и каких-либо других ограничений. Большая часть музыки бессознательно отражает структуру существования человека – смерть по обе стороны любой жизни и мгновение тишины до и после окончания каждой новой мелодии.

Я играл мелодии, темы и мотивы, которые не обрывались, а текли бесконечно, одна переходила в другую без паузы, без отдыха, без растерянности.

Сначала я подчеркивал это, играя как бы обычные секвенции, выстроенные так, что в них чувствовалось естественное стремление к неизбежным завершениям – и постоянно совершал неожиданные повороты влево за миг до ожидаемых концовок. И оказывалось, что на самом деле это было начало пути к каким-то другим знакомым секвенциям.

Как только взгляд Сола подсказал мне, что он это заметил, я отбросил все условности и полностью отдался игре.

Я забыл обо всем, что знал о композиции, погрузился в то, что дзен-буддисты называют "сознанием новичка", вновь приобрел могущественную силу неведения. Почти целиком отключил разум, оставил в работе только ту его часть, которая знает, как функционирует саксофон, и отдал управление инструментом своему сердцу. Я узнавал о том, что сыграю в следующий момент, одновременно с Солом и всеми остальными: в те мгновения, когда музыка слетала с моих губ.

Если бы то, что я играл, сопровождалось словами, то это были бы слова вроде "Пошли смерть куда подальше", сказанные на всех когда-либо существовавших человеческих языках.

Я играл фразы, которые не желали заканчиваться. Я творил структуру, которая упрямо, без устали, дерзко взмывала ввысь над раструбом моего саксофона. Я создал тему, не имевшую разрешения[52] и не искавшую его, и доказал, что разрешение ей не нужно. Возник и исчез образ Джорджа Р. – его лицо, его едва заметная улыбка. Точно также возникла и исчезла Ландон – та Ландон, которую мы все знали, смех которой мог передать только баритон-саксофон. И мои родители. И механик К. Платт.

Эйнштейн сказал: "Люди вроде нас, верящие в физику, знают, что различие между прошлым, настоящим и будущим – всего лишь упрямо навязчивая иллюзия".

Я развенчал эту иллюзию.

Я ни разу не отвел глаз от Соломона Шорта. До тех пор, пока не понял по его глазам, что победил. Что я сумел пробиться достаточно глубоко. Я заставил его понять, что он способен чувствовать и не умереть от своих чувств. Это было похоже на то, когда видишь человека в агонии, а потом видишь, как действует морфий.

У вас хоть раз была очень высокая температура? Кажется, что эти страдания никогда не закончатся – больше того: кажется, что они никогда не кончались, и так продолжается несколько дней подряд. Но наступает момент, когда внутри вас словно бы развязывается какой-то узелок – ощущение такое, что он развязывается где-то в глубине глотки, – и что-то начинает облегчаться, таять, расслабляться. Это немного похоже на пробуждение – только в данном случае ты лучше осознаешь происходящее. Сначала ты не можешь поверить в это, а потом какое-то время плачешь от благодарности, а еще через десять минут просишь, чтобы тебе дали поесть и принесли пульт от телика.

Я держался до тех пор, пока не добился этих самых слез благодарности. Я уже как-то раз говорил о том, что у меня необыкновенно тонкое чувство времени. Я четко знал, когда закончились пятнадцать минут. На шестнадцатой минуте я оторвал мундштук от губ, прервав фразу посередине восходящего арпеджио. Несколько секунд я соображал, как сделать вдох ртом.

Сол этого не заметил. Он сидел закрыв глаза. Когда звук неожиданно прекратился, он сначала замер, а потом его плечи слегка опустились.

Более или менее придя в себя, я торжественно сообщил:

– Эта пьеса называется: "Солнце продолжает светить".

Никто не сказал ни слова, никто глазом не моргнул. А я тяжело дышал и потирал затекшую шею.

Наверное, около тридцати секунд у Сола двигались только краешки ноздрей и вздымалась и опускалась грудная клетка. Это продолжалось настолько долго, что я забеспокоился: уж не впал ли он в медитационный транс.

Но тут он выпрямился, открыл глаза, посмотрел на меня и сказал:

– Хорошо.

Мы с "Анной" поклонились.

Сол повернул голову и встретился взглядом с доктором Эми.

– Ладно, – сказал он ей. – Согласен.

Она кивнула:

– Знаю, Соломон.

Он обратился ко всем собравшимся в каюте:

– Спасибо. Вы все – хорошие люди. – Он перевел взгляд на меня. – Кроме тебя. Ты даже не позволил никому из нас сказать: "У меня дух перехватило", зараза ты эдакая.

– Я мог бы тебя задушить, – ответил я.

– Знаешь, ты, пожалуй, не единственный, кому в последнее время приходила в голову такая мысль, – признался Сол.

– У меня такой мысли точно не было, – заверил я его и обнаружил, что по щекам у меня текут слезы. Плакать было легко и не стыдно.

Прежний Соломон Шорт озарил своей кривой усмешкой каюту.

– Послушайте…

– Да, – кивнул я, – мы тебя прощаем. Привет Хидео.

Сол кивнул и поднялся. Немного наклонившись, он взглядом попросил у меня разрешения и поцеловал краешек раструба "Анны". Потом выпрямился и, уже не спрашивая разрешения, крепко поцеловал меня в губы. Хэл открыл дверь, и Сол стремительно вышел.

На сердце у меня сразу стало легче. Четыре для у Сола ушло на то, чтобы уговорить остальных троих релятивистов – дольше всего пришлось биться с Питером Кайндредом – но никто не сомневался в результате с того самого мгновения, как Сол сказал доктору Эми: "Согласен".

По кораблю распространились слухи.

На следующее утро, завтракая в "Роге изобилия", я оторвал взгляд от тарелки и увидел перед собой совершенно незнакомого парня. Он хотел, чтобы я его заметил, но жутко стеснялся. Он хотел узнать, нельзя ли ему получить копию записи композиции "Солнце продолжает светить".

Я об этом не думал, но оказалось, что и думать не надо было.

– Ты не по адресу обратился, дружище, – сказал я парню. – И сама пьеса, и запись принадлежат Соломону Шорту. Это была работа на заказ, сделанная у него в каюте, и я отказался от авторских прав. У меня у самого копии нет.

Парень поблагодарил меня и ушел, а позже в этот же день мой почтовый ящик начал разбухать от копий "Солнце продолжает светить", причем половину из них мне прислали совершенно незнакомые люди. Прошло, еще несколько дней – и моя композиция уже звучала по всему кораблю.

А в тот день доктор Эми пришла в "Жнепстое", чтобы крепко обнять меня. Она сделала вид, что не замечает моих слез.

Незнакомцы стали кланяться мне в коридорах. Мои выступления в "Роге изобилия" собирали полный зал – приходили именно люди, пришедшие послушать. Сбылась голубая мечта любого музыканта – от меня в буквальном смысле потребовали, чтобы я записал альбом, чтобы все могли получить автографы.

Один из супругов Кэти, Пол Барр, сделал запись и сведение. Мне подыгрывали Кэти, бас-гитарист по имени Кэрол Грегг, гитарист Гаррет Эмис и сессионный музыкант-универсал Док Каггс, взявший на себя все остальное. Ричи и Жюль взяли на себя тиражирование, упаковку и маркетинг и ограбили меня на честные десять процентов. Я назвал свой альбом "Дорога к звездам" и включил в него обработку этой мелодии.

Вскоре после этого ко мне подошел Герб, скалясь, будто викинг после удачного набега, но еще до изнасилования местных женщин, и сообщил мне о том, что важная шишка из компании "Эппл" на Земле желает знать, кто является моим представителем. Но уж лучше выложить кругленькую сумму за услуги телепата, чем пару лет ждать ответа по лазерной системе связи. Я договорился с Полом Хаттори о том, что он станет моим представителем, и три месяца спустя мой альбом вышел на седьмую строчку хит-парада внутренних планет Солнечной системы, а в чартах внешних планет стал третьим. Через некоторое время он получил одну из высших наград музыкальных критиков.

Я не стал гадать, что подумала о моей работе Джинни. Я был слишком занят. Оказалось, что саксофонист-герой в маленьком городке без труда может назначить свидание кому пожелает. Кто бы мог предположить?

После нескольких дрянных экспериментов, я сумел более или менее сносно противостоять искушению превратиться в развратника. Я не забывал, что мне всегда придется жить в маленьком городке со стеклянными стенами со всеми этими людьми. Теперь я не смог бы позволить себе такой роскоши, как смотаться из города или смыться с планеты.

Но отчасти я развлекся – и совсем неплохо. Герб перестал надо мной посмеиваться.

Немыслимое богатство, оценка творческих достижений, честно, без блата заработанная слава по всей Солнечной системе, личная популярность, эмоциональная поддержка, умопомрачительный секс – если бы я знал, что все получится так здорово, я бы бросился с края обрыва намного раньше.

Через некоторое время до нас дошли вести о том, что давно обещанная торговая война между Ганимедом и Луной наконец разразилась, и я поймал себя на том, что мне это совершенно безразлично.

Некоторые из самых отчаянных паникеров визгливо предсказывали, что этот конфликт будет не только метастазировать и распространится на всю Солнечную систему, но в конце концов станет причиной "неизбежного" возврата к применению вооруженных сил и к отмене Конвенции. Конечно, нечто подобное говорилось, сколько я себя помню, и вдобавок – на протяжении почти двухсот лет со времени последней войны с применением стрелкового оружия. Но даже допуская, что такое гипотетически возможно – поведение людей всегда непредсказуемо, я слегка удивлялся тому, как мало это меня тревожит.

Неужели я настолько огрубел и стал так эгоцентричен? Надо бы задуматься – все ли со мной в порядке? Я знал некоторых людей из тех, что остались там. Хороших людей, которым будет больно, если в них начнут стрелять, и которым будет еще больнее, если им самим придется стрелять в кого-то. Разве их судьба мне без различна?

Конечно, нет. Теоретически. Но я думаю, что по-настоящему, глубоко переживать мы способны только из-за того, с чем можем что-то поделать, если попытаемся. Я смог бы повлиять на происходившее на Земле не больше, чем на события в Спарте или в стране Оз. Моим друзьям на Ганимеде предстояло самим позаботиться о себе. А также моим друзьям на Земле и на Луне.

Я договорился о том, чтобы устроить нескольким моим знакомым музыкантам прослушивание на "Эппл". Но, занимаясь этим, я понимал, что это некое наподобие послания в бутылке и что это, скорее всего, будет моим последним контактом с Солнечной системой. И если кто-то из этих людей не сумеет позволить себе обратиться к услугам телепата, о результатах прослушивания я узнаю не раньше чем через пять лет. Новости будут ползти за нами со скоростью света, но мы уже набрали почти девяносто пять процентов от этой скорости.

Психологически я начал становиться жителем Новой Бразилии.

И не я один. К началу шестого года полета почти все пережили подобные перемены. Частота посещений новостного сайта бортовой сети уверенно шла на убыль, все меньше стало появляться ссылок на заголовки. Такая же тенденция наблюдалась и с потоком электронной почты в Солнечную систему.

Земля, Луна, планеты системы О'Нила, Марс, Ганимед, пояс астероидов – все они стали "прежней" страной. Для наших детей, некоторым из которых уже исполнилось три года, они и прежней страной не станут. Когда эти детишки вырастут, они наверняка с трудом будут говорить о местоположении этих планет. "Я забыл, папочка, где придумали серфинг – на Марсе или на Луне? И еще – никак не вспомню, где же приходилось жить под землей?" Лишь горстка детей этих детей будет сталкиваться со сведениями о Солнечной системе всего на одну неделю, перед выпускным экзаменом, а потом они забудут об этом навсегда, и ничего страшного не случится.

Мы только начали это осознавать, только начали с этим смиряться.

Мало-помалу мы перестали вести себя, как сборище разрозненных беженцев в случайном приюте, и стали больше напоминать коммуну.

Существовал довольно долгий период в истории, когда Канада представляла собой коллекцию разрозненных фортов, и ее жителей отделяли друг от друга обширные ненаселенные пространства, и не поддающиеся сравнению региональные интересы, и даже разные языки. И все же канадцам удалось сохранить прочное, функциональное ощущение национальной идентичности, основанное на кое-чем посерьезнее необычайной приязни и всеобщей любви к кофе, который подают во время полетов на национальных авиалиниях.

На "Шеффилде" нас объединяли шутки насчет зеленого тумана и дружное отвращение к кроличьему мясу, приготовленному любым способом. И впоследствии нас стало связывать все, связанное с кроликами. Любая шутка, в конце которой возникал кролик, окутанный зеленым туманом, неизменно вызывала взрыв хохота.

Случалось, что нации формировались и на основе кое-чего похуже.

Не думаю, чтобы многие из нас на самом деле так уж сильно презирали крольчатину. Но в этом мясе практически нет жира, и как его ни приготовь, все равно блюдо получается скучным, даже на корабле с приличными показателями давления воздуха. И шутить о кроликах проще простого. Мало кому нравятся трусы.

Кроме того, выбор был невелик: если уж ты воротил нос от крольчатины, ты либо ел синтетическую пищу, которая доброго слова не стоила, либо вынужден был стать вегетарианцем до тех пор, пока на Браво не расплодится побольше другой домашней живности. А поскольку вегетарианцы производят вдвое больше фекалий, чем мясоеды, их фекалии пахнут на десять процентов хуже. Повсюду на корабле улучшилась… атмосфера.

В самом деле, все стало совсем неплохо – как раз перед тем, как все полетело к чертям.

Ну, почти все.

Загрузка...