Сны её с каждым днём становились всё беспокойнее и ярче, хотя вспомнить что-то конкретное по пробуждении не всегда удавалось.
Просыпаясь, Мария Станиславовна долго лежала с полуприкрытыми глазами, и зыбкий мир под вздрагивающими ресницами цвёл неотступными бесформенными красками. Смутно и беспричинно сами собой возникали в мыслях обрывки странных фраз и непонятных слов.
А перед сном однажды, когда она уже ступила на порог грёз, но ещё осознавала себя бодрствующей, её настигло внезапное и крайне неприятное ощущение падения в пустоту — и там, в этом головокружительном бездонном провале, множество пауков рассыпались по её лицу. Они оплетали её паутиной так крепко, что ни двигаться, ни дышать было невозможно. Очнувшись от кошмарного наваждения, она долго ещё ощущала на коже тошнотворные прикосновения тонких щетинистых лапок.
Вспышки образов в памяти… Всё это уже было, и не раз. Что-то знакомое, близкое виделось ей, и в этой неуловимой близости была какая-то чарующая и вместе с тем пугающая тайна.
Призрачные силуэты. Фрагменты событий и разговоров, от которых не оставалось ничего, кроме бессловесных переживаний — непоправимого горя, радости единения, сокрушительного разочарования.
Бессвязные сцены, полные печали. И ужаса, едва сдерживаемого от прорыва в повседневность оцепенением непробиваемого автомата. Но цепи хлипки, автомат — хрупок. И лучшие машины со временем выходят из строя. Тем более — человеческие.
Но сегодня ей виделось иное.
Бескрайнее поле жёлтых цветов.
Изумрудный лес. Звонкий ручей, звенящий у подножья холмов, уходящих в сизую даль.
Каким же далёким и призрачным всё это было!
Ей стало неловко от осознания собственной чуждости миру, что грезился в умиротворённом сне. Её присутствие омрачало радость дня, грозило разрушить его покой. Она чувствовала, что не вправе здесь оставаться.
Видение наполнилось фигурами странных людей — или духов? — в пёстрых нарядах. Лица, что обращались к ней, были подобны сияющим звёздам — и блёкли, стоило только присмотреться.
Несмотря на многолюдство, кругом царила удивительная тишина — и тревога, затаённая в ней, была чуждой миру — как и сердце, в котором она свербела.
Светлая музыка дуновением ветра коснулась слуха.
Мария Станиславовна пошла на звук.
Возле ручья девушки в голубых платьях водили хоровод и пели чарующую песню, всколыхнувшую в памяти что-то знакомое, но давно позабытое. Слова её рассыпались журчаньем воды и шёпотом трав.
Какой-то явственно славянский, но непонятный язык. Может, польский, чешский или вроде того. Да, кажется польский. Мария Станиславовна не могла похвастать знанием этого языка, хотя на нём, вроде бы, говорил кто-то в её роду.
Нужно было уйти, уйти поскорее, пока беспечные певуньи не заметили затаившейся подле них чёрной тени.
Нужно было бежать, бежать от ужаса, грозящего растерзать весь мир — и Мария Станиславовна уже не знала, была ли она тем ужасом или он гнался за ней.
И снова всё повторилось — как в тысячах прошлых снов.
Она оказалась на вершине чёрной башни, тонущей во мглистом тумане, и нечто зловещее подступало со всех сторон. Ледяным дыханием обжигая кожу, за спиной разверзалась тьма, чьи длинные липкие пальцы шипящими змеями скользили среди осыпающихся камней винтовой лестницы.
А прямо перед ей кружащимся вихрем разверзалась фиолетовая бездна.
Как и тысячи раз прежде, она проснулась до того, как бездна успела её поглотить: в холодном поту, совершенно разбитая, с раскалывающейся головой и слабостью во всём теле.
В ушах стоял шум, стучало в висках, всё гудело и ныло. Чёрные тени невыразимого ужаса растворялись в сером месиве постылой повседневности — таяли, но не исчезали.
А на задворках сознания витал отзвук колдовского напева, бередя душу смутной тоской.
Непростительно ранним субботним утром позвонила мама.
Она оживлённо рассказывала последние новости, но Мария Станиславовна, лёжа в кровати, спросонья — да и как всегда впрочем — слушала в пол-уха, едва удерживая то и дело выскальзывающий телефон.
Да-да, она знает Кристофера Теодороу. Да, знает, что приезжал. А, опять? Ну здорово. Подружился с ними? Усталый вздох. Это прекрасно.
Мария Станиславовна отзывалась нехотя, не заботясь, чтобы выказать хоть какое-то подобие заинтересованности, и тихо зевая в сторону.
Нет, действительно здорово — ну, насчёт Криса, — но она совершенно ничего не чувствовала по этому поводу. Словно речь шла о каких-то незнакомых людях, а не о родителях и учёном с мировым именем, чьими идеями она вдохновлялась.
Чего?! У нас с ним общие предки?
Замечательно, но и это открытие оставило её равнодушной.
Есть мнение, и весьма распространённое притом, что у всех людей предки более-менее общие.
— Один из наших дальних родственников был астрономом, — щебетала мама.
— Ага. Потрясающе.
Конечно, она сто раз об этом слышала. Сколько-то-юродный брат кого-то из пра-пра-пра. Никогда не могла запомнить ни степени родства, ни имени.
— Крис написал о нём целую книгу, «Беседы с Радошем»! Там сказано, что именно этот учёный за полвека до Стивена Хокинга предсказал излучение чёрных дыр!
— Ну и молодец, — неразборчивое бурчание в сторону.
Когда, распрощавшись, передав приветы, поцелуи и объятия, мама повесила трубку, Мария Станиславовна вздохнула с облегчением.
Но что-то теперь не давало ей покоя.
Как она сказала? Радош?
Что-то знакомое, ужасно знакомое… Разумеется, это имя при ней произносили много раз — так много, что стыдно было не запомнить, — но ординатора взволновало другое. Ей казалось, нет, она была убеждена, что слышала его совсем недавно — и не от родителей.
Ладно, так, надо собраться с мыслями… Крис написал книгу. Она этого не знала, надо в интернете глянуть. Но Радош… Радош, кажется, тоже что-то писал. Это было — но вот когда? Нет, было же, точно!
Не обращая внимания на яростные протесты тела против внезапного принятия вертикального положения — головокружение и слабость, — она направилась к книжному шкафу.
Это точно было. Но неужели… Как такое возможно?
Она держала в руках школьный подарок, полученный в честь окончания первого класса. Сколько лет не открывала она эту книгу? Наверное, с тех самых пор. Это была «Занимательная математика» — сборник задач для детей.
Да, теперь она вспомнила: родительский комитет решил всем подарить книги, и эту, вероятно, выбрал по чистой случайности. Марии Станиславовне было достаточно одного названия — содержание и вовсе могло стать причиной тяжёлой душевной травмы, — чтобы попытаться избавиться от неё. Спрятать в шкаф и забыть. Там мама её и нашла через некоторое время. И, решив выяснить в интернете, кому в голову могло прийти написать такое, с удивлением обнаружила, что состоит с автором в отдалённом родстве.
На открытой наугад странице — яркая картинка, как в книге сказок: румяные молодцы в синих кафтанах, загорелые пахари в белых рубахах и чепчиках, рыжий возница на телеге… Только вот запряжённое в неё существо не было лошадью.
Мария Станиславовна пролистала другие картинки. В детстве она бы не поняла этого, но четыре года изучения психиатрии принесли плоды. Теперь она с уверенностью могла сказать, что нарисовать нечто подобное мог только безумец или наркоман.
Взгляд её обеспокоенно заскользил по тексту.
«Трáги — хищные твари. Ростом они вдвое выше человека, тело имеют конусовидное, студенистое, как у медузы, а обрамляющие его мощные осьминожьи щупальца покрыты тёмной чешуёй. Круглая мясистая голова плавно переходит в покатую спину, кожа их толстая, прочная, как броня. На спине — два огромных изогнутых крыла, свисающих до земли, формой как у летучей мыши; вверху и по нижнему краю — кривые когти.
По земле передвигаются они, подобно улиткам, только в тысячи раз быстрее, а пасть их, полная длинных и острых как иглы зубов, расположена в глубине студенистого основания, к которому крепятся щупальца, как рукава к плащу.
Траги обрушиваются на жертву сверху, расставив щупальца и раззявив пасть, и поглощают её целиком.
Популяция трагов весьма немногочисленна, в дикой природе встречаются единичные особи. Их разводят в королевских питомниках и используют в качестве ездовых животных — в основном при патрулировании границ.
Роль тяглового скота в сельском хозяйстве выполняют безобидные нилькéвы, выносливые и неторопливые. Они представляют собой полупрозрачные, с просвечивающимися жилками объекты овальной формы величиной с большого быка, передвигаются с помощью множества тоненьких ножек, бахромой свисающих по бокам. Тело, чуть вогнутое с верхней стороны, имеет подобие зерна фасоли.
Но этим сходство нилькев с бобами не ограничивается. Хотя поведением они напоминают животных, их следует отнести скорее к растениям. Нилькевы растут, подобно листьям, на нилькеáстрах — высоких кустарниках с вьющимися ветвями, — цвет имеют яркий, сочно-зелёный. Созрев, они отделяются и сбиваются в стада, точно коровы, а вместо молока дают сладковатый росистый нектар.
Взрослые нилькевы бывают разных цветов и оттенков: зелёные, красные, фиолетовые, белые и даже чёрные, нередко пятнистые или полосатые. С возрастом, подобно листьям, они желтеют и блёкнут, тощают и ветшают, иссыхают до остова, на котором мешком болтается прозрачная оболочка.
На заснеженных равнинах острова Джаóба, не знающего солнечного света, живут гигантские серебряные пауки. Восьмиглазые, с мощными мохнатыми лапами, они похожи на птицеедов, только величиной с лошадь. Кочевники-нуары считают их священными воплощениями древних духов, соткавших полотно пространства и соединивших между собой нити судеб разных миров.
Между трагами и пауками издревле ведётся непримиримая вражда, причины которой сокрыты во тьме веков и неизвестны даже мне.
Итак, с одного острова на другой требуется переправить: королевского воина с его раненым боевым трагом, кочевника-нуáра с джаоби́йским пауком и оробевшего от одного вида своих спутников гнáтского крестьянина с тягловым нилькевом. На всех — одна лодка, в которой помещаются только два пассажира, и это не могут быть два животных одновременно.
Если питомец с хозяином, другое животное не причинит ему вреда. Если же оставить их без присмотра, и траг, и паук нападут на нилькева, а паук поразит ослабевшего трага.
Как переправить всех на другой остров?»
Мария Станиславовна не помнила, чтобы изучала книгу в детстве — хватало и школьных заданий, — но точно видела этих жутких тварей раньше. Омерзительных трагов и пауков: вырисованных с особой тщательностью, с каким-то одухотворённым упоением даже — и от этого производящих впечатление устрашающего величия.
Как можно дарить такое детям? Неспроста мама с родительским комитетом всегда была не в ладах… Вероятно, они проглядели содержание картинок, соблазнившись их яркостью да красочной аннотацией. «Составлено великим астрономом… Классический сборник… Незаслуженно забытые труды… Утраченное наследие… Впервые на русском языке…»
Она продолжила листать разрисованные страницы. В сущности, это были самые обычные детские задачки: логические, математические, на сообразительность. Но обрамление их поражало воображение: все они имели определённый сюжет, развивающийся в контексте единого сказочного мира. Условиям каждого задания предшествовало описание небольшого фрагмента этой фантастической вселенной: географических регионов, их населения, обычаев и преданий, исторических событий, животных и растений.
И всё было столь подробным и пугающе живым, как будто автор видел этот загадочный чуждый мир своими глазами…
Поздним предсентябрьским вечером в степенно-старинном городе, охваченном смутной, неотчётливой пока тревогой наступающей войны не осталось людей, способных узнать в скорчившейся на смятой постели непозволительно рано состарившейся фигуре, иссушенной жаром болезни, знаменитого учёного, который, по слухам, вольно или невольно подсказал Карлу Шварцшильду знаменитое решение уравнений Эйнштейна.
Это был Станислав Радош — астроном и математик, чьи пророческие идеи спустя долгие десятилетия после его смерти начали неожиданно всплывать из мрака забвения в различных областях космологии и теоретической физики.
После стажировки в Гёттингенской обсерватории, где и произошло переросшее в крепкую, но недолгую дружбу знакомство со Шварцшильдом, проложившим путь к грядущей теории чёрных дыр, Радош много лет работал в Краковском университете, читая лекции на кафедре астрономии и наблюдая за переменными звёздами. Тяжёлый недуг, застигший учёного врасплох, ограничил его жизнь тесными стенами бедной комнатушки под крышей старинного двухэтажного дома, нижние залы которого занимала лавка какого-то торговца, непрестанным шумом и криками больше напоминавшая цирковой балаган.
Радош был прикован к постели и с трудом выводил в тетради буквы дрожащей рукой, но разум его остался кристально ясным. Постепенно овладевая непослушными деревянными пальцами, он продолжал работать над описанием одной звёздной системы, чей неправильный апериодический блеск упорно отказывался укладываться в любые расчёты. Он не оставлял надежды на выздоровление и заставлял себя верить, что однажды вернётся в обсерваторию, чтобы ещё раз взглянуть на упрямицу через мощнейший для своего времени телескоп.
А до той поры утешение Радош находил в математике, которая в юности разожгла в нём первый огонь научного любопытства. О, какое это было время, какой первопроходческий восторг испытывал он, ступая на незнакомые земли знаний, пугающих кажущейся неприступностью, манящих тайной и сулящих могущество постигшему их разуму. Всё бы отдал он за то, чтобы вновь испытать это чувство, но ещё больше — за возможность оставить после себя хотя бы искорку, что воспламенит любовь к науке в ком-то ещё.
Тогда, в зыбком полусне, сотрясаемом многоголосой какофонией с нижнего этажа, во время недолгого забытья, сокрывшего от взора несчастливца полный боли и несправедливости мир, ему и пригрезились смутные образы мира сказочного, чьи закономерности он впоследствии предложил исчислить юным читателям в красочной книжке.
Но беспощадная судьба готовила новый удар: учёный начал катастрофически быстро терять зрение.
Своей семьи у него никогда не было, а далёкая родня давно разбежалась на восток и на запад, затерявшись в безвестности. Коллеги и ученики всё реже его навещали, растворяясь в суете недоступного мира за порогом ветхого дома, и единственным собеседником Радоша был ухаживающий за ним монах-бонифратр — брат Теодор. Человек ещё вполне молодой, хотя уже седеющий, чья угловатая аскетическая внешность совершенно не увязывалась с кротким нравом и мягкостью манер. Облик монаха расплывался перед слепнущими глазами, но в нём явственно проступало что-то знакомое, будто бы виденное прежде — но где и когда, Радош не мог вспомнить.
Он приходил несколько раз в неделю, когда не был занят работой в больнице ордена, что стояла близ костёла в соседнем квартале.
Католический орден госпитальеров, или бонифратров — «милосердных братьев» — издавна славился особой заботой о больных и бедняках. Помощь страждущим, лечение и уход — вот главные задачи братьев ордена, большинство из которых по сей день работают в больницах. Польские бонифратры сыграли немалую роль в развитии психиатрии, подобно Пинелю во Франции, Конолли в Англии или Гризингеру в Германии начав относиться к безумцам как к людям, поражённым пусть и душевным, но всё же недугом, требующим лечения, а не стеснений и бессмысленных наказаний за неведомое метафизическое преступление, которого они не совершали.
Радош был в отчаянии. Он ждал смерти со дня на день.
— Какой смысл… как мне жить без надежды хоть когда-нибудь снова увидеть звёзды?
Брат Теодор пичкал его травяными настойками вперемешку с душеспасительными увещеваниями, от которых Радошу было только горше.
— Плотские очи немощны, очи разума устремлены к совершенству, — говорил монах, но учёный, отдавшийся страданию, оставался озлоблен и глух.
— Болезни посланы не в наказание, а для вразумления. Не стоит винить судьбу — мы творим её сами. Всё в этой жизни — урок, который мы сами себе преподаём. В каждой клетке нашего тела, в каждой частице Вселенной скрыта мудрость Единого Начала, удивительная гармония, побеждающая ложную видимость хаоса и беспорядка. И даже в болезни таится промысел: открываются недоступные прежде возможности, появляются новые смыслы, становится очевидным то, что прежде ускользало от взора.
— То, что ускользало от взора? — ядовито процедил Радош, отталкивая ложку с лекарством. — Меня такими отговорками не закормишь. Я ещё пока в своём уме и могу отличать, что реально, а что — нет.
— Большинство людей так считают, но…
— Вот этот золотой шестиугольник — нереален! Его нет, и всё же я его вижу! Что это, тоже вселенский промысел?!
— Какой шестиугольник?
Радош нехотя признался, что с той поры, когда зрение его стало ухудшаться, он начал видеть перед глазами разные образы: вспышки света, геометрические фигуры, разноцветные пятна, отдельные буквы и математические символы. Сначала он не обращал на них внимания, но видения возникали всё чаще и постепенно усложнялись, рисуя перед мысленным взором лица и силуэты, фигуры животных и очертания зданий, панорамические картины незнакомых ландшафтов и целые сцены из жизни неведомых народов.
Учёный прекрасно осознавал, что всё это — галлюцинации, патологические представления, нарисованные его самоуправствующим воображением, которое впало в бессильное отчаяние из-за неумолимо наступающей слепоты. Массивный золотой шестиугольник со сверкающим красным камнем в центре и исходящими от него двенадцатью лучами был совсем как настоящий, свисал на толстой цепочке, покоясь на груди монаха, но и тогда Радош понял, хоть и не сразу, что этот странный предмет нереален.
Брат Теодор выслушал его молча и погрузился в долгие раздумья. В наступившей тишине Радошу казалось, что он слышит тиканье наручных часов. Прощальный подарок гёттингенских коллег, изготовленный на заказ швейцарской фирмой «Адарис». Он упрямо надевал их каждый день — ради памяти. И бессмысленной надежды.
— Вероятно, у вас синдром Шарля Бонне, — наконец молвил бонифратр. — Я знал одну пациентку с похожими расстройствами. Славная старушка, всю жизнь посвятившая воспитанию детей и внуков. Она была неграмотная, не умела читать и писать, но очень любила рассказывать сказки. Когда она стала видеть людей и животных перед ослепшими глазами, это не напугало её, а стало сюжетом для новых историй. Сначала было сложно, но, подчинённые силе воображения, красочные картины сплелись в удивительную добрую сказку, каких ни мне, ни её внукам прежде не доводилось слышать. Сражённая неизлечимым недугом, она победила его, научилась им управлять, заставила коварную болезнь служить её собственной воле. По просьбе той женщины я записал её рассказы. Она была по-настоящему счастлива и отошла в иной мир умиротворённой. Я могу сделать это и для вас…
Радош недоумённо хмыкнул:
— Разве вы не должны говорить, что эти видения — послания дьявола и всё такое? Что нужно побеждать их постом и молитвой, а не идти у них на поводу?..
Брат Теодор смущённо усмехнулся.
— Мне казалось, проповеди вам не по душе. Но, если настаиваете, могу сказать только, что траектории мироздания неисповедимы.
Вероятности миров, траектории частиц…
Глаза Радоша ослабли настолько, что даже в самых сильных очках он не мог разобрать на бумаге ни слова. Строчки сливались друг с другом, плыли, затмеваясь к тому же несуществующими знаками и буквами незнакомых языков. Брат Теодор читал ему вслух статьи по физике и астрономии из исправно выписываемого журнала, а когда тот уходил, учёный погружался в глубокие размышления, постепенно переходившие в созерцательную полудрёму.
Пусть смерть повременит.
Ведь звёзды всегда оставались в его уме. И мозг, избавленный от значительной части отвлекающих импульсов внешнего мира, теперь работал живее, чем прежде.
Незавершённая работа не давала Радошу покоя. Та самая упрямая затменно-переменная звёздная система с неисчислимым периодом изменения яркости. Астроном никак не мог взять в толк, каковы должны быть компоненты двойной звезды, чтобы вызывать столь странные колебания кривой блеска. Начав разбираться с невообразимо запутанными графиками задолго до болезни, он так и не успел выяснить, есть ли какая-то закономерность в этом видимом хаосе.
Теперь Радош не мог просмотреть свои старые записи, бесполезными грудами захламлявшие тесную комнату, чтобы найти ошибку или хоть какую-то подсказку, пропущенную ранее. И оставалось только вспоминать, перебирать наугад пыльные бумаги на ветхих полках шкафов, взгромоздившихся до потолка в огромной библиотеке его памяти.
Сначала всплыли формулы и графики — Радош так сроднился с абстракциями, что числа и схемы без труда рисовались воображением, тогда как по своей воле наглядно представить звёзды или хоть какие-нибудь образы видимого мира ему не удавалось.
Это пришло позже — во сне ли, наяву, — трудно сказать, да и не важно вовсе. Шум внизу тогда стоял невыносимый: крики, ругань, звон бьющейся посуды — и голова от этого тоже билась изнутри, раскалывалась на части. А потом всё стихло — и за окном серебристыми колокольчиками защебетали тонкоголосые птицы. Крохотные, златопёрые, с острыми малиновыми клювиками и яхонтовыми глазками, мерцающими на свету. Радош не видел их — не видел глазами, но точно знал, как они выглядят.
«Это радости, священные певуньи янтарного Аграниса», — подумалось само собой.
Впервые за всю жизнь он ощутил себя зрячим — более зрячим, чем до того, как ослеп. В темноте закрытых глаз он ясно видел то, чего не смог бы различить самый совершенный телескоп.
Он увидел пятизвёздную систему целиком.
И узнал её.
Это было так давно, что казалось всего лишь грёзой, презабавным вымыслом, полубессвязным, как предсонные образы утомлённой фантазии, распластавшей крыла над бездной хаоса в свободном полёте.
Это было так нелепо — не верилось, что это происходило на самом деле.
И всё-таки это было. В молодости. В Гёттингене.
Только с кем?
Их было пятеро — это Радош помнил точно.
Один — непонятно как затесавшийся в их компанию студент с медицинского факультета, который и предложил эту глупую игру. Скорее всего, притащился за весельчаком Лáге с какой-то попойки. Кажется, Шульц. Да, Хельмут Шульц — и больше о нём ничего не запомнилось. Ни очертаний фигуры, ни образа, только поименованная тень — и то не факт, что правильно. И ещё голос — мягкий, усыпляюще спокойный — да странная ухмылка, по временам проступающая в безликом сумраке.
Строгая темноволосая женщина в чёрном платье — математик, приехала из России на стажировку у знаменитого профессора Гильберта. Ольга Филатова. От неё остались лишь отталкивающие ощущения холодной надменности и молчаливого самодовольства.
Ещё — сам Радош и его товарищ Лаге Йонстрём. Беспокойный малый с всклокоченными чёрными вихрами и улыбчивым лицом. Балагур и гуляка, рассеянный до ужаса — и оттого вечно попадающий в неприятности, — но притом замечательный теоретик с феноменальными математическими способностями. И… кто же, кто? Неужели сам Шварцшильд? Стал бы он участвовать в подобном безобразии — руководитель обсерватории, наставник Радоша, серьёзный учёный с внушительными усами, но с такой хитроватой искоркой во взгляде, что да, может, и стал.
Они коротали вечер в чьей-то сумрачной гостиной с тяжёлыми величественными шторами, причудливые узоры которых отчего-то напоминали о роскоши королевских дворцов и вместе с тем — о жарких и загадочных экзотических странах. Может, сказалось то, что в комнате было слишком натоплено. А за окном который час барабанил дождь.
Говорили о чёрных телах и тёмных звёздах — и Радош совершенно не представлял, как обсуждение недавней квантовой гипотезы Планка, предположившего, что электромагнитное излучение испускается порциями и на основании этого описавшего излучение абсолютно чёрного тела, перешло в сферу фантастического умозрения.
Вероятно, благодаря случайному созвучию или неуловимой ассоциации кто-то вспомнил о чёрных телах, сокрытых в глубинах чёрного же космоса — и оттого невидимых. Двумя столетиями ранее английскому пастору Мичеллу вздумалось, что бывают такие звёзды, которые не различит ни один телескоп: слишком массивные, слишком плотные — они не светят, ибо ничто, даже свет, не может вырваться из сферы их притяжения.
Шварцшильд говорил, что это вздор. Несколько лет спустя, явив миру это самое чёрное тело в точных расчётах, он так и не переменил своего мнения. Не может, мол, существовать в природе то, что нарушает структуру пространства и искажает время, напрочь замораживая его в своей сердцевине. Какая-то прореха бытия — на деле же только досадное несовершенство теории.
Радош возражал ему из чистого любопытства. Может, сам и завёл эту тему. Обосновать свои возражения он не мог.
И тут на помощь ему неожиданно пришла та неприятная женщина. Сославшись на Гильберта, она заявила, что математического описания объекта вполне достаточно для признания его реально существующим — даже если в известной физической реальности и в нашем собственном образном представлении места такому объекту нет.
Шварцшильда это нимало не убедило.
Тогда студент-медик и предложил разрешить теоретический — даже, скорее, философский — спор опытным путём.
— Я загипнотизирую вас, и вы посмотрите, что там такое невидимое таится в глубинах космоса, — ухмыльнулся он.
Все посмеялись. Кроме строгой женщины — её лицо оставалось совершенно неподвижным на протяжении всего вечера, это Радош запомнил хорошо.
Он так и не понял, как они на это согласились.
Следующее, что всплыло в его памяти, — это падение во тьму под убаюкивающий голос Хельмута Шульца и мерное тиканье часов.
Такое же, что доносилось с кухни, из-за стены, и пронизывало беспокойный сон Марии Станиславовны колдовскими ритмами вселенского метронома.
Они стояли в необозримом зале с блестящим чёрным полом, чьи стены и потолок тонули в непроглядной сумрачной дали.
Их было по-прежнему пятеро: Хельмут говорил что-то о «корреляции сознаний» и «гипнотической телепатии», но Радош даже не пытался вникнуть в этот бред.
Только вот отрицать, что все они были там как наяву, он не мог.
Окружающие формы и цвета менялись по прихоти исследователей: они решили поглядеть на небо, и сумрак над их головами тут же рассеялся, открывая взору стеклянный купол, а за ним — тяжёлые чёрно-красные тучи.
Лаге заметил, что столь необычный облик небосвода должен иметь какое-то объяснение, и стоило ему только о нём подумать, как тучи истаяли призрачной дымкой, обнажив кровавый шар фантастического солнца на фоне непроницаемой космической темноты.
— Смотрите! — воскликнул Хельмут, и все, обратив взор к другой части неба, увидели нечто ещё более невероятное.
Четыре солнца восходили из-за горизонта, расцвечивая темноту фантасмагорическим переплетением разноцветных лучей.
— Мы на планете с пятью солнцами! — по-детски беспечно и звонко рассмеялся гипнотизёр.
Радошу это не понравилось. Всё не понравилось — и он не мог объяснить почему, просто ощущал странную, но непримиримую неприязнь к этому неправдоподобному месту. И к Шульцу, который, вероятно, сам внушил им эти чужеродные видения каким-то дьявольским способом. «Теперь это изучают в университетах, а раньше за такое сжигали на кострах», — подумал он с затаённым раздражением.
— Нет, — со спокойной рассудительностью сказал Шварцшильд, если, конечно, это был действительно он, — свет не может так себя вести. И траектории этих звёзд совершенно неестественны.
— Если только в центре масс не спрятано что-то, что искажает их своим притяжением, — задумчиво изрекла Филатова.
Они спорили о расчётах — вчетвером. Шульц же был занят тем, что мгновенно иллюстрировал любое теоретическое предположение, как по волшебству меняя облик небосвода. Ещё и пальцами пощёлкивал. Цирк какой-то, в самом деле!
Это можно было бы сравнить с чрезвычайно совершенным компьютерным моделированием в виде серии голографических изображений — только вот ни о компьютерах, ни о голографии тогда никто слыхом не слыхивал.
Радош не был религиозен и вообще не задумывался о существовании каких-то высших сил за гранью человеческого разума, но гипнотические преобразования Шульца он не мог назвать иначе как богохульными. Особенно если считать божеством общепринятую Науку.
— Сознание — вот ключ к тайнам Вселенной, — зачарованно улыбался Хельмут, — ему подвластно всё, абсолютно всё, ибо оно есть источник любого знания и любого опыта.
— Это уже солипсизм, — с мягкой усмешкой заметил Шварцшильд.
— Не все виды знания и опыта заслуживают право иметь место в реальности, — неожиданно резко бросила Филатова, смерив гипнотизёра суровым взглядом.
Беззлобная улыбка Шульца теперь стала похожа на застывший оскал.
— Разве есть иная реальность, кроме реальности чувств? Ощущений? Нет, вы не можете отрицать, что видите всё это столь же отчётливо, как и я. И эту прореху, фрау Хельга, или, вернее, достопочтенная Хюгла, вам уже не залатать, ибо вы — все вы, господа счетоводы, — сами помогли мне её распахнуть!
В сердцевине света, в центре переплетающихся лучей была пустота. Она казалась чёрной на фоне сияния разноцветных звёзд — но только казалась. Запредельная пустота за гранью известного бытия — в действительности ей не соответствовал ни один из привычных цветов.
Пустота, чьи бесформенные миазмы вторгаются в мир, насмехаясь над его законами. Пустота всепожирающая и неукротимая, неумолимо расползающаяся рваной дырой на ткани мироздания. Дыхание тьмы — Предвечной Тьмы, восставшей против Единого Бытия, полной ненависти ко всему сущему и желающей обратить всё в неведомое Ничто. Или соткать из него новое Нечто. Или… кто может уразуметь прихоти этого неименуемого ужаса, для обозначения которого в человеческом языке нет подходящих слов?
Пустота надвигалась на них чёрной тенью, протягивая холодные щупальца к их сердцам.
И они бежали — летели в пропасть, в бездну меж звёзд вместе с безжизненной планетой, некогда покоившейся в густом обрамлении чёрно-красных облаков, а теперь навсегда вырванной из-под родного неба.
Они падали, падали отчаянно и безнадёжно, не оборачиваясь назад — ибо позади не было ничего, — и только милосердные объятия сонного океана могли спасти их из разверзнутой пасти невообразимого преследователя.
Их было пятеро, когда они снова встали на твёрдую почву — почву, выраставшую посреди оранжевых волн прямо под ногами.
Мария Станиславовна металась в слезах, путаясь в растрёпанном одеяле. Она отчётливо слышала собственные крики, ясно осознавала, что это всего лишь сон, но сбросить его оковы была не в силах.
Она умоляла прекратить, закрыть, уничтожить — но что уничтожить? Да и к кому были обращены её беспомощные причитания? К Радошу? К Хельмуту — или к Ир-Птаку, который, несомненно, и скрывался под личиной зловещего гипнотизёра?
Да, всё-таки это было. Теперь Радош признал это окончательно.
Неспроста через несколько месяцев Лаге Йонстрём бросил учёбу, а стены его комнаты в общежитии оказались сплошь изуродованы невообразимыми формулами и графиками. Формулами, чудовищно похожими на те, что годы спустя опубликует Шварцшильд, сражённый смертельным недугом.
Радош навещал Лаге в университетской клинике — отделение нервных болезней тогда только открылось. Это была их последняя встреча: вскоре Йонстёма перевели в специализированное учреждение — в другой город. А может, отправили на родину — он не стал уточнять.
Если бы не медсестра, назвавшая Йонстрёма по имени, Радош ни за что не признал бы старого товарища в этом жутком подобии человека, скорчившемся на больничной койке. Волосы его, прежде курчавые и чёрные как смоль, спутались и совершенно поседели, юное лицо превратилось в бледную маску с глубокими тенями под глазами, а глаза… Нет, он не мог смотреть, он глянул мельком и тут же отвёл взор, ибо разверзшаяся в некогда ясных очах друга пустота источала чистейшее безумие — под стать тому, что они оба видели в той жуткой прорехе тьмы.
— Останови его! — хриплым чужим голосом изрёк тот, кто некогда был Лаге Йонстёмом, вцепившись в пиджак Радоша.
Медсестра предупреждала, что больной одержим нелепейшим бредом: считает, будто на него воздействуют гипнозом, управляют мыслями и используют для какого-то чудовищного эксперимента.
— Это моя вина, — продолжал несчастный с настойчивостью помешанного, всё больше распаляясь и брызгая стекающей из уголка рта слюной, — ведь это я — я, Сци́о Ланра́ти[1], произвёл те немыслимые расчёты. Но проклятый Ир-Птак — он решил проверить их на практике. Как бы я хотел оказаться неправ, но увы! То, что мы открыли — ужасно, безобразно, неприемлемо! Противоестественное нарушение миропорядка. Древний бунт против Единого Бытия. Я рассчитал, каким образом Чиатума была запечатана своими сёстрами-Хюглир в Предвечной Тьме. Но он — он решил её выпустить. Радош, заклинаю всем святым, предвечным и светлым, помоги! Только ты — только ты в силах это остановить!
Сжав исхудавшую руку товарища и осторожно отцепляя её от полы пиджака, Радош ответил:
— Успокойся, Сцио. Я этого не допущу.
И вот теперь, скорчившись на койке в бедняцкой комнатушке, забытый всеми, брошенный, одинокий, погружённый в болезненные видения, знаменующие неумолимо приближающийся конец, Радош снова увидел её.
Упрямица, гордая упрямица, не поддающаяся исчислениям — эта система из пяти звёзд таила в своих недрах чудовищное зло. Она отчаянно скрывала его от взора очей и разума — но тщетно, ибо прореха тьмы в её сердце уже давно и бесповоротно была разверзнута самонадеянными глупцами.
И теперь только Радош мог её залатать.
Единственная надежда таилась там, где однажды он уже обрёл спасение. На планете-океане, залитой мягким оранжевым светом звезды с радостным именем Ме́рра.
И Радош стал искать её, блуждая взором мысленного телескопа по бескрайним просторам космоса, расстилающегося перед очами разума.
Конечно, люди давным-давно догадывались, что звёзды — это далёкие солнца и что вокруг них тоже могут обращаться планеты, вероятно, даже похожие на Землю, но до открытия таких объектов вне Солнечной системы оставалось более полувека. Собственное наблюдение Радош не мог считать научным, хотя и не сомневался в его реальности. Вот если бы он использовал осязаемые физические приборы — это другое дело, а созерцать нечто подобное исключительно в своём сознании — удел праздных мечтателей или сумасшедших.
Но он видел её, видел яснее, чем в любой настоящий телескоп — даже тот, что многие десятилетия спустя будет вращаться на околоземной орбите.
Планета близ ласковой Мерры. Наконец-то он нашёл её. Тихая гавань жизни, которой суждено предрешить судьбу многих миров — или всей Вселенной даже, — жизни несравненно более подлинной и полной, чем Радош когда-либо мог представить. Он чувствовал невыразимую связь с этой планетой, имя которой возникло в сознании само собой и показалось хорошо знакомым.
Эгредеум. На неведомом языке обитателей того мира это значит «Божественное Бытие».
Он шёл босиком по сырому песку, омытому неторопливыми тёплыми волнами. Небо имело цвет огня, и живые воды Первого Океана вторили его краскам. Влажный солоноватый воздух полнился густым и необъяснимым запахом свежескошенной росистой травы.
«Наверное, так пахнет счастье», — подумалось Радошу.
— Было ли это духовное видение потустороннего мира, воспринятого как данность? — вопрошал астроном сам себя, а безмолвный брат Теодор усердно записывал его рассуждения.
Лаге Йонстрём — или Сцио Ланрати — вот на кого он был похож.
— Скажу прямо: я до сих пор не знаю, создал ли я тот мир. Если даже это и было игрой воображения, неизвестно, играл ли я или играли со мной.
Стоило мне подумать о чём-то, и это представлялось взору — но так, словно было и раньше, только я не сразу разглядел.
Внутренним зрением видел я всё столь же ясно, как прежде здоровыми глазами видел внешний мир — если не яснее, — и другими чувствами не менее отчётливо воспринимал эту новую, неизведанную, но несомненную реальность.
Можно предположить, что моё наблюдение неким образом фиксировало определённое сочетание вероятностей в их последовательной реализации, что приводило к видимости такого мира, каким он был мне представлен. Или: результат наблюдения зависит от наблюдателя.
Радош никогда не был праздным мечтателем. Он всё ещё верил в непогрешимость своей первой и единственной возлюбленной — Науки. Он по-прежнему мечтал открыть юным умам её красоту.
Но разум учёного был поглощён проблемами устройства далёкого мира: синхронным вращением планеты вокруг ближней звезды, нестабильностью атмосферы, необходимостью наличия спутника. А ещё траекториями дальних солнц, в чьём облике угадывались пугающие очертания звёзд близ зловещей погибшей планеты под чёрно-красными облаками. Красный Альги́р, голубой Тау-Дреце́й, тусклый Энку́р и жёлтая Ицио́на, так похожая на земное светило. Значения множественных переменных требовалось подобрать с ювелирной точностью во избежание катастрофических последствий.
— Много времени ушло на то, чтобы понять: не нужно никаких расчётов. Все возможные параметры системы, их значения и сочетания уже содержатся в структуре мироздания. Вариант мира, не способный к воплощённому существованию, не будет чувственно наблюдаем, — вот и всё. Мне нужно только наблюдать.
Наблюдение в этом смысле тождественно созданию.
Наблюдение — это сгущение смысла до уровня чувств.
— Эти существа, эти образы… Это не сказка, но пусть станет ей. Моё последнее посвящение той, кому я отдал жизнь. Может, увлёкшись волшебными образами, кто-то сможет различить за ними то, что видел я: величие и красоту госпожи Науки, знакомство с которой освещало мой путь и подарило прозрение в пору слепоты… Брат Теодор, вы умеете рисовать?
В последнее лето Радош решил, наконец, объединить основы математики с невероятными историями воображаемого мира в сборнике детских задач, и великодушный бонифратр в подробностях перенёс его мысли и видения на бумагу.
В конце августа книга должна была выйти свет, и хотя к тому моменту астроном уже не смог бы различить даже её очертаний, он с нетерпением ждал новостей. Но его верный помощник куда-то пропал. Вместо него стал приходить другой монах, и когда Радош тревожно спросил, не случилось ли чего и не связано ли исчезновение брата Теодора с охватившей город панической мобилизацией, тот с недоумением ответил:
— В нашем ордене таких нет…
На Земле кроме детской книги от Радоша почти ничего не осталось. После войны большая часть академических работ сохранилась только в библиографических списках, а страницы незавершённой «хроники внутренних наблюдений», тщательно исписанные несуществующим монахом, с ветром грозных перемен выскользнули из разбитого окна и разметались по осенней улице.
Шум и крики с нижнего этажа доносились теперь отовсюду, затопили улицы города, врезались в оконные стёкла, падали с неба осколками старого мира и взрывались снарядами с оглушительным грохотом. Но Радоша здесь уже не было.
Он стоял в пустыне у основания цилиндрической башни, не отбрасывающей тени, и чертил на песке траектории пяти солнц в сферической перспективе, силясь предотвратить грозящую им беду, когда земное время замерло, и стрелки наручных часов фирмы «Адарис» остановились.
Он снял их с запястья и бросил в раскалённое небо — не будут отвлекать.
И время пошло заново.
[1] «Рационалист».