…Мы, Петр Первый, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Князь Эстляндский, Лифляндский. Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, Государь и Великий Князь Новагорода Низовския земли, Черниговский. Рязанский. Ростовский, Ярославский, Белоозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский и всея Северныя страны повелитель и Государь Иверския земли, Карталинских и Грузинских Царей, и Кабардинския земли, Черкасских и Горских Князей и иных наследный Государь и Обладатель…
Манифест, опубликованный в начале дождливого и холодного ноября, аккурат перед днём рождения наследника престола, произвёл эффект разорвавшейся бомбы.
«Подлый люд» крестился и вздыхал, тая надежду, что это первый шаг к мечте — воле. Мастеровые, горожане и мелкие чиновники из разночинцев злорадствовали: мол, вот вам, благородные, прямо по гербам да наотмашь. Зато дворянство, имевшее хоть какие-то земли и хотя бы одного крепостного, возмутилось до глубины души. Как это так — взять и запретить торговлю рабами, прикрепив их к земельному владению? Как это так — взять и приравнять их, благородных, к нехристям, что христиан на базаре продают? Что этот царь себе позволяет! Не хотим такого царя, хотим иного, который дворянству полную волю даст!.. В любом случае манифест не оставил равнодушным никого. Но волнений не воспоследовало. Пётр Алексеевич предусмотрительно приказал перед оглашением манифеста в столице и прочих городах привести в боевую готовность расквартированные там полки. Кое-где дворяне попробовали, было, всерьёз побузить, но блеск солдатских штыков остудил горячие головы. На том, собственно, всё буйство и закончилось.
Но главный бой был дан, как и предвидел император, в Сенате, где заседали самые владетельные крепостники империи.
Несмотря на болезненно-простуженный вид, Пётр Алексеевич явился в Сенат, собравшийся в расширенном составе, под ручку с женой. Сенаторы и их заместители по коллегиям тоже были донельзя возбуждены. Дебаты вышли жаркие: против Рюриковичей с Гедиминовичами и потомками ордынских князей единым фронтом выступили те самые «петровы выкормыши» — Меншиков, Кузнецов, Ягужинский, Остерман и прочие. Либо мужики, либо немцы, либо настолько мелкие дворянчики, что их ранее и не разглядеть было. Родовитые пеняли «выскочкам» отсутствием длинного ряда благородных предков, от века владычествовавших над жизнями холопов, а «выскочки» тоже не молчали.
— Да, я мужик! — возвысил голос светлейший князь Меншиков, которого Пётр Алексеевич для того сюда и призвал, чтобы он первым принял на себя удар родовитых. — Я пирогами торговал, от чего не отрекаюсь! Но государь меня за заслуги перед отечеством выделил и возвысил, отсюда и титулы мои. А ты чем возвысился, Голицын? Предками своими? Сам-то едино навоз производить способен!
Ответ князя Голицына сделал бы честь пехотному унтер-офицеру. Мог бы и с кулаками накинуться, но государь здесь, и при нём его любимая палка. Большая и тяжёлая. Потому-то и молчали Апраксин с Юсуповым и Черкасским — родовитые. Не дураки, понимали, чью партию поддержит государев голос. Не для того Пётр Алексеевич затеял свой манифест, чтобы, услышав грозный окрик, устроить бесславную ретираду. Он ломал тот самый «дух старины», при котором каждый барин на своём дворе царь и бог, а воля государева остаётся по ту сторону забора. Ломал грубо, через колено, как привык, и отступать не намеревался.
Конечно же, силой закона продажу холопов отдельно от имения не искоренить. Станут торговать тайно, всячески изощряясь в подделке бумаг. Но зато это даст императору повод в удобный момент прижать любого и каждого дворянина, обвинив его в подпольной работорговле. Многие сенаторы это поняли сразу, до некоторых дойдёт чуть позже. К примеру, когда государю надоест слушать, как родовитые ругаются с «выскочками», и он сам возьмёт слово.
Вот тогда-то и воздвигся над сенаторами седой гигант в мундире полковника лейб-гвардии Преображенского полка.
— Господа Сенат, — сказал он, и все разом затихли. — Я повелел вам собраться здесь не для того, чтобы выяснять, у кого родословная длиннее, а для того, чтобы обсудить порядок должного исполнения опубликованного ныне манифеста. Покуда я не услышу дельных предложений, по домам никто не разойдётся. Гвардии отдан соответствующий приказ. Мы с ея величеством с удовольствием составим вам компанию. Итак, господа Сенат, я вас слушаю.
И — без прежней лёгкости, с некоторой натугой — сел на свой любимый простецкий стул.
В зале воцарилась гробовая тишина. Родовитые были подавлены, безродные молча торжествовали. Но почему-то никто не рискнул в ближайшие пару минут произнести хоть слово.
И всё же сенатское решение было вынесено. К вечеру, правда, но смогли же. Тем не менее, с сего дня всем стало ясно, что отныне хозяин в стране один.
Пётр Алексеевич добился цели, к которой шёл всю сознательную жизнь.
«…Они усвоили урок, полученный десять лет назад, сынок.
Тогда многие, видя состояние батюшки, загодя готовились делить власть после его смерти. Даже не особенно скрывали свои намерения. Твой батюшка обманул смерть, и те, кто хоронил его заживо, горько поплатились за свою поспешность. Оттого они на сей раз осторожничали. Но когда точно уверились, что ему не дожить до утра, принялись действовать.
Боже, как они спешили!..»
Закон на Руси всегда был вещью престранной. Вроде бы грамотных людей хватает, чтобы и самим понять написанное, и неграмотным объяснить. Но, пока не дать живительный пинок по известному месту, всё так и будет делаться по старинке, «как от века заведено». Пётр Алексеевич за то и получил ещё при жизни прозвание Великого, что не только понимал эту странность, но и умел вовремя дать тот самый живительный пинок. Иногда и в буквальном смысле.
Переломить сопротивление родовитых в Сенате оказалось самой простой задачей. Далее началась упорная борьба с сопротивлением системы в губерниях, а Россия большая страна. Где-то ограничивалось письмом, куда-то отправили верных людей, а в Москве даже пришлось прибегнуть к арестам: столбовые дворяне яростнее всех противились государеву манифесту. Только к Рождеству 1734 года волнения среди дворян начали сходить на нет, и то после показательных судов над ослушниками и секвестра их имущества в казну. Тогда-то ситуация и начала входить в те самые рамки, какие задумывал император. То бишь, кто очень хотел приторговывать крепостными, начал разрабатывать схемы.
Пока этому никто не препятствовал. Пресекались только явные нарушения нового закона.
Тем временем дела шли своим чередом и с переменным успехом.
Миних, оставленный в Тавриде на хозяйстве, развёл бурную деятельность. Инженер он был хороший, фортификационные сооружения — в преддверие военной кампании будущего года — выстраивал едва ли не заново. Вот людей, рабочих рук, ему не хватало. Новообретённых подданных — греков, болгар, армян и прочих, а также русских и поляков, пожелавших остаться в Тавриде — хватило бы для мирной неспешной жизни. Но все понимали, что османы не угомонятся, и быть войне. Потому-то Перекоп в этом году пропускал в обе стороны невиданное количество обозов. На юг везли корабельный лес, ткани, металлы и изделия из оных, ехали люди, спешно переселяемые по указу государеву, шли солдаты. А навстречу им везли рыбу и соль, изделия караимов-ювелиров, красивый отделочный камень, зерно… В иные времена на такое богатство непременно нашлись бы охотнички, но ногаи, не ушедшие с татарами через Кавказ в Анатолию, внезапно обнаружили, что больше не могут хозяйничать в степи, как раньше. Их стали нещадно притеснять и казаки обоих войск, и калмыки. Притом последние требовали покорности хану Дондук-Омбо. Как в таких условиях можно грабить обозы? Просто никакого сочувствия к нуждам бедных кочевников.
К слову, о хлебе насущном.
Стамбул был из тех городов, что кормился исключительно с импорта. Что привезут на базары, то и будет сегодня съедено столичными жителями. Ранее крымские ханы исправно поставляли султану зерно, выращенное в степной части полуострова. Но этот год выдался особенным. Мало того, что во время посева шли боевые действия, так ещё и Кырым больше не Кырым, а российская губерния Таврида. Все излишки собранного зерна ушли на рынки Слобожанщины и Киева, где в тот год как раз плохо уродила пшеница. Но главное — крымское зерно, сколько бы его ни было, не попало в Стамбул. Остались османы и без азовской кефали, с блюд пашей и мурз пропала белорыбица, а их жёны плакали, лишившись сладостей на крымском меду. Всё это, на фоне общего неурожая во всей Европе и части Малой Азии, заметно сказалось на рационе стамбульской черни — райя. Всё было бы ничего, но в том же году турки потерпели сокрушительное поражение от армии Надира. Вздорожание хлеба на фоне его нехватки стало последней каплей. Народ немедленно решил, что султан более не в милости у небес, и началось веселье… Махмуд Первый оказался решительнее своего дяди Ахмеда: бунт подавил, в буквальном смысле утопив его в крови. Но возроптали янычары, и пришлось пообещать им победоносный поход по весне. На австрийцев или на русских — определится несколько позднее, в зависимости от щедрости французского короля и его же любезных советов.
Европа зимой становилась скучным местом. Войска отдыхали на зимних квартирах, обыватели подсчитывали стоимость дров, монархи и их министры анализировали результаты летней кампании и строили далеко идущие планы на следующий год. Вовне это не выплёскивалось, и оттого создавалось ощущение мира и покоя. Весьма обманчивое ощущение, потому что мысленно короли, герцоги, принцы и их генералы уже знали, с чего начнут боевые действия, едва просохнут дороги… Зато в России скучно не бывало никогда. В России и зимой всегда что-нибудь случается.
Из Крымского похода Пётр Алексеевич вернулся не просто победителем, но победителем при добыче. Ханскую казну, захваченную с лёту в Бахчисарае, оставили Миниху «на обзаведение», пускай строится и жалованье выплачивает. Торговля в таврийских портах в этом сезоне была понятно какая, а трофейной казны ему до будущего лета должно хватить. Зато турецкие, татарские и прочие купцы, застигнутые русской армией в городах побережья, были ограблены до нитки. Пограбили и уходивших татар, оставив им некоторое количество скота на дорожку, чтобы с голоду не померли. Зато с этой добычи государь единым махом выкупил все частные доли в концессии, долженствующей построить в Петербурге долгожданные мосты. Промеры глубин в намеченных местах делали ещё весной, а летом начали ставить прочные каменные опоры первого столичного моста — между Адмиралтейским и Васильевским островами. Строительство не прекращалось до холодов, и по мосту уже даже можно было перейти с берега на берег: арки и постоянный настил возведут в будущем году, а пока положили временные деревянные мостки. Одновременно с этим князь Маэдлин, уже заслуживший титул светлейшего за заслуги в постройке каналов и дамб, завершил проект, позволявший заметно уменьшить опасность затопления Петербурга. Совершенно уничтожить эту опасность не представлялось возможным: князь авторитетно заявлял, что место для города выбрано не совсем удачно. Но при помощи далеко выдающихся в море насыпей и дамб можно было хотя бы избегать полномасштабной катастрофы. Проект находился в разработке второй год и подошёл к стадии реализации, но только сейчас на него нашлись деньги — всё из той же крымской добычи.
По весне закипит работа. Но закупки необходимого начались уже сейчас.
На Крещение, вопреки обыкновенному петербургскому климату, ударили самые настоящие морозы. Нева быстро взялась коркой льда, настолько толстой и прочной, что горожане устраивали праздничные гуляния прямо на реке. По вечерам на перекрёстках полиция зажигала костры — и самим погреться, и прохожим. Но обыватели предпочитали в такие холода отсиживаться по домам, возле печек. Исключение составляли те, кого гнали на улицу неотложные дела. Наплевав на европейские моды, не рассчитанные на русские морозы, люди укутывались в тулупы и шубы, меняли треуголки на меховые шапки, надевали толстые рукавицы и сапоги на меху. Не стали исключением и иноземные послы, коим по случаю холодов от казённых щедрот подарили по шубе.
Не стал исключением и Пётр Алексеевич. Хоть и досаждали ему ставшие обычными зимние простуды, но делами он занимался, как и прежде, многие вопросы решая самолично. Может, он, по старой привычке, и наплевал бы на холода и тёплую одежду, но на семью он наплевать не мог, а семья в один голос твердила, что батюшка им нужен живым и здоровым. Носил шубу, как все, и не жаловался, хотя за версту было видать, как ему это не нравится. Едва мороз «лопнул», засыпав Петербург на прощанье снегом по колено, он с огромным удовольствием скинул тяжёлые меховые одеяния, вернувшись к удобному и лёгкому в носке сукну. И, разумеется, немедленно подхватил очередную простуду.
Раннэиль никогда не упрекала супруга. Просто доставала из заветной корзинки свёрточки с нужными травами, делала отвары и подавала их с такой милой улыбкой, что у Петра Алексеевича язык не поворачивался отказаться.
— Не надоело тебе болеть, родной мой? — альвийка подсела поближе к мужу, кутаясь в тёплый платок. — Прости, но рано или поздно наступит момент, когда ты уже не сможешь уделять столько внимания мелочам.
Суровую отповедь, готовую сорваться с языка, в самом начале оборвал надсадный кашель.
— Ничего, — сдавленно сказал Пётр Алексеевич, как следует прокашлявшись. — Вон, помощнички у нас растут. Даст бог, успею им команду сдать… Сколько там твоя матушка мне отмерила? Лет десять-пятнадцать?
— Ты бы, всё-таки, поберёг себя, Петруша, — Раннэиль с нежной полуулыбкой погладила его по руке. — Чтобы у нас с тобой были ещё эти лишние пять лет… и больше, если получится.
Он посмотрел на жену со смешанным чувством — усталости и…вины.
— Не тот у меня чин, чтобы беречься, Аннушка, — произнёс он. — Ты уж прости.
С невесть откуда взявшимся ощущением грусти Раннэиль перебралась к нему на колени.
— Давай посидим так, любимый, — сказала она, положив ему голову на плечо. — Там, за окном, снова ветер, метель… А здесь тепло и тихо. И только мы с тобою.
Они сами не помнили, когда научились понимать друг друга без слов. И сейчас тоже говорили, не нарушая тишины их уютной комнаты. В какой-то момент он положил руку на её живот, и дитя, словно почувствовав это прикосновение, шевельнулось во чреве.
Как же им было хорошо сейчас… Не в первый раз они так остро чувствовали это единение — полное и безоговорочное, настоящее. И сегодня всё было, как раньше, в прежние, редкие зимние вечера, что они посвящали друг другу, и более никому. Это порождало надежду, что впереди ещё будет много таких вечеров, но в том-то и печаль, что в мире людей бессмертие не предусмотрено. Возможно, только для того, чтобы научились ценить каждый миг жизни, уподобленной песочным часам. Ведь никому не ведомо, когда упадёт вниз его последняя песчинка.
Последняя песчинка Петра Алексеевича сорвалась вниз той же ночью, когда этого никто не ждал…
«…Я смотрела ему в глаза, и не умом — нутром понимала: это всё. Он уходит.
Не дай бог тебе, сынок, когда-нибудь испытать такую боль. Только тогда я поняла, почему у нас, альвов, айаниэ считается проклятием…
Да ты ведь тоже всё понял с первого взгляда, мой мальчик. Я видела. Я помню».
Тихая, какая-то подавленная суета — и лекари, и прислуга почему-то не решались повысить голос. Спешно вызванный Макаров напрасно ждал распоряжений от государя: тот пребывал в таком состоянии, что не мог сколько-нибудь долго говорить. Мог только мычать от боли. Тогда Раннэиль, сама не своя от свалившейся на голову беды, взяла дело в свои руки.
— Немедля созовите Верховный тайный совет, — сказала она кабинет-секретарю, тщательно скрывая волнение. — Положение тяжёлое. Даже если врачи сумеют предотвратить худший исход, Пётр Алексеевич сляжет надолго. Вице-канцлеру тоже сообщите, пусть приезжает, не теряя ни минуты.
Макаров всегда был себе на уме, и даже, порой, позволял себе решать, которые из писем зарубежных монархов стоит показывать государю, а которые отложить. Но альвийки он опасался, и ни разу за все годы не посмел ослушаться её приказа. Не ослушался и на сей раз.
Улучив момент, Галариль — то есть Елизавета Васильевна Брюс — легонько коснулась её руки.
— На твоём месте я бы позвала сыновей, — тихо сказала она по-альвийски, и взгляд её сделался печально-виноватым.
— Ты думаешь…
— Я не думаю, я знаю, Раннэиль. Отказала печень, затем последовал отказ обеих почек… Он не доживёт до рассвета.
— Но почему, Галариль? Он же все эти годы принимал лекарства, и…
— …и печень, в конце концов, не выдержала, потянула за собой остальное. Рано или поздно это должно было случиться. Вспомни, твоя досточтимая матушка сотворила чудо. Чудо и то, что он сумел с таким разрушенным организмом прожить эти десять лет.
Раннэиль, до сих пор надеявшаяся на новое медицинское чудо, почувствовала себя так, словно из её тела разом выдернули все кости. Если бы не прислонилась спиной к кроватному столбу, то точно бы упала.
Перед глазами всё подёрнулось зыбкой тёмной пеленой.
— Нэ, — Галариль сочувственно взяла её за руку. — Всё, что я могу сделать — это дать ему последнее средство.
— Надежды больше нет? — сдавленным голосом спросила Раннэиль.
— Если бы была, я бы не стала от тебя скрывать. Дай ему уйти достойно.
Последнее средство… Альвы давали его безнадёжно израненным воинам, чтобы те покидали мир без страданий и при ясном сознании. В нём не было ни капли магии, только травы… Раннэиль вспомнила: отец уходил, будучи под действием этого средства.
— Лизавета Васильевна.
Голос прозвучал неожиданно громко и чётко. Обе женщины вздрогнули и обернулись. Пётр Алексеевич лежал, закрыв глаза, и был изжелта бледен. Лицо покрылось плохо пахнущей испариной. Видимо, наступило временное облегчение, что он смог членораздельно заговорить. Раннэиль немедленно бросилась к нему, села на краешек постели.
— Поди сюда, Лизавета Васильевна, — сказал он, и с трудом разлепил веки. — Слышал я, о чём вы говорили… Неси эту… отраву, не хочу подыхать в грязи и боли.
— Учитывая ваше состояние, это средство даст вам два, от силы три часа, — почему-то голос Галариль дрогнул, она отвела взгляд.
— Ну и ладно. Успею…
Во дворце ничего ни от кого нельзя скрыть.
Уже через полчаса к Зимнему начали съезжаться кареты царедворцев, тем или иным способом получивших известие о внезапном недомогании императора. Распоряжение императрицы о созыве Верховного тайного совета Макаров выполнил в точности, вот только придворный шпионаж сработал мгновенно, и собираться начал Сенат в полном составе.
Вице-канцлер граф Кузнецов, в отличие от коллег, пошёл не в нижний зал, а направился прямиком в государевы апартаменты. Вести у него были тревожные, следовало немедля переговорить с её величеством, пока не стало поздно.
Тот факт, что гвардейцы у дверей скрестили перед ним ружья с багинетами, и вовсе не означал ничего хорошего.
— Не велено, Никита Степаныч, — виноватым шёпотом сказал один из солдат, давно его знавший. — Не велено пускать никого, кроме докторов.
— Кем не велено? — так же тихо спросил Кузнецов.
— Решение Сената…
Сенат. Всё-таки решились. Что ж, для вице-канцлера это сюрпризом не стало: он давно держал на контроле некую группу знатных персон — включая и своего тестя, князя Черкасского — которая вынашивала планы по радикальному ограничению царской власти и передаче отнятого Сенату. Персоны эти, помня о судьбе предшественников, ни о чём конкретном пока не договаривались. У них существовала общая цель и договорённость действовать сообща, и только. Но Кузнецов, битый волк, видел, как вокруг этой группы с соблюдением всех предосторожностей крутятся те же странные лица, что вертелись и в пределах видимости незадачливых убийц, покушавшихся на жизнь цесаревича Петра. Вертелись — но никаких улик против них не нашлось. И сейчас оных нет. Однако само присутствие тех персон уже о многом говорит. Вице-канцлер рассчитывал на сей раз поймать их, а не поймать, так обезвредить… любым способом. Ему не нравилось, что по Петербургу спокойно расхаживают враги.
Но действовать следует безотлагательно. Приказ никого к императору не допускать? Что ж, придётся воспользоваться свойствами альвийского слуха. Рисковать, так рисковать.
— Ваше императорское величество, я обращаюсь к вам! — проговорил он, повысив голос. — У меня известие чрезвычайной важности!
Лица солдат сделались удивлёнными, но препятствовать господину вице-канцлеру никто не стал. А через несколько мгновений расчёт оправдался: дверь распахнулась в обе створки.
Императрица. Хмурая, с тяжёлым взглядом воина, коему приказали не оставлять позицию, покуда жив, но настроенная вполне решительно. Именно то, что сейчас и требуется.
— Я ждала вас, Никита Степанович. Проходите.
Вместо серебряного колокольчика — жёсткий лязг стального клинка. Да, десять лет назад, он в этой даме не ошибся. Эта будет делать не то, что велит сердце, как бы оно ни кровоточило, а то, что надобно делать. Вздумай солдаты в точности исполнять распоряжение Сената, кто знает, чем бы всё окончилось, но она бы не смирилась. Не из таковских.
С первого же взгляда Кузнецов понял: не жилец Пётр Алексеевич. Чем его лекари опоили, неведомо, но взгляд царя был острым, осмысленным и недобрым. Это при том, что вид имел — краше в гроб кладут: лицо серое, с явной желтизной, под глазами чёрные мешки, весь в поту.
— Все прочь, — приказал государь. — Желаю говорить с императрицей и вице-канцлером.
Лекари и прислуга под собственный едва слышный шёпот покинули комнату.
— Что, они уже в моём доме вздумали распоряжаться? — зло проговорил он, не ответив на поклон вице-канцлера. — Полно, Никитка, поговорим без чинов, как ранее. Всё ли готово у тебя?
— Для ареста заговорщиков препятствий нет, — ответил Никита Степанович. — Но ими руководят, а кто — неясно. Связь осуществляется опосредованно, через тайники и кабатчиков. Взяв этих, я не смогу взять тех, и они найдут новых исполнителей.
— Отложи до лучших времён, Никитка, — Пётр Алексеевич тяжело дышал. — Бери тех, кого можешь взять, и тряси. Ныне главное — дело наше сберечь, а там, глядишь, и случай будет, поквитаешься. Обо всём Аннушке доложишь, коли я уже… не смогу твой доклад принять.
— Среди них есть колеблющиеся. Я мог бы привлечь их…
— Действуй… вице-канцлер. На то и чин тебе даден, и власть немалая. Ну, ступай… с богом.
У Кузнецова помимо воли защипало под веками: что бы там ни было, а юдоль земную покидал выдающийся государь.
Надо же, а ведь думал, что камень плакать не способен.
— Помнишь, что мы на сей год затевали?
Ни в его голосе, ни во взгляде не было суровости. Одно сожаление.
— Очаков, — Раннэиль нашла в себе силы чуточку растянуть губы в печальной улыбке. — Распечатать устье Днепра для флотилии Сенявина. Затем при удаче развивать наступление в направлении Бессарабии. Флоту иметь стоянку в Херсонесе. А далее… там уж как бог даст, Петруша. Мы готовились и к хорошему исходу, и к плохому…
— На цесарцев не надейся, Аннушка. Быть им битыми. Они сразу мира у султана запросят, нам о том ни слова не сказав. Действуй по своему разумению… А всё-таки я успел… Может статься, то главное успел сделать, для чего рождён был. Одного не успел — увидать, как сынки наши растут… Тебе всё оставляю, чтобы ты им передала в должное время. Ноша тяжкая… За то виноват перед тобой.
— Я выдержу, — едва слышно прошептала Раннэиль.
— Знаю. Но всё равно — прости.
— И ты меня прости, любимый, если что было не так…
…А по углам давно уже шушукались: «Феофан здесь… Царя соборовали… Лекари бегают, как угорелые… Всё зря, к утру, видать, отмучается…» Так оно и было — с той лишь разницей, что Раннэиль точно знала отмеренный срок. И этот срок заканчивался.
— Детей позови, — совсем уже тихо сказал Пётр Алексеевич. — Проститься хочу.
Дети и так не спали, разбуженные нехорошей суетой. Сидели, уже одетые, в соседней комнате, толком ничего не зная и продолжая надеяться. Но, когда в дверях появилась Раннэиль, взволновались донельзя, разом притихли, застыли.
— Пойдёмте, детушки, — сказала альвийка — совершенно безнадёжным тоном. — Батюшка зовёт вас.
Может, мальчишки по малолетству и не сразу уразумели истинный смысл её слов, но шестнадцатилетняя Наташа побелела, как мел. Она поняла всё.
Чуть позже стало видно, что всё понял и Петруша. Едва переступив порог, он словно споткнулся. Побледнел, и опрометью бросился к отцу. Не плакал, нет. Только, прижавшись, мелко задрожал.
Голоса. Несколько голосов. Тревожные, испуганные, злые…
— Его высочество великий князь Пётр Алексеевич прибыли.
— Всё ли готово?
— Всё. Как только император испустит дух, тут же, никому ничего не объясняя, сменим охрану дворца. Императрицу и детей под арест.
— Эту женщину в монастырь не упрячешь. Вспомните, она на большой дороге промышляла.
— Значит…
— Да бог с вами, ничего это не значит. Во всяком случае, пока. А там видно будет.
— Главное — не терять времени. Мужиков этих подлых — Меншикова с Кузнецовым — в крепость. Сразу же провозгласить императором молодого Петра Алексеевича. Привести гвардию к присяге, а далее — куда они все денутся, коли дело будет сделано?..
Голоса, шуршание бумаг, скрип перьев…
Следующие четверть часа бог этого мира милосердно дозволил Раннэиль если не забыть, то отодвинуть на второй план. Смотреть, как умирающий отец прощается с детьми, было выше её сил. Беспокоило другое: до сих пор ни единой весточки от Кузнецова. И ещё — её охватило чувство смутной тревоги. Словно где-то на грани слышимости били в набат.
Предчувствию альвы всегда доверяли, и оно никогда их доверия не обманывало. Сейчас оно говорило, пока ещё шёпотом: опасность, опасность. Значит, у Кузнецова что-то не заладилось, и, чтобы спасти своих детей, она должна будет действовать сама. Здесь, во дворце.
Но она не могла покинуть любимого. Её долг — проводить его до самого порога мира мёртвых. Только тогда можно будет принять бой.
Светлейший редко приезжал точно в назначенное время. В прежние времена — не без основания полагая, что никуда не денутся, подождут. Позже, когда Пётр Алексеевич стал его прижимать — из мелкой мести. Мол, раз вы такие разумники, что способны без меня обойтись, обходитесь. Но сейчас, когда речь могла зайти о его благополучии и даже самоё жизни, явился практически без опоздания. Едва оповестили, велел закладывать карету и готовить платье со всеми регалиями. Пока одевался, выслушал своих верных людишек: мол, царица-то непроста, едва всё началось, велела перевезти казну в Петропавловскую крепость под защиту гвардии. Капитанов гвардии и Ушакова предупредила, чтоб исполняли только её приказы, и ничьи более. А вице-канцлер Кузнецов с Остерманом конфиденциальную беседу имел, и результаты той беседы никому не ведомы.
— Ну баба! — восхищённо воскликнул он, хлопнув себя по бедру. — Не баба, а драгун в юбке! С нею такую кашу заварить можно!
— Опасно, батюшка, — сказал сын, помогавший ему облачаться. — Не жалует она тебя.
— Коли полезен буду, так и жаловать станет. Кафтан подай. Не тот, потемнее выбери. Не к свадебному столу зван, чай…
Велев сыну увозить мать и меньшую сестру за город — бережёного бог бережёт — светлейший сел в карету и отправился к парадному входу в Зимний. Где его, к превеликому удивлению, встретил подполковник Кейт из Второго Московского полка. «Отчего не на Москве обретается? — мелькнула тревожная мысль. — За день-то не мог успеть никак. Стало быть, заранее полк перевели и тайно расквартировали под Петербургом, чтоб действовать наверняка. Это Остермана шашни, либо Бестужева, тот англичанам мать родную продать готов… Недоглядел мин херц…»
— Ваша светлость, — учтивейше поклонился подполковник, — Имею предписание арестовать вас. Отдайте вашу шпагу.
Аргументом, придававшим весомость его словам, стали ружья солдат Второго Московского полка, направленные ему в грудь и в голову. Не жаловали его москвичи, было за что.
— Кто отдал приказ сей? — сдаваться без боя Данилыч не собирался. — У кого духу хватило поднять руку на героя Полтавы?
— Решение сие коллегиальное, сенатское, — заявил подполковник. — Извольте подчиниться. В противном случае имею иное предписание — о расстрелянии вас за непокорство.
Вот к такому обороту светлейший точно готов не был. И означал он либо то, что Пётр Алексеевич уже мёртв, и заговорщики сумели нейтрализовать императрицу, либо беспримерную наглость и спешку помянутых заговорщиков. Во втором случае ещё можно было пободаться, даже отдав шпагу: небось, пока всё зыбко, в крепость к преображенцам сунуться не рискнут. Во дворце где-нибудь запрут, а тут ещё вилами по воде писано, чья взяла.
По тому, как Макаров начал тихонько, бочком, придвигаться к двери, Раннэиль поняла: дело не просто плохо, а хуже некуда. Когда от умирающего царя начинают сбегать те, кто служил ему много лет, значит, заговорщики решились на открытые действия, и медлить больше нельзя.
— Куда это вы, Алексей Васильевич? — она позволила себе на минутку отойти от мужа. — Петру Алексеевичу сейчас ваша помощь нужна, как никогда. Извольте остаться и исправлять свои обязанности до конца.
Она не скрывала двойной смысл своих слов, и от её мрачного взгляда делалось не по себе всем окружающим. Оттого Макаров даже и не пытался возражать. Эта — и убить может. А не она, так её остроухая охранница, немедленно занявшая стратегическую позицию у двери.
Вернувшись, альвийка первым делом встретилась взглядом с супругом… и поняла, что он уже стоит на пороге миров. Стоит и ждёт.
Её ждёт, словно сказать что-то хочет напоследок.
Сил говорить в полный голос уже не было, только шептать. Раннэиль этого хватало, но она всё же наклонилась к самым его губам — насколько позволял живот.
— Должок-то… — услышала она, почувствовав прикосновение пальцев к своей щеке. — Должок я тебе так и не отдал.
— Ох, Петруша, о чём ты только думаешь, — прошептала она в ответ, помимо воли виновато улыбнувшись.
— О том, что верить мог… до конца… тебе одной.
И, когда он шагнул за порог, нить, связавшая их судьбы, превратилась в удавку.
— Мама! Опомнись, мама!
Темнота перед глазами и вязкая тишина в ушах треснули и со звоном рассыпались, разбитые хриплым от слёз голосом старшего сына.
Раннэиль с трудом заставила себя открыть глаза, и обнаружила, что вцепилась зубами в собственное запястье. Видимо, чтобы не заорать в голос от невыносимой боли. Дитя во чреве отчаянно билось — видно, ему передалось состояние матери. Этот ребёнок всеми силами желал жить.
Но и другие её дети тоже хотели жить. Ради них нельзя было терять ни минуты.
Она успеет выплакать своё горе. После, когда опасность минует.
Кто-то из женщин, тихонько всхлипывая, накинул ей на голову чёрный кружевной платок. Раннэиль обнаружила это, только когда приказала себе поднять руку для крестного знамения. Так надо? Да, так надо. Значит, так и будет теперь… Что-то непонятное опять случилось со слухом. Плач Наташи и молитвенные песнопения Предстоящих, начинавших отпевание, она слышала словно издали, зато испуганные перешёптывания дворни за дверью — будто те обменивались мнениями у неё за спиной. Почему-то именно это привело её в чувство.
— Мама, — старшенький продолжал теребить её за плечо. — Слушай. Там, за дверью… Мама, они охрану хотят сменить! Мама! Да опомнись ты!
— Я слышу, сынок, — она не узнала собственный голос. — Пойдём. Наведём порядок… пока ещё можно.
«Во дурачьё! Куда привели-то — в караулку!»
Это была хорошая новость. Это значило, что они торопятся, и силы за ними, почитай, никакой, кроме одного полка. И то неясно, что с заговорщиками станется, ежели московским солдатикам пояснить, что к чему. Как бы ещё своего командира-то, этого пройдоху английского, на лоскутки не порвали.
Но для начала стоило бы до солдатиков добраться.
Дверь здесь хорошая, прочная, замок массивный. Не вышибешь, да и караул снаружи. Окошко таково, что и в лучшие времена бы не протиснулся. Остаётся либо попытаться переубедить караульных, благо, у него пока не отняли богатые перстни, либо молиться о чуде. Второе явно было не в духе Александра Данилыча. А над первым нужно подумать. Какие слова их проймут вернее? На что упирать?
Не успел он сложить в уме более-менее стройное начало разговора, как за дверью послышались шаги и голоса.
— Кто там ещё прёт?
— Цыц, недоумок. Не видишь — Тайная канцелярия!
Эт-того ещё не хватало… Хотя, если Ушаков не испаскудился, есть надежда, что пришло избавление. Хитёр он, жук такой.
Громко лязгнул замок, показались в проёме двое в тёмно-серых плащах — рожи по глаза упрятаны. Ещё две такие же тени угадывались в коридоре — это помимо двух солдатиков с ружьями… Что ж, если дело плохо, можно хоть попытаться выскочить из кареты на ходу. Под Полтавой, помнится, хуже пришлось. Эх, годы, годы…
Стоило ему покинуть караулку, как за спиной послышалась короткая, но жестокая возня. Ни дать, ни взять, кто-то огрёб по головушке. Светлейший обернулся мгновенно, и то уже застал миг, когда двое «серых», подхватив солдатиков, тащили внутрь.
— Чисто сработали, молодцы, — раздался негромкий и очень хорошо знакомый голос.
— Ах, это вы, Никита Степанович, — со смешанным чувством — облегчение пополам с нервной насмешкой — сказал Данилыч, когда тот опустил воротник, скрывавший лицо. — Лихо.
— Иначе не умеем. Вы нужны ея величеству свободным, и готовым проявить свою преданность.
— То есть Пётр Алексеевич… Царствие небесное… — огорчился он вполне искренне.
— Увы. Скончался несколько минут назад, о чём я немедля был извещён. Теперь пришло время действовать решительно.
— Всё, что сейчас надобно мне сделать — поднять своих ингерманландцев. Инако не выйдет ничего
— И это вы также сделаете. Кроме того, ея величеству нужны тридцать тысяч.
— Когда?
— Вчера, — неожиданно сердито сказал вице-канцлер. — Извольте соображать быстрее, князь, мы торчим на виду по вашей милости.
Мысленно кляня себя за тугодумие, светлейший счёл за лучшее подчиниться приказам этого страшноватого человека. Как-никак, союзник.
А Кейту, прощелыге масонскому, он ещё рожу начистит. Будет воля — будет и всё прочее.
Когда идёшь в бой, самое трудное — сделать первый шаг. Прописная истина для всех миров, где существуют войны.
Раннэиль не помнила уже, сколько раз ей приходилось и самой подниматься в атаку по приказу командира, и поднимать в атаку других. Но сейчас она шла в самый тяжёлый из боёв на своей памяти. Всей армии её — трое детей, верная Лиассэ…и та правда духа, о которой ей не раз говорил любимый.
Препирательства за дверью навели на мысль, что караул-то сменить хотят, но сам караул того не желает. Распахнув дверь — как обычно, в обе створки — она убедилась в том, что была права. Москвичи, чьи мундиры были весьма похожи по покрою и расцветке на преображенские, под предводительством офицера пытались оттереть от двери двух гвардейцев. А те, в свою очередь, ссылались на приказ, что покинуть пост могут только по велению государя, либо государыни.
— Что здесь происходит? — страшным, по-змеиному свистящим голосом спросила Раннэиль.
Она видела, как вытянулись лица — и у солдат, и у офицера-москвича. Тенью мелькнула мысль: неужели она выглядит настолько жутко? Но дело оказалось не столько в ней, сколько в чёрной кружевной накидке.
Заговорщики-то знали, что император умер. Кто-то из дворни наверняка дал знать, хоть свечкой из окошка, хоть послав кого-то из мальчишек на побегушках. Заговорщики же, послав офицера с приказом сменить караул, не удосужились объяснить тому причину… Что ж, если они даже своей воинской опоре не доверяют…
— Ваше величество, — офицер набрался смелости и с виноватой физиономией козырнул перед императрицей. — Майор Шипов к вашим услугам. Искренне сочувствую вашему горю, но у меня приказ сменить караулы во всём дворце, и… проследить, дабы никто не покидал покоев его императорского величества до особого распоряжения.
— Кто отдал вам сей приказ? — на офицера взглянула уже не подавленная горем женщина, а само надменное величие. Хорошее, качественное. Трёхтысячелетней выдержки.
— Решение Сената, ваше величество, и…
— Я не знаю государя по имени Сенат, — отчеканила альвийка, возвысив голос так, что её услышали все. В том числе и те, кто был за спиною, в комнате. — Извольте следовать за мною, майор, и тогда я забуду о вашей невольной измене государю.
— Но ведь его величество Пётр Алексеевич… умер… — майор, покосившись на её накидку, широко перекрестился. — И Сенат по смерти его волен распоряжаться…
— Зато я ещё жив.
Какой злой и совсем не детский голос. Неужели это её мальчик, её маленький Петруша?
— Да, я ваш государь! — мальчишка выступил вперёд, словно хотел загородить собой мать. — Никакой Сенат мне не указ! И тебе тоже, майор! Ты престолу российскому присягу давал, а не Сенату, вот и будь верен присяге! Делай, что я, твой император, тебе велю!
Какие знакомые интонации, не правда ли, императрица?
— Матерь божья… — услышала она чей-то шепоток, возможно даже кого-то из солдат. — Всё, как есть, от батюшки побрал…
— За мной, — хмуро и зло приказал Петруша, и зашагал вперёд, не обращая внимания ни на кого. Словно был свято уверен, что никто не посмеет ослушаться.
Солдаты не просто расступились перед ним, но вытянулись в струнку, а затем зашагали следом, словно охрана его немногочисленной свиты. А от девятилетнего мальчика исходила сейчас та самая, пугающая многих, сила, какую все знали за его отцом.
Императрица мысленно благодарила сына, но мать… Мать не хотела, чтобы её мальчик повторил ошибки отца.
С гвардией шутки плохи, это было известно всем царедворцам. Пётр Алексеевич вышколил их на славу, одного его слушались преображенцы с семёновцами, как отца родного. Оттого и возникла в головах сенаторов умная мысль: заменить караулы, поставив вместо гвардейцев либо верных — а где таковых взять-то? — либо несведущих. Но, как и большинство умных мыслей, возникавших в головах людей, далёких от военного ремесла, эта идея имела мало общего с реальностью.
Чтобы заставить гвардию покинуть караулы, нужно либо атаковать их многократно превосходящими силами, либо завалить золотом по макушку. Ни того, ни другого господа сенаторы предоставить не могли. Первое по недостатку сил, второе по привычному сквалыжничеству. А одной бочкой скверного винишка от гвардии не откупишься, только разозлишь. Оттого-то шумно было в Зимнем дворце нынче ночью. Шумели преображенцы, несшие караульную службу по заведенной очерёдности. Шумели невесть как прознавшие о случившемся семёновцы, спешно явившиеся ко дворцу поддержать товарищей.
Шумно было и в большом зале, где собрался Сенат… и некоторые лица, в оный не входившие. Ещё бы: обнаружилось бегство Меншикова и бесследное исчезновение Кузнецова. На фоне галдящих под окнами недовольных солдат это нервировало. «Подлые мужики» действительно возвысились своим умом и хваткой, а светлейший, к тому же, был на диво злопамятен. А что будет когда — именно «когда», а не «если» — Меншиков притащит сюда ещё своих преторианцев — Ингерманландский пехотный полк? А что будет, если к пехоте присоединятся ингерманландцы-драгуны, чьим шефом является императрица? Иные полки, что за память Петрову кого угодно порвут? Страх мгновенно разделил сенаторов на тех, кто продолжал настаивать на немедленном провозглашении императором внука почившего государя, и на тех, кто призывал смириться с неизбежным и подчиниться юному Петру Петровичу. Последних возглавлял, ко всеобщему удивлению, канцлер Остерман, этот цесарский конфидент. Раз уж он пошёл противу явного венского кандидата — Петра, сына Алексеева — стало быть, карта того вот-вот будет бита. Большинство колеблющихся переметнулись на сторону «благоразумных». Прежнюю линию продолжали гнуть лишь те, кто замазался по самые уши, и кому было нечего терять.
Юсупов, Черкасский, Апраксин… и Бестужев, в Сенате к присутствию не назначенный, но роль свою в заговоре сыгравший. Этим отступать было некуда. Они теребили поникшего Петра Алексеевича, требуя решительных действий. Юноша, предчувствуя беду, только нервно грыз ногти и отмахивался от назойливых, когда становилось невозможно отмолчаться.
— Ах, оставьте меня, господа, — говорил он. — Знал бы, во что вы меня втянете, ни за что бы не покинул Петергофа… Андрей Иваныч! Да скажите вы им, чтобы оставили меня в покое!
Но помощь Андрея Ивановича Остермана в том не понадобилась. Всё решилось куда быстрее, чем думали собравшиеся в зале.
Иногда Раннэиль удивлялась, как, порою, малое может управлять сколь угодно большим. Ну, что за сила у неё? Дети, кучка солдат да она сама — нынче боец весьма сомнительных качеств. Заговорщики поставили на кон всё, и могут сражаться с отчаянием загнанной в угол крысы. Да. Но она не имела права проиграть, потому что на кону стояло куда больше, чем просто жизнь.
Что будет, если австрийская партия посадит на престол слабовольного и неумного юнца? Ничего хорошего не будет. Россия надолго сделается задним двором Австрии, а после и других держав. А отсутствие собственной политики означает сдачу всего приобретенного. Тавриду — татарам и туркам, Ингрию и Лифлянлию — шведам, хоть за последнюю вовсе безумные деньги плачены. Исключительные привилегии иноземцам при торговле, свой товар за копейки. Флот — на дрова, пушки — продать, армию — присовокупить к австрийской и не ныть, когда свои солдаты за чужие интересы гибнуть будут. Плевать. Лишь бы в европейских столицах были довольны… Отчего-то Раннэиль была уверена, что такой Россией Европа будет довольна всегда. И её, как княжну из Дома Таннарил, это нисколько не радовало.
Такая Россия и родным-то детям будет мачехой, не только альвам.
Может быть, сознание огромности цены поражения и стало для её императорского величества той нюхательной солью, что прояснила разум. Ох, и худо сейчас будет любому, кто станет на её пути.
Дверь в зал была, как и следовало ожидать, заперта изнутри, выставлен караул аж из шестерых солдат Второго Московского. Неведомо, кого ожидали увидеть караульные, но при виде императорского семейства в полном составе слегка растерялись. Велено им было стрелять в любого, кто приблизится к двери, но это был исключительный случай, и они, согласно уставу, взяли «на караул».
— Почему закрыта дверь? Открыть немедля! — сына, как и отца, тоже приводили в ярость любые препятствия.
— Никак не можно, ваше высо… ваше величество, — напомнил о себе майор Шипов. — Заперто изнутри, ключ у них.
— Приказ всем караулам — никого из дворца не выпускать. Дверь — выбить… к чёртовой бабушке!
— Слушаюсь, ваше величество.
Новое царствование, кажется, начиналось с шума и треска, достойно продолжая прежнее.
Офицер не стал морочиться с выбиванием створок. Пистолет при нём, так о чём печаль?.. Выстрел разнёс замок и до смерти перепугал всех, кто находился внутри.
Бледные до серости лица, обрамлённые модными париками. Две неравные группки господ сенаторов и причастных лиц. Та, что побольше, сгрудилась около Остермана, сохранявшего ледяное спокойствие. Группка поменьше встала наподобие караула вокруг совершенно сбитого с толку молодого Петра Алексеевича.
И — гробовое молчание. Разве что Павлуша чихнул от не до конца развеявшегося порохового дыма, да из-за окна доносился гомон недовольных гвардейцев.
— Как хорошо, что вы все здесь собрались, господа, — его старший братец разошёлся не на шутку: он был в бешенстве, хотя старался это скрывать, говорил почти спокойно. — Полагаю, лишь для того, чтобы скорбеть по поводу нашей великой утраты…и изъявить преданность мне, вашему законному императору.
На лицах присутствующих, многие из которых знали Петрушу с пелёнок, было написано что угодно, только не скорбь. Изумление, страх, робкая надежда, облегчение. В воздухе, в повисшей после его слов тишине прямо-таки витало: «Когда таким оборотам научился-то? Прямо как взрослый говорит». Зато лица упрямого меньшинства, коим отступать было некуда, отражали бурю иных чувств, самым сильным из которых было отчаяние.
— Царствие небесное почившему в бозе государю нашему, Петру Алексеевичу, — в голосе Алексея Бестужева скорби точно не было, ни капельки. Истово перекрестившись, он, как умел, состроил постную физиономию. Получилось весьма посредственно. — Однако же дело престолонаследия слишком важно, чтобы решать его вот так, с наскока. Никак не возможно, сударь мой Пётр Петрович, соотнести закон о престолонаследии, утверждённый вашим батюшкой, с тем, что мы имеем ныне, ибо ваше малолетство суть великое препятствие к исполнению государевых обязанностей.
— Батюшка в завещании иное написал, — не меняя тона ответил Петруша, адресовав графу хмурый взгляд. — И вы все, господа Сенат, подписи под оным ставили. Или запамятовали, как клялись уважить волю государеву? Как присягали признать регентом матушку мою, крест на том целовали? Я всё помню. Где та бумага? Сожгли уже, небось?
«И его тоже заносит… как отца…» — подумала Раннэиль, выступив вперёд и положив руку на плечо сына. По тому, как отвёл глаза Остерман, она поняла: да, уже сожгли. А подложного завещания по недостатку времени не изготовили. Заранее-то страшно было, а сейчас не хватило какого-то получаса. Теперь в совершенно ином свете представал поступок Макарова, который собирался до срока покинуть покои царя. Что ж, Алексей Васильевич и сейчас там, в покоях. Там и пребудет, пока Кузнецов с ним не побеседует приватно.
— Если я верно поняла, никто не может предъявить завещания государева, — печально проговорила она, стараясь не глядеть никому в лицо. Боялась, что даже её выдержки не хватит.
— Увы, ваше императорское величество, — от партии «благоразумных» выступил всё тот же Остерман — пожалуй, самый умный из всех проходимцев разной степени знатности, собравшихся в этом зале. — Пётр Петрович совершенно прав, и таковой документ мы все своими подписями заверяли. Но, к превеликому сожалению, поиски ничего не дали. Ни в личной канцелярии его императорского величества, ни в архиве Сената документ сей не сыскался.
— А что же это вы, Андрей Иванович, такой беспорядок в канцелярии развели, что документы государственной важности пропадают? — альвийка говорила по-прежнему печально, но голос её сделался твёрже. — Или не дорожите вы своим местом?.. Ладно, вопрос сей обсудим после, в более подходящей обстановке. Нынче же хочу сказать, что будь у нас перед глазами завещание, мы бы все поступили так, как повелевает нам долг и воля покойного государя, супруга моего. Но если завещания нет, то в силу вступает иной закон. Тот, по которому престол наследует старший сын, и лишь в прискорбное отсутствие сыновей — ближайший родич по мужеской линии.
Вот она, цена упущенного времени. Удар ниже пояса. Альвы никогда не считали этот приёмчик запретным. Сейчас Раннэиль испытала злое удовольствие от побелевшего, словно мука, лица Бестужева. Она помнила, что когда-то с этого человека началось её знакомство с Россией, и была ему за то благодарна. Но сейчас он поднял руку на её детей.
Княжна Таннарил нанесла ответный удар в своей излюбленной манере. Когда речь заходила об интересах Дома, сантименты были ей всегда чужды.
— Вы тоже правы, Алексей Петрович, — неожиданно произнёс Петруша, явно выдержав некую внутреннюю борьбу. — Мне слишком мало лет, чтобы я мог быть настоящим государем. На то батюшка и предусматривал статью о регентстве матушки надо мною до того дня, когда мне исполнится восемнадцать. Значит, так тому и быть… Да, Андрей Иваныч, сие есть мой первый указ. Садись и пиши.
Может, кому-то и показалось бы, что всё прошло так легко, но Раннэиль знала истинную цену этой лёгкости. Никиты Степановича не видать и посейчас, зато видны результаты его действий. Не нужно было гадать, кто нашёл слабое место заговора и метко по нему ударил; кто взбаламутил гвардию и тем привёл заговорщиков в состояние паники… О, бог людей… Какие ничтожества. И Бестужев, пакостник известный, и прочие, что даже сейчас волками глядят, и Остерман, что всегда успевает вовремя переметнуться на сторону победителя, и Пётр, Алексеев сынок. Недаром при виде внука дед морщился, словно от отвращения, и старался как можно более сократить время беседы с ним. Сейчас юноша был бледен до синевы, и смотрел на альвийку с запредельным ужасом.
— Я не хотел, — шептал он, и Раннэиль прекрасно его слышала в негромком гуле голосов, наполнивших зал. — Они сказали, что не причинят никакого вреда вам.
— Ох, и дурак же ты, Петрушка, — малолетний дядюшка посмотрел на племянничка снизу вверх. И не с гневом, а с сожалением. — Какой дурак…
Разумеется. Кого ещё могли провозгласить своим знаменем ничтожества, если не дурака? Но если Раннэиль чего-то и боялась всерьёз, так это победы ничтожеств. Ведь именно они, одержав верх — силой ли, происками врагов государства ли — проявляют такую звериную жестокость к побеждённым, что оторопь берёт. Они станут молить о пощаде. Разве только Бестужев не станет, этот хоть и зловредный тип, но гордец. Ради жизни своих детей Раннэиль обязана додавить их до конца. Всех. Без исключения. Они никогда и никому не простят своего поражения.
Потому что ничтожества.
А из-за окна доносились голоса гвардейцев. Не иначе им кто-то поведал в сильно сокращённом виде всё случившееся. Раннэиль показалось, будто она различает знакомый голос вице-канцлера. И под конец вооружённая толпа разразилась криками «Виват императору! Ура, Пётр Петрович!»
Вот и всё.
— Господа Сенат, — проговорила она, и все почтительно притихли — за исключением гвардии по ту сторону дворцовых стен. — В первую очередь следует оповестить о постигшем нас несчастье Анну Петровну, герцогиню Голштейн-Готторпскую, Елизавету Петровну, королеву Шведскую, Анну Ивановну, герцогиню Курляндскую, Анну Леопольдовну, герцогиню Мекленбургскую…
А гул голосов за окном только усиливался. Кто-то помянул князя Меншикова. Не иначе своих ингерманландцев привёл. Аккурат к шапочному разбору. И преданность выразил, как мог, и в заварушке участвовать не пришлось бы, даже если бы таковая случилась. Но и за то ему спасибо, что верен остался, змий хитрый.
На сегодня — всё. За исключением кое-каких мелочей, о которых и упоминать не стоит. Ещё немного, и долг императрицы будет исполнен. Тогда можно будет подняться туда, к нему, и выплакать, наконец, переполнявшую её боль, пока эта боль не свела её с ума.