Треск фитилька, слишком громкий для воцарившейся тишины, прервал ход его раздумий.
Здесь освещают свои дома не светлой магией и не очищенным соком земли, а прогорклым животным жиром или немилосердно коптящим, вонючим маслом. Но откуда здесь возьмётся магия?
Они беглецы, изгои. Жертвы величайшей из несправедливостей. Прямые дети и любимцы богов, изгнанные из родного мира по прихоти негодного собрата, возжелавшего безраздельной власти. Стоит ли жаловаться на коптящий светильник, когда закрыта, заколочена и засыпана неподъёмными скалами дверь, ведущая домой?
Они, бессмертные, считали, что стоит. Если их жизнь не пресекали преднамеренно, то впереди простиралась вечность. Время не имело такого значения, как для смертных навозных червей, по недосмотру богов имевших некоторое сходство с Высшими. Главное — не сидеть сложа руки. Нужно действовать. Ни один мир не может жить без магии — овеществлённой воли богов. Нельзя утверждать, что здесь её нет. Нужно просто доискаться источника и очистить его русло.
И тогда… тогда…
— Благословенный, — воин, судя по его доспеху, принадлежавший к знатному роду, откинул занавеску и низко поклонился. — Твой великий отец пожелал видеть тебя.
«Хвала богам, наконец-то».
Два года в разлуке, в чуждом мире. Тем не менее, отец строго придерживался древних законов, которые повелевали Высшим из Высших демонстрировать своё могущество даже в мелочах. Даже в отношениях между родителями и детьми. Это было мудро. В законе не должно быть исключений ни для кого, иначе какой же это закон? Так, правила…
— Оставьте нас.
У отца чудесный голос. Звучный, красивый. Привычный возвышаться над любым многоголосьем в Совете Высших. Он сам втайне надеялся, что когда-нибудь, быть может, и сам сможет так же покорять подданных и собратьев по Совету завораживающим тембром и идеально подобранными словами… Но почему он сейчас прозвучал так устало? Не болен ли отец?
Воины, беспрекословно повинуясь, бесшумными тенями исчезли из палатки. Из походного шатра. А ведь всего два года назад они покинули бы покои древнего, как само время, прекрасного дворца… Да. Два года…
Богато расшитая занавесь и тень на ней. Всё согласно закону. Колени сами подогнулись, и сами слетели с языка слова безмерного почтения.
— Да пребудет милость богов с тобой, отец, — он склонился перед тенью на занавеси. — Явился я по твоему повелению, едва меня оповестили…
— Поднимись, сын.
Странно. Отец, Высший из Высших, прервал славословие в самом начале.
Что-то не так. Что-то случилось.
— Сядь.
Отцу не прекословит даже распоследний простец, а уж Высшие — и подавно. В особенности если отец — прямое дитя богов, один из первосотворённых, не знавших рождения в боли и муках матери. Он присел на натянутое полотно складного стульчика и с глухо бьющимся сердцем принялся ожидать слова родителя.
— Скольких ты довёл сюда?
— Не более полутора тысяч, отец, — он виновато склонил голову.
— А я — всего четыре сотни, — голос первосотворённого стал глух и слаб. — И это — всё, сын. Никто, кроме нас, не вырвался.
— Неужели эти варвары…
— Да, сын.
— Будь у нас в руках магия, мы бы не понесли потерь вообще. Мы бы привели их к покорности, отец, как привёл их ты и твои первосотворённые братья и сёстры, — он сжал кулаки так, что побелели костяшки пальцев. — Прости мою дерзость, отец, но я переполнен гневом.
— Утихомирь свой гнев, пока не поздно.
— Но отец, разве мы не дети и избранники богов?
— Сын, — голос отца сделался тяжким камнем, упавшим на его душу. — Ты до сих пор ничего не понял?
— Что я должен был понять, отец? Что ускользнуло от моего внимания?
— Посмотри на меня, сын.
Одно лёгкое движение руки — и занавесь откинулась. Он застыл в ужасе: неслыханное нарушение древних законов. Первосотворённые, хранившие в своей крови благословение богов, суть величайшая святыня их народа. Видеть их светозарные лица дозволялось далеко не всем. И не всегда. Он мог бы пересчитать по пальцам одной руки случаи, когда отец являл младшему сыну милость и дозволял видеть своё лицо. Лицо любимого творения богов, хранителей его родного мира. Этот ужас не позволил ему в первые мгновения понять, что произошло. Что переменилось в отце. Но когда до него дошло, в чём заключалась перемена, он понял, что до сих пор не имел понятия об истинном значении слова «ужас».
Он едва не закричал.
Отец, всю вечность, прошедшую со дня сотворения, выглядевший юным и прекраснейшим из детей богов, за два местных года изменился до неузнаваемости.
Перед ним стоял старик. Седой, с изборождённым морщинами лицом и угасшими глазами. Невозможно было поверить, что всего два года назад эти блеклые глаза излучали свет предвечных звёзд, а лицо, в несказанной милости явленное лучшим ваятелям мира, служило образцом для обличия храмовых статуй.
Божественный свет покинул отца, перед которым он не только преклонялся, но которого искренне, по-сыновьи, любил.
— Отец… Ты болен, отец?
— Да, я болен, — слабо кивнул этот древний старик, эта жуткая тень былого величия. — Эта болезнь называется «старость», и от неё нет лекарства.
— Кроме силы богов, нас сотворивших, — он начал приходить в себя, и мысли заметались вокруг возможных способов исцеления родителя. — Нам нужно вернуться.
— Дверь в наш мир закрыта наглухо, сын.
— Значит, нужно найти другую дверь.
— Её не существует.
— Но…
— Ты младший, мой сын. Ты не был посвящён… — старик тяжко опирался на тщательно оструганную палку. — Иначе знал бы, что из нашего мира ведёт множество дверей в миры иные, но из тех миров в наш ведёт лишь по одной… Узурпатор, изгнав нас в этот мир, позаботился, чтобы никто не вернулся и не оспорил его власти… Я вижу, как загорается в тебе огонь гнева. Погаси его, пока он не сжёг тебя изнутри, сынок. Смирись. Выхода нет. Мы навечно заперты в мире, куда не достигает свет наших богов. Здесь нет их власти… Наши боги суровы, но справедливы. Они никого не наказывают просто так, для развлечения. Если они допустили подобное, значит, мы чем-то провинились перед ними.
Старик склонил седую голову.
— Я в смятении, отец… Что же нам делать? Там, на западе, нас убивают, как диких зверей. Я едва успел увести четыре знатных семейства вместе с остатками воинов и рабов. Прочие либо не поверили мне, либо отстали в пути… и были перебиты, отец. Перебиты — и кем! — он, забывшись, вскочил на ноги. — Людьми! Смертными скотами, на которых мы сами охотились!..
— Сын, — отец устремил на него взгляд тусклых водянистых глаз. Стариковских глаз. Так могла бы смотреть сама вечность, если бы имела лицо.
— Прости, отец.
— Этот мир принадлежит людям, сын, — слова старика были не менее тяжелы, чем взгляд. — Здесь либо никогда не было альвов, либо, в отсутствие магии, они давным-давно вымерли.
— Либо были истреблены!
— Либо были истреблены, — кивнул отец. — Глядя на то, что происходит, охотно верю. Но это мир людей, и здесь правит их бог, не менее суровый, чем боги нашего мира. Если мы хотим выжить, нам следует ему поклониться, принять его власть. Быть может, тогда он пощадит… хотя бы вас, молодых.
— Поклониться богу людей? — гнев снова вспыхнул в его душе и глазах. — Богу двуногого скота? Но даже люди не поклоняются богам своих коз и овец!
— Сын!
Отец гневался, и это всегда было страшно. Даже сейчас.
Он упал на колени и склонил голову.
— Мы были бессмертны лишь потому, что это позволяли наши боги, — голос отца внезапно окреп. — Я открываю тебе тайну раньше положенного срока, чтобы предостеречь тебя от совершения непоправимой глупости. Я не открыл бы тебе ни эту тайну, ни своего разрушающегося лица, если бы ты был способен без этого уразуметь всю глубину катастрофы, постигшей наш народ… Мы были бессмертными, сын, но более таковыми не являемся. Благодать богов не осеняет нас. Теперь мы такие же смертные, кого ты в гордыне именуешь двуногим скотом. А ведь они тоже творения богов, как и мы. Ты ведь знаешь, что порой родители почему-то отдают свою любовь лишь одному ребёнку, обделяя прочих своих детей. Людям всего лишь не повезло.
— Но это тоже было тайной, ведомой лишь Высшим из Высших… Почему, отец?
— Потому что с богами не спорят, — ответил старик. — Если они выделили нас среди прочих своих творений, значит, так было справедливо. Теперь всё иначе.
Он так сжал кулаки, что не только костяшки пальцев побелели, но и ногти впились в ладони, раня их.
— Поклониться богу этого мира, богу людей… Припасть к подножию его престола, вымаливая толику благодати… — просипел он, едва сдерживая слёзы бессилия. — Что если его справедливость такова, как и справедливость наших богов? Что если люди этого мира — его возлюбленные дети?
— Если это так, мы исчезнем, — прозвучал женский голос. Ровный, без признаков какого-либо движения души. И — надтреснутый, как у презренной людской старухи.
«Мать!»
Смотреть на руины её некогда прекрасного лица не было никаких сил, и он, наконец дав волю слезам, припал к её ногам, целуя драгоценный шёлковый подол платья.
— Мать…
— Не надо плакать, мой мальчик, — пусть и надтреснутый, но всё ещё любящий, голос матери наполнился нежностью. — У нас с отцом была вечность. У нас есть ты, наш последний выживший сын. У нас ещё есть немного времени, чтобы порадоваться твоим детям. Разве это не справедливо?
— Это несправедливо! — вскричал он, рыдая и поливая слезами расшитые туфельки матери. — О, мама, если бы ты только знала, как это несправедливо — расставаться с вами!
— Терять родителей больно, — со вздохом проговорил отец, и добавил загадочно: — Уж кому это знать, как не нам… Встань, сынок. Встань и выслушай нашу волю… если она для тебя ещё что-то значит.
Слова отца были обидны, но он стерпел. Как творения не спорят с богами, так и дети не должны спорить с родителями. А он и так сегодня провинился.
— Мы с матерью посылали гонцов к правителям этой страны, и получили ответ, — голос отца снова возвысился до своего прежнего величия. — Нам дозволено жить во владениях человека, именуемого его подданными царём. Но прежде мы должны поклониться человеческому богу и принять его учение. Это не условие царя людей, это моя воля, и ты её исполнишь, даже если мы умрём в пути. Для того я и просил прислать сюда одного из Предстоящих у Престола, чтобы он пояснял нам основы людской веры. Пока доберёмся, изучим… Поклянись исполнить мою волю, сын.
— Клянусь, отец, — склонился он. — Клянусь именами сотворивших нас.
— И именем бога этого мира тоже клянись, — тихо проговорила мать. — Люди уверяли, он милостив к тем, кто чтит его.
— Именем бога людей — клянусь, — ещё тише проговорил он. — Да осенит он нас своей благодатью.
Тихий треск фитилька почему-то заставил его вздрогнуть. Откуда-то явилась и не торопилась покидать голову мысль, будто в их беседе незримо присутствовал некто четвёртый. Услышал, что нужно, и удалился в своё неведомое.
Чужой мир. Чужой бог. Чужие законы.
Но здесь им предстояло жить и хранить то, что осталось от народа. А осталось очень и очень немногое.
— Глянь-ка, идут!
— И впрямь идут. Ишь ты, как паломники — пешком.
— А как им ещё идти-то? Знать, не просто грехи замаливать — креститься идут…
По яркому голубому небу пробегали тучки. Выныривая из-за них, солнце вспыхивало, как умытое, золотя купола. Денёк выдался на загляденье. Теплынь какая. Кабы не зябкий ветерок, так и вовсе было бы лето красное.
На берегу реки, изогнувшейся дугой, под самой стеной соорудили нарочитый помост, устеленный персидскими коврами.
— Глянь-ка, сам владыко!
— Сам Феофан!
— Чорт эдакий…
— Сам ты чорт! Рожу в бородищу спрятал? А ну-ка вынь!
— А ну тихо вы! В холодную захотели?.. Вона, идут сюда ужо!
Треуголки солдат мелькали по краям толпы, но в сторону забияк покуда никто не шёл. Однако смутьяны притихли. Никому не хотелось томиться в холодной, хоть бы и за дело. Тут и без драки было на что посмотреть, право слово.
Шёл креститься некий пришлый народ, просившийся под руку государя. Не всякий день такое случается.
— Эвона как… Старинушки-то ветхие, ноги едва тянут, а царями глядятся.
— Кто? Где старинушки?.. А, вон те, что впредь своих людишек идут?
— Да царями они, видать, и были. Народишко-то каков, гляньте, люди. Чудной народишко!
— И немцев я видал, и арапов, и татар, а таковских — не, не видал. Ишь ты, пригожие какие!
— Девки — да, загляденье… Эх-х, было б мне годков на десять поменьше…
— Что — девки? Как бы наши девки по их парням сохнуть не начали…
— Ухи-то, ухи у них какие! Как у котов!
Звонкий мальчишеский голос ввернулся в гомон толпы, породив волну смешков. И впрямь, народишко чудной. Обликом пригожи, как ангелы, а уши и впрямь котовские. Как бы не прилепилось к пришлецам прозвище.
Старики, дед и бабка в шёлковых рубахах до пят, встали у самого берега, лицами к помосту, где разместилось священство. Народец ушастый — тыщи две пришлых, не более — встал за спинами своей знати. А затем все разом, будто приказал кто, опустились перед помостом на колени…
…Этот человек с омерзительно заросшим волосами лицом, но в богатой одежде Предстоящего. У него умные и недобрые глаза.
Люди зовут его Владыкой. Точно так же, как альвы звали Владыкой Предстоявшего у престола своих, родных богов.
Выходит, есть что-то неизменное во всех мирах. Это внушало надежду.
Самой невыносимой была клятва верности владетелю этой страны. Человеку. Смертной твари, которую его с детства учили презирать. Но отец прав. Теперь они такие же смертные, как и люди, да, к тому же, ещё и единоверные им. Трудно будет к этому привыкнуть. Трудно, но возможно.
Отец и мать в мудрости своей смирились с неизбежным. А он кто такой, чтобы оспаривать их выбор?
Они все, и высокородные, и простецы, клялись в верности царю людей, но клятву эту давали всё-таки не смертному, а богу. Своему новому покровителю. Целовали символ своей новой веры — крест с изваянием распятого на нём человека-бога. Станет ли он им приёмным отцом, или они обречены быть нелюбимыми пасынками?
Время покажет. Хотя никому теперь не ведомо, сколько им отпущено. Столько же, сколько людям? Больше? Меньше?
Только Ему это ведомо. Отцу и хранителю этого мира.
Яркое солнце бросило свой благой луч, осияв и согрев дрожавший от холодного ветра мокрый народ и берег реки, из вод которой они выходили, получив новые имена. И, если его не подвёл тонкий слух, собравшиеся вокруг подданные царя людей восприняли это как благой знак.
Им лучше знать.
Здесь было… странно.
Здесь мир выглядел так, словно был отражением в серебряном зеркале, уже тронутом патиной времени. Не было резких теней и яркого, острого света, как в степях и южных влажных зарослях родины, куда изредка ходили дружины смельчаков-альвов. Но не было здесь и прозрачно-зелёного, пронизанного солнечным золотом, хрусталя родных лесов.
Матовый, приглушённый свет. Тёмная вода реки и мрачноватые тусклые блики на волнах холодного даже в разгар лета моря, на другом берегу которого, к тому же, обитают враги.
Зачем государь расположил здесь свой дворец для отдыха? Да и то, назвать этот одноэтажный курятник дворцом — значит безмерно ему польстить.
И всё же эта северная красота не лишена гармонии. При наличии запаса дров и хорошего тёплого дома здесь может быть даже уютно.
Зато человеческая мода вызывала у него приступы зубной боли. Какими смешными выглядели люди в этих кафтанах из грубого сукна, в обтягивающих коротких штанах и ужасных чулках. Какими нелепыми смотрелись накладные волосы, завитые и уложенные в уродливые причёски. А головные уборы… Кошмар. Вкус утончённого альвийского князя был оскорблён зрелищем людей, пытавшихся перещеголять павлинов. Чувства меры не знал никто, даже женщины. Впрочем, ни слова о человеческих женщинах, чтобы даже тень помысла об этих наштукатуренных, побитых оспой уродках не оскорбила звёздной красоты альвийских дам.
Сам-то он предпочитал носить одежды Высших. Длинные, шёлковые, и без излишеств. Изящной вышивки вдоль воротника и манжет вполне достаточно.
Был, впрочем, один штрих, выгодно отличавший местных людей от их сородичей с запада. Эти хотя бы моются.
— Михайла Петрович, князюшка! Прости дурака, припозднился я!
«Человек с двумя лицами» — так отец поименовал одного из приближённых государя. Эта жизнерадостная улыбка, эти чистые, как у ребёнка, глаза, эти располагающие к себе простоватые манеры и демонстрируемая готовность понять, простить и забыть — маска, снимаемая лишь изредка, по необходимости. Притом, отличить маску от лица дано было далеко не всем. Князь, впрочем, и сам владел этим искусством. Радостная, но сдержанная улыбка, учтивый поклон. И пусть «человек с двумя лицами» гадает, какие мысли на самом деле одолевают его собеседника.
— Александр Данилович, доброго вам вечера, — князь сам знал, что его познаний в русском языке хватает только более-менее правильно складывать фразы, но акцент у него по сей день хуже, чем у немца. — Поверьте, я совсем недолго ждал. Однако же чем была вызвана ваша задержка?
— Всё дела государевы, Михайла Петрович, всё они, — человек рассмеялся, показав отменно здоровые белые зубы. — Пошли, князюшка, прогуляемся бережком. А тут пока к приезду Петра Алексеича пускай всё готовят.
— Я беру на себя смелость испросить аудиенции у государя императора, — как можно учтивее проговорил альв. — Примет ли меня Пётр Алексеевич?
— Дело какое к государю? — человек чуть сузил глаза.
— Дело спешное и касается его лично, друг мой Александр Данилович. Я исполняю волю моего высокородного батюшки.
— Что ж, отчего б ему крестника-то не принять? Примет, — пообещал двуличный. — Дело спешное, говоришь? Ну, ну.
К самому урезу воды было не подойти: сплошной битый камень. Конечно, при большом желании можно было бы пройти и там, но это уже будет не прогулка. Тем более, что целью было не любование матовой водой северного моря, почти не отражавшей солнца, а разговор. Серьёзный разговор, обещавший отразиться на судьбе альвийского народа в этом мире. Неприметной тропинки, бежавшей вдоль кромки леса, для этого достаточно.
Князь поднял лицо к небу. И без того тусклое солнце затягивалось тоненькой кисеёй облаков, предвещавшей дождь. К вечеру должен пойти, вряд ли раньше. Альвы не любили холодных дождей.
На его груди тускло блеснул маленький золотой крестик.
Хитёр и умён, бестия. Да ещё ласков, будто кот. Так и мурлычет, так и ластится. И не поймёшь, то ли сметану твою сожрать хочет, то ли закогтить. Месяца не прошло, как обосновался в новой столице, и по-русски говорит через пень-колоду, а уже стелется, дорожку к Петру Алексеичу натаптывает.
Ишь ты, пригож да долговолос, как девка. Глаза зеленющие, ушки острые, ступает неслышно, голосок вкрадчивый — ну точно котяра. Однако же и он, князь Меншиков, не мышь, чтобы на зуб попадаться.
— Многие умения моего народа остались там, за гранью миров, — мурлыкал остроухий, забавно коверкая слова. — Однако же искусство врачевания осталось при нас. Множество трав, здесь произрастающих, нам известны, равно как и их свойства. Смею вас заверить, друг мой, мы знаем о травах куда больше вас, и способны применить их…
— …как во благо, так и на пагубу, — понимающе кивнул Данилыч. — Пагубы у нас своей хватает. Ты о благе говори, князюшка, да ещё о том, чем ручаться станешь. Не печника, чай, лечить вздумали, а самого императора.
— Ручательством станут жизни моих детей, — мягко проговорил котяра, прикрыв глазищи. — Мы предвидели это, и я приехал в Петербург с семейством.
— Исполняя волю твоего почтенного батюшки, не так ли, Михайла Петрович?
— Дом Таннарил готов принести пользу новой родине и государю, и ответить жизнью, если причиним вред. Мы знаем, чем рискуем… Вы тоже знаете, Александр Данилович, — добавил альв после короткой паузы. — Откровенно сказать, ваше благополучие зиждется на дружбе с государем. Не станет Петра Алексеевича — вам тоже придётся…как это говорят…не сладко.
— О чём ты, князь? — Данилыч не любил, когда кто-то даже намекал на подобный исход, а тут в лоб. Но — улыбаться, улыбаться прямо в наглые кошачьи глаза! — Ведомо ли тебе, каковы титулы мои?
— Всё, что дано, может быть и потеряно, и отнято недоброжелателями. А их у вас куда больше, чем вы думаете. Я надеюсь, что общие интересы, — он так и сказал: «общ-ч-ие», — сделают нас если не друзьями, то союзниками. Сколько Пётр Алексеевич проживёт на кровопусканиях Блюментроста? Год? Два? Это крайний срок — два года, и то если ничто не усугубит его болезней. Мы тоже не обещаем государю вечной жизни, однако способны дать ему ещё десять-пятнадцать лет. Подумайте над этим, друг мой. Ещё самое меньшее десять лет могущества, а там — кто знает?
Мягко стелет князюшка. Кабы жёстко спать не довелось.
— Подумаю, — тем не менее, ответил Данилыч. — И Петру Алексеичу о тебе нынче скажу, буду просить, чтоб к себе допустил. Но смотри, князь. За вред сам знаешь, чем ответишь. Но и коли получится там у вас с этими травками да грибочками, жди милостей великих. Да в милостях царских купаясь, не забудь, благодаря кому их получил.
— Не забуду, Александр Данилович, — альв тонко, со смыслом, улыбнулся. — У альвов хорошая память.
Мягкий, будто котишка на печи. А глаз змеиный, вот те крест. Ох, придётся хлебнуть лиха с этими молодцами. Коли не врут, то дома у них жизнь вечная на земле была. А нравы — при дворе короля французского и то придворные друг к дружке милосерднее. Старому князю веков поболее, чем ему годков будет, и бог знает, сколько от роду его сыночку. Тут, сотнями лет одни и те же рожи при батюшкином дворе видя, да зная, что у каждого кинжал за пазухой, и рехнуться недолго.
Ну, да ладно, мы тоже не лыком шиты и не лаптем щи хлебаем. Коль от пирожника до князя поднялся, да родовитые по сей день не сожрали, и сами чего-то можем.
— Вот и славно, князюшка, — добродушно посмеиваясь, проговорил Данилыч. — Коли ко мне по-доброму, так и я всегда добром отплачу, в долгу не останусь. Ибо, как сказал господь, и какою мерою мерите, такою и вам будут мерить.
Князь неожиданно улыбнулся — светло, радостно — явив отменно белые зубы с длинноватыми, как для человека, клыками.
— Забавный случай хочу вам рассказать, друг мой Александр Данилович, — почти пропел он. — Недавно мой старший сын, крещённый именем Роман, вознамерился испытать веру отца Ксенофонта, наставлявшего наше семейство в грамоте русской и богословии. Он подошёл к святому отцу и ударил его по правой щеке, сопроводив сие цитатой из Священного писания: «Но кто ударит тебя в правую щёку твою, подставь левую». На что отец Ксенофонт ответил ему таким же ударом, и тоже привёл слова из Библии, но о мере.
— Вот это по-нашему, — рассмеялся Данилыч, едва удержавшись, чтобы не похлопать альва по плечу. — Иной раз, коли для дела нужно, так и пощёчину стерпишь, но и то бывает, что терпеть никак не можно. А что же семейство твоё?
— Должен признаться, отцу это понравилось. Мой высокородный батюшка сказал, что милосердие, несомненно, есть добродетель, однако добродетель — как лекарство. Потребляя его без меры, недолго отравиться. Как видите, друг мой, кое в чём у нас с вами имеется совпадение во взглядах.
Лес тут невеликий и нежаркий, птичек не слыхать… ежели не считать одну остроухую птичку. Ишь, расщебетался, будто давно свой в доску. Нет, голубчик, своими у нас не так становятся. Дела, дела потребны, а ты только языком мелешь. Докажи сперва, что не нахлебники вы, не немчура поганая, что только и мечтает русских с престола российского спихнуть и самолично там усесться. Дома-то, небось, царствами вертели как хотели, а тут самим головы склонять приходится. Чтоб таковские, да не мечтали былое могущество возродить?
Повозрождайте мне, только дёрнитесь. Резня немецкая вам раем покажется. Нет у вас силы. Была бы — и немцев бы в лепёшку раскатали, и на нас бы уже зубы точили. Коли так, то менять сие положение — бессильных перед сильными — не стоит. Эти своим былым величием помаются, да перемрут со временем. А дети и внуки их тут, на Руси, вырастут. Форма ушей, в конце концов, не так уж и важна, главное, чтобы духом русскими стали.
Но в глаза — дружелюбие и гостеприимство. Или не учены мы политесам разным?
— Добро, князюшка. Сказал — буду просить государя об аудиенции — значит, буду просить, — и тон дружеский, и взгляд простодушный — всё как по-писаному. — О прочем уже говорено, повторять не стану… Да, а кто у вас лекарем-то?
— Никто не сравнится в искусстве врачевания с моей высокородной матушкой, — с почтением выговорил альв. — Я знаю, что у вас принято обучать лекарскому искусству только мужчин, но у нас не так. Лишь знатным женщинам дозволено исцелять раны и изгонять болезни. И это привилегия, коей многие безуспешно добиваются.
— Вот оно как… Ну, да ладно, князь. Счастлив буду предстать перед вашей почтенной матушкой, когда вы соизволите принять меня.
— Мы здесь гости, Александр Данилович, — учтиво ответил остроухий. — Вы — хозяева.
— Плохо, что вы до сих пор гости, князь, ой, плохо, — Данилыч доверительно понизил тон. — Коль пришли под руку государя нашего, так и обживайтесь. Не в гостях вы, а дома отныне.
Если его не подвели ни глаза, ни нутряное чутьё битого царедворца, эта фраза отчего-то смутила альва. По-настоящему смутила, без притворства. На миг из-под маски мурлычущего, ластящегося кота, норовящего добраться до миски со сметаной, проглянуло его настоящее лицо. И на лице этом было написано недоумение.
Как это может быть?
Как эта страна ещё существует, а народ не вырезан до последнего человека?
Взять и…принять, как своих, невесть откуда взявшихся пришлецов неведомого нрава, с неизвестным, возможно, тёмным прошлым? С непонятными планами на будущее?
Кто эти люди? Неужели они не понимают элементарных основ выживания? Чужое, по возможности, следует уничтожать, иначе оно уничтожит тебя.
Но Россия существует, народ никуда не делся, с соседями воевали — с переменным успехом, но по итогам не так уж и неудачно.
Остаётся предположить, что либо соседи ещё наивнее самих русских, во что после немецкой эпопеи верится с трудом, либо он так и не понял главного…
Чего именно?
Нужно непременно доискаться, уразуметь. Непонятное тоже пугает. Уничтожить его не представляется возможным — русские уж точно не поймут такого утончённого альвийского юмора, и их слишком много — а, следовательно, нужно понять. Хотя бы попытаться.
Князь быстро принимал решения, и глупо было бы откладывать реализацию в долгий ящик, раз уж он беседует с одним из самых высокопоставленных людей государства.
— Друг мой, — самым мягким тоном, какой был возможен, проговорил князь. — Не откажите в одной маленькой любезности… Видите ли, мой младший сын с раннего возраста проявлял склонность к военному делу. Нельзя ли поспособствовать…
— Да отчего ж нельзя? Можно, — не дослушав, ответил человек. — Приводи мальца, князюшка. Поглядим, куда его — в полки али на флот. Годков-то сколько ему будет?
— Двенадцать по вашему счёту. Но наши дети взрослеют раньше.
Если не он сам, так сын дознается, в чём тайна этого народа.
Быть может, в постижении этой тайны заключается секрет выживания альвов в новом мире. Но… Это означает коренной слом ставших привычными за тысячелетия порядков. Справятся ли они с такой бедой?
Должны. Иначе вымирание и небытие.
Князь внезапно поймал себя на том, что умудряется параллельно своим невесёлым раздумьям ещё и мило беседовать с князем людей, ближним царедворцем государя, нахваливая сына. Араниэль, почему-то крещённый именем Василий — милое дитя. Альвы действительно физически взрослеют раньше, и в свои двенадцать он выглядит, как четырнадцатилетний человек. Но сопоставим ли с внешностью его умственный возраст, неизвестно. На родине альвы, так уж сложилось, не сравнивали себя с людьми. Здесь, видимо, придётся, и в чью пользу выйдет сравнение, ещё неизвестно.
Солнечные лучи пронизывали кроны высоких деревьев… Странный свет. Словно золото зачем-то покрыли тоненьким слоем серебра. Это красиво, но это непривычно. Чужое небо, чужое солнце.
Чужая земля, которая, хотят они, или нет, должна стать родной. Просто потому, что нет выбора.
Но если раньше при мысли об этом на князя нападала тоска, то сейчас что-то неуловимо изменилось. Что именно? Он пока не мог это уразуметь.
Если не знать, что это царский кабинет, и не догадаешься.
Простая мебель, простой стол, покрытый сукном, бронзовая, с тонкой серебряной отделкой, чернильница, несколько перьев и исчёрканных бумажных листов.
Всё, если не считать пары незамысловатых канделябров, в которых в преддверии вечера стояли свежие восковые свечи, да коробочки с резаным табаком. Простая моряцкая трубка уже исходила дымком в руках очень высокого худощавого человека в мундире офицера Преображенского полка. Треуголка лежала на подоконнике.
— …Так и живут в Измайлове, как цыгане, табором, государь.
— Пусть поживут, освоятся. А я потом решу, куда их… Испоместить знатных поближе, или на рубежах селить.
— Иные, мин херц, уже на службу просятся.
— Которые просятся, тех ко мне, экзаменовать стану. Поглядим, на что способны.
— Один из них давно здесь отирается, Пётр Алексеич. Аудиенции просит. Измаялся, ожидаючи. Примешь?
Острый взгляд государя не вязался с одутловатым, болезненным лицом землистого цвета.
— Кто?
— Князь ихний, твой крестник.
— Чего хочет? Только службу предложить, или ещё что?
— Насчёт ихней медицины поговорить. Ведь болеешь ты, государь.
— Мне одного клистира ходячего пока хватает, — набычился вышеназванный.
— Осмелюсь доложить, мин херц, однако крестьяне измайловские уверяют, будто по первой альвы сильно недужили. А старая княгиня их травами лечила. Бывало, что поднимала едва ли не с одра смертного. Также говорят, будто и мужиков окрестных травами пользовала. Досель не помер никто… Я-то, Пётр Алексеич, за ушастыми в четыре глаза гляжу, как ты и велел. Бабы у них травницы знатные, куда там нашим.
Снова взгляд — на сей раз не острый, а насмешливый. Облачко табачного дыма, на миг затуманившее и лицо, и обычный офицерский камзол, предпочитаемый государем вперёд всех прочих одежд.
— Ладно. О бабах альвийских и их познаниях успеем поговорить. Одними травами, говоришь, лечат?
— Да бог их знает, одними ли травами. Ты лучше у князя сам спроси.
— Приму я твоего князя, приму, — усмехнулся император, снова пыхнув трубкой. — А ты за дверью постоишь, послушаешь. После скажу тебе, что делать… Ну, зови альва.
В отличие от одеяний придворных, вызывавших у утончённого князя чувство глубокой брезгливости, одежды военных ему нравились. Удобно. Короткие, не тесные штаны, высокие сапоги, камзолы без излишних украшений, шляпы с подогнутыми треугольником полями, широкие пояса, либо кожаные, либо из цветной материи, перевязи с подвешенными к ним узкими мечами. Такое и он бы не постеснялся надеть, тем более, что сам государь редко одевается иначе. Что отличает верноподданного от недобросовестного царедворца? Именно желание следовать примеру господина. Князь искренне не понимал, почему многие известные ему придворные не желали оставлять предосудительной и безвкусной роскоши, отговариваясь чем-то вроде: «Таково в Европах ходят, и нам не зазорно». Стоимость наряда какого-нибудь модника, на взгляд князя, превышала всё разумное, и это при том, что его собственные парадные одеяния при всей благородной простоте ценились дороже полного доспеха воина. Не говоря уже о платьях и украшениях жены. Люди же могли ради мишурного блеска грубо огранённых бриллиантов продать или заложить ростовщикам истинную ценность — родовое имение со всеми холопами.
Что это? Следствие осознания людьми временности пребывания в этом мире? И, если альвы тоже стали смертными, не поразит ли их та же душевная болезнь?
Тем не менее, простота государя в облике и общении не только подкупала, но и давала надежду, что бессмысленное расточительство может быть обуздано.
— Государь, — князь склонился, опуская взор. Здесь тоже считали, что негоже дерзко пялиться на господина — хоть и с трудом в альвийской голове помещалось, что господином можно называть человека.
— Здорово, крестник, — тон государя показался ему доброжелательным, но усталым. — Садись, поговорим.
Император — таков основной титул государя — указал черенком прокуренной трубки в сторону обитого шёлком стула, и только сейчас до князя дошло, что комната пропитана табачной вонью. Видимо, удар по обонянию был настолько силён, что тело отказалось воспринимать запахи вообще. Вот что категорически не нравилось князю, так это пристрастие государя к курению табака. Мало ему длинного списка уже имеющихся болезней, обязательно надо усугубить?
Но с господином не спорят. Мысли господина можно лишь незаметно, исподволь направить в нужное русло. Умение, отточенное веками, и сейчас должно послужить на благо жалких остатков народа.
Князь аккуратно присел на предложенный стул. На самый краешек, дабы и государя не оскорбить, и приличия соблюсти. Не для того он три месяца ждал этой встречи, чтобы всё испортить в один момент.
— Рад видеть тебя, крестник, — проговорил император. — Ну, рассказывай, каково вам в России-матушке живётся.
— Милостью государя, мы не обделены самым необходимым, — учтиво проговорил князь, всё ещё не осмеливаясь смотреть на того, кого сам признал господином. — Мы не теряли времени, изучали язык, нравы и обычаи ваших подданных, а также деревья и травы во всей округе. Мы считаем, что теперь способны служить и приносить пользу…нашему новому отечеству по мере отпущенных нам сил и способностей.
— Похвальное желание, — кивок государя князь уловил тем периферийным зрением, которое у альвов развито лучше, чем у людей. — Слышал я, будто лучники ваши бьют без промаха не со ста шагов, как татары, а с пятисот и более.
— Это правда, государь.
— А из ружей кто стрелять выучился?
— Ружья, государь, мы давно изучили, ещё в Саксонии. Но той меткости и дальнобойности, какие свойственны нашим лучникам, стрелкам достичь не удалось.
— Дело нехитрое, освоите. Чем ещё похвастаешь, князь?
Альв тонко, едва заметно улыбнулся.
— Моя высокородная матушка нашла, что травы и деревья в окрестностях Москвы и немного южнее не отличаются от тех, к каким мы привыкли. Отвары и мази, приготовленные ею, исцеляли почти так же, как изготовляемые ею ранее, притом не только нас, но и наших соседей-людей, — произнёс он, стараясь мелодично выпевать слова — так менее заметен акцент. — Матушка исцеляла многие болезни, как у детей, так и у стариков. Незадолго до моего отъезда ей удалось излечить пожилую женщину монашеского звания, страдавшую камнями в почках…
От того, как ёрзнул в кресле государь, стало почему-то страшно. Разумеется, многоопытная мать с первого же взгляда определила большую часть недугов императора Петра Алексеевича, и всё время пребывания в Измайлово под предлогом благотворительности отрабатывала на местных крестьянах навыки лечения именно этих болезней. Опыты были успешны: люди не только выжили, но и пошли на поправку, всячески славословя княгиню-целительницу. Последнее было весьма кстати, слухи до государя должны были уже дойти. Теперь самое время деликатно предложить свою помощь государю. Но князь боялся. Он не настолько хорошо знал людей, чтобы быть уверенным в их реакции.
Если государь оскорбится, не сносить альвам голов.
— Говори уже прямо, без увёрток, — хмуро проговорил император, выпустив ртом облачко вонючего табачного дыма. — Что матушка твоя лекарка знатная, мне донесли уже. Что меня хвори одолевают, о том тебе самому доносили. Коли так, то лечите. Хуже Блюментроста, небось, не сделаете, раз у вас даже хворые монашки выздоравливают.
В последних словах князь уловил тень насмешки, но не смог понять, к чему или кому она относится. Потому предпочёл сделать вид, будто вовсе её не заметил.
— Что ещё скажешь, крестник?
— Отец просил соизволения принять его, — с секундной задержкой ответил князь. — Говорит, что до зимы не доживёт, и мечтает в последний раз повидать вас, государь.
— Батюшка твой, Князь Пётр Фёдорович, весьма разумен, и собеседник приятный, — кивнул император. — Сколько ж ему лет на самом деле?
— Мы не вели счёт годам, государь, это было нам не нужно, — князь сам понимал, что его ответ прозвучал косноязычно. Горло стиснула жалость к отцу, а душу ранила предстоящая скорбь неизбежного расставания. — Со времён сотворения минуло три эпохи, и каждая длилась несколько тысячелетий по вашему счёту. Отец мой и матушка явились в самом начале. Мои братья и сёстры были рождены ими с разницей в три-четыре тысячи лет, а всего у родителей нас было шестеро. Я младший и последний выживший сын, мне всего лишь около семисот лет.
— Всего лишь… — хмыкнул государь. — Как я понимаю, с долголетием у вас тут не сложится. Кабы не вышло, что стали вы вровень с нами по годам.
— На всё воля господня, государь, — князь уже знал этот универсальный ответ на любые неприятные вопросы и при любых двусмысленных ситуациях.
— И то верно. Все под богом ходим, и мы, и вы… Вот что, Михайла Петрович, крестник. Вези сюда семейство своё. Прямо сюда, в Петергоф, не надейся на Алексашку. Этот вас в клоповнике поселит, обдерёт дочиста, да так дело повернёт, что ещё благодарить за милость будете. Комнаты в Большом дворце велю выделить, не здесь, не в Монплезире, — государь сморщил лицо в ехидной усмешке. — Вижу, не по нраву тебе Монплезир. Так на всех не угодишь. В Монплезире ассамблею учинять станем. Призову знатных персон да послов иноземных, тут вас и представим, яко подданных наших… Или не стоит послов звать, князь? А? Что у вас там на самом деле с немцами вышло?
Вопрос — неудобнее не придумаешь. Универсальный ответ не поможет, а говорить правду ой как не хочется.
Нужно ли государю России знать, что альвы, едва выйдя из врат миров, без предупреждения напали на ничего не подозревавших людей? Придётся рассказывать ему не только это, но и причину такого поступка. Что альвы изначально видели в людях не более, чем дичь, и не считали вырезанные дочиста посёлки чем-то предосудительным. Кто же знал, что это не просто мир людей, но мир, где люди многочисленны и хорошо вооружены?
— Молчишь, — государь верно расценил повисшую в кабинете тишину. — Можешь не говорить, знаю я, что у вас там вышло. Писали мне и собратья мои, государи германские, и послы наши. Немцы — народ неласковый, коль их разозлить да сплотить, жди беды. Крепко же вы их обидели, раз народец ваш за два года вдесятеро уменьшился.
— Ваше величество, Пётр Алексеевич, — виноватым тоном проговорил князь. — Не ведали мы, куда явились, от врагов смертельных спасаясь, во всём живом и неживом видели угрозу. Со страху напали, полагая встреченных людей также врагами, и, сами того не ведая, сделали их таковыми. Виновны, государь.
— За вину вашу теперь я в ответе, коль под свою руку принял, — жёстко ответил император. — Немцы крик поднимут. Сила наша в Европе ведома, небось, не полезут воевать. Но ковы строить и гадости говорить им никто не помешает… Что скажешь, князь? Всю дипломатию, что годами я выстраивал, вы мне порушите.
— Я готов от имени всего нашего народа принести извинения посланникам государей, чьих подданных мы убили. Однако при этом нам следует верой и правдой служить вашему величеству, дабы…
— Не мне, — перебил его речь государь. — Не мне служить станете, а России. Я не бессмертный. Вы теперь — тоже. А Россия должна стоять и после нас. Но токмо сильная Россия сможет вас защитить. Уясни это, князь, и альвам своим скажи, чтобы уяснили.
— Скажу, государь, — князь склонил голову.
— Нет более у вас вечной жизни. А та, что есть, отныне и навсегда принадлежит отечеству. И тем сильнее отечество наше, чем крепче мы все за него стоим и стоять будем, не щадя ни имущества, ни живота своего. Это тоже им скажи, пускай крепче запомнят.
— Так вот почему…
— Ну, договаривай, князь, не молчи. Что сказать хотел?
Впервые за весь разговор альв поднял взор на государя. Немыслимая дерзость.
— Вот почему мы присягали не вам лично, не престолу, но самому господу, — едва слышно прошелестел он, ошеломлённый внезапной догадкой. — У нас было не так. У нас вечными были Владыки, но не государства, порой исчезавшие в войнах. Здесь наоборот… Спасибо за науку, государь.
— И у нас государства не вечны, однако ж в долголетии с ними людям не тягаться. — уточнил Пётр Алексеевич. Трубка прогорела, и он принялся выбивать пепел в металлический с виду сосуд, стоявший на столе. — Но увидеть конец России ни мне, ни тебе, ни даже внукам твоим не суждено, ибо родилась она, какой ты её видишь, совсем недавно.
— Я понял, государь. Мы поклялись за себя и за всех потомков наших. Мы… станем верно служить отечеству, дабы укрепить его, и тем самым искупим хотя бы часть своей вины.
Князь говорил настолько искренне, насколько вообще мог быть искренним альв из числа Высших. В германских землях он впервые узнал смертный ужас, когда народ оказался на грани полного истребления. Этот ужас он не забудет до конца жизни, сколько бы ни отмерил ему бог людей. И если щитом, стоящим между ужасом и народом альвов, может стать сильная Россия, то и он, и дети его сделают всё, чтобы этот щит не рухнул.
В мире людей есть и другие страны, на юге и востоке, но нет гарантии, что там их примут. Да и климат жаркий, говорят.
— Вот и приступайте к службе, — проговорил государь, набивая трубку новой порцией табака, который утончённый альв за время пребывания в кабинете успел возненавидеть. — Сами решите, кому какая стезя по душе, а наставники проверят, стоит ли вас учить особо, или и без того к избранному делу годны. Насчёт матушки твоей и её трав — согласие моё ты получил. О прочем после поговорим, хоть бы и на грядущей ассамблее… Эх, жаль, не застал ты перенос мощей князя Александра Невского, вот был бы удобный случай на большом приёме вас представить. Ну, да ладно, обойдёмся малым. И послов пригласим, пускай бесятся… Ступай, князь Михайла Петрович. Алексашку встретишь — скажешь, чтобы шёл ко мне немедля. Ему тоже дело найдётся.
Не поскупившись на самый учтивый поклон, какой он адресовал ранее лишь отцу с матерью, князь покинул царский кабинет.
Глоток свежего воздуха… Господь свидетель, какое это наслаждение! Но будущее альвов в этом мире стоило получаса нахождения в отравленной атмосфере. Не так уж это смертельно, хоть и неприятно, а результат в итоге блестящий.
Служить России? Почему бы и нет? Служили же они Высшим и Владыкам со всем возможным рвением, значит, смогут так же служить новой родине. Теперь во весь рост встал другой вопрос: как.
Нужно учиться умениям, приобретенным людьми для выживания в окружении себе подобных. Можно выучиться механике и морскому делу, освоить огнестрельное оружие и дипломатию, совершенно не похожую на то, что практиковали альвы в родном мире. Не грех в ответ поучить людей и своим умениям, пусть хотя бы начнут строить красивые и удобные дома, а не этот кошмар. Живопись у них тоже бездарная мазня, никакой школы. В лекарском деле царят дремучие дикари, рук не моющие. А уж поют и музицируют они так, что плакать хочется, но не от умиления, а от отчаяния.
Двум народам есть чему поучиться друг у друга. Князь надеялся, что это и станет ключом к будущему.
К их совместному будущему, иначе ничего не выйдет. Русские без альвов прекрасно обойдутся, а вот альвы без русских…
Это слишком грустная перспектива. Думать о ней не хочется, чтобы не вызывать в памяти даже тени пережитого.
Котяра вышел от государя задумчивым, но не подавленным. Это хорошо. Знать, слова государевы пришлись ему по сердцу, а и Пётр Алексеич доволен остался. Ещё лучше. Теперь его, Данилыча, выход. Зря, что ли, он при виде спины кланяющегося альва, сбежал на лестницу — сделать вид, будто сам только явился.
— Александр Данилович, — остроухий, завидев его, мило улыбнулся и склонил голову. — Хорошо, что вы здесь. Государь изволил выразить желание видеть вас.
— Удачно ли сам с государем поговорил, князюшка? — он изобразил не менее любезную улыбку и так же склонил голову в ответ — как равный перед равным.
— Весьма удачно, друг мой, — мурлыкнул котяра. — Увы, не могу насладиться беседою с вами. Я спешу исполнить повеление государя, а вам самому предстоит явиться пред его взором… Я правильно сказал, или что-то напутал?
— Всё верно, князь, всё верно, — снова он хотел было похлопать тщедушного с виду альва по плечу, и снова какая-то неведомая сила удержала его. Мол, не делай этого, хуже будет. — Ступай, Михайла Петрович, с богом.
— И вам также желаю благоволения господнего, Александр Данилович.
Расшаркивается, ишь ты, куда там версальским щёголям. Ну, как есть, котяра. Мягкий, ласковый в речах, а когти-то вот они.
Государя он застал с листом бумаги в одной руке и пером в другой. Так и не зажжённая вдругорядь трубка лежала на столе, у чернильницы. Пётр Алексеич в детстве не шибко учён был, и по сей день писал криво. И сейчас безжалостно чёркал пером по бумаге, вымарывая слова.
— Явился, — хмыкнул он, едва удостоив старого друга мимолётным взглядом. — Садись. Не люблю, когда надо мною торчат, аки мачты… Всё услышал?
— Всё, что нужно, мин херц.
— Прожект манифеста пишу. Так-то альвы присягнули, однако манифеста от нас ещё не было. Теперь будет.
— Немцы и прочие шведы взвоют, — напомнил Данилыч. — У них на остроухих не зуб вырос — полная пасть клыков, и все с ядом. Уж больно досадили они друг другу.
— Может, и хорошо, что досадили, — ровным тоном проговорил государь, продолжая лепить из слов корявые торопливые строчки. — Нашим бездельникам, что за европами, аки слепцы, тащатся, острастка будет.
Хитро придумал Пётр Алексеич, ой, хитро. Сам видит, что чересчур чаша весов, на которую европское влияние клали, к земле склонилось. Наши-то бояре не токмо обскоблились да в немецкие тряпки вырядились, они во вкус вошли. Теперь продаются направо и налево, как девки непотребные, лишь бы Европа платила. Сегодня у немца кошелёк возьмут, завтра у имперца, послезавтра у француза или гишпанца, а то и нехристями-агарянами не побрезгуют. А Пётр Алексеич, увлекшись, и не заметил, как равновесие нарушилось. Токмо нечего на иную, противоположную, чашу весов положить более. Слишком уж привыкли вельможи воротить нос от всего русского, ибо русское лёгких денег не сулит, а послы с кошельками — вот они, только намекни. Теперь появилось на Руси иное, не русское, не европское, не турецкое. Альвы вовсе к роду людскому не относятся, и на немцев тако же ядовитые клыки отрастили. Да ещё таковски напуганы, что за Россию костьми лягут, лишь бы детям их тут место нашлось. Эти, коли в силу войдут — а они войдут, не дураки чай — сами сожрут любого, кто Россией бесстыдно торговать станет.
С хрящиками сожрут, с костьми. И не подавятся.
Но и слишком много силы им забрать никто не даст, за это Данилыч готов был всё имущество, жену и детей на кон поставить. Немцы Руси тоже надобны, до времени. Потому и вельможам придётся брать у послов с оглядкой, и альвам не стоит зарываться, не то их самих слопают.
Есть такое словечко: «противовес». Каково оно работает в дипломатии, Алексашка знал не понаслышке. Теперь предстоит выяснить, работают ли «противовесы» внутри государства.
— Знатных испоместить вокруг Москвы, — Пётр Алексеич сопровождал написание прожекта словесными пояснениями. — Там им и их холопам вроде как неплохо. Одежонку зимнюю выдать, морозы у нас сам знаешь, какие, а остроухие, вижу, к оным непривычны. Уравнять князей в правах с титулованным дворянством, и быть им при дворе нашем. Служилым выдать жалованные грамоты на потомственное дворянство без титулов и земель, а простонародью… Лет через двадцать видно будет, какой прок от альвийских холопов.
— Баб у них вдовых много, — подсказал Данилыч. — За вдовых же мужиков наших замуж отдать, хотя бы десятка два-три, на пробу. А там видно будет, удачные ли дети получатся, и стоит ли с альвами родниться. Доносили мне, будто старый князь первым делом так и поступил — пристроил с десяток вдовушек по мужикам.
— Поглядим.
Перо так и летало по бумаге, разбрызгивая капельки чернил.
Что разглядел в котярах Пётр Алексеич? Что — из того, чего не разглядел он сам? Неужто и впрямь пользу великую могут принести? Коли так, то надобно держаться поближе к князю Михайле Петровичу. Где польза государева, там и князю Александру Данилычу может что-то отломиться. Так, самая малость, без ущерба делу.
— В канцелярию, — государь, размашисто подписавшись, сунул бумажный лист ему в руки. — Скажи Макарову, пускай перебелят и в курантах пропечатают. Народу сей манифест объявить и по губерниям разослать немедля.
— Сделаю, мин херц.
— Поглядим… — глядя сквозь него, повторил Пётр Алексеич. — Пускай себя проявят, и в уме своём, и в дури. А там уже видно будет… Скажи ещё этим бумагомарателям, чтобы в том же нумере прописали о грядущей ассамблее в Петергофе. Приглашения разошлём… Крику будет, говорите? А хоть бы и лопнули они от крика. Мы не ретирад европейский, куда г**но людское сливать повадились, мы — Россия!
Данилыч видал своего царственного друга во всяких видах, но таких моментов откровенно боялся. Словно проглядывал из-под давно знакомого лика некто неведомый и страшный.
Радовало лишь то, что император не стремился подражать королю французскому, заявившему, что государство — это он. Пётр Алексеич всегда говорил «мы», не имея в виду себя одного. Уж кто-кто, а Алексашка-то знал это наверняка.
Странно это, видит бог.
Божиею поспешествующею милостию, Мы, Петр Первый, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Сибирский, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Князь Эстляндский, Лифляндский. Корельский, Тверский, Югорский, Пермский, Вятский, Болгарский и иных, Государь и Великий Князь Новагорода Низовския земли, Черниговский. Рязанский. Ростовский, Ярославский, Белоозерский, Удорский, Обдорский, Кондийский и всея Северныя страны повелитель и Государь Иверския земли, Карталинских и Грузинских Царей, и Кабардинския земли, Черкасских и Горских Князей и иных наследный Государь и Обладатель…
…великий плач гонимых услышав, и, памятуя о заповедях Божиих, принимаем под руку свою народ альвийский, ко Христу о милости воззвавший и нам отныне единоверный…
Дальше можно было не читать. Фон Бассевицу[1] глубоко безразлично сохранение за альвийскими князьями их титулов и дарование поместий. Главное написано почти сразу вслед за титулатурой государевой.
Вряд ли этот манифест понравится его господину, герцогу Карлу[2]. Хотя ненавистные датчане тоже пострадали от альвов, но куда больше досталось саксонцам и голштинцам. А герцог злопамятен и не склонен прощать разорение собственных владений. Тем не менее, пробежав глазами строчки в «Ведомостях», Бассевиц пришёл к выводу, что отговорит сюзерена от поспешных решений. Если всё сложится так, как оно складывается, то внуку государя не видать престола. Кто в таком случае унаследует русскую корону? Не дочь ли императора…и её супруг? Или их дети?
Ассамблея… Будь прокляты эти ассамблеи! Но там собирается не только петербургская знать. Там часто бывают иноземные послы, и за маленьким карточным столиком делается большая политика. Государь не жалует карты, но для иноземных посланников делается поблажка. Именно так, за непринуждённой игрою, по большей части и был решён вопрос о предстоящей помолвке голштинского герцога и русской цесаревны. Была и дипломатическая переписка, были некоторые возражения со стороны шведской родни, было и на удивление искреннее чувство Карла-Фридриха к Анне Петровне. Но если бы фон Бассевиц не напевал в нужные уши нужные песенки — вот так, за непринуждённой игрой — то вряд ли одной официальной дипломатией смог бы уверить всех во всесторонней выгоде этого брачного союза.
Правда, ещё не окончательно решено, с какой из дочерей царя Петра герцогу Карлу суждено сочетаться браком, но союз с русским престолом — дело решённое однозначно.
О выгоде для себя лично господин советник предпочитал скромно умалчивать. В самом-то деле, разница налицо. То ли быть советником при герцоге без половины герцогства, то ли вести дела принца-консорта при русской императрице.
При будущей русской императрице, следует всё же быть точным в формулировках. Одно неловкое слово, один доносчик — и готов умысел на государя. Прощай, голова. Нет, свою голову Геннинг-Фридрих постарается удержать на плечах. Она ему ещё пригодится.
Как одеться на ассамблею? Это не большой приём, здесь вряд ли будут уместны парадные камзолы и все фамильные драгоценности, какие есть. Император в последнее время предпочитал видеть на ассамблеях почти домашнюю обстановку: изящные столики, кофе, трубку, негромкую беседу. В прошлом остались те всепьянейшие и всешутейшие соборы, о которых не принято было упоминать в приличном обществе. Государь постарел и сильно сдал. Остаток сил употреблял на обустройство новой столицы и флота, на метресс, так что на безобразия уже ничего не оставалось… Вывод? Одеться неброско, но достойно. Камзол голландского сукна, рубашку, не самый пышный шарф. Шпагу? Разумеется, здесь допускаются драгоценные камни в эфесе и рукояти. Пара колец поскромнее. Что ещё? Чулки, башмаки с пряжками? Вот ещё! Ботфорты, и только ботфорты. Башмаки оставим господину, герцогу Карлу, ему перед царевнами расшаркиваться. Карету? Разумеется, карету, хотя фон Бассевиц был недурственным наездником и держал неплохих лошадей. К государю даже на малый приём полагается являться на собственном выезде.
Да, и не забыть оставить дома парик. Государь почему-то предвзято относится к тем, кто, не имея обширной лысины, накрывает голову чужими волосами. Исключение составляли лишь дипломаты, много разъезжающие по Европе или постоянно общающиеся с иноземными посланниками. Мол, этим деваться некуда, политесы. Мода? Какая ещё мода? Это в Версале мода, а здесь модно то, что угодно Петру Алексеевичу. Пышной шевелюрой фон Бассевиц, конечно, похвастать не мог, но не лыс, и на том спасибо.
Итак, на ассамблею!
Монплезир с его огромными широкими окнами, пропускавшими слишком много света, днём был красив лишь снаружи. Но вечером, при свете многочисленных шандалов, превращался в уютный дом. Дом-воспоминание Петра о Голландии. Подобные приёмы и приёмчики часто устраивали молодому царю богатые голландцы, и, едва получив такую возможность, Пётр Алексеевич стал устраивать такие же ассамблеи для своих гостей. Не забыл, превратил маленький кусочек России в маленький кусочек Нидерландов, где чувствовал себя спокойно и уверенно. Как дома.
Стремление русского государя быть своим среди культурных европейцев нравилось фон Бассевицу, однако он полагал, что ожиданиям сбыться не суждено. Ни Петра, ни потомков его равными не сочтут, увы. Увы — и для советника-голштинца тоже, ибо он-то за четыре неполных года достаточно близко узнал русскую жизнь, и самолично полагал её ничем не хуже европейской. Но большинство так не считает, и наиболее рьяно — те, кто Россию только на карте видел. Таким образом, стремлению государеву суждено пропасть втуне. Не оценят.
Но обстановка и впрямь уютная. Хотя, сказать то же о собравшейся здесь компании было сложно.
Кампредон, французский посланник. Легкомысленный, не всегда удачливый картёжник, и при этом тонкий дипломат. Как одно сочеталось с другим, непонятно. Неизменно куртуазен и приятен в общении, однако при этом спиной бы к нему фон Бассевиц не поворачивался… Кто это? Неужели Гогенгольц? Какими судьбами? Должно быть, не устал ещё плести интриги в пользу престолонаследия внука государева, юного Петра, сына покойного царевича Алексея. Ещё бы, ведь по линии матери, кронпринцессы Вольфенбюттельской, мальчик доводится близким родственником его императору. Нет, такой расклад не выгоден ни России, ни маленькой Голштинии… Швед явился, Цедеркрейц. Этому всё равно, кто унаследует престол Петра, лишь бы голштинские родственники его королевы сидели как можно дальше от Стокгольма и не высовывались, но лучше будет, если сидеть они будут вдали и в безвестности. Хотя, возможны варианты… А ещё лучше — чтобы королевские родственники делали то, что им скажут. Правда, герцог Карл-Фридрих неизменно встречал подобные предложения в штыки, и в лучшем случае советовал своей августейшей тётушке навести порядок в собственном королевстве, прежде чем совать нос в чужие пределы… Вестфален. Как же здесь без датчанина обойдутся. Враги Швеции, враги Голштинии, невеликие и ненадёжные друзья французам, ловки на море и совершенно разучились воевать на суше. Государыня императрица явно обходит датчанина своей милостью, ибо Шлезвиг, наследное владение её будущего зятя, отхватила именно Дания… Ох, да тут ещё и Мардефельд, посланник Пруссии! Голландец де Вильде! Это что, ассамблея, малый приём? Ой, не похоже. Для полного европейского концерта не хватает только англичанина и саксонца, а так все на месте. Но с Англией прерваны дипломатические отношения, Пётр Алексеевич не простил откровенно враждебной политики Лондона по отношению к своей стране. А саксонца могли попросту не пригласить. Скорее всего, из вредности, но непонятно тогда, чьей именно — самого посла или князя Меншикова. Вероятно, последний таким нехитрым способом решил уколоть короля Августа, виновного в распаде Северного аккорда. Мелковато как-то для большой политики, но вполне в духе Александра Даниловича.
Тем не менее, сам Меншиков уже здесь. Трётся около государя и государыни, не забывая поглядывать на соседний столик, где под карточную игру шла непринуждённая беседа герцога Карла-Фридриха со старшими принцессами, Анной и Елизаветой. Герцог одинаково любезен с обеими сёстрами, ещё не будучи до конца уверенным, что ему достанется в супруги именно Анна. Ну, ему-то это и знать пока не положено. Четвёртой за столом была младшая царевна, Наталья, по малости лет ещё путавшая правила игры, но при этом мило, по-детски, кокетничавшая с голштинским гостем. В самом деле, неизвестно, как могут измениться планы государя на будущее дочерей. Герцогу вполне могли сосватать и Наталью, предложив подождать несколько лет, а старших выдать замуж более выгодно… Не сводит с иностранных послов глаз и глава Тайной канцелярии, тучный граф Пётр Андреевич Толстой, задумчиво отхлёбывавший кофе из мизерной чашечки… Кто здесь ещё? Остерман, Головкин, Ягужинский, Репнин, Девиер, Бутурлин, Долгорукие…
Это точно ассамблея, а не большой приём?!
Фон Бассевиц приложил немалые усилия, чтобы его растерянность не отразилась на лице. И это при том, что он полагал себя опытным дипломатом, умеющим скрывать истинные чувства. Что происходит? Что задумал Пётр Алексеевич? Связано ли столь представительное собрание с сегодняшним манифестом, и если связано, то каким образом?
Если его догадки верны, тогда понятно, почему не пригласили посла Августа Саксонского. Мало кто из европейских государей так пострадал от рук альвов. Те ведь даже одну битву умудрились у Августа выиграть — одними луками и стрелами, да ещё атакой кавалерии. Впрочем, пирровы победы бывают не только у людей. Фон Бассевиц, ознакомившись с реляциями саксонцев, пришёл к мнению, что альвам следовало бы не гробить цвет войска, подставившись под фланговый огонь артиллерии, а отступить, не принимая боя. Глядишь, больше было бы пользы. Что заставило их ввязаться в безнадёжную войну и ради победы в одной битве положить на поле боя цвет своей армии? Гордыня? Или они не ведали, против кого сражаются?
Впрочем, даже если это так, то спеси им за последующие два года изрядно поубавили. Радует, что они, наконец, сделали верные выводы. Значит, не безнадёжны.
Потрескивали дрова в камине, слегка колебались огоньки свечей. Скрипач и флейтист негромко выводили в своём углу скучный мотивчик, гости беседовали, играли в карты, пили кофе, вопросительно поглядывали на августейшую чету. Почти домашняя обстановка, и в то же время лёгкая нервозность. Никто не знает, чего ждать. И только у трёх человек нет в глазах тусклого отсвета этой нервозности.
У Меншикова, государя и государыни. Эти трое точно знают, что сейчас будет.
Фон Бассевиц не знал, но догадывался. И догадки его не радовали совершенно.
Когда объявили о прибытии их сиятельств князя-отца и княгини-матери Таннарил, фон Бассевиц уже был готов к такому обороту. Здесь, в России, главное — ничему не удивляться, тогда и не будет никаких сюрпризов.
Альвы. Старик, с трудом переставляющий ноги, и сухая, прямая, как палка, старуха. Не столько она опирается на руку супруга, сколько сама его поддерживает. Но оба ступают так величественно, словно им с детства прислуживали короли и императоры. Наверняка это давалось обоим невероятными усилиями, но гордость побеждала немощь. Пока, во всяком случае. Оба одеты по своей, альвийской моде — никаких фижм, глубоких декольте и корсетов, лишь свободно струящийся светло-зелёный шёлк с изящными вышивками. На старухиной седой голове — диадема светлого металла с единственным зелёным камнем, прекраснее которой фон Бассевиц в жизни не видел.
Ничего не скажешь, благородная пара.
А что же государь?
А государь встретил чету горделивых стариков стоя, как радушный хозяин дорогих гостей.
— Князь Пётр Фёдорович, княгиня Марья Даниловна, — прогудел его величество, сопровождая свои слова кивками в ответ на изысканный и полный достоинства поклон престарелых альвов. — Рад вас видеть. Как добрались?
— Благодарю, мой государь, добрались удачно.
Негромкий, лишь немного дребезжащий, голос князя каким-то странным ухищрением оказался слышен едва ли не во всём Монплезире. Не иначе альв использовал излюбленный приём актёров, и говорил с того места, откуда хорошо расходится звук. Но как он определил это место? Знал заранее или вычислил?
Советник голштинского герцога всегда с долей подозрения относился к людям, использующим к своей пользе дешёвое фиглярство, а здесь — не люди. Чего от них ждать?
Увидим.
Государь тем временем усадил стариков-альвов рядом с собой, и дальнейшую их беседу фон Бассевиц не слышал. Подобраться ближе? Его величество мог и осерчать, и палка, кажется, при нём. Даром, что иностранец, и гостей вокруг полный дворец, в гневе Пётр Алексеевич такими мелочами себя не утруждал. Оставалось тереться неподалёку от своего природного господина и надеяться уловить хотя бы обрывок разговора.
Однако его надеждам не суждено было сбыться. Объявили о прибытии князя и княгини Таннарил с сыновьями. Кое-кто из гостей начал было коситься на стариков, оживившихся при этом известии, однако большинству уже было известно, что князь-отец по немощи своей переложил бремя власти на плечи единственного сына. И сейчас все взгляды устремились на широко распахнувшиеся двери. О молодом альвийском князе многие лишь слышали, но доселе не видели. Каков он? Какова его супруга? Что из себя представляют его сыновья?
Альвы превзошли все ожидания. Они были… Нет, не прекрасны. Фон Бассевиц не смог найти нужного слова ни в одном из известных ему языков. Ослепительны? Быть может. Среди людей он за всю жизнь не видал никого, кто производил бы хотя бы десятую долю этого впечатления.
Впрочем, и красивы они были тоже, это верно. Ангелы остроухие. Волосы длинные, прямые, сияют чистым золотом. У князя глазищи зелёные, что твои изумруды, у княгини — медовые. Лица… Да, лица ангельски прекрасны, однако и на них читался возраст. Лет по двадцать пять — двадцать семь можно дать, а сколько там на самом деле, одному богу известно.
Альвы ступают мягко, по-кошачьи, только слышно, как одежда шелестит. И… Фон Бассевиц готов был поклясться, что текучий золотистый шёлк свободно скроенного платья княгини при ходьбе облегал выпирающий живот.
Ну, остроухий… Беременную жену на ассамблею притащить…
Удивление помешало ему сразу обратить внимание на другой удивительный факт: оба княжича, степенно ступавшие следом за родителями — крепкий молодец ростом выше отца и худенький подросток лет четырнадцати — облачились не в альвийские шелка, а в привычные камзолы голландского сукна. На ногах у юношей были надеты высокие ботфорты, а длинные альвийские мечи болтались на простых кожаных перевязях, словно солдатские шпаги.
Молодые обормоты явно подражали государю. Вот стервецы. Сами сообразили, или отец надоумил?
Князь с княгиней изящно склонились перед императором. Их сыновья, сняв треуголки, раскланивались по-французски.
— Дамы и господа, — громко произнёс государь, снова поднявшись на ноги. Роль радушного хозяина дома следовало выдерживать до конца. — Пришло время объявить, ради чего была созвана сия ассамблея. Рад представить благородному собранию князя Таннарила, государя альвов и моего крестника, со всем семейством пришедшего под нашу руку.
Глядя на лица иноземных послов, фон Бассевиц уже почти слышал скрип перьев, шелест бумаги и шорох трафаретов для тайнописи. Впрочем, без трафаретов послы могут и обойтись, событие не тайное. Князья альвов ещё в конце весны приняли крещение в православие, но мало кто знал, что они ещё и принесли вассальную присягу Петру Алексеевичу. Теперь будет знать вся Европа.
Будет «весело», нечего сказать. Вестфален словно лимон с кожурой сжевал. Мардефельд вовсе волком смотрит. Хорошо, что саксонца нет, не то быть бы скандалу. Остальные смотрят заинтересованно: мол, какой муки можно намолоть для своих государей на этой новой мельнице.
— Михайла Петрович, — Пётр Алексеевич вдруг широко улыбнулся. — У нас принято говорить приветственное слово, когда тебя представили собранию. Скажи, не стесняйся.
— Прошу прощения, государь, — с почтительным поклоном и с певучим акцентом ответил альв — по-русски. — Не ведаем мы ещё всех обычаев русских, однако же готовы их соблюдать… Благородное собрание, уважаемые и чтимые гости государя, — снова поклон, на сей раз всем собравшимся — и никому в отдельности. — Позвольте засвидетельствовать вам наше с княгиней великое почтение. Его величество столь великодушен, что дозволил нам находиться в вашем обществе, как равным с равными… Дерзну также обратиться к посланникам иных держав, чьи владения мы по неведению затронули войной, — третий поклон, в сторону дипломатов. — Смею от имени всего нашего народа и его лучших представителей принести глубочайшие извинения за те неудобства, что мы причинили благородным государям Саксонии, Дании и Пруссии.
Улыбке альва позавидовали бы все признанные красавицы Европы. Зато дипломаты, соблюдая этикет, были мрачнее мрачного. Голштинию остроухий вовсе не помянул.
«Неудобства». А ведь он ещё тот мерзавец. Либо совсем не знает тонкостей дипломатического языка, либо знает, но из-за спины Петра может и не такую рожу скорчить. Мол, вот вам, победители, у меня есть защитник. Это верно, воевать с Петром даже турки уже не решаются[3]. Но что скажут теперь… да хоть те же датчане? Они и без того в сторону Лондона поглядывают. Если не удастся объяснить им, каковы их собственные выгоды от альвов на службе русского императора, то быть английскому флоту в Зундском проливе. И не быть герцогу Карлу-Фридриху «королевским высочеством».
Нужно срочно встретиться с Бестужевым, кажется, на прошлой неделе его видели на приёме у Вестфалена. Он ещё не отбыл в Ревель? Было бы большой удачей поговорить с этим интриганом до того, как с ним поговорит его величество.
О, а альв-то уже деток своих представляет. Роман и Василий, кажется, так их крестили. Интересно, как их зовут по-альвийски? Остроухие не пользуются публично своими именами, полученными при рождении… Нет, сыновей и впрямь папаша вымуштровал. Бойкие парнишки, отвечают государю как бы непринуждённо, но с почтением. Старший хитрая бестия, по всему видно, достойный наследник отца. Можно сказать, копия, только моложе выглядит. Младший — эдакий ангелочек, подросток с лицом не выразимой словами красоты и глазами наивного десятилетнего ребёнка.
Тихий треск свечи, раздавшийся за спиной герцогского советника, почему-то заставил вздрогнуть. Нет, положительно, пора посоветоваться с доктором. Стезя дипломата не усыпана розами, в особенности в России… Но почему? Что на него вдруг нашло?
И тут фон Бассевиц вздрогнул ещё раз.
Отвлекшись на шустрых княжичей, он упустил момент, когда их отец уставился на него. Да, да, именно на него, Геннинга-Фридриха. Что за взгляд! Скальпель для препарирования, да и только. Альв, пользуясь моментом, изучал его. С интересом, можно сказать даже, с научным. Но не как равного, а как… как червя. С хорошо скрываемой брезгливостью.
Господи… Этот альв, будь его воля, раздавил бы любого присутствующего, как того самого червя. Каждого в отдельности или всех скопом — неважно. Будь его воля и будь у него сила.
Князь, заметив внимание фон Бассевица, сморгнул. Новый его взгляд был мягко дружелюбным, даже слегка извиняющимся.
Наваждение прошло, словно его и не было.
Ох, пригрел император змею на груди…
Кого она станет жалить? Врагов государя, или его самого?
Ох, что будет…
— Никто не доволен, государь.
— А ты не золотой рубль, чтобы всем нравиться, князь, — государь уважил старость его родителей и не стал курить. — Смирись.
— Я смирился, государь. Мы все смирились.
— Подтверждаю слова сына, государь, — слабый голос отца, тем не менее, обладал душевной силой, о которой молодому князю пока приходится лишь мечтать. — Вы уже догадались, о чём я хочу сказать… Мы слабы. Вы дали нам защиту и покровительство, но вы никогда не дадите нам усилиться в той мере, чтобы стать опасными для вашей страны и ваших потомков.
— Не дам, — кивнул государь. — И потомству завещаю.
— Благодарю за откровенность, ваше величество, — старик, тонко усмехнувшись, слегка склонил седую остроухую голову — Можем ли мы узнать условие, при котором это ограничение будет снято?
— Спроси у сына, Пётр Фёдорович. Он уже знает ответ.
О, да. Молодой князь знал ответ. Он ему не нравился, но другого нет и не будет. Придётся с этим жить.
А дети… Оба князя, и старый, и молодой, крепко подозревали, что государь уже позаботился о должном воспитании детей альвийской знати. Тех, кто дожил до этого дня, и тех, кому только предстояло родиться. Поделать с этим уже ничего нельзя, придётся смириться.
Словно прочитав его мысли, Пётр Алексеевич отставил кофейную чашечку на столик, за которым они все сидели, словно семья. Государь, государыня, старые и молодые князья. Юные княжичи, увлечённые в своё общество дочерьми государя, весело и непринуждённо обучались карточной игре, непременной на подобных приёмах.
— У тебя хорошие сыновья, крестник, — сказал государь, не изменившись в лице. — Если ты хочешь, чтобы они исполнили клятву, данную вами от имени всех ваших потомков, они должны учиться. Учиться жизни среди нас, учиться воевать по-нашему.
— Учиться быть людьми? — вкрадчивым голосом спросила молодая княгиня.
— Нет, княгиня, — возразил государь. — Жить среди нас, быть как мы, оставаясь собой. Это тоже искусство.
Альвийка скромно опустила медовые глазки долу. Что ж, ей ещё только предстояло понять человеческую мудрость. А ещё — получить выговор от супруга. Кто бы ни был государь, с ним не спорят.
Дети.
Они отнимут детей.
Пусть дело будет обставлено необходимостью обучения, и детям никто не воспретит общаться с родителями, но их будут воспитывать как людей.
Это ещё можно понять. Но как изволите понимать слова императора?
Государь далеко не глуп, и не мог сказать нелепость. Но как? Как — ответь, бог человеческий! — можно жить среди людей, учиться быть людьми, и при этом остаться самими собой, альвами? Как это вообще возможно?
В их родном мире слабый становился частью мира сильного, должен был безропотно принять новые правила и повиноваться им. Даже если вся прежняя жизнь была построена совершенно иначе. Слабый терял имя. Здесь слабыми сделались альвы, попали в зависимость от людей. С этим ещё можно было, сцепив зубы, смириться. В конце концов, люди этого мира кое в чём превзошли альвов. Будь у него, у князя Таннарил, хотя бы пять артиллерийских полков, да десяток здешних вооружённых кораблей, ещё неизвестно, чем закончилась бы та злосчастная война. Подчиниться сильному — не позор. Принять образ жизни сильного — тоже не позор. Но остаться при этом самими собой?
В его мире эти вещи взаимоисключали друг друга.
Отец всегда говорил: если чего-то не понимаешь, спроси у мудрого. Наверняка Пётр Алексеевич, если правильно задать вопрос, изволит разъяснить непонятливому вассалу…
— Государь, ваше величество, — негромко, со всем почтением произнёс князь. — Должно быть, я недостаточно сообразителен, чтобы уразуметь смысл изречённого вами. Быть как вы, но остаться собой? Это… невозможно.
— Невозможно, говоришь? — государь недовольно встопорщил усы. — А ты попробуй, князь. Может, и получится.
Продолжать расспросы князю альвов почему-то не захотелось. И отец посмотрел неодобрительно. Во взгляде старика явственно читалось: «Мальчишка». Так и есть, мальчишка, по прежним-то меркам. Альвы взрослели телом раньше людей, ибо постоянные войны забирали жизни мужчин, и погибшим требовалась замена. Но дух мужал десятками, если не сотнями лет. Мало кто из его народа мог явить миру истинную мудрость ранее прожитого тысячелетия.
Государыня, уловив невысказанное смятение гостя, как радушная хозяйка любезно предложила ему чашечку кофе. За последнее время князь успел не только распробовать этот напиток, но даже пристраститься к нему, и с благодарностью принял это предложение.
Но найдёт ли он ответ на взволновавший его вопрос?
А может, и этот ответ ему уже известен? Кто их поймёт, этих людей.
Лес. Мокрый и холодный, негостеприимный.
Вечер. Дождливый, промозглый, когда больше всего на свете хочется добраться до гостиницы, поужинать и лечь спать под убаюкивающее потрескивание сгорающих в печке-голландке поленьев.
Нет, тащись в карете, господин посланник, покуда проклятое место не минуешь. Ибо гостиниц здесь на двадцать миль в округе не осталось. Захирели и заброшены. Уж больно худая слава у этих мест. Дёрнул же чёрт в опасении шведских — а то и английских, что вдвойне обидно — каперов ехать в Данию сушей.
За последние два с лишком года Саксония сделалась опасной для путешествующих, и виной тому война с альвами.
Если Марс был поначалу на стороне остроухих, и позволил им, пусть и ценой больших потерь, выиграть первое сражение, то далее сей языческий бог от них отвернулся. Наученный горьким опытом Август генеральных сражений более не давал. Призвал союзников, купил наёмников, и в серии небольших, но жестоких боёв уменьшил численность альвов прямо-таки…радикально. Не щадил ни женщин, ни младенцев. По Саксонии запылали костры, на которых сгорали немногочисленные взятые живьём пришлецы. Немудрено, что альвы вконец озлились. Они тоже получили горький опыт, и извлекли из него урок. И если ранее угрожали даже предместьям Дрездена, то после катастрофического разгрома ушли в леса. Выковырять их оттуда оказалось делом нелёгким и крайне опасным для жизни.
Первыми сие сообразили наёмники. Одно дело, когда ты за денежки весело насаживаешь на штык альвийских детишек и насилуешь их матерей, и совсем другое, когда за те же деньги получаешь стрелу в глаз. А немногим позднее — пулю. Ибо с трофейным оружием альвы освоились неплохо, а стрелками оказались на диво меткими. Наёмная сволочь побежала из армии Августа первой. За ней последовали войска тех мизерных государств, которые после Вестфальского мира только тем и кормились, что торговали военной выучкой своих бравых парней. Королишки и герцогишки сообразили: ещё немного, и торговать станет нечем. Не прошло и пары месяцев, как Август остался с альвами один на один.
Саксонец писал в Петербург, конечно же, писал! Бочку чернил и телегу бумаги извёл, не менее, умоляя Петра Алексеевича дать войска. Но увы, государь не забыл ему подлости, когда Август Саксонский тайно от союзников учинял аккорд с Карлом Шведским. Ответ его императорского величества по форме был учтив, но по содержанию глумлив. Дескать, нешто, брат мой Август, оскудела земля саксонская доблестными воинами, ежели вы с лесною шайкой управиться не можете? Проглотив это истинно петровское издевательство — а что ему оставалось делать? — Август хотел было призвать под саксонские знамёна поляков, находившихся под его скипетром. И здесь увы: Саксония далеко, а Россия близко, и портить с нею отношения гоноровой шляхте, при всей их крайней нелюбви к схизматикам, почему-то не захотелось. Дворянчики, чьи владения пострадали от альвийских вылазок, невеликая сила. Оттого и затянулась странная война сия. Саксонцы могли выставить довольно приличное войско, но в лесу генерального сражения против остроухих не дашь. Альвы же, рассыпавшиеся на десятки отрядов, учинили то, что в неведомых глубинах времени однажды назовут «диверсионной войной на коммуникациях противника». Сиречь, разбой на дорогах и набеги на деревни. И таков был сей разбой с набегами, что, когда альвы вдруг стронулись с места и стали уходить на восток, с их пути в страхе божием разбегалось всё живое.
Но ушли не все. Это было известно совершенно точно. Иные — должно быть, самые отчаянные головы — остались прикрывать отход сородичей, сковывая своими дерзостными вылазками действия регулярной армии. Их было мало, но даже малости хватало, чтобы часть Саксонии обезлюдела. Альвы убили не так уж много, куда больше людей просто убежало, куда глаза глядели. По сути, островками жизни и цивилизации остались одни города. Многие деревни вокруг них, дававшие провиант, были либо уничтожены в ночных набегах безжалостных альвов, либо их жители снялись и ушли в менее опасные места. Поля стояли заброшенными и зарастали сорняками. Король Август, изрядно поскучневший, почти переставший пополнять коллекции картин и любовниц, был вынужден тратить золото на закупку хлеба. Сволочные польские подданные, жалуясь на неурожай, драли с него три шкуры. Ежели дела станут складываться таким манером и далее, Саксония по миру пойдёт, да и подаст ли кто?
Сложилась неприятная для короля ситуация. Его войско могло разбить альвов в большом сражении, но не могло сделать этого, не выманив оных на открытое место. А альвы, прочно засевшие в лесных чащах, не могли победить, но причиняли саксонцам такой вред, какой в Европе не упомнят со времён Валленштейна. Ни туда, ни сюда. Более того, соседи ждали, дождаться не могли, когда альвы окончательно уберутся из ослабевшей Саксонии, чтобы начать её делить промеж собой. Страх перед остроухими — единственное, что покуда их удерживало. Господин посланник российский хоть и являлся сторонником аккорда с Англией — за что и страдал ныне, к слову — но подобное отношение осуждал. Не по-христиански сие. Хотя, что взять с безбожных лютеран и лицемерных католиков? Все они тут друг дружку поедом едят. Только зазевайся, вмиг освежуют.
Собственно, для того, помимо прочего, он и едет в Дрезден, чтобы успокоить короля Августа: скоро альвов в пределах его державы не останется. Но за то он должен будет держать руку Петра Алексеевича, невзирая ни на какие конъюнктуры. Тогда и войско российское сможет получить ради защиты от жадных соседей, да и того может не понадобиться — довольно будет официального заявления Петербурга о верности союзу. На одного Августа накинутся все, кому не лень. На Августа, за спиной которого маячит тень Петра Алексеевича, не рискнёт нападать даже туповатый Фридрих-Вильгельм Прусский, тот ещё любитель выкидывать артикулы у границ соседей. Не говоря уже об императоре венском — коронованном воре, так и норовящем стянуть чего плохо лежит. Ну, а ежели Август, опомнившись от испуга, сам начнёт разные фокусы показывать, так альвам дорожка известна. Они ещё и рады будут вернуться, но уже не бездомной шайкой, а подданными русского императора.
Вот смеху-то будет, ежели Пётр Алексеевич по своему глумливому обыкновению назначит посланником в Дрезден какого-нибудь остроухого князька, из тех, кого не дорезали саксонцы в самом начале.
Стемнело, но ещё не настолько, чтобы вовсе глаз ничего не различал за окошком. Господин посланник откинул занавеску: ему вдруг почудилось за волнистой чертою придорожных кустов некое движение. Но не успел он и рта раскрыть, как испуганно заржали упряжные лошади, вскрикнул возница, и карета дёрнулась, резко останавливаясь. Господин посланник едва не полетел носом вперёд. Крики возницы и двоих слуг, ехавших на запятках, мгновенно умолкли, а дверца, едва не сорванная с петель сильным рывком, распахнулась во всю ширь.
Первым, что увидел посланник, было дуло пистолета, направленного ему в лоб.
— Спокойно, — сказал по-немецки — вернее, по-саксонско-немецки — певучий, как серебряный колокольчик, голос. — Не делайте резких движений, я этого не люблю.
«Разбойники, — сердце поневоле упало в пятки. — Влип».
И тут же пришла иная, более трезвая мысль: какие, к чёртовой бабушке, разбойники? Явившись в эти леса, альвы первым делом извели сию публику под корень и разбойничали в одиночестве. Выходит, на него напали…альвы?
Заставив себя не таращиться в чёрный зрачок ствола, посланник в свете каретных фонарей разглядел того, кто был по другую сторону пистолета.
Вернее — ту. Это несомненно была женщина, молодая, красивая и остроухая.
— У этих мест скверная репутация, — она, тонко улыбаясь, продолжала выпевать слова. — Саксонцы менее, чем полком, здесь появляться не рискуют. Следовательно, вы один из тех иностранцев, от которых мы привыкли узнавать последние новости… Представьтесь же, сударь.
— Граф Бестужев, — сообразив, что его не намерены убивать, посланник несколько оживился. И даже припомнил кое-что из боязливых перешёптываний знакомых саксонцев. — Имею ли я счастье беседовать с прекрасной Лесной Принцессой, или судьба свела меня с иной достойной дамой?
Тихий смех — словно зазвенела на ветру череда серебряных колокольцев.
— Да, я та, кого саксонцы прозвали Лесной Принцессой, — сказала она. — И со мною мои воины. Надеюсь, ваши слуги будут вести себя прилично, пока мы с вами обсудим последние события при дворах Европы… Граф Бес-ту-жев, — она произнесла его имя по слогам, как явно не знакомое. — Вы — русский?
— Да, ваше высочество.
— С какой целью едете в Дрезден?
— Проездом в Копенгаген, где уполномочен быть посланником Российской империи. Имею также письмо его императорского величества королю Саксонии Августу, обязан вручить лично.
— О, так вы посланник. Значит, везёте множество новостей. Не соизволите ли пригласить даму в карету? Разговор предстоит долгий, и мне не улыбается беседовать с вами, стоя под дождиком.
— Простите, ваше высочество, — посланник вымучил виноватую улыбку. — Пистолет в вашей ручке несколько сбил меня с толку.
Она движется бесшумно. Совершенно бесшумно, несмотря на навешанную на её персону солдатскую амуницию. Длинный меч на простой кожаной перевязи, пороховница, кошель с пулями и бумажными патронами для ружья. Кинжал боевой. Одежда походная, не здешняя, альвийская, видимо. А плащик местный. Бог знает, с кого она его сняла, разбойница.
Тусклые лучи каретных фонарей переплелись на её прекрасном лице.
— Итак, — сказала она, устроившись на мягком сидении напротив посланника, — если вы едете из России, начнём, пожалуй, с новостей из Петербурга…
Альвийка выслушивала его внимательно, и по её лицу невозможно было понять, насколько она заинтересовалась той или иной новостью. Только пистолет по-прежнему держала наведенным на господина посланника. Иногда она его перебивала, и серебристым голоском требовала переходить к следующей теме. Ей были скучны салонные сплетни, а в делах европейских Лесная Принцесса проявила завидную осведомлённость. Скорее всего, то, что она останавливала иностранцев ради новостей — не шутка. К слову, судила она об этих делах вполне здраво, куда там иным министрам. Но когда речь зашла о последнем манифесте его императорского величества, том самом, насчёт альвов, едва заметно взволновалась и попросила повторить.
— У меня с собою нумер «Петербургских ведомостей», в коем пропечатан сей манифест, — вежливо проговорил граф. Попробуй поговорить невежливо с той, кто держит тебя на прицеле. — Если желаете…
— К сожалению, у меня не было возможности изучить русский язык, — произнесла альвийка. — Но если вы окажете любезность и переведёте на немецкий, буду вам крайне признательна.
Дворянка. Нет — пожалуй, даже аристократка, из высшей знати. Не зря саксонцы присвоили ей титул принцессы, а ведь она им враг лютый. Что ж, когда тебя останавливает столь очаровательная и учтивая разбойница, грех не повиноваться. Граф достал из шкатулки с бумагами сложенный в несколько раз листок столичных курантов. Вёз Августу, дабы продемонстрировать серьёзность намерений императора вытянуть всех альвов в Россию, но, видимо, придётся отдать этой…принцессе, или кто она там. Королю же придётся ждать дипломатической почты.
Перевёл полностью, дословно. И, по правде сказать, удивился реакции дамы. Та, обдумав новость, произнесла три певучих слова на своём языке. Ей ответили откуда-то сверху. Наверняка её подчинённые, что держали на прицеле оторопевших слуг и возницу. Альвийка разразилась довольно длинной фразой, в которой мелькнуло вполне понятное слово «Руссланд», после чего… ловким движением опытного солдата сняла курок со взвода и положила пистолет на колени.
— Граф, если то, что вы сказали, правда, значит, мы с вами отныне в некотором роде соотечественники, — приветливо улыбнулась она. — Это, безусловно, хорошая новость.
Как ни скуден был свет, господин посланник разглядел тоненькие ниточки складочек у её губ. Сколько бы он ей дал? Лет тридцать, или около того. Нелюдскую красавицу не пощадил его родной мир.
— Надеюсь, для нас обоих, ваше высочество?
— Я не убиваю тех, кто приносит мне хорошие новости, — коротко прозвенел колокольчик её смеха. — А также тех, кто по-хорошему забавен. Был здесь один человек, художник. Всё кричал, чтобы ему дали возможность запечатлеть меня хотя бы на бумаге, а уж потом можно начинать его убивать. Мы посмеялись, но возможность такую предоставили. Художник оказался далеко не бездарен, изобразил меня правдиво. Потому он был отпущен восвояси, живым и здоровым, с набросками в кармане. Может, вы что-нибудь слышали об этой истории?
— О, да! — светская беседа в карете посреди безлюдного леса начинала господину посланнику нравиться. — Казус недавний, но успел нашуметь. В Потсдаме, когда я был приглашён ко двору короля, все только и говорили, как Антуан Пэн, придворный живописец, попал в незавидную историю недалеко от Дрездена, куда направлялся ради заказа короля Августа, но остался жив благодаря своему искусству. Говорят… Вы уж простите, ваше высочество, что я позволяю себе повторять слухи, но…
— Ничего, граф, я и слухи собираю, если они интересны и правдивы.
— Так вот, ваше высочество, если верить слухам, его величество король, едва увидев наброски Пэна, стал рассуждать о том, что готов простить вам и вашим…родичам все прошлые обиды, только бы ваше высочество согласились стать его придворной дамой. Говорят также, что король обдумывает способ донести сие до вашего сведения в самое ближайшее время.
Альвийка весело, с обидной ноткой, рассмеялась.
— Увы, даже если эти слухи верны, боюсь, мой ответ не понравится королю Августу, — сказала она, улыбаясь. — Становиться его триста шестьдесят шестой штатной любовницей в мои планы не входит. Не в его руках судьба моего народа.
— А если бы в его?
— Тогда я бы пообещала подумать. Может быть. Но без каких-либо гарантий. К счастью, король Август слишком глуп, чтобы судьба моего народа могла оказаться в его руках.
— Однако, если следовать вашей логике, судьба альвийского народа находится в руках…
— Да, — не дожидаясь окончания его тирады, ответила Лесная Принцесса. — Именно — в руках вашего… а с некоторых пор, и нашего императора. Но это ещё ничего не означает… Кстати, говорят, в России сейчас довольно холодно?
— Вы намерены немедля ехать в Россию?
— Намерена. И потому попрошу вас, как соотечественника, — она сделала акцент на слове «попрошу», — поделиться с нами тёплыми плащами, если вы таковые имеете в багаже, запасом еды и оружием, что захватили в дорогу. Денег у вас, надеюсь, достаточно, чтобы купить новое в Дрездене? Здесь недалеко, опасаться вам после встречи со мной нечего и некого. А нам, увы, предстоит длинный и нелёгкий путь. Но если мне удастся найти в России службу по моим способностям, то при следующей встрече я непременно компенсирую вам убытки.
Расставаться с копчёным окороком и богато изукрашенными пистолетами не хотелось, но пришлось делать самый любезный вид и угождать даме. Уж больно хороша, мерзавка. Настолько хороша, что где-то в глубине души поселилось щемящее чувство тоски по недостижимому.
Нет, эта женщина не затеряется на просторах России. Он обязательно о ней услышит. Слишком непроста, даже для альвийки.
— Им удалось. Их приняли. Мы едем в Россию.
— Повинуюсь, госпожа. Прикажешь оповестить соседние отряды?
— Да. Пошли двоих. Ещё один из нас отстанет у самой границы России, и будет наблюдать, насколько благополучно мы её минуем. Если всё будет хорошо, он вернётся с доброй вестью, и прочие пойдут тем же путём, на восток. Если же это ловушка… Хотя, нет. При всей лживости, людские властители стараются пореже нарушать своё слово, если оно было написано на бумаге. Иначе их перестанут уважать такие же лживые властители, сумевшие, в отличие от бедняги, увильнуть от подобного обязательства.
Лесную тишину нарушил дружный переливчатый смех альвов. А вскоре по влажной, напитанной холодным осенним дождём земле глухо застучали копыта лошадей.
Теперь путешественники могли миновать этот участок леса без опасений. Но они ещё не скоро это поймут. Страх живуч.