Через две с половиной недели после моего появления на свет, 9 июля 1958 года, тектонические плиты, которые образуют хребет Хорошей погоды, занимающий немалую часть территории так называемой «Рукояти Аляски», сползли на двадцать один, судя по всему, фут по обеим сторонам хребта Хорошей погоды — северного конца тянущейся вдоль всей Северной Америки главной линии сейсмической нестабильности. Ныне считается, что в результате юго-западные берега и дно фьордов и оконечности залива Литуя подбросило вверх и в северо-западном направлении, а северо-западную часть залива вдавило вниз и на юго-восток. Так или иначе, происшествие это получило 8,3 балла по шкале Рихтера.
Форму залив имеет Т-образную, длину в семь миль, ширину — в две, и, согласно тем, кто был там в тот день, зеркально гладкая поверхность его мгновенно вспенилась и забурлила, как в гигантском джакузи. Соседствующие с ним горы высотой от двенадцати до пятнадцати тысяч футов просто скрутило в бараний рог. В Джуно, отстоящем от залива на 122 мили к юго-востоку, людей, улегшихся спать пораньше, выбросило из кроватей. Сейсмические ударные волны уничтожили придонную жизнь вдоль всей «Аляскинской Рукояти». В Сиэтле, в тысяче миль от нее, сорвало стрелку стоявшего в Вашингтонском университете сейсмографа. Тем временем, в северо-западной части оконечности залива сдернуло и бросило в воду верхушку горы и ледник размером с городской парк в полмили шириной — 40 миллионов кубических ярдов камней и льда.
Я, собственно, о том, что случившееся было одним из величайших спазмов в писанной истории человечества, если говорить о высвобождении разрушительной энергии. Произошло это в 10:16 вечера. На этой широте и в такое время года в этот час еще довольно светло. У южного берега залива стояли на якорях три суденышка, в которых находилось шесть человек.
Грохот землетрясения породил вибрации, которые кожа сидевших в суденышках людей воспринимала, как удары током. За ним последовали обрушения горных пород, и камни бились о землю с таким громом, с каким могла бы взорваться вся раскинувшаяся неподалеку Канада. В суденышках находились две женщины, трое мужчин и семилетний мальчик. Они видели, как волна перехлестывает через юго-западный берег входа в бухту Гилберта высотой больше 1700 футов и, отраженная им, катит к противоположному берегу. То, за чем они наблюдали, было величайшей волной, какую знает, опять-таки, история, записанная людьми. Она косила, как траву, росшие по границам прежних ледников трехсотлетние сосны, кедры и ели — а некоторые имели в поперечнике три-четыре фута, — выстроившиеся на высоте в 1720 футов. Гребень ее был на 500 футов выше «Эмпайр-стейт-билдинг».
Наполните ванну. Поднимите футбольный мяч на уровень плеч и уроните его в воду. Замерьте, хотя бы приблизительно, высоту созданного им начального всплеска. А теперь представьте, что края ванны возвышаются над водой на 2000 футов.
Когда мне было два года, мама решила, что сыта моим отцом по горло и разыскала давнюю школьную подругу, которая забрела на запад так далеко, что теперь учительствовала в средней школе аж на Гавайях. Школа находилась в городке под названием Пепеэкео. Обо всем этом мне рассказала впоследствии мамина старшая сестра. Мы с мамой перебрались к этой подруге, жившей в пляжном коттеджике на северном берегу острова, рядом со старой мельницей «Пепеэкео-Милл». В двенадцати милях к югу от нас лежал Хило. Было это в 1960-м.
Подругу звали Чаком. Настоящее ее имя было Шарлотта как-то там, но все, похоже, звали ее Чаком. Тетя показала мне фотографию — я играю на песке, пенные волны за моей спиной. На мне что-то вроде комбинезончика, надетого задом наперед. Рядом Чак, пьющая из банки пиво.
И вот, как-то утром Чак разбудила нас с мамой вопросом, не хотим ли мы полюбоваться приливной волной. Я ничего этого не помню. Спал я в пижаме, мама облачила меня в халатик, и мы, протрусив по пляжу, принялись обшаривать глазами северный горизонт. Я сказал маме, что мне страшно, она ответила, что, если волна окажется слишком высокой, мы вернемся домой. Мы смотрели, как океан плавно и тихо всасывает в себя воду, оставляя мокрый песок с несколькими бьющимися на нем и перекатывающимися белопузыми рыбами. Потом увидели, как он возвращается — без пены, почти бесшумно, словно прибой при покадровой съемке. Он миновал отметку высшей точки прилива и подкатил почти к нашим ногам. И пошел назад.
— Вот так волна, — сказала мне мама. И взяла меня на руки, чтобы я увидел, чем все закончится. Несколько мальчиков постарше, живших на шоссе Мамалахоа, пронеслись мимо нас вдогонку за водой. Они бежали по мелководью, и мокрый песок летел из-под их ступней. А волна вернулась снова, на этот раз небольшая. Мальчики забежали далеко, однако вода накрыла их всего лишь по пояс. До нас долетали их счастливые вопли. Чак сказала, что представление закончено, и мы пошли по берегу к дому. Мама хотела, чтобы я шел сам, но я требовал нести меня. Мы услышали шум и, обернувшись, увидели третью волну. Эта была уже высотой с маяк в Уайлиа. Меня затащили в коттедж и успели поднять до середины ведшей на второй этаж лестницы, когда волна смяла стены дома. Маме удалось оттолкнуть меня в угол крыши, кружившей в воде, возвышаясь над ней всего на полфута. Чак ушла под воду — навсегда. Нас с мамой, цеплявшейся за меня и обломок крыши, унесло в океан. Она сломала бедро и прокусила нижнюю губу. Через несколько часов маленькое суденышко подобрало нас неподалеку от Хонохины.
Мама так потом и не оправилась, сказала мне моя тетя. Может, в этом и состоит причина, по которой через несколько месяцев меня отдали в сиротский приют. Мама нашла себе место школьной учительницы где-то на Аляске. Подальше от побережья, прибавила, улыбнувшись, тетя. Она притворялась, что не знает, где именно. А меня оставили в Кахили — в католическом приюте, которым управляли сестры-францисканки. В день моего выпуска из приютской школы одна из сестер, которую я чем-то заинтересовал, схватила меня за плечи, потрясла и спросила:
— Чего ты хочешь? Что с тобой такое? — По мне, так неплохие вопросы.
Тетку мою я как раз тогда, за год до колледжа, и увидел — в первый и последний раз. Много лет спустя моя невеста спросила, собираемся ли мы пригласить ее на свадьбу, а попозже, в тот же вечер, сказала:
— Я так понимаю, отвечать ты не собираешься, а?
Кто решает, что настало время обзавестись детьми? Кто решает, сколько их должно быть? Кто решает, как их надлежит воспитывать? Кто решает, что их родителям пора перестать спать друг с дружкой — да и слушать друг дружку тоже? Кто решает, что одному из супругов прямо-таки необходимо бросить другого? Все это решения групповые. Взаимные. Решения, которые супружеская чета принимает посовещавшись.
Последнее я подчеркнул потому, что так бывает далеко не всегда.
Жена моя — человек целеустремленный. Иногда она глядит на меня, а я вижу на ее лице список «Что Нужно Сделать». И начинаю думать, что она меня больше не хочет, и эта мысль парализует и бесит меня до того, что я утрачиваю представления о том, где я и что я: переминаюсь на месте и на пару минут забываю, где я.
— Что ты делаешь? — однажды спросила жена у ресторана.
И этого, разумеется, я ей сказать не могу. Потому что как мне тогда разбираться с последствиями?
Ребенок у нас один, Доналд — его назвали так в честь единственного великого человека, какого жена когда-либо знала. Своего отца. Доналду семь лет. Когда настроение у него хорошее, он отыскивает меня где-то в доме, обнимает и утыкается подбородком в мою ногу. Когда плохое — мне приходится выключать телевизор, чтобы добиться от него ответа. У него хорошая рука и хороший глазомер, но он легко теряет веру в себя. Когда я говорю об этом жене, она спрашивает:
— Интересно, в кого это он такой удался?
Он все теряет. Даже то, что ему суют в руки, когда он идет домой. Перчатки, шапки, рюкзачки, деньги на обед, велосипед, домашние задания, карандаши, ручки, свою собаку, друзей, дорогу. Иногда его это не волнует, иногда расстраивает. Если это перестает волновать Доналда, я иногда стараюсь разозлить его. Рассказываю ему всякие байки, изображая мистера Нытика. И это приводит нас к разговорам о том, что жена именует главной чертой нашей жизни, — о моей неблагодарности. Почему я всегда первым делом вижу во всем недостатки? Неужели я думаю, что сын не знает, как я к нему отношусь?
— Она говорит, что ты слишком жесткий, — так описал это мой тесть. Сидевший в ту минуту у меня на передней веранде и тянувший мое пиво. Ему, дескать, это представляется своего рода низостью.
В тот раз я не нашелся с ответом.
— Ты был не очень любезен с моими родителями, — сообщила жена, когда они ушли.
Подруги соболезнуют ей по телефону.
Мой тесть — окружной судья. А я вожу гидросамолет — чартерные рейсы из Кетчикана. Авиационная компания «Неудержимые крылья». Когда я произношу ее название, отвечая на телефонный звонок, жена фыркает. Мой тесть говорит ей: как знать, может, я еще и преуспею. А если дела у меня пойдут плохо, так я всегда смогу возить геологов какой-нибудь энергокомпании.
Он говорит это, зная, сколько я зарабатываю.
Первым номером в ее списке неотложных дел стоит еще один ребенок. По ее словам, Доналд ждет не дождется братика. Вообще-то, я от него об этом ничего не слышал. Она желает знать, чего желаю я. Спрашивает и поджимает губы, как будто уже подсчитала шансы того, что я ее разочарую. И это обращает меня в человека, как она выражается, замкнутого.
Донимает она меня этим вот уже год. И два месяца назад, после того, как мы три дня кряду изображали благовоспитанную чету — «С добрым утром — Как тебе спалось?» — и даже плечами старались не соприкасаться, одновременно проходя через дверь, я записался на прием к доктору Кэлвину из Региональной больницы Бартлетта, чтобы договориться с ним о стерилизации.
— Обычно супруги приходят вместе, — сказал он на первой консультации.
— Жена очень сильно переживает из-за этого, — ответил я.
Выяснилось, что дело это амбулаторное, и если я выберу операцию попроще, то смогу отправиться из его кабинета домой через сорок пять минут. Он запросил тысячу долларов, но не из моего кармана — большую часть расходов покроет наша медицинская страховка. Он велел мне все обдумать и связаться с ними, когда буду готов назначить день. Я позвонил через два дня и назначил операцию на канун Дня поминовения.
— Это позволит вам немного отдохнуть после операции, — заметила записавшая меня девушка.
— Все-таки он пережил в детстве серьезную травму, — пару недель назад напомнила своей мамочке жена. Они не знали, что я стою под окном кухни. — На самом деле, даже две. — Судя по ее тону, она понимала, что для исполнения ее списка неотложных дел эти травмы так и останутся вечной помехой.
В общем, последние два месяца я ходил по нашему дому, как специалист по сносу зданий — все заминировано, надо только проверить заряды и провода.
На самом-то деле, в заливе Литуя я оказался прежде всего потому, что летал по тем местам с двумя геологами из «ЭксонМобил», от которых узнал намного больше, чем хотелось бы, о горных породах третичного периода и о причинах, по которым то, что они называли «разведка нефти», неизменно вызывает у людей обильное слюноотделение. Впрочем, один из геологов рассказал мне и о том, что здесь случилось в 1958-м. Ночевать у залива в палатке он не желал ни в какую. Второй геолог от души потешался над этим. К следующему нашему полету я успел кое-что почитать, и мы поговорили о том, какое сумасшедшее место этот залив. Я провел с ними ночь перед полетом — им это было по карману, а вылетать следовало — и потому, что вылететь они хотели, — на самом рассвете.
По любым оценкам залив этот — одна из опаснейших акваторий на планете. Он и на первый взгляд какой-то ненормальный. Это приливный фьорд огромной глубины — помнится, в середине там семьсот футов, — однако войти в него даже маленькой посудине удается с трудом. Поэтому в прилив и отлив вода бьет сквозь узкий вход залива, словно из пожарного рукава. В те сумерки мы видели, как она проносит сквозь вход какие-то деревяшки — вровень с несомым ветром листком папоротника. Залив огромен, но вход в него имеет в ширину всего восемьдесят ярдов, а по сторонам его торчат из воды огромные валуны. Сор, который забрасывает в залив приливная волна, словно слетает с самой большой в мире водяной горки, а когда отливная волна ударяет в океанские валы, рождаются волны, какие можно видеть у северных гавайских берегов, но движутся они в двух направлениях сразу. Нас отделяло от входа двести ярдов, и все равно приходилось кричать, такой стоял шум. Француз, открывший залив, лишился при попытке проникнуть в него двадцати одного матроса и трех лодок. Народ тлингитов потерял, пока жил здесь, стольких людей, что дал этому входу имя «Проток мокроглазых»: «мокроглазыми» тлингиты называли утопленников.
Тот из геологов, которого я обозначил для себя словом «боязливый», попросил меня залететь к самому концу залива и указал еще одну проблему, о которой я уже читал: офигенно, как он выразился, большие и сильно растрескавшиеся скалы, под головокружительными углами нависшие над водой в зоне активного сброса. Помимо прочего, их хлещут сильные дожди, студят морозы и размывает тающий снег. Землю где только в мире не трясет, но здесь трясет и без того неустойчивые утесы, возвышающиеся над глубоким и почти замкнутым фьордом.
— Да-да-да, — сказал его напарник, передавая нам с заднего сидения по ломтику вяленой говядины. Я гонял гидроплан, точно морское такси, взад-вперед над Т-образным концом залива. Вокруг нас поднимались на пять-шесть тысяч футов крутые, поросшие лесом утесы. Я и не знал, что такие высокие деревья могут расти в подобных местах.
— У вас дети есть? — ни с того ни с сего спросил боязливый. Я ответил, есть. Он сказал, что у него тоже, и зарылся в бумажник, ища фотографии.
— Что происходит с заливом, когда в него рушится обвал в миллионы тонн весом? — спросил с заднего сиденья его напарник.
Боязливый никак не мог найти снимок. И смотрел, скривясь, на бумажник, как будто видел его впервые.
— Волны по нему гуляют, — ответил он. — Аграменные волны.
Пока мы мотались от берега к берегу, они показали несколько поросших лесом линий сноса, о которых я тоже уже читал. Эти зеленые полосы появились еще в середине 1800-х. Возраст их устанавливается легко — достаточно спилить дерево и подсчитать годичные кольца. Полосы смахивали на защитные насаждения в полях, с той только разницей, что деревья высотой в 80–90 футов росли на откосах с наклоном в пятьдесят градусов. Полос было пять, и каждая пролегала на той высоте, до какой добиралась та или иная волна. Одна, в 1854 году, — на высоте в 395 футов. Другая, двадцать лет спустя, — на 80 футах. Третья, еще через двадцать пять лет, — 200 футов. Четвертая, 1936-й — 400. Последняя, 1958-й, — 1720.
Получалось — пять катаклизмов за последние сто лет, или по одному на каждые двадцать. Нетрудно было подсчитать, запаздывает с ними залив или нет.
Собственно, когда стемнело, подсчетами мы в нашей трехместной палатке и занялись. Напарник боязливого был настроен скептически. Он все еще жевал — нечто, именовавшееся, по-моему, «Лосиной жвачкой». Мы слышали во мраке, как он роется в рюкзаке и с хрустом что-то грызет. Он заявил: поскольку такие волны рождаются каждые двадцать лет, шансы того, что это может произойти в любой день, — примерно, восемь тысяч к одному. Неподалеку послышался сильный удар — на берегу что-то прыгнуло. Мы помолчали с минуту, затем он пошутил:
— А вот и первый звоночек.
Шансы намного меньше, ответил ему в конце концов боязливый. И попросил напарника вспомнить, сколько неустойчивых склонов мы видели с воздуха. Все эти породы обнажила последняя большая волна. А с тех пор прошло почти пятьдесят лет, сказал он. Там уже и открытые трещины хорошо различаются.
— Так что же думает по поводу шансов он? — поинтересовался напарник.
— Двузначные, — ответил боязливый. — Небольшие двузначные.
— Если б я считал их двузначными, духу моего здесь бы не было, — сказал напарник.
— Ну ладно, — сказал боязливый. — А вы?
Поскольку лежали мы в темноте, я лишь через минуту понял, к кому обращен вопрос.
— А что я?
— Вы раньше ничего здесь не замечали? — спросил он. — Следы недавних обвалов, оползней? Изменения в россыпях камней у подножия ледников?
— Я бываю здесь всего раз в год, если не реже, — ответил я. — Сюда мало кто рвется. — Я порылся в памяти, поискал что-нибудь запомнившееся — и ничего не нашел.
— Значит, ума людям хватает, — сказал боязливый.
— Значит, нет здесь ничего, — ответил его напарник.
— Ну, причины на то имеются, — отозвался боязливый. И рассказал, что наткнулся на результаты двух переписей численности жившего у залива племени тлингит, проведенных, когда эти места принадлежали русским. 1852-й — 241 человек, год спустя — 0.
— Спокойной ночи, — сказал напарник.
— Спокойной ночи, — отозвался боязливый.
— А это еще что? Ты ничего не почувствовал? — спросил напарник.
— Да угомонись ты, — ответил боязливый.
Что это такое значит: использовать человека? О чем тут речь? Просто любить и быть с кем-то рядом — этого уже мало? Как-то раз я попросил Доналда оторвать задницу от стула и заставил его покидать со мной бейсбольный мяч, громко так попросил об этом. И сам понял, что зря это сделал, только когда он ответил:
— Ну, я не знаю. — И тут же поинтересовался, нельзя ли нам бросить это дело.
— Ты когда-нибудь думал, что на свете есть люди, к которым можно относиться без всякого цинизма? — спросила жена в ту ночь, когда мы решили, что любим друг друга. Я тогда работал пилотом по найму, и мы с ней лежали под крылом «Пайпера», который я выкатил на пляж. Я прожил бобылем бог знает сколько — двенадцать лет в приюте, четыре года в старшей школе, четыре в колледже и еще сто после, — а она была женщиной, в которую мне хотелось излиться. Вряд ли я смог бы описать всю необычность этого желания.
В то утро она наблюдала, как я устраиваю несимпатичное семейство в двухмоторном самолете: я подергивал плечом, как обычно перед каким-нибудь неприятным делом. Она заметила это, и лицо ее окрылило меня на целый день. А вечером у меня дома она составила список других моих дел и мыслей, и даже по одному пункту было ясно, что она уделяет мне внимания больше, чем кто-нибудь и когда-нибудь. Она держала мои причиндалы в руках так, точно никогда ничего прекраснее не видела. В три, не то четыре утра она, опершись на ладони, нависла надо мной и спросила:
— А что, спать нам не нужно? — и тут же сама ответила на этот вопрос.
Около полудня мы проснулись, ложечкой друг подле друга, она попыталась удрать в ванную комнату, я не отпустил, и мы соскользнули по простыне на пол. В конце концов, она вырвалась и на четвереньках заковыляла к двери ванной.
— Ну что же, настолько счастливой я дочь никогда еще не видел, — сказал мне ее отец на репетиции свадебного банкета. Двадцать три приглашенных, из них двадцать один — ее родные и друзья.
— Очень приятно видеть дочку такой, — уже на банкете сказала мне ее мать.
Когда я поднял за нее тост, она чуть не расплакалась. А поднимая тост за меня, сказала только:
— Никогда не думала, что смогу чувствовать хоть что-то похожее, — и села.
Медовый месяц мы провели в Сан-Франциско. Для меня он был вот каким: я и по сей день болею за спортивные команды этого города.
Беспрецедентное неизменно привлекало меня. Просто я никогда не испытывал его так часто.
Высший свет Джуно, если он вообще существует, состоит из членов ее семьи. Один ее брат работает редактором отдела искусств «Джуно Эмпайр»; другой — в риэлторской компании «Бауэр-энд-Гейтс», продает голливудским звездам второго разряда дачи в глухомани стоимостью по полмиллиона долларов. Еще один — угадайте, — правильно, адвокат. На праздники они все дарят друг другу «Арктических котов». С днем рожденья: вот тебе новенький полноприводной снегоход 650-й модели. Брат, который занимается недвижимостью, начинал в футбольной команде школы «Джуно-Даглас» запасным и был признан ее «Самым ценным игроком», когда она выиграла чемпионат штата. Родители заседают во всех советах директоров, что есть в городе. Их дочь в шестнадцать лет получила титул королевы «Дерби весеннего лосося». Она и по сей день хранит диадему с выскакивающей из воды неркой.
Любви нашей они не препятствовали. Папочка ее прямо так и говорил всякому, кто его об этом спрашивал. В объявлении о нашей свадьбе сообщалось, что нареченная невеста — дочь Доналда и Нилы Беллов, выпускница Аляскинского университета summa cum laude,[1] первый год служит менеджером счетов в компании «Коммуникационные системы Ситки». В нем также говорилось, что нареченный жених работал мясником в супермаркете «Супер Медведь». Что верно, то верно — работал, едва приехав в город и еще не получив лицензию пилота; малый, готовивший объявление к публикации, попросту облажался.
— Тебе не кажется, что такие сведения следует проверять? — поинтересовалась моя жена, увидев газету. Она ужасно расстроилась за меня, на что мне, разумеется, грех жаловаться.
Нельзя сказать, что я когда-либо пользовался какими-то льготами. Я получал полную — ну, почти полную — стипендию в колледже Святой Марии, что в Мораге под Оклендом. Мне нравились естественные науки и та математика, какую там преподавали, однако в колледже я, как выразился один преподаватель, так и не смог найти себя. На первом курсе друг подкинул мне летнюю работу в его семейной рыболовецкой компании, обслуживать ставные сети мне понравилось, и на следующее лето я туда вернулся. На этот раз семья друга предложила мне заработать деньги, на которые я смогу протянуть зиму, в супермаркете, а там выяснилось, что за рубку мяса платят больше, чем за разделку рыбы.
— А чем ты хочешь-то заняться? — как-то спросила меня одна тамошняя кассирша (тоном, позволявшим заключить, что, если она еще хоть раз услышит мое нытье по этому поводу, то все волосы на себе выдерет), и в тот же день я записался на курсы авиакомпаний «Флай Аляска» и «Бигфут Эйр», начал учиться на пилота коммерческих многомоторных самолетов, а два года спустя получил лицензию на управление гидросамолетами. Год проработал в местной компании, потом купил собственное дело и стал владельцем трехкомнатной хижины, плиты, фургончика, названия фирмы и списка клиентов. Теперь я арендую две 206-х «Сессны» и две 172-х на поплавках «ИДО», на меня работает еще пара пилотов, и я получаю от четырнадцати до пятнадцати сотен за доставку партии груза в наших краях. Вам «Арктический кот» не нужен? Могу купить один на мои карманные деньги. По крайней мере — в разгар сезона.
— Так мы, значит, не будем об этом разговаривать? — спросила меня жена на прошлой неделе, в тот вечер, когда к нам на ужин пришли ее родители. Мы съели краба, отец ее почти весь вечер прохандрил — бог его знает, почему. Мы распрощались, помыли посуду, и теперь я метался на коленях по кухне, стараясь обыграть сына в детский баскетбол поролоновым мячом. Когда приходило время сна, Доналд неизменно обращался в фанатичного спортсмена. Чтобы порадовать его, мы подвесили к задней двери игрушечную баскетбольную корзину. Сейчас, воспользовавшись тем, что меня отвлекли, он попытался «проскочить за щитом», но я блокировал его прямо у дверной ручки.
— Поговорить я готов, — ответил я. — Давай поговорим.
Она сидела на табурете, положив руки на колени — в позе терпеливого ожидания. Волосы ее видывали лучшие дни, отчего она и злилась. То и дело заправляла за ухо прядь.
— Нельзя просто у корзины стоять, — обиженно заявил Доналд, попытавшись выманить меня из-под щита и без помехи забросить мяч. Он был готов разреветься от досады.
— Мне нужно поговорить с папой о новом ребеночке, — сказала ему жена. Однако ему было не до новых ребеночков. — Ты же хочешь братика? — спросила она.
— Прямо сейчас — нет, — ответил он.
— Если игра тебя не радует, зачем играть? — сказала ему жена.
Той ночью она лежала в постели на спине, сцепив за головой руки.
— Я очень тебя люблю, — сказала она, когда я наконец забрался под одеяло. — Но иногда с тобой так трудно.
— А что я сделал? — спросил я. Сейчас я мог бы — и уже не в первый раз — все ей и сказать. Сказать, что почти решился на операцию и даже день назначил. — Что я сделал? — повторил я. Как-то сварливо, но мне хотелось знать это.
— Что ты сделал, — отозвалась она так, точно я окончательно доказал ее правоту.
— Я все время думаю о тебе, — сказал я. — И вижу, что это ты теряешь ко мне всякий интерес. — Даже эти слова я воспринял, как унижение.
В такие минуты операция казалась мне пустяковой, но надежной опорой.
Она откашлялась, вытянула из-под головы руку, вытерла глаза.
— Мне очень неприятно тебя огорчать, — сказал я.
— А мне очень неприятно огорчаться, — сказала она.
Только когда она говорила что-нибудь в этом роде, я и понимал, как важно для меня ее счастье. И как сотрясается вся постройка нашего счастья при каждом наносимом мне женой ударе. «Скажи ей», — велел я себе с таким напором, что испугался, вдруг она услышит меня.
— Не хочу другого ребенка, — крикнул из своей комнаты Доналд. Филенчатые двери наших спален особого уединения не предоставляли.
— Спи, — крикнула в ответ его мать.
Мы лежали, дожидаясь, когда он заснет. «Скажи ей, что передумал, — говорил я себе. — Скажи, что хочешь ребенка, хочешь сделать его сейчас. Докажи ей». Моя ладонь лежала на ее бедре, ее рука сжимала мне промежность, словно та, по крайней мере, была на ее стороне.
— Чш-ш, — прошептала она и, протянув другую руку к моему лбу, отбросила упавшие волосы.
Ставные сети обслуживают, в основном, рыбаки, которых подряжают семьи, владеющие лицензиями на лов и берущие в аренду прибрежные участки, а получить и то и другое непросто. Во время лова семьи продают уловы работающим на побережье перекупщикам. Сезон — с середины июня до конца июля. Мы промышляли у мыса Кофейный в Бристольском заливе. Постоянно там жили два человека: белый парняга в триста фунтов весом и выписанная им по почте молодая жена. Родом она была с Филиппин и, похоже, не могла понять, как это ее сюда занесло. Выговорить ее имя не удавалось никому. У ближайшего к мысу городка имелся даже телефонный справочник — одна-единственная мимеографированная страница с тридцатью двумя именами и номерами. Дорожные знаки тут рисовали вручную, однако в городке наличествовали: винный магазин, бакалейная лавка и взлетно-посадочная полоса повышенной прочности, способная, судя по ее виду, выдержать и 747-й, — крупные компании начинали прикидывать, насколько серьезные деньги могут принести перевозки больших партий быстрозамороженного лосося.
Мы ставили перпендикулярно берегу пятидесятифутовые сети, чуть южнее реки Чавычевой: пробковые поплавки сверху, свинцовые грузила внизу, а сборщики вроде меня плавали на надувных плотиках вдоль поплавков, поднимали кусок сети, вытаскивали из нее зацепившихся жабрами лососей и укладывали на плотик. Когда рыбы набиралось достаточно, мы отгребались к берегу, освобождали плот от улова, и все начиналось сначала.
Каждый понимал, что делает, — кроме меня. Если что-то шло наперекосяк, люди в такой воде тонули, несмотря на защитную экипировку. Освоить азы этого дела означало понять, что требуется настоящему рыбаку, а настоящие рыбаки обычно держат рот на замке. Я словно попал в страну глухонемых, которые обмениваются через мою голову миллионами сообщений. Кто-то мог прищуриться, глядя на меня, или смерить неодобрительным взглядом, и я отвечал ему тем же, и в конце концов кто-то еще мог сказать: «А вот это перебор». Возможность научиться понимать, что ты можешь путаться у людей под ногами, даже если им без твоей помощи не обойтись, — хорошая возможность.
Как можно поступать так, если ты и впрямь сильно любишь ее? — с определенной регулярностью спрашивал я себя, лежа в постели. Да, это вопрос, не правда ли? — такой была обычно следующая моя мысль.
— Почему ты обвел кружком пятницу перед Днем поминовения? — спросила неделю назад жена, стоя перед нашим кухонным календарем. До Дня поминовения оставалось тогда две недели. Всей нашей большой семье предстояло собраться на пикник у Дона и Нилы. И когда настанет черед ежегодного волейбола, я, наверное, буду не в лучшей форме.
— Тебе вообще дети нужны? А жена? — спросила она после нашей первой серьезной ссоры. Меня тогда зафрахтовали аж до Сухого залива, я задержался там на пару лишних дней и никуда не звонил. Даже в контору. Жена места себе не находила от тревоги, а после — от гнева. Я просил ее позвонить мне перед вылетом, она не позвонила, ну, я и решил: ладно, не хочешь разговаривать, дело твое. И отключил сотовый. А вот этого никто от меня не ожидал. В конторе подумывали даже, не пора ли спасателей вызывать.
Дорис, девушка, которая сидит у нас на телефонах, и та сказала мне, когда я вернулся:
— Не самый умный поступок, шеф.
— В общем, я подумываю, не вернуться ли мне на работу, — сообщает мне сегодня жена. Мы едим нечто, состряпанное ею на скорую руку, чтобы опробовать новый вок. День у меня пустой — работы, если не считать таковой возню с бумагами, до завтрашнего утра не предвидится, в контору я не спешу, и жена предлагает мне пообедать дома. Ополаскивая зелень, она отвлеклась на что-то, и каждая ложка, какую я отправляю в рот, напоминает мне давний день на пляже. Она, надо думать, тоже замечает, что в еде многовато песка. Такие штуки ей ненавистны даже пуще, чем мне.
— Им все еще не хватает людей, чтобы управляться с интернетовскими счетами, — говорит жена. Лицо у нее такое, точно сегодня все валится из рук.
— Вернуться? — переспрашиваю я. — Ты соскучилась по работе?
— Не знаю, соскучилась ли, — отвечает она. И негромко добавляет несколько слов, но каких, расслышать мне из-за хруста песка на зубах не удается. Похоже, мое ответное молчание ее задевает. — Знаешь, если не будет ничего другого, если мы не заведем малыша, я поразмыслю об этом всерьез, — говорит жена. Она старается не отвести взгляд в сторону, словно хочет, чтобы я понял — разговоры об этом унижают не меня одного.
Я вилкой вожу по тарелке шпинат, и она вилкой возит по тарелке шпинат.
— Сдается мне, сначала нам нужно поговорить о нас, — говорю наконец я. И откладываю вилку — и она откладывает вилку.
— Хорошо, — говорит жена. Затем поворачивает руки ладонями кверху и приподнимает брови — что-то вроде: Вот она я.
Как-то она пришла в два часа дня на летное поле, отыскала меня в ангаре, взяла за плечи, развернула и поцеловала, прижав к верстаку. Пока мы целовались, самолет, прогревавший двигатель в двух ангарах от нас, успел вырулить на полосу и взлететь. Целовала она меня так, как, наверное, пьет найденную им воду человек, заблудившийся в пустыне.
— Ты все еще относишься ко мне, как прежде? — спрашиваю я.
Она смотрит мне в лицо и осведомляется:
— А как я относилась к тебе прежде?
Объяснить ей это сходу мне не по силам.
Я представляю, как спрашиваю жалким голосом: «Помнишь, тогда, в ангаре?»
Она смотрит на меня, ожидая ответа. В последнее время ее взгляд приобрел новое выражение. Однажды в Кетчикане мы с одним моим пилотом увидели пьяного, который разлил на стойке бара «семь-на-семь» и лакал его прямо из получившейся лужицы. Вот такими взглядами мы с пилотом и обменялись.
Нелепый получается разговор. Я тру глаза.
— Тебя это как-то напрягает? — интересуется она, и звучащее в ее голосе раздражение злит меня еще сильнее.
— Нет, никак, — отвечаю я.
Жена встает, кладет свою тарелку в мойку и уходит в подвал. Я слышу, как она роется в большой морозильной камере, отыскивая себе на десерт фруктовый лед.
Звонит телефон, я остаюсь сидеть. Включается автоответчик, секретарша доктора Кэлвина напоминает мне, что я записан на пятницу. Автоответчик отключается, а добраться к нему до возвращения жены я не успеваю.
Она разворачивает палочку фруктового льда, вставляет ее в рот. Лед виноградный.
— Не хочешь? — спрашивает она.
— Нет, — отвечаю я, кладу руки на стол и тут же снимаю. Не знаю, куда их девать. Мне кажется, они вот-вот оторвутся.
— Вообще-то, надо было раньше спросить, — говорит жена.
Она тихо почмокивает, облизывая лед. Я отодвигаю тарелку.
— К врачу собираешься? — спрашивает жена.
Снаружи около нашего хибати гадит чей-то крупный терьер. Тужась, делает несколько шажков вперед. «Проклятье», — говорю я себе. Тоном человека, который возвращается домой, оттрубив двенадцатичасовую смену, и обнаруживает, что ему еще подъездную дорожку чистить придется.
— А чем Мозер нехорош? — осведомляется жена. Мозер — это обычный наш врач.
— Так это Мозер и был, — отвечаю я. — Звонили от него.
— Правда? — произносит она.
— Да, правда, — говорю я.
— Поставь тарелку в мойку, — напоминает она. Я ставлю, ухожу в гостиную, валюсь на кушетку.
— Медосмотр? — спрашивает она из кухни.
— Да, для летчиков, — отвечаю я. Ей нужно лишь воспроизвести сообщение.
Жена входит в гостиную, уже без палочки льда, с потемневшими от него губами. С минуту стоит у кушетки, затем плюхается на нее. Наклоняется ко мне, смотрит в глаза и прижимается всем телом. Губы ее касаются моих, приникают и сразу отрываются, но остаются так близко, что трудно сказать, соприкасаются наши рты или нет. На моих остается их влага.
— Пойдем наверх, — шепчет она. — Пойдем, покажешь мне, что тебя беспокоит. — Она кладет три пальца на мою уже напрягшуюся оснастку, ведет ими вверх, до живота.
— Я так тебя люблю, — говорю я. Вот это уж точно правда.
— Пойдем, покажешь как, — отвечает она.
В тот вечер 1958-го подводный кабель связи, соединявший Анкоридж с Сиэтлом, вышел из строя. На шедших в открытом море судах отмечались страшные удары по корпусу. В Кетчикане и Анкоридже люди выбегали из домов. В Джуно валились уличные фонари, из книжных шкафов и буфетов вылетало их содержимое. Восточный берег залива Разочарования поднялся над водой на сорок два фута, и на камнях его, на невозможной высоте различались мертвые морские желуди. В Якутате катавшийся на ялике почтмейстер видел, как механик с консервного завода и его жена собирали землянику у маяка на песчаном мыске, и вдруг весь мысок поднялся вместе с маяком на воздух, а после ушел под воду, словно его в слив спустили. Почтмейстер, каким-то чудом усидевший в ялике, поплавал потом среди водоворотов и сорных волн, но отыскал только женскую шляпу.
— Знаешь, я ведь тоже пошла на жертвы, — говорит мне жена чуть позже. Мы голые лежим на полу, только ноги наши еще остаются на кровати. У жены одна запуталась в простыне. В комнате, кажется мне, стало темнее, но я не знаю, погода ли переменилась, или мы провели здесь целую вечность. В одном нашем поцелуе мы потонули настолько, что, когда он наконец прервался, нам пришлось пролежать целую минуту, отдыхая, держа друг дружку в объятиях, чтобы опомниться.
— Это ты насчет того, что вышла за меня? — спрашиваю я. Воздух понемногу высушивает нашу кожу, но она все еще остается липкой.
— Это я насчет того, что вышла за тебя, — подтверждает она и, высвободив ногу, перекатывается на меня.
В самом начале, опуская меня на кровать, жена сказала, что перестала принимать таблетки, но готова будет лишь через пару недель.
— Знаешь, почему я это делаю? — спрашивает она. Бедра ее скользят по мне, губы тянутся к моему уху. — Потому что это потрясающе.
Мы еще липнем друг к дружке, она смотрит мне в лицо так, что серьезнее некуда.
— Я к тому, что ты же мясник, — говорит она и вставляет его в себя.
Когда мы в следующий раз займемся этим, меня уже прооперируют. Но несмотря ни на что, я все еще чувствую фантастическую близость к ней.
— Почему ты плачешь? — шепчет она. И прижимается своими губами к моим. — Чш-ш. Чш-ш.
Около восьми часов «вечера волны» Хауард Улрич и его сынишка Сонни вошли в залив Литуя и встали на якорь у южного берега, неподалеку от входа. Впоследствии он писал об этом. У их рыбацкой лодки был высокий нос, одна мачта и рулевая рубка величиной с будку биотуалета. Тишина стояла полнейшая. Вода простиралась от берега до берега, как лист стекла. Маленькие айсберги, казалось, застыли на месте. Чайки и крачки, обычно кружившие над островом Кенотаф в середине залива, сидели на берегу. Сонни сказал, что они словно ждут чего-то. Перед закатом, часов около десяти, отец уложил его спать. Едва и сам он спустился в трюм, лодку стало бросать из стороны в сторону и трясти. Успевший раздеться до нательного белья Хауард выскочил на палубу и увидел, как окружающие горы встают на дыбы и сыплют обвалами. Высоко в воздух взлетали тучи снега и камней. По его словам, горы словно бы обстреливала артиллерия. Сонни тоже поднялся на палубу в одной пижаме — с узором серебряных долларов и завязанных рифовым узлом веревок. Девяносто миллионов тонн камня единым махом рухнули в бухту Гилберта. Звуковая волна, созданная их ударом о воду, бросила отца и сына на палубу.
Чтобы покрыть семь миль, отделявших бухту Гилберта от лодки, волне потребовалось две с половиной минуты. За это время отец Сонни попытался поднять якорь, но не смог, якорь заклинило, и тогда он полностью стравил якорную цепь, натянул на сына спасательный жилет и сумел развернуть лодку носом к волне. Пройдя остров Кенотаф, она все-таки сохранила высоту в сотню с лишним футов и фронт в две мили шириной.
Фронт этот был невероятно крут, и когда волна ударила по лодке, якорная цепь мгновенно лопнула и хлестнула по рубке, выбив ее окна. Лодка стрелой взлетела на гребне волны до высоты в семьдесят пять футов, отцу и сыну казалось, что они поднимаются в лифте. Обоих вдавило спинами в рубку — откинуло назад, точно в креслах парикмахера. Почти отвесный передний склон волны был как зеленая стена, и она возносила их в небо. Они пронеслись высоко над южным берегом. Под ними гибли шестидесятифутовые деревья. Потом лодку перенесло через гребень волны, они оказались на заднем ее склоне, и уже откатная волна вынесла их, крутя, на середину залива.
Еще одной паре, Суонсонам, также удалось развернуться к волне, гребень ее занес их катер, точно доску для серфинга, на четверть мили в океан, а там надломился, катер опрокинулся через нос и пошел на дно. Им удалось отыскать среди плавучих обломков спасательную лодчонку и забраться в нее. Третья пара, Уэгнеры, устремились к выходу из залива, и больше их никто не видел.
Деревья толщиной в четыре фута просто смыло — вместе с верхним слоем почвы и всем остальным. На склонах обнажились подстилающие породы. Толстые стволы переломило на уровне земли. С деревьев, что остались вдоль линий сноса, напор воды слущил кору.
Отец Сонни, в одном белье, клацал зубами, а Сонни, которого окатила с одного бока ледяная вода, попискивал, точно лесная пичуга. Солнце к этому времени уже село. По заливу гуляли во всех направлениях отливные волны и зыбь высотой в двадцать футов, крутя и сталкивая одну с другой глыбы льда величиною с дом. Ободранные древесные стволы вертелись, сшибались и вставали, точно палочки для игры в бирюльки, на попа. Со склонов по обеим сторонам залива еще стекала воды. Запах был такой, точно отец с сыном лежали, уткнувшись носами в сырую землю, оставшуюся после выдранного с корнем дерева. Отец Сонни говорил потом, что эти минуты, — когда они поняли, что уцелели, но им предстоит еще выбираться из залива, уворачиваясь от всего, что носится вокруг в темноте, как в китайском бильярде, — дались им труднее, чем сам полет на гребне волны.
Через день-другой начали появляться геологи. Поначалу никто не верил, что волна могла быть такой высокой. Они полагали, что опустошения, учиненные ею вверху склонов, вызваны оползнями. Но в конечном счете поверили.
Жена спит рядом, обвив меня руками, чтобы я не озяб. Мы так и лежим на полу, но теперь уже стемнело по-настоящему. Забирать Доналда из дома друзей, с детьми которых он играл целый день, поздновато, а если они звонили нам, я их звонка не услышал.
У одного моего преподавателя в колледже Святой Марии было обыкновение заканчивать каждое занятие четырьмя-пятью вопросами студентам, ответить на которые никто не мог. Курс его назывался «Философия жизни». Я получил у него троечку. А если бы учился там сейчас, получил бы еще меньше. Сидел бы в аудитории, надеясь, что он меня не заметит, и стараясь не дать моей челюсти отвиснуть, когда он примется осыпать нас вопросами. Что заставляет нас рисковать тем, что нам дороже всего? Почему мы с такой охотой купаемся в роскоши безрассудства и разгильдяйства? Что понуждает нас столь азартно играть с огнем?
Отец Сонни стал на время знаменит — снабжал журналы вроде «Аляска Спортсмен» и «Ридерз Дайджест» статьями с заголовками типа «Моя ночь ужаса». Я как-то прочитал одну-другую Доналду, жена этого не одобрила.
— А тебе они нравятся? — спросил он у меня в тот вечер. Мать Сонни ни в одной статье не упоминалась. Была она сумасшедшей, умерла, развелась с мужем, или гордость запрещала ей появляться в его статьях, — неизвестно. В одной он рассказывает, как впопыхах напялил на Сонни через голову спасательный жилет, а после и думать о сыне забыл. В другой говорит что-то вроде: за минуту до того, как это произошло, я испытал такое одиночество, какого не знал никогда в жизни. Представляю себе, как Сонни читает его статьи год или два спустя и думает: Ну, спасибо, папочка. Представляю, как он потом смотрит на папочку, не знающего, что сын наблюдает за ним, и размышляет о том, что досталось ему и чего не досталось от отца. Представляю, как он пытается и не может понять, что тогда произошло между ними. Представляю, как годы спустя люди говорят о главной его черте: мальчишка-то — вылитый отец.
Я почти уверен, что «Итальянские сказки» Итало Кальвино попались мне на глаза, когда я учился в аспирантуре. Как раз в то время меня наповал сразили его «Космикомические истории» и «Незримые города», и, помню, я купил «Итальянские сказки», как только их увидел, а это говорит о многом, поскольку то было издание в солидной твердой обложке, а я полагал тогда, что такие книги по карману только преподавателям, но никак не студентам.
Последняя из двух сотен собранных им в книгу сказок называлась «Полезай в мешок», и многое множество ее особенностей осело в моей памяти на долгие годы. И быть может, самая привлекательная — сам герой сказки, в начале ее более чем уверенный в своей никчемности: «А как я заработаю себе на хлеб, ведь я хромой?» — плачет он, когда в голодную пору отец отправляет его вместе с одиннадцатью здоровыми братьями странствовать по свету в поисках пропитания; а затем проникается не менее страстной благодарностью к фантастически доброй судьбе, пославшей ему фею, которая является ему как «самая прекрасная девушка, какую можно себе представить». Фея не только избавляет героя от хромоты, но и предлагает исполнить два его желания, и он просит дать ему мешок, в который попадало бы все, что он назовет, и дубинку, которая исполняла бы все, что он пожелает. И то и другое позволяет ему многие годы делать добро и себе, и другим.
«Вы думаете, он был счастлив? — продолжает сказка. — Какое там!»
И мы узнаем, что он тоскует по братьям, потерю которых мешок возместить не может (в нем оказываются только их кости), и по прекрасной фее. Уже стариком, ожидая ее на месте их первой встречи, он взамен встречается со Смертью. Но волшебство феи и тут приходит ему на помощь. Смерть попадает в мешок, а фея предстает перед героем сказки и предлагает вернуть ему здоровье и молодость. Он не принимает ни того, ни другой, а говорит фее, что увидел ее и теперь готов умереть. И, словно мимоходом, оставляет нам без каких-либо объяснений следующий парадокс: фея значит для него так много, что он отказывается от возможности провести с ней побольше времени. Она исчезает, и вновь появляется Смерть — и уходит, «захватив с собой его тело».
«Лодочные прогулки по заливу Литуя» ни в коей мере не являются попыткой пересказать эту историю. Однако я написал лишь малую часть рассказа, когда все, чем мой герой обязан ее герою, заставило меня снова перечитать сказку. Я нашел в ней все: человека, пережившего беду, от которой никакая счастливая судьба избавить его не может, печаль, сквозящую во всех дарах этой счастливой судьбы, и даже почти такой же необъяснимый отказ.
— Дж. Ш.