ЗАПИСЬ 0042

— Добрый день! — сказала она мне.

— Добрый день, — ответил я, и это привело ее в изумление. Нет, она скорее испугалась, что-то в самой глубине души заставило ее инстинктивно сделать шаг назад. В страхе женщины прижимают ладонь к груди или складывают руки, словно для молитвы, — это рефлекс защиты своего ребенка.

— Меня зовут Мария. Я жена Владислава Жаботинского и веду документацию группы.

— А я — задача группы.

Она приблизилась робко, так голубь приступает к ладони, на которой ему протягивают крошки.

— Мне не верилось. Я думала, мальчики просто играют. Они любят играть серьезными вещами.

— Какие мальчики?

— Из группы.

— Ага.

Странно: она женщина! Кротость и некое неуловимое лучение.

Постепенно разговор завязался.

Настороженность Марии рассеялась, уже через каких-нибудь десять минут она рассказывала мне о своем родном городке у подножия Рилских гор, о какой-то наклонной площади, вымощенной грубым камнем, и о церкви с нежно-белой колокольней на ее верхнем конце, о старухе, продававшей перед церковью медовые пряники; о каком-то молчуне по имени Борис, который впервые поцеловал ее губами, еще хранящими сладость пряника, и от смущения тут же уронил мятую гимназическую фуражку; о каком-то бродячем цирке и его пестрых, словно фантазия, фургончиках, за которыми бежали раскрашенные лилипуты, кувыркались, изрыгали огонь, доставали из карманов не умевших летать голубей, а те в страхе вертели глазами-бусинками…

Со мной она говорила по-русски, ласковым и щедрым языком тургеневской героини; звучание его я слышал впервые и лишь теперь понимал, для чего вообще созданы фразы.

— А про нашего физика я тебе не рассказывала? Такой был худой, будто его в гербарии сушили.

Как-то он посвятил целый урок понятию времени.

Отвел нас всех в учительскую, там были часы красного дерева, вот перед ними мы и сгрудились. Под маятником, чьи ритмичные колебания нас чуть-чуть околдовали, было небольшое зеркальце. Что представляет собой время, не знает и сам дьявол, — так начал урок наш учитель. Время в ладонь не зажмешь, оно непрерывно превращается в прошлое, в хаос. Часы можно остановить, но время все равно продолжит свое течение. Он широко шагнул, распахнул застекленную дверцу и погладил стрелки. Пальцы у него дрожали, под натянутой прозрачной кожей на горле подскакивал крупный кадык, в жесте его читались злобная признательность и страх. Каждый наш час ранит, а последний из них убивает, сказал он.

Вот ключ, он даст жизнь часам, но, заводя их, себе жизни я не прибавляю. Вот так-то.

И отошел к окну. Я так и не поняла, плакал ли он, но урок наш физик продолжил, так больше и не взглянув на класс… Время, дети, это ветер, превращающий скалы в песок, а людей в ничто. Время, дети, это такое могущество, перед которым бессильна даже Вселенная. Время, дети, это непостижимая жестокость.

Мария нервно теребила свое платье.

— У него был телескоп, по ночам он смотрел на звезды. Люди считали, что он свихнулся. После того урока мы шли домой вместе — учитель жил по соседству. Долго брели вдоль дощатого забора, нагретого солнцем. У него в руках был старый кожаный портфель, кое-где неумело зашитый толстой синей ниткой. Меня давно это занимало, но лишь тогда я набралась смелости и спросила, почему он живет один.

Один? — он словно проснулся. Что значит один, Мария? В Софии, я там учился, у меня была жена, но она ушла. Любая женщина рано или поздно уходит, хотя большинство до конца остаются где-то рядом.

Почти минуту она собиралась с силами и только потом снова заговорила:

— Я думала о нем до самого вечера. Вот дура-то, правда? Решила ему написать, но испугалась белого листа, написанные слова становятся страшными. Дождалась темноты и, как воровка, пробралась к нему в дом.

Близилась полночь, когда учитель обычно смотрел на звезды. На мне была ночная рубашка и домашние туфли, я вся дрожала — от холода?

Ужасно скрипели ступеньки, старые деревянные ступеньки, стертые его ногами. Я боялась, как бы не проснулась хозяйка. Не знаю, зачем я шла, но дрожь меня била, наверное, не только из-за ночной прохлады.

Ясным, будто только что вытертым от пыли, было небо. В первый раз я изведала чувства, делавшие меня женщиной… Поцелуй Бориса не в счет. Я решила не стучать, а сразу от двери подойти к нему. Время ли всему виною или одиночество — не знаю. Страшновато я, должно быть, выглядела в темноте его мансарды в своей белой ночной рубашке. Летучих мышей и призраков я и сама боялась.

Безмолвно вошла, увидела его, склонившегося к окуляру телескопа.

Силуэт четко вырисовывался на фоне светлого квадрата чердачного оконца.

Я приблизилась и поцеловала его в лоб, и лоб этот оказался совершенно ледяным. Он отправился к своим звездам. Навсегда.

Время утекло сквозь его пальцы.

Уронив голову на костлявое колено, я заплакала. И сидела, и плакала, и прощалась; целовала тонкие пальцы, сухие жилы на шее, горькие от дыма губы. Время, дети мои, это непостижимая жестокость. Я осталась с ним почти до рассвета. Я опоздала? Или он поспешил? Ведь я-то шла к нему, как невеста… Не надо мне было об этом рассказывать. Разве тебе интересно? Тебе этого не понять.

Вдруг Мария резко встает и уходит, а мне хотелось еще и еще слушать ее голос, в котором были и журчание, и белизна, и ветер.

Разве может быть в голосе журчание и белизна? Я запутался в собственном воображении. Я видел воочию всё, о чем она рассказывала, превращал ее слова в живые картины со звуком и запахом; этих картин можно коснуться, при желании в них можно даже войти. Те-то утверждают, что внутреннее зрение вложено в меня изначально. Может быть, но значит, до сих пор оно дремало, а вот Мария его разбудила, заставила действовать — ведь то, о чем она рассказывала, было красиво…

Красота? До появления Марии — всего лишь мертвое слово, после нее неясное ощущение. Ян считает, что мне никогда не понять красоту, потому что я не человек. А я и не желаю быть человеком! Да я ничуть не менее…

Вот тут я всегда останавливаюсь: что «ничуть не менее»? У них нет даже слова, которое меня определило бы! Для совершенства в словаре есть один-единственный набор букв: Ч-Е-Л-О-В-Е-К. А тот, кто человеком не является?

Тот застрял куда ниже, утверждают они, на самых первых ступеньках. А если этот «тот» не там?

Так я сам запутываюсь в собственных мыслях: человеком я быть не хочу, потому что я не человек, а кем хочу быть, я и сам не знаю. Мне хватило бы и равенства с ними. И пусть они найдут слово, чтобы меня определить.

Только и всего, почему они этого не понимают?!

РАЙНХАРД МАКРЕДИ:

Не то на третий, не то на четвертый день я решил к нему зайти. И тогда впервые в открытую столкнулся с его характером.

Войдя, я уселся в кресло.

— Ну-с, вот мы и закончили, — сказал я.

— Во-первых, добрый день.

Он сразу же, с первых дней повел себя нервно и упрямо.

— Что за претензии! Время суток для тебя не имеет значения, биоритмами ты не связан.

— Зато ценю воспитание, — нагрубил мне он.

Очевидно, линию поведения по отношению к нам он уже выбрал. Почему он остановился именно на таком варианте я не знал, не понимаю этого и сейчас. Но попытку найти взаимопонимание все-таки предпринял; объяснил ему, что причин вести себя столь вызывающе у него нет, что я многое для него сделал. Тем не менее он по-прежнему был резок и груб, даже принялся меня оскорблять. Тогда я перешел в наступление:

— Вчера вечером я предложил не спешить с отчетом, который мы должны в ООН. Со мной все согласились.

— Мотивы? — спросил он.

— Мы решили пару месяцев выждать, надо проследить, как ты будешь развиваться. Ян и Владислав опасаются за устойчивость твоей психики.

Отступать он вовсе не собирался и резко переменил тему:

— Моя судьба мне небезразлична. А об этом вы молчите. Итак… после того, как отчет будет представлен. Вероятно, вам что-то от меня понадобится…

— У ООН свои планы. Руководствоваться мы намерены ими.

— Ответственность за мою судьбу несете только вы четверо, — заявил он. — Мне должно принадлежать определенное место в обществе, я требую равноправия…

Меня охватил гнев:

— Прекрати диктовать условия!

— Полегче, полегче. Ты, верно, путаешь меня с каким-нибудь особо точным вольтметром или уникальным транспортером! Я разумное и свободное существо! И потому настаиваю: прежде, чем отправить свой отчет, вы должны ознакомиться с документом о моем социальном и юридическом статусе. Разработаю его я сам.

Нахал.

— Уверяю тебя, — ответил я, — что Организация Объединенных Наций не станет терять на тебя время. Забот у нее и без того хватает.

— Вот именно. Зачем ей еще и новые, которые я мог бы ей доставить?

— Пугаешь?

— Предупреждаю.

Я спросил, что предусматривает Хартия о правах искусственных людей.

— Окончательного текста пока нет, — объяснил он.

— Не исключено, что мы еще внесем кое-какие поправки. Но начало звучит так: «Этот документ, утвержденный Организацией Объединенных Наций, провозглашает полное равноправие между искусственными и естественными разумными существами во всех аспектах: одинаковую подчиненность закону, вменяемость, свободную волю и право на саморазвитие. Документ ликвидирует все юридические, духовные и…»

— Этот текст не пройдет.

— Почему?

— Причин много, — сказал я. — Мир пока не знает о тебе и не известно, когда узнает. Это первое. И второе: ты единственный, так что о сообществе искусственных существ говорить рано.

— И что же, я навсегда останусь в одиночестве? — спросил он.

— По всей вероятности. Будь ты компактным, самостоятельным и подвижным биороботом, мы, возможно, произвели бы много экземпляров. Скажем, несколько серий — племен. Даже разрешили бы вам жить среди нас.

— Двое или трое могут принести больше пользы, чем один.

— Твои возможности нас полностью удовлетворяют, по крайней мере, пока. Что касается второго экземпляра…

— Я не экземпляр!

— Ладно, согласен. Так что же ты такое?

Загрузка...