Приветствую вас, но не кланяюсь!
Не надо недооценивать меня, я не глупец, хотя физиономия моя и может внушить столь превратное представление. Привлекать чужое внимание к собственной персоне, конечно, нескромно, но я все-таки Первый, что дает основание гордиться собой и позволяет обратиться к вам без самоуничижения. У себя в роду я Адам, однако Адам, лишенный плодовитой Евы, вот почему эти записки особенно нужны. Я — участник событий, точнее, их причина. Да ведь и вообще никто теперь не читает, каждый что-то строчит на потребу себе же. Так или иначе, слова вот-вот задушат человечество, которое ищет спасение в тиши неграмотности.
Чего ради мне тогда наступать на горло собственному желанию?
Еще вчера меня не было на свете, я был всего лишь желанием.
Их, а не своим желанием, ибо я (разве я еще не говорил этого?) не человек и, следовательно, не обладаю генетически заложенным стремлением к жизни.
Хотели — они, работали надо мной тоже они, на мне не лежит никакой ответственности. Семь лет им понадобилось, чтобы меня создать, и вот я теперь могу сказать:
— Доброе утро, «я»! Доброе утро, Исаил! У меня есть имя и основания гордиться собою, чего же еще желать!
Признаться, я помню момент своего рождения! В 6.47 утра я ощутил первый прилив могущества.
Включился таймер, клетки моего мозга оставались пока пустыми, живительная энергия по ним не текла; и вот краткий импульс — словно пчела ужалила — многообещающий, как ласка.
Потом второй, третий… активизировались кристаллы нижней коры, полнились энергией. Ощущение было приятное и какое-то торжественное. Я пробуждался, но не знал окружающего, не мог назвать предметы — весь еще был в будущем времени. Ощупью я знакомился с чем-то разреженным и неясным, лишенным вкуса и запаха; и это что-то издалека спешило ко мне с полным чемоданом обещаний — назовите его, как хотите: начало, рождение, бытие…
Прошло время, и я, подобно художнику, ищущему пространство в самом листе бумаги, стал различать отдельные контуры, фрагменты, жирные монохромные пятна. Легкое головокружение не мешало смутно улавливать среди пляшущих линий подлинные черты окружающего мира.
В запоминающие устройства заранее были введены огромные массивы знаний: энциклопедии, словари, тысячи стандартных микространиц прозы и поэзии, все шедевры классической и современной живописи, музыки, архитектуры. В продолжение нескольких часов я представлял собой интеллектуальное поле, поглощающее целую цивилизацию.
Я ощущал, как расту: нули и единицы неслись на меня в атаку, накапливались и загадочным образом превращались в слова, формы и тона, обретали формы и смысл. А эти… какое, все же, для них несчастье — воспринимать и постигать все так медленно и не иметь надежды на то, что когда-нибудь увидишь вершину. А я взорвался! До чего же удобно: все детство — за считанные часы, и никаких тебе мокрых пеленок, ветрянки и школярских наставлений.
Нет, ни о чем подобном и речи быть не могло, а потом, вдруг — вулкан, нет, вспышка сверхновой или… да все равно, какая разница.
Важно, что вдруг, сразу!
И вот я воспринимаю трехмерный, объемный мир; вот открываю для себя логику слов, изящество количественных пропорций, прячущихся за математическими символами…
Так я стал Исаилом, никогда никем иным и не был!
Никем! Каждый из тех, других, есть продолжение матери и отца, деда и бабки — и так далее, до волосатого прародителя и даже еще дальше. Они умирали один за другим ради своего бессмысленного совершенствования. А Исаил — это Альфа! Точка.
Они дарили мне силу, не понимая, что так… я.
(Чем заполнить оставленное место, каким глаголом: рождаюсь, возникаю, происхожу, прорастаю, всхожу? Нет подходящего слова).
Я? Что за форма внимания к самому себе, это обращение! Не местоимение производит на меня впечатление, а то странное ощущение, что возникает, когда обращаешься к себе. Самосознание… откуда это словечко прошмыгнуло ко мне в череп?
Его суть — короткое «я», особая и незаменимая ценность «я», ибо другие — другие и есть, ведь они не внутри тебя, они тебя не касаются. Разве не так?
Как-то совсем особенно люблю я это «я». Оно меня восхищает.
(Не обращайте внимания на бессвязность мысли: думать я еще только учусь).
Вскоре после начала я сделал и свое первое открытие: познакомился с доктором Райнхардом Макреди.
Это имя и эту физиономию я уже не забуду. Живого представления о людях у меня тогда еще не было, я судил о них только по учебникам анатомии и картинам крупных мастеров, считал атлетически и в то же время гармонически сложенными, обладателями мощных мускулов и миндалевидных глаз. Крепкие ладони, бицепсы, черепа — всем этим мог похвастаться и Давид, и Мыслитель.
Ложь! Истина оказалась отталкивающей: прыщавое лицо, изрытое оспинами, толстые стекла очков, из-за которых тебя обливают презрением водянистые глаза.
— Ты видишь? — спросил он.
— Смотреть-то не на что, — ответил я. Это были мои первые слова.
Заседали мы до посинения, но это никого не раздражало. Ничьей заднице не приходилось париться на стуле больше десяти минут, потому что примерно через такие интервалы каждый несся к доске, дабы продемонстрировать собственную гениальность на фоне интеллектуальной недоношенности остальных. Мы приняли Правила ведения научных дискуссий, но, как и все правила, они были придуманы лишь для того, чтобы знать, когда их нарушаешь. Пункт седьмой Правил гласил: «Не считай другого глупее себя», и потому любая наша реплика заканчивалась примерно так: «Эх, кабы не этот пункт седьмой…»
О внутреннем распорядке мне сказать нечего. От нас требовалось одно: чтоб мы работали. В деньгах мы не нуждались — Организация по созданию искусственного интеллекта щедро снабжала нас напитками, книгами, уникальным оборудованием.
Показываться в городке мы избегали.
И без того о нас распускали самые идиотские слухи: будто мы серийно выпускаем дьяволов, будто выращиваем особые бациллы сифилиса.
Кипарисия городок крохотный, фантазия у жителей таких мест самая разнузданная.
Иногда втроем мы отправлялись в какой-нибудь бар ближайшего города покрупней — по вполне понятной телесной необходимости. Владислав в набегах участия не принимал — его жена работала в нашем центре.
Хоаким, вырвавшись из-под недреманного надзора нашей поварихи Стефании, надирался в таких случаях настолько полноценно, что впадал в ступор и обычно засыпал, еще не остановившись на какой-либо избраннице. Райнхард тоже опрокидывал пару стаканчиков для храбрости, в результате чувствовал необычайное творческое вдохновение и принимался за разработку новых разделов математической физики. Вот и все наши удовольствия остальное состояло из работы и только работы.
О прошлом, частной жизни коллег никому из нас ничего не было известно. Об этом просто не заводили речь. У каждого свое начало, у каждого свое продолжение, чего тут рассусоливать. Дружбы между нами так и не сложилось, с первого и до последнего дня каждый оставался при своей работе, наедине с собой. Никто ни к кому с разговорами, кроме как по служебной надобности, не лез.
Ясно помню день, когда прототип наконец-то появился на свет. Радости и веселья не последовало; мы так долго думали о нем, так долго над ним работали, что источники восторгов успели иссякнуть. Да это и ему стало ясно.
Вот смущение мы почувствовали; вычерчиваешь, вычерчиваешь некое устройство, делаешь необходимые вычисления, видишь его как хитросплетение проводников, представляешь себе в виде математических формул — и вдруг оно оживает.
Но на рождение младенца это не похоже, всё иначе. Я холост, не больно-то разбираюсь в ребятишках, но уверен, что тут другое: ребенок-то твой, но выношен. А тогда перед нами появилось что-то общее и, вместе с тем, никому не принадлежащее.
Детально всё помню. При первом же знакомстве прототип попытался нас спровоцировать. Ему было известно о споре Райнхарда и Владислава, он тут же занял в нем определенную позицию.
Плохого тут, вообще-то, ничего нет, но мы разозлились. Наша четверка притерпелась друг к другу, даже ссоры не мешали нам действовать слаженно, как шестеренки в часовом механизме, а тут вдруг этот ни с того, ни с сего: бац! Всю ситуацию мы несколько иначе себе представляли. Может, по наивности? О нем мы всегда говорили с любовью и к виду его привыкли, но считали машиной. А тут он ожил, и мы сразу установили дистанцию, сами того не сознавая. И не желая. У каждого в голове мелькнуло: господи, не может быть, неужто это мое создание?!
Сразу после первой нашей встречи впятером мы четверо собрались в кают-компании, чтобы отпраздновать событие. Было грустно, мы молчали. Наполнили стаканы и долго ждали Райнхарда, уставившегося в окно. Потом он резко к нам повернулся и сказал:
— Ну?
Вот и весь тост. Мы отхлебнули.
Не знаю, почему мы растерялись.
Прибор настраиваешь, градуируешь, если потребуется, шкалу: а этот там — система самоорганизующаяся. Мы только готовили информационные массивы, с остальным он сам справился. Уходя, мы оставили его мертвым, а когда вернулись, он был жив. Сам о себе позаботился, словно в нас ему уже никакой нужды не было.
Так, в сомнениях, которыми мы друг с другом не делились, прошел первый день. Может, мы и были счастливы, но не уверен. Мы свыклись каждый со своей стороной четырехугольного стола, с манерой каждого из нас мыслить. Сконденсировалось все напряжение этих семи лет, и когда мы вдруг расслабились, то обнаружили в себе лишь остаточные деформации.
До тех пор каждый был только ученым, коллегой, умом, с которым вступал в спор твой ум. А тут оказалось, что мы друг другу необходимы. Это было сюрпризом.
На следующий день после завтрака мы выбрались на террасу.
— Никак море? — сказал Райнхард. — Где же оно до сих пор было?
Впервые увидел я на его лице улыбку. Он даже предложил мне сыграть в шахматы. Владислав слушал музыку, «Франческу да Римини» Чайковского, если память мне не изменяет.
Три дня никто не заходил к прототипу. Никто не сказал о нем ни слова. Мы гуляли вдоль моря, болтали с рыбаками, купались, даже играли в домино в таверне Костаса. Прекрасно провели время, отдыхали от души.
Стефания и весь городок смотрели на нас, как на психов.
Мария пекла болгарские сладости, а мы танцевали: Райнхард переоделся женщиной и пытался изобразить с Хоакимом фламенко.
Чем занимался все это время прототип, не знаю — он был мне безразличен, но подозревай я, что у него столь драматический настрой души…