«Сказка о Тройке»

Непростая судьба «Сказки о Тройке», едко-сатирического произведения, которое вроде бы должно было стать продолжением юмористически-оптимистического «Понедельника…», выразилась в очередности публикации ее вариантов. Первоначальный, нулевой, черновой вариант, написанный в марте 67-го года, публикуется здесь впервые. Окончательный чистовик (так называемая СОТ-1) написанный в мае 67-го, первый раз был опубликован в журнале «Смена» в 1987 году. Сокращенный вариант, а вернее, основательно переделанная в октябре 67-го года версия, СОТ-2,— в 68-м году в журнале «Ангара».

АРХИВНЫЕ МАТЕРИАЛЫ

Работа над созданием СОТ протекала очень интенсивно. Сначала, как всегда, шла разработка сюжета и фабулы, реалий и особенностей описываемого места событий. Тогда был изображен Авторами и план Китежграда и окрестностей (см. рисунок); масштаб карты: в 1 см 200 м.

На плане можно видеть тайгу на севере и на юге; заколдованное болото и соединенное с ним озеро, также из болота вытекает ручей, впадающий в реку Китёжу; автомобильную дорогу, проходящую с юга до города, около которой расположена деревня Лопухи и справа от дороги — заколдованный холм; железную дорогу, проходящую через город с юго-востока на север; реку под названием Китёжа, также проходящую через город, но с северо-востока на юго-запад. Сам Китежград на плане расположен следующим образом: железная дорога отсекает завод маготехники от остального города, по другую сторону железной дороги от завода расположен вокзал. Река Китёжа отделяет Новый Китеж от Старого. На правом берегу реки обозначены (перечень по течению реки) завод маготехники, вокзал, пристань, гостиница, столовая, кафетерий, дом культуры; за безымянным ручьем, вытекающим из болота и впадающем в реку, расположены Черемушки, курган циклотации, городской сад и колония. По другую сторону реки напротив центральной части города расположен Старый Китеж с огородами и старой крепостью.

Курган циклотации, изображенный на карте, так и остался необъясненным явлением, Авторы о нем более нигде не пишут. Черновой же вариант СОТ, СОТ-0, полностью представлен ниже. В машинописном тексте изредка присутствует рукописная правка, Хлебовводов называется Хлебоедовым, а фамилия председателя Тройки еще не определилась окончательно: Вунюков — иногда Ванюков.

СКАЗКА О ТРОЙКЕ
Пролог

Мы сидели на ступеньках заводского клуба. Федя читал позавчерашний номер «Китежградских новостей», медленно ведя по строчке черным неразгибающимся пальцем, а я просто жмурился на солнышко и переваривал обед. Комаров и слепней поблизости не было, они тоже, вероятно, переваривали обед. Окна заводского управления были раскрыты, и слышно было, как пишущие машинки вяло и неубедительно отвечали на энергичные напористые очереди «рейнметаллов». Вообще, если зажмуриться, можно было представить себя в районе боев местного значения. В полуподвале управления, подчиняясь сложному ритму, сдвоенно и тяжело лязгали печатающие механизмы табуляторов. Пикирующими бомбардировщиками завывали и визжали на складе циркулярные пилы. По бомбардировщикам выпускали обойму за обоймой скорострельные пневматические молотки. В ремонтных мастерских за клубом, устрашающе гремя гусеницами, разворачивались танки, а где-то в цехах дальнобойно ухал паровой молот. И еще у ворот склада разгружали машину листового железа — звуки были сочные, впечатляющие, но я не мог подобрать для них военную аналогию.

— Саша, что такое детский сад? — осведомился Федя.

— Детский сад? Детский сад… — Я подумал. — Детским садом называется организация, которая заботится о детях дошкольного возраста, пока родители заняты на производстве.

— Спасибо, Саша, — сказал Федя, и по его тону я понял, что он не удовлетворен.

— А что там написано? — спросил я.

— «У меня аптека, а не детский сад…» — по слогам прочитал Федя.

— Ясно, — сказал я. — Заведующий китежградской аптекой подвергается принципиальной критике за то, что препятствует выдвижению молодых кадров. Так?

— Кажется, так, — сказал Федя неуверенно. — Но я все равно не понимаю… Аптека — это магазин, где продают лекарства… Вы знаете, Саша, я стал понимать даже хуже, чем раньше. Он что хотел сказать, что не хочет продавать лекарства детям дошкольного возраста, пока их родители заняты на производстве? Тогда он прав, они же маленькие, не понимают… А молодые кадры — это просто молодые люди… Да, правильно, здесь есть такое слово. Кад…ры. Вот оно. Нет, не понимаю.

— Заведующий хотел сказать, — пояснил я, — что ему в аптеке нужны опытные работники, а не молодые люди, которых он фигурально сравнивает с детьми дошкольного возраста.

— А, — сказал Федя. — Тогда другое дело. Как же можно сравнивать? Тогда он не прав. Молодые люди — скажем, вы, Саша, — это одно, а маленькие дети — это совсем другое. Правильно его критикуют. Я, знаете ли, тоже не люблю, когда человек хочет сказать одно, а говорит совсем другое. Помните, когда Говорун назвал Спиридона старой дубиной? Зачем? Ведь Говорун хотел сказать, что Спиридон недостаточно понятлив, и хотя это тоже совершенно неправильно, потому что Спиридон, по-моему, самый понятливый из нас, что, в общем, неудивительно, если учесть, сколько ему лет, но совсем уж непонятно, почему нельзя было именно так и выразиться, не прибегая к уподоблению такому совершенно постороннему, решительно не имеющему к делу никакого отношения веществу, как дерево. Или я ошибаюсь? — Он с некоторой тревогой наклонился и заглянул мне в глаза.

Я открыл было рот, но тут представил себе, в какие дебри нам придется забираться, как трудно будет объяснить, что такое метафоры, иносказания, гиперболы и просто ругань, и зачем все это нужно, и какую роль здесь играют воспитание, привычки, степень развитости языка, эмоции, вкус к слову, начитанность и общий культурный уровень, чувство юмора, такт, и что такое юмор, и что такое такт, и представив себе все это, я ужаснулся и горячо сказал:

— Вы совершенно правы, Федя.

Федя застенчиво улыбнулся и снова углубился в газету. Очень он мне нравился. Очень он был мягкий, добрый и деликатный. Он медленно вел палец по очередной строчке, подолгу задерживаясь на буквах «щ» и «ь», трудолюбиво сопел, добросовестно шевелил большими серыми губами, длинными и гибкими, а наткнувшись на точку с запятой, надолго замирал, собирал кожу на лбу в гармошку и судорожно подергивал далеко отставленными большими пальцами ног. Пока я смотрел на него, он добрался до слова «дезоксирибонуклеиновая», дважды попытался взять его с налету, не преуспел, применил слоговый метод, запутался, пересчитал буквы, испугался и наконец в полном смятении задрал правую ногу, осторожно снял пенсне и принялся тереть линзы о штанину левой. Потом он робко посмотрел на меня.

— Дезоксирибонуклеиновая, — сказал я. — Это такая кислота. Дезоксирибонуклеиновая.

Он снова водрузил пенсне на сморщенную переносицу.

— Кислота, — повторил он. — А зачем она такая?

— Иначе ее никак не назовешь, — сочувственно сказал я. — Разве что сокращенно: ДНК. Да вы это пропустите, Федя, читайте дальше.

— Нет, — сказал он, виновато улыбаясь. — Устал. Лучше я немножко так посижу.

Он отложил газету, обхватил колени руками и стал смотреть вдаль за реку, на поля, томящиеся сладко под солнцем. Там по желтой ровной насыпи, выбрасывая белые дымки, полз игрушечный поезд. Потом в небе над поездом возникло летающее блюдце, сверкнуло солнечными зайчиками, низко пронеслось над серыми башнями крепости, вновь ослепительно сверкнуло над «Черемушками» и пропало — нырнуло в туманное марево над Колонией.

— Сегодня утром, — сказал Федя, — к нам в мастерские приходил Константин, знаете, этот, несчастный, с Бетельгейзе. Плакал. Как это все-таки ужасно, когда не можешь вернуться домой!

— А зачем он приходил?

— Принес металлическую пластинку, просил просверлить два отверстия — не берет сверло. И он заплакал. Неужели никак нельзя ему помочь? Обратиться к специалистам, на специальный завод… Невозможно смотреть, как он мучается.

— Какие же у нас специалисты, — сказал я. — У нас такие специалисты лет через двести будут. Придется ему потерпеть.

Мы оба непроизвольно вздохнули.

— Я тоже домой хочу, — сказал Федя.

— И я хочу, — признался я.

— У меня дома клавесин есть, — сказал Федя мечтательно. — Стоит у меня там на горе клавесин, на леднике. Я люблю играть на нем в ясные лунные ночи, когда очень тихо и совершенно нет ветра. Тогда меня слышат собаки в долине и начинают мне подвывать. Право, Саша, у меня тогда слезы навертываются на глаза, так это получается хорошо и печально. Луна, звуки в просторе несутся, и далеко-далеко воют собаки.

— А как к этому относятся ваши соседи? — спросил я.

— Их в это время никого нет. Остается обычно один мальчик, но он мне не мешает. Он хроменький… Впрочем, это вам не интересно.

— Наоборот, очень интересно.

— Нет-нет. Вы, наверное, хотели бы узнать, откуда взялся на вершине клавесин? Его занесли альпинисты. Они ставили рекорд и обязались втащить на нашу гору клавесин. У нас на горе много неожиданных предметов. Задумает альпинист подняться на вершину на мотоцикле, и вот у нас мотоцикл, правда, испорченный. Попадаются гитары, велосипеды, бюсты,[36] зенитные пушки. Один рекордсмен хотел подняться на тракторе, но трактора ему не дали, а получил он асфальтовый каток. Если бы вы видели, как он мучился! Как старался! Но ничего не вышло. Не дотянул до снегов. Метров пятьдесят не дотянул, а то бы у нас был асфальтовый каток…

Федя замолчал. У меня не было клавесина, и, может быть, именно поэтому мне тоже ужасно захотелось домой. Я пригорюнился и, подперев подбородок ладонью, стал смотреть на груду бракованных волшебных палочек, сваленных у забора среди прочего металлолома.

Из столовой вышла компания молоденьких работниц. Завидя Федю, они принялись поправлять платочки и взбивать прически, размахивать ресницами, перехихикиваться и совершать прочие обыкновенные для их возраста действия. Федя дернулся, чтобы удрать, но сдержался и, потупившись, стал щипать рыжую шерсть у себя на левом предплечье. Девушки это сейчас же заметили и затянули частушку матримониального содержания. Федя жалобно улыбался. Девушки стали его окликать и приглашать вечером на танцы. Федя вспотел. Когда компания прошла, он судорожно перевел дыхание и сразу перестал улыбаться.

— Вы, Федя, пользуетесь успехом, — сказал я не без некоторой зависти.

— Да, это очень меня мучает, — произнес Федя, — Вы меня не поймете. У вас тут совсем иные порядки. А ведь у нас в горах матриархат… Я не привык… Это совершенно невыносимо, когда на тебя обращает внимание столько девушек сразу. У нас такое положение грозило бы многими бедами… Впрочем, у нас это невозможно.

— Ну, у нас это тоже бывает только в исключительных случаях, — возразил я. — И потом, они больше шутили, чем что-нибудь серьезно.

— Шалунишки! — вскричал Панург. — Симпомпончики! Между прочим, матриархат имеет свои преимущества. В московском городском бассейне некий гражданин повадился подныривать под купальщиц и хватать их за ноги. И вот одна из купальщиц, изловчившись, двинула его ногой по голове. — Панург захохотал во все горло. — Она попала ему по челюсти, вышла и отправилась одеваться. Проходит время, а гражданина нет и нет. Вытащили его… — Панург снова захохотал, — Вытащили они его… — Панург еле говорил от смеха. — Вытащили, понимаете ли, его, а он уже холодный. И челюсть сломана.

Мы с Федей тоже не могли удержаться от смеха, хотя я ощутил некий озноб, а по шерстистому загривку Феди прошла волна. Потом Федя тоскливо сказал:

— Домой хочу. У вас было сегодня заседание?

— Было, — сказал я. — И еще будет.

— А что было сегодня?

— Изобретатель вечного двигателя. Очень он понравился Вунюкову. А потом Вунюков рассказывал, как он был финдиректором Всесоюзного общества испытателей природы.[37]

— А меня когда вызовут? — спросил Федя.

— Ох, не знаю, — сказал я. — Ничего я не знаю, Федя. Застряли мы здесь с тобой… простите, с вами, конечно.

— Ничего, ничего, — сказал Федя. — Вы называйте меня на «ты», если вам хочется. Я понимаю, это смешно, мы уже давно знакомы и все на «вы», но я как-то не умею на «ты». А вам если хочется, пожалуйста…

Я почувствовал себя обязанным ободрить его.

— Ничего, Федя, — сказал я. — Всему бывает конец.

Мы встали. Обеденный перерыв кончился. Я отправился в КБ, а Федя — в свои мастерские. На крыльце осталась аккуратно сложенная газета и шапочка с бубенцами, которую час-го оставлял после себя Панург.

Глава первая

Ровно в пять часов я перешагнул порог комнаты заседаний. Как всегда, кроме коменданта, никого еще не было. Комендант сидел за своим столиком, держал перед собою открытое дело и весь подсигивал от нетерпеливого возбуждения. Глаза у него были как у античной статуи, а губы непрерывно двигались, словно он повторял в уме горячую защитительную речь. Я прошел на свое место, достал из стола тома «Малой Советской Энциклопедии», раскрыл тетрадку для стенографии и заточил карандаш.

— Всенепременнейше! — громко сказал комендант и победительно оглядел пустую комнату. Затем он очнулся.

— Я не понимаю, Александр Иванович, — заявил он, — что вам стоит? Это же смешно! А ведь вы мне казались не формалистом.

— А в чем дело? — спросил я.

— Вы меня гробите! — закричал комендант. — Вот в чем дело! Две недели заседаем, и только одно положительное решение! Я не понимаю, какого рожна вам нужно? Двигатель с КПД двести процентов! Йог с обратной перистальтикой! Эта самая… трисекция… этой… квадратуры! Я уже не говорю о пришельцах. Что за безобразное безобразие с этими пришельцами помучается? Что за бездушное отношение? Люди летели тыщи лет, можно сказать, жизни не пожалели… Вот что вы мне здесь написали? — Он стал торопливо рыться в бумагах. — Вот… «Неизвестное существо (возможно, вещество) с неизвестной планеты (возможно, не с планеты) невыясненного химического состава и с принципиально неопределяемым уровнем интеллекта…» Это же безобразие, а не краткая сущность необычности! Неизвестное… неизвестной… неопределяемым… Вы для кого это пишете? Вы для Фарфуркиса это пишете! Его хлебом не корми, только дай выяснять невыясненное и определять неопределяемое…[38] Саботаж! — заорал он вдруг. — Я жаловаться буду! В центр! Я до самого товарища Голого дойду!

— А как я, по-вашему, должен был написать? — спросил я раздраженно. — Ни рук, ни ног у него нет, головы тоже нет, ничего нет, кроме запаха… Даже Рабиновичев его фотографировать отказался, потому что не нашел, где у него фас.

— Вы разумный человек? — спросил комендант неожиданно спокойно.

— Более или менее, — ответил я.

— Вы хотите здесь сидеть год, два, три… Хотите?

— Не хочу и не буду, — сказал я. — Кончу свои дела на заводе, и только вы меня здесь и видели.

— Эгоист! — прошипел комендант. — А я? А мне что делать? Послушайте, Александр Иванович, — сказал он плачущим голосом. — Я же погибаю там, с этими змеями вонючими, с этими каракатицами… Я аппетит потерял, худею… И никакой же перспективы! Неужели нельзя посочувствовать? Сегодня вот еще один паразит прилетел, лопочет чего-то не по-русски, каши не жрет, мяса не жрет, а жрет он зубную пасту, видите ли… Бандитизм! — заорал он и вдруг затих, и глаза его снова сделались, как у статуи.

Вообще, я ему очень сочувствовал. Жил-был человек, ничего такого не делал, был комендантом рабочего общежития, достиг успехов, и вдруг вызвали его и перевели с повышением: комендантом колонии Необъяснимых Явлений. Будь он помоложе, поначитанней, он, возможно, и прижился бы там, на мой взгляд там было очень интересно, но комендант был не таков, комендант был служака, и к тому же человек повышенной брезгливости. И я охотно верил, что он погибает. Но я-то что мог сделать?

— Ну хорошо, товарищ Зубо, — сказал я примирительно. — Ну давайте посоветуемся. Ну чем я могу помочь?

— Вы научный консультант, — сказал комендант задушенным голосом. — Вы как сформулируете, так всё и будет. Ну написали бы… Космический, мол, пришелец с планеты… Знаете вы какие-нибудь планеты?

— Марс, — сказал я.

— Нет, Марс, говорят, близко очень, еще обнаружится. Какие-нибудь такие планеты знаете? Особой удаленности, куда еще не скоро доберутся. Ну, все равно. Космический, значит, пришелец, представляет огромный интерес для науки и, следовательно, для народного хозяйства. Опытом поделиться может или, скажем, пустыни орошать. Вам что — авторучкой только шевельнуть, а мне облегчение: одну глисту с плеч долой. Невозможно же, две недели заседаем, а Вунюков только один вечный двигатель принял, да и то, по-моему, по блату, видел я, как этот изобретатель с Фарфуркисом шептался…

Я хотел ему сказать, что именно этот случай с вечным двигателем и демонстрирует мою беспомощность, потому что именно я требовал гнать изобретателя в три шеи, но тут заявилась Тройка в полном составе — все четверо.

Лавр Федотович Вунюков, ни на кого не глядя, проследовал на председательское место, сел, водрузил перед собой огромный портфель, с лязгом распахнул его и принялся выкладывать на зеленое сукно предметы, необходимые для успешного председательствования: роскошный бювар крокодиловой кожи, набор шариковых авторучек в сафьяновом чехле,[39] коробку «Герцеговины Флор», зажигалку в виде Триумфальной арки и театральный бинокль. Отставной полковник мотокавалерии, брякнув медалями, устроился справа от него, высоко задрал седые брови и, придав таким образом своему лицу выражение бесконечного изумления и неодобрения, мирно заснул. Рудольф же Архипович Хлебоедов, еще более пожелтевший и усохший за минувшие три часа, сел ошую Лавра Федотовича и принялся немедленно что-то шептать ему в ухо, бегая воспаленными, с желтизной глазами по углам комнаты. Фарфуркис устроился на жестком стуле напротив коменданта, вынул толстую дряхлую записную книжку и сразу же сделал в ней пометку.

— Гр-р-р-м! — произнес Лавр Федотович и оглядел нас всех взглядом, проникающим сквозь стены и читающим в сердцах. Все были готовы: полковник дремал, Хлебоедов нашептывал, Фарфуркис сделал вторую заметку, комендант товарищ Зубо, похожий на ученика перед опросом, судорожно листал страницы дела, а я, пробуя карандаш, изобразил на чистой странице первый сверхчеловеческий профиль.

— Вечернее заседание Тройки объявляю открытым, — сказал Лавр Федотович. — Следующий! Докладывайте, товарищ Зубо.

Комендант вскочил и, держа перед собой раскрытую папку, начал было высоким голосом: «Машкин Эдельвейс Захарович…», но его тут же перебил Фарфуркис.

— Протестую! — крикнул он, обращаясь к Лавру Федотовичу. — Где порядковый номер дела? Почему не назван пункт?

Лавр Федотович взял бинокль и некоторое время смотрел на коменданта.

— Правильное обобщение, верное, — сказал он. — Огласите.

Комендант с бумажным шорохом облизнул сухим языком сухие губы и упавшим голосом начал снова:

— Дело номер сорок второе. Фамилия: Машкин. Имя: Эдельвейс. Отчество: Захарович…

— С каких это пор он Машкиным заделался? — брюзгливо спросил Хлебоедов. — Бабкин, а не Машкин. Бабкин Эдельвейс Петрович. Я с ним работал в одна тысяча девятьсот сорок седьмом году в комитете по молочному делу. Эдик Бабкин, и, кстати, никакой он не Эдельвейс, а Эдуард. Эдуард Петрович Бабкин…

Лавр Федотович медленно повернул к нему каменное лицо.

— Бабкин? — сказал он. — Не помню. Продолжайте, — сказал он коменданту.

— Отчество: Захарович, — болезненно улыбаясь, повторил комендант, — Год и место рождения: тысяча девятьсот двадцать девятый,[40] город Смоленск. Национальность…

— Э-дуль-вейс или Э-доль-вейс? — спросил Фарфуркис.

— Э-дель-вейс, — сказал комендант.

— Дивизия СС «Эдельвейс», — прошамкал сквозь дрему полковник.

— Национальность: белорус, — сказал комендант. — Образование: высшее, Ленинградский политехнический институт.[41] Знание иностранных языков: английский[42] — свободно, немецкий и французский[43] — со словарем. Место работы…

Хлебоедов вдруг звонко шлепнул себя по лбу.

— Да нет же! — закричал он. — Он же помер!

— Кто помер? — деревянным голосом спросил Лавр Федотович.

— Да этот Бабкин! Я же абсолютно точно помню. В одна тысяча девятьсот пятьдесят шестом году помер от инфаркта. Пришел, знаете, утром в свой кабинет, сел, вздохнул и умер. Так что тут какая-то путаница.

Лавр Федотович поглядел на коменданта.

— У вас отражен факт смерти? — спросил он.

— Да какой же смерти? — пролепетал комендант. — Да почему же смерти? Живой он, в коридоре дожидается…

— Одну минуточку, — вмешался Фарфуркис — Вы разрешите, Лавр Федотович? Кто дожидается в коридоре? Только точно. Фамилия, имя, отчество.

— Бабкин! — с отчаянием сказал комендант. — То есть Машкин. Машкин дожидается, Эдельвейс Захарович.

— Понимаю, — сказал Фарфуркис — А где Бабкин?

— Бабкин помер, — сказал Хлебоедов. — Это я вам точно могу сказать. В одна тысяча девятьсот пятьдесят шестом. Правда, у него сын был. Тоже Бабкин. Пашка, по-моему. Значит, Павел Эдуардович. Я его недавно встречал. Кажется, он сейчас заведует магазином текстильного лоскута в Голицыне. Толковый работяга, но, кажется, не Павел все-таки…

Я налил стакан воды и передал коменданту. В наступившей тишине было слышно, как комендант гулко глотает. Лавр Федотович размял и продул папиросу.

— Никто не забыт и ничто не забыто, — произнес он. — Это хорошо. Александр Иванович, я попрошу вас занести в протокол и в констатирующую часть резолюции, что Тройка считает полезным принять меры к отысканию сына Бабкина Эдуарда Петровича на предмет выяснения его имени. Нам[44] не нужны безымянные герои. У нас их нет.

Я кивнул и нарисовал еще один профиль, совсем уже сверхчеловеческий.

— Вы напились? — осведомился Лавр Федотович, разглядывая несчастного коменданта в бинокль. — Тогда продолжайте докладывать.

— Был[45] ли за границей, — нетвердым голосом прочел комендант. — Не был. Краткая сущность необычности, в скобках — новизны: эвристическая машина, то есть электронно-механическое устройство для решения инженерных, научных, социологических и иных проблем. Ближайшие родственники: сирота, братьев и сестер нет.

— Позвольте, — сказал Фарфуркис — А отец, а мать?

— Сирота, — проникновенно пояснил комендант.

— И всегда был сирота? Смешно. Я протестую.

— Он в детдоме[46] воспитывался, — сказал комендант.

— Откуда это следует?

— Ну, он мне рассказывал.

— Прошу занести в протокол, — торжественно сказал Фарфуркис — Комендант оперирует недокументированными данными.

Я изобразил еще один профиль.

— Адрес постоянного местожительства, — прочитал комендант. — Новосибирск, улица Щукинская, 23, квартира 88. Все.

— Все? — переспросил Лавр Федотович.

— Все ли? — саркастически осведомился Фарфуркис.

— Все, — решительно сказал комендант и вытер со лба пот.

— Какие будут предложения? — спросил Лавр Федотович, приспустив тяжелые веки.

— Па-а машинам! — ожил вдруг полковник, не просыпаясь. — Пики перёд себя! Заводи! Рысью… арш-а-а-арш!

Мне все это очень понравилось, и я занес слова полковника в протокол но больше никто на него внимания не обратил.

— Я бы предложил впустить, — сказал Хлебоедов, — А вдруг это Пашка?

— Других предложений нет? — спросил Лавр Федотович. Он пошарил на столе, ища кнопку, не нашел и сказал коменданту: — Пусть войдет, товарищ Зубо.

Комендант опрометью кинулся к двери, высунулся и вернулся, пятясь, на свое место. Следом за ним, перекосившись набок под тяжестью огромного черного футляра, вкатился небольшой старичок в толстовке и в военных галифе с оранжевым кантом. По дороге к столу он несколько раз пытался прекратить движение и с достоинством поклониться, но футляр, обладавший, по-видимому, чудовищной инерцией, неумолимо нес его вперед, и, может быть, не обошлось бы без жертв, если бы я не подхватил старичка в полуметре от затрепетавшего уже Фарфуркиса. Я сразу узнал этого старичка — он уже бывал в нашем институте, и во многих других институтах он тоже бывал, а один раз я видел его в приемной заместителя министра тяжелого машиностроения, терпеливого, чистенького и пылающего энтузиазмом. Старичок был неплохой, безвредный, и, в конце концов, не всем же совершать великие открытия. Я забрал у него тяжеленный футляр и водрузил его на демонстрационный столик. Освобожденный наконец старичок поклонился и сказал дребезжащим голосом:

— Мое почтение. Машкин Эдельвейс Захарович, изобретатель.

— Не он, — сказал Хлебоедов вполголоса. — Надо полагать, совсем другой Бабкин.

— Да-да, — согласился старичок, улыбаясь. — Принес вот на суд общественности. Готов демонстрировать, ежели будет на то ваше желание.

Внимательно разглядывавший его Лавр Федотович отложил бинокль и медленно наклонил голову. Старичок засуетился. Он снял с футляра крышку, под которой оказалась старинная громоздкая пишущая машинка, вынул из кармана моток провода, воткнул один конец куда-то в недра машинки, огляделся в поисках розетки и, обнаружив, размотал провод и воткнул вилку.

— Вот, изволите видеть, так называемая эвристическая машина, — сказал старичок. — Точный электронно-механический прибор, служащий для ответов на любые вопросы, в том числе научные и хозяйственные. Как она у меня работает? Не имея достаточных средств и будучи отфутболиваем различными бюрократическими организациями, она у меня не полностью пока автоматизирована. Вопросы задаются устно, и я их печатаю и ввожу таким образом к ней внутрь, довожу, так сказать, до ее сведения. Ответы ее, опять же в силу неполной автоматизации, печатаю тоже я. В некотором роде посредник, хе-хе. Так что, если угодно, пожалуйста.

Он встал за машинку и шикарным жестом щелкнул тумблером. Внутри машины загорелась неоновая лампочка.

— Прошу вас, — сказал старичок.

— А что это там за лампа? — подозрительно спросил Фарфуркис.

Старичок ударил по клавишам, потом быстро вырвал из машинки листок бумаги и рысцой поднес его Фарфуркису. Фарфуркис прочитал вслух:

— Вопрос: что у нея… гм… у нея внутре за лэпэчэ… Лэпэ-чэ… Кэпэдэ, наверное? Что это за лэпэчэ?

— Лампочка, значит, — хихикнул старичок, потирая руки. — Кодируем помаленьку. — Он вырвал у Фарфуркиса листок и побежал обратно к своей машине. — Это, значит, был вопрос, — произнес он, загоняя листок под валик. — А сейчас посмотрим, что она ответит.

Члены комиссии, за исключением полковника, с интересом следили за его действиями. Старичок бодро простучал по клавишам и снова выдернул листок.

— Вот, извольте, ответ.

Фарфуркис прочитал:

— У мене внутре… гм… не… неонка. Гм. Что это такое — неонка?

— Одну минуточку! — сказал старик, выхватил у него листок и снова побежал к машинке.

Дело пошло. Машина дала безграмотное объяснение, что такое неонка, затем она Ответила Фарфуркису, что пишет «внутре» согласно правил грамматики, а затем…

Фарфуркис: Какой такой грамматики?

Машина: А нашей русской грамматики.

Хлебоедов: Известен ли вам Бабкин Эдуард Петрович?

Машина: Никак нет.

Лавр Федотович: Грррм… Какие будут предложения?

Машина: Признать мене за научный факт.

Старичок бегал и печатал с неимоверной быстротой. Комендант восторженно подпрыгивал на стуле и показывал мне большой палец.

Хлебоедов (раздраженно): Я в таких условиях работать не могу. Ну что он взад-вперед мотается?

Машина: Ввиду стремления.

Хлебоедов: Да уберите вы от меня ваш листок! Я вас ни про чего не спрашиваю, вы можете это понять?

Машина: Так точно, могу.

До всех наконец дошло, что если они хотят кончить когда-нибудь сегодняшнее заседание, надо воздержаться от вопросов, в том числе и от риторических. Наступила тишина. Старичок, который основательно умаялся, присел на краешек кресла и, часто дыша полуоткрытым ртом, вытирался платочком.

— Есть предложение, — тщательно подбирая слова, сказал Фарфуркис — Пусть научный консультант произведет осмотр и экспертизу.

Лавр Федотович поглядел на меня в бинокль и кивнул.

— Обязанности секретаря, — произнес он, — временно возлагаются на товарища Фарфуркиса.

Я неохотно встал и подошел к машине. Старичок приветливо мне улыбнулся.

— Та-ак, — сказал я. — Имеет место пишущая машинка «ремингтон» выпуска тысяча восемьсот девяносто пятого года, в сравнительно хорошем состоянии. Шрифт дореволюционный, тоже в хорошем состоянии. — Я поймал умоляющий взгляд коменданта, вздохнул и пощелкал тумблером. — Короче говоря, ничего нового печатающая конструкция не содержит, содержит только очень старое…

— Внутре… — прошелестел старичок, — Внутре смотрите, где у нее анализатор и думатель…

— Анализатор, — сказал я. — Серийный выпрямитель, тоже старинный, неоновая лампочка обыкновенная, по-моему, из лифта вывернута. Тумблер. Хороший. Та-ак… Еще имеет место шнур. Очень хороший шнур, новый… Вот, пожалуй, и все.

— А вывод? — живо осведомился Фарфуркис. Комендант молитвенно сложил руки. Я кивнул ему — в том смысле, мол, что будет сделано.

— Вывод, — сказал я. — Описанная машинка «ремингтон» в соединении с выпрямителем, неоновой лампочкой, тумблером и шнуром необъясненным явлением признана быть не может.

— А я? — вскричал старичок.

Я посмотрел на него с сочувствием и развел руками.

— Какие будут вопросы к консультанту? — осведомился Лавр Федотович.

Уловив вопросительную интонацию, старичок взвился и рванулся было к своей машине, но я удержал его, обхватив за талию.

— Правильно, — сказал Фарфуркис, — держите его, а то работать невозможно. Какой-то вечер вопросов и ответов…

— Да-да, — подхватил Хлебоедов, а старичок все бился и рвался у меня из рук, так что я ощущал себя жандармом. — И вообще выключите ее пока, нечего ей подслушивать.

Высвободив одну руку, я щелкнул тумблером, лампочка погасла, и старичок затих.

— А вот все-таки у меня есть вопрос, — сказал Хлебоедов. — Как же это она все-таки отвечает?

Я обалдело воззрился на него. На лице коменданта выразилось отчаяние.

— Выпрямители там, шнуры разные, это нам товарищ научный консультант все хорошо объяснил. Одного он нам не объяснил: фактов он нам не объяснил. А непреложным фактом является, что когда задаешь ей вопрос, то получаешь ответ. И даже когда не ей задаешь вопрос, все равно получаешь ответ. Что же говорит по этому поводу наука?

Наука в моем лице потеряла дар речи. Хлебоедов меня сразил. Зато старичок отреагировал немедленно.

— Высокие достижения нейтронной мегалоплазмы! — провозгласил он. — Ротор поля, подобно дивергенции, градуируется вдоль спина и обращает материю вопроса в спиритуально-электрические вихри, из коих и возникает синекдоха ответа!..

У меня потемнело в глазах, рот наполнился горькой слюной и заболели зубы, а проклятый старикашка все говорил и говорил, и речь его была гладкой и плавной, это была хорошо составленная, отлично отрепетированная и многажды произнесенная речь, в которой каждый оборот, каждая интонация были преисполнены эмоционального содержания, эта речь была настоящим произведением искусства, и как всякое настоящее искусство она была беспредельно убедительной, и как всякое произведение настоящего искусства она облагораживала слушателя, делала его умнее и значительнее, преображала его и поднимала на несколько ступенек выше. Старик не был изобретателем, старик был художником, гениальным оратором, достойным учеником Демосфена, Кикерона,[47] Иоанна Златоуста… Шатаясь, я отступил в сторону и прислонился лбом к холодной стене.

Тройка внимательно слушала. Слушал седой полковник, пристально глядя из-под клочковатых бровей, и в полусумраке торжественно и грозно блестело золотое шитье его мундира и отсвечивали тяжелые гроздья орденов. Слушал Лавр Федотович, опустив на руки мощный череп, сутуля широкие плечи, обтянутые черным бархатом мантии. А Хлебоедов слушал, весь подавшись вперед, весь собравшись в хищном напряжении, стиснув подлокотники большими белыми руками, прижав грудью к столу массивную платиновую цепь. А Фарфуркис слушал задумчиво, откинувшись на спинку кресла, уставив неподвижный взгляд в низкий сводчатый потолок.

Старик уже давно кончил, но все оставались неподвижны, словно вслушиваясь в глубокую средневековую тишину, черным бархатом повисшую под скользкими сводами. Потом Лавр Федотович поднял голову и встал.

— По закону и по всем правилам я должен был бы говорить последним, — начал он. — Но бывают случаи, когда законы и правила оборачиваются против своих адептов, и тогда приходится отбрасывать их. Я начинаю говорить первым, потому что мы имеем дело как раз с таким случаем. Я начинаю говорить первым, потому что не могу ждать и молчать. Я начинаю говорить первым, потому что не ожидаю и не потерплю никаких возражений.

Теперь слушал старик, неподвижный, как черная статуя, рядом со своим Големом, рядом со своим чудовищным железным Оракулом, во чреве которого медленно возгорались и гасли угрюмые огни.

— Мы — гардианы науки, мы — ворота в ее храм, мы — беспристрастные фильтры, оберегающие науку от фальши, от легкомыслия, от заблуждений. Мы охраняем посевы знаний от плевел невежества и ложной мудрости. И пока мы делаем это, мы не люди, мы не знаем снисхождения, жалости, лицеприятия. Для нас существует только одно мерило: истина. Истина отдельна от добра и зла, истина отдельна от человека и человечества, однако только до тех пор, пока существует добро и зло, пока существуют человек и человечество. Нет человечества — к чему истина? Никто не ищет знаний, значит — нет человечества, и к чему истина? Есть ответы на все вопросы, значит, не надо искать знаний, значит, нет человечества, и к чему тогда истина? Когда поэт сказал: «И на ответы нет вопросов», он описал самое страшное состояние человеческого общества — конечное его состояние. Этот человек, стоящий перед нами, — гений. В нем воплощено и через него выражено конечное состояние человечества. Он убийца, ибо он убивает дух. Он страшный убийца, ибо он убивает дух всего человечества. И потому больше не можно нам оставаться беспристрастными фильтрами, и должно нам вспомнить, что мы люди, и как людям должно нам защищаться от убийцы. И не обсуждать должно нам, а судить, но нет законов для такого суда, и потому должно нам не судить, а беспощадно карать, как карают охваченные ужасом. И я, старший здесь, нарушая законы и правила, первый говорю: смерть.

— Смерть человеку и распыление машине, — хрипло сказал полковник.

— Смерть человеку… — медленно и как бы с сожалением проговорил Хлебоедов, — Распыление машине и забвение всему этому казусу, — Он прикрыл глаза рукой.

Фарфуркис выпрямился в кресле, глаза его были зажмурены, толстые губы дрожали. Он открыл было рот и поднял сжатый кулачок, но вдруг помотал головой и капризно произнес:

— Ну, товарищи, ну куда это мы с вами заехали, в самом деле?

— Грррм, — произнес Лавр Федотович и сел. Хлебоедов, смутно видимый в сгустившихся сумерках, сунулся носом в большой клетчатый платок и проговорил невнятно:

— Свет зажечь, что ли, пора?

Комендант сорвался с места и включил свет. Все зажмурились, а мотокавалерийский полковник оглушительно чихнул и проснулся.

— Как? — произнес он дребезжащим голосом. — Уже? Я за то, чтобы это… отставить, отставить. Хлопот много, а боевой эффект ничтожен. Это ничего не решает. Мотокавалерия все решает. Так что… это… отставить.

— Грррм, — сказал Лавр Федотович и уставился мертвым взглядом на «ремингтон». — Выражая общее мнение, постановляю: данное дело отложить до выяснения ряда обстоятельств.

Комендант всхлипнул, а поникший было старичок воспрянул.

— Товарищи, — сказал я. — Изобретения никакого не существует. Просто нет изобретения. Ни обстоятельств нет, ни изобретения, ничего нет. Заблуждение это. Фальшь. Плевел.

— Александр Иванович, — сказал Вунюков, глядя на меня и одновременно как бы не глядя. — Я уже выразил общее мнение.

Комендант бессильно осел на своем стуле, а старикашка показал мне длинный обложенный язык и принялся споро упаковывать свою машину.

— Справочку только извольте, — бодро приговаривал он. — Без справочки, сами знаете… Что мы такое без справочки? Дым один…

Комендант нетвердой рукой выписал ему справку, члены Тройки подмахнули ее, а Фарфуркис прихлопнул печатью. Старичок сообщил коменданту, что впредь довольствие он будет получать сухим пайком, поклонился присутствующим в пояс и, увлекаемый тяжестью своей машины, понесся к двери. Вероятно, у меня был весьма мрачный вид, потому что Фарфуркис вдруг хихикнул и, показав на меня пальцем, сообщил:

— Консультант-то наш… недоволен консультант!

— И напрасно, — сказал Хлебоедов убедительно. — Еще очень многое надо об этом деле выяснить. На вопросы-то машина все-таки отвечает… И потом, может быть, он все-таки родственник Бабкину. Я уж не говорю о том, что старичок — фигура интересная, самобытная, нельзя такими старичками бросаться…

— Народ не позволит нам бросаться старичками, — каменно сказал Лавр Федотович, словно бы ставя тяжкую точку на обсуждении. — И будет, как всегда, прав.

— Поехали дальше? — спросил Хлебоедов, потирая руки.

— Протестую, — сказал Фарфуркис — Согласно инструкции мы должны установить время следующего пересмотра, хотя бы приблизительное, но с точностью не меньше месяца.

Поговорили, поспорили. Хлебоедов предлагал середину августа, Фарфуркис сомневался, чтобы к середине августа все обстоятельства были выяснены, а полковник отдал приказ взять повод и включить третью скорость. Несколько опомнившийся комендант настаивал на следующей неделе. Он дрался как лев, но Лавр Федотович, тщательно изучив его в бинокль и обнаружив, по-видимому, какие-то несообразности, сослался на мнение народа и утвердил пересмотр на конец ноября. Я рисовал профили и с радостью думал, что уж в конце ноября меня здесь наверняка не будет.

— Продолжаем вечернее заседание Тройки, — провозгласил наконец Лавр Федотович, — Следующий! Доложите, товарищ Зубо.

Комендант медленно поднялся, раскрыл папку и начал читать погасшим голосом:

— Дело номер шестьдесят четвертое. Пункт первый, фамилия…

— Постойте, — сказал Фарфуркис — Почему шестьдесят четвертое? Должно быть семьдесят второе.

— Согласно протоколу, — устало сказал комендант.

— Согласно какому протоколу?

— Согласно протоколу вчерашнего вечернего заседания. Вот протокол.

Фарфуркис ознакомился с протоколом и сделал несколько пометок в своей записной книжке.

— Продолжайте, товарищ Зубо, — сказал Лавр Федотович.

— Фамилия: не установлена. Имя: не установлено. Отчество: не установлено…

— Протестую, — сказал Фарфуркис — Это незаконно. Что значит — не установлено? Надо установить! Милицию вызвать, если потребуется!

— Запирается, сволочь, — сказал Хлебоедов кровожадно.

— Это пришелец, — вяло сказал комендант. — У них не всегда есть.

— Я категорически протестую! — закричал Фарфуркис, бешено перелистывая свою книжку. — В инструкции сказано абсолютно четко. Параграф шестой главы четвертой части второй… Вот! «В случае, если необъясненное явление представляет собой живое существо, но по тем или иным причинам собственное имя его не может быть установлено, надлежит в целях удобства регистрации и идентифицирования придать ему фамилию, имя и отчество по выбору и утверждению Тройки. Примечание. Во избежание имперсонаций, злоупотреблений и диффамаций категорически запрещается присваивать указанным живым существам имена широко известных деятелей истории, литературы и искусства. Примерный список имен см. приложение № 19». Вы что, никогда не читали инструкцию?

— Не читал, — сказал комендант, понемногу распаляясь. — Это же не мне инструкция, это вам инструкция. Мне ее и в руки не дают. Ау меня вот приложение к анкете есть… Вечно вы не дослушаете. Вот приложение: «Краткое описание дела номер шестьдесят четвертого».

— Какое там еще описание? — сказал Фарфуркис, но вид имел явно смущенный и вновь листал книжку.

— Сами же на прошлом заседании велели: если нет у человека ФИО, пусть будет хоть описание. Александр Иванович вчера и составил. Говорят, говорят, и сами не знают, что говорят…

— Затруднение? — мертвым голосом осведомился Лавр Федотович. — Устраните, товарищ Фарфуркис.

— Да, действительно, — признался Фарфуркис — Я несколько поторопился с протестом. Дело в том, что я исходил из параграфа шестого, в то время как рассматриваемое дело подпадает под параграф седьмой той же главы, где говорится: «В случае, если необъясненное явление представляет собой субстанцию, лишь с некоторой долей неопределенности могущую быть названной живым существом, то есть если сам факт идентификации необъясненного явления как живого существа представляет для Тройки какие-либо затруднения…» — вот тогда, товарищи, действительно надлежит именовать такое явление по номеру дела и прилагать к анкете краткое описание. Я снимаю свой протест.

— Устранили? — осведомился Лавр Федотович. — Продолжайте, товарищ Зубо.

— А что продолжать? — спросил Зубо. — Пункт четвертый продолжать или сначала описание?

— Какая нам разница? — опрометчиво сказал Хлебоедов и тут же испугался и полез за чем-то под стол. Фарфуркис листал книжку в поисках указаний, но указаний, по-видимому, не было. Я поглядел на Лавра Федотовича и ощутил себя потрясенным. Лавр Федотович возвышался над всеми нами как некая скала. Страшно было подумать, какая бешеная работа мысли кипела сейчас за ледяным фасадом его спокойствия и невозмутимости. Это было не напускное спокойствие и не фальшивая невозмутимость. Это была беспредельная убежденность в том, что он один несет ответственность за все, убежденность, выкованная и отшлифованная десятилетиями работы на ответственных должностях.

— В инструкции нет соответствующих указаний, — обреченным голосом произнес Фарфуркис. Это звучало как: медицина бессильна, остается надеяться только на чудо. И чудо свершилось.

— Доложите описание, — просто сказал Лавр Федотович.

И все ожило. Фарфуркис принялся делать пометки, Хлебоедов вылез из-под стола, и даже спящий полковник вышел из некоторого инстинктивного оцепенения и позволил себе два раза всхрапнуть, но таким, однако же, образом, что произведенные им звуки могли быть при желании истолкованы как одобрительное ворчание.

— Описание дела номер шестьдесят четвертого, — прочитал комендант. — Дело номер шестьдесят четыре представляет собой бурую тестообразную субстанцию объемом около десяти литров и весом в шестнадцать килограммов. Запаха не имеет, вкус неизвестен. Принимает форму сосуда, в который помещена. На гладкой поверхности принимает форму круглой лепешки толщиной до двух сантиметров. Признаки жизни: слабая реакция на раздражение электрическим током и на посыпание солью; легко усваивает углеводы (сахарный песок); со временем не портится. По-видимому, способна восстанавливать изъятые из нее массы. — Комендант отложил приложение и вернулся к анкете. — Пункт четвертый, год и место рождения: не установлены, вероятно, не на Земле…

— Вероятно, — саркастически сказал Фарфуркис — Это вы нам потом все обоснуете! — сказал он мне, погрозив пальцем.

— Национальность, — повысив голос, продолжал комендант. — Вероятно, пришелец. Образование: вероятно, высшее. Знание иностранных языков: не обнаруживает. Место работы: вероятно, пилот космического корабля. Был ли за границей: возможно.

— То есть как? — вскинулся Хлебоедов. — То есть как это «возможно»?

— А так, — сказал комендант. — Откуда я знаю? Может, он из Швеции к нам прибыл, он же не говорит.

— Занесите-ка в протокол на всякий случай, — сказал Хлебоедов, — По-моему, бдительность у вас не на высоте. Так и запишите: Хлебоедов, мол, напоминает коменданту о бдительности.

— Краткая сущность необычности, — продолжал комендант, — Неизвестное существо (возможно, вещество) с неизвестной планеты (возможно, не с планеты)… — комендант укоризненно посмотрел на меня поверх анкеты, — …невыясненного химического состава и с принципиально неопределяемым уровнем интеллекта. Данные о ближайших родственниках отсутствуют, адрес постоянного местожительства неизвестен. Все.

— Ничего себе «все»! — сказал Хлебоедов, желчно похохатывая, — Это был я директором конного парка номер два погрузоразгрузочной конторы, как сейчас помню, номер девять, в одна тысяча девятьсот шестьдесят втором году, и приходит ко мне один мерин. Я, говорит, мерин. Документов нет. Языков не знает, имя тоже неизвестно. И я его, понимаешь, по неопытности принял, чего там, думаю, пусть, мерин ведь. А он через неделю жеребенка приносит — раз! Смывается без следа — два! И еще пять мешков овса как корова языком слизнула. Вот так вот. А вы говорите — «неизвестно», там, «возможно», «не обнаружено»… Как дети, ей-богу!

— Да, да, — сказал решительно Фарфуркис—Я тоже неудовлетворен. Это не работа, знаете ли. Мы не юннаты, мы ответственность несем, наша обязанность — рассматривать объекты необъясненные, а вы же нам, товарищ Зубо, подсовываете объект неизвестный. Согласно же инструкции метод работы с неизвестными объектами должен быть совершенно иным, поскольку неизвестный объект может, в частности, оказаться взрывчатым, ядоопасным или, скажем, самовозгорающимся. Я категорически против.

Все взгляды устремились на Лавра Федотовича. Лавр Федотович долго молчал, опустив веки и дымя «Герцеговиной Флор». Затем он произнес:

— Народ.

— Да, да, — подхватил Фарфуркис — Вот именно!

Но Лавр Федотович словно не слышал этого восклицания. Он поднял к глазам бинокль и несколько минут рассматривал меня и коменданта по очереди.

— Народ! — повторил он наконец, опуская бинокль. — Народ ждет от нас подвига. Пусть дело войдет, товарищ Зубо.

Комендант засеменил к двери, а Лавр Федотович достал из портфеля противогазовую маску и положил рядом с собой. Комендант быстро вернулся, держа обеими руками большую стеклянную банку с делом номер шестьдесят четыре. Лицо у него было отчаянное, и я его сразу понял. Во-первых, банка была из-под соленых огурцов, максимум на пять литров, и куда девались остальные пять литров пришельца — было непонятно. Во-вторых, дело номер шестьдесят четыре было отчетливо синее, а не бурое, как вчера, когда я составлял описание. На кой черт он перелил его в банку? — лихорадочно соображал я. Ведь оно было в таком удобном контейнере… И где его вторая половина? Ну, сейчас начнется. И началось.

Комендант еще не поставил банку на демонстрационный столик, как Фарфуркис отчаянно вскрикнул, схватил с комендантского стола описание и впился в него глазами.

— Бурая! — закричал он. — Бурая! Что вы нам демонстрируете, товарищ Зубо? Почему синяя, когда бурая? Лавр Федотович! Синяя, а не бурая! А по описанию бурая, а не синяя!

Бедный комендант бил себя в грудь кулаками и клялся, что еще днем была бурая, не знает он, почему она посинела, сама она посинела, он ее не красил и не подменял; Хлебоедов требовал акта и все поминал обманщика-мерина; Фарфуркис грозил судом, обвинял в подлоге и в попытке ввести в заблуждение ответственную комиссию; Лавр Федотович молча сидел в противогазе, время от времени отдирая пальцем край маски, чтобы подышать; а полковник проснулся и, как петух на насесте, что-то неразборчиво выкрикивал, ошалело крутя головой и всплескивая ручками. Потом все утомились и замолкли, только комендант из последних сил хрипел истово: «Иисусом Христом нашим… сыном божьим… матерью его, пречистой девой Марией клянусь… не красил!..» Наконец затих и он. В образовавшейся паузе, словно из пещеры Лейхтвейса, глухо прогудел голос Лавра Федотовича:

— Затруднение? Товарищ Фарфуркис, устранить. Фарфуркис встал и произнес речь, из которой следовало, что подобные случаи предусмотрены инструкцией, а именно семьдесят девятым параграфом шестой ее главы пятой части, где говорится черным по белому, что в случае изменения внешнего вида или даже внутренней структуры необъясненного явления надлежит составить акт по форме номер шестьсот тринадцать дробь двенадцать. Он продемонстрировал Лавру Федотовичу форму и с его согласия принялся было составлять акт, но тут обнаружилось, что при составлении акта исходным материалом должны служить: а) необъясненное явление в его настоящем виде и б) цветная его фотография (кинолента) в первоначальном виде. Поскольку запуганный комендант пребывал в полуобморочном состоянии, Фарфуркис сам полез в дело за фотографией (кинолентой) и немедленно обнаружил, что фотографии (киноленты) в деле нет.

— Где фотография? — жутким голосом спросил он, таким жутким, что комендант очнулся. — Где две цветные фотографии дела номер шестьдесят четыре размером шесть на двенадцать?

Комендант слабо шевелил губами.

— Да он преступник! — сказал Фарфуркис безмерно удивленным тоном.

— Нет, — сказал комендант.

— Халатность и саботаж, — сказал Фарфуркис, с отвращением глядя на него.

— Нет! — сказал комендант. — Иисусом Христом… двенадцатью святыми апостолами…

— Гнойный прыщ на лике местной администрации, — сказал Фарфуркис.

— Да нет же! — заорал комендант. — Я-то здесь при чем? Это Рабиновичев! Это же не я! Это он отказался!

— То есть как отказался?

— Я ему говорю: фотографируй. А он не хочет. Фотографируй, говорю. Нет, не фотографирует! А он мне не подчиняется, он вам подчиняется… У меня и допуска нет…

— Рабиновичева ко мне, — глухо прогудел Лавр Федотович. Комендант выбежал из комнаты.

— Не нравится мне этот Зубо, — сказал Фарфуркис — Этакая скользкая личность.

Тут Хлебоедов, который давно уже сидел с отрешенным видом, уставившись на банку с посиневшим делом, вдруг поднялся, подошел к демонстрационному столику и обошел его кругом. Погиб комендант, подумал я. И точно: Хлебоедов взял банку в руки и покачал, взвешивая на ладони.

— А ведь не будет здесь пуда, — сказал он. — Здесь, если хотите знать, и полпуда нет. То-то же я смотрю, что в описании сказано — десять литров, а банка мне хорошо знакомая, пятилитровая. Знаю я эти банки, всегда из них закусываю… А вот, тут и этикетка есть… «Огурцы соленые… Емкость пять литров». Вы чувствуете, на что я намекаю? Чувствуете?

Лавр Федотович содрал с лица противогаз и поднял к глазам бинокль. Фарфуркис листал свою книжку, а я думал, что теперь будет с комендантом: просто ли перевод с понижением или приклеят ему уголовщину. Жалко мне было коменданта, хороший он был человек, но дурак.

— И ведь еще ничего неизвестно, — сказал Хлебоедов, сосредоточенно нюхая дело. — Он еще, может быть, водой разбавил. И вообще это может быть вода. Набросал туда синьки для крепости и думает, что дело в шляпе…

Дверь распахнулась, и в комнату ввалился, нагнув голову, длинный и тощий Симеон Рабиновичев, держа руки в карманах. Прямо с порога он затянул, глядя в нижний дальний угол комнаты: «Ну чего еще?.. Ну чего придираетесь?.. Ну чего еще я не угодил?» Однако на него не обратили внимания. Все взгляды со зловещим выражением устремились на бледного коменданта, который выдвинулся из-за спины Рабиновичева и тоже прямо с порога заныл: «Вот он пускай и отвечает, а я что… У меня и допуска нет…»

— Товарищ Зубо, — ровным голосом сказал Лавр Федотович, и все затихли. — Надлежит вам представить недостающие пять литров дела. Срок четыре минуты.

Я подскочил к коменданту, подхватил его под мышки и выволок в приемную, где уложил на деревянную скамью, модных очертаний, для посетителей. Комендант был теперь белее мрамора, глаза его были закачены, дыхание едва ощущалось. Я подложил ему под голову свою куртку, расстегнул ему воротник косоворотки и похлопал по щекам, дуя в лицо. Это не произвело на несчастного никакого впечатления, но мне было ясно, что он не умирает, и я, оставив его, заглянул в комнату заседаний. Мне было очень интересно, как выкрутится Рабиновичев.

А Рабиновичев выкручивался с блеском. Он загнал Хлебоедова и Фарфуркиса в угол, навис над ними всеми своими двумя баскетбольными метрами и орал:

— Я параграф девяносто четвертый знаю получше вашего! Я на нем крокодила съел! Собакой закусил! Там сказано: анфас! Понимаете по-русски? Ан-фас! Покажите мне его анфас, я целый день снимать буду! Где у него анфас? Где? Ну где? Ну чего же молчите? Я самого господина Сукарно[48] снимал! Я самого этого снимал… как его… ну в шляпе еще все ходил! Я параграф девяносто четыре наизусть!.. А если фаса нет? У господина Сукарно фас был нормальный! У этого, как его, фас был будь здоров, в три дня не обгадишь![49] А у этого где?

Хлебоедов и Фарфуркис уже не помышляли о нападении. Бегая глазами, они только тупо пытались вырваться из угла, топоча как взволнованные лошади в загоне. Полковник от шума проснулся, и ему, видимо, спросонья тоже пришли в голову какие-то лошадиные аналогии, потому что он ерзал в кресле и, жуя губами, пронзительно вскрикивал: «Взнуздывай, взнуздывай!» А Лавр Федотович, удобно расположившись, рассматривал все это в бинокль.

Я вернулся к коменданту и дал ему понюхать воды из графина для посетителей. Комендант тут же очнулся, но предпочел впредь до выяснения притворяться бесчувственным.

— Иннокентий Филиппович, — сказал я ему на ухо. — Ваше дело полуобморочное. Лежите тут и минут через пять-десять приходите и твердите одно: ничего, мол, не знаю, ничего не делал. А я все постараюсь устроить. Договорились?

Комендант слабо вздохнул в знак согласия. Он что-то хотел сказать, но тут дверь с треском распахнулась, и он снова притворился мертвым. Впрочем, это был всего лишь Рабиновичев. Он с наслаждением ахнул дверью, так что за обоями что-то посыпалось, и сообщил:

— Меня охрана топтала, когда я этого снимал… как его… и то ничего. Не на таковского напали. Где фас? Нет фаса! Нет фаса — нет фото. Будет фас — будет фото. Инструкция! — Он пренебрежительно поглядел на распростертого коменданта и сказал: — Слабак! Курица! Я таких пачками снимал. Закурить есть?

Я дал ему закурить, и он удалился, грохая всеми дверьми. Я тоже закурил и вернулся в комнату для заседаний. Полковник уже снова дремал, Фарфуркис, отдуваясь, листал записную книжку, а Хлебоедов что-то шептал на ухо Лавру Федотовичу. Завидя меня, он перестал шептать и спросил боязливо:

— Этот… фотограф… ушел?

— Да, — сказал я сухо.

— А комендант где? — грозно спросил Хлебоедов.

— У него печеночная колика, — сухо сказал я.

— Госпитализирован? — быстро спросил Фарфуркис.

— Нет, — сказал я.

— Тогда пусть войдет! Пусть ответит! Это подсудное дело!

— Мне непонятно, товарищи, — сказал я авторитетным голосом. — Мне непонятно, где я нахожусь. Это авторитетная комиссия или это я не знаю что? Мы присутствуем при интересном научном явлении, которое развивается по имманентным ему законам, представляющим огромный научный интерес. Если бы нашей задачей было научное исследование факта, я потребовал бы констатировать в протоколе, что нами обнаружено несомненная корреляция между колориметрическими и контракционными характеристиками объекта. Иначе говоря, резкое изменение объема и массы объекта (контракция) привело к изменению цвета, наблюдаемому простым глазом. Вы вдумайтесь, товарищи, в этот факт! Мы обнаруживаем изменение цвета, не имея в своем распоряжении ни колориметра, ни спектрографа, ни даже простейшего термобарогелиоптера… — Я наблюдал, как они вдумываются в этот факт. Пример проклятого старикашки вдохновлял меня, и меня несло. Когда они достаточно вдумались, я нанес последний удар: — Мне еще неясно, — сказал я, — должен ли я рассматривать происшедшую здесь безобразную сцену как недоразумение, проистекающее из легкомыслия или халатности отдельных членов Тройки, или, может быть, как сознательную попытку отдельных членов Тройки замазать эффект и скрыть его от народа и от научной общественности. Такие случаи бывали, — закончил я гробовым голосом, быстро сел на свое место и изобразил несколько профилей.

Было слышно, как на столе перед председателем умывалась муха.

— Грррм, — сказал Лавр Федотович. — Какие будут вопросы к докладчику… Нет вопросов? Какие предложения?

Я нервным движением смял листок, отшвырнул его в сторону и сказал:

— Я предлагаю, более того, я категорически настаиваю отложить рассмотрение дела номер шестьдесят четыре на срок, который потребуется компетентным органам для специального заключения по поводу обнаруженного здесь нами эффекта. — Затем я напустил на себя благородную задумчивость и добавил: — Я буду настаивать перед компетентными органами на присвоении этому эффекту имени товарища Вунюкова.

Дальше все пошло как по маслу. Появился комендант, который, несомненно, подслушивал под дверью, встретили его благосклонно, он твердил, что ничего не знает, что это дело научное, а у него только восемь классов за душой, а ему твердили, что все выяснилось, что нельзя же так, работа есть работа, бывают срывы, бывают отдельные ошибки. Фарфуркис похлопал его по плечу, Хлебоедов назвал голубчиком, а Лавр Федотович даже пошутил: «Была вам здесь сегодня баня, товарищ Зубо, так что посетите вы сегодня баню».

Когда все отсмеялись, Лавр Федотович посуровел и сказал:

— Повестка дня исчерпана. Я констатирую, что сегодняшние заседания, как и все предыдущие, происходили в деловой рабочей атмосфере. Другие предложения будут? Нет? Тогда перейдем к намечению дел на завтрашние заседания. Слово для предложения представляется товарищу Зубо.

Комендант, ободренный снисходительностью начальства, предложил было на завтра сразу двенадцать дел, однако его быстро осадили и утвердили на утреннее заседание три дела, а на вечернее — два. По поведению Тройки чувствовалось, что комиссия проголодалась и стремится вечернее заседание закруглить. Я против этого не возражал, комендант, после того как количество дел на завтра определилось, — тоже, Лавр Федотович закрыл заседание, и комиссия удалилась. Полковника сперва забыли, но потом за ним вернулся Фарфуркис, разбудил и увел. Мы остались с комендантом вдвоем, и я открыл все окна.

— В гроб они меня вгонят, вот что, — озабоченно сказал комендант. — Погибель они моя. Мор, глад и семь казней египетских.

— Ну, вы тоже хороши, Иннокентий Филиппович, — возразил я. — Трясетесь, как осиновый лист… И куда вы девали пять литров этого пришельца?

— Ничего не знаю, ничего не делал, это эффект научный… — забарабанил было комендант, но спохватился и сказал шепотом: — Жуткое происшествие, Александр Иванович. Жуткое. Вчера — помните? — вместе осматривали, и пришелец был в полном ассортименте. А сегодня утром прихожу готовить к демонстрации — банка евонная, глиняная, ну в которой он прилетел, лопнула, и половина его вытекла, растеклась лужей и дальше вытекает. Ну что мне делать? Эх, думаю, семь бед один ответ. Перелил я, что осталось, в банку из-под огурцов, совру, думаю, что-нибудь. А может, и вовсе не заметят… Но это еще что! — В глазах его блеснул пережитый ужас — Бурый он ведь был, Александр Иванович, утром бурый был и после обеда бурый, а давеча выхожу за банкой, мать моя мамочка! — синий! Не-ет, вгонят они меня в гроб, сегодня бы еще вогнали, если бы не вы, Александр Иванович, благодетель…

Потом он успокоился и сказал задумчиво:

— И с чего бы ему это синеть? Может, от гриба?

— Какого гриба? — спросил я.

— В банке-то в этой гриб у меня был, китайский, чайный. Гриб я выплеснул, а банку не сполоснул, торопился очень…

Он говорил еще что-то, а я с меланхолической грустью разглядывал синее тесто в банке и думал, что вот летел кто-то, тысячи лет летел к братьям по разуму, и надо же было ему наткнуться в конце пути на такого дурака.

— Ладно, — сказал я. — Давайте посмотрим, что там у нас завтра.

Глава вторая

Когда в начале девятого я вышел наконец из Дома культуры, Федор уже ждал меня. Он поднялся со скамеечки, и мы рука об руку пошли вдоль улицы Первого Мая.

— Устали? — спросил Федя.

— Ужасно, — сказал я. — Говорить устал и слушать устал, и поглупел… Вы замечаете, как я поглупел?

— Нет еще, — сказал Федя застенчиво. — Это у вас начнется через час-другой.

— Есть хочу, — сказал я. — Пойдемте сегодня в кафе, Федя, закатим пир, вина выпьем, мороженого…

Федя не возражал, хотя никогда не пил вина и не понимал мороженого. Народу на улицах было много, но все почти не слонялись, скажем, по улицам, как это обычно бывает в городах летними вечерами, а тихо культурно сидели на своих крылечках и молча трещали семечками. Семечки были арбузные, подсолнечные, дынные, тыквенные, а крылечки были резные с узорами, резные с фигурами, резные с балясинами и просто из гладких досок, знаменитые китежградские крылечки, среди которых попадались и музейные экземпляры многовековой давности, взятые под охрану государством и обезображенные тяжелыми чугунными досками, об этом свидетельствующими. Где-то крякала гармонь — кто-то, что называется, пробовал лады. Я покосился на Федю, однако он был спокоен. Федя вообще сочувственно относился к гармоням и склонен был даже считать аккордеон музыкальным инструментом, но вот от гитар он шарахался. Я давно уже заметил эту его странность, а недавно он объяснил мне, в чем здесь дело. Дело было в альпинистах и в их обыкновении петь под гитару. «Вы не можете себе представить, как это страшно, Саша, — рассказывал Федя, — когда в ваших родных тихих горах, где шумят одни лишь обвалы, да и то в заранее известное время, вдруг кто-то над ухом зазвенит, застучит и примется орать, как они вскарабкались по „жандарму“ и „запилили по гребню“ и как потом какого-то „психотика“ „пробило на землю“. Это бедствие, Саша, у нас некоторые болеют от этого, а кое-кто и умирает».

Около входа в кафе отирался клоп Говорун. Он хотел войти, а его не пускали. Он был в бешенстве и, как всегда, находясь в возбужденном состоянии, испускал сильный, неприятный для непьющего Федора, запах дорогого коньяка «Курвуазье». Я посадил его в спичечный коробок и велел сидеть тихо, и он сидел тихо, но как только мы прошли в кафе и нашли свободный столик, сразу же развалился на стуле и стал стучать по столу всеми шестью лапами, требуя официанта. Сам он, естественно, в кафе ничего не ел и не пил, но жаждал справедливости и полного соответствия между работой бригады официантов и тем высоким званием, за которое эта бригада борется.

Я заказал себе яичницу по-домашнему, салат из раков[50] и стакан вина. Федю в кафе хорошо знали и принесли ему сырого тертого картофеля и капустных кочерыжек, а перед Говоруном поставили фаршированные помидоры, которые он заказал из принципа.

Съевши салат, я ощутил, что устал, как последняя собака, что язык у меня не поворачивается и что мне ничего не хочется. Кроме того, я заметил за собою, что все время вздрагиваю, потому что в шуме публики мне постоянно слышалось утробное «грррм». Зато прекрасно выспавшийся задень Говорун чувствовал себя бодрым, как никогда.

— До чего бессмысленные и неприятные существа, — говорил он, озирая кафе с видом превосходства. — Воистину только такие грузные, неповоротливые жвачные животные способны под воздействием комплекса неполноценности выдумать миф о том, что они цари природы. Откуда взялся этот миф? Например, мы, насекомые, считаем себя царями природы по справедливости. Мы многочисленны, неприхотливы, мы обильно размножаемся, и многие из нас заботятся о потомстве. Мы обладаем органами чувств, о которых вы, хордовые, даже понятия не имеете. Мы умеем погружаться в анабиоз на целые столетия без всякого вреда для себя. Наиболее интеллигентные наши представители прославлены как крупнейшие математики, архитекторы, социологи. Мы открыли идеальное устройство общества, мы овладели гигантскими территориями, мы проникаем всюду, куда захотим. Поставим вопрос следующим образом: что вы, люди, самые, подчеркиваю, высокоразвитые из хордовых, можете такого, что бы хотели уметь, но не умели бы мы? Вы много хвастаетесь, что умеете изготовлять орудия труда и пользоваться ими. Простите, но это смешно. Вы подобны калеке, который хвастается своими костылями. Вы строите себе жилища, мучительно, с трудом, привлекая для этого такие противоестественные силы, как огонь, пар, строите тысячи лет и все время по-разному, и все никак не можете найти удобной и рациональной формы жилища. А жалкие муравьи, которых я искренне презираю, решили эту простенькую проблему сто миллионов лет назад — и решили раз и навсегда. Вы хвастаете, что все время развиваетесь и что вашему развитию нет предела. Нам остается только хохотать. Вы ищете то, что давным-давно найдено, запатентовано и используется с незапамятных времен: разумное устройство общества и смысл существования. Вы называете нас паразитами и убеждаете друг друга, что паразит — это плохо. Но будем последовательны. Что есть паразит? В переводе это значит «нахлебник», «блюдолиз».[51] Паразитирующим даже ваша наука называет тот вид, который существует на другом виде и за счет другого вида. Например, я с гордостью утверждаю: да, я паразит. Я питаюсь жизненными соками существ иного вида, так называемых людей. А как обстоят дела с этими так называемыми людьми? Могли бы они заниматься своей сомнительной деятельностью или даже просто существовать, если бы они ежедневно и по нескольку раз в день не вводили бы в свой организм живые соки не одного, а множества живых видов как животного, так и растительного царства? Глупцы бросают нам обвинение, что мы подкрадываемся к своей так называемой жертве, пользуясь темнотой и ее, жертвы, сонным и, следовательно, беспомощным состоянием. Все это ханжеские бредни, и я отвечу на них просто: может быть, МЫ убиваем свою жертву, прежде чем ввести ее соки в свой организм? Может быть, МЫ изобретаем все более и более утонченные способы этого убийства? Может быть, МЫ разработали и практикуем изуверские способы уродования своих жертв путем так называемого искусственного отбора для удобства их пожирания? Нет, не мы! Мы, даже самые дикие и нецивилизованные из нас, позволяем себе урвать лишь крошечную толику от щедрот, коими наделила вас природа. Но вы идете еще дальше. Вас можно назвать сверхпаразитами, ибо ни один другой вид не додумался еще паразитировать на самом себе. Ваше начальство паразитирует на подчиненных, ваши преступники паразитируют на так называемых порядочных гражданах, дураки паразитируют на мудрецах. И это цари природы!

Лень мне было спорить с этим толстовцем, да и сил не было. Но Панург громко расхохотался и воскликнул, гремя бубенцами:

— Вот это отповедь, черт меня подери со всеми потрохами, включая аппендикс и двенадцатиперстную кишку! Осмелюсь добавить только, что Ода Нобунага был знаменитым воякой и тираном жестокости беспредельной, уродлив, как мартышка, и не терпел лжи. Всех, кто поступал не в соответствии, он рубил в капусту на месте сам или отдавал на шинкование некоему Тоётоми Хидэёси, который тоже хорошо понимал в этом деле. «Правда ли, говорят, что я похож на обезьяну?» — спросил однажды Ода Нобунага одного своего приближенного, до которого давно добирался. Лизоблюд помертвел и опачкался, и Ода Нобунага уже взялся за рукоятку меча, но тут обреченный лизоблюд, движимый отчаянием, нашелся. «Да что вы, ваше превосходительство! — вскричал он. — Как можно! Наоборот, это ОБЕЗЬЯНА имеет несравненную честь походить на вас!» Что и привело свирепого диктатора в самое превосходное состояние духа.

— Я не понял этого намека, — с достоинством объявил Говорун, но по лицу его медленно проскользнула тень многовекового застарелого ужаса перед зловещим призраком чудовищного указательного пальца, неумолимо надвигающегося на него с непреложностью рока.

— Я, конечно, слабый диалектик, — произнес Федя, покусывая кочерыжку великолепными зубами, — но меня воспитали в представлении о том, что человеческий разум — это все-таки высшее творение природы. Мы в горах привыкли бояться человеческой мудрости и преклоняться перед нею, и теперь, когда я некоторым образом получил образование, я не устаю восхищаться той смелостью и тем хитроумием, с которым человек уже создал и продолжает создавать так называемую вторую природу. Человеческий разум — это… это… — Он медленно помотал головой и замолк.

— Вторая природа! — пренебрежительно сказал клоп. — Третья стихия, четвертое царство. Как мог бы сказать один крупный человеческий деятель, зачем вам две природы? Загадили одну и пытаются заменить ее другой. Я же вам уже сказал, Федор: вторая природа — это костыли калеки. А что касается разума… Не вам бы говорить, не мне бы слушать. Сто веков эти бурдюки с питательной смесью болтают о разуме и до сих пор не знают, что это такое. В одном только они согласны — это что, кроме них, разумом никто не обладает. Если мысленным взором окинуть всю историю изучения человеком вопроса о мышлении, легко увидеть, что все это изучение сводится к выдумыванию более или менее сложных терминов для обозначения явлений, которых он, человек, не понимает. Так появляются РАЗДРАЖИМОСТЬ, ОЩУЩЕНИЕ, ИНСТИНКТЫ, РЕФЛЕКСЫ УСЛОВНЫЕ, РЕФЛЕКСЫ БЕЗУСЛОВНЫЕ, ПЕРВАЯ СИГНАЛЬНАЯ СИСТЕМА, ВТОРАЯ СИГНАЛЬНАЯ СИСТЕМА… Теперь обнаружили еще третью, ту самую, между прочим, которой мы, клопы, пользуемся с незапамятных времен. И ведь что замечательно. Если существо маленькое, крошечное, если его легко отравить какой-нибудь химической гадостью или просто раздавить пальцем, то зачем с ним церемониться? У него, конечно, инстинкт, примитивная раздражимость, низшая форма нервной деятельности. Типичное мировоззрение самовлюбленных имбецилов. Но они же разумные, им же нужно все это обосновать! Чтобы насекомое можно было раздавить без зазрения совести. И посмотрите, Федор, как они это обосновывают. Скажем, земляная оса отложила в норку яички и таскает для будущего потомства пищу. Что делают эти бандиты? Они варварски крадут отложенные яйца, а потом, исполненные идиотского удовлетворения, наблюдают, как несчастная мать закупоривает цементом пустую норку. Вот, мол, оса дура, не ведает, что творит, а потому у нее инстинкты — слепые инстинкты, вы понимаете? — а не разум, и потому ее можно в случае нужды и к ногтю. Вы ощущаете, какая гнусная подтасовка терминов? Априорно предполагается, что целью жизни осы является размножение и охрана потомства, и если даже с этой главной задачей она не способна разумно управиться, то что же с нее взять? У них, у людей, космос-мосмос, фотосинтез-мотосинтез, а у жалкой осы сплошное размножение, да и то на уровне инстинкта. И в голову вам, млекопитающим, не приходит, что у осы богатейший духовный мир, что за свою недолгую жизнь она должна преуспеть и в науках, и в искусствах, вам, теплокровным, и неведомых, что у нее просто ни времени, ни желания нет оглядываться на своих детенышей, тем более что это и не детеныши даже, а бессмысленные яички… Ну конечно, у них существуют правила, нормы поведения, мораль. Неприличным и предосудительным считается снести яички где попало и бросить их без запасов питания. Более того, поскольку осы от природы весьма легкомысленны в вопросах продления рода, закон, естественно, предусматривает известное наказание за неполное выполнение родительских обязанностей. Что бы там ни происходило, оса обязана выполнить определенную последовательность действий: выкопать норку, отложить яички, натаскать в норку парализованных гусениц и закупорить ее.[52] Конечно же, оса видит, что яички украли или запасы питания исчезли, но она не может отложить яички еще раз, и она не намерена тратить время на возобновление запасов — кому охота тратить время? С другой стороны, полностью сознавая всю нелепость своих действий, она тем не менее доводит программу до конца, потому что еще менее ей улыбается таскаться по девяти инстанциям Комитета охраны вида… Представьте себе шоссе, прекрасную гладкую магистраль от горизонта до горизонта. Некий экспериментатор ставит поперек шоссе рогатку с табличкой «Объезд». Видимость превосходная, шофер прекрасно видит, что на запретном участке ему ничто не грозит. Он догадывается, что это чьи-то глупые шутки, но, следуя правилам и нормам поведения порядочного автомобилиста, он сворачивает на отвратительную обочину, трясется и захлебывается в грязи или пыли, тратит массу времени и нервов и снова выезжает на то же шоссе двумястами метрами дальше. Почему? Да все по той же причине: ему не хочется таскаться по инстанциям ОРУДа,[53] тем более что у него тоже есть все основания предполагать, что это ловушка и что вон в тех кустах сидит инспектор с мотоциклом. А теперь представим себе, что неведомый экспериментатор, ставя этот опыт, хотел установить уровень интеллекта человека, уровень его нервной деятельности. И если этот экспериментатор — такой же самовлюбленный дурак, как люди… Ха-ха-ха, к каким бы выводам он пришел! — Говорун в восторге застучал по столу шестью лапами.

— Нет, — сказал Федя. — Как-то у вас все упрощенно получается, Говорун. Конечно, когда человек ведет автомобиль, он не может блеснуть интеллектом…

— Точно так же, — перебил хитроумный клоп, — как не блещет интеллектом оса, откладывающая яйца. Тут, знаете ли, не до интеллекта.

— Подождите, Говорун, — сказал Федя. — Вы все время меня сбиваете. Я хочу сказать… Ну вот, я и забыл, что хотел сказать. Да! Чтобы насладиться величием человеческого разума, надо окинуть взором все здание этого разума, все достижения наук, все достижения литературы и искусства. Вот вы как-то пренебрежительно отозвались о космосе, а ведь ракеты, спутники — это великий шаг, это восхищает, и согласитесь, что ни одно членистоногое не способно к таким свершениям.

Клоп презрительно повел усами.

— Я мог бы возразить, что космос нам ни к чему, — произнес он. — Людям он тоже ни к чему, впрочем, и поэтому об этом говорить не будем. Вы не понимаете простых вещей, Федор. У каждого вида существует своя, исторически сложившаяся, передающаяся из поколения в поколение мечта. Осуществление такой мечты и называется обычно великим свершением. У людей было две исконных мечты: мечта летать вообще, проистекшая из зависти к птицам, и мечта слетать к Солнцу, проистекшая из невежества, ибо они полагали, что до Солнца рукой подать. Вы должны согласиться: нельзя ожидать, что у разных видов, а тем более классов и типов живых существ Великая Мечта должна быть одна и та же. Смешно предположить, чтобы у ос из поколения в поколение передавалась бы мечта о свободном полете, а у спрутов — мечта о морских глубинах, а у нас, клопов, — о Солнце, которого мы терпеть не можем. Каждый мечтает о том, что недостижимо. Потомственная мечта спрутов, как нам известно, — свободное путешествие по суше, и спруты в своих пучинах много и полезно думают на этот счет. Извечной и зловещей мечтой вирусов является абсолютное мировое господство, и, как ни ужасны методы, коими они в настоящее время пользуются, нельзя отказать им в настойчивости, изобретательности и способности к самопожертвованию во имя великой цели. А грандиозная мечта паукообразных? Сто миллионов лет назад они опрометчиво выбрались из моря на сушу и с тех пор мечтают снова вернуться в водную стихию. Вы бы послушали их песни и баллады о море! Сердце разрывается на части от жалости и сочувствия. В сравнении с этими балладами героический миф о Дедале и Икаре — просто жалкая побасенка. И что же, кое-чего они достигли, и весьма хитроумным путем (членистоногим вообще свойственны хитроумные решения). Они добиваются своего, создавая новые виды. Сначала они создали водобегающих пауков, потом пауков-водолазов, а теперь во весь ход идут работы над созданием вододышащего паука. Я уже не говорю о нас, клопах. Мы своего достигли давно, когда появились на свет эти бурдюки с питательной смесью, называемые людьми. Вы понимаете меня, Федор? Каждому племени своя мечта. Не надо хвастаться достижениями перед своими соседями по планете. Вы рискуете попасть в смешное положение. Вас сочтут глупцами те, кому ваши мечты чужды, и сочтут жалкими хвастунами те, кто свою мечту осуществил уже давно.

— Я не могу вам ответить, Говорун, — сказал Федя, — но должен признаться, что мне неприятно вас слушать. Во-первых, я не люблю, когда хитроумной казуистикой опровергают очевидные вещи, а во-вторых, я все-таки тоже человек.

— Вы — снежный человек, — снисходительно сказал клоп. — Вы — недостающее звено. С вас взятки гладки. А вот почему мне не возражает гомо сапиенс, так сказать, наш уважаемый Александр Иванович, почему он не вступается за честь своего вида, своего класса, своего типа? Потому что ему нечего возразить.

Мне было что возразить, но я промолчал, потому что видел, что Федя расстроен и хочет что-то сказать.

— Нет уж, позвольте мне, — сказал Федя. — Да, я снежный человек, да, нас принято оскорблять, нас оскорбляют даже люди, ближайшие наши родственники, наша надежда, символ нашей веры в будущее… Нет-нет, позвольте, я скажу все, что думаю. Нас оскорбляют наиболее невежественные и отсталые слои человеческого рода, давая нам гнусную кличку «йети», которая, как известно, созвучна со свифтовским «йеху», и кличку «голубяван», что означает «отвратительный снежный человек». Нас оскорбляют и самые передовые представители человечества, называя нас «недостающим звеном», «человекообезьяной» и прочими научно звучащими, но порочащими прозвищами. Может быть, мы действительно достойны некоторого пренебрежения. Мы медленно соображаем, мы слишком неприхотливы, у нас слишком слабо стремление к лучшему, разум наш еще дремлет. Но я верю, я знаю, что это ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ разум, находящий наивысшее наслаждение в переделывании природы, сначала — окружающей, а в перспективе — и своей. Вы, Говорун, все-таки паразит. Простите меня, но я использую этот термин в научном смысле. Я не хочу вас обидеть. Вы паразит, и вы не понимаете, какое это высокое наслаждение — переделывать природу. И какое это перспективное наслаждение: природа ведь бесконечна, и переделывать ее придется бесконечно. Вот почему человека называют царем природы. Потому что он не только изучает природу, не только находит высокое, но пассивное наслаждение от единения с нею, но он переделывает природу, он лепит ее по своей нужде, по своему желанию, а потом будет лепить по своей прихоти.

— Ну да! — сказал клоп. — А покуда он, человек, берет некоего Федора за волосатый загривок, выпирает его на эстраду и заставляет его кривляться, изображая процесс очеловечивания обезьяны перед толпой лузгающих семечки обывателей… Внимание! — заорал вдруг он. — Сегодня в клубе лекция кандидата наук Вялобуева-Франкенштейна «Дарвинизм против религии» с наглядной демонстрацией процесса очеловечивания обезьяны. Акт первый: обезьяна. Федя сидит у лектора под столом и ищется под мышками, бегая по сторонам ностальгическими глазами. Акт второй: человекообезьяна. Федя, держа в руках палку от метлы, бродит по эстраде, ища, что забить. Акт третий: обезьяночеловек. Федя под наблюдением и руководством пожарника разводит на железном противне небольшой костер, бездарно изображая при этом ужас и восторг одновременно. Акт четвертый: человека создал труд. Федя с испорченным отбойным молотком изображает первобытного кузнеца. Акт пятый: апофеоз. Федя садится за пианино и играет «Турецкий марш». Начало лекции в шесть часов, после лекции новый заграничный кинофильм «На последнем берегу» и танцы.

Федя польщенно и застенчиво улыбнулся.

— Ну конечно, Говорун, — сказал он, — я же знал, что существенных разногласий между нами нет. Конечно, вот так вот, понемножку, понемножку разум начинает творить свои благодетельные чудеса.[54] Только вы напрасно уж так преувеличиваете мою роль в этом культурном мероприятии, но я понимаю, вы просто хотите сделать мне приятное.

Клоп посмотрел на него бешеными глазками, а я хихикнул. Федя забеспокоился.

— Я что-нибудь не так сказал? — спросил он.

— Вы молодец, — сказал я искренне. — Вы его так отбрили, что он даже осунулся. Видите, он даже фаршированные помидоры стал жрать.

— Одно удовольствие вас слушать! — вскричал Панург. — Уши наливаются весенними соками и расцветают, подобно розам. Но что касается Архимеда, то история, как всегда, стыдливо и бесстыдно умолчала об одной маленькой детали. Когда Архимед, открывши свой закон, голый и мокрый бежал по людной улице с криком «эврика»,[55] все жители Сиракуз хлопали в ладоши и безмерно радовались новому достижению отечественной науки, о котором они еще ничего не знали, а узнав, все равно не смогли понять. И только один дерзкий мальчик показал на пробегавшего гения пальцем и, заливаясь смехом, завопил: «А ведь Архимед-то голый!» И хотя это была истинная правда, его тут же на месте жестоко выпорол науколюбивый отец его.

— Хорошо, хорошо! — с раздражением закричал клоп Говорун. — Все это прекрасно. Но может быть, представитель гомо сапиенсов снизойдет до ответа нате соображения, которые мне позволено было здесь высказать? Или, повторяю, ему нечего возразить? Или человек разумный имеет к разуму не большее отношение, чем змея очковая к широко известному оптическому устройству? Или у него нет аргументов, доступных пониманию существа, которое обладает лишь примитивными инстинктами?

У меня был аргумент, доступный пониманию. И я его с удовольствием продемонстрировал. Я показал Говоруну указательный палец, а затем сделал им движение, как бы стирая со стола упавшую каплю.

— Очень остроумно, — сказал клоп, бледнея, — Вот уж воистину — на уровне высшего разума…

Федя робко попросил, чтобы ему объяснили смысл этой пантомимы. Однако Говорун объявил, что все это вздор.

— Мне здесь надоело, — преувеличенно громко сообщил он, барски озираясь. — Пойдемте отсюда.[56]

Я расплатился, и мы вышли на улицу, где и остановились, решая, что делать дальше. Федя предложил навестить Спиридона, но Говорун возразил, что его утомили бесконечные философствования и что уж беседовать с теплокровными — это совсем не сахар, а идти после этого и пререкаться с головоногим моллюском — это уж увольте, он уж лучше пойдет в кино. Мне стало его жалко, так он был потрясен и шокирован моим жестом. И мы пошли в кино.

Говорун все никак не мог успокоиться. Он бахвалился, задирал прохожих, сверкал афоризмами и парадоксами, но видно было, что ему крайне не по себе. Чтобы вернуть ему душевное равновесие, я информировал его о том, что завтра его наконец вызывают на Тройку и что ввиду его заслуг вызов этот перенесен на вечер, специально, чтобы не нарушать его режим. Услышав все это, Говорун явно приободрился, посолиднел и, как только в кинозале погас свет, тут же полез по рядам кусаться, так что я не получил никакого удовольствия от кинофильма: я боялся, что его либо тихо раздавят по привычке, либо произойдет безобразный скандал.

Глава третья

Утреннее солнце, вывернув из-за угла школы, теплым потоком ворвалось в раскрытые настежь окна комнаты заседаний, когда на пороге появился каменнолицый Лавр Федотович и немедленно предложил задернуть шторы.[57] Сейчас же следом за ним появился Хлебоедов, подталкивая впереди себя полковника. Полковник дребезжащим голосом выкрикивал команды и комментировал их, а Хлебоедов приговаривал: «Ладно, ладно тебе, развоевался». Когда мы с комендантом задернули шторы и вернулись на свои места, на пороге возник Фарфуркис. Он что-то жевал и утирался. Невнятной скороговоркой извинившись за опоздание, он разом проглотил все недожеванное и выкрикнул:

— Протестую! Вы с ума сошли, товарищ Зубо! Немедленно убрать эти шторы! Что за манера отгораживаться и бросать тень?

Возник неприятный инцидент, и все время, пока инцидент распутывался, пока Фарфуркиса унижали, сгибали в бараний рог, вытирали об него ноги и выбивали ему бубну, Хлебоедов не переставал гадко смеяться. Потом Фарфуркиса, растоптанного, истерзанного, измолоченного и измочаленного, пустили униженно догнивать на его место, а сами, отдуваясь, опуская засученные рукава, вычищая клочья шкуры из-под когтей, облизывая окровавленные клыки и время от времени непроизвольно взрыкивая, расселись за столом и объявили себя готовыми к утреннему заседанию.

— Грррррым! — произнес Лавр Федотович, бросив последний взгляд на распятые останки. — Следующий! Докладывайте, товарищ Зубо!

Комендант впился в раскрытую папку скрюченными пальцами, в последний раз глянул поверх бумаг на труп врага налитыми глазами, в последний раз с оттяжкой кинул задними лапами землю, поклокотал горлом и, только втянув жадно раздутыми ноздрями сладостный аромат разложения, окончательно успокоился.

— Дело номер семьдесят второе, — зачитал он. — Константин Константинович Константинов двести семьдесят второй[58] до новый эры город Константинов планеты Константины звезды Бетельгейзе…

— Я попрошу, — прервал его Хлебоедов. — Ты что это нам читаете? Ты это нам роман читаете? Или водевиль? Ты, друг, анкету нам зачитываете, а получается у тебя водевиль!

Лавр Федотович взял бинокль и направил его на коменданта. Комендант сник.

— Это, помню, в Сызрани, — продолжал Хлебоедов, — бросили меня заведующим курсов квалификации среднего персонала, так там тоже был один, улицу не хотел подметать… Только не в Сызрани, помнится, это было, а в Саратове… Ну да, точно, в Саратове, сперва я там школу мастеров-крупчатников укреплял, а потом, значит, бросили меня на эти курсы… Да, в Саратове, в пятьдесят втором году. Зимой. Морозы, помню, как в Сибире. Нет, — сказал он с сожалением. — Не в Саратове это было. В Сибире это и было, а вот в каком городе — вылетело из башки. Вчера еще помнил. Эх, думаю, хорошо было там, в этом городе.

Он замолчал, мучительно приоткрыв рот. Лавр Федотович подождал немного, осведомился, есть ли вопросы к докладчику, убедился, что вопросов нет, и предложил Хлебоедову продолжать.

— Лавр Федотович, — прочувствованно сказал Хлебоедов. — Забыл, понимаете, город. Ну забыл, и все. Пускай он пока дальше зачитывает, а я пока вспомню. Только пускай он по форме, пускай пункты называет и не частит, а то безобразие получается…

— Продолжайте, товарищ Зубо, — сказал Лавр Федотович.

— Пункт пятый, — прочитал комендант робко. — Национальность…

Фарфуркис позволил себе слабо шевельнуться и сейчас же испуганно замер. Однако Хлебоедов уловил это движение и приказал коменданту:

— Сначала. Сначала! Сызнова читайте!

— Пункт первый, — сказал комендант. — Фамилия…

Пока он читал все сызнова, я смотрел на полковника. Полковник, как всегда, спал с видом крайнего удивления и негодования. Руки его непрерывно подергивались во сне: то ли он включал третью скорость, то ли скребницей чистил он своего боевого коня. Я смотрел на него и все пытался представить боевой путь и послужной список человека, которому не менее восьмидесяти лет, который дослужился до полковника и ухитрился за все это астрономическое время выслужить всего три медали — «20 лет РККА», «Тридцать лет Советской Армии» и «Сорок лет Советской Армии».[59] Может быть, все дело было в его экзотической военной специальности. В самой идее мотокавалерии чудилось мне нечто апокалиптическое. То мне представлялись приземистые бронетранспортеры, над клепаными бортами которых торчали оскаленные лошадиные пасти и осанисто возвышались чубатые всадники в бурках и с пиками перёд себя. То эта картина заслонялась зрелищем совсем уже фантастическим: по полю брани, сквозь дымы разрывов лихо разворачивается в лаву табун лошадей, груженных мотоциклистами на мотоциклах, и все как один на третьей скорости… Но тут я вспоминал, что полковник был современником и, может быть, даже участником первых успехов авиации и дирижаблестроения, и тогда виделись мне чудовищные баллоны, из гондол которых, брыкаясь и ржа, сыпятся на головы ошеломленного противника кавалерийские эскадроны на парашютах…

— Херсон! — заорал вдруг Хлебоедов. — В Херсоне это было, вот где! Ты давайте, продолжайте, — сказал он вздрогнувшему коменданту. — Это я так, вспомнил. — И он сунулся к уху Лавра Федотовича и, млея от смеха, принялся ему что-то нашептывать, так что черты лица товарища Вунюкова обнаружили тенденцию к раздеревенению, и Лавр Федотович был вынужден прикрыться от демократии обширной ладонью.

— Пункт шестой, — нерешительно зачитал комендант, косясь на него. — Образование: высшее син… кри… кре… крети-ческое.

Фарфуркис дернулся и пискнул, но сейчас же испуганно замолчал. Хлебоедов ревниво вскинулся:

— Какое? Какое образование?

— Синкретическое, — сказал я, отзываясь на сердитый и молящий взгляд коменданта.

— Ага, — сказал Хлебоедов и поглядел на Лавра Федотовича.

— Это хорошо, — веско сказал Лавр Федотович. — Народ любит самокритику. Продолжайте, товарищ Зубо.

— Пункт седьмой. Знание иностранных языков: всех без словаря.

— Чего-чего? — сказал Хлебоедов.

— Всех, — повторил комендант. — Без словаря.

— Вот так самокритическое, — сказал Хлебоедов. — Ну, это мы проверим.

— Пункт восьмой. Профессия и место работы в настоящее время: читатель поэзии, амфибрахист, пребывает в краткосрочном отпуске. Пункт девятый…

— Подождите, — сказал Хлебоедов. — Работает-то он где?

— В настоящее время он в отпуске, — пояснил комендант. — В краткосрочном.

— Это я без тебя понял, — возразил Хлебоедов. — Я говорю, специальность у него какая?

Комендант поднял папку к глазам.

— Читатель, — сказал он. — Стихи, видно, читает.

Хлебоедов ударил по столу ладонью.

— Я тебе не говорю, что я глухой, — сказал он. — Что он читает, это я слышал. Читает и пусть читает в свободное от работы время. Специальность, говорю, работает где, кем!

— Его специальность — читать поэзию, — сказал я. — Он специализируется по амфибрахию.

Хлебоедов посмотрел на меня с подозрением.

— Нет, — сказал он. — Амфибрахий — это я понимаю. Амфибрахий там… то, се… Я что хочу понять? Я хочу понять, за что ему зарплату плотят.

— Ну, у них зарплаты как таковой нет, — сказал я.

— А! — обрадовался Хлебоедов. — Безработный! — Но тут же опять насторожился. — Да нет, не получается! Концы с концами у вас не сходятся, товарищ консультант. Зарплаты нет, а отпуск есть! Что-то вы тут крутите. Изворачиваетесь тут что-то…

— Грррм, — произнес Лавр Федотович. — Имеется вопрос к докладчику. Профессия дела номер семьдесят два.

Комендант снова поднял папку к глазам и прочитал:

— Читатель поэзии, амфибрахист.

— Место работы в настоящее время, — сказал Лавр Федотович.

— Пребывает в краткосрочном отпуске.

Лавр Федотович, не поворачивая головы, перекатил взгляд в сторону Хлебоедова.

— Имеются еще вопросы к докладчику? — осведомился он. Хлебоедов тоскливо заерзал. Простым глазом было видно, как высокая доблесть солидарности с мнением начальства бьется в нем грудь в грудь с не менее высоким чувством гражданского долга. Наконец гражданский долг победил, хотя и с заметным для себя ущербом.

— Что я должен сказать, Лавр Федотович, — залебезил Хлебоедов. — Ведь вот что я должен сказать. Амфибрахист — это вполне понятно. Амфибрахий там, то, се… И насчет поэзии все четко… Пушкин там, Михалков, Корнейчук… А вот читатель… Нет же в номенклатуре такой профессии! И понятно, что нет. А то как это? Я, значит, стишки почитываю, а мне за это блага, мне за это отпуск… Вот что я должен уяснить.

Лавр Федотович взял бинокль и посмотрел на меня.

— Заслушаем мнение консультанта, — объявил он.

Я сказал:

— У них там масса поэтов. Все пишут стихи, и каждый поэт желает иметь своего читателя. Читатель же — существо неорганизованное, он этой простой вещи не понимает. Хорошие стихи он читает и даже заучивает наизусть, а плохие знать не желает. Создается ситуация несправедливости, ситуация неравенства, а поскольку жители там очень деликатные и стремятся, чтобы всем было хорошо, создана специальная профессия — читателя. Одни специализируются по ямбу, другие — по хорею, Константин вот наш — узкий специалист по амфибрахию и осваивает сейчас александрийский стих, приобретает вторую специальность. Цех этот, естественно, вредный, и им полагается не только усиленное питание, но и частые кратковременные отпуска.

— Это я все понимаю! — проникновенно вскричал Хлебоедов. — Ямбы там, александриты… Я одного не понимаю. За что ж ему деньги плотят? Ну, сидит он, ну, читает. Вредно, знаю. Но чтение — дело тихое, внутреннее. Как ты его проверишь, читает он или кемарит, сачок? Я помню, заведовал я отделом в инспекции по карантину и защите растений, так у меня попался один… Сидит на заседании и вроде бы слушает и даже записывает что-то в блокноте, а на деле — спит, прощелыга! Сейчас по конторам многие навострились спать с открытыми глазами. Так вот я и не понимаю: наш-то как? Может, врет? Не должно же быть такой профессии, чтобы контроль был невозможен — работает человек или, наоборот, спит?

— Это все не так просто, — сказал я. — Он не только читает. Порядок у них там такой: вот он специалист по амфибрахию. Это значит, что все стихи, написанные этим размером, пересылаются ему. Он должен все их прочесть, понять, найти в них источник высокого наслаждения, полюбить их и, естественно, обнаружить какие-нибудь недостатки. Об этих всех своих чувствах и размышлениях он обязан регулярно писать авторам и выступать на творческих вечерах этих авторов и на читательских конференциях. Это очень, очень тяжелая профессия, — заключил я. — Наш Константин — настоящий герой труда.

— Да, — сказал Хлебоедов. — Теперь я все понимаю. Полезная профессия. И система мне нравится. Хорошая система, справедливая.

— Продолжайте докладывать, товарищ Зубо, — сказал Лавр Федотович.

— Пункт девятый. Был ли за границей: был. В связи с неисправностью двигателя четыре часа находился на острове Рапа-Нуи.

Фарфуркис что-то неразборчиво пискнул, и Хлебоедов тотчас подхватил:

— Это чья же нынче территория?

— Территория Чили, — сказал я.

— Чили, Чили… — забормотал Хлебоедов, тревожно поглядывая на Лавра Федотовича. Лавр Федотович хладнокровно курил. — Ну, Чили — ладно.[60] И четыре часа только… Ладно. Что там дальше?

— Протестую… — с безумной храбростью пролепетал Фарфуркис, но комендант уже читал дальше:

— Пункт десятый. Краткая сущность необычности: разумное существо из иной планетной системы, пилот космического корабля типа «летающее блюдце»… — Лавр Федотович невозмутимо курил, Хлебоедов, поглядывая на него, одобрительно кивал, и комендант стал читать дальше: — Пункт одиннадцатый: данные о ближайших родственниках. Тут большой список, — сказал он.

— Читайте, читайте, — сказал Хлебоедов.

— Семьсот девяносто три лица, — предупредил комендант.

— Ты не теряйте время, — посоветовал Хлебоедов. — И не пререкайтесь. Твое дело читать, вот и читайте. И разборчиво.

Комендант вздохнул и начал:

— Родители: А, Бе, Be, Ге, Де, Е, Ё, Же, Зе…

— Ты это чего? Ты постой… — сказал Хлебоедов, от изумления утратив дар вежливости. — Ты что, в школе? Мы тебе что, дети?

— Как написано, так и читаю, — злобно сказал комендант и продолжал: — И, Й, Ке, Ле, Me, Не…

— Грррм, — произнес Лавр Федотович. — Имеется вопрос к докладчику. Отец дела номер семьдесят два. Фамилия, имя, отчество.

— Одну минутку, — вмешался я. — У Константина девяносто четыре родителя пяти различных полов, девяносто шесть собрачников четырех различных полов, двести семь детей пяти различных полов и триста девяносто шесть соутробцев пяти различных полов.

Эффект моего сообщения превзошел все ожидания. Лавр Федотович в замешательстве взял бинокль и поднес его ко рту. Хлебоедов беспрерывно облизывался. Фарфуркис бешено листал записную книжку. Я готовился к генеральному сражению, я углублял траншеи до полного профиля, минировал танкоопасные направления, оборудовал отсечные позиции. Погреба ломились от боеприпасов, артиллеристы застыли у орудий, пехоте было выдано по чарке водки. Тишина тянулась, набухала грозой, насыщалась электричеством, и моя рука уже легла на телефонную трубку — я готов был скомандовать упреждающий атомный удар, однако все это ожидание рева, грохота, лязга окончилось пшиком. Хлебоедов вдруг осклабился, наклонился к уху Лавра Федотовича и принялся что-то нашептывать ему, бегая замаслившимися глазками. Лавр Федотович опустил обслюненный бинокль, прикрылся ладонью и произнес дрогнувшим голосом:

— Продолжайте докладывать, товарищ Зубо. Комендант с готовностью отложил список родственников и продолжал:

— Пункт двенадцатый. Адрес постоянного местожительства: Галактика, Местная Система, звезда Бетельгейзе, планета Константина, государство Константиния, город Константинов, вызов четыреста пятьдесят семь дробь четырнадцать-девять. Все.

— Протестую, — сказал Фарфуркис окрепшим голосом. Лавр Федотович благосклонно взглянул на него. Опала кончалась, и Фарфуркис со слезами счастья на глазах продолжал: — Я протестую. В описании возраста допущена явная нелепость. В анкете указана дата рождения двести тринадцатый год до нашей эры. Если бы это было так, то делу номер семьдесят два было бы сейчас больше двух тысяч лет, что превышает на две тысячи лет максимальный известный науке возраст. Я требую уточнить дату и наказать виновного.

— Ему действительно две тысячи лет, — сказал я.

— Это антинаучно, — возразил Фарфуркис — Вы, товарищ консультант, напрасно воображаете, что вам позволят здесь оперировать антинаучными заявлениями. Мы здесь тоже кое-что знаем, и я говорю даже не о гигантском опыте нашего руководства, но просто о знании научной литературы. В последнем номере журнала «Здоровье»… — И он подробно рассказал содержание статьи о геронтологии в последнем номере журнала «Здоровье». Когда он кончил, Хлебоедов ревниво сказал:

— А может быть, он горец, откуда вы знаете?

— Но позвольте! — вскричал Фарфуркис—Даже среди горцев максимально возможный возраст…

— Не позволю я! — сказал Хлебоедов. — Не позволю я преуменьшать возможности наших славных горцев! Если хотите знать, максимально возможный возраст наших горцев предела не имеет! — И он победоносно поглядел на Лавра Федотовича.

— Народ, — сказал Лавр Федотович. — Народ вечен. Пришельцы приходят и уходят, а народ наш, великий народ, пребывает вовеки.

Фарфуркис и Хлебоедов задумались, прикидывая, в чью же пользу высказался председатель. Ни тому, ни другому рисковать не хотелось. Один был на гребне и не желал из-за какого-то паршивого пришельца с этого гребня ссыпаться. Другой, глубоко внизу, висел над пропастью, и ему только что была сброшена спасательная бечевка. А между тем Лавр Федотович произнес:

— У вас все, товарищ Зубо? Вопросы есть? Нет вопросов. Есть предложение вызвать дело, поименованное Константиновым Константином. Других предложений нет? Пусть дело войдет.

Комендант побледнел, закусил губу и достал из кармана перламутровую коробочку.

— Пусть дело войдет, — повторил Лавр Федотович, чуть повышая голос.

— Сейчас, сейчас, — пробормотал комендант. Ему было страшно.

— Ну чего ты стоите? — возмущенно спросил Хлебоедов. — Мне, что ли, за ним идти?

Тогда комендант решился. Он зажмурил глаза и нажал на перламутровую крышку. Раздался звук откупориваемой бутылки, и рядом с демонстрационным столом появился Константин. По-видимому, вызов захватил его во время работы: он был в комбинезоне, заляпанном флюоресцентной смазкой, передние руки его были в рабочих металлических перчатках, а задние он торопливо вытирал о спину. Все четыре глаза его еще хранили озабоченное деловое выражение. По комнате распространился сильный запах Большой Химии.

— Здравствуйте, — сказал он обрадованно, сообразив наконец, куда попал. — Наконец-то вы меня вызвали. Дело, правда, пустяковое, неловко даже вас беспокоить, но при моем безвыходном положении только и остается, что просить о помощи. Чтобы не задерживать долго вашего внимания, что мне нужно? — Он принялся загибать пальцы на правой передней руке. — Лазерную сверлильную установку — не обязательно высокой мощности. Плазменную горелку, у вас такие уже есть, я знаю. Два инкубатора на тысячу яиц каждый. Для начала мне этого хватит, но хорошо бы еще квалифицированного инженера, и чтобы разрешили работать в Китежградских мастерских…

— Так какой же это пришелец? — с изумлением и негодованием сказал Хлебоедов. — Какой он, я спрашиваю, пришелец, если я его каждый день вижу в ресторане? Вы, собственно, товарищ, кто такой и как сюда попали?

— Я — Константин из системы Бетельгейзе. — Константин смутился. — Я думал, что вы все уже знаете, меня уже опрашивали. — Он заметил меня и приветливо улыбнулся. — Ведь это вы меня опрашивали, верно?

Хлебоедов тоже обратился ко мне.

— Так что, это, по-вашему, пришелец? — язвительно спросил он.

— Конечно, — сказал я. — У него неполадки в звездолете, и он вынужден был приземлиться у нас.

— Странные какие-то дела творятся, — сказал Хлебоедов. — Пришельцы какие-то странные пошли…

— Я вот смотрю фотографию в деле, — подал голос Фарфуркис, — и вижу, что общее сходство имеется, но у товарища на фотографии две руки, а у этого неизвестного гражданина — четыре. Как это с точки зрения науки может быть объяснено?

— Константин, — сказал я. — Встаньте, пожалуйста, к этому товарищу в фас.

Константин повиновался.

— Так-так-так, — сказал Фарфуркис — С этим мы разобрались. Должен вам сказать, Лавр Федотович, что сходство фотографии с этим вот товарищем несомненное. Вот четыре глаза я вижу… да, четыре. Носа нет. Да… Рот крючком. Все правильно.

— Ну, я не знаю, — сказал Хлебоедов. — О пришельцах писали в прессе, и утверждалось там, что если бы пришельцы существовали, они давали бы нам о себе знать. А поскольку, значит, не дают о себе знать, то их и нет. А есть выдумка недобросовестных лиц. Вы пришелец? — гаркнул он вдруг на Константина.

— Да, — сказал Константин.

— Знать вы о себе дали?

— Я не давал, — сказал Константин. — Я вообще не собирался у вас приземляться, и дело ведь не в этом, по-моему…

— Нет уж, гражданин хороший, ты мне это бросьте! Именно в этом дело и есть. Даешь о себе знать — милости просим, хлеб-соль выносим, пей-гуляй. Ане даешь — не обессудь. Амфибрахий амфибрахием, а мы тоже тут хлеб не даром едим, работаем и отвлекаться на посторонних не можем. Таково мое общее мнение.

— Грррм, — выразился Лавр Федотович. — Еще кто желает выступить?

— Я, с вашего позволения, — сказал Фарфуркис — Товарищ Хлебоедов в целом верно изобразил положение вещей. Однако мне кажется, что, несмотря на загруженность работой, мы не должны все-таки отмахиваться от товарища. Мне кажется, мы должны подходить более индивидуально к этому конкретному случаю. Я за более тщательное расследование. Никто не должен получить возможность обвинять нас в поспешности, бюрократизме и бездушии с одной стороны, а также в халатности, прекраснодушии и отсутствии бдительности — с другой стороны. С позволения Лавра Федотовича я предложил бы провести дополнительный опрос гражданина Константинова Константина Константиновича с целью выяснения его личности.

— Чего это мы будем подменять собой милицию? — сказал Хлебоедов, чувствуя, что поверженный противник вновь неудержимо лезет вверх по склону.

— Прошу прощения, — сказал Фарфуркис — Не подменять собою милицию, а содействовать исполнению духа и буквы инструкции, где в параграфе девятом главы первой части шестой сказано по этому поводу… — Голос его повысился до торжествующей звонкости. — «В случае, когда идентификация, произведенная научным консультантом совместно с представителями администрации, хорошо знающими местные условия, вызывает сомнения Тройки, надлежит произвести дополнительное изучение дела на предмет уточнения идентификации совместно с уполномоченным Тройки или на одном из заседаний Тройки». Что я и предлагаю.

— Так точно, товарищ генералиссимус, — неожиданно внятно произнес полковник. — Так точно — старый дурак…

— Инструкция, инструкция, — сказал Хлебоедов гнусаво. — Мы будем по инструкции, а он нам тут голову будет морочить, жулик четырехглазый… Время будет у нас отнимать. Народное время! — воскликнул он страдальчески, косясь на Лавра Федотовича.

— Почему же это я жулик? — сказал Константин с возмущением. — Вы меня оскорбляете, гражданин Хлебоедов. И вообще я вижу, что вам совершенно наплевать, пришелец я или не пришелец, вы только стараетесь подсидеть гражданина Фарфуркиса и выиграть в глазах гражданина Вунюкова. Это бесчестно. Мне нужна помощь, и на любой планете, входящей в космическую конвенцию, мне бы эту помощь давным-давно уже оказали. А вы вот…

— Клевета! — наливаясь кровью, заорал Хлебоедов. — Оговаривают! Да что же это, товарищи? Двадцать пять лет куда прикажут… Ни одного взыскания… Всегда с повышением…

— И опять врете, — хладнокровно сказал Константин. — Два раза вас выгоняли.

— Это навет! Это политический донос! Не те времена, товарищ Константинов! Мы еще посмотрим, чем ваша сотня родителей занималась… что это были за родители! Набрал родственников, понимаете, целое учреждение…

— Грррм, — проговорил Лавр Федотович. — Я предлагаю прекратить прения и подвести черту. Другие предложения есть?

Наступила тишина. Фарфуркис, не очень скрываясь, торжествовал, Хлебоедов утирался платком, а Константин пристально вглядывался в Лавра Федотовича, явно тщась прочесть его мысли или хотя бы проникнуть в его душу, однако видно было, что все старания его пропадают втуне, и в четырехглазом и безносом лице его виделась мне все более отчетливо проступающая разочарованность опытного кладоискателя, отвалившего заветный камень, засунувшего руку по плечо в древний тайник, но никак не могущего нащупать там ничего, кроме нежной пыли, паутины и каких-то неопределенных крошек.

— Поскольку возражений не поступает, — провозгласил Лавр Федотович, — приступим к доследованию дела. Слово предоставляется… — он сделал томительную паузу, во время которой Хлебоедов чуть не умер, — …товарищу Фарфуркису.

Хлебоедов, очутившись на дне зловонной пропасти, безумными глазами следил за полетом стервятников, свершающих круг за кругом в недоступной теперь для него ведомственной синеве. Фарфуркис не торопился начинать. Он совершил еще пару кругов, обдавая Хлебоедова пометом, затем уселся на краю обрыва, почистил перышки, охорашиваясь и кокетливо поглядывая на Лавра Федотовича, и наконец приступил:

— Вы утверждаете, товарищ Константинов, что вы есть пришелец с иной планеты. Какими документами вы могли бы подтвердить это ваше заявление?

— Я мог бы показать вам свой бортовой журнал, — сказал Константинов. — Но, во-первых, я не имею возможности доставить его сюда, а во-вторых, я вообще не хотел бы затрудняться и затруднять вас какими-то доказательствами. Я пришел сюда, чтобы просить у вас помощи, конкретной помощи, я уже сказал, что мне нужно, и теперь жду ответа. Может быть, вы не можете оказать мне эту помощь, тогда так и скажите…

— Минуточку, — прервал его Фарфуркис — Вопрос о компетентности настоящей комиссии в смысле оказания помощи представителям иных цивилизаций мы пока отложим. Наша задача — идентифицировать вас, товарищ Константинов, как такого представителя… Минуточку, я еще не кончил. Вы упомянули бортовой журнал и сказали, что не имеете возможности доставить его сюда. Но, может быть, комиссия получит возможность осмотреть оный журнал, прибывши на борт вашего корабля?

— Нет, это тоже невозможно, — вздохнул Константинов. Он внимательно изучал Фарфуркиса.

— Ну что же, это ваше право, — сказал Фарфуркис — Но в таком случае вы, может быть, предоставите нам какую-нибудь иную документацию, могущую служить удостоверением вашего происхождения?

— Я вижу, — сказал Константинов с некоторым удивлением, — что вы действительно хотите убедиться в том, что я пришелец. Правда, мотивы ваши мне не совсем понятны… но не будем об этом. Что касается доказательств, то неужели мой внешний вид не наводит вас на правильное умозаключение?

Фарфуркис с сожалением покачал головой.

— К сожалению, — сказал он, — все обстоит не так просто. Наука не дает нам вполне четкого представления о том, что есть человек. Это естественно. Если бы, например, наука определила людей как существ с двумя глазами и двумя руками, значительные слои населения, обладающие лишь одной рукой или, скажем, вовсе безрукие, оказались бы в ложном положении. С другой стороны, медицина в наше время творит чудеса. Я сам видел по телевизору собак с двумя головами и с шестью лапами, и у меня нет никаких оснований…

— Может быть, вид моего корабля… — уже робко сказал Константинов. — Вид, достаточно необычный для вашей земной техники…

И вновь Фарфуркис покачал головой.

— Вы должны понимать, — мягко сказал он, — что в атомный век члена ответственной комиссии, имеющего специальный допуск, трудно удивить каким бы то ни было техническим сооружением.

— Я могу читать мысли! — сказал Константинов с отчаянием. Только теперь он начал понимать, что ему грозит.

— Телепатия антинаучна, — мягко сказал Фарфуркис — Мы в нее не верим.

— Ну как же, — сказал Константин, — честное слово!., ну вот вы, например, собираетесь сейчас упомянуть о казусе с «Наутилусом»… а товарищ Хлебоедов…

— Навет! — хрипло закричал Хлебоедов, и Константин замолчал.

— Поймите нас правильно! — проникновенно сказал Фарфуркис, прижимая руки к полной груди. — Мы ведь не утверждаем, что телепатия не существует. Мы утверждаем лишь, что телепатия антинаучна и что мы в нее не верим. Вы упомянули про казус с подводной лодкой «Наутилус», но ведь хорошо известно, что это лишь буржуазная утка, сфабрикованная для того, чтобы отвлечь внимание трудящихся от насущных проблем сегодняшнего дня.[61] Так что ваши телепатические способности, истинные или вами воображенные, являются лишь фактом вашей личной биографии, каковая и является сейчас объектом нашего расследования. Вы чувствуете замкнутый круг?

— А если бы я при вас немного полетал? — спросил Константин.

— Это было бы, конечно, интересно, но мы, к сожалению, сейчас на работе и не можем предаваться зрелищам, даже самым захватывающим.

Константин в полном отчаянии посмотрел на меня. Я чувствовал, что все безнадежно, но я не мог отнимать у него последней надежды и сказал:

— Давайте, Костя.

И Костя дал. Сначала он давал как-то вяло, без всякой уверенности в успехе, ощущалась в его действиях какая-то обреченность, но потом увлекся и заработал, как бог. Он исчез и сейчас же вернулся с мокрой болотной кувшинкой. Он взбежал на потолок и последовательно превратил себя в муху, в люстру и в гирлянду колбас. Он размазался по стенам и снова собрался посередине комнаты. Он уплощил Хлебоедова и завязал его изящным бантом на шее у неподвижного Лавра Федотовича. Он вылечил у Фарфуркиса зуб, удалил у всех присутствующих отросток слепой кишки и превратил пластмассовую оправу очков у полковника в золотую. Он сделал на минуточку что-то со мной, и в результате я пользовался редкой возможностью видеть комнату заседаний из четырех углов одновременно. Затем он занялся физической геометрией. Он выдвинул оба окна в направлении четвертого измерения. Он наклеил Дом культуры на поверхность небольшого пятимерного гиперболоида. Он как-то так ловко сложил евклидово пространство, что я очутился в институте и даже успел поздороваться с Витькой Корнеевым. Он учинил бесстыдную развертку трехмерного Фарфуркиса на плоскости. Он гонял нас взад и вперед по времени, переводил в соседствующие вселенные, всовывал нас в вероятностные миры. У меня кружилась голова, пульс неистовствовал, трещало в ушах, и, стискивая виски, я еле расслышал усталый голос Пришельца:

— Время уходит, мне некогда. Говорите, что вы решили.

И ему опять никто не ответил. Лавр Федотович задумчиво вертел длинными пальцами коробочку диктофона. Умное лицо его было спокойно и немного печально, но это еще ничего не означало: он был таким всегда. Полковник ни на что не обращал внимания — или делал вид, что не обращает. Он нацарапал еще одну записку и перебросил ее Зубо, а тот внимательно прочитал ее, бесшумно пробежал пальцами по клавиатуре информационной машины. Фарфуркис листал справочник, уставясь в страницы невидящими глазами. А Хлебоедов мучился. Он кусал губы, морщился и даже тихонько покряхтывал. Из машины с сухим щелчком вылетела белая карточка, Зубо подхватил ее и передал полковнику.

— Скачок в тысячу лет, — тихо сказал Хлебоедов.

— Скачок назад, — проговорил Фарфуркис сквозь зубы. Он все листал справочник.

— Я не знаю, как мы теперь будем работать, — сказал Хлебоедов. — Мы заглянули в конец задачника, где все ответы.

— Но вы же не видели ответов, — возразил Фарфуркис — Хотите увидеть?

— Какая разница, — сказал Хлебоедов, — раз мы знаем, что ответы есть. Скучно искать, когда знаешь, что кто-то уже нашел.

Пришелец ждал, переплетя руки. Ему было неудобно в кресле с высокой спинкой, и он сидел, напряженно выпрямившись. Его круглые немигающие глаза неприятно светились красным. Полковник отшвырнул карточку, написал новую записку, и Зубо снова склонился над клавиатурой.

— Я знаю, что мы должны отказаться, — сказал Хлебоедов. — И я знаю, что мы двадцать раз проклянем себя за такое решение.

— Это еще не самое плохое, что с нами может случиться, — сказал Фарфуркис — Хуже, если нас двадцать раз проклянут другие.

— Внуки, а может быть, даже дети уже воспринимали бы все как Данное.

— Нам не должно быть безразлично, что наши дети будут воспринимать как данное.

— Моральные критерии гуманизма, — сказал Хлебоедов, слабо усмехнувшись.

— У нас нет других критериев, — возразил Фарфуркис.

— К сожалению, — сказал Хлебоедов.

— К счастью, коллега, к счастью. Всякий раз, когда человечество пользовалось другими критериями, оно жестоко страдало.

— Я знаю это. Хотел бы я этого не знать, — Хлебоедов посмотрел на Лавра Федотовича. — Проблема, которую мы здесь решаем, поставлена некорректно. Она базируется на смутных понятиях, на неясных формулировках, на интуиции. Как ученый, я не берусь решать эту задачу. Это было бы несерьезно. Остается одно: быть человеком. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Я — против территориального контакта… Это ненадолго! — возбужденно выкрикнул он, всем телом подавшись в сторону неподвижного Пришельца. — Вы должны нас правильно понять… Я уверен, что это ненадолго. Дайте нам время, мы ведь так недавно вышли из хаоса, мы еще по пояс в хаосе… — Он замолчал и уронил голову в руки. Лавр Федотович посмотрел на Фарфуркиса.

— Я могу только повторить то, что говорил раньше, — негромко сказал Фарфуркис — Меня никто ни в чем не переубедил. Я против всякого контакта на исторически длительные сроки. Я абсолютно уверен, — вежливо добавил он, — что высокая договаривающаяся сторона восприняла бы всякое иное наше решение как свидетельство самонадеянности и социальной незрелости. — Он коротко поклонился в сторону Пришельца.

— Полковник? — вопросительно произнес Лавр Федотович.

— Категорически против всякого контакта, — отозвался полковник, продолжая писать. — Категорически и безусловно. — Он перебросил Зубо очередную записку. — Обоснований не привожу, но прошу оставить за мной право сказать еще несколько слов по этому поводу через десять минут.

Лавр Федотович осторожно положил диктофон и медленно поднялся. Пришелец тоже поднялся. Они стояли друг против друга, разделенные огромным столом, заваленным справочниками, футлярами микрокниг, катушками видеомагнитной записи.

— Мне нелегко сейчас говорить, — начал Лавр Федотович. — Нелегко уже потому, что обстоятельства требуют, вероятно, высокой патетики и слов не только точных, но и торжественных. Однако здесь, у нас на Земле, все патетическое в силу ряда обстоятельств претерпело за последний век решительную инфляцию. Поэтому я постараюсь быть просто точным. Вы предложили нам дружбу и сотрудничество во всех аспектах цивилизации. Это предложение беспрецедентно в человеческой истории, как беспрецедентен и сам факт появления инопланетного существа на нашей планете и как беспрецедентен наш ответ на ваше предложение. Мы отвечаем вам отказом по всем пунктам предложенного вами договора, мы отказываемся выдвинуть какой бы то ни было контрдоговор, мы категорически настаиваем на полном прекращении каких бы то ни было контактов между нашими цивилизациями и между их отдельными представителями. С другой стороны, нам не хотелось бы, чтобы такой категорический и недружелюбный по форме отказ углубил бы пропасть между нашими культурами, пропасть и без того едва преодолимую. Мы имеем заявить, что идея контакта между различными цивилизациями в Космосе признается нами в принципе полезной и многообещающей. Мы имеем подчеркнуть, что идея контакта с древнейших времен входила в сокровищницу самых лелеемых, самых гордых замыслов нашего человечества. Мы имеем уверить вас, что наш отказ ни в коем случае не должен рассматриваться вами как движение враждебное, основанное на скрытом недружелюбии или связанное с физиологическими и иными инстинктивными предрассудками. Нам хотелось бы, чтобы причины отказа были вам известны, вами поняты и если не одобрены, то, по крайней мере, приняты к сведению.

Хлебоедов и Фарфуркис в неподвижном напряжении, не мигая, глядели на Лавра Федотовича. Полковник получил ответ на последнюю записку, сложил все карточки в аккуратную пачку и тоже стал смотреть на Лавра Федотовича.

— Неравенство между нашими цивилизациями огромно, — продолжал Лавр Федотович. — Я не говорю о неравенстве биологическом, природа одарила вас гораздо более щедро, чем нас. Не стоит говорить и о неравенстве социальном, вы давно уже прошли ту стадию общественного развития, в которую мы едва лишь вступили. И уж конечно, я не говорю о неравенстве научно-технических возможностей, по самым скромным подсчетам вы обогнали нас на несколько веков. Я буду говорить о прямом следствии этих трех аспектов неравенства, о гигантском психологическом неравенстве, которое и явилось главной причиной неудачи наших переговоров. Нас разделяет гигантская революция в массовой психологии, к которой мы только начали готовиться и о которой вы, наверное, давно уже забыли. Психологический разрыв не позволяет нам составить правильное представление о целях вашего прибытия сюда, мы НЕ ПОНИМАЕМ, зачем ВАМ нужна дружба и сотрудничество с нами, а ведь мы только-только вышли из состояния беспрерывных войн, из мира кровопролития и насилия, из мира лжи, подлости, корыстолюбия, мы еще не отмылись от грязи этого мира, и когда мы сталкиваемся с явлениями, которые наш разум не способен вскрыть, когда в нашем распоряжении остается только наш огромный, но не освоенный еще опыт, наша психология побуждает нас строить модель явления по своему образу и подобию, грубо говоря, мы не доверяем вам, как не доверяем всё еще самим себе. Наша массовая психология базируется на эгоизме, утилитаризме и мистике. Установление и расширение контактов с вами означает для нас угрозу, немыслимое усложнение и без того сложного положения на нашей планете. Наш эгоизм, наш антропоцентризм, тысячелетиями воспитанная в нас религиями и наивными философиями уверенность в нашем изначальном превосходстве, в нашей исключительности и избранности, — все это грозит породить чудовищный психологический шок, вспышку иррациональной ненависти к вам, истерического страха перед вашими невообразимыми возможностями, ощущение огромного унижения и постыдного падения с трона царя природы в грязь. Наш утилитаризм породит у огромной части населения стремление бездумно воспользоваться материальными благами прогресса, доставшегося без усилий, даром, грозит необратимо повернуть души к тунеядству и потребительству, а, видит бог, мы сейчас отчаянно боремся с этим как следствием нашего собственного научно-технического прогресса. Что же касается нашего закоренелого мистицизма, нашей застарелой надежды на добрых богов, на добрых царей, на добрых героев, надежды на вмешательство авторитетной личности, которая придет и снимет с нас все заботы и всю ответственность, что касается этой оборотной стороны нашего эгоизма, то вы даже представить себе не можете, каков будет в этом смысле результат вашего постоянного присутствия на нашей планете. Вы сами теперь видите, что расширение контакта грозит свести к нулю то немногое, что нам с огромным трудом удалось пока сделать в области подготовки к революции в психологии. И вы должны понимать, что не в вас, не в ваших достоинствах и ваших недостатках лежит причина нашего отказа от контакта. Она лежит только в нас, в нашей неподготовленности. И мы отчетливо понимаем это и, категорически отказываясь от расширения контакта с вами сегодня, мы отнюдь не собираемся увековечивать такое положение. Поэтому мы, со своей стороны, предлагаем…

Лавр Федотович возвысил голос, и все встали.

— Мы предлагаем ровно через пятьдесят лет после вашего отлета повторить встречу полномочных представителей обеих цивилизаций на северном полюсе планеты Плутон. Мы надеемся, что к этому времени мы окажемся более подготовленными к обдуманному и благоприятному сотрудничеству наших цивилизаций.

Лавр Федотович кончил и сел, и все мы сели. Остались стоять только полковник и Пришелец.

— Присоединяясь целиком и полностью к форме и содержанию изложенного здесь председателем, — резко и сухо заговорил полковник, — я считаю своим долгом, однако, не оставлять никаких сомнений у высокой договаривающейся стороны в нашей решимости всеми средствами не допускать контакта до условленного времени. Безусловно признавая огромное техническое, а следовательно, и военное превосходство высокой договаривающейся стороны, я считаю своим долгом совершенно недвусмысленно заявить, что любая попытка насильственного навязывания контакта, в какой бы форме она ни предпринималась, будет рассматриваться с момента вашего отлета как акт агрессии и будет встречена всей мощью земного оружия. Всякий корабль, появившийся в сфере достижения наших боевых средств, будет уничтожаться без предупреждения…

— Ну товарищи, — прервал его Фарфуркис, — ну невозможно же работать. Ну куда вы опять заехали?

Полковник пожевал губами, мутно огляделся, сел и сейчас же захрапел.

— Да-да, — сказал Хлебоедов. — Надо кончать. Я тут в меньшинстве, но я — что? Я — пожалуйста. Не хотите его в милицию, не надо. А только регистрировать нам этого фокусника как сенсацию, ей-богу, ни к чему. Подумаешь, отрастил себе две руки…

— Грррм, — произнес Лавр Федотович. — Есть предложение заслушать товарища научного консультанта. Других предложений нет? Докладывайте, товарищ Привалов.

Я сказал:

— С точки зрения науки Константинов Константин Константинович безусловно является существом с иной планеты, то есть пришельцем. Однако товарищу Константинову совершенно безразлично, признает его таковым настоящая Тройка или не признает. Товарищ Константинов заинтересован только в одном: в оказании ему известной научной и технической помощи. Поэтому, не настаивая на формальном признании его необъясненным явлением, я ходатайствую перед Тройкой и лично перед Лавром Федотовичем о составлении соответствующего отношения в соответствующие организации. Проект такого отношения я готов представить на рассмотрение Лавра Федотовича завтра утром.

Пока я говорил, Хлебоедов все время нашептывал что-то на ухо Лавру Федотовичу. Когда я кончил, Лавр Федотович сказал «грррм» и произнес небольшую речь, из которой следовало, что народу не нужны необъяснимые явления, которые могли бы представить, но по тем или иным причинам не представляющие документации, удостоверяющие их право на необъяснимость. С другой стороны, народ давно требует беспощадного выкорчевывания бюрократизма, бумажной волокиты во всех инстанциях. На основании этого тезиса Лавр Федотович выражал мнение Тройки, что рассмотрение дела семьдесят два надлежит перенести на декабрь месяц текущего года, с тем чтобы дать возможность товарищу Константинову К. К. отбыть по месту постоянного жительства и успеть вернуться оттуда с надлежаще оформленными документами. Что же касается оказания товарищу Константинову К. К. материальной помощи, то комиссия имеет право оказывать таковую или ходатайствовать об оказании таковой лишь в тех случаях, когда проситель представляет собою признанное ею, комиссией, необъясненное явление. А поскольку товарищ Константинов К. К. таковым явлением еще не признан, то и вопрос о предоставлении ему помощи откладывается до декабря, а точнее — до момента признания.

Я открыл рот, чтобы возразить, но Константинов, которого давно уже распирало, демонстративно и очень по-нашему плюнул и исчез.

— Это выпад! — радостно закричал Хлебоедов. — Видали, как он харкнул? Весь пол заплевал!

— Возмутительно, — согласился Фарфуркис — Я квалифицирую это как оскорбление.

— Я же говорил — жулик! — сказал Хлебоедов. — Надо связаться с милицией, пусть его посадят на пятнадцать суток, пусть он улицы пометет в четыре руки…

— Нет, товарищ Хлебоедов, — возразил Фарфуркис, — здесь уже не милицией пахнет, вы недооцениваете, это плевок в лицо общественности и администрации, это дело подсудное!

Лавр Федотович безмолвствовал, но его короткие веснушчатые пальцы возбужденно бегали по столу — то ли он искал какую-то особенную кнопку, то ли телефон. Запахло политической уголовщиной. Пора было вмешаться.

Я прокашлялся и попросил внимания. Внимание было мне неохотно даровано, потому что глаза уже возбужденно сверкали, загривки ощетинились, клыки готовы были рвать, а когти — драть. Я заявил, что мне странны все вышеизложенные заявления и обвинения. Я напомнил комиссии, что она должна занимать галактоцентрические, а отнюдь не антропоцентрические позиции. Я указал, что обычаи и способы выражения чувств у инопланетных существ могут и должны существенно отличаться от человеческих. Я обратился к изжеванной аналогии с обычаями различных племен и народов нашей планеты. Я выразил уверенность, что товарища Фарфуркиса не удовлетворило бы потирание носами в качестве приветствия, принятого между некоторыми народами Севера, но что товарищ Фарфуркис вряд ли воспринял бы все-таки это потирание как унижение его положения члена комиссии. Что касается товарища Константинова, то обычай сплевывать на землю образующийся в ротовой полости избыток жидкости определенного химического состава, означающий у некоторых народов Земли неудовольствие, раздражение или стремление оскорбить собеседника, может и должен у инопланетного существа выражать нечто совершенно иное, в том числе и благодарность за внимание. Плевок товарища Константинова мог представлять и чисто нейтральную акцию, связанную со спецификой физиологического функционирования его организма… («Чего там функция! — заорал Хлебоедов. — Заплевал весь пол, как бандит, и смылся!») Наконец, нельзя упускать из виду возможность интерпретировать упомянутое физиологическое отправление товарища Константинова как действие, связанное с его способом молниеносного передвижения в пространстве. Я разливался соловьем и с облегчением наблюдал, как пальцы Лавра Федотовича двигались все медленнее и медленнее и наконец покойно улеглись на бюваре. Хлебоедов продолжал еще угрожающе рявкать, но чуткий Фарфуркис быстро уловил изменение ситуации и перенес острие удара в совершенно неожиданную сторону. Он вдруг обрушился на коменданта, который до сих пор, считая себя в безопасности, с интересом наблюдал развитие инцидента, в тайниках души надеясь, видимо, что проклятого пришельца либо вышлют в двадцать четыре часа, либо отдадут под суд, но уж во всяком случае снимут у него с отчетности.

— Я давно уже обратил внимание на то, — загремел Фарфуркис, — что воспитательная работа в колонии необъясненных явлений поставлена безобразно. Политико-просветительные лекции почти не проводятся, доска наглядной агитации отражает вчерашний день. Вечерний университет культуры практически не функционирует. Все культурные мероприятия в колонии сводятся к танцулькам, к демонстрации заграничных фильмов, к пошлым эстрадным представлениям. Лозунговое хозяйство запущено. Колонисты предоставлены сами себе, многие из них морально опустошены, почти никто не разбирается в международном положении, а целый ряд колонистов даже не понимает, где они находятся. В результате аморальные поступки, хулиганство и поток жалоб от трудящихся. Позавчера птеродактиль Кузьма, покинув территорию колонии и находясь, несомненно, в пьяном виде, летал над клубом рабочей молодежи и скусывал электрические лампочки, окаймляющие транспарант с надписью «Добро пожаловать». Николай Долгоносиков, именующий себя телепатом и спиритом, обманным путем проник в женское общежитие педагогического техникума и производил там беседы и действия, которые были квалифицированы администрацией как религиозная пропаганда. И вот сегодня мы сталкиваемся с еще одним печальным следствием преступно-халатного отношения товарища Зубо, коменданта колонии, к вопросам воспитания и пропаганды. Чем бы ни было на самом деле сплевывание товарищем Константиновым избытка жидкости из ротовой полости, оно свидетельствует о недостатке понимания товарищем Константиновым, где он находится и как обязан себя вести, а это, в свою очередь, есть просчет товарища Зубо, который не разъяснил колонистам смысл пословицы народной «В чужой монастырь со своим уставом не суйся». И я считаю, что мы обязаны поставить на вид товарищу Зубо, строго предупредить и обязать его повысить уровень воспитательной работы во вверенной ему колонии!

Фарфуркис кончил, и за коменданта принялся Хлебоедов. Речь его была несвязна, но была полна смутных намеков и угроз такого чудовищного смысла, что комендант совсем ослабел и открыто глотал пилюли, пока Хлебоедов орал: «Я тебя поплююсь!.. Ты понимаете что или совсем ошалел?..» «Грррм», — сказал наконец Лавр Федотович и пошел ставить каменные точки над разными буквами. Комендант получил «на вид» за недостойное поведение в присутствии комиссии, выразившееся в плевании на пол товарищем Константиновым, и за утрату административного обоняния. Товарищ Константинов К. К. получил предупреждение в дело за хождение по потолку в обуви. Фарфуркис получил устное замечание за систематическое превышение регламента при выступлениях, а Хлебоедов — за нарушение административной этики, выразившееся в попытке облыжно оболгать товарища Константинова К. К. Мне был объявлен устный выговор за появление в строю в небритом виде.

— Других предложений нет? — осведомился Лавр Федотович. Хлебоедов сейчас же ткнулся к его уху и зашептал. Лавр Федотович выслушал и сказал: — Есть предложение напомнить некоторым членам комиссии о необходимости более активно участвовать в ее работе.

Теперь получили все. Никто не был забыт, и ничто не было забыто. Атмосфера сразу очистилась, все, даже комендант, повеселели. Даже полковник, которого до сих пор мучили тяжелые кошмары, вздохнул и, причмокнув губами, погрузился в спокойный целительный сон.

Комендант огласил ФИО следующего, пятьдесят пятого, дела. Им оказался гражданин Долгоносиков Николай Патрикеевич, претендующий на признание себя телепатом и спиритом, как выяснилось, тот самый Долгоносиков, что вел словом и делом религиозную пропаганду в женском общежитии. Конечно, не могло быть и речи о том, чтобы разбирать его сейчас, чуть ли не на другой день после свершенного им предосудительного деяния. При всеобщем одобрении и к огорчению коменданта дело номер пятьдесят пять было перенесено на октябрь текущего года. Телепат, подслушивающий мысли за дверью, просунулся было в комнату со стоном: «Да не вел я!..», однако ему беспощадно предложили удалиться и ждать, пока его вызовут.[62]

— Следующий, — сказал Лавр Федотович. — Доложите, товарищ Зубо.

— Дело номер второе, — зачитал комендант, — Фамилия: прочерк. Имя: прочерк. Отчество: прочерк. Кличка: Кузьма.

Я ждал, что Фарфуркис заявит протест, но Фарфуркис смотрел на часы. Он проголодался.

— Год и место рождения, — продолжал, ободрившись, комендант, — Не установлено. Вероятно, Конго.

— Он что, немой, что ли? — благодушно осведомился Хлебоедов.

— Говорить не умеет, — ответил комендант. — Только квакает.

— От рождения такой?

— Надо полагать, да.

— Наследственность, видно, плохая, — проворчал Хлебоедов. — Оттого и в бандиты подался. Судимостей много?

— У кого? — спросил комендант ошарашенно. — У меня?

— Да нет, почему у тебя? У этого… у бандита, у Кузьки, или как его там по кличке…

— Протестую, — нетерпеливо сказал Фарфуркис — Товарищ Хлебоедов исходит из предвзятого мнения о том, что клички бывают только у бандитов. Между тем в инструкции, в параграфе восьмом главы четвертой части второй, предлагается наделять кличкой необъясненное явление, которое идентифицируется как живое существо, не обладающее разумом.

— А, — сказал Хлебоедов разочарованно, — собака какая-нибудь. А я думал — бандит. Это когда я заведовал кассой взаимопомощи театральных деятелей при ВТО, был у меня кассир…

— Я протестую! — плачущим голосом закричал Фарфуркис — Это нарушение регламента! Так мы до ночи не кончим!

Хлебоедов поглядел на часы.

— И верно, — сказал он. — Извиняюсь. Давайте, браток.

— Пункт пятый, — прочитал комендант. — Национальность: птеродактиль.

Все содрогнулись, но время поджимало, и никто не сказал ни слова.

— Образование: прочерк, — продолжал читать комендант. — Знание иностранных языков: прочерк. Профессия и место работы в настоящее время: прочерк. Был ли за границей: вероятно, да…

— Ох, это плохо, — пробормотал Хлебоедов. — Плохо это. Ох, бдительность! Птеродактиль, говорите? Это что, белый он? Черный?

— Он, как бы это сказать, сероватый такой, — сказал комендант.

— Ага, — сказал Хлебоедов. — Говорить не может, только квакает… Ну ладно. Дальше.

— Краткая сущность необычности: реликт фауны юрского периода, считается вымершим пятьдесят миллионов лет назад.

— Сколько? — переспросил Фарфуркис.

— Пятьдесят миллионов тут написано, — несмело сказал комендант.

— Несерьезно все это как-то, — пробормотал Фарфуркис — Да читайте же, — простонал он. — Дальше читайте!

— Данные о ближайших родственниках: вероятно, все вымерли. Адрес постоянного местожительства: Китежградская колония необъясненных явлений.

— Прописан там? — строго спросил Хлебоедов.

— Да вроде как бы прописан, — сказал комендант. — Как заявился он, как занесли его в книгу почетных посетителей, так и пребывает. Можно сказать, прижился Кузьма. — В голосе коменданта послышались нежные нотки: Кузьке он покровительствовал.

— У вас все? — осведомился Лавр Федотович. — Тогда предлагаю вызвать.

Других предложений не было, комендант отдернул штору на окне и ласково позвал:

— Кузь-Кузь-Кузь-Кузь!.. Вон сидит на трубе, паршивец, — сказал он нежно. — Стесняется… Стеснительный он очень. Ку-у-узь!.. Кузь-Кузь-Кузь!.. Летит, жулик, — сообщил он, отступая от окна.

Послышался кожистый шорох и свист, огромная тень на секунду закрыла небо, и Кузька, трепеща распахнутой перепонкой, плавно опустился на демонстрационный столик. Сложив крылья, он задрал голову, разинул огромную зубастую пасть и тихонько квакнул.

— Это он здоровается, — пояснил комендант. — Ве-ежливый, сукин кот, все как есть понимает!

Кузька оглядел комиссию, встретился с мертвенным взглядом Лавра Федотовича и вдруг застеснялся ужасно, закутался в крылья, спрятал пасть на брюхе и стал застенчиво выглядывать из кожистых складок одним глазом — огромным, зеленым, анахроничным, похожим на полураскрытую ирисовую диафрагму. Прелесть был Кузька. Впрочем, на свежего человека он производил устрашающее впечатление. Хлебоедов на всякий случай что-то уронил и полез за уроненным под стол, откуда пробормотал: «Я думал, собака какая-нибудь квакающая…»

— Кусается? — спросил Фарфуркис опасливо.

— Как можно! — сказал комендант. — Смирное животное, все его гоняют, кому не лень… Конечно, если рассердится… только он никогда не сердится.

Лавр Федотович принялся рассматривать птеродактиля в бинокль и вогнал его этим в окончательное смущение. Кузька слабо квакнул и совсем спрятал голову в крыльях.

— Грррым, — удовлетворенно произнес Лавр Федотович и отложил бинокль.

Обстановка складывалась благоприятно.

— Я думал, это лошадь какая-нибудь… — бормотал Хлебоедов, ползая под столом.

— Разрешите мне, Лавр Федотович, — сказал Фарфуркис — Я вижу в этом деле определенные трудности. Если бы мы занимались фиксацией[63] необычных явлений, я без колебаний первым бы поднял руку за признание. Действительно, крокодил с крыльями — явление довольно необычное в наших широтах. Однако наша задача — визировать необъясненные явления, и тут я испытываю недоумение. Присутствует ли в деле номер два элемент необъясненности? Если не присутствует, то почему мы должны это дело рассматривать? Если, напротив, присутствует, то в чем он, собственно, состоит? Может быть, наш научный консультант имеет сказать нам что-нибудь по этому поводу?

Лавр Федотович обратил на меня бинокль. Я не торопился с ответом и, сохраняя на лице глубокую задумчивость, старательно рисовал на бумаге интеграл от нуля до бесконечности. Дело было деликатное. Действовать надлежало с осторожностью. Мне было совершенно очевидно, что становиться сенсацией Кузьке ни к чему. Если бы Тройка, паче чаяния, признала бы Кузьму необъясненным явлением, бедняге предстоял бы поистине тернистый путь: интервью бесчисленным корреспондентам, тесная клетка, чужие равнодушные люди, которые будут его ощупывать, колоть, проверять его реакции, отрезать от него кусочки, просвечивать его рентгеном, короче говоря, относиться к нему, как существу бездушному, представляющему чисто научный интерес. Это было невозможно — отдать чужим людям нашего Кузьку, которого в Китежграде знает каждая собака; которого доброхотные бабки кормят с рук пшенной кашей; который всегда готов слетать тебе за папиросами, готов посидеть с ребенком, пока ты в кино, готов поднести тебе тяжелую авоську; который привык к свободе, к доброму отношению… Нет-нет, это было невозможно. Наши ребята уже пару раз приезжали сюда, чтобы познакомиться с Кузькой и прикинуть, как поделикатнее спланировать его обследование. Кузька прекрасно сошелся с Володей Почкиным, у них нашлось много общего, и теперь скоро из Института должно было прийти ходатайство о передаче Кузьки в распоряжение наших биологов и палеонтологов. Придет такое письмо, заберу Кузьку и поеду с ним в Соловец. А пока надо было всеми силами добиваться, чтобы дело отложили.

— Я отлично понимаю колебания товарища Фарфуркиса, — начал я. — В данном случае проблема необъясненности пребывает в резком разрыве с проблемой необычности. С одной стороны, летающие ящеры были чрезвычайно распространены на Земле некоторое время тому назад, и в этом смысле данный птеродактиль есть существо весьма заурядное. С другой стороны, практически все указанные ящеры уже вымерли, и в этом смысле наш птеродактиль — явление редкое, даже уникальное. Так обстоит дело с необычностью явления, хотя я должен присовокупить, что само по себе явление выживаемости давно вымерших существ хорошо известно современной науке: взять, например, целакантуса.[64] Что касается необъясненности, то фундаментальной загадкой явления следует считать факт массового вымирания ящеров, имевший место десятки миллионов лет назад. Мы могли бы исходить из предположения, что центр тяжести загадки лежит в огромных массах уже вымерших ящеров, что изучение их окаменевших останков даст ответ на вопросы науки. Однако нет никаких гарантий того, что разгадка необъясненного явления массовой гибели не лежит в данном экземпляре, единственном или одном из немногих, оставшихся жить. Я считаю необходимым подчеркнуть, что комиссия должна быть чрезвычайно осторожна в своих выводах, ибо, признавая данного птеродактиля сенсацией, она рискует попасть в смешное положение, если вдруг выяснится, что он не представляет особенной ценности для науки. Не признав же его сенсацией и халатно разбазарив его, комиссия рискует совершить непоправимую ошибку и справедливо понести за это всю тяжесть ответственности. Таково мое мнение по этому поводу, как научного консультанта.

— Какие будут вопросы к докладчику? — осведомился Лавр Федотович.

— А я так полагаю, — заявил Хлебоедов, который уже убедился, что Кузьма не кусается, и почувствовал себя смелее, — я так полагаю, что это просто крокодил с крыльями и больше ничего. И напрасно товарищ научный консультант наводит здесь тень на плетень. Я вот замечаю, что комендант развел у себя в колонии любимчиков, прикармливает их там за государственный счет… Я не хочу, конечно, сказать, что у него там семейственность или он там взятки получает, но факт, по-моему, налицо: крокодил с крыльями — простая штука, а возятся с ней как с писаной торбой. Гнать его нужно из колонии, пусть работать идет.

— Как же работать? — сказал комендант, очень болевший за Кузьму.

— Атак! У нас все работают! Вон он здоровенный лоб какой сидит. Ему бы бревна на лесопилке подносить… Или пусть камень грузит. Может, скажете, у него жилы слабые? Я этих крокодилов знаю… ящеров этих…

— Как же так? — страдал комендант. — Он же все-таки не человек, он же все-таки животное, у него диета…

— Ничего, у нас животные тоже работают! Лошади, например… Пусть в почтальоны идет. Диета у него… У меня тоже вот диета, а из-за него без обеда сижу!.. — Однако Хлебоедов почувствовал, что заврался. Фарфуркис смотрел на него насмешливо, да и поза Лавра Федотовича наводила на размышления. Учтя все эти обстоятельства, Хлебоедов сделал вдруг резкий поворот. — Постойте, постойте! — заорал он, — Это какой же у нас Кузьма? Это не тот ли Кузьма, который клубные лампочки жрал?.. Ну да, тот самый и есть! Это что же, и меры, значит, к нему не были приняты? Ты, товарищ Зубо, не выкручивайтесь! Ты мне прямо скажите, меры были применены?

— Были, — сказал комендант.

— Какие именно?

— Слабительного ему дали, — сказал комендант. Видно было, что за Кузьму он будет стоять насмерть.

Хлебоедов ударил кулаком по столу, и Кузьма со страху напустил лужу. Тут я тоже разозлился и сказал, обращаясь прямо к Лавру Федотовичу, что это издевательство над ценным научным экспонатом и что я решительно протестую. Фарфуркис тоже заявил, что он протестует, потому что товарищ Хлебоедов опять присваивает себе несвойственные ему функции. А полковник вдруг проснулся, неожиданным басом рявкнул: «Крокодил с крыльями? Ценно, очень ценно! Огнемет!» — и снова заснул. Лавр Федотович облизал волосатый указательный палец и резким движением перебросил у себя в бюваре несколько листков, что служило у него признаком сильнейшего раздражения.

— Подвожу черту, — произнес он голосом Петра Великого. — Выражая общее мнение, предлагаю дело номер два с обсуждения снять и под номенклатурой «крокодил с крыльями» передать в городской зоологический сад, где ввиду возможного научного интереса рассматривать как ценный экспонат со страховой стоимостью в пятьсот семьдесят пять рублей. Вопросы есть?

— Эх… — сказал героический комендант. — Лавр Федотович, товарищ Вунюков! Христом богом, спасителем нашим… Нет же у нас в городе зоологического сада!

— Будет, — сказал Лавр Федотович, поднимаясь. — Утреннее заседание Тройки считаю закрытым. Перерыв до восемнадцати часов ноль минут. — Он выбрался из-за стола и, проходя мимо коменданта, в высшей степени демократично пошутил: — Простой сад у вас есть, детский тоже есть, а теперь и зоологический будет. Тройка троицу любит.

Взрыв предобеденного хохота побудил Кузьку еще раз сделать неприличность. Тройка, ступая по следам Лавра Федотовича, медленно выплыла из комнаты, и я услыхал плотоядный голос Хлебоедова: «Нет уж, позвольте, Лавр Федотович, с вами не согласиться! Бифштекс без крови, Лавр Федотович, это хуже чем выпить и не закусить…» Комендант подошел к Кузьке, встал напротив него руки в карманы и сказал:

— Дрожишь, мерзавец? Лужу напустил? Эх ты, реликт…

И Иннокентий Филиппович глубоко вздохнул. Кузька преданно смотрел на него изумрудным глазом.

— Ничего, — сказал комендант. — Пока они это решение насчет зоосада через все инстанции протащат, мы еще погуляем. Верно я говорю?

— Истинно так, — сказал я, выбрасывая в корзину все свои интегралы и профили.

Комендант ушел искать уборщицу, и пока он искал, вернулся потный и раздраженный Фарфуркис. Он грубо разбудил и, подталкивая перед собою, увел всеми забытого полковника.

Глава четвертая

Вечернее заседание не состоялось. Официально нам с комендантом было объявлено, что Лавр Федотович и Рудольф Архипович отравились за обедом грибами и врач рекомендовал им до утра полежать, однако дотошный комендант не поверил официальной версии. Он при мне позвонил в гостиничный ресторан и переговорил со знакомым официантом. И точно: оказалось, что за обедом Лавр Федотович и Рудольф Архипович, увлекшись практическим спором относительно сравнительных преимуществ прожаренного бифштекса и бифштекса с кровью, стремясь выяснить на деле, какое из этих состояний бифштекса наиболее любимо народом и, следовательно, перспективно, скушали под коньячок по три порции, и теперь им плохо. Во всяком случае, до утра они не выйдут. Комендант ликовал, как школьник, у которого заболел учитель. Я тоже.

Вообще сегодня был удачный день. В обеденный перерыв я получил телеграмму от А-Януса, в которой мне предписывалось в понедельник быть в Институте и сообщалось, что с понедельника представителем Института на заводе назначается Валя Штурц. Он же будет исполнять обязанности научного консультанта при ТПРУНЯ. Мне было жалко Валю, этого мягкого, симпатичного и талантливого человека, но три недели непрерывных заседаний превратили меня в эгоиста. Получив телеграмму, я немедленно побежал в кассу и взял билет на воскресенье. А теперь вот и вечернее заседание отменили. Освободившийся вечер надлежало провести с пользой и удовольствием. Я взял папку с японскими материалами, пожал руку коменданту и отправился прямо к Спиридону.

Спиридон проживал в бывшем зимнем бассейне в центре городского сада. В низком помещении бассейна ярко светились лампы, гулко плескала вода. Запах здесь стоял ошеломляющий — холодный, резкий, от которого съеживалась кожа, а в мозгу возникали какие-то странные ассоциаций: вспоминалась преисподняя, пыточные камеры и костяная нога нашей Бабы Яги. Но тут уж ничего нельзя было поделать. Нужно было преодолеть первый спазм и ждать, пока принюхаешься. Я сел на край бассейна, спустил ноги и положил папку рядом с собой. Спиридона видно не было — вода волновалась, по ней прыгали световые блики и крутились маслянистые пятна.

— Спиридон! — позвал я и постучал каблуком в стенку бассейна.

Вот это меня больше всего раздражало в Спиридоне: ведь видит же, что пришли к нему в гости, папку ему принесли, которую он просил, старый приятель пришел, который все его штучки знает наизусть, так нет же! Надо ему обязательно показать, какой он могущественный, какой он непостижимый и как легко он может спрятаться в прозрачной воде. Как Мерлин, ей-богу.

Спиридон, конечно, оказался у меня под ногами. Я увидел его подмигивающий глаз величиной с тарелку.

— Ну хорошо, хорошо, — сказал я. — Красавец. Ничего не вижу, только глаз вижу. Очень эффектно, как в цирке.

Тогда Спиридон всплыл. То есть не то чтобы он всплыл, он, собственно, и не погружался, он все время был у поверхности, просто он позволил себе быть увиденным. Плоские дряблые веки его распахнулись мгновенно, словно судно-ловушка откинуло фальшивые щиты. Блестящие круглые глаза, темные и глубокие, уставились на меня с нечестивым юмором, и хрипловатый слабый голос его произнес:

— Как ты сегодня меня находишь?

— Очень, очень, — сказал я.

— Гроза морей?

— Корсар! Смерть кашалотов!

— Опиши меня, — потребовал Спиридон.

— Я не Альфред Теннисон, — возразил я. — Я тебе правду расскажу такую, что хуже всякой лжи. Ты сейчас похож на кучу грязного белья, которую бросили отмокать перед стиркой.

Спиридон одним длинным неуловимым движением как бы перелился на середину бассейна. Перепонка, скрывающая основания рук его, стала бесстыдно выворачиваться наизнанку, обнажилась иссиня-бледная поверхность, густо усеянная сморщенными бородавками, из самых недр организма высунулся в венце мясистых шевелящихся выростов и раскрылся, дразнясь, огромный черный клюв. Послышался пронзительный скрежет: Спиридон хохотал.

— Завидуешь, — сказал он. — Вижу ведь, что завидуешь. Ох, и завистливы же вы! И напрасно. У вас есть свои преимущества. Гулять сегодня пойдем?

— Не знаю, — сказал я. — Как ребята. Я вот папку принес. Помнишь, ты просил?

— Помню, помню, — сказал Спиридон. — Как же. — Он разлегся на воде, распустив веером чудовищные щупальца, и принялся мерцать и переливаться перламутром. У меня зарябило в глазах и потянуло в сон. Представилось, что сижу я с удочкой солнечным утром, солнышко греет, блики бегают по теплой воде, и сладко так тянет все тело. Спиридон пустил мне в лицо струю холодной воды, и я опомнился.

— Тьфу, — сказал я. — Грязью своей… Тьфу!

— Почему же грязью? — сказал Спиридон. — Чистейшая вода, в нечистой я бы умер.

— Черта с два ты бы умер, — вздохнул я. — Знаю я тебя.

— Бессмертен, а? — самодовольно сказал Спиридон.

— Что-то вроде этого, — согласился я. — Ну-ка, перестань мерцать. Ты на меня сон нагоняешь. Ты что, нарочно?

— Я не нарочно, но я могу перестать. — Он вдруг снова оказался у самых моих ног. — А где наш говорливый дурак? — спросил он. — И где твой волосатый приятель?

— Он не только мой приятель;— возразил я. — Он и твой приятель. Что у тебя за манера — обижать друзей?

— Друзей? — сказал Спиридон. — У меня нет друзей. Я не знаю, что это такое. Гигантские древние головоногие всегда одиноки. И всегда рады этому обстоятельству.

— А кто же мы тогда тебе?

— Вы? Собеседники. Развлекатели. — Он подумал немного и добавил: — Пища.

— Скотина ты, — сказал я, обидевшись. — Грязные ты подштанники. — Это звучало немножко по-хлебоедовски, но я очень рассердился. — Ну и отмокай здесь в своем гордом одиночестве, а я пойду.

Я сделал вид, что собираюсь встать, но он ловко вцепился крючьями присосков мне в штанину.

— Подожди, подожди, — сказал он. — Надо же, обиделся! До чего же вы все правды не любите! Все что угодно вам можно говорить, кроме правды. Вот мы, гигантские древние головоногие, всегда говорим только правду. Мы мудры, но бесхитростны. Когда я готовлюсь напасть на кашалота, я предельно бесхитростен. Я не говорю ему: «Позволь мне обнять тебя, мой друг, мы так давно не виделись». Я приближаюсь к нему с совершенно отчетливо выраженными намерениями… И ты знаешь, — сказал он, словно эта мысль впервые осенила его, — кашалоты этого тоже не любят! Удивительно нерационально построен мир. Жизнь возможна только в том случае, если все воспринимает как есть. Черное называет черным, белое — белым. Но до чего же мы не любим называть черное черным! Я вот не понимаю, как можно обижаться на правду. Впрочем, я вообще не понимаю, как можно обижаться. Когда я слышу неправду, когда клоп называет меня дубиной, а ты называешь меня грязными кальсонами, я только хохочу. Это неправда и это очень смешно. А когда я слышу правду, я испытываю чувство благодарности — насколько гигантские древние головоногие способны испытывать это чувство, потому что только знание правды позволяет нам существовать.

— Ну хорошо, — сказал я. — А если бы я назвал тебя сверкающим брильянтом, жемчужиной морей?

— Я бы тебя не понял, — сказал Спиридон. — И я бы решил, что ты сам не знаешь, что ты хочешь сказать.

— А если бы я назвал тебя владыкой мира?

— Я бы сказал, что передо мною разумное существо, которое правильно относится к правде.

— Но ведь это же неправда. Никакой ты не владыка мира.

— Значит, ты менее умен, чем я думал.

— Еще один претендент на мировое господство, — сказал я.

— Почему «еще»? — забеспокоился Спиридон. — Есть и другие?

— Злобных дураков всегда хватало, — сказал я с горечью.

— Это верно, — сказал Спиридон задумчиво. — Взять хотя бы одного моего старинного личного врага — кашалота. Он альбинос, и это уродство сильно повлияло на его умственные способности. Сначала он объявил себя владыкой всех кашалотов. Это было их внутреннее дело, меня это не касалось. Но затем он объявил себя владыкой морей, и ходили слухи, будто он намерен провозгласить себя господином Вселенной. Кстати, твои соотечественники — я имею в виду людей — этому поверили и даже объявили его олицетворением зла. По океану начали ходить отвратительно раздутые слухи, некоторые варварские племена, предчувствуя хаос, отваживались на дерзкие налеты, кашалоты стали вести себя вызывающе, и я понял, что надобно вмешаться. Я вызвал альбиноса на диспут. — Спрут замолчал, глаза его полузакрылись. — У него были на редкость мощные челюсти, — сказал он наконец. — Но мясо было нежное и сладкое, и не требовало никаких приправ… Гм, да. Давай-ка мы почитаем. Мне очень интересно, что о нас знают и пишут люди.

Я взял папку, положил ее к себе на колени и развязал тесемочки. Мне самому было интересно почитать. Материалы эти я знал с детства. Мой дядя, малоизвестный специалист по Японии, затеял некогда книгу под странным названием «Спруты и люди», его обуревала идея, что спруты с незапамятных времен имели контакты с людьми. С целью обосновать эту мысль он перекопал кучу книг, архивов, записал множество японских легенд и все самое интересное, с его точки зрения, собрал в эту папку. Книгу написать ему не удалось: он увлекся диссертацией на тему «Предательство японской либеральной буржуазии в период подготовки Японии ко Второй мировой войне». Папка была заброшена, часть материалов утрачена, но кое-что осталось: стопка пожелтевшей бумаги, исписанной ровным дядиным почерком. На каждом листочке — выписка из какой-нибудь книги или рукописи с обязательной ссылкой на источник.

— Подряд читать? — спросил я.

— Подряд, подряд, — сказал Спиридон. — Только не торопись. Я буду все обдумывать.

— Ну ладно. — Я взял первый листочек. — «Ика имеет восемь ног и короткое туловище, ноги собраны около рта, и на брюхе сжат клюв. Внутри имеет дощечку, содержащую тушь. Когда встречает большую рыбу, извергает тушь волнами, чтобы скрыть свое тело. Когда встречает мелких рыб и креветок, выплевывает тушевую слюну, чтобы приманить их. В „Бэнь-цао ган-му“ сказано, что ика содержит тушь и знает приличия». («Книга вод».)

— Что такое «тушевая слюна»? — осведомился Спиридон.

— Нет, уж это ты мне скажи, пожалуйста, что такое «тушевая слюна», — возразил я. — И заодно — как это дощечка может содержать тушь?

— Забавно, забавно, — задумчиво сказал Спиридон. — Видимо, перед нами здесь наивное описание небольшой каракатицы. Правда, каракатицы никогда не знали приличий. Более неприличное существо трудно себе вообразить. Я, во всяком случае, не берусь. Разве что клоп. Ну ладно, дальше.

— «По мнению Бидзана, — прочитал я, — ика есть не что иное, как метаморфоза вороны, ибо есть и в наше время у ика на брюхе вороний клюв, и потому слово „ика“ пишется знаками „ворона“ и „каракатица“». («Сведения о небесном, земном и человеческом».)

— Что есть ворона? — спросил Спиридон.

— Птичка такая, — ответил я. — Черная, со здоровенным клювом.

— Бред какой-то, — сказал Спиридон. — Дальше.

— «К северу от горы Дотоко есть большое озеро, и глубина его очень велика. Люди говорят, что оно сообщается с морем. В годы Энсё в его водах часто ловили ика и ели в вареном виде. Ика всплывает и лежит на воде. Увидев это, вороны принимают его за мертвого и спускаются клевать. Тогда ика сворачивается в клубок и хватает их. Поэтому слово „ика“ пишется знаками „ворона“ и „каракатица“. Что касается туши, которая содержится в теле ика, то ею можно писать, но со временем написанное пропадает и бумага снова делается чистой. Этим пользуются, когда пишут ложные клятвы». («Книга гор и морей».)

Пока я читал, в павильон вошел Федя. Он тихонько уселся рядом со мной и стал слушать. Когда я кончил, Спиридон проворчал:

— Вот это более похоже на правду. Я сам, признаться, так ловил альбатросов в молодости. Я только не понимаю, почему всех этих людей так интересуют вороны и тушь? Сплошные вороны и тушь.

— Тушью тогда писали, — сказал я. — А с воронами вас связывают из-за клюва. Разве не ясно?

— Предположим, — сказал Спиридон холодно. — Здравствуйте, Федор. Как вы себя чувствуете?

— Спасибо, хорошо, — тихонько сказал Федя. — Я не помешаю?

— Ни в какой мере, — сказал Спиридон. — Продолжай, Саша.

— «Согласно старинным преданиям, ика являются челядью при особе князя Внутреннего Моря Сэто. При встрече с большой рыбой они выпускают черную тушь на несколько футов вокруг, чтобы спрятать в ней свое тело». («Книга гор и морей».)

— Опять тушь, — проворчал Спиридон. — Дальше!

— «У поэта древности Цзо Сы в „Оде столице У“ сказано: „Ика держит меч“. Это потому, что в теле ика есть лекарственный меч, а сам ика относится к роду крабов». («Книга вод».)

— Нет, не поэтому, — сказал Спиридон. — А потому, что Цзо Сы по своей глупости превосходит даже Бидзана, упоминавшегося выше. Дальше.

— «В море водится ика, спина его похожа на игральную кость „шупу“, телом он короткий, имеет восемь ног. Облик его напоминает большого голого человека с круглой головой». («Записи об обитателях моря».)

— Ну, это про осьминогов, — сказал Спиридон. — У них спина еще и не на то похожа. На месте осьминогов я бы, конечно, обиделся, но я, слава богу, на своем месте. Продолжай.

— «В бухте Сугороку видели большого тако. Голова его круглая, глаза, как луна, длина его достигала тридцати футов. Цветом он был как жемчуг, но когда питался, становился фиолетовым. Совокупившись с самкой, съедал ее. Он привлекал запахом множество птиц и брал их с воды. Поэтому бухту назвали Такогаура — Бухта Тако». («Упоминание о тиграх вод».)

— Гм, — сказал Спиридон. — Может быть, это был я. Какого века материал?

— Не знаю, — ответил я. — Здесь не написано.

— Гм. Цветом как жемчуг… Где она, эта ваша Япония? Это такие островки на краю Тихого океана?.. Очень возможно, очень. Ну, дальше.

— «В старину некий монах заночевал в деревне у моря. Ночью послышался сильный шум, все жители зажгли огни и пошли к берегу, а женщины стали бить палками в котлы для варки риса. Утром монах спросил, и ему ответили, что в море около тех мест живет большой ика. У него голова, как у Будды, и все называют его „бодзу“ — „монах“. Бывает, что он выходит на берег и разрушает лодки». («Предания юга».)

— Бывает и не такое, — загадочно сказал Спиридон. — Дальше.

— «Береговой человек говорит: ика, тако, но не знает разницы. Оба знают волшебство, имеют руки вокруг рта и тушь внутри тела. А человек моря различает их легко, ибо у ика брюхо длинное и снабжено крыльями, восемь рук поджаты и две протянуты, в то время как у тако брюхо круглое и мягкое, восемь рук протянуты во все стороны. У ика иногда вырастают на руках железные крючья, поэтому ныряльщицы боятся его». («Упоминание о тиграх вод».)

— Здесь какая-то нелогичность, — задумчиво заметил Спиридон. — Раньше авторы этих заметок все время путали кальмара с осьминогом. И вообще все эти люди — и береговые, и морские — по-видимому, до смерти нас боятся. Я всегда так думал. Приятно услышать подтверждение. Ну-с, а что там дальше?

— «В деревне Хоккэдзука на острове Кусумори жил рыбак по имени Гэнгобэй. Однажды он вышел на лодке и не вернулся. Жена его, напрасно прождав положенное время, вышла за другого человека. Гэнгобэй через десять лет объявился в Муроцу и рассказал, будто лодку его опрокинул ика, огромный, как рыба Ку, сам он упал в воду и был подобран пиратом Нада-эмоном». («Предания юга».)

— Вранье, — сказал Спиридон. — Этот Гэнгобэй просто пошел в пираты подзаработать. Очень похоже на людей. Впрочем, это мелочь. Дальше.

— «Тако злы нравом и не знают великодушия. Если их много, они дерзко друг на друга нападают и разрывают на части. В старину на Цукуси было место, где тако собирались для свершения своих междоусобиц. Ныряльщики находят там множество больших и малых клювов и продают любопытным в столицу. Поэтому говорится: тако-но томокуи — взаимопожирание тако». («Записи об обитателях моря».)

— Взаимопожирание, — сказал Спиридон раздраженно. — Идиоты! Это похороны, а не взаимопожирание…

— Привет, друзья! — раздался позади нас знакомый голос — Читаете? Развлекаетесь? Клопа, конечно, не подождали… Ну еще бы, существо низшей организации, насекомое, так сказать, «а паразиты никогда»…

— Помолчи, Говорун, — сказал Спиридон. — Садись и слушай. Давай дальше, Саша.

Клоп, обиженно ворча, протиснулся между мной и Федором, а я продолжал:

— «У берегов Иё обитает животное, похожее на большого тако, большого юрибоси и большого ибогани. Именуется юмэ-дако. В ясную погоду лежит, колыхаясь, на волнах, устремив глаза в поднебесье, и размышляет о пучине вод, откуда извергнуто, и о горах, которые станут пучиной. Размышления эти столь мрачны, что ужасают людей». («Упоминание о тиграх вод».)

Почему-то Спиридон промолчал. Я поискал его глазами и не нашел. Не видно было Спиридона и не слышно. Я продолжал:

— «Рассказывают, что во владениях сиятельного военачальника Ямаути Кадзутоё промышляла губки знаменитая в Тосо ныряльщица по имени О-Гин. Лицом была приятная, телом крепкая, нравом веселая. В тех местах издавна жил старый ика длиной в двадцать футов. Люди его страшились, она же с ним играла и ласкала его, и он приносил ей отменные губки, которые шли по сто мон. Однако, когда ее просватали, он впал в уныние и пожрал ее. Больше его не видели. Это случилось еще в тот год, когда сиятельный военачальник Ямаути по настоянию супруги счастливо уплатил десять рё золотом за кровного жеребца». («Предания юга».)

Спиридон опять промолчал, и я его окликнул.

— Да-да, — отозвался он. — Я слушаю.

Голос его показался мне странным, и я спросил, почему не слышно комментария.

— Потому что комментариев не будет, — сурово сказал Спиридон.

— Совсем больше не будет? — спросил я.

— Нет, отчего же. Там посмотрим. Я продолжал:

— «Параграф восемьдесят семь. Еще господин Цугами утверждает следующее. В Восточных морях видят катацумурида-ко пурпурного цвета с множеством длинных тонких рук, высовывается из круглой раковины размером в тридцать футов с остриями и гребнями, глаза сгнили, весь оброс полипами. Когда всплывает, лежит на воде плоско, наподобие острова, распространяя зловоние и испражняясь белым, чтобы приманить рыб и птиц. Когда они собираются, хватает их руками без разбора и питается ими. Если приблизиться, хлопнуть в ладоши и крикнуть, от испуга выпускает ядовитый сок и наискось погружается в неведомую глубину, после чего долго не выходит. Среди знающих моряков известно, что он гнусен и вызывает на теле гнойную сыпь». («Свидетельство господина Цугами Ясумицу о поясе Восточных морей».)

— Любопытно, — сказал Спиридон. — Хочется мне вас поздравить. Письменность — это полезное изобретение. Конечно, с памятью гигантского древнего головоногого ей не сравниться, но вам, людям, она в какой-то степени заменяет то, чего вы лишены от природы.

— Ты хочешь сказать, — сказал я, — что все, что я прочел, было на самом деле?

— Поговорим об этом, когда ты закончишь, — сказал Спиридон.

— Пойдемте лучше в кино, — предложил Говорун. — Устроили здесь читальню… Память, письменность…

— Дальше, Саша, дальше, — нетерпеливо сказал Спиридон.

— «Параграф сто тринадцать. Еще господин Цугами свидетельствует такое. На острове Ёкомэдзима живет дед, дружит с большими ика. Он в изобилии разводит свиней на рыбе и квашеных водорослях. Когда в полнолуние он играет на флейте, ика выходят на берег, и он дает им лучших свиней. Взамен они приносят ему лекарство долголетия из источников в пучине вод». («Свидетельство господина Цугами Ясумицу о поясе Восточных морей».)

— Помню, помню, — сказал Спиридон. — Мы их потом судили. Надо сказать, что господин Цугами Ясумицу — опытный работник. Есть там еще что-нибудь из его свидетельств?

Я просмотрел оставшиеся листочки.

— Нет, больше нет. Может быть, были, но потеряны.

— Это хорошо, — сказал спрут. Я стал читать дальше:

— «Пират и злодей Рёдо далее под пыткой показал. Весной седьмого года Кэйтё у берегов Осуми разграбил и потопил корабли с золотом, принадлежащие Симадзу Ёсихиро, на пути из Кагосимы. Его правый советник по имени Дзэнти заклинаниями вызвал из глубины на корабли стаю огромных ика, которые ужасным видом и крючками привели охрану в замешательство. Пират же и злодей Рёдо незаметно подплыл, зарезал храброго Мацунагу Сюнгаку и погубил всех иных верных людей. Подписано: Миногава Соэцу. Подписано: Сога Масамаро». («Хроники Цукуси».)

— Да, — подтвердил Спиридон. — Такие альянсы когда-то допускались. Это не какие-нибудь свиньи.

— Пардон, — сказал Говорун, отталкивая меня локтем. — А клопы? Были на кораблях клопы?

Спиридон пожал плечами.

— Очень может быть, — сказал он. — Нас это не интересовало.

— Понятно, — сказал Говорун, помрачнев. — Как всегда. Я взял следующий листок.

— «В деревне Хигасимихара на острове Цудзукидзима еще до сей поры поклоняются большому тако, которого именуют „нуси“ — „хозяин“. По обычаю в третье новолуние все девушки и бездетные женщины после захода солнца раздеваются, выходят из деревни и с закрытыми глазами танцуют на отмели. Тако издали глядит и, выбрав, призывает к себе. Она идет, плача и не желая, и печально погружается в черную воду. Остальные возвращаются по домам». («Записки хлопотливого мотылька» Ансина Энко.)

— Чепуха какая-то, — сказал клоп. — Если они танцуют с закрытыми глазами, да еще в новолуние, то как узнают, кого он выбрал?

Спиридон промолчал.

— Читайте, Саша, — сказал Федя тихонько.

— «При большом тайфуне во второй год Сётоку рыбаки из деревни Гумихара в Идзумо, числом семнадцать, потеряли лодки и спаслись на одинокой скале посреди моря. Они думали прожить беспечно, питаясь съедобными ракушками, но оказалось, что под скалой обитали демоны в образе тако огромной величины. Днем они жадно глядели из воды, а ночью являлись в сновидениях, сосали мозг и требовали: дайте немедленно одного. Поскольку делать было нечего, страх одолел их, они стали тянуть жребий и отдали рыбака по имени Бинскэ. Обрадовавшись, демоны гладили себя руками по лысым головам, как бы говоря: вот хорошо! День за днем это повторялось, мучения ночью были такие, что иногда без жребия хватали кого придется и бросали в воду, а некоторые бросались сами. Когда осталось пятеро, их подобрал корабль, направлявшийся из Ниигаты в Сакаи. Демоны последовали за кораблем, потом чары их ослабли, и они скрылись». («Записи необычайных дел во владениях даймё Мацудары».)

— Вы знаете, — сказал Федя, — а у нас ведь есть такая же легенда. Будто бы в некоторых расщелинах жили раньше звери фрух…

— Как? — спросил клоп.

— Это на нашем языке, — извиняющимся голосом пояснил Федя. — Фрух. Это значит «не увидеть». Их никто никогда не видел, но слышали, как они ползают внизу. И вот по ночам люди начинали мучиться, и многие уходили и сами бросались вниз. Тогда все прекращалось. — Федя сделал паузу, потом сказал застенчиво: — Я думаю, из-за этого мы остановились в развитии, потому что гибли всегда самые интеллигентные из нас… певцы, или люди, знающие коренья, или художники, или кто не мог смотреть, как другие мучаются…

Я заметил, что Спиридон вновь помалкивает. Смешно было предположить, чтобы этот закоренелый эгоист стыдился за поступки своих соплеменников, и молчание его каким-то странным образом начинало мне действовать на нервы.

— Спиридон, — сказал я. — Где комментарий?

— Потом, потом, — неразборчиво буркнул он. — Продолжай.

— Тут всего один листок остался, — сказал я.

— Вот и хорошо, — сказал Спиридон. — Вот и прочти его.

— «Тогда мятежники с криком устремились вперед. Его светлость соизволил повелеть дать знак, помчалась конница, с холмов спустились отряды асигару. Тогда мятежники в замешательстве остановили шаги. Асигару дали залп из мушкетов танэгасима. Тогда мятежники, бросая оружие, копья и щиты, устремились обратно к кораблям. Верный Набэсима Тосика-гэ, невзирая на доблесть, не смог бы догнать и схватить их. Тогда его светлость соизволил повелеть дать знак, и флотоводец Юсо выпустил боевых тако. Икусадако, подобно буре, напали на вражеские корабли, трясли, двигали, раскачивали, ломали. Видя это, мятежники устрашились и выразили покорность. Их всех перевязали, нанизав на нитку, подобно сушеной хурме, после чего его светлости благоугодно было повелеть разыскать и распять главарей на месте. Всего было распято восемьдесят злодеев, а флотоводец Юсо удостоился светлейшей похвалы». («Хроники Цукуси».)

Я сложил листочки и завязал папку. Все мы ждали, что скажет Спиридон. А Спиридон успокоил воду в бассейне, сделал себя темно-красным и растекся по поверхности, как масляная лужа.

— Большинство этих документов, — заявил он, — относятся, насколько я могу судить, к середине нынешнего тысячелетия, когда многие из нас, уцелевшие после мора, были еще очень молоды и не понимали, что сложное сложно. Отсюда попытки альянсов, отсюда подчиненность… Черт возьми, все мы любили сладкое мясо! Должен признаться, мне было неприятно слушать эти хроники, как всякому умному существу неприятно слушать воспоминания посторонних о его детстве. Но кое-кому из наших это стоило бы почитать — в назидание. И я прочту. Но вас, конечно, интересует, есть ли во всем этом правда, сколько ее и вся ли это правда. Правда этих записок вот: мы всегда стремились уничтожить все, что попадает в море; некоторые из нас продавали право первородства за сладкую свинину; и некоторым из нас, самым молодым, нравилось, когда невежественные рыбаки обожествляли их. Вот что правда. Остальное — сплошная тушь и болтовня. Всю же правду о гигантских древних головоногих не вместят никакие записки.

— Мне понравилось выражение «сосали мозг», — задумчиво сказал клоп. — Что бы это могло означать?

— Примитивная метафора, — холодно сказал Спиридон. — Почему ты не спрашиваешь, что означает выражение «глаза сгнили»?

— Потому что мне это не интересно, — ответил Говорун. Я заметил, что Федя с сомнением качает головой.

— Нет, тут что-то другое, — проговорил он. — Тут что-то недоброе, а Спиридон просто не хочет говорить.

У меня было такое же ощущение, но мне не хотелось об этом говорить. Это было что-то неприятное и не столь уж существенное. Не хотелось мазаться в грязи ради праздного любопытства.

— Почему меня сегодня не вызвали? — вспомнил вдруг Говорун. — Долго еще будет продолжаться это издевательство?

— Завтра тебя вызывают, — сказал я, испытывая непонятное облегчение оттого, что тема переменилась. — И вас, Федя. А я через два дня уезжаю.

— О да! — с горечью сказал клоп. — Вы приезжаете, вы уезжаете, вы путешествуете, вы пользуетесь благами, а мы должны здесь гнить — в этом вашем Китежграде.

— Кто тебя заставляет гнить? — возмутился я. — Тебя уже раз вызывали, сказали черным по белому, что можешь идти на все четыре стороны…

— Пар-рдон! — сказал клоп. — Я вам не какое-нибудь обыкновенное насекомое. И я требую, чтобы это было признано.

— Но это было признано! В решении записано: клоп говорящий, необъясненного явления собой не представляет.

— Вот это вот возмутительно, — сказал Говорун. — Как же не представляю? Кто, ну кто из вас способен объяснить взлеты моей мысли, мои порывы, мою печаль при восходе ненавистного солнца? Если бы я был обыкновенным клопом…

— Если бы ты был обыкновенным клопом, — сказал с усмешкой Спиридон, — тебя бы давным-давно раздавили.

— Молчи, людоед! — взвизгнул клоп, хватаясь за сердце. — Трясина ты холодная, бессердечная! Тысячу лет прожил, а ума так и не набрался!.. По морде тебе давно не давали!.. Хам!..

— Товарищи, товарищи, — сказал Федя, придерживая за плечи клопа, который, размахивая кулаками, рвался в бассейн. — Говорун, вы же там утонете… Спиридон, я вас прошу, извинитесь! Вы действительно были бестактны, вы же знаете, как Говорун относится к таким намекам…

Спиридон возразил, что он только констатировал факт, что он готов дать удовлетворение всякому, кто будет утверждать, будто он сказал неправду. Говорун брызгал слюной и орал. Тогда я разозлился и потребовал, чтобы они немедленно прекратили скандал, иначе я упеку Говоруна в спичечный коробок, а в бассейн накидаю марганцовки. Это подействовало. Буяны, конечно, утихомирились не сразу, но в конце концов Спиридон процедил сквозь зубы что-то вроде «виноват, переборщил», Говорун всплакнул и сказал, что он в последнее время что-то совсем изнервничался, и они пожали друг другу руки в знак примирения.

— Ну вот и прекрасно, — сказал просиявший Федя. — А теперь я думаю, что мы можем пойти прогуляться.

Было решено проветриться, тем более что вечер был особенно тих и приятен. Федя сбегал за тачкой и напихал в нее мокрого сена, мы с Говоруном поднатужились, выволокли Спиридона из бассейна и свалили его в сено, а сверху прикрыли мокрым мешком. Спиридон смущенно кряхтел и извинялся, когда мы наступали ему на щупальца. В тачке он устроился поудобнее, подобрал щупальца под себя, прикинул, каково ему будет озирать окрестности, и сообщил, что готов. В дверях павильона нас встретил сторож, который направлялся к бассейну, волоча за собой по земле дохлую собаку. Он пошатывался, пахло от него водкой и луком.

— Спиридон Спиридоныч, — прохрипел он. — Куда же это вы не евши? Комендант заругается!

Спиридон сунул ему в руку небольшую жемчужину.

— Это тебе за беспокойство, голубчик, — сказал он. — А ужин занеси и оставь. Я вернусь и поужинаю.

— Это можно, — прохрипел сторож, разглядывая жемчужину, покачиваясь и непроизвольно приседая, чтобы сохранить равновесие. — Это пожалуйста. Очень мы вами блаадарны, Спиридон Спиридоныч…

Мы прекрасно прошлись по набережной. Спиридон развеселился и рассказал несколько забавных историй из жизни спрутов. Очень смешно у него получилась история о том, как несколько молодых неопытных мегатойтисов выследили подводную лодку и сговорились на нее напасть, приняв за больного кашалота, как они долго ползали по железной палубе и все кричали друг другу мужественными голосами: «За дыхало его, за дыхало!» Мы много смеялись над этой мастерски рассказанной историей, пока не выяснилось, что смеялись мы по разным причинам. Я смеялся над глупыми мегатойтисами, Спиридон смеялся, представляя себе, как перепугалась команда подводной лодки, Федя смеялся от радости, что всем весело и никто ни с кем ссориться не намерен (Федя истории не понял, он думал, что подводная лодка — это просто затонувшая рыбачья плоскодонка), Говорун же смеялся потому, что его осенила гениальная идея. Он отказался сообщить ее нам, но я понял, в чем дело, полчаса спустя, когда мы возвращались по главной улице и возле городской гостиницы задержались, чтобы полить Спиридона из шланга.[65] Говорун спросил меня безразличным тоном, в каком номере проживает здесь Лавр Федотович. Я ответил, и клоп тотчас же распрощался, сказавши, что у него свидание. А мы с Федей повезли Спиридона в бассейн. Время было уже довольно позднее, город спал, и только далеко-далеко играла гармошка и чистые девичьи голоса пели:

Ухажеру моему

Я говорю трехглазому:

«Нам поцалуи ни к чему,

Мы братия по разуму».

Глава пятая

Когда Говоруна вызвали, он появился в комнате заседаний не сразу. Было слышно, как он пререкается с комендантом в приемной, требуя какого-то церемониала, какого-то пиетета и какого-то почетного караула. Мне пришлось выйти в приемную и сказать ему, чтобы он перестал ломаться, иначе дело опять отложат. «Но я требую, чтобы он сделал несколько шагов мне навстречу! — возражал Говорун. — Пусть нет караула, но какие-то элементарные правила должны же выполняться! Я же не требую, чтобы он встречал меня у дверей… Пусть сделает несколько шагов мне навстречу и отрапортует…»

— О ком ты говоришь? — спросил я, опешив.

— Как это — о ком? Об этом вашем… кто там у вас главный? Вунюков?

— Балда! — прошипел я. — Ты хочешь, чтобы тебя приняли? Иди немедленно! В твоем распоряжении еще секунд тридцать.

И Говорун сдался. Бормоча что-то насчет нарушения субординации, он вошел в комнату заседаний и, нахально ни с кем не поздоровавшись, развалился на демонстрационном столе. Лавр Федотович, с мутными и пожелтевшими после вчерашнего глазами, тотчас же взял бинокль и стал его рассматривать. Хлебоедов, страдая от тухлой отрыжки, проныл:

— Ну чего нам с ним говорить? Ведь уже все говорено… Он же нам только голову морочит.

— Минуточку! — сказал Фарфуркис — Гражданин Говорун, — обратился он к клопу. — Комиссия сочла возможным вызвать вас вторично и выслушать ваши претензии. Комиссия предлагает вам быть по возможности кратким и не отнимать у нее драгоценное рабочее время. Что вы имеете нам сказать? Мы слушаем.

Несколько секунд стояла полная тишина. Затем клоп с шумом подобрал под себя ноги, встал в горделивую позу и, надув щеки, заговорил.

— История человеческого племени, — начал он, — хранит на своих страницах немало позорных свидетельств варварства и недомыслия. Грубый невежественный солдат заколол Архимеда. Вшивые попы сожгли Джордано Бруно. Оголтелые фанатики травили Чарлза Дарвина, Галилео Галилея и Николая Вавилова. История клопов также сохранила упоминания о жертвах невежества и обскурантизма. Всем памятны неслыханные мучения великого клопа-энциклопедиста Негуса, указавшего нашим предкам, травяным и древесным клопам, путь истинного прогресса и процветания. В забвении и нищете окончили свои дни Имперутор, создатель теории групп крови, Рексофоб, решивший проблему плодовитости, и Пульп, открывший анабиоз. Варварство и невежество обоих наших племен не могло не наложить и действительно наложило свой роковой отпечаток на взаимоотношения между ними. Втуне погибли идеи великого клопа-утописта Платуна, проповедовавшего идею симбиоза клопа и человека и видевшего будущность клопиного племени не на пути паразитизма, а на светлых дорогах сапрофитизма. Мы знаем случаи, когда человек предлагал клопам дружбу, защиту и покровительство, выступая под лозунгом «Мы одной крови, вы и я», но жадные, заевшиеся, невежественные клопиные массы игнорировали этот призыв, зная только один лозунг: «Пили, пьем и будем пить». — Говорун залпом осушил стакан воды, облизнулся и продолжал, надсаживаясь, как на митинге: — Сейчас мы впервые в истории наших племен стоим перед лицом ситуации, когда клоп предлагает человечеству дружбу, защиту и покровительство, требуя взамен только одного: признания. Впервые клоп нашел общий язык с человеком. Впервые клоп общается с человеком не в постели, а за столом переговоров. Впервые клоп требует от человека не материальных благ, а духовного общения. Так неужели же на распутье истории, перед поворотом, который вознесет, быть может, оба племени на недосягаемую высоту, мы будем топтаться в нерешительности, вновь идти на поводу невежества и отчужденности, отвергать очевидное и отказываться признать свершающееся чудо? Я, клоп Говорун, единственный говорящий клоп во Вселенной, единственное звено понимания между нашими племенами, говорю вам от имени миллионов и миллионов: опомнитесь! Отбросьте предрассудки, растопчите косность, соберите в себе все доброе и разумное и открытыми и ясными глазами взгляните в глаза великой истине: клоп Говорун есть личность исключительная, явление необъясненное и, может быть, даже необъяснимое.

Честное слово, тщеславие этого насекомого поражало мое воображение. Хлебоедов сидел с полуоткрытым ртом. Лавр Федотович не спускал с Говоруна бинокля. Фарфуркис глубоко задумался, а проснувшийся полковник, которому, видимо, приснилось что-то страшное, трусливо поглядывал на клопа, прикрывшись председательским бюваром.

— Пили, пьем и будем пить, — проговорил наконец Хлебоедов. — Это же они про кого? Это же они про нас, поганцы! Кровь нашу! Кровушку! А? — Он дико огляделся. — Да я же его сейчас, к ногтю… Ночью от них спасу нет, а теперь и днем? Мучители! — И он принялся яростно чесаться.

Говорун несколько побледнел, но продолжал держаться с достоинством. Впрочем, по-моему, краем глаза он уже высматривал себе на всякий случай подходящую щель. По комнате распространился крепчайший запах дорогого коньяка.

— Кровопийцы! — заорал Хлебоедов, вскочил и ринулся вперед. Сердце у меня замерло. Говорун присел от ужаса, но Хлебоедов, держась за живот, промчался мимо него, распахнул дверь и исчез. Было слышно, как он грохочет каблуками по лестнице. Говорун вытер со лба холодный пот и обессиленно опустил усы.

— Грррм, — как-то жалобно произнес Лавр Федотович. — Кто еще просит слова?

— Позвольте мне, — сказал Фарфуркис — Речь гражданина Говоруна произвела на меня совершенно особенное впечатление. Я искренне возмущен. И дело здесь не только в том, что гражданин Говорун искаженно трактует историю человечества как историю страданий отдельных выдающихся личностей. Я готов оставить также на совести оратора его абсолютно несамокритичные высказывания о собственной особе. Что же касается предложенного им союза, то даже сама мысль о нем звучит, на мой взгляд, оскорбительно и кощунственно. За кого вы нас принимаете, гражданин Говорун? Или, быть может, ваши оскорбления преднамеренны? Лично я склонен квалифицировать их как преднамеренные. Но более того, сейчас я просмотрел материалы предыдущего заседания по делу гражданина Говоруна и с горечью убедился, что там отсутствует совершенно, на мой взгляд, необходимое частное определение по этому делу. Это, товарищи, наша ошибка, это, товарищи, наш просчет, который нам надлежит исправить с наивозможнейшей быстротой. Что я имею в виду? Я имею в виду тот простой и очевидный факт, что в лице гражданина Говоруна мы имеем дело с типичным говорящим паразитом, то есть с праздношатающимся тунеядцем без определенных занятий, добывающим средства к жизни предосудительными путями, каковые вполне можно квалифицировать как преступные…

В эту минуту на пороге возник измученный Хлебоедов. Проходя мимо Говоруна, он замахнулся на него кулаком, пробормотав: «У-у, собака бесхвостая, шестиногая!..» Говорун только втянул голову в плечи. Он чувствовал, что дело его плохо. Я это тоже чувствовал и лихорадочно искал выход. А Фарфуркис тем временем продолжал:

— Оскорбление человечества, оскорбление ответственной комиссии, типичное тунеядство, место которому за решеткой, — не слишком ли это много, товарищи? Не проявляем ли мы здесь мягкотелость, беззубость, либерализм буржуазный и гуманизм абстрактный? Я еще не знаю, что думают по этому поводу мои уважаемые коллеги, и я не знаю, какое решение будет принято по этому делу, однако, как человек по натуре не злой, хотя и принципиальный, я позволяю себе обратиться к вам, гражданин Говорун, со словами предостережения. Тот факт, что вы, гражданин Говорун, научились говорить, вернее, болтать по-русски, может, конечно, некоторое время служить сдерживающим фактором в нашем к вам отношении, но берегитесь, не натягивайте струну чересчур туго!

— Задавить его, паразита! — просипел Хлебоедов. — Вот я его сейчас спичкой… — Он стал хлопать себя по карманам.

На Говоруне лица не было, а я все никак не мог найти выхода из возникшего тупика.

— Нет, нет, товарищ Хлебоедов, — брезгливо морщась, проговорил Фарфуркис — Я против незаконных действий. Что это за линчевание? Мы с вами не в Техасе. Необходимо все оформить по закону. Прежде всего, если Лавр Федотович не возражает, надлежит составить акт таким примерно образом: акт о списании клопа говорящего, именуемого ниже Говоруном…

— Это произвол! — слабо пискнул Говорун.

— Позвольте! — вскинулся Фарфуркис — В параграфе семьдесят четвертом приложения о списании остатков совершенно отчетливо говорится…

— Все равно произвол! Палачи!

И тут меня осенило.

— Позвольте, — сказал я. — Лавр Федотович! Я удивлен вашим невмешательством. Это разбазаривание кадров!

— Грррм, — еле слышно произнес Лавр Федотович, которого подташнивало и которому было все равно.

— Вы слышите? — сказал я Фарфуркису, протягивая руку в сторону Лавра Федотовича. — Лавр Федотович совершенно прав. Надо меньше придавать значения форме и пристальнее вглядываться в содержание. Наши оскорбленные чувства не имеют ничего общего с интересами народного хозяйства. Что за административная сентиментальность? Мы что здесь, пансион для благородных девиц? Или курсы повышения квалификации? Да, гражданин Говорун позволяет себе дерзости, позволяет себе сомнительные параллели. Да, гражданин Говорун еще очень далек от совершенства. Но разве это означает, что мы должны списать его за ненадобностью? Да вы что, товарищ Фарфуркис? Или вы, быть может, способны вытащить из кармана второго говорящего клопа? Может быть, среди ваших знакомых есть еще говорящие клопы? Откуда это барство, это чистоплюйство? «Мне не нравится говорящий клоп, давайте спишем говорящего клопа». А вы, товарищ Хлебоедов? Да, я вижу, вы сильно пострадавший от клопов человек. Я глубоко сочувствую вашим переживаниям, но я спрашиваю: может, вы нашли уже средство борьбы с кровососущими паразитами? С этими пиратами постелей, с этими гангстерами народных снов, с этими вампирами запущенных гостиниц…

— Вот я и говорю, — сказал Хлебоедов. — Задавить и все тут… Акты какие-то…

— Не-ет, товарищ Хлебоедов! Не позволим! Неужели вы не понимаете, что присутствующий здесь гражданин Говорун являет собой единственную пока возможность начать воспитательную работу среди этих остервенелых тунеядцев? Было время, когда некий доморощенный клопиный талант повернул клопов-вегетарианцев к их нынешнему отвратительному образу жизни. Так неужели же наш, современный, образованный, обогащенный всей мощью теории и практики клоп не способен совершить обратного поворота? Снабженный тщательно составленными инструкциями, вооруженный новейшими достижениями педагогики, ощущая за собой поддержку всего прогрессивного человечества, разве не станет он архимедовым рычагом, с помощью коего мы окажемся способны повернуть историю клопов вспять, к лесам и травам, к лону природы, к чистому, простому и невинному существованию? Я прошу комиссию принять к сведению мои соображения и тщательно их обдумать.

Я сел. Комиссия, пораженная моим красноречием, безмолвствовала. Фарфуркис глядел на меня с восторгом. Чувствовалось, что он считает мою идею гениальной и обдумывает возможные пути захвата командных высот в этом неслыханном мероприятии. Уже виделось ему, как он составляет обширную детальнейшую инструкцию, уже носились перед его мысленным взглядом бесчисленные главы, параграфы и приложения, уже в воображении своем он консультировал Говоруна, организовывал курсы русского языка для особо одаренных клопов, назначался главой государственного комитета пропаганды вегетарианства среди кровососущих, расширяющаяся деятельность которого охватит также комаров и мошку, мокреца, слепней, оводов и муху-зубатку.

— Травяные клопы тоже, я вам скажу, не сахар, — сказал консервативный Хлебоедов. Он уже сдался, но не хотел признаться в этом и цеплялся к частностям.

Я выразительно пожал плечами.

— Товарищ Хлебоедов мыслит узкоместными категориями, — сказал Фарфуркис, сразу вырываясь на полкорпуса вперед.

— Ничего не узкоместными, — возразил Хлебоедов. — Очень даже широкими… этими… как их… Воняют же. Но я понимаю, что это можно подработать в процессе. Я к тому, что можно ли на этого положиться… на стрикулиста. Несерьезный он какой-то. И заслуг за ним никаких не видно.

— Есть предложение, — сказал я. — Создать подкомиссию для изучения этого вопроса во главе с товарищем Фарфуркисом. Рабочим заместителем товарища Фарфуркиса я предлагаю товарища полковника.

Тут Лавр Федотович вдруг поднялся. Простым глазом было заметно, что он сильно сдал после вчерашнего. Обыкновенная человеческая слабость светилась сквозь обычно каменные черты его. Да, гранитный утес дал трещину. И все-таки, несмотря ни на что, он стоял могучий и непреклонный.

— Народ, — сказал Лавр Федотович, болезненно заводя глаза. — Народ не любит замыкаться в четырех стенах. Народу нужен простор. Народу нужны поля и реки. Народу нужен ветер и солнце.

— И луна, — добавил Хлебоедов, преданно глядя на председателя снизу вверх.

— И луна, — подтвердил Лавр Федотович. — Здоровье народа надо беречь. Оно принадлежит народу. Народу нужна работа на открытом воздухе. Народу душно без открытого воздуха…

Мы с Хлебоедовым еще ничего не понимали, но проницательный Фарфуркис уже собирал бумаги, упаковывал записную книжку и что-то шептал коменданту. Комендант кивнул и деловито-почтительно осведомился:

— Народ любит ходить пешком или ездить на машине?

— Народ предпочитает ездить в открытом автомобиле, — провозгласил Лавр Федотович. — Выражая общее мнение, я предлагаю настоящее заседание перенести на вечер, а сейчас провести намеченное на вечер выездное заседание по соответствующим делам. Товарищ Зубо, обеспечьте. — С этими словами Лавр Федотович грузно опустился в кресло.

Все засуетились. Комендант опрометью кинулся вызывать машину. Хлебоедов отпаивал Лавра Федотовича боржомом. Фарфуркис забрался в сейф и искал там соответствующие дела. Я под шумок схватил Говоруна за шиворот и коленом вышиб его вон. Говорун не сопротивлялся: пережитое потрясло его и надолго выбило из колеи.

Автомобиль был подан через десять минут. Лавра Федотовича вывели под руки и бережно погрузили на переднее сидение. Хлебоедов, Фарфуркис и комендант, толкаясь и огрызаясь друг на друга, оккупировали заднее сидение. Я с удовольствием заметил, что мне места не осталось, и я уже прикидывал, куда мне сейчас пойти — в кино или купаться, но тут в машине поднялся крик. Сцепились Фарфуркис с Хлебоедовым. Хлебоедов, которому от запаха бензина стало хуже, требовал немедленного движения вперед. При этом он кричал, что народ любит быструю езду. Фарфуркис же, как человек деловой, доказывал, что присутствие постороннего шофера превращает закрытое заседание в открытое и что по инструкции заседания в отсутствие научного консультанта проводиться не могут, а если и проводятся, то считаются недействительными. «Затруднение? — осведомился Лавр Федотович слегка окрепшим голосом и не оборачиваясь. — Товарищ Фарфуркис, устраните». Кончилось, конечно, тем, что шофера отпустили, а меня посадили на его место. Но тут неугомонный Фарфуркис вспомнил про полковника и снова сцепился с Хлебоедовым. Вокруг машины собралась толпа мальчишек. Я нервничал и озирался. Одно дело — сидеть со всей этой компанией в закрытой комнате, и совсем другое — выставляться на всеобщее обозрение.

— Да зачем нам эта старая песочница? — стонал Хлебоедов.

— Неудобно, неудобно! — говорил Фарфуркис — Комендант, сбегайте.

— Да куда мы его посадим? — с надрывом кричал Хлебоедов. — В багажник, что ли, посадим?

— Ничего, ничего, как-нибудь разместимся.

Тут вмешался я.

— Машина пятиместная, — сказал я строго. — Нарушения правил я не потерплю. Я из-за вашего полковника прокол зарабатывать не намерен.

Комендант, уже высунувший было ногу наружу, убрал ее обратно.

— Ехать бы… — умирал Хлебоедов. — С ветерком бы…

— Грррм, — сказал Лавр Федотович. — Есть предложение ехать. Не дожидаясь опоздавших. Другие предложения есть? Шофер, поезжайте.

Я завел двигатель и стал осторожно разворачивать машину, пробираясь сквозь толпу детишек. Лавр Федотович совсем приободрился. Ласковое теплое солнце и свежий налетающий ветерок сотворили с ним чудо. Он даже впал в юмористическое настроение и позволил себе сказать каламбур про полковника: «Спал он, спал, а теперь все проспал». Я наконец развернулся, и мы покатили по улицам Нового Китежа. Первое время Фарфуркис страшно надоедал мне. То он требовал остановиться, где остановка была запрещена. То он требовал, чтобы я ехал быстрее, то он возмущался, что я нарочно останавливаюсь на перекрестках, чтобы его обидеть. Однако, когда мы миновали белые китежградские Черемушки и выехали за город, когда перед нами открылись зеленые луга, а вдали засинело озеро, когда машина запрыгала по щебенке с гребенкой, в машине наступила умиротворенная тишина. Все подставили лица встречному ветерку, все щурились на солнышко, всем было хорошо.

Лавр Федотович закурил «Герцеговину Флор». Хлебоедов тихонько затянул какую-то ямщицкую песню, комендант подремывал, прижимая к груди папки с делами, и только Фарфуркис решил не поддаваться общей изнеженности. Он деятельно развернул карту Китежграда и окрестностей и наметил маршрут, который, впрочем, оказался никуда не годным, потому что Фарфуркис забыл, что у нас автомобиль, а не вертолет. Я сказал ему об этом и предложил свой вариант: озеро — болото — холм. На озере мы должны были разобрать дело плезиозавра, на болоте — установить необъясненность имеющего там место гуканья, а на холме нам предстояло обследовать так называемое заколдованное место.

Плезиозавра мы увидели еще издали — чёрная ручка от зонтика, торчащая из воды в двух километрах от берега. Я подвел машину к самой воде и остановился. Хлебоедов сейчас же выбросился из машины и распахнул дверцу рядом с Лавром Федотовичем. Однако Лавр Федотович выходить не пожелал. Он благосклонно посмотрел на Хлебоедова и сообщил, что заседание выездной сессии комиссии объявляет открытым и что слово предоставляется товарищу Зубо. Комиссия расположилась на травке рядом с машиной, настроение у всех было какое-то нерабочее, Фарфуркис расстегнулся, а я и вовсе снял рубашку, чтобы не терять случая подзагореть. Комендант, поминутно нарушая инструкцию, принялся отбарабанивать анкету плезиозавра по кличке Лизавета, никто его не слушал. Лавр Федотович задумчиво разглядывал озеро перед собою, словно бы прикидывая, нужно ли оно народу, а Хлебоедов вполголоса рассказывал Фарфуркису, как он работал председателем колхоза имени Театра Музкомедии и получал по пятнадцать поросят от свиноматки. В двадцати шагах от нас шелестели овсы, на дальних лугах бродили коровы, и уклон в сельскохозяйственную тематику представлялся совершенно неизбежным.

Когда комендант зачитал краткую сущность плезиозавра, Хлебоедов сделал ценное замечание, что ящур — опасная болезнь скота, и можно только удивляться, что здесь он плавает на свободе. Некоторое время мы с Фарфуркисом лениво втолковывали ему, что ящур — это одно, а ящер — это совсем другое. Хлебоедов, однако, стоял на своем, ссылаясь на журнал «Огонек», где совершенно точно и неоднократно упоминался какой-то ископаемый ящур. «Вы меня не собьете, — говорил он. — Я человек начитанный, хотя и без высшего образования». Фарфуркис, не чувствуя себя достаточно компетентным, отступился, я же продолжал спорить, пока Хлебоедов не предложил позвать сюда плезиозавра и спросить его самого. «Он говорить не умеет», — сообщил комендант, присевший рядом с нами на корточки. «Ничего, разберемся, — возразил Хлебоедов. — Все равно же полагается его вызвать, так хоть польза какая-то будет».

— Гррм, — сказал Лавр Федотович. — Вопросы к докладчику имеются? Нет вопросов? Вызовите дело, товарищ Зубо.

Комендант заметался по берегу. Сначала он сорванным голосом кричал: «Лизка! Лизка!», но, поскольку плезиозавр, по-видимому, ничего не слышал, комендант сорвал с себя куртку и принялся ею размахивать, Как потерпевший кораблекрушение при виде паруса на горизонте. Лизка не подавала никаких признаков жизни. «Спит, — с отчаянием сказал комендант. — Окуней наглоталась и спит». Он еще немного побегал и помахал, а потом попросил меня погудеть. Я принялся гудеть. Лавр Федотович, высунувшись через борт, глядел на плезиозавра в бинокль. Я гудел минуты две, а потом сказал, что хватит, что нечего аккумуляторы подсаживать — дело казалось мне безнадежным.

— Товарищ Зубо, — не опуская бинокля, произнес Лавр Федотович, — Почему вызванный не реагирует?

— Хромает у вас в хозяйстве дисциплинка, — сказал Хлебоедов. — Подраспустили подчиненных.

— Ситуация чревата подрывом авторитета, — заметил сокрушенно Фарфуркис — Спать нужно ночью, а днем нужно работать.

Комендант в отчаянии принялся раздеваться. Действительно, иного выхода не было. Хлебоедов и Фарфуркис висели над ним, сверкая оскаленными клыками, а Лавр Федотович давно уже начал медленно поворачивать голову в его сторону. Я спросил коменданта, умеет ли он плавать. Выяснилось, что нет, не умеет, но это все равно. «Ничего, — кровожадно сказал Хлебоедов. — На дутом авторитете доплывет». Я осторожно высказал сомнение в целесообразности предпринимаемых действий. Комендант, несомненно, утонет, сказал я, и есть ли необходимость в том, чтобы комиссия брала на себя несвойственные ей функции, подменяя собой станцию спасения на водах. Кроме того, напомнил я, в случае утонутия коменданта задача все равно останется невыполненной, и логика событий подсказывает нам, что тогда плыть придется либо Фарфуркису, либо Хлебоедову. Фарфуркис возразил, что вызов дела является функцией и прерогативой представителя горсовета, а за отсутствием такового — функцией научного консультанта, так что мои слова он рассматривает как выпад и как попытку свалить с больной головы на здоровую. Я заявил, что в данном случае я являюсь не только научным консультантом, но и водителем казенного автомобиля, от которого я не имею ни малейшего права удаляться далее чем на двадцать шагов. «Вам следовало бы лучше знать приложение к правилам движения по улицам и дорогам, — заметил я укоризненно, ничем не рискуя. — Параграф номер двадцать один». Наступило тягостное молчание. Черная ручка от зонтика по-прежнему неподвижно маячила на горизонте. Все с трепетом следили, как медленно, словно трехствольная орудийная башня линейного корабля, поворачивается голова Лавра Федотовича. Все мы были на одном плоту, и никому из нас не хотелось залпа.

— Господом нашим!.. — не выдержал комендант, стоя на коленях в одном белье. — Спасителем Иисусом Христом!.. Не боюсь я плыть и утонуть не боюсь!.. Но ей-то что, Лизке-то… У ей хайло, что твои ворота!.. Глотка у ей, что твое метро! Она не меня, она корову может сглотнуть, как семечку!.. Спросонья-то…

— В конце концов, — несколько нервничая, произнес Фарфуркис, — кто кому здесь нужен? Мы ей или она нам? Не желает быть признанной? Ради бога! Была бы честь предложена. Я предлагаю ее списать.

— Списать ее, заразу! — радостно подхватил Хлебоедов. — Корову она может сглотнуть, тоже мне сенсация! Корову и я могу сглотнуть, а вот ты от этой коровы добейся… пятнадцать поросят, понимаешь, вот это работа!

Лавр Федотович наконец развернул главный калибр. Однако вместо орды враждующих индивидуумов, вместо гнезда кипения противоречивых страстей, вместо недисциплинированных, подрывающих авторитет комиссии пауков в банке он обнаружил перед собой в поле зрения прицела сплоченный рабочий коллектив, исполненных энтузиазма и деловитости сотрудников, горящих единым стремлением: списать заразу Лизку и покончить с этим делом. Залпа не последовало. Орудийная башня развернулась в противоположном направлении, и чудовищные жерла нашли на горизонте ничего не подозревающую ручку от зонтика.

— Народ, — донеслось из боевой рубки, — Народ смотрит вдаль. Эти плезиозавры народу…

— Не нужны! — выпалил из малого калибра Хлебоедов и промазал.

Выяснилось, что эти плезиозавры нужны народу позарез, что отдельные члены комиссии утратили чувство перспективы, что отдельные коменданты, видимо, забыли, чей хлеб они едят, что отдельные представители нашей славной научной интеллигенции обнаруживают склонность смотреть на мир через черное стекло и что, наконец, дело номер восемь впредь до выяснения должно быть отложено и пересмотрено в один из зимних месяцев, когда до него можно будет добраться по льду. Других предложений не было, вопросов к докладчику — тем более. На том и порешили.

— Перейдем к следующему вопросу, — объявил Лавр Федотович, и члены комиссии, толкаясь и выдирая друг у друга клочья шерсти, устремились к заднему сидению. Комендант торопливо одевался, бормоча: «Я ж тебе это припомню… Лучшие куски отдавал… Как дочь родную… Скотина водоплавающая…» Затем мы двинулись дальше по проселочной дороге, бегущей вдоль берега озера. Дорога была страшненькая, и я возносил хвалу небесам, что лето стоит сухое, иначе тут бы нам и конец. Однако хвалил я небеса преждевременно, потому что по мере приближения к болоту дорога все чаще обнаруживала тенденцию к исчезновению и к превращению в две поросшие осокой сырые рытвины. Я врубил демультипликатор и прикидывал физические возможности своих спутников. Мне было ясно, что от толстого Фарфуркиса толку будет мало. Хлебоедов выглядел мужиком жилистым, но мне неизвестно было, оправился ли он уже после вчерашнего гастрономического диспута. Лавр Федотович вряд ли даже вылезет из машины. Так что действовать, в случае чего, придется нам с комендантом. Пессимистические размышления мои были прерваны появлением впереди гигантской черной лужи. Это не была патриархальная буколическая лужа типа миргородской, всем известная и ко всему притерпевшаяся. Это не была также мутная глинистая урбанистическая лужа, лениво и злорадно развалившаяся среди неубранных куч строительного мусора. Это было спокойное и хладнокровное, зловещее в своем спокойствии мрачное образование, небрежно втиснувшееся между двумя рядами хилой осиновой поросли, загадочное, как глаз сфинкса, коварное, как царица Тамара, наводящее на кошмарную мысль о бездне, набитой затонувшими грузовиками. Я резко затормозил и сказал:

— Все. Приехали.

— Грррм, — произнес Лавр Федотович. — Товарищ Зубо, доложите дело.

В наступившей тишине слышно было, как колеблется комендант. По-видимому, до болота было еще довольно далеко, но комендант тоже видел лужу и тоже не видел выхода. Он покорно вздохнул и зашелестел бумагами.

— Дело номер тридцать восьмое, — прочитал он. — Фамилия: прочерк. Имя: прочерк. Отчество: прочерк. Название: Коровье Вязло…

— Минуточку! — прервал его Фарфуркис встревожен но. — Слушайте! — Он поднял палец.

И мы услышали. Где-то далеко-далеко победно запели серебряные трубы. Множественный звук этот пульсировал и нарастал. Кровь застыла у нас в жилах. Это трубили комары и притом не все, а пока только командиры рот или даже только командиры батальонов и выше. И таинственным внутренним взором зверя, попавшего в ловушку, мы увидели вокруг себя гектары топкой грязи, поросшие редкой осокой, покрытые слежавшимися слоями прелых листьев, с торчащими гнилыми сучьями, и все это под сенью болезненно тощих осин, и на всех этих гектарах, на каждом квадратном сантиметре — отряды рыжеватых поджарых каннибалов, лютых, изголодавшихся, самоотверженных.

— Лавр Федотович! — пролепетал Хлебоедов. — Комары!

— Есть предложение! — нервно закричал Фарфуркис — Отложить рассмотрение данного дела до октября… нет, до декабря месяца!

— Грррм, — произнес Лавр Федотович с удивлением. — Народ… нас… не поймет.

Воздух вокруг нас вдруг наполнился движением. Хлебоедов взвизгнул и ударил изо всех сил себя по щеке. Фарфуркис ответил ему тем же. Лавр Федотович начал медленно и с изумлением поворачиваться, и тут свершилось невозможное. Огромный рыжий пират четко, как на смотру, пал Лавру Федотовичу на чело и с ходу, не примериваясь, вонзил в него шпагу по самые глаза. Лавр Федотович отшатнулся. Он был потрясен. И началось. Мотая головой, как лошадь, отмахиваясь локтями, я принялся разворачивать автомобиль на узком пространстве между зарослями осинника. Справа от меня возмущенно рычал и ворочался Лавр Федотович, а с заднего сидения доносились такие звуки, словно целая компания уланов и лейб-гусаров предавалась оскорблению действием. К тому моменту, когда я закончил разворот, я уже распух. У меня было такое ощущение, что уши у меня превратились в оладьи, щеки — в караваи, а на лбу взошли многочисленные рога. «Вперед! — кричали на меня со всех сторон. — Назад! Газу! Да подтолкните же его! Я вас под суд отдам, товарищ Привалов!» Двигатель ревел, клочья грязи летели во все стороны, машина прыгала, как кенгуру, но скорость была мала, отвратительно мала, а навстречу нам с бесчисленных аэродромов снимались все новые и новые эскадрильи, эскадры, армады. Преимущество противника в воздухе было абсолютным. Все, кроме меня, остервенело занимались самокритикой, переходящей в самоистязание. Я же не мог оторвать рук от баранки, я не мог даже отбиваться ногами. У меня была свободна только одна нога, и ею я бешено чесал все, до чего мог дотянуться. Потом мы наконец вырвались из зарослей осинника обратно на берег озера. Дорога сделалась получше и шла в гору. В лицо мне ударил тугой ветер. Аплодисменты становились все реже и вскоре совсем прекратились. Я остановил машину. Я перевел дух и стал чесаться. Я чесался с упоением, я никак не мог перестать, а когда все-таки перестал, то обнаружил, что Тройка доедает коменданта. Он был обвинен в подготовке и осуществлении террористического акта, ему был предъявлен счет за каждую выпитую из членов Тройки каплю крови, и он оплатил этот счет сполна. То, что оставалось от коменданта к моменту, когда я снова обрел способность видеть, слышать и думать, не могло уже, собственно, быть названо комендантом как таковым: две-три обглоданных кости, опустошенный взгляд и слабое бормотание «Господом богом, Иисусом, спасителем нашим…»

— Товарищ Зубо, — сказал наконец Лавр Федотович. — Почему вы прекратили зачитывать дело? Продолжайте!

Комендант принялся трясущимися руками собирать разбросанные по машине листки.

— Зачитайте непосредственно краткую сущность необычности, — приказал Лавр Федотович.

Комендант всхлипнул в последний раз и стал читать:

— Обширное болото, из недр которого время от времени доносятся ухающие и ахающие звуки.

— Ну? — сказал Хлебоедов. — И что дальше?

— И все.

— Как так все? — плачущим голосом взвыл Хлебоедов. — Убили меня! Зарезали! И для ради чего? Звуки ахающие! Ты зачем нас сюда привезли, террорист? Ты это нас ухающие звуки слушать привезли? За что же мы кровь проливали? Ты посмотрите на меня, как я теперь в гостинице появлюсь? Ты же мой авторитет на всю жизнь подорвали! Я же тебя сгною так, что от тебя ни аханья, ни уханья не останется!

— Грррм, — сказал Лавр Федотович, и Хлебоедов замолчал. Глаза его вылезли, и он с видом тихого идиота медленно обводил пальцем огромную красную припухлость у себя на лбу. — Есть предложение, — сказал Лавр Федотович, — Дело номер двадцать восемь списать как не представляющее интереса, а представляющее опасность для народа. Коменданту колонии товарищу Зубо объявить строгий выговор за безответственное содержание вверенного ему болота ухающего и ахающего, поименованного Коровьим Вязлом, и за необеспечение безопасности работы комиссии. Какие есть еще предложения?

Слегка повредившийся от треволнений Хлебоедов внес предложение приговорить коменданта Зубо к расстрелу с конфискацией имущества и с поражением родственников в правах. Фарфуркис слабым голосом возразил, что такой меры социальной защиты наш уголовный кодекс не предусматривает вообще, что у него есть тем не менее сильное желание подать на коменданта в суд, но что в конечном счете он полностью поддерживает Лавра Федотовича.

— Следующий, — сказал Лавр Федотович. — Что у нас сегодня еще, товарищ Зубо?

— Заколдованный холм, — убито сказал комендант. — Это недалеко отсюда, километров пять.

— Комары? — осведомился Лавр Федотович.

— Христом богом, — сказал комендант. — Спасителем нашим… Нету их там. Муравьи разве что…

— Хорошо, — сказал Лавр Федотович. — Осы? Пчелы? — продолжал он, демонстрируя прозорливость и неусыпную заботу о народе.

— Ни боже мой, — сказал комендант.

Лавр Федотович долго молчал.

— Бешеные быки? — спросил он наконец.

Комендант заверил его, что ни о каких быках в этих окрестностях не может быть и речи.

— А волки? — спросил Хлебоедов подозрительно.

Но в окрестностях не было и волков, а также медведей, о которых вовремя вспомнил Фарфуркис. Мне было дано указание продолжать движение, и я продолжил было, но тут Хлебоедов заорал: «А змеи? Там у тебя змеи, небось!» Но не было у коменданта там и змей, и мы поехали. Мы миновали овсы, пробрались сквозь стадо коров, обогнули рощу Круглую, форсировали ручей Студеный и через полчаса оказались перед холмом Заколдованным.

Холм был как холм. С одной стороны он порос лесом. По-видимому, вокруг был здесь раньше сплошной лес, тянувшийся до самого Китежграда, но его свели, и осталось только то, что было на холме. На самой вершине виднелась почерневшая избушка, по склону перед нами бродили две коровы с теленком под охраной большой понурой собаки. Перед крыльцом избушки копались в земле куры, а на крыше стояла коза.

— Что же вы остановились? — спросил меня Фарфуркис — Надо же подъехать, не пешком же нам…

— И молоко у них, по всему видать, есть, — добавил Хлебоедов. — Я бы молока сейчас выпил… Когда, понимаешь, грибами отравишься, очень полезно молока выпить. Ехай, ехай, чего стали?

Я попытался объяснить им, что подъехать к холму ближе невозможно, но объяснения мои были встречены таким ледяным изумлением Лавра Федотовича, заразившегося мыслью о целебных свойствах парного молока, такими стенаниями Фарфуркиса: «Сметана! С погреба!», что я не стал спорить. Честно говоря, мне и самому было любопытно еще раз проехаться по этой дороге. Я включил двигатель, и машина весело покатилась к холму. Спидометр принялся отсчитывать километры, шины шуршали по колючей травке, Лавр Федотович неукоснительно глядел вперед, а заднее сидение в предвкушении молока и сметаны затеяло спор, чем на болотах питаются комары. Хлебоедов вынес из личного опыта суждение, что комары питаются исключительно ответственными работниками, совершающими инспекционные поездки. Фарфуркис, выдавая желаемое за действительное, уверял, что комары живут самоедством. Комендант же кротко, но настойчиво лепетал о божественном, о какой-то божьей росе и жареных акридах. Так мы ехали минут двадцать. Когда спидометр показал, что пройдено пятнадцать километров, Хлебоедов спохватился.

— Что же это получается, — сказал он, — едем-едем, а холм где стоял, там и стоит… Поднажмите, товарищ водитель, что же вы?

— Не доехать нам до холма, — кротко сказал комендант. — Он же заколдованный, не доехать до него… Только бензин весь сожжем даром.

После этого все замолчали, и на спидометре намоталось еще семь километров. Холм по-прежнему не приблизился ни на метр. Коровы, привлеченные шумом мотора, сначала некоторое время глядели в нашу сторону, затем потеряли к нам интерес и снова уткнулись в траву. На задней скамье нарастало возмущение. Хлебоедов и Фарфуркис обменивались негромкими замечаниями, деловитыми и зловещими. «Вредительство», — говорил Хлебоедов. «Саботаж, — возражал Фарфуркис — Но злостный». Потом они перешли на шепот, и до меня доносилось только: «… на колодках… ну да, колеса крутятся, а машина стоит… комендант?.. может быть, и консультант… подрыв экономики… а потом машину спишут с большим пробегом, а она новенькая…» Я не обращал внимания на этих зловещих попугаев, но потом вдруг хлопнула дверца, и ужасным, стремительно удаляющимся голосом заорал Хлебоедов. Я изо всех сил нажал на тормоз. Лавр Федотович, продолжая движение, не меняя осанки, с деревянным стуком влип в ветровое стекло. У меня в глазах потемнело от страшного удара, и золотые зубы Фарфуркиса лязгнули у меня над ухом. Машину занесло. Когда пыль рассеялась, я увидел далеко позади Хлебоедова, который еще катился вслед за нами, размахивая конечностями.

— Затруднение? — осведомился Лавр Федотович обыкновенным голосом. По-моему, он даже не заметил удара. — Товарищ Хлебоедов, устраните.

Мы устраняли затруднение довольно долго. Пришлось сходить за Хлебоедовым, который лежал метрах в тридцати позади, ободранный, с лопнувшими брюками и очень удивленный. Выяснилось, что он заподозрил нас с комендантом в заговоре — будто мы поставили машину на колодки и гоним с корыстными целями километраж. Движимый чувством долга, он решил выйти на дорогу и раскрыть преступление, заглянув под машину. Он был очень удивлен, что это ему не удалось. Мы приволокли его к машине и положили так, чтобы он смог посмотреть, а сами отправились на помощь Фарфуркису, который искал и не мог найти свои очки и верхнюю челюсть. Он искал их в машине, но комендант нашел их далеко впереди. Недоразумение было полностью устранено, поражения Хлебоедова оказались довольно поверхностными, и Лавр Федотович, только теперь поняв, что парного молока нет, не будет и быть не может, внес предложение не тратить бензин, принадлежащий народу, а приступить к своим прямым обязанностям.

— Товарищ Зубо, — сказал он. — Доложите дело.

У дела двадцать девятого фамилии, имени и отчества, как и следовало ожидать, не оказалось. Оказалось только условное наименование «Заколдуй». Год рождения его терялся в глубине веков, место рождения определялось его координатами с точностью до минуты дуги.[66] По национальности «Заколдуй» был русский, образования не имел, иностранных языков сроду не ведал, профессия у него была — холм, а место работы тоже определялось упомянутыми выше координатами. За границей «Заколдуй» сроду не бывал, ближайшим родственником его являлась мать сыра земля, адрес же постоянного местожительства определялся все теми же координатами. Анкета произвела на Хлебоедова благоприятнейшее впечатление. Хлебоедов сказал, что будь он сейчас, как некогда, председателем правления Всероссийского хорового общества, он бы такого товарища утвердил бы в любой должности с закрытыми глазами. Что же касается краткой сущности необычности, то она звучала у меня так: «Участок территории с метрикой, значительно отличающейся от евклидовой. Базируясь на местных преданиях, можно предположить, что это изменение метрики было вызвано искусственно неизвестным агентом несколько десятков лет тому назад».

Комендант сиял. Дело уверенно шло на признание. Хлебоедов был доволен анкетой, Фарфуркис восхищался очевидной необъяснимостью, и Лавр Федотович, по-видимому, тоже не возражал. Во всяком случае, он сообщил нам доверительно, что народу нужны холмы, а также равнины, овраги, буераки, эльбрусы и казбеки.

Но тут дверь избушки растворилась, и на крыльцо выбрался, опираясь на палочку, старый человек в валенках и длинной до колен подпоясанной рубахе. Он потоптался на пороге, посмотрел из-под руки на солнце, махнул клюкой на козу, чтобы слезла с крыши, и уселся на ступеньку.

— Свидетель! — сказал Фарфуркис.

— А не вызвать ли нам свидетеля?

— Так что ж свидетель, — упавшим голосом сказал комендант. — Разве чего не ясно? Ежели вопросы есть, то я могу…

— Нет! — сказал Фарфуркис, с подозрением глядя на него. — Нет, зачем же вы? Вы вон где живете, а он здешний.

— Вызвать, вызвать! — сказал Хлебоедов. — Пусть молока принесет.

— Грррм, — сказал Лавр Федотович. — Товарищ Зубо, вызовите свидетеля по делу номер двадцать девять.

— Эх! — воскликнул комендант, ударивши соломенной шляпой о землю. Дело рушилось на глазах. — Да если бы он мог сюда прийти, он бы разве там сидел? Он там, можно сказать, в заключении! Не выйти ему оттуда! Как он там застрял, так он там и остался… — И в полном отчаянии, под пристальными и подозрительными взглядами Тройки, комендант, ставши вдруг словоохотливым от полной обреченности, поведал нам китежградское предание о заколдунском леснике Феофиле. Как жил он себе и не тужил в своей сторожке с женой — тогда он еще совсем молодой был, как ударила однажды в холм зеленая молния, и с тех пор там он и застрял. Первое время суматохи много было, жена Феофилова в город уходила, а вернулась — и, оказывается, не может взойти на холм. Прибежала в слезах к попу. Поп набрал святой воды ведро и пошел холм кропить. Шел-шел, не дойти до холма, и только. Брызгал он этой святой водой направо, налево, молитвы возносил — не помогает. Поп возьми и разуверься. Расстригся и пошел в атеисты. Это уже бунт. Приехал урядник. Спервоначалу грозил, ругался по-черному, потом принялся Феофила шкаликом приманивать. Мол, увидит шкалик Феофил и обязательно к нему прорвется, а тут уж можно будет его хватать и вязать. И верно, рвался Феофил. Двое суток к шкалику без передышки бежал. Нет, не добежать. Так он там и остался. Он там, жена здесь. Сначала к нему приходила, кричали они друг другу, потом надоело ей, перестала ходить. Феофил сначала рвался оттуда тоже, говорят, видели, как он свинью зарезал, солониной запасся, чистое белье увязал и пошел с холма путешествовать. Хлеба, говорят, взял на дорогу: два каравая, сухарей. Долго шел с холма, полгорода сбежалось глядеть, как он путешествует. И все по низу холма, все по низу холма. Смех и грех. Ну, потом, конечно, успокоился, жить-то надо. Так с тех пор и живет. Ничего, привык.

Выслушав эту страшную историю, Хлебоедов вдруг сделал открытие, что у Феофила советских документов нет, переписи он избежал, в выборах участия не принимал, воспитательной работе не подвергался и, вполне возможно, что остался кулаком-мироедом.

— Две коровы у него, — сказал он. — И теленок вот. Коза. А налогов не плотит… — Глаза его вдруг расширились. — Раз теленок есть, значит, и бык у него где-то там спрятан!

— Есть бык, это точно, — уныло признался комендант. — Он, верно, на той стороне пасется.

— Ну, голубчик, и порядочки у тебя, — зловеще сказал Хлебоедов. — Знал я, чувствовал, что ты саботажник и очковтиратель, но такого даже от тебя не ожидал. Чтобы ты кулака укрывал, мироеда…

Комендант набрал в грудь побольше воздуха и заныл:

— Святой девой Марией… Двенадцатью первоапостолами… На евангелии клянусь и на конституции…

Лесник Феофил вдруг поднял голову и, прикрываясь от солнца ладонью, посмотрел в нашу сторону. Затем он встал, отбросил клюку и начал неторопливо спускаться с холма, оскальзываясь в высокой траве. Белая грязная коза следовала за ним, как собачонка. Феофил подошел к нам, опустился в вольтеровское кресло, задумчиво подпер подбородок костлявой коричневой рукой, а коза села рядом и уставилась на нас желтыми бесовскими глазами.

— Люди как люди, — сказал Феофил. — Удивительно.

Коза отбросила за спину тяжелую золотую косу, обвела нас взглядом и выбрала Хлебоедова.

— Это вот Хлебоедов, — сказал она. — Рудольф Архипович, родился в девятьсот шестнадцатом, в Хохломе, имя родители почерпнули из великосветского романа, по образованию школьник восьмого класса, иностранных языков изучал много, но не знает ни одного…

— Иес, — сказал Хлебоедов, стыдливо хихикнув. — Натюрлих. Яволь.

— …Профессии как таковой не имеет — руководитель. В настоящее время — руководитель-общественник. За границей был: в Италии, во Франции, в обеих Германиях, в Венгрии, в Англии… и так далее, всего в сорока двух странах. Отличительная черта характера — высокая социальная живучесть и приспособляемость, основанные на принципиальной глупости и на неизменном стремлении быть ортодоксальнее ортодоксов.

— Так, — сказал Феофил. — Можете что-нибудь к этому добавить, Рудольф Архипович?

— Никак нет! — весело сказал Хлебоедов. — Разве что вот орто… доке, ортодо…ксальный… Не совсем ясно!

— Быть ортодоксальнее ортодоксов значит примерно следующее, — сказала коза. — Если начальство недовольно каким-нибудь ученым, вы объявляете себя врагом науки вообще. Если начальство недовольно каким-нибудь иностранцем, вы готовы объявить войну всему, что за пределами страны. Понятно?

— Так точно! — сказал Хлебоедов. — Иначе нельзя. Образование у нас больно маленькое. Иначе, того и гляди, промахнешься.

— Крал? — небрежно спросил Феофил.

— Нет, — сказала коза. — Подбирал, что с возу упало.

— Убивал?

— Ну что вы, — засмеялась коза. — Лично — никогда.

— Расскажите что-нибудь, — сказал Феофил Хлебоедову.

— Ошибки были, — быстро сказал Хлебоедов. — Люди не ангелы. И на старуху бывает проруха. Конь о четырех ногах, и то спотыкается. Кто не ошибается, то не ест… то есть, не работает…

— Понял, понял, — сказал Феофил. — Будете еще ошибаться?

— Ни-ког-да! — твердо сказал Хлебоедов.

Феофил покивал.

— Что от него останется на земле? — спросил он козу.

— Дети, — сказала коза. — Двое законных, трое незаконных. Фамилия в телефонной книге… — Прекрасное ее лицо напряглось, словно она всматривалась в даль. — Нет. Больше ничего.

— Нам много не надо, — обиженно сказал Хлебоедов. — А что касается незаконных детей, то это как вышло? Едешь, бывало, в командировку…

— Благодарю вас, — сказал Феофил. Он посмотрел на Фарфуркиса. — А этот приятный мужчина?

— Это Фарфуркис, — сказала коза. — По имени и отчеству никогда никем не был называем. Родился в девятьсот двадцатом в Таганроге, образование высшее, юридическое, читает по-английски со словарем, по профессии лектор, имеет степень кандидата исторических наук, тема диссертации — «Профсоюзная организация мыловаренного завода имени Ньютона в период 1934–1941 годы». За границей не был и не рвется. Отличительная черта характера — осторожность и предупредительность, иногда сопряженные с риском навлечь на себя недовольство начальства, но всегда рассчитанные на благодарность от начальства впоследствии…

— Это не совсем так, — мягко возразил Фарфуркис — Вы несколько подменяете термины. Осторожность и предупредительность являются чертой моего характера безотносительно к начальству, я таков от природы, это у меня в хромосомах. Что же касается начальства, то такова уж моя обязанность — указывать вышестоящим юридические рамки их компетенции.

— А если они выходят за эти рамки? — спросил Феофил.

— Видите ли, — сказал Фарфуркис, — чувствуется, что вы не юрист. Нет ничего более гибкого и уступчивого, нежели юридические рамки. Их можно указать, но их нельзя перейти.

— Как вы насчет лжесвидетельствования? — спросил Феофил.

— Боюсь, что этот термин несколько устарел, — сказал Фарфуркис, — мы им не пользуемся.

— Как у него насчет лжесвидетельствования? — спросил Феофил козу.

— Никогда, — сказала коза. — Он всегда свято верит в то, о чем свидетельствует.

— Действительно, что такое ложь? — сказал Фарфуркис — Ложь — это отрицание или искажение факта. Но что есть факт? Можно ли вообще в условиях нашей невероятно усложнившейся действительности говорить о факте? Факт есть явление или деяние, засвидетельствованное очевидцами, но очевидцы могут быть пристрастны, корыстны или просто невежественны. Факт есть деяние или явление, засвидетельствованное в документах, но документы могут быть подделаны. Наконец, факт есть деяние или явление, фиксируемое лично мною, но мои чувства могут быть притуплены или даже вовсе обмануты привходящими обстоятельствами. И оказывается таким образом, что факт как таковой есть нечто весьма эфемерное, расплывчатое, недостоверное, и возникает естественная потребность вообще отказаться от такого понятия. Но тогда ложь и правда автоматически становятся первопонятиями, неопределимыми через какие бы то ни было более общие категории. Существует Большая Правда и антипод ее, Большая Ложь. Большая Правда так велика и истинность ее так очевидна, что с точки зрения всякого нормального человека, каким являюсь и я, опровергать ее, то есть лгать, становится совершенно бессмысленным. Вот почему я никогда не лгу и, естественно, никогда не лжесвидетельствую.

— Тонко, — сказал Феофил. — Очень тонко. Конечно, после Фарфуркиса останется эта его философия факта?

— Нет, — сказала коза, усмехаясь. — То есть философия останется, но Фарфуркис тут ни при чем. Это не он придумал. Он вообще ничего не придумал, кроме своей диссертации. Так что останется от него только эта диссертация как образец работ такого рода.

Феофил задумался. Коза сидела у его ног на скамеечке и расчесывала волосы, как Лорелея. Мы встретились с нею глазами, и она улыбнулась мне не без кокетства. Очень, очень милая была козочка, было в ней что-то от Стеллочки, и мне опять ужасно захотелось домой.

— Правильно ли я понял, — сказал Фарфуркис, обращаясь к Феофилу, — что все кончено и мы можем идти?

— Еще нет, — ответил Феофил, очнувшись от задумчивости. — Я бы хотел еще задать несколько вопросов вот ему…

— Как?! — вскричал пораженный Фарфуркис — Лавру Федотовичу?

— Народ… — проговорил Лавр Федотович, глядя куда-то в бинокль.

— Вопросы Лавру Федотовичу? — бормотал потрясенный Фарфуркис.

— Да, — подтвердила коза. — Вунюкову Лавру Федотовичу, год рождения…

— Да что же это такое? — возопил в отчаянии Фарфуркис — Товарищи! Да куда мы опять заехали? Ну что это такое? Неприлично же…

— Правильно, — сказал Хлебоедов. — Не наше это дело. Пусть милиция разбирается.

— Грррм, — сказал Лавр Федотович. — Другие предложения есть? Вопросы к докладчику есть? Выражая общее мнение, предлагаю вычеркнуть дело номер двадцать девять из списков дел, предназначенных к рассмотрению настоящей комиссией, и передать его в соответствующие органы. Выездную сессию считаю закрытой. Объявляю перерыв до пяти часов ноль минут вечера.

Я посмотрел на вершину холма. Лесник Феофил, тяжело опираясь на палку, стоял на своем крылечке и из-под ладони смотрел на нас. Коза бродила по огороду. Я помахал им беретом и развернул машину.

Глава шестая

Выезд в поле оказал на всех участников, кроме коменданта, благотворнейшее влияние. Тройка вкусно и с аппетитом пообедала, удержавшись на этот раз от гастрономических дискуссий, отдохнула, смазала комариные укусы одеколоном и теперь демонстрировала поучительное зрелище трогательного единения и взаимопонимания. Хлебоедов и Фарфуркис долго уступали друг другу право первому войти вслед за Лавром Федотовичем в комнату заседаний, Лавр Федотович благодушно разбудил все еще спавшего в своем кресле полковника и угостил его «Герцеговиной Флор», а я в перерыве сходил на завод, закруглил там все свои дела и чувствовал теперь себя на седьмом небе. Что же касается коменданта, то ему не повезло. Не надо было ему раздеваться на берегу озера, а раздевшись — потеть от страха. Он застудил себе зуб и мучился так, что Лавр Федотович счел себя обязанным поддержать его благосклонной шуткою: «Вот, товарищ Зубо, — сказал он. — Имели вы против нас зуб, и теперь этот зуб у вас и заболел».

Всего на вечернем заседании нам предстояло рассмотреть три дела. Все три отложенные, уже рассматривавшиеся раньше. Первым обсудили разумного дельфина Айзека. Сам дельфин давно уже помер от старости, но дело его жило[67] и было еще способно доставлять кому-то неприятности. Жило оно по целому ряду причин. Во-первых, Айзек неудачно скончался, недоиспользовав отпущенные на него две тонны свежей трески. Эта когда-то свежая треска висела на шее несчастного Зубо, как жернов, и не было никакой возможности от нее избавиться. Он ел ее сам, всей семьей, приглашал гостей, кормил половину китежградских собак, подъезжал даже к Спиридону, но нарвался на отказ: Спиридон не пожелал иметь ничего общего ни с кем из китообразных. Во-вторых, дело Айзека не могло быть прекращено потому, что, пока акт о смерти ходил по инстанциям, из покойника набили чучело и передали в китежградскую среднюю школу в качестве наглядного пособия, акт же вернулся с резолюцией произвести посмертное вскрытие на предмет установления причин смерти. С тех пор ежемесячно комендант получал запрос из инстанций: почему до сих пор не высланы результаты вскрытия, на что однообразно отвечал, что принимаются все меры к быстрейшему ответу на ваш исходящий такой-то. И наконец, Тройка сама по себе тоже не давала делу прекратиться. «Мало ли что он помер, — говорил Хлебоедов об Айзеке. — Мне плевать, что он помер. Я обещал его на чистую воду вывести, и я его выведу». (Хлебоедов возненавидел мудрого дельфина с самой их первой встречи, когда дельфин на слова Хлебоедова: «Какая же это сенсация, это обыкновенная говорящая рыба, я про такую читал» — во всеуслышание на четырех европейских и двух азиатских языках назвал его идиотом.) Вот и сегодня Хлебоедов извлек из портмоне газетную вырезку и заявил:

— Насчет этого Айзека у меня есть материал. Вот получен прессой сигнал, что дельфин, оказывается, вовсе и не рыба. Этого я не понимаю. Живет в воде, хвост у него, и не рыба. А что же, по-вашему, птица? Или… это… петух какой-нибудь?

— Есть предложения? — благодушно осведомился Лавр Федотович.

— Есть, — сказал Хлебоедов. — Отложить до выяснения. Темный был покойничек человек, земля ему пухом.

— Помер же он, — в сотый раз безнадежно проныл комендант. — Может, спишем, а?

— Товарищ Зубо, — сказал Фарфуркис, — вы напрасно испытываете наше терпение. Оно у нас безгранично. Мы вам уже объясняли, что Гомер, Шекспир, многие другие деятели тоже умерли, но по-прежнему продолжают оставаться загадкой для исследователей. Смерть не может считаться препятствием для исследовательской работы. Нам не важно, жив объект или нет, нам важно установить, в какой мере он является или являлся необъясненным явлением.

— Ну хорошо, — сказал комендант. — А насчет рыбы мне как?

— И опять же мы готовы в сотый раз объяснить вам, что поскольку данный продукт документирован в качестве пищи для вашего колониста, то он и может быть списан лишь по употреблении его этим колонистом.

— Ревизия же на носу! — рыдающим голосом проговорил комендант. — Найдут же у меня две тонны гнилой рыбы излишков…

— Да, — сочувственно сказал Фарфуркис — Вам необходимо что-то предпринять.

— Может, мне другого дельфина купить? На свои, на заработанные. В Москве, кум говорил, такой магазин есть…

— Это ваше право, — сказал Фарфуркис — Но вряд ли законно скармливать продукт, предназначенный конкретно дельфину Айзеку, какому-нибудь другому дельфину.

— Куда ж мне рыбу-то девать?

— Скормить ее дельфину Айзеку, — сказал Фарфуркис.

— Грррм, — сказал Лавр Федотович. — Я вижу, вопросов больше нет. Переходите к следующему делу, товарищ Зубо.

Следующим было дело снежного человека Феди. Тут все обошлось благополучно. Комиссия единодушно признала Федю годным к исполнению обязанностей наглядного пособия для популярных лекций по основам дарвинизма. Комиссия подписала соответствующее удостоверение и вручила его коменданту для передачи Феде. Комендант был в восторге. Федино дело тянулось полтора года, и он уже потерял веру в его благополучный исход. Он рассматривал удостоверение со всех сторон, глядел на просвет, украдкой прижимал к сердцу. Зуб его совершенно успокоился.

Далее было поднято дело спрута Спиридона. Дело это тянулось тоже больше года, потому что высокомерное древнее головоногое не желало являться на комиссию, а требовало, чтобы комиссия сама явилась к нему. Амбиция обеих сторон мешала разрешению конфликта — все-таки речь шла о том, кто будет командовать парадом.

— Опять не явился, старый склочник, — сказал Хлебоедов.

— Никак нет, — подтвердил комендант.

— Нет, надо же какая скотина, — сказал Хлебоедов. — Семь ног у мерзавца, и не может явиться!

— Восемь, — сказал Фарфуркис.

— Как так — восемь? Осьминог ведь? Значит, о семи ногах. Что вы мне, в самом деле…

— У осьминога восемь ног, — мягко сказал Фарфуркис — Он, собственно, восьминог, но «в» у него редуцировалось.

— Да бросьте вы, — сказал Хлебоедов. — Что ты, понимаешь, мне вкручиваете? Редуцировалось, медуцировалось… Не знаете, так и скажите. Вот пусть консультант скажет. Товарищ консультант, сколько у него ног, семь или восемь?

— Десять, — сказал я.

Хлебоедов посмотрел на меня ошарашенно.

— Шутки шутите? — сказал он. — А между прочим, вы на работе. Это вы дома своей жене шутки шутите.

— Мне, товарищ Хлебоедов, с вами шутить не о чем, — холодно сказал я. — Вы мне задаете как научному консультанту вопрос, я вам отвечаю. Могу добавить, что точнее, вероятно, говорить не «ног», а «рук», поскольку спруты на щупальцах не ходят, а хватают ими.

— Но ноги-то, ноги у него есть? — спросил Хлебоедов. — Хоть одна!

— Ничего не могу добавить, — сказал я.

— Одну минуточку, — сказал Фарфуркис — Но почему же в таком случае он называется осьминог?

— А Спиридон не осьминог. Спиридон — кальмар, мегатойтис.

— Ага, — сказал Фарфуркис — Благодарю вас.

— Все равно, — сказал Хлебоедов. — Мог бы и на руках дойти. Не в баню ведь, а на комиссию… А в общем-то, нам-то какое дело? Мы его вызываем, он не приходит, а у нас не горит, у нас другой работы много. Кто там следующий?

— От Спиридона имеется заявление, — сказал комендант.

— Отказать, отказать, — сказал Хлебоедов.

— Грррм, — произнес Лавр Федотович. — Товарищ Хлебоедов, у вас есть вопрос?

— Нет, — сказал Хлебоедов пристыженно. — Виноват.

— Народ желает знать все детали, — продолжал Лавр Федотович, глядя на Хлебоедова в бинокль. — Между тем отдельные члены комиссии, видимо, пытаются подменить общее мнение комиссии своим частным мнением. Но народ говорит этим отдельным товарищам: не выйдет, товарищи!

Воцарилось почтительное молчание. Было слышно, как Хлебоедов терзается угрызениями совести. Лавр Федотович опустил бинокль и сказал:

— Докладывайте, товарищ Зубо.

— Меморандум номер двенадцатый, — прочитал комендант. — Настоящим полномочный посол Генерального содружества гигантских древних головоногих свидетельствует свое искреннее уважение председателю Тройки по рационализации и утилизации необъясненных явлений (сенсаций) его превосходительству товарищу Вунюкову Лавру Федотовичу и имеет поставить его в известность о нижеследующем:

1. Настоящий меморандум является двенадцатым в ряду документов идентичного содержания, отправленных полномочным послом в адрес его превосходительства.

2. Полномочный посол до сего дня не получил ни уведомления о вручении, ни подтверждения о получении, ни адекватного ответа хотя бы на один из вышеупомянутых документов.

3. Полномочный посол вынужден с сожалением констатировать установление нежелательной традиции, которая вряд ли может в дальнейшем способствовать нормальным отношениям между высокими договаривающимися сторонами.

Допуская в связи с вышеизложенным, что предшествовавшие одиннадцать документов по тем или иным причинам не попали в сферу внимания его превосходительства, полномочный посол считает необходимым вновь информировать его превосходительство о своих намерениях, вытекающих из его, полномочного посла, обязанностей перед Генеральным содружеством, которое он имеет честь представлять:

1. Полномочный посол намерен встретиться с представителями министерства иностранных дел высокой договаривающейся стороны в целях обсуждения процедуры вручения министру иностранных дел своих верительных грамот.

2. После упомянутого обсуждения полномочный посол намерен вручить министру иностранных дел высокой договаривающейся стороны свои верительные грамоты.

В интересах высоких договаривающихся сторон и допуская, что предшествовавшие одиннадцать документов по тем или иным причинам не попали в сферу внимания его превосходительства, полномочный посол считает себя обязанным повторить свои предложения его превосходительству:

1. Полномочный посол желал бы встретиться с его превосходительством для обсуждения средств и порядка доставки его, полномочного посла, к месту встречи с представителями министерства иностранных дел высокой договаривающейся стороны.

2. Время встречи с его превосходительством полномочный посол оставляет на усмотрение его превосходительства.

3. Что же касается места встречи, то, принимая во внимание физические и физиологические особенности организма полномочного посла, было бы желательно провести встречу в нынешней резиденции полномочного посла.

С совершеннейшим почтением остаюсь в ожидании решения вашего превосходительства покорнейшим вашим слугой, Спиридон, полномочный посол Генерального содружества гигантских древних головоногих.


— Все, — сказал комендант.[68]

— Грррм, — сказал Лавр Федотович. — Какие будут предложения по существу дела?

— У меня предложение одно, — сказал Хлебоедов. — Лишить его, гада, пищевого довольствия. Пусть голодом посидит, а то видно ведь, что издевается. Сколько раз было ему говорено, чтобы явился на комиссию, а он только писульки пишет. Пусть-ка поголодает, образумится…

— Нет-нет, товарищи, — возразил Фарфуркис — Так нельзя. Я полагаю, что он все-таки не врет и что он все-таки посол. Надо соблюдать дипломатическую осторожность. Другое дело, конечно, что он ведет себя несовместимо со своим званием и требует от нас действий, подрывающих престиж нашей комиссии. Поставить его на место, конечно, необходимо. Надо написать ему, что наша комиссия не уполномочена вступать в какие бы то ни было отношения с министерством иностранных дел, что задача нашей комиссии — устанавливать аутентичность необъясненных явлений, поэтому Спиридон для нас есть не более как частное лицо, желающее или не желающее фигурировать перед народом в качестве необъясненного явления. Если желает — милости просим, скажем, в понедельник, на утреннее заседание. А не желает — насильно мил не будешь. А дипломатические его функции нас ни в какой мере не интересуют.

— Грррм, — сказал Лавр Федотович. — Народ не располагает излишками бумаги, для того чтобы заводить переписку с необъясненными явлениями. С другой стороны, народ гостеприимен и хлебосолен. Выражая общее мнение, предлагаю товарищу Зубо еще раз на словах объяснить делу номер шесть всю несообразность его поведения. Пищевым довольствием обеспечивать по-прежнему. Других предложений нет? Вопросов к докладчику нет?

— Какой калибр? — спросил полковник.

Лавр Федотович медленно взял бинокль и навел его на шутника. Однако полковник уже снова спал, и Лавр Федотович успокоился.

— Товарищ Зубо, — сказал Лавр Федотович. — Доложите очередное дело.

— Так что дел, Лавр Федотович, на сегодня не осталось, — бодро сказал комендант. — Все дела.

— Грррм! — сказал Лавр Федотович удовлетворенно. — В таком случае слово предоставляется товарищу Фарфуркису.

Фарфуркис перелистал записную книжку и сказал:

— На повестке дня сегодняшнего заседания осталось, товарищи, два вопроса. Первый вопрос — разбор жалоб, заявлений и сообщений трудящихся, и второй вопрос — отбор наиболее выдающихся сенсаций, установленных за истекший месяц, для передачи их в широкую прессу.

Писем от трудящихся оказалось семь. Школьники села Вунюшино сообщали про местную бабку Зою. Все говорят, что она ведьма, что из-за нее урожаи плохие, и внука своего, бывшего отличника Василия Кормилицына, она превратила в хулигана и двоечника. Школьники просили комиссию разобраться в этой ведьме, в которую они, как пионеры, не верят, и чтобы комиссия объяснила научно, как она портит урожаи и как превращает отличников в двоечников.

Братья Андрей и Борис Долгорукие из села Аргунька Уссурийского края написали, что поймана девочка-людоед, бежавшая из-за рубежа от преследования хунвэйбинов и прославившаяся воровством кур. Местные власти отдали ее под суд, и братья выражали сомнение в целесообразности такого решения. Они считали, что преступницу надлежит вскрыть и отыскать новые законы природы.

Группа туристов из разных городов наблюдала в предгорьях Верхоянского хребта светящегося зеленого скорпиона ростом с корову. Скорпион таинственным излучением усыпил двух дежурных и скрылся в тайге, похитив месячный запас продовольствия. Туристы предлагали свои услуги для поимки чудовища при условии, что им будет оплачена дорога туда и обратно.

Житель города Китежграда П. П. Заядлый жаловался на соседа, второй год роющего подкоп под его дом. Письмо было послано из психиатрической больницы.

Другой житель Китежграда, гражданин С. Т. Краснодевко, выражал негодование по поводу того, что городской сад загажен всякими чудовищами и погулять негде. Во всем обвинялся комендант Зубо, использующий отходы колонистской кухни для откармливания трех личных свиней.

Сельский врач из районного центра Бубново сообщал, что при операции на брюшной полости гражданина Панцерманова ста пятнадцати лет обнаружил у него в двенадцатиперстной кишке древнюю согдийскую монету. Врач обращал внимание комиссии на тот факт, что гр. Панцерманов (ныне покойный) в Средней Азии никогда не был и найденной монеты никогда не видел. На остальных сорока двух страницах письма излагались соображения молодого эскулапа относительно телепатии, телекинеза и четвертого измерения. К письму прилагались две фотографии злополучной монеты в натуральную величину.

И наконец, канадский гражданин М. Фэрбенкс прислал очередную порцию газетных вырезок относительно появления УФО и осторожно осведомлялся о гонораре.

Все письма были зачитаны и обсуждены. Мне было поручено дать по каждому заключение. Я дал. Несмотря на это мне же было поручено ответить на все эти письма. У меня уже был некоторый опыт такого рода работы. Была даже стандартная форма: «Уважаем… гр…….! Мы получили и прочли ваше интересное письмо. Сообщаемые вами факты уже известны науке и интереса не представляют. Тем не менее мы горячо благодарим вас за ваше наблюдение и желаем вам успехов в работе и личной жизни». Подпись. Все. Я всегда испытывал огромное удовольствие, посылая такие письма в ответ на сообщения о том, что «гр. Сменовеховец просверлил в моей стене отверстие и пускает скрозь него отравляющие газы».

Затем Тройка занялась любимым делом — отбором сенсаций для опубликования в газетах. Каждый член комиссии предложил своего кандидата на выдвижение. Хлебоедову, например, понравился заведующий Китежзаготскота, который мог вынимать из карточной колоды заказанную карту, а также, держа карандаш в зубах, воспроизводить факсимиле великих деятелей. «Такие люди на земле не валяются, — заявил он. — Таких нам надо выдвигать». Воображение Фарфуркиса потрясла девушка, которая очень ловко видела ушами и слышала глазами. Фарфуркис признался даже, что как частное лицо уже отправил корреспонденцию о ней в журнал «Знание — сила». Корреспонденция называлась: «Она слышит, видя, и видит, слыша». Впрочем, ответ редакции Фарфуркис зачитать отказался, сославшись на плохой почерк сотрудника. Полковнику тоже предоставили возможность высказаться, и он, поминутно засыпая, поведал нам о своем проекте создания сверхзвуковой реактивной кавалерии. В заключение Лавр Федотович сказал «грррм» и, выразив общее мнение комиссии, предложил на выдвижение сверлильщика Китежградского завода маготехники Толю Скворцова, регулярно перевыполняющего план на двести — двести десять процентов. На том и порешили. После этого Лавр Федотович закрыл заседание и величественно пожелал нам с пользой провести воскресный день.

Глава седьмая

В семь часов вечера мы были уже готовы и двинулись в путь. Я тащил палатку, котелок, удочки и все, что было необходимо для ухи. Федя толкал перед собой тачку со Спиридоном и нес одеяла и рюкзак с продуктами на случай, если уха не получится. Клоп ничего не нес — он шагал поодаль, засунув руки в карманы, и оскорбительно разглагольствовал относительно так называемых разумных существ, которые, несмотря на весь свой хваленый разум, шагу не могут ступить без продуктов питания. «А я вот все мое ношу с собой», — хвастливо заявлял он. Спиридон помалкивал под мокрой мешковиной и только вращал глазами. Нам предстояло пройти около десяти километров до лужайки на берегу Китёжи, где мы обычно ставили палатку, разводили костер, варили уху и играли в бадминтон. До захода солнца оставалось около двух часов, надо было поторапливаться, но мы задержались, чтобы поговорить с Константином.

Константиново летающее блюдце, накрытое неприступным сиреневым колпаком защитного поля, стояло недалеко от дороги. Из-под блюдца торчали ноги Константина, обутые в «скороходовские» тапочки сорок четвертого размера. Ноги отмахивались от комаров. Когда год назад Константин совершил здесь свою вторую вынужденную посадку, под купол защитного поля попала небольшая лужа, населенная семейством комаров. Корабль Константина после посадки испортился окончательно, автоматически установившееся защитное поле не желало сниматься, и Константин со своими комарами оказался в положении тех узников инквизиции, которых замуровывали в стену вместе с голодными котами.

Защитное поле это было устроено так, что не пропускало ничего постороннего. Сам Константин с деталями своего звездолета мог ходить через сиреневую пленку совершенно беспрепятственно, но одежда, которую ему выдал комендант, оставалась при этом снаружи, а комары, которые попали под купол, всегда оставались внутри, увеличивая и без того безмерные страдания пришельца, давно уже просрочившего свой кратковременный отпуск. Под защитным полем оказались и забытые кем-то на аллее тапочки, и это было единственное из земных благ, которыми Константин мог пользоваться, потому что никаких других благ под колпаком не оказалось. Кроме комаров там оказались: заросли крапивы, два куста волчьей ягоды, часть чудовищной садовой скамейки, изрезанной всевозможными надписями, и четверть акра сыроватой, никогда не просыхающей почвы.

Федя постучал Константину в защитное поле. Константин выглянул из-под блюдца, увидел нас, выбрался и, отлягиваясь, выскочил из колпака. Тапочки остались внутри, и видно было, как по ним бродят, жаждуще поводя хоботками, отъевшиеся рыжеватые звери.

— Пойдемте с нами, Костя, — сказал Федя. — Отдохните хоть немного.

Константин покачал головой.

— Нет, ребята, — сказал он. — У меня, кажется, что-то начало получаться. Мне бы теперь пронести под колпак литров десять инсектицида, и ничего бы больше не было нужно.

При этих словах Говорун вздрогнул.

— Странно мне вас слышать, Константин, — сказал он. — Все-таки вы — представитель высокоразвитой цивилизации. Неужели и в вас затаилась эта неуемная жажда бессмысленного убийства?

— Почему — бессмысленного? — сказал Константин с горячностью. — Они ведь меня жрут!

— Ну конечно, — сардонически сказал клоп. — Вы бы хотели, чтобы они умерли от голода. И потом вы же прекрасно знаете, что никакие инсектициды не помогут. Вы перебьете тысячи несчастных вместе с женами и детьми, но останутся единицы, которым наплевать на ваши инсектициды, которые ничему не научатся и только озлобятся…[69]

— В самом деле, — сказал я. — Инсектициды — вещь ненадежная. Почему бы вам, Костя, не развернуть этих комаров в двумерном пространстве? Это было бы гораздо надежнее…

— Да, конечно, — сказал Константин. — Но я же должен работать! Не могу же я сидеть и держать их в двумерном пространстве с утра до вечера… Да ничего, скоро всему этому конец. Привет, ребята!

Он пожал нам руки и снова полез под блюдце. Мы двинулись дальше. Дорога шла вдоль Китёжи, приятная загородная дорога, покрытая нежной пылью, неразбитая, гладкая. Справа тянулись огороды городского питомника, слева под небольшим обрывчиком текла темная прохладная река, очень приятная на вид здесь, вдали от стоков Китежградского завода. Шли мы быстро. Меня прошибал пот, Федя тоже очень старался, и разговаривать нам было некогда: мы берегли дыхание. А Спиридон с Говоруном затеяли разговор на темы морали. Слушать их было очень поучительно, поскольку ни тот, ни другой представления не имели ни о гуманизме, ни о любви к ближнему. Спиридон утверждал, что совесть — это пустое, бессодержательное понятие, придуманное для обозначения внутренних переживаний человека, делающего не то, что ему следует делать. Да, соглашался клоп, муки совести — это последствия сделанных ошибок. У этих людей масса возможностей совершать ошибки, не то что у нас, клопов. У нас сохраняются только те, кто ошибок не делает. Поэтому у нас и нет совести. Это была истинная правда: будь у клопа хоть немного совести, он мог бы, по крайней мере, тащить пакет с луком. Покончив с совестью, Спиридон перешел на проблемы добра и зла, и они быстро с ними расправились, согласившись, что находятся по ту сторону от того и другого. Затем последовали: вопрос о так называемой подлости, вопрос о праве на убийство и вопрос о любви. Подлость они объявили понятием, производным от совести и потому несущественным. Во взглядах на право на убийство они разошлись решительно. Спиридон исходил из принципа: живу, потому что убиваю, и не могу иначе. Клоп же проповедовал в этом вопросе христианство: соси, но знай меру. Они опять чуть не подрались, потому что клоп назвал Спиридона фашистом. Мы с Федей их разняли. Федя пригрозил Спиридону, что вывалит его на дорогу, а я пообещал клопу столкнуть его в реку. Тогда они заговорили о любви. Спиридон оказался певцом любви платонической, Говорун же — плотской. Спиридон вздыхал, закатывал глаза и пел баллады в переводе на русский о коралловом цветке его чувств, плывущем по бурному океану навстречу предмету любви, каковой предмет он, несчастны влюбленный, никогда не видал и не увидит. Он цитировал Блока: «Я послал тебе черную розу в бокале золотого, как небо, аи» — и вздыхал: «Как тонко! Как верно! Очень по-нашему, очень…» Говорун в начале только хихикал и расправлял усы тыльной стороной ладони, однако потом и его прорвало. Он принялся нам читать стихи собственного сочинения, предпослав им известные строки «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…», которые считал вершиной человеческой поэзии. Однако мы с Федей нашли его сочинения непристойными и велели ему замолчать. Особенно негодовал Федя, заявив, что такого он не слыхал даже от обезьян в зоопарке, где сидел по недоразумению несколько месяцев.

Так за разговорами мы еще засветло добрались до лужайки. Федя подкатил тачку к самой воде и с удовольствием вывалил Спиридона в темный поросший кувшинками омут. Каждый занялся своим делом. Спиридон исчез под волнами и, через минуту появившись, сообщил нам, что сегодня здесь полно раков, есть окуни и два линя. Я велел ему ловить раков, но ни в коем случае не трогать и, упаси бог, отпугивать будущую уху. Федя принялся разбивать палатку, а я стал разжигать костер. Говорун, как всегда, отлынивал. Сославшись на приступ хандры и на слабые мышцы, он скрылся в кустах, где жило несколько его знакомых травяных клопов, и через некоторое время оттуда уже доносились взрывы хохота и надсадно выкрикиваемые отрывки анекдотов сомнительного свойства.

Когда солнце село, лагерь был готов. Великолепно, без единой морщинки растянутая палатка ждала постояльцев в объятья расстеленных одеял. Весело трещал костер, и купающиеся в кипятке раки становились все более и более красными. Федя, закинув три удочки, азартно следил за поплавками. Из омута страшновато поблескивали гигантские глаза удобно расположившегося там Спиридона. Судя по редким всплескам, он, несмотря на строжайший запрет, ощупкой ловил и поедал на месте отборную рыбу, однако уличить его не было никакой возможности. Я взял кол от палатки, сходил в кусты и разогнал веселящуюся там компанию. Говорун полез было в амбицию, но я показал ему указательный палец и засадил чистить лук.

Закат отбушевал, высыпали звезды, раки сварились, уха тоже. Я намазался диметилфталатом и пригласил всех к столу. «Еще минуточку, Саша! Еще минуточку!» — просился Федя, но я по опыту знал эти минуточки и бесцеремонно оттащил его от удочек.

Мы с Федей с удовольствием ели уху, сосали раков. Говорун присел поодаль на пенек и, глядя на нас, во всеуслышание сетовал на отсутствие поблизости приличной гостиницы или, по крайней мере, дома колхозников. Спиридон плескался и чем-то хрустел в своем омуте. Потом, когда уха была съедена, а раки высосаны до последней лапки, Федя пошел в темноту сполоснуть посуду, а я прилег у костра, ощущая во всем теле приятную негу, предвкушая одеяла в палатке и яркий солнечный день завтра, и купанье при активном участии Спиридона, и как мы с Федей ухватим Говоруна за руки и ноги и поволочем топить, а он будет орать и распространять коньячные запахи… Вспомнив о клопе, я стал размышлять, куда его девать на ночь, дабы не ввести во искушение, посадить ли его в спичечный коробок или привязать шпагатом к дереву, а в темноте у меня за ушами злобно и разочарованно завывали комары, оскорбленные диметилфталатом. Говорун сидел на пеньке, поджав под себя ноги, и поглядывая на меня со странным выражением. Федя рассказывал Спиридону, как прекрасны его снежные горы, как до них нужно добираться и какие воинские части дислоцированы поблизости от его постоянной резиденции. Я совсем уже решил было проблему клопа, сообразив, что его просто следует перевезти на ночь на другой берег, и раздумывал, как поделикатнее сообщить ему о моем решении, как вдруг послышался треск валежника, приглушенные голоса, и из лесу один задругам вышли и вступили в освещенное пространство хорошо знакомые люди. Лавр Федотович, придерживая под локоть полковника, приблизился к костру первым и опустился на землю так резко, словно у него подломились ноги. Фарфуркис сел рядом со мной и сразу протянул к огню посиневшие от холода руки, а Хлебоедов усадил полковника, стащил с его ног унты и вылил из них воду. Затем он стал оттирать полковнику замерзшие ступни, присев на корточки. Полковник едва сидел, клонясь набок, закатив глаза. Голова его была перевязана окровавленным бинтом.

— Устал, — сказал Фарфуркис — Устал, не могу. Башка трещит.

— Завтра, — сказал Лавр Федотович.

— Не завтра, а послезавтра, — сказал Фарфуркис Хлебоедов, сидевший на корточках спиной к ним, пробормотал, не оборачиваясь:

— Это — грипп. Это — смерть.

— Где автомат? — спросил полковник, еле шевеля губами. — Автомат где, слушайте!

— Все равно, — сказал Фарфуркис — Все равно. Лавр Федотович, — спросил он. — У меня есть голова? У меня такое ощущение, словно головы нет.

— Руки нет, — сказал Лавр Федотович. — У меня.

У него действительно не было руки. Какая-то мокрая тряпка вместо руки. Хлебоедов сел лицом к огню и положил голову полковника к себе на плечо. Глаза полковника были закрыты.

— Меня придется бросить, — сказал он. — Слишком много железа в животе.

— Завтра, — сказал Лавр Федотович.

— Послезавтра, — поправил его Фарфуркис.

— Полковник — послезавтра, а мы — завтра, — возразил Лавр Федотович.

— Я вернусь в город, — сказал Хлебоедов. — Вы идите, а я вернусь в город.

— Зачем? — сказал полковник, не открывая глаз. — Там же ни одного человека.

— Все равно, — сказал Хлебоедов. — Взорву библиотеку. Мы забыли библиотеку.

— Чем взорвешь? — горько спросил Лавр Федотович. — Соплями?

— Башка, башка трещит, — бормотал Фарфуркис, сжимая виски. — Дайте мне револьвер, полковник.

— Где была вода, когда вы уходили? — спросил полковник. Ему никто не ответил. Все смотрели на огонь.

— Я ослеп? — спросил полковник.

— Нет, — сказал Хлебоедов. — Откуда вы взяли?

— Ослеп, — сказал полковник. — Ослеп. Я же слышу, здесь костер.

— Это беженцы, — сказал Лавр Федотович.

— Слушайте, — сказал Хлебоедов, — пусть полковник полежит, а мы соберем всех, кто остался, и вернемся в город. Остался ведь еще револьвер. Надо поджечь библиотеку.

— Она уже, наверное, под водой, — безнадежно сказал Фарфуркис.

— Нет, — сказал Лавр Федотович, — Если мы еще на что-нибудь способны, надо ставить бредень.

— Не сходите с ума, — сказал полковник. — Отдохните еще минут пять и бегите дальше, а меня оставьте. А лучше пристрелите.

— Всего один патрон остался, — виновато сказал Хлебоедов.

— Тогда просто оставьте. Вы мне надоели. Я хочу один.

Фарфуркис вдруг опустил руки и с изумленным видом огляделся.

— Слушайте, — сказал он капризно. — Куда мы опять заехали? Суббота ведь сегодня.

— Грррм, — сказал Лавр Федотович. — Товарищ Хлебоедов, распорядитесь.

Хлебоедов тотчас вскочил и, зацепившись о натянутую веревку, прямо в сапогах влез в палатку.

— Все готово, Лавр Федотович! — бодро сообщил он оттуда. — Я уже распорядился. Четыре одеял верблюжьих и две подушки походных. Можно отдыхать.

— Народ… — сказал Лавр Федотович, величественно поднимаясь. — Народ имеет право на отдых. Товарищ Фарфуркис, назначаю вас дежурным по лагерю. Спокойной ночи, товарищи. — С этими словами, подняв в знак приветствия белую мягкую руку, он шагнул в палатку и тотчас принялся ворочаться там, как слон. Полковник уже спал, уткнувшись носом в муравейник.

— Товарищ научный консультант, — обратился ко мне Фарфуркис — Оставляю вас своим заместителем. Во-первых, костер. Во-вторых, к завтраку Лавр Федотович предпочитает свежую рыбу, молоко и… э… лесные ягоды. Скажем, земляника, малина… это на ваше усмотрение. В случае тревоги будите, — Он встал на четвереньки и ловко нырнул в палатку. Через секунду оттуда уже доносился хор: Лавр Федотович вел басы, Хлебоедов подтягивал звучным тенором, а Фарфуркис, выбирая паузы, врывался в них прерывистым дискантом.

— Так землянику или малину? — спросил Федя.

— Кукиш с маслом, — сказал я. — Ну их к дьяволу. Я завтра уезжаю.

— Пойду все-таки малинки соберу, — сказал Федя нерешительно.

Я пожал плечами. Одно меня только радовало: Говоруна на пеньке уже не было. Сквозь хор я слышал, как он осторожно ходит, ступая по спящим, и тихонько мурлычет: «Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…» Я подбросил в костер валежника, лег и закинул руки за голову. Я уже засыпал, когда до меня донесся из реки скрежещущий смех Спиридона.

25 марта 1967 года

Голицыно

Практически только закончив черновик, Стругацкие тут же приступают к его правке и переделке, отмечая на отдельных листках важные моменты.

1. Метод убеждения — непонимание и демагогический отпор.

2. Разброд и шатание: Виктор крадет;

Саша впадает в оппортунизм;

Ойра-Ойра — впадает в цинизм;

Амперян — принципиален. Ищет общее решение.

3. Объединение на основе всеобщего поражения вокруг Амперяна, вокруг идеи уничтожения бюрократизма, каковая идея трансформируется в идею вытеснения бюрократии из дела. И все довольны.

Ложные заявления. Тройка завалена чепухой. Социология Фарфуркиса. «Мелкие» дела — в подкомиссию, возглавляемую Э. Амперяном.


Линия Спиридона: отдел Линейного Счастья — Э. Амперян и Киврин — Клоп, Спиридон, Федя; отдел Смысла Жизни — Хунта; отдел Универсальных Превращений — Жиан Жиакомо и В. Корнеев — Жидкий пришелец; отдел Недоступных Проблем — Ойра-Ойра — Клоп, Спиридон, Федя.


Задачи комиссии:

1. Признание необычности явления.

2. Признание необходимости утилизации; в случае непризнания — уничтожается.

Тройка

По

Рационализации и

Утилизации

Необъясненных

Явлений

Авторы даже составляют таблицу необъясненных явлений и решений (решений ТПРУНЯ и решений ученых).

Отмечают Авторы и то, что при написании чистовика нужно не забыть:

1. Дело Спиридона — аллегорическая сцена военного совета (война против спрутов вместе с китами).

2. Не забывать Кузьку.

3. Не забывать Рабиновичева: приходит фотографировать Спиридона. «У вас не фас, а дворцовая площадь. А вот профиля нет»; охотится за фотоснимком Панурга.

4. Панург: рассказать об Акакии.

ИЗДАНИЯ

Сравнение трех вариантов СОТ — порядок следования отдельных эпизодов, отсутствие одних и появление других эпизодов и персонажей, столь разительное различие финалов во всех трех вариантах — интереснейшая работа для исследователя творчества АБС. И хотя такие материалы были подготовлены, они не приводятся по простой причине. СОТ-1 и СОТ-2 широко публикуются, СОТ-0 представлена здесь. Поэтому увлекательное путешествие по вариантам желающим предлагается совершить самостоятельно. Замечу лишь, что в СОТ-1 по сравнению с СОТ-2 65 % общего текста. (Если же, наоборот, сравнивать СОТ-2 с СОТ-1, то общего будет 85 %.)

Различия в публикациях одного и того же варианта приводятся ниже.

«АНГАРСКИЙ» ВАРИАНТ, или СОТ-2

СОТ-2, как уже говорилось, впервые опубликованная в 1968 году в журнале «Ангара», была переиздана через двадцать лет в журнале «Социалистический труд», а затем почти ежегодно издавалась в различных книжных изданиях.

Эпиграф из Гоголя («Эх, тройка! птица-тройка, кто тебя выдумал?») отсутствовал как в первых (журнальных) изданиях, так отсутствует и в последних. Несмотря на мои уверения, что этот эпиграф, во-первых, как бы продолжает линию «Понедельника…» (где эпиграф — также из Гоголя), а во-вторых, напоминает еще одно значимое определение слова «тройка» и подает со школы знакомую фразу в новом ракурсе, БНС был тверд: «Это слишком прямолинейно, слишком в лоб…[70] и в издания он попал только по оплошности авторов… не уследили». Поэтому в собраниях сочинений «Миров братьев Стругацких» и «Сталкера» СОТ-2 публиковалась без эпиграфа и, вероятно, будет так же публиковаться и в дальнейшем.

В журнальных изданиях Привалов сравнивает коменданта Зубо не со Стиггинсом, а с Дуремаром. Федя в кафе, споря с Клопом, не ОТКУСЫВАЕТ кочерыжку, а ПОКУСЫВАЕТ ее. В списке ученых, перечисляемых Говоруном, отсутствует (в обоих журнальных изданиях, во втором, уже перестроечном, вычеркнут, вероятно, по инерции) Николай Вавилов. Разбушевавшегося Клопа Говоруна Привалов хватает за шиворот и не ВЫНОСИТ (как в книжных изданиях) из гостиничного номера, а ВЫВОДИТ. Это еще один пример аллегорических размеров Говоруна, который то представляется малым (как обычный клоп), то большим (размером с человека).

Издание в «Соц. труде» было слишком «исправлено» ретивыми корректорами: неправильные, с их с точки зрения, но характеризующие персонаж фразы были поправлены. К примеру, в речи Камноедова перед запуском лифта («…лифтом эксплуатировать не умеют») неправильное ЛИФТОМ было исправлено на правильное ЛИФТ. Старинное название «Санкт-Питербурх» было исправлено на «Санкт-Петербург». А в издании «Ангары» точно так же исправили хлебовводовское «в Сибире».

С другой стороны, издание «Соц. труда» иногда удивляет удачными находками, которых, к сожалению, более ни в одном издании нет. Вероятно, Авторы после двадцатилетнего забвения еще немного поработали над текстом перед сдачей его в журнал. К примеру, во фразе «Старичок тут же ударил по клавишам, потом быстро вырвал из машинки листок бумаги и рысцой поднес его Фарфуркису» вместо ПОДНЕС в этом издании — ПОВОЛОК. Старичок, волокущий листок бумаги, — яркая картинка!

Книжные издания особо не отличаются друг от друга, но имеют свои повторяющиеся из издания в издание ошибки. К примеру, в определении ТПРУНЯ Необъясненные Явления стали Необъяснимыми, что несколько смещает акцент, ибо «необъясненные» — это явление временное, а «необъяснимые» — это которые и объяснить невозможно. «Спин», одна из характеристик элементарной частицы, в этих изданиях превратился в «спину» (это из речи старичка-изобретателя: «Ротор поля наподобие дивергенции градуирует себя вдоль спина…», в книжных изданиях не СПИНА, а СПИНЫ). В возмущенном высказывании Хлебовводова о птеродактиле Кузьме («Может, скажете, у него жилы слабые?») ЖИЛЫ заменены на СИЛЫ.

Некоторые неправильности были устранены, начиная с издания СОТ-2 в «Terra Fantastica» (1997). Слова и фразы, которые Авторам пришлось исправить, публикуя СОТ в первый раз еще в советские времена, теперь звучат так же, как и в СОТ-1. К примеру, «народ», а не «общественность» в высказываниях представителей Тройки.

«СМЕНОВСКИЙ» ВАРИАНТ, или СОТ-1

Этот вариант СОТ впервые был опубликован только в перестроечные времена, хотя в списках ходил и ранее. Первое издание, в журнале «Смена» (1987), было несколько сокращено, но сокращения эти были чисто техническими — из-за нехватки места из текста убиралось только несущественное. А вот ретивые редакторы присутствовали и здесь, заменяя «нюхивал» на «нюхал», «подсигивал» на «подпрыгивал», «возглас» на «голос», «мене» на «меня» (когда отвечает пишущая машинка: «Признать мене за научный факт»), «махизьм» и «эмпириокритицизьм» из речи Выбегаллы приобретают правильный вид (теряют мягкие знаки), как и фраза Хлебовводова относительно спрута Спиридона: «Пусть голодным посидит» — вместо характерного «Пусть голодом посидит». Есть в нем и опечатки («вывод» вместо «выпада», «вырядиться» вместо «выродиться», «ценные» мускулы вместо «лицевых»).

Переводы французских выражений Выбегаллы в рукописи, поданной Авторами в «Смену», вероятно, отсутствовали, поэтому перевод идет не «точный» (как правило, из «Войны и мира»), а приблизительный. К примеру, вместо «все понять значит все простить» — «Кто поймет, тот извинит», вместо «Это тяжко, но это полезно» — «Это хлопотно, но это к лучшему», вместо «Я говорю вам это, положив руку на сердце» — «Это как раз то, о чем я вам говорил», вместо «Когда вино откупорено, его следует выпить» — «Вино подано, пора его выпить», вместо «Вот воспитание, какое дают теперь молодым людям» — «Образования, которое он получил в молодости, сегодня недостаточно», и т. д.

Присутствуют в журнальном издании и некоторые «политические» исправления. Лавр Федотович, после путаницы Хлебовводова с Машкиным-Бабкиным и сомнения, Пашкой ли звали сына Бабкина, произносит не «Никто не забыт и ничто не забыто», а «Никто ничего не забыл». Исчезло предложение Привалова снежному человеку Феде: «Вина выпьем». Господина Сукарно фотограф неизвестно почему упоминает без фамилии, называя его: «…того самого…» А фраза, произнесенная спящим полковником, известная фраза из анекдота («Так точно, товарищ генералиссимус! Так точно — старый дурак!») из-за замены «генералиссимуса» на просто «генерала» потеряла смысл. И отсутствует перечень медалей полковника. Убраны из текста «хунвэйбины», а канадский гражданин М. Фербенкс назван гродненским гражданином. Печать Молчания Эйхмана—Ежова в этом издании названа Печатью Молчания Эйсмана—Межова (в издании «Интероко» — Эйхмана—Жова), а контрзаклинание Израэля—Жукова — контрзаклинанием Дизраеля—Букова.

Долго обсуждалась «люденами» путаница с терминами «колориметр» и «калориметр». Так как речь идет об определении цвета, то правильно было бы употребление в речи Привалова колориметра, однако же во всех изданиях, кроме издания «Интероко» 1993 года, присутствует калориметр. Мое предложение БНС при работе над собранием сочинений исправить калориметр (калориметрический) на колориметр (колориметрический) не получило одобрения. Может быть, Привалов так шутит?[71] И только недавно, после очередного обращения внимания Стругацкого на эту проблему, было решено исправить калориметр на колориметр.

Название планеты, с которой прибыл Пришелец Константин, варьировалось в разных изданиях. Вместо Константинии в первых журнальных и книжных изданиях СОТ-2 она называется Константия, а в издании СОТ-1 («Интероко») — Константина.

СМЕШЕНИЕ ВАРИАНТОВ

Из «Комментариев» БНС: «…когда готовили свой первый двухтомник в издательстве „Московский рабочий“, попытались соединить оба варианта, взяв самое лучшее из каждого. К нашему огромному удивлению оказалось, что такая работа требует полноценных творческих усилий, ее невозможно провернуть между делом, надобно фундаментально сидеть и придумывать, и перелопачивать, и переписывать все заново, — короче говоря: надо писать новую, третью, повесть. На это мы не пошли. Время было горячее, вовсю шла работа над „Отягощенными злом“, а силы были уже не те что прежде, на все сразу нас уже не хватало, приходилось выбирать, и мы выбрали ОЗ».

Попытка совместить оба варианта публиковалась в двухтомнике и трехтомнике (1989–1990), она же присутствует и в собрании сочинений «Текста». Собственно, текст там идет СОТ-2, дополненный подзаголовком («История непримиримой борьбы…»), эпиграфом из Гоголя и главой с названием «Дельфин Айзек, спрут Спиридон и Синий Пришелец».

В «Мирах» и собрании «Сталкера», где присутствуют оба варианта СОТ, текст СОТ-2 прежний, без дополнений. Зато в собрании «Сталкера» сначала предполагалось издать все три варианта СОТ. Но БНС был и тут непреклонен: «Читатели и так путаются в двух вариантах, а вы хотите публиковать еще и третий!» После безуспешных попыток уговорить БНС было предложено вставить некоторые отрывки из СОТ-0 в СОТ-1, на что БНС дал согласие. Поэтому в «сталкеровском» издании СОТ-1 появились разговор Привалова и Феди во время чтения газеты (о детском саде и «дубине»), заигрывания работниц завода с Федей, показ способностей пришельца Константина на заседании Тройки и некоторые другие эпизоды.

ПРОДОЛЖЕНИЯ СОТ

Из «Комментариев» БНС: «…попытки продолжить „Сказку“ делались неоднократно — сохранились наметки, специально придуманные хохмочки, даже некие сюжетные заготовки. Последние по этому поводу записи в рабочем дневнике относятся к ноябрю 1988 года:

Тройке поручено решать межнациональные отношения методом моделирования в НИИЧАВО, Китежграде и окрестностях. Пренебрежение предложениями ученых. Главное — чтобы Тройка ничего не теряла — фундаментальное условие. Поэтому все модели ведут к чуши.

— Гласность! — произнес Лавр Федотович, и все замолчали и выкатили на него зенки преданно и восторженно.

— Демократизация! — провозгласил он с напором, и все встали руки по швам и выразили на лицах решимость пасть смертью храбрых по первому требованию председателя.

— Перестройка! — провозгласил Лавр Федотович и поднялся сам. <…>

Мучительные и опасные поиски бюрократа. Нет таких. Кругом — только жертвы бюрократизма.

Однако мы так и не собрались взяться за это продолжение — пороху не хватило, заряда бодрости и оптимизма, да и молодости с каждым годом оставалось в нас все меньше и меньше, пока не растворилась она совсем, превратившись в нечто качественно иное».

Одна из таких попыток продолжения СОТ сохранилась и в архиве. Это рукописная страница с описанием фабулы и некоторых моментов повествования:

НОВЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ АЛЕКСАНДРА ПРИВАЛОВА

1. Привалов приезжает в Большой Город толкачом в Министерство Подтверждения Сенсаций. НИИЧАВО 2 года назад послал по требованию сенсационное чудовище, и его не возвращают. Г. Питомник и Б. Проницательный написали статьи о сенсационном открытии, МПС заинтересовалось, затребовало и 2 года не возвращает. Привалов должен вернуть. Чудовище: летающая тарелка из посуды Пузатого Пацюка, переданной в НИИЧАВО потомком Пацюка, железнодорожником Ивановым.


План внедрения сенсаций в народное хозяйство.

Группа заметчиков — Валерьянс — они ищут сенсации.


2. Едва приехал и подал документы, как его хватают. Документы выданы на гигантского спрута.

«Настоящее выдано гр. Привалову А. И. в том, что он командируется в МПС в качестве гигантского спрута. Кол. экз. один, не кантовать. Подпись Модеста Матвеевича».

Начинать со сцены в кабинете Модеста Матвеевича, где гном пишет одной рукой командировочное удостоверение, а другой — снимает копию с какого-то документа. Трансгрессия.


Дерево-людоед.

— Отпустите меня, никакой я не снежный человек! Я американский шпион! Отпустите меня в ГПУ!

Загрузка...