Декабрь 1919 года.
Тамбов взяли за два дня до того, как Саша вернулась от казаков. Если по этому случаю и были устроены какие-то торжества, она пропустила их, и это вышло к лучшему: лицо у нее в те дни было такое, что поставь рядом молоко — скиснет.
До границы губернии казаки добрались без происшествий. Обе стороны выдержали договор. Саше больше не связывали руки, на нее вообще особо не обращали внимания. Она могла бы, верно, бежать, если б решила. Но смысла не было.
В шахматы с Топилиным Саша больше не играла, и он утратил к заложнице всякий интерес. Простились холодно. Атаман попытался вручить ей полушубок — не от особого расположения, а по обычаю, велевшему одаривать союзников, даже случайных и временных. Хотя в пальто Саша уже давно мерзла, пересилить себя и принять подарок не смогла. Слишком уж вся эта ситуация была омерзительна. Отказ, должно быть, Топилина оскорбил, но теперь никакого значения это не имело.
Товарищи согласились, что история с пленницами вышла чудовищная и идти на такое было нельзя; но сделанного не воротишь. Не было никакой возможности снимать людей с ключевой операции восстания. Да и взятые у казаков орудия успели сыграть решающую роль в одном из последних боев. Потому все покачали головами и вернулись к работе.
Саша тоже вернулась к своей работе — что еще ей оставалось. Сейчас она читала газету «Русские вести»:
«Мы, рабочие, считаем своим нравственным долгом выразить НОВОМУ ПОРЯДКУ нашу беспримерную благодарность за избавление от Советской власти, как власти ГУБИТЕЛЬНОЙ, НАСИЛЬСТВЕННОЙ и РАЗРУШИТЕЛЬНОЙ ДЛЯ НАШЕЙ РОДИНЫ. В городе налажено спокойствие, возможно спокойно и честно трудиться. Распространяемые большевиками слухи, что ДОБРОВОЛЬЧЕСКАЯ АРМИЯ ЗАНИМАЕТСЯ РАССТРЕЛОМ НАС, РАБОЧИХ, НАШИХ ЖЁН И ПЛЕННЫХ, ОКАЗАЛИСЬ НАСТОЯЩИМ ВЗДОРОМ И ОЧЕРЕДНОЙ ГНУСНОЙ КЛЕВЕТОЙ БОЛЬШЕВИСТСКИХ КОМИССАРОВ. Еще раз приносим из глубины сердца нашу благодарность и земно кланяемся ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ ПОЛКОВНИКУ ЩЕРБАТОВУ, и просим передать от нашего имени глубокую благодарность, что он в своей программе по переустройству народного быта нашей Родины не забыл и нас, рабочих, и широко и полно пошёл навстречу нашим интересам».
— Как тебе? — спросила Саша у Белоусова.
— Ну что тут скажешь, — Белоусов саркастически усмехнулся. — Общая добровольность и естественность этого выражения народной воли просто-таки бросаются в глаза.
— Жить захочешь — не так раскорячишься. Это ведь крик о помощи. Буквы эти заглавные еще… Но что мы в состоянии сделать для них, что? Мы и для себя-то можем немного…
Саша сморщилась от острого рывка боли внутри. Со вчерашнего утра ее безо всякой видимой причины выворачивало, а после стало неприятно тянуть правый бок. Сейчас тяжесть сменилась короткими приступами острой боли.
— Для начала ты бы себе помогла, дорогая моя, — сказал Белоусов. — Или позволь мне помочь тебе. Тебе нужно посетить врача. Ну что ты такого скажешь новобранцам, чего Князев не смог бы?
— Да ну, глупости, из-за боли в животе… Скажут, комиссар себя жалеет, так нельзя. Пять минут, я продышусь и выйду к ним. Они должны меня видеть.
Кое-как успокоив боль дыхательными упражнениями, Саша вышла из штабной избы, привычно пригнувшись в дверном проеме. Робеспьер уже стоял оседланный, ее люди знали ее обыкновения. Саша поднялась в седло и выехала к собравшимся новобранцам. Вершинин, сам того не зная, Робеспьера Саше подарил — ну, сам-то он в Тамбов больше не наведывался, а зачем благородному животному простаивать в конюшне. Конь и комиссар приноровились друг к другу достаточно, и Саша уже без опаски выступала перед людьми прямо из седла.
Князев, не оглядываясь, угадал, что это она.
— И ежели кто приказ не выполнит, того сами же товарищи и стрельнут, не серчайте, братва. Потому как общее дело зависит от того, как свой приказ выполняет каждый. Вот так оно, значицца, в армии устроено, — закончил он свою лекцию об основах дисциплины. — А вот и наш товарищ комиссар. Сейчас вам разъяснит, что мы теперь и зачем.
Саша выехала вперед, обвела толпу долгим взглядом. Здесь собралось больше трех сотен человек. Толпа самая разношерстная: крестьяне тамбовские и пришлые, рабочие, разночинцы, бабы, подростки — многие младше ее Ваньки. Ну и, разумеется, солдаты разных частей и армий, в некоторых несложно было угадать дезертиров. Ничего, Тамбовщина все спишет. Где-то треть толпы — в армейских шинелях, многие из которых доставлены на Тамбовщину через моршанских контрабандистов. Прочие — в разномастных тулупах, кожухах, полушубках. Саша отметила группу интеллигентов в городских пальто.
На комиссара Объединенной народной армии смотрели с недоверием, с любопытством, с надеждой. Интересно, задумываются ли они, комиссаром чего она, собственно, является, какую власть представляет. Только ли проигравшую войну партию большевиков? Или ее уже видят представителем некоей новой, не оформившейся пока силы?
Прошли те времена, когда Саша продумывала речи заранее и беспокоилась о дикции. Теперь она знала: говорить надо прежде всего то, что люди готовы и хотят услышать. Тогда не нужно специально направлять голос от диафрагмы, слушатели сами затаят дыхание, чтоб не пропустить ни единого слова. И важно твердо знать, что ты имеешь право говорить то, что говоришь.
Она имела право.
— Приветствую вас в свободной Тамбовщине, товарищи! — голос звучал звонко, почти радостно. — Добро пожаловать в Объединенную народную армию! За что мы станем сражаться, вы сами знаете. За Советы, за народную власть. Чтоб земля и заводы принадлежали тем, кто работает на них! Чтоб мы сами решали свою судьбу, без господ и попов!
Толпа зашевелилась, но вяло. Единой реакции пока не было. Это все не было ни для кого здесь новостью, слова эти звучали часто и успели набить оскомину. Слушателей следовало ошеломить, собрать их энергию воедино и направить на общую цель.
— Не стану повторять то, что вы и без меня знаете. Буду говорить прямо и просто. Известно вам, что правда — за нами! Но значит ли это, что мы победим?
Слушатели замерли.
— Нас здесь десятки тысяч. Мы голодны, скверно вооружены. Многие плохо обучены или не обучены вовсе. Против нас — вся мощь Нового порядка, регулярная армия, помощь иностранного капитала. Артиллерия и бронепоезда против винтовок и вил. Сможем ли мы победить?
Слушатели затаили дыхание.
— Я не стану вам врать. Я не знаю. Никто не знает.
Толпа выдохнула.
— Мы уже взяли Тамбов! Быть может, мы освободим Саратов, Воронеж и двинемся дальше, восстание станет всеобщим. Но, может статься, и нет. Может, мы продержимся год. Может, месяц. А может, уже через неделю никого из нас не останется в живых. Я не обещаю вам победы.
Слушатели растерянно молчали. Робеспьер переступил с ноги на ногу, и от этого небольшого движения живот взорвался болью изнутри. Саша вложила энергию этой боли в то, что сказала дальше:
— Но есть кое-что, что я могу вам обещать твердо: мы изрядно потреплем эту сволочь! Новый порядок уже рушится под весом собственной лжи! Богатые становятся богаче, а бедные — беднее, а нас, бедняков, всегда было больше! Генералы грызутся друг с другом, казаки воюют с регулярной армией, иностранцы перешли к откровенному грабежу нашей страны, народные восстания вспыхивают повсюду одно за другим! Мы освободим еще многих братьев и сестер из-под плети. Это я вам могу обещать!
Из-под растерянности, страха, неуверенности собравшихся проступала темная глухая ненависть. Саша собрала эту силу воедино, сфокусировала и швырнула обратно в толпу.
— Даже если мы будем разбиты! Даже если все это на короткий час! Даже если наше восстание захлебнется! Мы убьем столько этих ублюдков, сколько сможем! Тех, кто сжигал наши дома, пытался решать за нас, отбирал у нас наши жизни!
Гул в толпе стремительно нарастал, и Саша уже кричала, вкладывая ярость и боль в этот крик — и те же чувства собирая в ответ:
— Даже погибнув, мы все равно победим! Мы проложим путь тем, кто пойдет за нами! Если понадобится вымостить его собственными телами — мы сделаем это! Если нам надо будет погибнуть ради будущего всего человечества — значит, мы погибнем, но и сами станем смертью для наших врагов! Потому что правда за нами! Они заплатят!
Толпа заходилась в крике, у кого было оружие — махали им. Отчаяние, ненависть и жажда мести сплавляли толпу в единую силу, заставляли забыть раздоры, недоверие и страх.
— Ну, будет, — сказал Князев через несколько минут. — Разойтись по ротам. Ротным — начать строевую подготовку. Через час сам проверю, как кто справляется, так что уж расстарайтесь мне там.
Толпа пришла в движение, в котором еще было слишком мало организованного, но Саша знала, что это ненадолго. Князев протянул ей руку, и она спешилась. Лицо ее перекосила гримаса боли — живот, зараза, никак не утихал.
Они обнялись, и Саша с удовольствием отметила, что Князев совсем сжился со своим увечьем. Баланс в его теле изменился так, словно он родился на свет с одной рукой. Ни у кого бы язык не повернулся назвать его калекой. Саша слышала, что едва ли не в каждом селе Тамбовщины у Князева было по походно-полевой жене. Прежде его бесконечные бабы Сашу раздражали, но теперь она была только рада, что вопреки всему ее товарищ не теряет вкуса к жизни. Женщины любили его, как обыкновенно любят мужчин, которые не ищут в женщинах высокого идеала, а каждую принимают такой, какая она есть.
— Экие речи ты теперь ведешь, Александра, — сказал Князев. — А прежде-то, помнишь? Как начнешь разливаться соловьем про свет в каждой избе да алгебру в каждой школе, тебя и не заткнешь. Над тобой посмеивались ведь. Комиссар, говорили, в облаках витает. Куда что делось? Теперь все твои речи — патроны, провиант и вот — ненависть.
Прошли времена, когда Саша и Князев управляли пятьдесят первым полком вместе, осторожно сверяя друг с другом каждый шаг. В Народной армии оба они играли куда более значительные роли и видеться стали редко. Но давняя привычка понимать друг друга с полуслова изрядно их выручала.
— Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними, — ответила Саша. — Это то, что им надо услышать.
— Дак я ж не спорю, — пожал плечами Князев. — С ненавистью оно, конечно, сподручнее. Мож, прежде ты слишком уж на высокие материи налегала, а проще надо было заходить, по-нашенски: сами живы не будем, зато передавим гадов. Но да что ж теперь.
Они вернулись в штабную избу. Раздеваться не стали — печь едва теплилась. Князев раскурил свою трубку. Саша затянулась папиросой, но отчего-то никакого вкуса не почувствовала — должно быть, табак совсем отсырел.
— Как сам-то, Федя? Есть новости про семью?
— Нет новостей, — Князев помрачнел. — С самой Тыринской Слободы никаких вестей от них, как в воду канули. Людей уже пять раз посылал на розыски — нет их ни по прежнему адресу, ни у родни. Соседи говорят, съехали, вестимо, а куда — Бог-леший ведает. Да что об том говорить. Скажи-ка мне лучше, чего бледная вся с лица и в испарине вон.
— Ерунда, живот что-то крутит, — отмахнулась Саша. — Отвыкла от нашего солдатского хлеба. Сколько в нем муки, половина веса хоть будет? Все кора да солома. А в Петрограде французские булки на помойку выбрасывают, едва они черствеют. Вот мое тело и не знает, на каком оно свете. Ничего, привыкнет.
— Привыкнет, да? — хмыкнул Князев. — Значит, как я, так не моги помирать, моя-де жизнь Революции принадлежит и вся недолга. А как сама, так оторви да брось. Видал я таких, терпели-терпели да Богу душу отдавали. Помрешь — кто станет нам патроны возить? Дуй давай в госпиталь. До Тамбова далеко, да и врачи там только руки-ноги пилить умеют, не по болезням они. А в Дельную Дуброву если выедешь прямо сейчас — засветло там будешь, у настоящего гражданского доктора. Михалыч тебя отвезет.
— Ладно, я поеду, но начальник штаба здесь нужен.
— Зачем тогда замуж выходила, дуреха? Жить без семьи можно, а помирать нельзя. Быстро обернетесь.
На середине пути до Дельной Дубровы боль стала почти невыносимой. Как бы ровно ни шел умница Робеспьер, Саша дергалась и шипела от каждого его шага. Пробовала спешиться, но вышло только хуже, на ногах она уже едва стояла. Начался жар. Перед глазами плыло. Спасало только то, что время от времени Саша погружалась в полуобморок.
Внутри нее происходило что-то необратимое. Она трогала гладкую кожу живота, ожидая нащупать входное отверстие от пули, но его не было.
— Как же так? — спросила она мужа. — В два дня, без всякой причины, на ровном месте мое тело начинает меня убивать! Прости, дорогой мой, кажется, я дальше не могу…
— Будет жалеть себя, комиссар, — ответил Белоусов, сосредоточенный и бледный. — Твоя жизнь не принадлежит тебе. Соберись, до Дельной Дубровы меньше пяти верст.
— Да полно, лечат ли это? И врач там… я говорила тебе, не надо мне к нему. Прочие все в частях. А этот откажется. И будет прав.
— Не откажется.
В сизых сумерках добрались до госпиталя. Саша осела на пол в сенях, прямо на грязную солому в дорогом городском пальто. Изнутри дома донеслись мужские голоса, разговор шел на повышенных тонах. В слова Саша не вслушивалась. Было уже все равно. Хотелось только, чтоб ее оставили наконец в покое. От Зои вот только отвязаться не удалось, та силком втащила ее в помещение бывшей лавки, заставила снять пальто и лечь на брошенный на пол матрац.
Вошел доктор Громеко.
— Вы знаете, что оказывать вам медицинскую помощь я не стану, Александра Иосифовна, — сказал он решительно. — Только не после того, что вы натворили. Вы сами поставили себя вне законов человечности. Однако осмотр я проведу. Вдруг от вашего недуга существует простое средство. Или, напротив, нет никакого. Расстегните блузку.
Пальцы запутались в пуговицах, но Зоя помогла.
— Так больно? — спросил Громеко, прикасаясь к Сашиному животу. Вместо ответа Саша в голос заорала. Краем глаза она заметила, что Белоусов подобрался, его рука опустилась на кобуру. — Ясно, а так?
— Больно, везде больно! Зачем вы издеваетесь, если все равно не собираетесь лечить?
— Чтоб поставить диагноз.
— Дайте лучше какой-нибудь порошок, хоть какое обезболивающее, и оставьте меня в покое наконец.
— Порошки тут не помогут, — Громеко обратился почему-то к Белоусову. — С высокой вероятностью могу диагностировать воспаление аппендикса. Медикаментами это не лечится, даже если б мы ими и располагали. В таких случаях показано экстренное хирургическое вмешательство.
— Вы проводили такие операции? — спросил Белоусов.
— Да, но в совершенно иных условиях. Даже при соблюдении стерильности и с помощью квалифицированных ассистентов шансы на благоприятный исход составили бы не более шестидесяти процентов. С тем, чем я располагаю, они существенно ниже.
— А если не оперировать вовсе, что будет со мной? — сквозь зубы спросила Саша.
Громеко секунду поколебался. Зоя зачем-то передвинула керосиновую лампу, и на лицо доктора упала тень.
— Вы ведь и сами, должно быть, это чувствуете, — сказал наконец Громеко. — Скорее всего, без операции вы умрете в ближайшие сутки. Тем не менее оперировать вас я отказываюсь. После того как вы убили моего пациента, я не считаю, что какие бы то ни было мои моральные обязательства врача распространяются на вас. Кроме того, без вас, должно быть, эта бессмысленная кровопролитная война закончится быстрее. Вы из числа тех людей, кто питает и направляет ее.
— Вы будете оперировать мою жену, — сказал Белоусов спокойно, слишком спокойно. — И вы спасете ей жизнь. Если вы откажетесь оперировать, или если после вашего вмешательства она умрет, я вас застрелю, клянусь Богом.
— Как вам будет угодно, — Громеко улыбнулся с некоторым даже облегчением. — Я от своего решения не отступлю. Здесь стрелять станете или побережем госпитальное имущество, проследуем во двор?
— Вы проведете операцию, — повторил Белоусов. Губы его побелели, глаза сузились, как бойницы. Он расстегнул кобуру, достал пистолет и снял с предохранителя, направляя на доктора.
Саша смотрела на мужа так, словно видела его впервые. Изумление даже вытеснило на мгновение боль. Дышал он тяжело и неровно, на лбу его выступила испарина, странная в такой холод. Словно не только ее тело грызла изнутри боль — его тоже. Саша плотно работала с ним уже год, но даже в самых отчаянных ситуациях не видела, чтоб он терял самообладание.
У нее не было особых иллюзий насчет их брака. Она все же пятнадцатью годами моложе мужа и сама, считай, повесилась ему на шею. На войне от таких подарков судьбы не отказываются. В каких-то особых чувствах Саша его не подозревала… до этой минуты.
Вот оно, значит, как. Саша коротко рассмеялась, расплатившись за это волной острой боли в животе. Неужели ее такой рациональный, такой сдержанный муж все же… любит ее? Почему надо узнать об этом вот так? Он так не убедит Громеко, угрозы тут не подействуют… Его любовь сейчас убивает ее, но это естественно, любовь всегда убивает, «таких страстей конец бывает страшен»…
— Охолоните вы оба! — прикрикнула Зоя, о которой все позабыли. — Значит, Александра Иосифовна недостаточно хороша для того, чтоб вы ее лечили, так, господин доктор?
— Она сама поставила себя вне всего человеческого. Своими поступками, — ответил Громеко.
— Вон оно как, — отозвалась Зоя. — А вы, значится, решаете, кто внутри этого вашего человеческого, а кто уже и нет? Кому жить, кому помирать?
— Почему же я не вправе этого решать? — спросил Громеко.
— Я ж не говорю, что вы не вправе, — ответила Зоя. — Вы вправе. Все вправе. Те, в Новом порядке этом, делят всех на людей и скот. Александра Иосифовна тоже решает, кому жить, кому под расстрел идти. Вот теперь и вы станете решать. Чем вы-то хуже прочих.
Громеко растерянно молчал.
— Начинайте операцию немедленно, — сказал Белоусов. — Иначе…
Саша перебила его, пока он не испортил все дело.
— Тихо всем! Комиссар здесь все еще я, — живот скрутило новой волной боли. — Развели достоевщину. Все остаются в живых. Громеко, вы проводите операцию. Как… сочтете правильным. А ты, — Саша обратилась к мужу, — обещаешь мне: выживу я или нет, доктор продолжает свою работу. И обещай мне, если это окажется последняя моя просьба, ты ее выполнишь. Нельзя держать хирурга под прицелом. Опусти пистолет, я прошу тебя.
Громеко молчал.
— Мой муж — не убийца, — сказала ему Саша. — Вне боевых действий он никого не убивал. За себя сами решите, пришло для вас время убивать или нет. Эфира только дайте, а там делайте что хотите — лишь бы это как-то закончилось, я не могу терпеть больше, — скривилась, зашипела, пережидая острый приступ боли. Вдохнула ртом воздух. — Но я прошу вас, не делайте моего мужа убийцей. Пожалуйста.
— Зоя, — сказал Громеко, — готовьте операционную. У нас ведь еще остался эфир?
Наконец пропитанная эфиром тряпка опустилась на лицо. Саша вдохнула как можно глубже, переносясь туда, где нет боли и не надо никого убивать.
Профессор Александра Иосифовна Щербатова спустилась с кафедры, опираясь на трость — возраст все-таки. Она преподавала философию в Петроградском университете уже двадцать лет.
— Итак, сегодня мы говорили о теории классовой борьбы в учении немецкого философа Карла Маркса, — заключила она, обводя глазами аудиторию. — У кого есть вопросы?
В распахнутые окна плавно залетал тополиный пух. Профессор мечтательно улыбнулась. Эта тема была одной из ее любимых. В юности и сама она увлекалась марксизмом, даже состояла в социалистической партии. Студентам она этого не рассказывала, но ведь именно страстный спор о природе частной собственности в далеком шестнадцатом году сблизил ее с блестящим артиллерийском капитаном. Молодые люди сами не заметили, как бурная дискуссия о переустройстве общества завершилась в постели, причем разница в воззрениях только раззадоривала их. После Щербатов женился на ней, еврейке, вопреки протестам родни — только его сестра Вера поддержала их. Любовь преодолела все препятствия. В годы кровавой смуты Саша стояла у мужа за плечом, поддерживала его во всем, помогала ему находить общий язык с представителями разных политических сил. В итоге революционный хаос удалось победить, установив стабильный классовый мир.
— Есть у меня вопрос… госпожа профессор, раз тебе так хочется, — сказал белобрысый паренек из первого ряда. Саша не смогла его толком рассмотреть — солнце било в глаза, но что-то в нем показалось смутно, тревожаще знакомым. — Вот ты теперь рассказываешь про классовый мир, его преимущества всякие. Но разве ж могло выйти так, чтоб люди сами отреклись от своих классовых интересов? По своей волей признали себя скотом, который держат в стойле? Отказались от права распоряжаться своими жизнями?
Профессор Щербатова, щурясь в ярком солнечном свете, пыталась рассмотреть лицо мальчика. Почему он обращается к профессору на «ты», почему грубит? Отчего на нем старая, слишком большая для него гимнастерка времен Великой войны, покрытая ржавыми пятнами? Кто вообще пустил его в таком виде в университет? Его не должно тут быть.
Или… не мальчика не должно быть здесь — всего прочего не должно быть.
Это ведь не тополиный пух кружился в солнечных лучах — лепестки вишни.
— Мы всегда должны быть честны со своими учениками, — грустно признала профессор Щербатова. — Никак не могло такого выйти, Ванька. И не вышло.
Залитая солнцем университетская аудитория растаяла — слабый морок, навеянный скудно выделенным на операцию эфиром. Саша вернулась в зиму девятнадцатого года, на залитый кровью операционный стол.
— Она теперь выживет, доктор? — спрашивал Белоусов.
— Прогноз благоприятный, — ответил Громеко. — Воспаленный аппендикс я удалил. Восстановится ли ваша жена при том уходе, который мы способны обеспечить, зависит от крепости ее собственного организма. Можете верить, можете не верить, но все, что было в человеческих силах, я для нее сделал.
— Я верю вам. И простите меня, доктор. Я не должен был вам угрожать.
— Знаете, вас я не виню. Как и всякий врач, я достаточно наблюдал, как страх за близких лишает людей рассудка. Скорее я изумлен, что кто-то может считать близким человеком… такую женщину, как эта. У меня был некогда глухонемой пациент, я немного умею читать по губам… вы ведь молились, пока шла операция. Но как можно молиться за того, кто выполняет работу дьявола?
— Я верю в Бога, сотворившего небо и землю, — тихо сказал Белоусов. — И я никогда не претендовал на то, чтоб прозревать Его помыслы и трактовать Его намерения. Многие говорят: Бог хочет того, Богу угодно это… Я такого дерзновения не имею. И все же надеюсь смиренно, что человек, который жертвует своей душой ради других людей, служит Богу, а не дьяволу.
Саша сдавленно застонала. Белоусов крепко взял ее за руку.
— Доктор сказал, ты обязательно поправишься. И прости меня, дорогая моя, я едва тебя не подвел.
— Нет, нет, — прошептала Саша. — Только не ты. Обещай, что не бросишь меня.
— Откуда такие мысли? Никогда.
— Мне сказали, совершенным орудием я стану, если… покину тебя. Я не хочу. Во мне тогда ничего не останется от человека.
День в день четыре года назад
Я собирал в Италии полевые цветы для девушки —
Благоухающие веточки ракитника, дикие гладиолусы,
Розовые анемоны, что растут вдоль дорог,
И укрывающиеся под апельсиновыми деревьями
Тонконогие фрезии,
Чей нежный аромат для меня —
Дыхание самой любви, ее поцелуй…
Сегодня в опустошенных, отвыкших от солнца полях
Я собираю гильзы от снарядов,
Патроны, осколки шрапнели…
Что соберу я здесь
Еще через четыре года?
Доктор Громеко читал стихи в самой большой комнате дома лесопромышленника, переоборудованной в палату для выздоравливающих. Пол устилали набитые сеном матрацы, сшитые наскоро из половиков. В прежние времена это помещение использовалось только летом, сейчас его худо-бедно обогревали две чадящие временные печи. Окна приходилось держать закрытыми, чтоб сохранять тепло. Для освещения использовались лучины — остатки керосина в лампе берегли для срочных операций.
— Доктор Громеко, неужто это ваши стихи? — спросила одна из сестер милосердия.
— Нет, что вы, — смутился доктор. — Это из последнего сборника Ричарда Олдингтона. Стихотворение называется «Времена меняются». Однако, дамы, прошу меня извинить. Все пациенты нуждаются в моем внимании, заслуживают они его или нет. Александра Иосифовна, как вы себя чувствуете?
— Лучше, уже намного. Вчера смогла обойти вокруг здания дважды.
— Хорошо. Значит, сегодня снимаем швы. Но я настаиваю, чтоб вы провели еще как минимум пять дней в покое, под моим наблюдением. Иначе это будет неуважением к моей работе.
— Как скажете, доктор, — Саша слабо улыбнулась. — Я в самом деле очень благодарна вам. Не задумывалась никогда прежде, какое же это счастье — своими ногами выйти во двор, умыться без посторонней помощи… Такие простые вещи, которые начинаешь ценить, только когда лишаешься их.
— Я слышал от одного неизлечимого больного, что он бы все на свете отдал, только бы встать с постели и выйти в сад. Но он уже не мог сделать этого и знал, что не сможет никогда.
Саша чуть улыбнулась. Громеко хоть и старался не говорить с ней больше необходимого, но удержаться от проповеди своих гуманистических взглядов не мог.
— Знаете, Александра Иосифовна, я полагаю, люди слишком редко задумываются о том, что болезни и смерть — единственное по-настоящему страшное и неодолимое зло, с которым каждый человек однажды столкнется. Но вместо того, чтоб оставить распри и сплотиться против него, люди продолжают воевать между собой.
— Так уж вам не повезло с человечеством, да, — хмыкнула Саша.
Как только сделалось ясно, что ее жизнь вне опасности, Саша настояла, чтоб Белоусов вернулся в штаб, и теперь ужасно скучала по нему.
— Все человечество, похоже, спасти не удастся, — миролюбиво ответил доктор, — а вот отдельного человека, пожалуй, еще можно. Сегодня Рождество, Александра Иосифовна. Вы ведь не станете возражать, если мы его тут скромно отпразднуем? При всей скудости наших припасов какой-никакой праздничный стол мы соорудить сможем. Людям нужно немного радости в эти темные дни.
— Да, праздник нужен… Давайте только без попов.
— А и нету в Дельной Дуброве нынче попа, — вмешался раненый, лежащий на соседнем матраце. — Порешили мы попа своего, летом еще. На вилы подняли.
— А почему порешили? Жаден больно был поп, обижал паству? — поинтересовалась Саша.
— Да не так чтоб особливо жаден… Баб он наших губил, вот почему.
— И каким же образом поп губил баб?
— Да упертый был больно. Из образованных, в очочках. Допрежь него старенький попик служил у нас, так он с понятием был. Понимал наши нужды. Если, скажем, какая баба разродиться не может, его хоть среди ночи поднять можно было. Он церкву отпирал и Царские врата настежь распахивал. Ну, ребенок и выходил легко. Так уж это заведено. А новый поп кочевряжиться стал. Словами разными ругался… язычники вы тут, мол, вся недолга. Ну, две молодки родами и преставились. Кричали, бедные, а поп ни в какую помочь им не хочет, молитвы только свои талдычит, а с них какой прок. Как началась воля, так и пришли вдовые мужики к попу с вилами.
— Вот оно как, значит, — протянула Саша и обратилась к доктору: — Ваша драгоценная религия замечательно смягчает народные нравы, не правда ли? Вы, впрочем, празднуйте Рождество, если вам так угодно. Я не возражаю, хоть и терпеть этого не могу.
— Что же в светлом празднике Рождества Христова вам так ненавистно?
— Да весь этот мессианский миф. Повсюду изображения женщины, — Саша кивнула на оставшуюся от прежних хозяев дома икону, — которая знает, что ее сын должен умереть за всех, и она не сможет его спасти. Надежда, что кто-то своей волей примет мучительную смерть, чтоб искупить ваши грехи… Мерзость! Отчего вы сами не можете держать за себя ответ?
— Не кричите так, Александра Иосифовна. Швы могут разойтись, и тогда мне придется оставить вас здесь еще на неделю.
— Эй, таарищ комиссар, к тебе там кто-то! — позвали от сеней. — Тоже новый комиссар, грит.
— Иду! — Саша обрадовалась возможности отвлечься на работу.
Новый комиссар ждал ее возле занесенной снегом скамейки под ивой.
— Ба, Тарновский! — Саша, забыв, что ей нельзя, подпрыгнула. — Дай обниму тебя, старый черт! Да полегче ты, у меня кишка с кишкой сшиты только что…
От красавца Тарновского в неизменной пижонской кожанке пахло бензином, хорошим одеколоном, городом.
— Но как? Почему ты здесь? Что с…
— Сашка, переговорить бы, — серьезно сказал Тарновский.
Они отошли к околице, увязая в свежем снегу. На пронизывающем ветру было холодно, зато местность хорошо просматривалась — здесь точно никто не мог их услышать.
— Я приехал, чтоб лично тебе сказать. Сашка, золота больше нет.
— Как нет?
— Кончилось. Все, что было, я отдал. И не только золото, вообще все, что тогда удалось схоронить. Серебро, драгоценности, жемчуг даже. Я все передал через Сенную. Больше ничего не осталось.
— Обожди, — Саша помотала головой. — Да не может же такого быть. Давай вместе подумаем, где что еще можно найти.
— Сашка, ты ведь знаешь, что я хороший сыскарь. Поверь, я все перерыл. Наизнанку все тайники вывернул. Все цепочки проверил.
— Да нет же, нет, — Саше казалось в эту минуту, что если она продолжит спорить, его слова не будут правдой. — У нас все только набирает ход после взятия Тамбова. Поставки росли, но наши потребности росли быстрее, и сейчас они велики как никогда. Все от этих чертовых поставок зависит, все! Они должны продолжаться, любой ценой.
— Я понимаю, Сашка. Но все, что было только в человеческих силах, я сделал.
— Ладно. Ладно, — Саша глубоко вдохнула и медленно выдохнула. — Я разберусь. Сам-то что? Действительно в комиссары податься решил?
— Если возьмешь, — Тарновский улыбнулся. — Ты знаешь, я всегда на фронт рвался. Завидовал люто тебе тогда, в восемнадцатом. Повоюю вот… даже если под самый шапочный разбор.
Саша уже вспоминала расписание поездов от Моршанска. Посмотрела на «Танк». Она успеет, если выедет через три… нет, два часа.
— Направлю тебя в часть. Новобранцев воспитывать будешь, а там и в бой поведешь… недолго уже нам воевать. Но хоть час, да наш.
Она вернулась в госпиталь и подозвала Громеко.
— Снимайте швы, прямо сейчас. Мне нужно уехать.
— Вы обязаны еще соблюдать постельный режим, нельзя никуда ехать! — запротестовал доктор.
— Нельзя, — согласилась Саша. — Но надо.