Глава 3-А

Пришел к дорогому моему куратору и заявил напористо:

— Я прошу справедливости, больше ничего. Отец подвел меня, не передал своих отличных генов. Какие-то бабки или деды всучили мне никчемную «кошачью» наследственность. Я хочу быть нормальным, просто нормальным, каждый имеет право быть нормальным… На этот раз чуточку выше нормы. В прошлый раз ниже, а теперь выше, так будет по справедливости. Даже согласен дать торжественное обещание в третьей молодости не рваться в космос, уж если там нет места для всех желающих. Но один раз мечта должна быть выполнена. Потом я уступлю, обещаю уступить.

Я волновался, размахивал руками, повышал голос — наверное, в глубине души чувствовал сомнительность своего желания быть выше нормы. Эгвар же молчал, сонно помаргивая глазками, возможно, даже напустил на себя сонный вид, чтобы сбить мой напор.

— Дайте мне ваши записки, пожалуйста, я почитаю и подумаю. Очень прошу, предоставьте мне время, денька три на размышление. Я человек медлительного ума, — сказал он. И добавил с легкой улыбкой: — В следующей молодости попрошу себе скоропалительную сообразительность. Неудобно же пациентов задерживать.

Меня передразнивал, что ли?

А три дня спустя — опять классические три дня! — мне было сказано:

— Значит, вы хотите быть похожим на собственного отца. Вероятно, и примерку пожелаете, как в прошлый раз с артистом? Угадал, правильно? В таком случае можно и не откладывать. Мы связались с вашим отцом заблаговременно и получили разрешение подключить вас к блокам его памяти. Он не возражал… хотя удивился. Сказал:

«Мне кажется, я ничего не скрывал от сына».

— В самом деле, не скрывал, — подтвердил я, немного устыдившись своей бесцеремонности. — Может не стоит подключаться?

— Решайте сами, — мягко сказал Эгвар. — Но считается, что каждый человек оценивает факты по-своему. Отец часто рассказывал вам о событиях своей жизни, но вы то же самое увидите другими глазами.

— И вот опять я сижу в кресле вроде зубоврачебного, колючий шлем у меня на голове, к каждой иголочке — цветные нитки проводов и световодов. Череп, оклеенный фольгой, попросил я убрать подальше, загородить хотя бы. Знал, что отец жив, омоложен, а все же неприятно было смотреть на копию его черепа. С Терновым не был так щепетилен.

И опять обрывки, обрывки воспоминаний — как осколки, пересыпающиеся в калейдоскопе. Пытаюсь их склеить, что-то понять, голова трещит от усилий пока не начинает вырисовываться что-то членораздельное.

— Космос! — твержу я, направляя ассоциации отцовской памяти. — О космосе расскажи, о космосе что запомнилось? Самое важное.

К удивлению, при слове «космос» у отца, прежде всего, всплывали картины прибытия на Землю. Действительно, говаривал он мне в свое время, что в путешествии самое приятное — это горячая ванна после возвращения.

Но вспоминал он по-своему возвращение, не так, как я. После первого моего неудачного дебюта мне доводилось еще побывать в космосе, чтобы осматривать с высоты сначала Центральную Азию, а потом Австралию. Конечно, тогда я летал на пассажирском корабле — и без невесомости и без тошноты. Мог спокойно проводить целые часы у обзорного окна, неустанно рассматривать величественный глобус растущий, расползающийся, напирающий, все заслоняющий. Глобус, заслоняющий небо, — вот мое возвращение. Для отца же возвращение — это подготовка к посадке. Хотя частенько летел он как пассажир, как бы пассажир, но на космических кораблях никто не считает чужим серебряного, его привлекали к подготовке, а подготовка к посадке — это, прежде всего, проверка. Да, сажают планетолет земные диспетчеры, наземная автоматика, но управляет-то она аппаратурой корабля, ее и надо опробовать согласно инструкции по списку: блок № 1, блок № 2, блок № 3… Агрегаты, аппараты, приборы, грузы, контейнеры А1, А2, A3… усыпляюще-монотонно, но с неослабным вниманием. Порядок, порядок, порядок, порядок… но вдруг! И, прежде всего, вспомнил отец тот рейс, где, перепроверяя проверяющих, он обнаружил, что в каком-то баке не центрировано топливо, нагрузка на правый бок больше. В пределах нормы перекос, но риск все-таки. Однако перекачивать было уже поздно, и перекос в пределах нормы, и риск невелик; все обойдется, если ноги выдвинутся безупречно… И почему бы им не выдвинуться безупречно? Ноги тоже проверены, не заедают. Риск невелик, а все-таки риск. В итоге, когда все другие стопроцентные пассажиры сидели в креслах с блаженными улыбками, предвкушая объятия с родными на космодроме, отец, закрыв глаза, напряженно прислушивался, не качается ли корабль, одинаково ли ревет пламя справа и слева. Конечно, тут ничего не поделаешь, что будет, то будет. А все же человеку хочется знать, что у него впереди: букеты цветов или носилки «скорой помощи». И вот толчок. Справа. Качнуло. А как же левые ноги? Второй толчок. Замирающий гул. Тишина. Равновесие. Фухх! Отлегло!

Потом головы, головы, головы, пестрые платья, яркие плакаты: «Привет покорителям Ганимеда!», «Привет оседлавшим Каллисто!». (Стало быть, это была экспедиция на спутники Юпитера.) Немножко кружится голова, отвык от земного яркого освещения, от щедрых красок, от зелени, от многолюдия. Глаза режет, хочется спрятаться в тень, но в голове всплывает: «Надо быть вежливым, эти люди послали его на Ганимед и Каллисто, его благополучное возвращение — итог их усилий, венец их усилий». И отец машет, машет обеими руками, старается улыбаться, не морщиться от солнца и головной боли, улыбается и среди всех, всех, всех радостных лиц ищет одно-единственное, юное, розовое, кругленькое с блестящими — счастливыми! — глазами.

Мама!

Вот уж я никогда не видел ее такой молоденькой. Для меня мама всегда «большая», взрослая, немолодая. Это защита, прибежище, утешение, исцеление и источник подарков, кушаний, само собой разумеется, но еда для детей не радость, а обязанность. Мама, кроме того, командир, мама — закон, мама карающий шлепок; в общем, это нечто могучее. А для отца это «моя девчоночка»; видя ее, он ощущает щемящую нежность. Ему хочется взять эту маленькую на руки, головочку положить на свое серебряное плечо, успокоить, укачать.

Сколько же ей лет было тогда? Двадцать шесть? Двадцать семь, не больше.

Потом он входит в переднюю. Первая мысль: «Наконец-то дома!» Вторая: «Какой кавардак! Завтра же наведу порядок!» И действительно, с утра начинает наводить. Комнаты пустеют, квартира становится непривычно просторной. Вещи разбредаются по углам, шкафам и полочкам. Все стенки обрастают полочками с закрытыми ящиками. Отец мастерит их, напевая, что-то свинчивает, склеивает, спаивает, прилаживает. Мама смотрит с неодобрением, потом приносит солидный фолиант с иллюстрациями — «Каталог заказов», — говорит наставительно и убедительно:

— Слушай, ты же не в пустыне, не на забытом всеми богами Ганимеде. Здесь культура, мастера, склады. Выбирай любой шкаф, тебе доставят через час.

Но папа отмахивается ворча:

— Не безрукий, сделаю, как мне удобнее.

И сколько обиды, когда самодельную, аккуратненькую, собственноручно раскрашенную тумбочку — три рабочих дня потрачено — мама заменяет невыразительной, заводской!

— И ребенка вырастишь белоручкой, — упрекает папа.

У мамы готовый ответ:

— Ребенок — член общества. Смысл общества в разделении труда.

Папа молчит. Он не согласен, но не хочет спорить. Он думает: «Может быть, я и в самом деле оброс мохом в космической глуши. Там свои порядки, на Земле свои, земные».

— Если некуда время девать, погуляй с Юшиком, — говорит мама, оставляя за собой последнее слово.

Помню я эти прогулки — величайший праздник детской

Ребенку остро необходима новизна. Его жизненная задача — ориентироваться в этом мире. Нужно увидеть как можно больше, как можно больше фактов, предметов, не вдаваясь в глубину. Название, назначение, короткая характеристика: хороший или плохой, добрый или злой и опасный. И скорее — дальше-дальше-дальше, к следующему предмету, человеку, явлению, событию. Не все взрослые понимают эту тягу за горизонт, ворчат: «Ребенок не умеет сосредоточиться, бросает игрушки, поиграл разок, надоело». Да так и следует. Зачем же сосредоточиваться на одной игрушке? Мир осмотреть надо сначала, весь мир, игрушечный и настоящий.

Как я сейчас понимаю, у папы сохранилась эта ребяческая жажда новинок, тем более что на Земле он чувствовал себя приезжим, все ему было любопытно, все хотелось обследовать. Бросится в глаза вывеска — сразу предлагает: «Давай завернем!» Давай завернем на выставку цветов, на выставку собак, на аттракцион, на стадион, на ипподром, в зверинец, в музей древностей, в музей будущего, просто за угол завернем, посмотрим, куда приведет эта улица. Как она называется? Счастливая? Ну-ка, изучим Счастливую улицу!

Идем и едем куда глаза глядят. Счастливая улица выводит на озеро.

— Юшик, ты катался когда-нибудь на лодке? Пошли, я научу тебя грести. Никогда не греб, что ты? Это же позор для мужчины!

И папа снисходительно улыбается, глядя, как я зарываю весло.

Но тут приходит сигнал радиопищалки:

— Юшик, где вы там с папой? Марш-марш, домой немедленно! Обедать пора.

Папа включает свой браслет:

— Ольга, прилетай лучше к нам. Мы на озере. Здесь чистый воздух и тонны аппетита. Я вижу кафе на острове. Если не прибудешь тотчас же, мы с сыном кутнем по-холостяцки.

— В кафе? Ты с ума сошел. У Юшика режим, у него диета. Ты накормишь ребенка черт знает чем.

— Ольга, послушай…

— Я слышу, что ребенок хрипит. Ты простудишь его окончательно.

И тут я вмешиваюсь:

— Папа, не спорь. Маму надо слушаться.

— Слушаться? Всем? Мне тоже?

— Обязательно! Мама — самая главная.

Я-то сам забыл этот разговор, но в ту пору я был убежден, что маму надо всегда слушаться. И без особых эмоций изрек эту аксиому. Однако на папу мое наставление произвело впечатление. Запомнилась ему эта сценка: голубая лодка на голубом озере, стенка камышей у островка и на фоне камышей — малыш с наставительно-нахмуренным лобиком.

— Мне тоже слушаться?

Тогда я не понимал, только сейчас понял, что папа очень не любил подчиняться. Дисциплину он признавал, приказы выполнял безукоризненно, порядок уважал… но предпочитал сам устанавливать.

Вслед за сценкой на озере в его памяти всплыли уродцы.

Свободного времени на Земле у него было предостаточно, и, обстроив все стены полочками, папа взялся за прислугу. Напрасно мама протягивала ему радиокнигу, твердя, что мы не в пустыне живем, кругом люди, специалисты, в любой момент можно вызвать мастера по ремонту кухонных агрегатов или мастера по ремонту садовых агрегатов. (Впрочем, сама она никогда не вызывала, время жалела на вызов, предпочитала схватить тряпку, вытереть пыль собственноручно.) Папа отмахивался от радиокниги, ворчал, что и сам он не безрукий, не привык дожидаться мастеров на Ганимеде, справится лучше любого робототехника.

В результате наш дом и сад густо населили комнатные, кухонные, садовые, трубные и прочие роботы, моющие, копающие, клюющие, подающие, проверяющие и объявляющие громко на разные голоса о том, что они готовы приступить, приступили к работе, выполнили работу, или разрядились, или испортились, недовыполнив. А так как папа был глубоко уверен, что природу превзойти нельзя, роботы его и были похожи на животных. По стенам ползали у нас механические ящерицы, личинок из-под коры выковыривали механические дятлы, трубы прочищали механические змейки, канавы копали механические кроты. Были и всякие невиданные звери: гвоздилка чердачная, хамелеон клееязыкий и прочие, будто бы обитавшие на Ио, Ганимеде, Титане, Тритоне и прочих спутниках, где отцу довелось побывать. Очень выразительные были звери, помню их, и у каждого было свое имя и кровожадные похождения, которые кончались тем, что папа выслеживал зверя и уничтожал его. Я с упоением слушал эти истории, но к чудищам боялся прикоснуться, а ложась спать, просил маму не тушить свет и не уходить. Все мне воображалось, что уродцы самовольно оживают ночью и ходят за стенкой, заглядывают в щелку под дверью или по карнизу пробираются к окну, вот вскочат, вот схватят меня… Особенно боялся я змееныша двухголового, предназначенного всего лишь для прочистки труб и снабженного двумя головами, чтобы не надо было разворачиваться: ползи вперед, ползи назад. Уж этот ползучий наверняка протиснется под дверью. В общем, я начал кричать во сне, мама устроила мне допрос, выпытала, чего я страшусь, и решительно выкинула папино творчество в мусоропровод.

— Культурные люди на Земле читают книги в свободное время, — объявила мама. — В космосе у себя плоди уродцев, а здесь незачем пыль собирать.

Папа уступил. Как и я, он считал, что мужчина обязан уступать, потому что женщина слабее, ей труднее приспособиться к непривычным условиям, к «другому стереотипу», как говорят психологи.

Так на что же время тратить? Гулять с сыном нельзя — у него режим и диета, монтировать уродцев нельзя — ребенка пугаешь. А романы читать папа не любил, не уважал романы, считал, что писатели слишком мудрят с чувствами. Но это я слышал от него сам в пору моей горестной любви.

Я же сам был влюблен и все романы о любви читал с упоением, даже самые сентиментальные.

— Мудрят! — отмахивался отец. — Вот история о том, что муж захотел взять жену силой, всю жизнь она ему не могла этого простить. Ерунда какая! Стоило писать три тома о бабском капризе. Если не хотела любить, зачем замуж пошла? Ломается? Ну, так оставь ее, свет велик. Лети в космос, поезжай в другой город хотя бы. И жену его надо было в космос заслать. Узнала бы почем фунт лиха, забыла бы капризы.

Или же:

— Мать меня в театр затащила. Целый вечер смотрел нудную историю, как одну любили двое. Ей нравился сильный, но она предпочла слабодушного, чтобы его поддержать. Ерунда какая! Выходить надо за сильного, род человеческий не портить, не разжижать хлипкими генами, А слабака отправить в космос; выжить захотел бы — закалился бы, позабыл, как за юбку держаться. Ерунда какая! И на что тратят ленту?

Я эти разговоры услышал позже, как почтительный сын не спорил, хотя и не всегда соглашался. Но мама знала истину твердо и отклонений не терпела. Романы отец не любил, но с упоением читал отчеты об экспедициях, не пропускал все видеопередачи с планет и спутников. Как раз в те годы обследовали астероиды, один за другим, отец заказывал и просматривал все копии съемок. В раннем детстве и я пытался смотреть, сидя у него на коленях, но долго не выдерживал: камни и камни, камни и камни, сколько же можно глядеть на камни? А когда же звери?

Вот из-за этих камней и произошел разрыв у них с мамой. Но это уже не по моим воспоминаниям, по отцовским.

Как раз отцу дали видеоотчет об экспедиции на Цербер, от Цербера тогда ожидали что-то необыкновенное. Отец сидел у экрана, очень хотелось ему не торопясь рассмотреть все подробности. Немножко надеялся он на свою внимательность. Заметил же нецентровку топлива, перепроверяя проверяющих. Может, и тут разглядит что-то упущенное. И вот как раз в тот момент, когда какие-то намеки начали вырисовываться, мама позвала отца к столу, Гости пришли, мамины подруги, три дамы, неудобно заставлять их ждать.

Я помню этих подруг, я их называл тетями: тетя Цзи, тетя Роза и тетя Помпея. Тетю Цзи я любил больше других, потому что она всегда приходила с подарками, приносила мне выразительные китайские игрушки, маленькие, но с множеством деталек, их рассматривать можно было подолгу, не «раз-раз», взглянул — и все понятно. Тетю Розу я любил гораздо меньше, хотя она не забывала принести подарки, сладости чаще всего, но за это она обнимала меня, притискивая к обширной мягкой груди, а я уже вступал в тот возраст, когда будущему мужчине претят сантименты. Это неопасная возрастная болезнь, со временем она проходит, даже превращается в противоположность. Тетя же Помпея для меня была никакой тетей, поскольку она на ребенка не обращала внимания, ничего не дарила и забывала поздороваться. И я не здоровался, за что и получал выговор.

Для папы тети эти выглядели иначе, я не без труда узнал их в его воспоминаниях. Для папы это были три женщины, которых мама привела, чтобы похвалиться своим замечательным серебряным мужем, представителем героической профессии, не из самых знаменитых, но причастных, похвалиться и показать, как она этим героем командует, довоспитывает его, исправляя недочеты. Подруги же не могли удержаться, чтобы не постараться привлечь к себе внимание. И привлекали каждая по-своему: Цзи — подчеркнутой скромностью, потупленными глазками и особенной заботливостью, все подкладывала мужчине кусочки повкуснее; Роза — шумной болтовней и наивными расспросами, как бы в голос кричала: «Ах, я такая простушка! Ах, я ничего не понимаю! Ах, я так нуждаюсь в твердой мужской руке! Скорее, скорее на помощь!..» Помпея же, наоборот, держалась высокомерно, высказывалась коротко и резко, с апломбом, старалась показать свою независимость и даже превосходство над подругами.

Папа понимал, что все эти женщины пришли на него посмотреть и себя показать, но неприлично же откровенно заявить: «Мы пришли себя демонстрировать». Разговор шел об искусстве, о модной видеоновинке «Непокорная Прядь». Позже я и сам смотрел эту постановку, Сильва была от нее в восторге. Под Непокорной Прядью автор понимал некую своевольную девушку. Непокорность же ее заключалась в том, что она не хотела покориться ни одному мужчине. В нее влюблялись самые замечательные — могучие, героические, талантливые, красивые, но она считала, что потеряет свое «я» рядом с выдающимся мужем, и всем отказывала. А в последнем акте собирались все действующие лица; отвергнутые поклонники требовали, чтобы она выбрала кого-нибудь одного, хотя бы даже и по жребию; и отвергнутые поклонниками женщины требовали, чтобы она выбрала кого-нибудь одного, пугали ее одинокой старостью. Но она, встряхивая непокорной прядью, обращалась за советом к публике. И тут завязывался спор, это бывало интересно, потому что мнения встречались неожиданные. И вот сегодня четыре женщины, считая и маму, с жаром спорили, было ли у этой Пряди сердце или только голое рацио, и может ли любовь родиться от рацио, или же из жалости, или только от преклонения и восхищения. Роза умильно ахала: «Ах, какая девушка! Ax, какая сила характера!» Цзи одобряла Непокорную молча, со скромной улыбкой; мама — с некоторыми оговорками, маме не нравилось обращение к публике, всенародное обсуждение чувств. Первую же скрипку играла тетя Помпея, она была не только потребительницей, сама была причастна к волнующему искусству, ведала светотехникой на съемках, могла со знанием дела рассуждать о крупном и среднем плане, открытой, скрытой камере и рирпроекции, о теплой карминной световой гамме и холодной высокочастотной, сменяющихся, пока артистка оглядывает одного за другим своих поклонников, бесподобной мимикой выражая отношение к каждому, перед тем как произнести бесподобные слова: «Сограждане, мои дети — сограждане ваших детей. С какими вы хотите жить бок о бок? Видите достойный прообраз?»

Роза ахала, Цзи сочувствовала с опущенными ресницами, мама оценивала вдумчиво, Помпея декламировала, а папа слушал это все, потягивая холодный сок через соломинку, и думал про себя: «В космос бы эту Прядь, кобылку холеную. Избаловалась на изнеженной Земле, воображает себя целью мироздания».

Простите меня, но папа так думал, такими словами. Ничего не поделаешь, когда копаешься в чужих мыслях, можно натолкнуться и на грубость.

Посидев полчасика за столом, он встал, извинился, хотел было вернуться к видеоотчету о минералах Цербера.

Гостьи бурно запротестовали:

— Нет, нет, не уходите. Мы не пустим. Вы не высказали своего мнения. Что думают в космосе о «Непокорной Пряди»?

— Да мы же в космосе не смотрим новых видео. Нам все доставляют с опозданием.

— Ну что вы, как можно. Посмотрите, посмотрите обязательно. Посмотрите и скажите свое мнение. Я принесу вам кассету сегодня же, — вызвалась Помпея.

— Знаете, я как-то равнодушен к искусству, — признался папа.

— Как можно? Как можно?

И тут мама вмешалась. Хотела исправить положение, но все испортила:

— Он прибедняется. Кокетничает своим космическим невежеством. На самом деле мы смотрели «Прядь» позавчера.

— Ах, вы смотрели? Ах, вы не хотите сказать свое мнение? Считаете, что мы недостойные собеседники, не поймем вас?

Тогда папа вскипел:

— Хорошо, я скажу… Я скажу все, что думаю. Думаю, что есть дело на свете и есть болтовня. Мы в космосе заняты делом: мы готовим новые земли для потомков, а вы на изнеженной тепличной старой Земле, нашими прадедами благоустроенной, избаловались донельзя; четыре часочка отработали кое-как, не знаете, куда девать прочие. Вот и забавляетесь: любит — не любит, всерьез — не всерьез, из жалости — не из жалости, от сердца, от ума. У какой-то девчонки капризы, претензии, о капризах целая пьеса, бесподобный монолог о капризах, примадонна бесподобно изображает капризы, цветовая гамма бесподобно оттеняет капризную мимику, часовые дискуссии о капризах, а где-то в дальних мирах люди строят и строят, годами, сутками строят. И там хорошие женщины, если любят, помогают любимым, работают рядом, а не обсуждают фанаберии взбалмошной лентяйки.

Гостьи ушли с обиженными лицами. Мама была возмущена, мама требовала, чтобы отец извинился. Мама стояла перед ним, уперев руки в бока, грозно глядела снизу вверх, вопрошала с гневной укоризной:

— И тебе не стыдно?

Моя жена — та ластилась, когда назревал конфликт, даже если я виноват был, ласкалась, чтобы снять напряжение, сначала успокаивала, потом уже делала выговор. Но прямолинейная моя мама презирала хитрые подходы. Если сердилась значит, сердилась, если стыдила — значит, стыдила.

— Стыдно бравировать некультурностью, — говорила она. — Конечно, вы там, на дальних планетах упускаете новинки, пульс нашего искусства. Можно оправдать тебя, но надо наверстывать, а не кичиться невежеством. Ты был груб. Стыдно должно быть, стыдно!

Ох, сколько раз в жизни слышал я это уничтожающее «стыдно»! Стыдно, нашкодил, проштрафился, рад бы сквозь землю провалиться, не поддается под ногами. Папе тоже захотелось провалиться. Он схватился за дверь.

— Больше не буду, — рявкнул он глумливо.

Мама не уловила интонации. И ластиться не потянулась. Лицо ее осталось строгим, выражало моральное осуждение. В детском саду не полагалось прощать после готовенького «больше не буду». Надо было еще посмотреть, как на деле исправляется виноватый.

А папа был в ярости. Папа хлопнул дверью. В ближайшей же переговорной он вызвал на экран Космическое Управление, сказал, что он устал отдыхать, просит направить его срочно куда угодно, но подальше: на Титан, на Тритон, на Плутон, на любую заплутоновую комету.

Ему сказали, что пары составлены, подождать надо месяц-другой.

— Я согласен в одиночку.

— В одиночку не положено, сами знаете. Если случится беда — ногу сломали, заболели, — должен же кто-то SOS передать. Может быть, поедете с женой?

— С женой? Ни за что, ни в коем случае! Один хочу!

— С Гитарой согласны?

В памяти отца всплыло круглое веснушчатое лицо, наклоненное над старинной гитарой, унылое треньканье, повторяется и повторяется простенькая фраза, неумело подбирающаяся по слуху. И ощущение тоскливой скуки: этакое слушать год или два!

— Гитара свободен?

— Ну кто же его возьмет в напарники? Неумелый. Руки-крюки!

— Ничего, я сам все налажу. Давайте Гитару. Руки-крюки, но SOS послать сможет.

И месяц спустя отец улетел с тем Гитарой; в тот раз, кажется, на Рею пятый спутник Сатурна.

Казалось бы, с полнейшей откровенностью рассказали мне воспоминания отца о давнишнем его разрыве с мамой, а все же осталось у меня недоумение. Главного я не понимал.

Любил отец маму? Любил. Относился к ней с нежностью, на руках таскал, как ребенка хотел убаюкивать. Будучи мужчиной, считал, что слабой женщине надо уступать. И уступал, даже подчинялся. К сожалению, мама с ее неумолимой педагогичностью и твердой верой в однозначность истины, в то, что хорошее для нее для всех хорошо и обязательно, нетактично нажимала на отца. И раздражение копилось у него, и в космос он категорически не захотел лететь с мамой. Это-то понятно. Но почему же обязательно подаваться в космос? Так просто было бы позвонить в городской совет, заказать отдельный домик или квартиру по своему вкусу. Нет, отца тянуло в космос, и даже с нудным напарником. Почему?

Мне это было важно понять. Ведь я же хотел быть похожим на отца, просил сделать меня достаточно сильным, чтобы пройти в космонавты беспрепятственно. Но если космос только убежище от женских наставлений, мне такое убежище ни к чему. Со своей женой я жил мирно и благополучно. Скорее, она от меня убежала в молодость. У меня нет оснований бежать куда глаза глядят. И вот я хочу разобраться, бежал ли отец куда глаза глядят или куда сердце тянуло? Чем привлек его космос? Ведь первый полет он совершил еще будучи холостяком. Мама выходила замуж уже за серебряного.

Эгвар намекнул мне насчет славы героя. Верно, у нас с ним шла речь о «восхищенных глазах». Но папа был домоседом, от публичных выступлений отказывался, предпочитал ковыряться со своими механическими уродцами. И к восхищенным глазкам маминых подруг отнесся неодобрительно. Осудил и осадил «холеных кобылок». Нет, не ради аплодисментов стремился он в космос.

К удивлению, память отца, так обстоятельно изложившая мне историю ухода в космос, о самом космосе рассказывала скупо. Думается, таковы свойства памяти вообще. Ведь и глаз наш, рассматривая новый предмет, новое лицо, например, как бы обводит его границы, рисует очертания, выделяя яркие пятна — брови, нос, а по светлому лбу и щекам скользит, не задерживаясь. И мышлению нашему понятнее рисование, чем цвет. Недаром у многих людей даже и сны черно-белые. Да и живопись сама с трудом уходила от жестких контуров к воздушным переливам. Да, глазами видим мы цветовые пятна, но осмысливаем контуры.

Но это я отклонился в сторону. Диктофонная разговорчивость.

Так вот, я хотел сказать, что мыслим мы контурами и память у нас контурная, отмечает границы событий, повороты судьбы, перемены мест.

Переход от земной жизни к космической запомнился отцу, а невыразительные будни Реи ушли на задний план. Вообще для планетчиков самое яркое — отпуск на Земле. А что удивительного? Спроси меня, земного жителя, что я могу рассказать о сороковом или сорок пятом годах моей жизни? Поднатужусь и вспомню: в Мексику летал, на древности майя, или на Таймыр, на оленях катался, в кратере Попигай побывал, в метеоритном музее. Месяц отпуска! А остальные одиннадцать? Работал. Проектировал. Что именно? Начну вспоминать — спутаю.

Это я сравниваю свое восприятие и отцовское. Пока не вижу принципиального различия. Оба мыслим контурами, границами, промежуточные плоскости пропускаем.

Пришлось направлять отцовскую память.

— Космос, космос! Рея! Житье на Рее припомни!

И что же я увидел?

Комнату, прежде всего. Стандартное космическое жилье, доставляли его в неразобранном виде, прямо выгружали с корабля жилой вагончик. На одной стене табло управления, цветные знаки, циферблаты и звонки тревожных сигналов. Под ним рабочий стол, точнее, секретер со множеством ящичков. Другой стол, и тоже с ящичками, — хозяйственный, обеденный. Между ними вертящийся стул. Крутнулся — пишешь, крутнулся — закусываешь. (Умилился я, глядя на этот стул. Отец и на Земле завел такой же, я с восторгом вертелся на нем до головокружения.) У задней стенки за занавеской спальня вагонного типа — койки в два этажа. На нижней сидит веснушчатый круглолицый и, наклонив голову, прислушивается к струнам, подобрался ли мотив.

Взя-ал бы я ба-андуру да сыграл что знал,

Че-е-рез ту-у банду-уру бандуристом стал.

— Может быть, хватит? — говорит отец с раздражением.

— Сейчас. Вот подберу. Получается уже.

— Слушай, дружище, имею я право на отдых?

— Сейчас…

Отец закипает. Но закипать нельзя, когда год живешь вдвоем, с глазу на глаз. Дисциплина побеждает. Отец крепится, стискивает кулаки.

— Я пошел на Тулу. Слышишь? За Тулу…

А что такое Тула? Какая там Тула на Рее?

Кратер показывает мне отцовская память: обыкновенную метеоритную воронку с осыпавшимися краями. Оказывается — но это я уже позже узнал, — на далеких небесных телах, где нет ничего примечательного, кроме скал, уступов и метеоритных кратеров, дежурные планетчики, чтобы не тратить клетки мозга на придумывание названий, ближайшие холмы именуют в честь земных гор, пропасти по земным рекам, а воронки — по городам. Так удобно и запоминается легко: к югу от станции — южные города, после Тулы — Орел, Курск, Белгород, к северу Ярославль, Вологда и так далее. Привычно, голову загружать не надо.

При слове «Тула» в памяти отца возникло ощущение изнеможения. Тула первый кратер от станции, а также и последний на обратном пути. Конец похода, но до дома еще километров семь, семь километров унылой равнины, черной, с проседью инея. Острые осколки, нагибаться за ними не стоит: обычный состав, метеоритное железо, оливин, пироксены… Нагибаться не стоит и не хочется. Осталось семь километров, и за плечами тяжелый рюкзак с образцами. Проклятая добросовестность — все на ногах и на ногах, устал как собака, а впереди еще семь километров. И присесть нельзя. Солнце уже у горизонта, яркое, для глаз колючее, но холодное и карликовое, совсем несерьезное солнце, с вишню величиной. Но как зайдет, будешь спотыкаться в черной тьме, лобовым прожектором шарить, куда нацелить ногу. Тяжесть на Рее невелика, теоретически прыгать можно метров на десять. Но герметический скафандр… и груз образцов еще! Не прыжки получаются — полупрыжки, удлиненные шаги. Сколько придется на семь километров? Тысячи две, а может, и три. Ну, давай, давай! Тысячу отпрыгаю — присяду. А считать, из практики известно, лучше от конца к началу: 999, 998, 997, 996… Не сколько прошел, а сколько осталось. Так приятнее, нагляднее приближение к дому… 990, 989, 988… Неужели когда-нибудь будет ноль?

Вот такие воспоминания вызвала Тула — последняя остановка по возвращении из похода, когда силы исчерпаны.

О Курске воспоминание было приятнее: плитчатый камень, извлеченный из осыпи, — черно-синие полосы с золотистыми прослойками. Неведомый минерал! Ольгинитом хотелось назвать в честь жены. Все же в справочник вошло другое имя: реехромит.

Часто всплывал в памяти Сатурн, Сатурн без колец; спутники смотрят на кольца с ребра. Серо-зеленый, цвета плесени, громадный шар с завитками застывших циклонов, мохнатый какой-то, махровый… скорее, мохом обросший. А сквозь мох зловеще просвечивают красные глазки — один побольше, один поменьше, как бы подмигивают, прищурившись. Зловещая картина. Впрочем, это мне, постороннему, она кажется зловещей. А у отца удовлетворение: «Наконец-то! Значит, есть-таки раскаленные недра у планеты. Сомневались, спорили, и вот неопровержимый факт: извержение! И какое! Сквозь атмосферу просвечивает. Не зря сидели на Рее, потратили три года жизни».

Так все время выплывали чрезвычайные события. Три года сидели, ждали… Дождались! Важное отпечаталось, промежуточное стерлось. Обрывки воспоминаний выдавал мне отец. Из всех кратеров — курский, где нашелся ольгинит; из всех походов — тот, где треснул скафандр; при слове «склад» — пожар, пламя в клубах пены огнетушителя.

И за столом в нашем доме было то же. О чем вели разговор? О приключениях: верхом на ракете отправился на Луну, задыхался из-за наростов в трубах. Но этакое приключение один раз в жизни. Не ради него же стал планетчиком.

Не с Земли бежал, не за славой и не ради редких приключений. Для чего же?

Из «Звездного архива» Эгвар выписал для меня дневник отца. Все планетчики обязаны вести журнал на манер корабельного. И отец вел, отмечая задания и их выполнение, наблюдения астрономические, маршруты топографические, находки геологические, дела хозяйственные, ремонт аппаратуры и сооружений, а особенно скрупулезно работу в оранжерее: посадка, пересадка, прививка, подкормка. И восклицательными знаками приветствовал появление проклюнувшихся ростков: первый лук на Рее, рейская петрушка, рейские кабачки, рейская свекла.

Восклицательными знаками отмечал. Не чужд эмоциям был мой рациональный отец. Не сухарь!

Но такими же эмоциональными восклицательными знаками отмечались и неделовые заметки: «Треть срока прошла! Медлительно тянется время!», «Половина срока — вторая половина легче!». А к концу журнала уже шли ежедневные восклицания: «До смены двадцать три дня!», «До смены двадцать два дня!», «До смены двадцать один день — три недели!!!».

Что же получается? Выходит, что, живя в космосе, отец мечтал о Земле. Так зачем же он рвался в космос, зачем сбежал из дома в самом начале годичного отпуска? Что-то недоговаривала память, что-то недоговаривал журнал.

Снова и снова надевал я на голову шлем, подслушивающий мысли, снова и снова вчитывался в дневниковые записи, снова и снова обдумывал свои собственные воспоминания.

Вот что дошло до меня в конце концов.

Самостоятельность («самость») была главной чертой отца.

Он все хотел делать сам. Сам вел наблюдения, своими ногами мерил неисхоженные просторы, сам составлял коллекции, сам конструировал роботы, сам ремонтировал их, сам клеил скафандры и подошвы к ботинкам, сам кулинарил, комбинируя консервы. Сам, сам, сам… И космос в высшей степени давал возможности для этой самости. На планетах отец был лицом к лицу с природой: «Я и простор, Я и пустота, Я и мороз, Я и огонь. Я — я — я! И на мне ответственность, и во мне сила, и на меня надежда!»

На Земле же не было самости. Люди вокруг, великое множество других «Я», и каждому надо уступать понемножку. Есть мама с твердыми взглядами на «хорошо плохо», «надо — не надо». Есть сынок — существо несамостоятельное, требующее диеты и режима, его режиму подчиняются самостоятельные родители. Есть дамы гостьи, из вежливости надо считаться с их вкусами.

Люди вокруг на Земле: не Я, а МЫ. Разделение труда, и в самости нет нужды. Не нужны выносливые ноги — вызываешь роликоход. Не нужно твое умение чинить роботы: есть механики по кухонным, есть механики по садовым. Не нужны путешествия: включаешь видео и, сидя в домашнем халате, отправляешься на полюс, в тропики, на дно океана, на вершины гор, на ту же Рею.

Земля обесценивала самостоятельность отца.

Он не рвался потреблять. Ему хотелось создавать, творить, как господь бог. Но что творил он на Земле? Двухголовых змеенышей, уродцев жалких, которые только пугали изнеженного сыночка. На планетах же он с увлечением создавал теплицы — зародыши будущих садов. В caдах тех была душа отца. У безжизненного, бесплодного космоса он отвоевывал квадратные метры для зелени, для комического лука, петрушки, кабачков, свеклы и огурцов, космическую яблоню мечтал вывести, космические ягодники и сады, чтобы в тех космических садах были детские сады, чтобы паслись там, на малине и крыжовнике стайки горластых космических уроженцев, похожих на его сына, чтобы водили эти стайки космические воспитательницы, похожие на нашу маму.

Однако, надо полагать, сам отец не захотел бы остаться в тех рукотворных садах. С возделанных планет он ушел бы на бесплодные, незасеянные, чтобы снова и снова шагать по их скрипучей пыли и острым осколкам, именовать метеоритные воронки городами и думать о превращении их в города, пустыню озеленять для людей, но уходить от людей в пустыню.

Мать говорила мне, теперь я припоминаю, что у отца в натуре что-то архаическое. Его тяга в космос как бы бегство в прошлое — в XX век, в XIX, даже в XVII, когда, погрузив свои семьи и скарб в корабли, на плоты или на скрипучие фургоны с высокими колесами, люди уходили в дикость, убегая от гнета или культуры. Но ведь и те переселенцы, уходя от культуры, несли ту же культуру в дикие прерии и леса. Уходили от культуры, чтобы распространять культуру.

Может быть, в том и суть истории человечества: идти в пустыню, чтобы сделать ее не пустыней?

И я спросил себя: сумею ли я продолжать отцовское дело (не будем напыщенно именовать его подвигом)? Сумею ли уйти в космос, чтобы сажать на планетах сады?

И сказал себе: да, сумею! Я терпеливый, я исполнительный, я дисциплинированный, чувство долга у меня есть. Я смогу вышагивать десятки километров, нагрузившись камнями, буду педантично вести дневники наблюдений, научусь ремонтировать скафандры, стулья и подметки, варить супы из консервов и жаркое из порошка. Сумею даже слушать треньканье гитары три года подряд и не злиться на напарника. Сумею! Я терпеливый, я уступчивый. Может быть, даже научусь для отдыха свинчивать, склеивать и сваривать змеенышей из планочек и пластиночек. Научусь! Но вот чего я не обещаю: не обещаю испытывать от всего этого наслаждения. Нет у меня отцовской тяги к безлюдному простору. Я человек толпы, я человек хоровода. Жизнь прожил в окружении гомонящих ребятишек, плечистых спортсменов, хорошеньких девушек, нарядных женщин за столом. Люблю лица на экранчике браслета, даже те, что попали ко мне по ошибке, люблю людные улицы и задушевные беседы на льду тоже. Я вытерплю одиночество, если понадобится, если меня пошлют на Тритон и Плутон. Вытерплю! Но ведь меня никто не посылает туда. Сейчас я выбираю вторую молодость себе по вкусу. Я выбираю. Намечаю свой будущий характер. И видимо, не стоит хвататься за противоположный, обрекая себя на противоречия между новыми стремлениями и старыми воспоминаниями.

Между прочим, отец не поменял характер. И в новой молодости остался космопроходцем.

Ну и пусть. Каждому свое. Ему — небо, мне — Земля.

Даже и не пошел я для личной встречи к куратору. По браслету сказал, что не хочу быть таким, как отец.

— И не торопитесь, подумайте еще, — сказал он.

А я чем занимаюсь? Думаю.

Загрузка...