Глава 1

Об отце я могу рассказать не так много, я почти не жил с ним даже и в раннем детстве. Всегда он появлялся неожиданно, громадный, широкогрудый, в облегающем серебристом трико космонавта, хватал меня, подкидывал к потолку или на шею сажал и катал, махая руками, словно крыльями, и подражая орлиному клекоту. Не в ту ли пору зародилось во мне пристрастие к полету? Я обожал отца и немножко боялся его, не решался ластиться. Отец был торжественной фигурой в нашем доме, предметом фамильной гордости. Потом он исчез… и мать перестала упоминать о нем, наотрез, раз и навсегда. Позже от посторонних я узнал, что отец не захотел жить с нами, и мать запретила ему посещать меня, по-видимому в целях воспитательных. Сужу по тому, что я не раз слышал от нее рассуждения о родителях будничных и родителях праздничных, о том, что несправедливо покупать детскую любовь игрушками, а не повседневными заботами.

Мать же моя, расставшись с отцом, не вышла замуж вторично. Она была однолюбом, вообще человеком твердых взглядов. Считала, что истина однозначна и всегда однозначна; точно известно, что такое хорошо и что такое плохо. Верность — хорошо, измена — плохо; дисциплина — хорошо, разболтанность плохо; порядок — хорошо, хаос — плохо; ясность — хорошо, неясность — плохо; чистота — хорошо, грязь — плохо. Диалектику она признавала только на словах, относительность и неопределенность не поняла бы никогда. Сомнения были чужды ей, она и не сомневалась в своей правоте.

Не без труда я пробиваюсь через детское ощущение: мама — нечто большое, сильное, надежное. На самом деле тогда она была совсем молоденькой: маленькая, крепенькая, очень чистенькая женщина с короткой челкой на лбу, почти всегда в белом, воплощение свежести, здоровья и стерильной гигиены. Позже, уже взрослым, приезжая в гости, я всегда удивлялся, какая же моложавая у меня мама, экий крепыш, словно белый грибочек. Когда мы прогуливались под руку, меня всегда принимали за ее мужа.

Любительница порядка, аккуратненькая и опрятная, моя мама и работу выбрала себе опрятную — сестрой-хозяйкой в детском саду. С годами она стала директором детского сада, имела возможность наводить порядок в доме, саду, кладовых, на кухне и в столовой, наставлять нянек, поваров, санитарок, детишек… и собственного сына в первую очередь. Все правильно. В детском саду должны быть чистота и порядок. Чистота — залог здоровья.

Но двадцать четыре часа в сутки борьбы за порядок — это немножко утомительно. Подозреваю, что мой отец сбежал от этого порядка. Видимо, он был человек мягкий, не сумел переубедить маму, хотя бы добиться от нее поблажки… Впрочем, никто не мог этого добиться, не мог объяснить, почему люди бывают разные и вкусы у них разные. И отец убедить не смог, сбежал подальше — на Титан или Тритон.

А я даже и не помышлял никогда о побеге. Внешностью-то я похож на мать тоже невысокий, круглолицый и крепыш, — а характером не в нее… но и не в отца, по-видимому. Я склонен подчиняться требованиям, не способен бунтовать.

Но это уже взрослые рассуждения задним числом.

Поскольку мама сама работала в детском саду, она и меня определила в свой детский сад… что не рекомендуется. И боком мне вышло… обернулось трагедией, первой в жизни.

Ведь дети не рассуждают «надо — не надо», «рекомендуется — не рекомендуется». Дети знают «хочу — не хочу». И тянутся к «хочу», делают то, что хочется, если взрослые не очень запрещают. Ребенок, естественно, хотел быть возле мамы. Мама-директор отсылала, мама любящая разрешала оставаться, «если будешь вести себя хорошо». Я и старался быть хорошим, что означало сидеть тихо или же выполнять мамины поручения: что-то убрать, принести, отнести, вытереть, поднять, самое же главное — посмотреть за маленькими. Я и присматривал: поднимал упавших, утешал ушибленных, одевал, раздевал, нос вытирал, водил за ручку. Все это выполнял старательно и спешил к маме докладывать, напрашиваясь на похвалы. И получал похвалы, и гордился похвалами потому, что мне, как и всякому ребенку надо было самоутвердиться, не чувствовать себя жалким и беспомощным в сложном мире больших. Хвалят — значит, я молодец.

А вот в сложном мире маленьких мне не удалось самоутвердиться. Ведь детишки, предоставленные сами себе (а воспитатели не следят же за ними ежесекундно, это даже и не полагается), живут по законам обезьяньего стада, выстраивают иерархию подчинения, причем на верх пирамиды рвутся сильные, старшие, отчаянные и просто смелые, а также и умелые, умеющие лучше всех бегать, прыгать, лазить, плавать. Недаром все детские подвиги начинаются со слова «смотри»: «Мама, смотри, как я!..», «Все смотрите, как я!..». Так вот, оказалось, что мне нечего показывать. Бегал я средне, прыгал средне, силой и ростом не отличался, боролся средне, нырять вообще не научился — не было во мне отчаянности: в воду вниз головой — и будь что будет. Среди ребят почета не заработал, предпочитал держаться возле мамы — там хвалили за послушание. И я спасался к маме: «Мама, я пришел к тебе помогать». Не понимал, что хитрю, но хитринку выработал.

Сейчас мне трудновато даже объяснить, где была причина, где следствие. Соревнование ли не интересовало меня, Kill потому я не имел успеха, или же я не имел успеха и потому избегал соревнования. Возможно, обе причины действовали одновременно. Так или иначе, я бежал к маме при каждом удобном случае. Другие воспитательницы заметили это, настойчиво советовали перевести меня в другой детский сад. Но мама, хотя и директор, все-таки мама. Она соглашалась с коллегами: «Да-да, конечно, переведу в ближайшее время», но ей очень не хотелось отпускать меня с глаз долой, и находился повод отложить расставание. На месяц, на два, еще на два. Насморк, гланды, желудочек… И зачем переводить в середине года? И зачем травмировать ребенка, вырывая из коллектива? В конце концов дотянула до школы.

Боком вышла мне эта оттяжка, боком! Самое большое горе моего детства связано с ней. Горе?! Не слишком ли сильное слово для тяжких переживаний шестилетнего? Но ведь они и в самом деле тяжкие. Да, забываются легко, но переживаются горько. Вот я и по сей день не забыл. Итак, с опозданием на год и даже не первого сентября, а числа пятнадцатого мама отвела меня в школу. Я шел с охотой. Мне очень нравился мой новенький ранец, и новенький калькулятор, и новенькая фотонаборка… Сколько раз я вынимал их и укладывал в футляр, старательно вытерев клавиши! Вообще дети любят новизну, любят перемены, узнавание. Надо же им обозреть мир — это так интересно. И гвалт меня не испугал, у нас в детском саду и не так еще орали. И сама школа понравилась, такая разноцветная, вся разрисованная неподвижными картинками. Неподвижными, само собой разумеется, от подвижных детишки глаз не отрывали бы, никаких указаний не услышали бы.

Ребята здесь были чужие для меня, а друг с другом знакомые, сразу они заговорили о своих делах. Я сидел в сторонке, ожидая наставления. Мама увещевала меня, чтобы я был очень послушным, послушнее, чем при ней. Прибежала учительница, тетя Искра, звонкоголосая, очень молоденькая (сейчас-то я понимаю, что она была совсем девчонкой), прибежала и крикнула: «Да чего же ждете, ребята? Задание у вас есть, каждый знает свой участок. Время не ждет, время не ждет! А ну-ка, кто всех перегонит?»

И класс как ветром сдуло. Все устремились в сад, учительница — впереди, ухватив за руки двух хохочущих девчонок. Одна из них даже понравилась мне с первого взгляда, такая глазастенькая и щекастенькая, в белом передничке. Мы и в шесть лет выделяем девочек. Я было двинулся за всеми, но заколебался. Мне же ничего не сказали, я не получил задание. И я остался, готовый слушаться. Но учительница, видимо, забыла про меня или не знала. За окном я видел, как они копаются в земле, каждый украшал свой квадратный метр цветами по собственному вкусу. Сажали моргалки, те, что распускаются от ультрафиолета. И вот уже на учебной клумбе возник пестрый ковер. Щуря глаз, я приглядывался, составлял из цветных пятнышек осмысленную картину. Интересно, что я и сейчас помню тот узор. Из оранжевых пятнышек у меня получался дракон, из голубых — пальма, из лиловых — медвежонок.

Минут двадцать я развлекался, щуря правый и левый глаз, потом и до меня, шестилетнего, стало доходить, что получается что-то неладное. Я жду учительницу, но она в саду. А вот убежала, и не в здание, а куда-то в дальний конец, к воротам. Может быть, но это я сейчас так думаю, наша Искра проводила урок самостоятельности? Самостоятельность была ее коньком, так же как у моей мамы — строгий режим. Я было подумал, что, возможно, и мне надо бы спуститься в сад, что-нибудь делать. Но кто мне даст задание, не у ребят же просить. Не их мама наказывала слушаться. И тут снова раздался звонкий голос: «Пора-пора, кончайте все сразу! В пары, в пары, все в класс, время не ждет! Все в класс!» А я уже в классе, я всех опередил. И мне почему-то показалось очень остроумным спрятаться в шкаф, а когда ребята прибегут, выскочить и крикнуть: «А я уже тут!»

Так я и сделал.

Но никого не восхитил. И та самая девочка, щекастая и в белом переднике, уставила на меня палец и закричала:

— Он тут! Мы цветы сажали, а он сидел в шкафу. Лентяй! Лентяй! Плохой мальчик!

И все запрыгали, завизжали, завопили:

— Плохой! Плохой! Лентяй! Самый плохой! Хуже всех! Еще пригибались и по шее себя хлопали. Дескать, лезь ко мне на спину, лентяй, любитель на чужой спине кататься.

Маленькие зверятки возрадовались. Кто-то хорошо сажал цветы, кто-то похуже, кто-то совсем плохо, но вот нашелся самый скверный-прескверный, просидевший урок в шкафу. Всех возвышало мое унижение, все были лучше.

Я пробовал оправдаться, но меня не слушали и не хотели слушать. Впрочем, наверное, я и сам не смог бы объяснить свое поведение. Так получилось… нечаянно.

Учительница прервала гвалт, но на следующей перемене представление возобновилось. И после уроков опять.

— Нет, я хороший, — твердил я сквозь слезы.

А мучители меня убеждали хором:

— Пла-хой, пла-хой! Самый пла-хой, самый-самый! Хуже всех!

И убедили.

Весь вечер дома я был мрачен, все терся возле мамы, тыкался ей в юбку, но маме было некогда, по обыкновению, к тому же она старалась приучить меня обходиться без нее. И она отгоняла меня: «Займись чем-нибудь, ты большой уже».

«Большой, но плохой», — думал я горестно. Я пробовал сказать, что я не хочу в школу, лучше и похожу еще немножко в детский сад… или в другую школу какую-нибудь. Намеки мои остались без внимания. Я даже намекал, что болен наверное, но термоэлемент предательски показал нормальную температуру. Единственное, чего я добился: мать отправила меня спать на полчаса раньше. И остался я в темной комнате наедине со своим великим стыдом. Я лентяй и бездельник, самый плохой мальчик на свете, и завтра, и послезавтра, и всю жизнь мне предстоит стоять у позорного столба.

И я решил утопиться.

Почему утопиться? Кажется, незадолго перед тем смотрел вместе с мамой «Русалку» по видео. Мама объясняла, что вот девушка не захотела жить от несчастной любви. А я не хотел жить самым плохим мальчиком. Единственный выход — утопиться.

Нет, я еще не решил окончательно именно сегодня расстаться с жизнью, но все-таки надо было примериться, попробовать, как это делается. И я вылез из кроватки, оделся, на цыпочках прокрался на террасу и припустил прямой дорожкой через сад к озеру.

Было очень темно и очень жутко. Черные тени лежали поперек аллеи. Волки, ведьмы и колдуны из страшных сказок подстерегали меня под кустами. Я даже забыл, что хочу умереть. Мне было нестерпимо страшно. Я мчался, жмуря глаза, и все-таки добежал до озера. Над гладью висела латунная луна, заливала округу мертвенным светом. Вода была холодная — я попробовал пальцем. Теперь надо было топиться, но — как? Плавать я умел, кто же не умеет плавать в шесть лет? Но мне было очень жалко себя, жалко расставаться с любимыми игрушками, и маму жалко тоже. Наверное, она плакать будет? А будет ли плакать круглоглазая жестокая девочка, устыдится ли она своей жестокости, когда я буду лежать недвижный, холодный?.. А может быть, я превращусь в русалку? Бывают ли мальчики-русалки? В сказках о них не написано. Должны быть? Или мальчики-русалки — это водяные? Ух, как я напугаю тогда всех этих озорных дразнилок!

И тут мама схватила меня на руки.

Конечно, она заглянула перед сном в мою комнату, увидела пустую кроватку, тут же схватилась за радиопеленгатор (пищалкой называли его в детском садике), побежала по сигналам, ужасаясь и уповая, что ребенок жив еще. В общем, тут она выпытала все, отвела меня за ручку к тете Искре. Та сделала внушение ребятам:

— Дети, ну как не стыдно, кто же так встречает новеньких? Юшик наш гость, он еще не знает порядков, объяснить надо, показать, а не нападать всем на одного. Юшик совсем не лентяй, он только хотел пошутить. Ты же не будешь больше прятаться в шкафу, Юш?

— Я не пря-а-атался!

— И не надо. Не будешь больше?

— Не бу-у-ууду!

Я обещал не отлынивать, ребята обещали не дразнить… и почти не дразнили, изредка только похлопывали по загорбку — дескать, седлай, повезу. Но все равно смотрели свысока, как вежливые хозяева на неловкого гостя, который старинную вазу разбил. Не попрекают, но осуждают.

А мне так хотелось, чтобы меня хвалили. Мама хвалила меня часто, я привык к похвалам.

Почему это, собравшись оценивать свою жизнь, я застрял на раннем детстве? Да потому, что хочу разобраться, какие были у меня задатки, что я получил в наследство, что растерял, а что, наоборот, приобрел. Я уже говорил, что у маленьких детишек все наружу, все откровенно. Делают что хочется, а хочется к чему есть склонности, сначала врожденные, генетические, позже уже привитые, подправленные взрослыми. Помню, в детском саду нас оставляли в комнате, наполненной всевозможными игрушками. Вероятно, отмечали, какие именно мы выбираем. А какие я выбирал? Не помню. Стало быть, не было ясно выраженного предпочтения, следовательно, не было ярко выраженных способностей. Был я ленив? Нет, не скажу. Нормальный, здоровый ребенок, всегда чем-то был занят. Был равнодушен к игрушкам? Ничуть. Даже и отправляясь топиться, прежде всего, подумал о прощании с мамой… и с игрушками. Может быть, не был самолюбив? Еще как! Больше всего на свете ценил одобрение окружающих.

И не вижу в этом плохого. Добиваться одобрения — естественно для человека. Тебя одобряют, значит, ты делаешь то, что нужно. В прошлом, в расчетливых веках, одобрение было просто выгодно. Одобряемого, уважаемого угощали лучше, оплачивали лучше, лучше снабжали, пропускали в первую очередь, считалось, что он самый полезный. Ведь и у нас одобрение — это индикатор общественной полезности. Похвально добиваться похвал. Надо же соотносить свое поведение с оценкой окружающих. Не для одного себя живешь, в конце концов. Лично я терпеть не могу упрямо-самодовольных. Самодовольство — признак ограниченности, так я понимаю. Да, я добивался одобрения в шесть лет, и до шестнадцати, и до шестидесяти. Считаю, что так и следует.

Однако вернусь в детство.

Искра запретила дразнить меня, и дразнить меня перестали, хотя долго еще сохраняли пренебрежение к «плохому мальчику». Особенно девочки. Женщины, даже и шестилетние, тверды в своих взглядах, мнение составляют быстро, меняют с трудом. А я так хотел, чтобы меня считали хорошим, так старался, так добивался.

Не сразу тот малыш (я — но не такой, как я) разобрался, что быть хорошим для школы или же для школьников — не одно и то же. Школа хвалит хорошего ученика, школьник — хорошего товарища. Школа ценит прилежание, память, способности. А что ценит сосед по парте?

Иногда и способности, но какие? Умение стоять на голове, забивать голы, класть на обе лопатки, свистеть в два пальца. Но у меня не было таких способностей, я уже говорил выше. Средним был я: кого-то клал на лопатки, кто-то меня клал. И в игровые команды брали меня без особой охоты, не отбояривались, но и не зазывали.

Но ведь хороший — это не только хороший спортсмен, еще и хороший товарищ. А что такое хороший товарищ? Сколько обид претерпел я, прежде чем понял, что есть разница между всегда хорошим и иногда хорошим. И бывает, что иногда лучше, чем всегда.

Слабому-то нужен всегда хороший, чтобы в любую минуту бежать к нему за помощью. А вот сильный, представьте себе, всегда хорошего не уважает. Всегда хороший — у него всегда наготове, он сторонник, он поклонник, помощник, он на подхвате, и он не в счет. Он — палец руки, о пальце не надо же думать, он при тебе Hi любую минуту. Был у меня приятель, в пятом или шестом классе, который очень любил командовать, на своем настаивал во что бы то ни стало. Я не спорил, какая мне разница, идти налево или направо. Потом замечаю: со мной не считаются. Мало того, пренебрегают. А если спорю, друг мой раздражается, возмущен: как это такое, палец не подчиняется? Говорят ему — сгибайся, а он не сгибается. И перестал я бегать за тем мальчишкой, словно игрушечный вездеход на ниточке. Но когда выбирали капитана в зимний поход, я его предложил как парня твердого, волевого и распорядительного. Он сам ко мне подошел, спросил: «Ты и взаправду думаешь, что я волевой?»

Вот какая трудность в этом мире: если хочешь, чтобы к тебе прислушивались, не бросай слова на ветер. Если хочешь, чтобы ценили, не мельчись с услугами. Делай услуги, не услужничай.

Другой мой дружок был из авторитетных, мастер светорисунка. Хорошо рисовал… и, конечно, ждал похвал. И толкались возле него восхищенные мальчики и девочки, ахали: «Ах, как похоже! Ах, как красиво!» Я тоже ахал-ахал, он меня не замечал даже. Отстал я, что же навязываться? Но когда у него был день рождения, я специально пошел на склад, узнал, какие наборы есть, попросил маму заказать самый богатый — на 1200 оттенков спектра (значит, это было еще в младших классах, ключи мне еще не выдали тогда). Три года ночевал мой подарок под подушкой у того рисовальщика. Так и назывался: «Юшина палитра».

Угодить не угодничая — вот золотой рецепт поведения.

Хитрость? Нет, маловат я был в ту пору, чтобы хитрить сознательно. Хитрил подсознательно? Возможно. Но они радость приносили, те мои уловки. Помню, как мой художник перебирал все 1200 оттенков. Ведь у него руки дрожали, не знал, за какую частоту схватиться. Ту, и эту, и эту, и эту пробовал, чистые цвета, смешанные, полоски клал, крест-накрест светил. Я и сейчас люблю делать подарки, мне нравится, когда у людей глаза загораются от радости. Но не загорятся же от ежедневного — от супа в тарелке, от ломтика хлеба. Вот и стараешься понять человека, догадаться, что его может осчастливить.

Эту мою черту, пожалуй, не стоит вычеркивать из характера. Окружающим она доставляла удовольствие. И хитрым меня никто не называл, наоборот, считали справедливым. Советовались, как поступить. Обращались за разрешением споров. В каком-то классе меня прозвали Правильным. Юш Правильный!

Расхваливаю я себя, что ли? Да нет же, при чем тут похвальба. Я себя взвешиваю и оцениваю: какие черты оставить, какие отменить? Тут нужно к самому себе быть справедливым: без самомнения и самоуничижения.

Итак, хорошим товарищем я стал постепенно. А вот стать хорошим учеником мне лично оказалось труднее. Если подробнее рассказывать, в первых-то классах я был отличником, а потом незаметно съехал в хорошие, среднехорошие и даже очень средние. Все годы я оставался старательным и добросовестным, но в старших классах мало было старательности, нужны были еще и способности, а мне не все давалось легко.

Обучали нас, как и всюду на земном шаре, от головы к ногам, от крыши к фундаменту, от дельты к истокам. Сначала — привычное окружение, потом историческое прошлое; сначала — машина, потом — ее устройство; сначала человек, амебы потом; сначала — тела, потом — атомы; сначала — формы, потом формулы. Впоследствии я вычитал, что порядок этот, антипорядок точнее, установился не сразу, только в середине нашего века, и в долгой борьбе со сторонниками естественной последовательности — от простого к сложному, от прошлого к настоящему, от происхождения к итогам. Но дело в том, что для детей-то обратный порядок легче. Они с младенческих лет видят не прошлое, а настоящее, не корни, а готовые итоги, им самолет понятнее, чем рычаг второго рода. Вот и у меня это детское восприятие целого, а не частей оказалось особенно упорным. Леса и горы меня волновали, молекулу я не мог представить себе, хоть убейся. Умные машины меня восхищают, но многомерные модели процессов так и остались выше моего понимания. Я не устаю любоваться борьбой линий в завитках ионической капители, а формулы архимедовой спирали не мог запомнить никогда. Очень люблю светоживопись, но мне скучно нажимать желтые и синие кнопки, чтобы получить свежую зелень распускающихся листочков. Предпочитаю дождаться весны, когда они распустятся на самом деле.

Память у меня была приличная, я мог заучить наизусть и бойко ответить все, что полагается. Но механика у меня держалась механически. Чтобы знать предмет твердо, надо думать о нем, надо пускать знания в дело. Бесполезное мозг выталкивает, освобождая место для нужного и интересного. Так что всякий раз, когда мы переходили от действия к устройству, от устройства к истории создания, сникал и с горечью выслушивал, что Олъгин, конечно, тоже отвечал прилично, но не у всех же одинаковые способности.

Вот я и думаю сейчас: не стоит ли мне подправить способности в направлении абстрактного мышления? Может быть, и стоит. Но надо предварительно справиться, не пойдет ли абстракция в ущерб животрепещущему, жадному моему интересу к самому сложному на свете — к живому человеку.

Лучше или хуже, но, в общем, учился я, готовился к взрослой жизни, продвигался из класса в класс и, как прилежный ученик, среднехороший, своевременно, не досрочно, но и без опозданий, получал все дары и все права. Право на голос в эфире — при переходе в пятый класс. Помню замирание сердца, когда мне, мальчонке, сняли с левой руки пищалку, жестко настроенную на частоту мамы или учительницы, взамен надели взрослый браслет с личным номером, сказали: «Ты теперь полноправный владелец эфира, любого человека Земли можешь пригласить на свой экран. Но уважай людей, береги их дорогое время, не отвлекай попусту, не загромождай эфир никчемными разговорами».

Такая обида: и право дано… и не загромождай! Как все мои товарищи, с тоской я глядел на ручной экранчик, три на четыре. У кого незанятое время? У соседа по парте? Но я уже отвлекал его десять раз. Вспоминал дядей, тетей, маминых знакомых, самых далеких — всего интереснее на Аляске или в Антарктиде. Который там час сейчас? «Извините, передайте, пожалуйста, вашей Джен или Жене, что мой номер сейчас… Да-да, самостоятельный номер! Да, спасибо, я уже совсем взрослый». И еще хитринка была: наберешь какие попало цифры, смотришь на недоумевающее лицо, розовое, желтое, смуглое, черное, и извиняешься: «Простите, пожалуйста, я обознался». Некоторые догадывались: «Новенький браслет на руке, да? Ну, поздравляю, владелец эфира. Вызывай еще, если дело есть по существу».

Эх, не было дел по существу. Мал! Вырасти бы скорее!

Что-то и сейчас не по существу наговариваю я, пустяками наполняю ленту. Оказалось, что приятно вспоминать. Был некогда на Земле такой любопытствующий, робко-жадный открытоглазый мальчик, нетерпеливо завидующий взрослым. И мальчик тот давнишний почему-то называется «я».

Право на время было у нас следующим даром (в других школах иногда время дарили раньше). Теперь на другую руку — на правую — надевали часы. Я выбрал со стрелками, мне стрелки казались удобнее, чем цифры. Кинув взор, сразу видишь, далеко ли до конца урока, не надо в уме подсчитывать. Надели часы и снова напомнили: «Ты теперь владелец своего времени, в твоем распоряжении 24 часа в сутки — 1440 минут. Распределяй их, не разбазаривай попусту. Столько-то минут у тебя на обязанности, а столько-то твоих, собственных, свободных, на игру, на книгу, на телевидение, на то, чтобы подумать о вчерашнем дне и о завтрашнем».

Другие ребята вскоре забыли об этом совете, а я — старательный — каждый вечер сидел и думал. И составлял планы, и распределял минуты, потом ставил плюсы и минусы выполнения, терзался, что минусов многовато. Да, воспитывали у нас дисциплину и самоконтроль, но вижу я, что и сам я тянулся к упорядоченности. Вот и сейчас с удовольствием посвятил выходной обдумыванию, составляю отчет о прошлой жизни, планы на следующую. Жалко, что не занимался этим раньше. Надо было каждый год обдумывать, даже каждый месяц.

Перед седьмым классом был самый щедрый из даров — символические ключи от складов: право потребителя, право вызвать любой склад по радио и заказать посылку — хлеб с маслом или шоколадный торт, рубашку белую или цветную, пятнистую, клетчатую, полосатую, с рисунком, пену для шубы, книги, пластинки, игрушки, билет на самолет, билет на подводную лодку, номер в гостинице… что в голову придет. Помню, как вручили нам «Каталог потребителя» — толстенную книжищу в тяжелом сером переплете с тиснеными буквами и даже с застежками. Психологические были застежки, как я понимаю, чтобы не торопились с заказом, помедлили бы еще три-четыре секунды. И опять внушали нам воспитатели: «Помни, владелец ключей, что в каждую вещь вложен труд взрослых, твоих родителей тоже. Береги же их время, не заставляй работать впустую, не заказывай ненужное или не очень нужное, подумай, прежде чем вызывать склад».

Так было при мне. А раньше, мама рассказывала, иной был порядок. Три дня новых владельцев ключей не ограничивали, отдавали им склады на поток и разграбление. Ребята захлебывались от восторга, заваливали комнаты кучей хлама. И пресыщались. Сами убеждались, что излишки мешают жить. Но все-таки у некоторых оставалось сожаление: «Эх, славные были денечки!» По-моему, наши правила лучше. Необязательно на собственном опыте убеждаться, что огонь обжигает, что от обжорства болит живот. Что-то можно узнать и от старших.

Феи в сказках предлагали осуществить три желания. Три, и не больше, четвертое — ни в коем случае! Видимо, таков закон общественного поведения. Полная свобода, но в определенных рамках. Феи указывали рамки неразумным предкам, разумный ставит себе рамки сам. Ты хозяин эфира, но не единственный, не загромождай его. Ты хозяин времени, но время ограничено, всего 24 часа в сутки, не растрачивай их. Ты хозяин складов… не разбазаривай их, умей ценить чужой труд.

Ты хозяин, но не единственный, не толкай, не мешай, не затрудняй, не заслоняй!

Так и дальше, со всеми прочими дарами. Право на дороги — в восьмом классе. Вот тебе личные ролики, вот мотороллер, пассажирское кресло, грузовичок с прицепом на лето. Кати куда хочешь, но в соответствии с правилами уличного движения. Держись правой стороны, стой и жди при красном свете, береги себя, а пуще — береги других:

В девятом классе давалось право на воду. Вот тебе личные иисуски, ходи по воде, аки по суху, вот тебе мотолодка, вот тебе акваланг. Вози, носись, ныряй, но по правилам речного движения: держись у правого берега, не залезай за красный буй, помни, что на воде можно утонуть и можно утопить, береги свою и чужие жизни.

И наконец, право на небо!

Ах, небо!

Тебе вручают личные крылья, могучие черно-пестрые крылья, с биопружинными тяжами, заряженными до отказа синтетической АТФ. И небо — твое! Летать-то все мы могли сразу же (при плавании и в полете движения одинаковые), но потом еще научились парить и планировать и азартно пикировать; пронизывая облака, вниз головой устремляться на набегающую землю и свечкой выходить из пике, радуясь своему мастерству… и спасению. Научились еще неподвижно висеть стоймя, усердно работая подкрылками. Это было всего интереснее: можно было разглядывать или прорисовывать, если возникало желание, кроны пальм с юркими обезьянками, или старинные соборы со скульптурами, вознесенными под карниз, на которые пешие туристы вынуждены взирать, задрав головы, или же расписные крыши современных городов, обращенные к невнимательным самолетам, или же отвесные горные обрывы с их геологическими изваяниями, ранее открытые только скалолазам.

Новый взгляд на леса, города и горы. Собственно, для того и давали нам крылья, чтобы мы побольше увидели в мире, сознательно выбрали свою профессию. Нам разрешалось и даже рекомендовалось летать над стройками и заводами, куда «посторонних просят не заходить, чтобы не мешать производственному процессу». Но летучие экскурсанты производству не мешают, солнце они не заслонят.

Еще любил летать я над волнами, не над припляжной рябью, а над океанскими валами, внушительными жидкими чудовищами, жадно тянущими к тебе свои пенно-слюнявые губы, — летать низко-низко, так, чтобы соленые брызги доставали лицо. Победителем ощущал я себя. Валы беснуются, ревет стадо жидких слонов, тянется, ухватить хочет, подмять, но я увернулся, я их победил, я их подавил. Я всех быстрее, всех сильнее!

Такое же чувство на вершинах гор. Я выше всех, весь мир попираю ногами.

Но лучше всего было за облаками, не за самыми высокими конечно. Километра на три поднимался я, чтобы не возиться с кислородной маской. Вот летишь один-одинешенек над этими тугими вздутыми наволочками в ослепительном бело-синем мире, заглядываешь в лиловатые дымчатые промоины, любуешься их узором. Перед тобой как бы карта, карта вновь открытого лично тобой архипелага, где каждое облако — остров. Вот это назовем Ольгией, а то будет остров Юш, а это пролив нашего Десятого класса. Ты первооткрыватель, твое право давать имена этому зыбкому миру. Ничего, что он уплывет, рассеется, изменит очертания. Завтра в твоем распоряжении будет новый мир.

Было. Ушло от меня. Сейчас я спрашиваю: почему же тому Юшу, моему юному тезке, так нравилось вычерчивать кривые над пухлыми облаками, в сущности одинаковыми во всех частях света — над Конго, над Сибирью и над Огненной Землей? Тогда я не анализировал: хочется, тянет — почему не слетать? Но видимо, играло роль возрастное. Устал я жить в зарегулированном школьном мире, где все определено и так много авторитетных взрослых, поддерживающих ими установленный порядок. Но теперь я сам взрослел, я устал от послушания. За облаками я жил по-своему. Это был мой мир, где я играл в самостоятельность.

Хорошо это или плохо?

Не знаю.

Молодых тянет за горизонт, на простор. Сейчас у нас поговаривают, что каждому новому поколению надо давать новую планету. Возможно, в следующем веке так и будет.

Право на небо было последним в моем поколении. Следующему выдавали еще право на космос, то есть туристский скафандр с реактивным пистолетом и по желанию — гостиницу в спортивном спутнике. Я сам в космосе побывал позже; конечно, любовался, конечно, восхищался, но не было чувства, что упустил что-то важное в юности. Звезды великолепны, и великолепен этот глобус Гаргантюа на звездном фоне. Прекрасна картина, но только одна, со временем она приедается. И хотя космическое пространство неизмеримо обширнее заоблачного, но ведь оно пустое. Над облаками я чувствовал (воображал) себя владельцем неисчислимых островов и островков, над волнами — победителем каждого вала. В космосе я хозяин пустоты и победитель пустоты, неизмеримо одинаковой и потому безразличной. Ведь движения там не ощущаешь, вех никаких. Что такое пустота? Ничто!

Возможно, другие воспринимают космос иначе. Я никого не уговариваю. Анализирую свои чувства. Допускаю, если бы нам в школе давали право на космос, я бы принял и межзвездную пустоту в свое сердце. Но при мне право на небо было последним в школе.

Самое важное, самое почетное право — право на суждение — выдавалось уже взрослому, труженику, отработавшему три тысячи часов. Сейчас эта цифра меньше, поскольку производительность растет и обязательный рабочий день все сокращается, но самый принцип остался, очень разумный принцип, так я считаю. Молочко нужно каждому младенцу, потреблять имеет право каждый, но о дальнейших путях развития, о распределении часов и усилий, по справедливости судит тот, кто вложил уже усилия, хотя бы в количестве трех тысяч часов.

Три тысячи часов — это примерно два года работы. У взрослых они набираются сами собой. Но нам, школьникам, не терпелось стать полноправными гражданами Земли, и мы копили часы, похваляясь друг перед другом: «А у меня уже десятки, а я на вторую сотню перевалил». Часы начисляли нам на летней практике — в поле или на заводе, начисляли и в школе за уборку, ремонт, за починку аппаратуры, за дежурство в младших классах. Когда же мы получили профессию (мотористами выпускали нас), можно было в свободные часы поработать в мастерских или в городе — мотористы нужны повсюду. В общем, за полгода до выпуска я имел возможность нацепить заветный значок с голубой тройкой. Взрослые, те не носят значков. Как-то само собой разумеется, что нормальный здоровый человек уже отработал свои три тысячи. Но для школьника это великое достижение. Я был очень горд, очень, когда получил право на голубую тройку. Справедливости ради следует сказать, что я был не первым в нашем классе. Меня опередили двое, но им дали премию за изобретение, по 500 часов на брата, уж не помню, что они там переставили в моторе. Я же накопил старательностью, полновесной тратой чистого времени, час за час. И все школьники, все школьницы замечали мою голубую тройку на коричневой куртке.

Она заметила тоже.

Загрузка...