30 июня
— Володя… А ведь вам кто-то сильно мешает…
— Ну и кто бы это мог быть? Надеюсь, все-таки не сам Эрлик-хан?[17]
Виктор обиженно замолчал, надулся и тут же ушел, втянув голову в плечи. Володя почувствовал укол раскаяния. Всякий раз он огорчался, обижая Витю Гоможакова… Но что можно поделать, если Витя просто напрашивался на обиды: эта его звериная серьезность!
К счастью, есть еще и Костя Костиков, который не будет долго разводить антимонии и Витю всегда защищает. Ну вот, услышал разговор, и сразу с ходу завопил:
— Вам обязательно надо еще раза три выбрать пустую породу, чтобы хоть что-то понять?! До вас еще ничего не дошло?!
— Костя, Костя, не надо меня оглушать… А про помехи ты мог бы поподробнее?
— Подробнее вам Витя объяснит…
Костя прав. Надо будет извиниться перед Витей. Вряд ли он сможет объяснить что-то, но ведь и правда безобразие!
— Пока объясни сам… Вдруг пойму?
— Володя, вы сколько времени копали?
— Почти неделю… Костя, не тяни душу, все понятно — копали без толку, потому что кто-то не хотел, чтобы мы его нашли… Все правильно?
— У вас есть другое объяснение?
— Есть… Даже сразу два… изложить?
Костиков откинулся к нагретому камню, вытянул руку с двумя торчащими пальцами, загнул один из них с преувеличенной серьезностью.
— Первое, — продолжал Володя. — Тут может не быть никакого погребения. Это мы придумали, что оно существует… А мало ли кто что придумывает, верно? Ну вот… И второе: мы просто ошиблись. Может такое быть?
Костя молчал.
— Что, считаешь — мы не ошибаемся? Так, что ли?
— Не так… Что могли ошибиться — понимаю. Но вы не ошиблись, тут и правда есть погребение, просто вы не можете его найти.
— Откуда ты знаешь, Костя?
— Знаю, и все. Ты забываешь, Володя, что я пусть и не сильный, но шаман.
— Не забываю я…
Володя перевернулся на живот. Костя Костиков остался за спиной: умный, что-то важное знающий (или воображающий, что знает).
Жаркий полдень. Прогретая земля. Жужжат насекомые. Большие груды развороченной лопатами земли, врезанный в землю черный четырехугольник — это сегодня закончили раскоп там, где ткнул пальцем Епифанов. Нет ничего! Володя готов поручиться — они вгрызались в землю, которую не потревожил никто и никогда. Может быть, так удивляться и не стоило, но Володя как-то не ждал провала: он уже привык считать выводы Епифанова верными.
Он уже знал, как точны вычисления Епифанова; на его глазах уже падал луч на сделанный Епифановым мазок. Но как приятно было видеть толпу, замершую было, напряженно следящую за лучом солнца, и как зашумела, заорала по-русски и по-хакасски толпа, когда луч уперся в центр поставленного Епифановым крестика (теперь знак нанесли увереннее, да и вычисляла подобающее ему место Ли Мэй).
Похоже, в программе праздника летнего солнцестояния это был не последний момент, и 22 июня стало очередным подтверждением всех предположений и всех расчетов Епифанова.
С тех пор кое-кто из хакасской интеллигенции не растворился после праздника, а стал появляться в экспедиции. И с разными целями, разумеется. Две вечно пьяные компании Епифанов выпроводил в шею под веселые комментарии всей экспедиции. А вот Костя Костиков остался, и Витя Гоможаков остался. Косте еще хорошо — он делает народные инструменты, и его начальству наплевать, где именно он их делает, в Абакане или в палатке, которую разбил в лагере экспедиции. Ходит, смотрит, расспрашивает, внес даже свой вклад продуктами — притащил живого барана.
На предложение зарезать и разделать барана, правда, побледнел и убежал, но ведь и это типично: внес идею есть именно барана, потому что считал — хакас должен принести барана, а, скажем, не ящик с тушенкой. А резать и разделывать ему барана не хочется, потому что хакас-то он хакас, но горожанин, привыкший извлекать баранину из холодильника, а не пасти и добывать ее на пастбище.
Одним словом, прижился в экспедиции Костя, стал почти что ее членом, и полезным. Мальчишки вроде бы и готовы посмеяться, когда он уходит из лагеря с чем-то круглым в пакете — с шаманским бубном, начинает вечером постукивать в него, напевать и приплясывать… Но смейтесь, смейтесь, ребята, а иногда начнешь вспоминать, какие события разворачиваются порой, — не худо бы… Так что и эта сторона жизни Кости не всегда встречала только насмешку. Как знать, был бы он на Улуг-Коми тогда, 9 Мая, глядишь — и обошлось бы меньшей кровью, меньшими страданиями и страхами.
Вите Гоможакову жить тут труднее — как-никак, научный работник. Чем он маскировал свое сидение здесь, в экспедиции, Володя не знал… и дорого отдал бы, чтобы узнать. Очень часто появлялось у него подозрение, что Витя официально изучает здесь этнографию русских: в такие уж минуты Витя нырял в блокнот и судорожно начинал в нем что-то писать. Единственно, в чем они оба сходились, — полноватый, вечно обижавшийся Витя и крепко сбитый, уверенный в себе Костя: оба не сомневались, что «кто-то тут мешает» и «что-то здесь с раскопками нечисто».
Хуже всего, что Володя, как ни делал скептическую мину, и сам пребывал в полной уверенности — есть тут «кто-то» или «что-то», из-за кого уже второй раскоп не завершается ничем. Две дурацкие дырки в теле земли, два свидетельства неуспеха. Первый раз Епифанов так был уверен, — вот сейчас, прямо сейчас найдем погребение! — что даже прекратил все остальные работы.
Только дождался конца празднества, только хакасы ушли, привязав цветные тряпочки к камням курганной оградки Салбыка, только уехали последние праздновавшие и пировавшие, а к намеченному месту, к скрещению священных трасс, бежали люди с лопатами, колышками и веревками — размечать и начинать раскопку. Вот сейчас… А сейчас и не было ничего.
Володя сел; от резкого рывка немного зашумело в голове. Промчались мальчишки: вот кому нипочем жара! Что-то с хохотом орут, топочут, тащат на палке то ли собственную вырезку из картона, то ли лошадиный череп (Володя содрогнулся, вспомнив трупы-мумии на хуторе номер семь).
— Володя, вы представляете! Мы промахнулись чуть ли не на десять метров! — Епифанов выглядел очень огорченно. — Ума не приложу, как это так получилось!
— Да бросьте вы сокрушаться, Виталий Ильич. Ну, покопаем еще… Таких вещей в каждое поле сколько угодно, и нечего мучиться из-за этого.
— Вы не виноваты, Виталий Ильич… Это вам пакостит кто-то, не дает себя раскрыть, — уверял Костя.
Володя был готов еще утешать старого ученого, тем более, и утешать-то его брались не все, а только он и Костя Костиков. Остальные и смотрят сочувственно, да не посмеют влезть, сказать что-то Епифанову. Тут ведь как ни говори, а все говорит о его ошибке, что уж тут…
Тут подошел третий человек, без проблем говорящий с Епифановым: Ли Мэй. В который раз залюбовался Володя ее оттенком кожи, нежной фигуркой и лицом — насмешливо-волевым, тонким, умным.
— Мы промазали на добрых восемь метров… Не понимаю, как.
Вид у Ли Мэй был озадаченный.
— С ума сойти… — огорчение, и тут же готовность трудиться: — Будем считать по новой?
— Разумеется!
— Я вам не нужен?
— Лежите Володя, лежите! Пока что мы сами. Потом, потом уже возьмете ребят, разметите новый раскоп…
Епифанов отошел, внимательно рассматривая камни. У него появилась в последнее время эта черта: вглядываться в камни, что-то прикидывать, а потом вдруг выдавать правильный результат. Интуиция, однако. Вырабатывается постепенно.
А Ли Мэй так и стояла возле Володи. Случайно? Как знать… В агатово-черных глазах не было ничего, что позволяло бы прочитать поведение девушки. Совершенно ничего — глаза у нее блестели, как два полудрагоценных камушка, отражали свет, и все тут. Никакой информации не было в ее черных глазах. И… Почему она остановилась именно тут? Вроде бы идти ей сейчас возле Епифанова, слушать его мудрые речи… А вот стоит, обратив к Володе красивый изгиб торса, уперев в бок точеную руку, смотрит на Епифанова… или в пространство? Даже это трудно так сразу сказать.
— Ли Мэй… Скажите, коллега, а почему все-таки вы стали заниматься именно андроновской[18] и татарской[19] культурами?
— А потому, что толчок для развития всей китайской цивилизации дали индоевропейцы.[20] Когда я это поняла, мне захотелось докопаться до корней… до одного из корней.
— Тем более, что родились вы в Хэйлуцзяне…[21] Это тоже было важно?
— Конечно! Там и климат, и вся природа больше похожа на то, что я вижу в Южной Сибири. Но только у нас все-таки теплее. И вот пришлось переезжать в Новосибирск, а у вас даже в апреле еще нет настоящей весны.
Ли Мэй повернулась к Володе, и тут-то отпали сомнения: девушке хотелось с ним говорить, это было просто написано в ее глазах. Никакой тут не было случайности.
— Ли Мэй! — позвал Епифанов. Он был откровенно недоволен, и все же Ли Мэй не торопилась.
— Давайте я объясню, как надо делать нашу весну все-таки немного более теплой. Но это же делается не так, не на ходу…
— Ли Мэй!
— Я зайду к вам позже, после работы…
И девушка побежала к недовольному Епифанову. О чем они говорили, Володя не слышал, но Епифанов воздевал руки, что-то темпераментно объяснял. Володя опять прилег было. Невольная расслабленность от жары, и сразу еще от того, что в ближайшие часы работы для него точно не будет. С другой стороны, хорошо! Лето в самом разгаре, даль плохо видна от марева, сизое, как промокашка, выцветшее небо мягко мерцает. То ли дело осенью, и не в этих местах, а на севере! Там небо пронзительно синее; северяне даже рисуют небо тропиков, небо степей — южное небо — таким же синим, как у себя. А оно вон — как несвежее исподнее, и облака видны на нем нечетко. То ли мешает марево, то ли и правда несет по небу испарившуюся воду не плотными тугими комьями, а размытыми, нечетких форм разводами.
Володя встал, прошел буквально метров десять, встал ближе к воротам оградки: ему хотелось посмотреть, как будут мерить. Сердце стало постукивать сильнее, чем ему положено в 38 лет, сильнее стало мутить от жары… И он ведь понимает, почему.
Опять портвейн… Правда, не с утра, теперь все-таки уже с вечера, но нельзя же заниматься этим каждый вечер… А с другой стороны, он ведь уже обещал Епифанову, что не будет делать этого по утрам. Со второго дня на Салбыке он обещал — и совсем перестал похмеляться. Но с другой стороны, и без того портвейн есть портвейн, особенно если пить его каждый вечер.
Неслышной походкой прошла сбоку красавица Ли Мэй, опять с планшетом, рулеткой и непроницаемым выражением лица. Интересное дело — Епифанов еще несколько дней назад предупредил, что если Володя «пальцем тронет» Ли Мэй, он тут же вылетит из экспедиции.
— Потому что у вас, Володенька, обижайтесь не обижайтесь, замашки старого развратника. А Ли Мэй — девушка очень хорошая, не смейте ее развращать.
Володя был согласен, что девушка очень хорошая — и красавица, и умница. Этот цвет кожи! Эта точеная фигурка с опущенными, не по возрасту, грудями (у азиаток грудь обычно мягкая уже в девичестве). И этот изумительный акцент! Но кто сказал Епифанову, что Ли Мэй так уж сильно обидится, если он, Володя, «тронет ее хоть пальцем»? Во взглядах Ли Мэй, как ни трудно читать во взглядах китайца, Володя обнаруживал уж по крайней мере интерес. И если честно — ведь вполне можно даже «не трогая и пальцем» делать так, чтобы интереса к нему у Ли Мэй стало побольше. В чем прав Епифанов — при некотором опыте это и не особенно трудно.
А его эта девушка волновала… Было в ней что-то незаурядное, чего уж там. Что-то, что заставляло видеть в ней не только милую девчушку… девоньку около науки, которых всегда полно в каждой лаборатории, в каждом коллективе ученых, чем бы конкретно он ни занимался.
Опять промчались с воплями мальчишки. Господи, в такую жару еще с воплями! Еугенио мчится так же, как Сашка Арефьев и Васька Скоров, и орет так же — уже без акцента. У этих — свои интересы, свои занятия.
— Володя!
— Ау…
— Соберите народ, организуйте какое-нибудь занятие в лагере. Мы с Ли Мэй тут немного померяем, возьмем с собой еще девушек, Наташу с Ольгой, и хватит… Остальным тут делать совершенно нечего.
— Ладно… Тогда мы поехали в лагерь, а как спадет жара — устрою народное гуляние за дровами. Вы уверены, что я вам здесь не нужен?
— Нет-нет! Володенька, вы уж лучше организуйте это… народное гуляние.
— Наро-од!
Опыт незаменим не только при общении с Ли Мэй, и спустя какие-нибудь полчаса Володя уже опять лежал — но уже на одеяле, возле хозяйственной палатки. Что характерно, уже и вставать не надо, даже когда спадет жара и пора будет двигаться на народное гуляние. Народ сам соберется, причем именно той группой, какой надо: Андрей, Дима, Витя, Толян, мальчишки и тронется за дровами. Можно лежать и смотреть в небо. Небо синеет к вечеру, обретают форму облака. Пухлые, белые, плывут себе и плывут по синему фону… Хорошо!
Володя повернул голову, уперся взглядом в толстую пеньковую веревку, растяжку палатки-балагана. Тут же, в поле зрения, и канистры с водой, и сколоченный из досок, покрытый клеенкой стол, углубленный в землю, очаг — привычный, родной мир экспедиции. Мир, приметы которого ничуть не изменились за двадцать лет, с первых Володиных экспедиций.
Хорошо, если ему суждено уйти из жизни именно из экспедиции. Это не худший вариант — уйти именно отсюда, благодарно сохранив в сознании весь этот мир. А с другой стороны, какой-то извращенный садизм во всем этом — в том, чтобы уехать в чужую страну и там сгинуть — и попасть туда прямо из этой экспедиции.
Володя в экспедиции был счастлив, и особенно здорово, что осознавал это. Слишком часто это ощущение счастья обманывало, приходило слишком поздно: когда уже уплывало в прошлое то, что и создавало это настроение. Прекрасно было осознавать, что ты находишься там, где тебе надо находиться, делаешь ровно то, что ты хочешь и что ты должен делать, и если чего-то в твоей жизни нет, то это по собственной глупости. Потому что все, чего у тебя нет, ты можешь иметь, как только тебе этого захочется. А вокруг — чудная хакасская степь, сопки, выцветшее небо жарких стран, вечерние облака из-за холмов, жизнь в лагере экспедиции, и в этом году экспедиция началась еще в апреле.
Володя был уверен: дед рад был бы такому настроению. Кажется, он как-то незаметно вошел в возраст, о котором говорил ему дед… Когда он, сам того не сознавая, станет занимать важное место в жизни многих людей… Как занимал сам дед. И Володя все острее чувствовал, что жизнь его — на переломе. Если он и останется в живых, возвращаться к прошлому нельзя.
Ну ладно… Тяжелее всего — сидеть вот так и ждать, как повернутся события. Как там Сашка… Несколько раз Володя просыпался под утро и всякий раз начинал думать про Александра — как он там? Давят ли на него, требуя отказаться от отца, от права жить с отцом и от России? Раза два пытался представить: что может сейчас делать мальчик?
Раз это было часов в шесть утра, палатка сотрясалась от ветра. В Хакасии это типично: ветер, который поднимается перед рассветом и дует, пока совсем не рассветет. Володя любил лежать в спальном мешке, курить и слушать ветер — как он надувает тент, играет веревками, затихает между палаток и кустов. На этот раз привычное занятие дополнилось еще и этим — думать про Сашку.
Значит, в Израиле сейчас час ночи… Володя запомнил собственную мысль, вернулся к ней в середина дня. Так, сейчас половина пятого… там, значит, половина первого. Что же может сейчас делать Сашка? Вроде бы Марина собиралась на море? Тогда они вполне могут купаться, погружаясь в Средиземное море. Или ехать к морю на автобусе. Хотя вроде бы собирались и в Иерусалим, как раз на эти примерно сроки. Володя представлял себе старинный белый город, улицу, где каждый первый этаж дома — лавка, крик муэдзинов на закате… Хотя да, сейчас ведь там самый разгар дня, какие там муэдзины! Это тут день клонится к вечеру…
И, между прочим, пора, в конце концов, прекратить с портвейном! Прямо вот сегодня и завязать… Володя взялся за чайник. Вот сейчас он его вскипятит, сварит кофе и позовет народ на беседу к берегу реки. А потом еще подумает про Сашку.
Опять народ сидел у берега реки, слушал гитару, и послушать ее, право, стоило — в руках у Андрея гитара говорила больно уж хорошо.
— Ребята! Заходите ко мне в палатку, поговорим о науке!
— Зайдем чуть попозже.
Володя набрал полный чайник воды и остановился на косогоре: к нему вприпрыжку мчался Васька.
— Папа! Пап… Лягушек ведь вроде едят?
— Едят… Но, понимаешь, их едят не у нас, а в Китае, а также на юге Франции. Там, где другой еды поменьше. А кроме того, вообще надо уметь их готовить…
— Вот Женька на лягух стал охотиться, говорит, надо готовить ихние ляжки…
— Их ляжки, — поправил Володя.
— Ну да, их ляжки. Женька говорит, он сто раз ел уже лягушек, он приготовит так, что мы с Сашкой языки проглотим! Папа, можно взять соли и перца?
— Ну разумеется…
И Володя, до того, как поставить кофе, сходил в палатку-балаган, принес Ваське соль и перец для приготовления лягушек. Испанское родство оборачивалось странными последствиями. Трое мальчишек, уже три недели жившие в одной палатке, постоянно предавались занятиям странным и, с точки зрения взрослых, не всегда подобающим для подростков.
Дня три назад Володя узнал, что трое подростков бродили по ночам, искали, не бродят ли в окрестностях лагеря привидения. Видимо, так уж поняли дети обрывки взрослых разговоров о происшествиях в мае — или так уж понял их конкретно Женька. Во всяком случае, он-то и был организатором. Подростки вставали во втором часу ночи и сидели возле лагеря в засадах, ждали — а не покажется ли привидение? Обнаружил их Витя: пошел среди ночи пописать и перепутался до полусмерти, когда какой-то темный бугорок в нескольких шагах от него ожил и стал вдруг отползать от струи… Роль «оживающего бугорка» сыграл тогда Сашка Арефьев, но и остальные охламоны сидели поблизости. От Васьки Володя узнал, что Евгений очень сердился на Сашку — почему он не выдержал, стал отползать, когда Витя на него написал?! Из-за его несдержанности и другие теперь «раскрыты»…
Вот и теперь — Женька придумал бить лягушек в заводях реки. Придумал стрелять их из лука, когда лягвы выходят из воды, греются на камушках. Ну, и жарить на костре их ляжки — опять же по вечерам, когда старшие этого не видят. Дикое занятие? Несомненно! Но именно такие мероприятия впечатываются в память на всю жизнь, создают незабываемые впечатления и тем самым создают истинно счастливое детство.
Владимир был только рад активной личной жизни сына, и вовсе не потому, что хотел держать мальчика в отдалении. Васька жил весело и счастливо, и нечего было становиться между ним и его радостным существованием с дурацкими взрослыми «нельзя» и указующим перстом.
Еще в первый день Володя задал Ваське вопрос:
— Хочешь пожить у меня? В моей палатке места на пятерых…
А сын жался, и не желая обижать папу, и совершенно не стремясь в его палатку.
— Понимаешь, у нас с Сашей и Женей очень хорошая компания…
— Смотри сам, но вот видишь, тут отлично можно поставить еще один топчан.
— Не надо…
Мальчик изо всех сил замотал головой, и Володя понял — и правда, не надо настаивать. Наверное, и нынешней доверительностью мальчика он был обязан своим пониманием, умением не быть навязчивым. Его даже трогала уверенность сына, что «в случае чего» надо бежать к папе — поможет, что бы ни случилось; а пока не грянул гром, нечего лезть к папе, вот разве что имеет смысл взять у него специй для приготовления лягушек…
Володя даже наморщил нос и почувствовал, как довольно глупо заулыбался — так приятно было смотреть на загорелого, тощего мальчишку, стремглав бегущего по вытоптанной земле. Подрастает еще одно поколение, и, кажется, совсем не худший вариант того, что вырастает из детей.
Вот встретился с сыном и опять внутренне напрягся: его тоже невыносимо не хочется оставлять. Ему-то было все-таки за двадцать, когда умер дед и он стал жить один (Володя так и подумал — «один», потому что мать и отец были тут не в счет), а ребенку-то одиннадцать, он и правда совсем еще маленький. Может, не идти до конца?! Нет, идти до конца необходимо. Так, как шел Василий Игнатьевич. В него ведь тоже могла влепиться пуля — и в Испании, и даже до Испании, на Новгородчине, во время любого из рейдов. Все могло произойти мгновенно.
Опрокинется ночка стрельбою и стонами,
Разорвет тишину пулеметная смерть.
На убитом шинель с золотыми погонами,
Золотое шитье скроет сабельный след.
И даже еще проще, еще менее героично: отряд попадает в засаду, красные палят по идущим по грудь через реку. Глухой удар, сомкнулась черная вода… И не было бы больше ничего. Ни крупного, сильного человека — погибший не вошел в полную силу мужчины, он не успел оставить след. Разве что поплачет кто-то из русской колонии Риги, скажет нехорошие слова Янис Кальниньш, да станет очень одиноко доживать последние годы на белом свете русскому старику, заброшенному судьбой в маленький немецкий городок. Но не было бы тогда ни второй жизни полуистребленного рода Мендоза, не было бы ни брата Васи, ни этого черного, веселого разбойника Евгения… Ни его собственных удивительных приключений, пережитых на пару с братом Васькой.
Так что нет, идти до конца — надобно. И на этом пути совсем неплохими спутниками выглядит пачка сигарет, чайник с маслянистым черным кофе, лучи низкого солнца на коже, приглушенные звуки гитары там, возле берега. Не худшие спутники на пути, который вполне может окончиться на белой, прокаленной солнцем улочке в провинции Древнего Рима, которую император Аврелиан велел называть Палестиной.
Сейчас из палатки мальчишек слышался радостный визг — там упоенно дулись в карты на раздевание: старший Фомич, туша под сто килограммов, его сын Кирилл и еще кто-то.
— Кто раздевается? — стоя метрах в пяти от палатки, спросил Володя, вызвав своим вопросом приступ радостного хохота.
— Папка быстрей всех раздевается! Идите к нам тоже играть!
— В другой раз.
Палатки разбросаны по лугу, под тополями. Предусмотрительный и мудрый Епифанов поставил палатку подальше — и пускай себе лагерь шумит, сам он будет спать себе спокойно.
Курбатовы не менее разумны, разбили палатку метрах в пятидесяти от остальных. Володя невольно улыбался, вспоминая, как в одной экспедиции огромный пес, датский дог, преследовал одну пару… То есть бедное животное и не понимало, что преследует бедных молодоженов. Пес с простотой милого животного очень заинтересовался их ночными занятиями и приходил в страшное возбуждение от ритмичного скрипа ржавой панцирной сетки в их палатке. Склоняя голову с боку на бок, возбужденно поскуливая, дог постепенно подползал почти вплотную к полотну палатки, и уже по его поведению весь лагерь узнавал, чем занимаются супруги.
А тут еще молодые люди теряли всякую осторожность, сетка с низкой кровати задевала землю, и пес начинал ритмично лаять.
Звяк — стук! — задевала за землю сетка. Гав-гав! — реагировал дог и продолжал разражаться ритмичным гавом, пока действовал раздражитель. Мораль? В экспедиции надо помнить, что из палатки слышно абсолютно все, и что палатки мало приспособлены для супружеской идиллии. Вот и все.
Палатка Курбатовых, надо отдать должное Анне, поражала чистотой и порядком. Несомненно, и сама Анна очень мила и воспитанна:
— Ох, Владимир, я о вас столько слышала! Василий рассказывал мне о ваших приключениях, это же фантастически! Вы должны мне тоже рассказать о своих приключениях!
— Аня, вы русская?
— Конечно! Откуда бы я знала язык.
— Вы говорите очень хорошо.
На самом деле русский Анны сильно отдавал акцентом — или французским, или каким-то иным из латинских.
— Я бывала в лагерях для русской молодежи, их организуют специально. В нашем лагере было правило — никогда не говорить по-французски! Скоро все привыкали говорить только на русском языке, и продолжался лагерь три недели, поэтому мы и умеем.
И про эти лагеря Володя слышал. В этих лагерях дети, а чаще внуки эмигрантов «культивировали свою русскость». Василий в разговор не входил, только затаенно улыбался, делая всем кофе, а разговор с Анной тек легко, Володе было и впрямь интересно. Полурусская девочка из Бельгии, третье поколение эмиграции; красивая девочка, изучавшая археологию в Сорбонне, попала в экспедицию к Василию… Вот, собственно, и вся история… или, вернее, предыстория.
Что Анна умна, образована и очень увлечена Васей — тут не могло быть никаких сомнений. Василий был для нее романтическим героем, девочка откровенно находилась в состоянии острой влюбленности; и все, что видел Володя в этой палатке, так не походило на его собственный дом, что мужик невольно впадал в самую чернейшую хандру.
«Неужели это и вся штука, — думал невольно Володя, — жениться на девочке на несколько лет тебя моложе… И все?! И она будет так же реагировать на тебя, как Анна на Василия? Неужели в этом все и дело?!»
Анна входила во вкус клановой жизни, страшно интересовалась судьбой и образом жизни Володи, активно знакомилась с родственником; энтузиазм этой великолепной молодости заставлял чувствовать себя старым и охладевшим ко всему. «Кроме Люды и кроме Ли Мэй» — ехидно подсказал кто-то внутри. Да, и еще он любит сыновей, и еще хочет успеть написать несколько книг, пока он еще в этом мире… Всего только! Но ведь и правда на душе нехорошо; нет чего-то по-настоящему важного. Последние годы он ходит по кругу, без толку расчесывая неврозы.
Вечерело. Сегодня должна быть еще одна встреча.
— Можно к вам?
— Конечно!
Чем еще хороша палатка — к ней трудно подкрасться незаметно. Вваливаются с шумом, с топотом, пошел разговор о науке, об археологии, о смысле занятия вообще всяким умственным делом. Разливается кофе, трудно говорить с Витей, с Леной и следить за ходом беседы Вити с Андреем; трудно, но как интересно. Странно, что Лена не хочет верить в умение Вити Гоможакова быть шаманом.
— Шаманы такие не бывают…
— А какие бывают?
— Ну… должно же быть в них что-то такое… не от мира сего. А у Гоможакова нет.
— Тогда покажи, у кого есть.
— А тут живет еще один такой… Я не знаю, как его зовут, но на хакаса почти не похож и на голове перья…
— Растут перья на голове?!
— Тьфу! Вовсе не растут, а просто такой головной убор… Как у индейцев.
Андрей захохотал:
— Это привидение индейцев с Маракуни!
Невольно засмеялись и все тоже: про индейцев с Маракуни слышала вся экспедиция.
— Можно к вам?
Заглянул Витя Гоможаков. Такой славный, приятный парень, а надо же, какая луковая, всегда скучная физиономия.
— Витя… Мне хотелось бы извиниться. Прости, все время тебя обижаю… Я неправ.
— Да ладно…
Витя смущенно улыбается.
— Может, это Витя и был? — вмешивается Андрей. — Витя, ты с перьями на голове не камлаешь?
— Я не камлаю, а кто ходит, знаю…
— Расскажи!
— Не расскажу — все равно не поверите.
— Поверим! Тебе поверим!
— Нет, не поверите. Вот если я скажу, что мой предок похоронен примерно здесь… На этом самом диване… Поверите?
— Ну-у…
Парни чесали в затылках; Лена вежливо улыбалась, но не Вите, а скорее чайнику или сковородке.
— То-то и оно… А у меня предок здесь жил и тут похоронен. Думаете, тут почему мое место? Да потому что здесь он лежит — Догон, сын Чуя…
— Кто?!
— Какая разница, кто? Мой предок. Когда я искал свое место, где камлать, сразу почувствовал — здесь мне сильно помогают, здесь надо. Потом уже узнал, что предок мой тут похоронен.
— А камлать надо именно в определенном месте?
— Лучше в определенном… В своем месте, которое сам нашел.
— А мы тебе, Витя, мешаем…
— Теперь уже не очень и мешаете, а когда сразу приехал, посмотрел… Я же стесняюсь камлать при посторонних.
Витя затаенно улыбается, греет руки, держа в них кружку с чаем.
— А раньше тебе мешали люди из этой деревни…
Андрей машет руками в сторону деревни и заканчивает:
— Тоже небось ходят, суются, куда не надо.
— Не суются… — тихо сказал Виктор. — В деревне русские меня боятся…
Какое-то время молчали — очень уж необычные вещи говорил Витя, и очень уж он просто говорил.
— Витя, так ты говоришь, нам тут кто-то сильно мешает?
— Вы же сами видите, мешает. Но я вам не могу сказать, кто это. Не поверите. А он с вами разговаривать хочет.
— Кто? Тот, кто мешает?
— Ну да… Он пообщаться с вами хочет и не может — потому что вы в него совсем не верите. А я верю, он со мной и говорит.
— Это твой предок, да, Витя? — Володя старался произнести это как только получалось мягко.
— Мешает не этот… Предок Догон мне помогает.
Так же стеснительно улыбаясь, Витя допивал свой чай.
— Спасибо за чай, Володя, и не волнуйтесь так. Я думаю, вы скоро в него все равно поверите и тогда сможете поговорить.
Витя тихо выскользнул из палатки, неслышно пошел через росистую, высокую траву. После Вити разговор как-то не клеился, народ начал постепенно расходиться.
Кружилась от портвейна голова, было хорошо и грустно. Потому что поговорил с ребятами. Потому что приходил Витя Гоможаков и все-таки Володя, наконец-то, перед ним извинился. Потому что так пахнет влагой и травой. Потому что ночь почти безлунная. Просто потому, что живется хорошо и сильно; живется там и так, как хочется.
И потому особенно трудно не думать, что спустя короткое время может кончиться вообще все… Не только сама экспедиция. Ведь что самое интересное — в любом случае, при любом повороте событий Володя не повернул бы назад. «Не убоюся зла, пройдя долиною смертной тени» — всплыли в памяти слова старинного мудрого псалма.
Позже, даже спустя много дней, Володя мог бы совершенно точно сказать, когда все археологи ушли из его палатки, — это произошло в половине десятого вечера. Он помнил это очень хорошо, потому что постоянно посматривать на часы и отмечать, что и когда произошло, давно стало Володиной привычкой. Конечно же, Володя посмотрел на часы, когда народ вышел: было половина десятого. Но нет никакого сомнения — Володя забыл бы точное время ухода друзей, забыл бы назавтра же, не будь у него особой причины запомнить его. В том-то и дело, что особая причина появилась через несколько минут после ухода последних — Андрея и Вити с Леной. Эта особая причина состояла в том, что к нему в палатку тихо скользнула Ли Мэй.
Ночь на 1 июля 1995
То есть она не сразу скользнула… И уж, конечно, не сделала ничего, чтобы стать незаметной, просочиться к нему так, чтобы никто не узнал. Нет, конечно! Ли Мэй, Машенька для Епифанова, подошла к палатке в сгущающейся темноте, шла через лагерь, и не видел ее только ленивый. Вот она стоит в дверях палатки, ясно рисуется своей чудной фигуркой на фоне закатного неба.
— Я надеюсь, к вам можно войти?
— Конечно, Машенька.
— Вы обещали мне рассказать, как надо сделать весну более теплой. Выполните обещание?
— Ли Мэй… Вы сможете сидеть вот на таком ящике и пить из такой кружки?
— У меня в палатке точно такой же… Это у вас стол для еды или для работы?
— Это стол для всего. Сейчас у меня были люди, и я снял с него книги и находки. А будет надо, уберу как раз кружки и тарелки… Хотите соленой рыбы? Хотите кофе?
— Дайте… И расскажите про весну.
— А что весна? Ну, холодная она… И сама весна очень долго не наступает, в феврале и даже марте — самая настоящая зима, верно ведь?
Ли Мэй кивнула.
— Ну, и есть по крайней мере два способа сделать зиму и весну теплее. Первый — это одеваться. В шубе весной бывает даже жарко, и уж наверняка вы не замерзнете.
Ли Мэй смеялась хорошо, открыто.
— И второй способ… Надо пить вино, и от него становится теплее. Хотите вина, Ли Мэй?
— Хм… Ну, давайте попробуем… немного.
Как ни отрекался Володя от портвейна, как ни хотел с сегодняшнего дня пить поменьше, а случай, кажется, был не тот. И случай не тот, и это появление Ли Мэй… Что бы ни стояло за ее визитом, Володя уже инстинктивно встал в позицию охотника. А как же охотиться без выпивки?
— Хм… И эту жидкость вы пьете каждый день с утра?
— Это преувеличение. Последние дни я пью эту жидкость по вечерам, и знаете что? От портвейна закат становится совершенно чудесным, а река говорит все интереснее и все громче. Попробуйте — и убедитесь!
— Довольно вкусно…
— Машенька, на вашем лице написано что-то вроде: «Надо же, какая это мерзость!». И ваше лицо входит в противоречие с вашими же собственными словами.
— Входит… Лицо входит… Куда оно входит?
Возникло долгое обсуждение, что именно и куда входит, было долгое разъяснение тонкостей русского языка и были аналогии из китайского, мгновенно забытые Володей. Стала необходима вторая порция портвейна, для разнообразия смешанная с кофе, и эту порцию Ли Мэй пила все же более благосклонно.
— Володя… Я сегодня была в Усть-Буранном, ездила за продуктами с Фомичем. Представляете, в магазине слышу за спиной: мол, посмотри, какая славненькая хакасочка!
Володя захохотал так, что испугался — сбежится весь лагерь; с его точки зрения, спутать хакаску с китаянкой было примерно то же самое, что и итальянку с норвежкой.
— Не вздумайте обижаться, Ли Мэй! Они ничего плохого не имеют в виду; когда я ехал на поезде «Москва-Пекин», русские ухитрялись путать китайцев и монголов. Вот это и правда «представляете?!». А один мой знакомый как-то получил по морде — выпил лишнего, и стал доказывать хакасам, что они те же монголы.
— Но хакасы же не любят монголов… Они считают, что монголы им подрубили все развитие цивилизации.
— В какой-то степени так и есть, Ли Мэй. После разгрома монголами Кыргызского каганата тут исчезли и города с каменными зданиями, и яблоневые сады, и письменность. Все это было, цивилизация уже начиналась, — а после монгольского нашествия исчезло.
— В Китае монголы тоже вели себя ужасно… Думаете, мы этого не помним?!
— Они и на Руси вели себя совершенно ужасно, но ведь Русь и Китай все же поднялись после них, а Хакасия так и погибла.
— Потому что Русь и Китай очень большие, да?
— Я думаю, что да, поэтому. А Хакасия-то маленькая, и к тому же очень уж близко от центра Монгольской империи. Вот и раздавили ее так, что уже и не поднялась.
— Ну вот, а они путают…
Володя глотал свекольно-красную, вонючую жидкость иначе; давно, уже с месяц, у него при выпивках не возникало совершенно никакого ощущения, что по горлу течет что-то жгучее. При первых же прикосновениях алкоголя горло онемело, и Володя хорошо знал по опыту — не то что портвейн, и спирт в неразбавленном виде протечет по нему без малейших неприятных последствий. Но зато и разбирало сразу; как только первые капли алкоголя оказывались в желудке, мгновенно наступала некая смещенность сознания, когда и правда речка журчала интереснее, закат становился закатнее, а сосна — древеснее, таежнее и больше похожа на сосну.
Но поступить так, как он поступил, Володе подсказала не только эта смещенность сознания. Девушка и правда сильно нравилась… сильнее, чем другие девушки, — так сказать будет честнее всего. Да еще и росло мужское ретивое. «Ты выгонишь меня, Епифанов?! Ну и выгоняй, и пожалуйста, плевать, а я буду трогать каким хочу пальцем кого только сочту нужным трогать! Вот тебе!»
Весь этот детский сад взрослого, сексуально озабоченного человека не говорился словами, а переживался в эмоциях, и, не успев допить второй стакан портвейна, Володя уже чувствовал, что Епифанов его страшно оскорбил, и что соблазнить Ли Мэй нужно уже назло ему. Хорошо хоть, что Володя понимал алкогольную первопричину своих обид.
Но именно после второй кружки портвейна Володя подошел к Ли Мэй, обнял ее за плечи, и когда девушка подняла голову, поцеловал ее в губы. Если ему и почудилось некое удивление на лице Ли Мэй, оно было очень коротким. А потом Ли Мэй очень деловито поставила кружку на неструганную столешницу, обвила рукой нетрезвую Володину голову и ответила ему: спокойно и красиво. Слишком спокойно и красиво для такой молоденькой девчушки.
Язык Ли Мэй не только встретился с Володиным языком, он быстро и уверенно обследовал все, до чего успел дотянуться (то есть весь рот и все нёбо), а потом лихо изучил Володин глаз, включая его самый уголок, висок, щеку и внутренние части уха. Володя смутился, потому что щека была небритая, а ушей он не мыл по крайней мере дней пять, с самого банного дня.
Стоя в той же страшно неудобной позе, Володя коснулся влажными губами обоих глаз, потом лба у корней волос. Ли Мэй смотрела снизу вверх, откровенно довольная, мягкая. Володя сел рядом с ней на ящик, крепче обнял, поцеловал в шею, в вырез голубой, свежей, только что надетой рубашки. Говорят, от китайцев должен исходить какой-то особенный запах? Впрочем, про специфический запах евреев ему тоже рассказывали, и не раз (Ему-то! Ему, проспавшему с Мариной в одной постели почти десять лет!). И от китайцев в поезде, хоть убейте, он никакого запаха не слышал.
От Ли Мэй пахло ровно так, как и должно пахнуть от молодой, здоровой девушки, весь день работавшей на солнце. И притом от девушки, не пожалевшей времени вымыть ноги… и не только ноги, после рабочего дня. Легкий запах одеколона — ненавязчивый, легкий, как фон удивительно приятно подчеркивал этот милый запах здорового женского пота. Американцы травят эти запахи, как только могут, целая промышленность работает у них на это… Ну и дураки они, американцы!
Но тут Ли Мэй чуть отодвинулась, и Володя почувствовал ее ладошку у себя на груди, чуть выше сердца. Очень приятное прикосновение, но, очевидно, отстраняющее. Девушка глядела в упор, глаза в глаза, и с непривычно близкого расстояния.
— У меня сложилось мнение, что вы хотите иметь со мной роман… — тихо сказала Ли Мэй.
— А если это правильное мнение?
— У меня сложилось мнение, что вы хотите иметь со мной роман, потому что я китаянка.
Володя всерьез рассердился.
— Какие глупости, Ли Мэй! Как вам не стыдно!
— Но многие европейские мужчины хотели иметь со мной роман, потому что им нужен был восточный колорит… Они считали, что я очень экзотична… со мной у них будут совсем другие ощущения, чем с европейками. Я правильно говорю? Так можно сказать: «с европейками»?
С четверть минуты Володя глубоко дышал, стараясь ответить спокойно. Ладошка, кстати, все еще лежала там же, чуть выше сердца.
— Меня не интересует, что хотели европейские мужчины… Или китайские мужчины. Это их дело… и ваше. Вы мне нравитесь, Ли Мэй… вот и все.
— То есть вы меня хотите, я правильно вас поняла?
— Правильно, но это недостаточно. Сказать, что я вас хочу, будет неточно… Мне приятно с вами разговаривать, мне нравится, что вы у меня в гостях.
Ли Мэй смотрела так же внимательно, и Володя решительно добавил:
— Я очень рад, что вы пришли ко мне в гости, и я вам благодарен — независимо от того, чем закончится этот вечер. Чем бы он ни закончился, я не буду разочарован.
В этих словах содержалась не вся правда, но ведь и правда была. К тому же опыт подсказывал: если женщина не отреагирует на такие слова — это не женщина, а чудовище.
— Но вы поите меня вином — значит, хотите, чтобы я осовела… размякла, и меня можно было бы взять. Все верно?
А на Володю напал смех.
— Знаете, Витю и Андрея я вот тоже поил вином… По-вашему, я их тоже соблазнял?
— Но у вас были намерения на мой счет?
— И были, и есть… Но это вовсе не намерение подпоить вас и воспользоваться тем, что вы напьетесь.
— Но этого вы тоже хотели, — проницательно заметила Ли Мэй. — А я на вас страшно рассердилась. Так делать нечестно.
— Ну сколько раз повторять. Я делал совсем не это… и я вас прошу, не надо заводиться, Мэй.
Девушка села прямее, боком к Володе, и ладошка исчезла с груди Владимира.
— Я не буду больше разводиться.
— Заводиться! Разводиться — это когда разводятся муж и жена. А заводятся люди, когда сердятся из-за пустяков.
— Я не буду заводиться.
— А разводиться?
— Посмотрим… Я еще не знаю, кто будет моим мужем, и будет ли он вообще.
— А ладошку вы убрали потому, что не хотите меня больше отталкивать?
— Нет… Просто я слушала вас и поняла, что вы не лжете. Я зря так разозлилась, извините.
— То есть вы меня слушали и что-то понимали с помощью своей ладошки?! Так?
И тут Ли Мэй посмотрела на Володю просто дико:
— Ну конечно. У нас это называется… — и Ли Мэй произнесла несколько звуков, которые Володя не был бы в силах воспроизвести.
— А вы меня научите слушать ладошкой, врет человек или нет?
— Вы не умеете?!
— Не умею. У нас в России так не умеют, Машенька. Чему вы так удивляетесь?
— Тому, что вы не умеете… Такой умный, и с вашей-то образованностью… Я была уверена, что это все знают!
— А вот и не все. Научите меня?
— Ну конечно. Только не сейчас, как-нибудь в следующий раз. Понимаете… Я была уверена, что русские умеют это делать, потому что мой дед говорил — русские очень умные люди. Дед вообще учился в русской гимназии.
— Где?!
— В русской гимназии… А что вы так удивились, Володя? Вы разве не знаете, Харбин основали как русский город. И железную дорогу в Китай построили русские. Китайцы на ней были все больше рабочими, и в Харбине тоже. А кто побогаче и пообразованнее, тот пытался у русских учиться. Знаете, как у китайцев называли мошенников, жуликов? Русским словом «машинка». Потому что китайцы рассуждали так: ездит что-то огромное по железным рельсам… Почему ездит, русские объясняют, но все равно непонятно. Есть во всем этом какой-то обман, жульничество. Машинка — это обманщик, мошенник… Я непонятно объясняю?
— Очень понятно.
Володя опять обнял Ли Мэй, поцеловал в лицо, в глаза, в шею чуть ниже уха, но дальше и ниже не пошел. Что-то подсказывало ему, что так получится гораздо правильнее, не надо торопить события. Ли Мэй опять ответила ему, и так же хорошо, как в первый раз.
Володя наполнил кружки, и девушка пила портвейн так же красиво, решительно, как раньше, но с еще большим отвращением. Зачем она вообще его пьет?! Может, хочет сломать что-то в себе? Но что? Отвращение к алкоголю? Страх перед Володей? Нежелание заняться с ним любовью во время первого же свидания?
— Дед учился в Харбине, в русской гимназии. Прадед не хотел, чтобы его сын был глупее европейцев… ты знаешь, как называли в Китае европейцев?
— «Заморские черти»? Все верно?
— Да, да… Но у них нужно было учиться, чтобы стать такими же умными.
— Такими же хитрыми «машинками».
— Да, да. Такими же умными «машинками».
Ли Мэй раскраснелась, движения у нее стали неуверенными, неточными. Она поправила прическу и чуть не промахнулась по собственной голове. Боже мой, до чего же напилась! И с чего?! Граммов четыреста крепленого, только-то…
— Дед меня предупреждал, что у меня будут проблемы с мужчинами… Что у всякой ученой женщины должны быть проблемы с мужчинами.
Володя только пожал плечами. С его точки зрения, проблемы должны были возникать как раз у необразованных женщин… Причем сразу много проблем, и в разных сферах.
— И у вас правда много проблем с мужчинами?
Какое-то время Ли Мэй таращилась в упор на Володю. Что это — признак опьянения или он опять не знает того, что должен, по ее мнению, знать всякий?
— Вы и правда не понимаете, почему у меня должны быть проблемы?
— Нет.
— Но я и сама прекрасно понимаю, почему со мной трудно русским мужчинам… китайским, кстати, еще труднее…
— Почему?
— Они хотят, чтобы я очень хотела замуж. А если я выйду замуж, чтобы я во всем зависела от мужа. Но я вовсе не считаю, что должна обязательно выйти замуж… Я отлично знаю, что я смогу прожить и без мужа. Я — женщина без патологического желания выйти замуж. И если я даже выйду замуж, у меня есть моя профессия и собственный заработок. Мужчинам трудно со мной, потому что я независима.
Это был своеобразный взгляд на вещи, но ведь не такой уж и неверный…
— А ведь вы правы, Ли Мэй!
Володя опять наполнил кружки, рассказывал что-то веселое, когда Ли Мэй, к его удивлению, чуть не упала с ящика.
— Давай еще выпьем на посох.
— На посошок?
— Да-да, на посох… на посошок. Выпьем последний раз, и я пойду.
Боже мой, до чего напилась!
— Машенька, на тебя ведь плохо действует вино! Не надо было тебе столько пить.
— Как на европейца опиум…
И Машенька даже пакостно хихикнула, произнесла еще несколько незнакомых Володе слов с явным удовольствием — вот, мол, и на европейцев плохо действует что-то, что почти не действует на китайцев! Тут только сообразил Володя, что же у них происходит. «У нас же с ней разная биохимия», — думал он. И, странным образом, это открытие не оттолкнуло от Ли Мэй, а наоборот, Володя испытал сильное и почему-то горькое удовольствие от мысли, что они вообще очень разные… не только в плане языка и культуры, но даже на уровне анатомии и физиологии. Эта горечь… неужели ему стало так неприятно все, что разделяло его с Ли Мэй? Его ведь скорее привлекало то, что они такие разные и что Ли Мэй — это представитель почти что другого человечества, почти что существо с другой планеты… И вообще он увлекался на глазах, самому было странно это чувствовать.
— Давай я тебя провожу.
— Все увидят.
И Ли Мэй добавила что-то по-китайски с кривой неприятной улыбкой.
— Да пусть видят! Ты же свалишься по дороге…
И Володя применил чисто российский опыт для транспортировки пьяной китаянки: захватил ее руку, закинул на свои плечи, и взвалил слабо отбивавшуюся Ли Мэй на себя с другого боку. Ноги у Ли Мэй передвигались вполне прилично, и на какое-то мгновение Володя подумал: а не притворяется ли она? И вообще в поведении девушки странно сочетались черты поведения почти трезвого и вусмерть пьяного человека. У нее же все это иначе, совсем другая биохимия, другое воздействие на те же отделы головного мозга… Как странно и как интересно!
Зайти к ней? Не будем представлять своего героя лучше, чем он есть, — были у Володи пакостные мыслишки, очень даже были. Но и остались они, мыслишки, где-то на самом внешнем слое его сознания. Потому что понимал… Нет, скоре даже не понимал, а утробно, звериным чуем чувствовал Володя: нельзя сейчас форсировать события.
— Ну вот, Машенька, и ваша палатка. Давайте я не буду вас в нее втаскивать… Вот, держитесь за столб… Он у вас крепко вкопан? Ну и славно! Спокойной ночи, Ли Мэй.
Покачиваясь, девушка держалась за столб обеими руками, ухмылялась и в упор смотрела на Володю. То она была совсем пьяная, то вроде бы и не очень. Может быть, это она то расслаблялась, то напружинивала волю?
— В-володя… Наверное, я разочаровала вас… Вы, наверное, ждали другого. Но у меня вопрос: а можно, я сейчас возьму сорочку?
— Что-что?!
Хоть убейте, но отношения у них никак не дошли до обсуждения таких деталей…
— Давай, я сделаю это, но потом, не сейчас… Я хочу, чтобы у меня была сорочка. Дай мне сорочку.
Володя размышлял. Легкий ночной туман стелился вдоль реки, поднимался над росистой луговиной. Глухо шумела речка, в упор смотрела на него Ли Мэй. А! Может быть, она имела в виду это!
— Отсрочка? Вы хотите взять отсрочку?
— Да, отсрочка. У меня небольшая отсрочка.
Ли Мэй странно ухмыльнулась одним уголком рта и стремительно исчезла в палатке — как провалилась. Интересно было размышлять, как у нее, стоило выпить, начали смешиваться внешне похожие слова. Она же плохо различает их по смыслу; близкие по звучанию русские слова кажутся ей одинаковыми…
Володя пошел к речке; страшно мучила жажда, и он присел у воды, стал зачерпывать рукой, отхлебывать из ладони ледяную нечистую воду. Стучали камни в русле, причудливо разлетался туман. Нет, надо и впрямь бросать портвейн! Невозможно уже — шумит в голове, дурно, мутит, дурацкая слабость не по годам. А способ стать опять молодцом прост — вернуться в палатку и приложиться к бутылке. И целый час будешь молодцом. А потом опять приложиться… И опять…
Года два назад в одной компании кто-то из Кунсткамеры (Володя точно не помнил, кто) завел теорию — что чем больше разных женщин у человека, тем лучше для эволюции. В смысле, и для эволюции всего рода человеческого, и этого, данного человека. Для рода человеческого лучше потому, что появляется много всяких разных вариантов.
А для человека лучше потому, что чем разнообразнее его женщины, тем более разные будут у него дети и внуки. Лучше всего иметь детей вообще на разных континентах и от женщин разных рас: на одном континенте случилась беда, а на другом твои потомки процветают…
Тогда над мужиком смеялись: что получается — кроме всех прочих, надо завести еще и пингвиниху. Вот начнется глобальное оледенение Земли, все мы умрем, а потомки этого человека будут себе нырять возле ледяных полей, ловить рыбу и спасаться от морских леопардов. Благодать!
Тогда Володя вовсю смеялся вместе с прочими, а вот сейчас он чувствовал, что готов сам поддержать такую идею, насчет разнообразных женщин. Ведь и правда: потомки Игнатия Николаевича благоденствуют в России и в Испании. Будь еще один брат у Александра и Василия и окажись он… ну, например, в Южной Америке… И тогда семья, получается, оказалась бы еще стабильнее. А он смог бы поехать к родственникам не только на другой конец Европы, а совсем на другой континент, в Новый Свет…
Какое-то время Володя еще наслаждался величавым молчанием ночи, движением созвездий над своей головой, размышлял о пользе браков с китаянками, африканками, южноамериканскими индеанками и пингвинихами островов Кергелен и Маккуори. А потом собрался все-таки поспать, и только два события немного отвлекли его от этого намерения.
Первым событием стало то, что уже возле палаток Володя спугнул мальчишек; четыре фигурки кинулись от него вдоль реки дальше, в кусты… Как кинулся Сашка, когда прямо на него примерился мочиться Витя. Все было понятно, включая приглушенный смех, попытку убегать тихо… В конце концов, пусть развлекаются. Но Володя ясно видел — бегут четверо; не трое — а четверо, и такого рода путаница очень не понравилась Володе. Пора, пора завязывать с портвейном!
А второе событие произошло уже в палатке Володи, и началось с того, что он, подходя к жилищу, увидел тусклое пятно света сквозь брезент передней стенки. Отправившись провожать Машеньку, он «благополучно» оставил свечу на столе! Володя пустился рысью, отчего тут же стал задыхаться; закололо в боку, начались сердечные перебои (кончать… кончать беспощадно с портвейном!). К счастью, свеча оказалась еще довольно длинной, и можно было не особенно спешить. Но как смещается сознание от этой пакости! В другой раз так и палатку сожжешь…
Не успев отдышаться, Володя стал укладываться спать, и тут событие проявило себя во всей красе: прямо на столе, непосредственно на мисках с объедками и возле недомытых кружек, вдруг проявился новый человек. Он как бы вывалился из темноты, этот незнакомый Володе человек в коричневых, сделанных явно из кожи штанах и куртке, расшитых бисером и с бахромой, да к тому же во вполне индейском головном уборе из разноцветных птичьих перьев. Так он соответствовал всему, что напридумывал сейчас Володя у реки, что он невольно засмеялся собственной галлюцинации. Это надо же! Стоит подумать — и готово!
— Я не галлюцинация! Послушай! — человек простер звенящую от браслетов руку к Володе. Тот опять зашелся от восторга, полез в спальный мешок, задул свечу.
— Ух ты! Я до сих пор и не слышал, чтобы последствия алкоголизма в чем-то убеждали допившихся. Во здорово!
— Я не галлюцинация! Я не галлюцинация! Послушай меня!
— Спокойной ночи, ревенант![22]
Но вот что плохо: Володя так смеялся, так смеялся, что остановиться был не в силах, и пришлось ему опять попить портвейна. Открывать новую бутылку он не стал, но треть початой бутылки допил.
— Ты поверь мне… Послушай… — шептали где-то совсем рядом. То ли предутренний ветер уже начался… Но вообще-то еще рано, всего четвертый час полуночи. То ли наглая галлюцинация все не идет из головы… Володя не слушал галлюцинацию, влил в рот последние капли. Он еще подумал вдруг, как несправедлив и жесток мир, — вот, на его глазах напилась такая прелестная девушка, как Машенька! Осознавая неисправимую жестокость и несправедливость земной юдоли, Володя немного поплакал, потом опять начал смеяться и уснул совершенно счастливый.
1 июля 1995 года
Этот день Володя тоже запомнил надолго, потому что 1 июля произошло сразу три очень важных события. Скажем, период с 12 по 30 июня он помнил достаточно смутно, и не только потому, что был большую часть времени хотя и в разной степени, но пьян. Просто ничего не происходило… То есть происходили, конечно же, и каждый день. Но все события были однообразные, обычные, и только в июле вдруг все изменилось, все вдруг забило ключом.
Самое главное событие в первый день июля состояло в том, что Володя съездил в Усть-Буранный и позвонил оттуда домой. Уже время… По крайней мере, может оказаться — уже время. Да к тому же, и это тоже важно — очень не хотелось сразу же попадаться на глаза Епифанову. Везде-то он опять проштрафился: и опять употребил много портвейна, и «тронул пальцем» Ли Мэй…
В общем, плохо!
Поэтому Володя не стал выходить к завтраку, рассчитав верно — как ни захочет видеть его Виталий Ильич с утра пораньше, а к нему в палатку не пойдет. Поэтому к Володе в палатку пришел посланный Епифановым Андрей и унес новость: Владимир Кириллович болен, встанет позже, придет на раскоп сам.
А когда Фомич увез народ на раскоп, Володя быстро помчался на дорогу, которой не мог минуть Фомич, направляя колеса в Усть-Буранный. Пройти надо было километра три, всего только, но пройти-то надо было очень быстро… И у Володи зелено стало в глазах к тому времени, как он тормознул «фомичевку». Уф…
Закупили продукты («Виталий Ильич, я в последний момент вспомнил, надо же купить и круп, и специй, давно дежурные просили, и кое-каких соков…»), Фомич уже нетерпеливо притопывал ногой, тянуть уже никак было нельзя, и Володя приказал последнее — мол, сейчас надо еще позвонить…
Фомич сделал понимающее лицо, да вот времени-то было всего половина двенадцатого… Значит, в Питере — половина восьмого. Да-а… Ну что ж, придется будить, если приехали.
Володя и сам не знал, что волнуется до такой степени: телефонная трубка чуть ли не плавала в поту, рука скользила. Или это тоже алкогольное?
— Алло…
— Приехали?!
— Кто это?
Боже какое облегчение! Зажимая левой рукой гулко заколотившееся о ребра, способное выскочить сердце, Володя тихонько позвал — так, словно Сашка был тоже фантомом, чудом в короне из перьев, почудившимся спьяну и заполночь в сырое сибирское утро. Словно Сашка тоже мог исчезнуть, как привидевшийся человек:
— Саша… Сынок, это ты?
— Да… Папа, это ты звонишь?!
— Сынок! Вы когда прилетели?!
— Вчера… Папа, я тебе привез крабика!
— Кого привез?!
— Крабика… Помнишь, ты мне дал несколько долларов? А там продавались сувениры — сушеный краб, такой красивый, весь рыжий.
— Спасибо, Саша… Что, русский консул не понадобился?
— Нет… (сын ответил только после паузы). Мама очень сердится на тебя… Ты это знаешь?
— Знаю. Я тоже сержусь на маму, и маме придется кое-что пережить. А у меня для тебя тоже есть сообщение: у меня в экспедиции Васька, и еще ваш родственник… троюродный, он из Испании, Женька. Может, приедешь и ты ко мне? Будете тут бегать вместе.
— Нет… Папа, я к тебе не приеду, мама говорит, денег уже не осталось. И говорит, что незачем тратить еще деньги, разъезжая по этой свинячьей стране дураков.
— Мама, как всегда, очень логична… Видишь ли, денег у меня целая куча, и если нужно, я тебе сразу вышлю. Но если не можешь или не хочешь сердить маму — тогда, конечно, ты не приезжай. Скоро все равно раскопки кончатся, и я сам приеду в Петербург. Ты напиши мне письмо… Напиши про все, что ты там видел и что пережил. Договорились?
— Конечно, мы договорились.
В одиннадцать часов сорок минут местного времени из кабинки вышел человек, имеющий совсем другие перспективы, совсем другую судьбу, чем вошедший в нее в одиннадцать часов тридцать минут. Сине-сизые горы Хакасии вокруг Усть-Буранного, ярко-желтые поля цветущей сурепки, прямоугольники с разными оттенками зеленого и сине-сизого между горами и мчащейся по шоссе машиной, выцветшее небо над головой — все воспринималось иначе… Если хотите, приобрело другой вкус. Чувство огромного облегчения делало иным и мир, и самого Володю Скорова. Словно бы пузырьки шампанского вскипали в его крови, наскакивали друг на друга, весело лопались.
— Фомич, у тебя «Беломор»? Можно стрельну?
Володю что-то не брала и обычная «Астра», хотелось петь от упругого ветра, врывавшегося в окно. Хотелось даже говорить с Фомичем… чего делать, вообще-то, не имело особого смысла. Ну, хоть можно обсудить, что сбросить Володю нужно около камней входа в курганную оградку, по дороге в лагерь…
И уж, конечно, по-прежнему не стоило лишний раз попадаться на глаза Епифанову и привлекать к себе внимание… Уезжать из экспедиции за все свои художества Володе вовсе не хотелось. И, не успев войти в курганную оградку, бросил безличное:
— Здравствуйте все!
И, спрыгнув в раскоп, сразу схватился за лопату.
Ли Мэй заметила его появление, но уж, во всяком случае, не кинулась к нему с распростертыми объятиями. И правильно.
Прошло минут пятнадцать усиленного копания, когда тень упала на старательно копавшего Володю. Ох, неужели Епифанов… На бровке раскопа стояла с планшетом Ли Мэй. Нос у нее радостно наморщился, и вообще вид был цветущий — словно не она так безобразно напилась всего несколько часов тому назад. Володя воткнул лопату в землю, уставился на нее снизу вверх — он заранее знал, что вид у него довольный и в общем-то глупый. А в крови бушевало шампанское.
— Здравствуйте, Володя… Сегодня вы особенно радостный… У вас случилось что-то хорошее, да?
— Откуда вы знаете, Ли Мэй?! Всегда удивляюсь, как вы умеете чувствовать настроение.
— Отец считал, что это от иероглифов. Когда высказываться прямо нельзя и когда всякий написанный текст можно прочитать по-разному, развивается интуиция. Так вам и правда сделали что-то хорошее? Или что-нибудь подарили?
— Сегодня мне подарили еще лет тридцать или сорок жизни.
Ли Мэй опять смешно наморщила нос, наблюдая за Володей.
Интуиция интуицией, а она не знала, как отнестись к его словам. Володе не хотелось рассказывать, и они пока так и расстались — Ли Мэй позвали на другой конец раскопа.
Это было первое значительное событие необычного дня — звонок Володи в Петербург. А потом были и еще два почти таких же значимых события.
Потому что не больше часа махал лопатой Владимир, выгоняя из организма алкоголь, когда началось второе событие — вдруг приехал пастух Никита, хакас, пасший тут овец неподалеку.
— Владимир Кириллыч… Там вас…
— Кто, Никита?
— Велели позвать, вот я вас и зову.
Никита привязал коня перед входом в курганную оградку, не повел животное внутрь. Современные хакасы вообще стали уважительнее относиться к курганам, даже раскопанным. То-то на камнях ворот висят разноцветные тряпочки, а конные не въезжают внутрь оградки. Еще лет десять назад на камнях писали похабщину, а в курганной оградке и какали, и пили водку, и чего только в ней не устраивали. С тех пор сознание народа изменилось.
Никита привел и второго коня, для Володи. Пришлось забираться в седло, ехать по раскаленной степи к длинному бараку-кошаре — родному брату тех, что остались на хуторе номер семь. Какая она все же огромная, степь! Даже колоссальные курганы, даже сопки на горизонте не делают ее меньше. Позади — маленькие камни курганной оградки (только что были колоссальные, в несколько ростов человека), впереди — плоская лепешка кошары, еле заметные возле нее серые пятна овечьих стад. Расстояние-то не больше, чем если бы и курган и кошара были в лесу, но тогда не было бы так видно во все концы; не так очевидно стало бы, что два человека едут, такие крохотные в колоссальном пространстве, и что так малы в сравнении с небом и степью и сами люди, и оба пункта их отправки — и начальный, и конечный. Не случайно ведь и монголы, и тюрки поклонялись ему, Вечному Синему Небу, — зримой громадности, больше и выше всего, что можно увидеть на земле.
А на кошаре, в полуденной жаркой степи, ждала Людмила. Нельзя сказать, что Володя Людмилу забыл… Он провел у нее два воскресенья, уезжая в субботу после работы, но посудите сами — невозможно же было вести себя так, как в пору Улуг-Коми; тогда между лагерем и Камызом было восемь километров, теперь — сорок. Володя несколько раз уговаривал женщину побыть у него в экспедиции. Ну вот она и приехала.
— Людка, здравствуй! Что же ты на раскоп не пошла?! Хоть посмотрела бы!
— Нет, милый, туда мне не надо… Там слишком сильный лежит.
— Госс-споди, мы же там целые дни, и ничего плохого не происходит!
— Вы — это совсем другое дело, вы не шаманите. Володя, мы и так вдвоем и можем тут оставаться еще долго. Я еду к тетке, в Московское, и решила заехать. Я немного беспокоилась, как ты тут… Как вы все тут.
— По-моему, так зря ты пугаешься. Ничего похожего на наши приключения возле Камыза тут не было и, думаю, не будет… Никаких плохих событий, и по ночам вечно целая толпа гуляет вокруг лагеря. Ни-че-го!
— Когда сильный кто-то, он не будет по ночам выслеживать того, кто пошел пописать… Ты лучше вспомни и мне расскажи… Вова… Тут ничего странного не слышно? Точно?
— Точно… Разве что вот! Но это профессиональное.
И Володя рассказал, как Епифанов с Ли Мэй никак не могут правильно рассчитать, где же надо провести раскопки. Люда слушала, сидя на старой завалинке, и глаза у нее становились все больше и больше, все круглее и круглее.
— И у тебя еще есть какие-то сомнения? Володя, вам мешает кто-то очень сильный… Я даже не представляю, насколько он сильный — тот, кто мешает. Я бы вам посоветовала сразу все кончить и уехать, не приставать к нему. Но вы не уедете… И потому я даю другой совет — найди сильного шамана, чтобы он защитил вас от него… Тогда и расчеты получатся, и сделаете вы все, что надо.
— Тут в лагере живет такой… Витя Гоможаков, он из Абакана.
— Я про него слышала. Надежный человек, пусть покамлает.
— Ты серьезно?!
— Милый, ты на Улуг-Коми ничего такого не встречал? Не убеждался, что я хоть и баба деревенская, но не совсем дура? То-то… Так вот, даю совет: поговори с Витей, пусть поможет. Между прочим, я еще почему хочу уехать в Московское, пожить там? Ходит он… Каждую ночь ходит, сволочь!
— Мы же его…
— Ты невнимательно слушал… Это мы успокоили его не навсегда, а где-то на месяц приблизительно, от фазы луны до другой такой же фазы. Время прошло, и он опять ходит, пугает… Поживу-ка я там, пока он не успокоится.
— Слушай… А чего он ходит, если меня нет?
— Думаешь, он такой дурак, не понимает, кто вам помогал? И не знает, кто тебя привез тогда на восточный берег озера? Хе-хе… — скривив лицо, саркастически посмеялась Люда.
Володя почувствовал стыд: приехали они, навлекли неприятности на женщину, теперь уедут, а этот, из могилы, так и будет ходить вокруг дома.
— Люда… Я тебе уже говорил, что если ты не против, хотел бы у тебя пожить. Экспедиция уедет, а я немного останусь… Ты не против?
— Конечно, я совсем не против, милый. Но если ты хочешь поохотиться на этого… Тогда я скажу так — все решается не в Камызе, а здесь. Если вам удастся проникнуть туда, куда вы хотите, — вы все поймете и про Камыз.
Только к этому времени до Володи дошло, что он давно не слышит ни Никиты, ни его овец: пастух погнал отару в степь и теперь едва виднелся вдалеке — пятнышко в громадности степи. Мир был прост: колоссальная степь, звон жаворонков из безбрежности небес, дрожащее марево, почти скрывающее сопки, и в центре степи — кошара, и в ее тени — два человека. Володя коснулся Люды уже по-другому: призывно, вопрошающе: ну как? И женщина отозвалась, как всегда — естественно, красиво и уверенно.
Потом они лежали на старом синем одеяле, так хорошо знакомом Володе, и смотрели в выцветшее небо.
— Я провела детство на хуторе… — тихо рассказывала Люда. — Знаешь, это по-своему хорошо; в деревне ведь всегда хоть кто-то и чем-то тебе мешает. То мотоцикл проедет, то сосед заорет, то корова замычит, то собака залает. Городские говорят: «В деревне тихо!» А в деревне вовсе даже шумно… Вот на хуторе — там тихо! Совсем тихо. Там можно весь день ходить в одних трусах или в ночнушке, никуда не торопиться, и вокруг там совсем никого нет, только животные да небо над головой.
Плыл уютный рассказ о необычном, несовременном детстве этой женщины — тоже необычной и несовременной. Плыло небо над головами — тусклыми обрывками облаков, перемещалось по нему солнце. Где-то в степи двигалось стадо овец, чтобы вернуться сюда к вечеру. А тут мир оставался простым, однозначным, как будто бы два человека выпали из всех времен. Только ветер вздыхал, замирая в траве и в строениях.
— Люда… Ты на чем собираешься ехать? Не на лошади?
— Что ты, милый! Я на мотоцикле… Мне сын привел мотоцикл; мы на нем осенью уедем в Полтаков. И знаешь что… Если ты не передумал, давай так: через несколько дней я поеду обратно, и мы отправимся в Камыз вместе. Договорились?
— Ну конечно! А теперь давай заедем в лагерь. Ты хоть посмотришь, как я там живу.
— Заедем… Только я не обещаю, что пробуду в лагере долго.
И Люда не пробыла в лагере долго. Она осмотрела палатку Володи, прошлась по всему лагерю, а когда приехал народ — охотно съела тарелку супа в палатке-балагане. Но все это как-то торопливо. Вот что она сделала долго — так это задержала долгий-долгий взгляд на Ли Мэй.
— Володя, у тебя склонность к восточным женщинам… И у тебя хороший вкус; я польщена, что нахожусь в такой хорошей компании…
— Ты о чем?! — Володя постарался изобразить как можно более нейтральный тон, как можно более недоуменный взгляд.
А Людмила тихо засмеялась.
— Вова, ты же знаешь — я шаманка! Но знаешь, тут даже не надо врать; чтобы понять, кто тут твоя женщина, вовсе не нужно быть шаманкой. Надо быть опытной бабой с мозгами, а я не совсем дура и не девчонка, вот и все. Я серьезно тебя поздравляю — она прелесть, эта твоя девушка. И вы очень подходите друг другу.
— Да никакая не моя! Не было ничего!
— Значит, будет. А вот что мне тут не нравится, милый, так это твои пьянки. Прости, что в это лезу, я ведь тебе не жена… Но ты бы попил кое-чего, остановился бы… Ты ведь такой умница, Володя. Такие мозги нельзя заливать водкой, это грех. Вот, я положила на стол — это надо заваривать, как чай, так и пить. Не хочешь — не надо, но я так вот и оставлю, пусть лежит.
И еще мне очень не нравится как раз то, о чем ты думать не желаешь… Лагерь в хорошем месте, милый, и по ночам тут ходить вовсе не страшно. Но тут есть кто-то очень-очень сильный… Не злобный, не отвратительный. А именно что сильный. И я не хочу тут оставаться. Нет-нет… Милый, этого здесь вовсе не надо. И прости, но я не останусь здесь на ночь. Я сразу поеду, мне страшно.
Так вот и окончилось это второе событие сегодняшнего, более чем насыщенного дня: Люда чмокнула Володю в щеку, села в седло мотоцикла… И на предзакатном небе долго рисовался ее силуэт, пока дорога не пошла под гору. А тарахтение машины слышалось еще минут пятнадцать.
И началось третье событие: Епифанов его все-таки не выгнал. Людмила еще не скрылась за холмами, еще двигалась в поле видимости по степи женщина на мотоцикле, странно волнуя сердце, а происходило как раз то, чего так опасался Володя: размеренным шагом шел к его палатке Епифанов.
— Владимир Кириллович, вы от меня бегали весь день, так давайте уж я к вам приду. Значит, так: выгнать вас в шею, как обещал, получится очень уж накладно. В экспедиции вы чересчур полезны. Но ведете себя вы, как самая последняя свинья, и на наших отношениях это обязательно скажется, не сомневайтесь. Мало вам местных… метресс! И всяких петербургских шлюх.
— Виталий Ильич, да послушайте…
— Ничего не собираюсь слушать.
Епифанов резко повернулся, направился к своей палатке. Жаль… Он вовсе не собирался плохо поступать с Ли Мэй, не думал ставить ее в шеренгу «петербургских шлюх», которых наблюдал как-то Епифанов, — несколько лет назад было дело. Но ведь люди меняются, черт побери! И обстоятельства бывают очень разные.
После всех трех великих событий этого дня Володя чувствовал себя уставшим, опустошенным. Таким уставшим, что потянуло на портвейн… Но сначала Володя решил попробовать корешки, оставленные Людой. В кипятке корешок давал слабый розово-коричневатый, пряно пахнущий настой; было интересно смотреть, как расплывается вокруг корешка такое мутное пятно, как вся вода в банке за полчаса или за час становится одного цвета.
Настой можно было пить вместо чая, это точно, и после второго стакана Володю сильно затошнило — но не от жидкости, а от своих мыслей про портвейн. Он проверил — стал думать про деда, про Васю, про то, как они поедут когда-нибудь на Маракуни и покажут кузькину мать местным индейцам… Среди прочего представил, как они с братом сдвинут бокалы… и в тот же момент ощутил сильнейший позыв к рвоте. Что такое?! Ну да, вот ставится на стол бутылка водки (сильно тошнит! Все сильнее!). Вот Вася берет ее, смеется, разливает (живот скручивает от дикого желания вырвать). Вот жемчужная влага льется в стаканы… Володя еле успел выбежать из палатки; желудок судорожно сокращался, до боли; дыхание пресекалось так, что потемнело в глазах.
С трудом оклемавшись, Володя побрел в палатку обратно. Долго смотрел он на банку с такой приятной на вкус, вяжущей жидкостью… Ему было и смешно, и как-то странно. И унизительно, и хорошо. А все-таки Людмила молодец! В конце концов, о нем неплохо позаботились: ведь этого же он и хотел. Посмеиваясь, Володя влез в спальный мешок и тут же каменно уснул.
В этот день началось и еще одно, уже четвертое событие, и если мерить происходящее экспедиционной необходимостью, это событие надо считать самым важным. Но в этот день, первый день июля, все только началось: разложили новый раскоп, и именно в нем так старательно копал Володя. На новом месте, снова вычисленном Епифановым и Ли Мэй. Они даже еще раз проверили потом свои вычисления, когда отряд лихо орудовал лопатами, вгрызаясь в слежавшуюся смесь глины и каменной крошки.
На этот раз никакой ошибки быть не могло, и тем не менее через три дня стало совершенно очевидно — что-то не так. А на четвертый день раскопок, 4 июля, работы прекратили, и Епифанов опять хватался за голову, мучительно стонал, не в силах понять — что происходит?! Потому что новые промеры показали — Епифанов и Ли Мэй опять ошиблись, всадили раскоп в нескольких метрах от правильного места скрещения священных трасс.
В конце концов: но кто-то же ведь мешает найти недокопанную часть! Ведь два раза уже закладывали раскоп и копали — и три раза ошиблись в расчетах! Косвенным образом подтверждалось — если кто-то мешает найти скрещение трасс — значит, на этом скрещении есть что-то достаточно ценное.
Кто же они были — те, кто мог помешать Епифанову найти погребальную камеру?!
21 июня 293 года до Рождества Христова
Сраоша шел через долину — там, где еле заметная тропинка вела через сплошной ковыль, к рукотворным горам, в которых лежат полубоги. Великим бесчестием было бы нарушить покой Священной долины асуров[23] без крайней необходимости, и Сраоша не сходил с этой тропинки. Тропка была совсем узкая. Сраоша невольно старался ставить ноги одна за другой, телом раздвигая ковыли. Серо-голубой дымок поднимался над одним из курганов, священной горой. Сраоша помнил — в этой горе лежит Своху, сын Йипы. Наверное, жрецы поминали фраваша[24] Своху.
Солнце взошло высоко, а в ковылях еще не высохла вода, и капли воды высыхали на ногах Сраоши, щекотали их, даже щипали.
Ковыли сгибались, как от ветра, совсем узкой полосой, не шире двух человеческих ростов. То, что шло сейчас на Сраошу, не было и длинным — ростов пять человека, не больше. Но это «что-то» было живое, оно двигалось, оно хотело с ним столкнуться или запрещало дорогу. Наверное, дэв[25] не хотел, чтобы Сраоша искал место для новой Горы полубогов.
Сраоша знал, что делать. С чтением мантр, с произнесением священных слов Сраоша поднял правую руку, сложил пальцы в мудрах[26] отторжения, нарисовал в воздухе свастику. Сейчас уже не он, а Великий огонь, могучее доброе Солнце, должен был не пустить дэва дальше.
Сраоша ясно видел, как дэв, шелестя ковылями, уходит в сторону от тропинки (а только что мчался прямо по ней!), делает круг, обходя Сраошу со спины. Сраоша предпочел повернуться, не подставляясь к дэву спиной, и сделал еще одну мудру. Дэв продолжал уходить вправо, пересек тропинку и описал почти полный круг. Потом ковыли вдруг поднялись; какое-то мгновение было заметно, что на них лежало что-то тяжелое. Потом подул ветерок, и ковыли, примятые дэвом, стали такими же, как все остальные.
Ясно — мудры привлекли Великий огонь, и он сумел устрашить дэва. Оставляя курган-гору Своху по правую руку, Сраоша сошел с узкой тропы. Теперь он шел по целине, и кузнечики с треском и шорохом разлетались из-под его босых ног. Прошли дожди — Небо оплодотворяло мать-землю; местами застоялись лужи, и близ воды лягушата бросались прочь вместе с кузнечиками. Пройдя еще совсем немного, Сраоша вышел к каменной ограде. Внутри ограды ритмично били в барабан, пели. Началось!
Десять лет назад старый Сопа, жрец Великого огня, выбрал совсем юного Сраошу. Двенадцать избранных, лучше других умеющие слушать энергии мира и общаться с духами, должны были найти место для возведения новой рукотворной горы, кургана для Джамаспы, сына Своху. Двенадцать человек должны были, каждый сам по себе, найти место, где должен лежать великий вождь вождей Джамаспа, когда придет его время превращаться во фравашу.
Сраоша ходил по долине, пытался слушать ветер, оценить расстояния и солнечный свет. Наверное, Солнцу будет хорошо светить здесь на Гору их родственника, могущественнейшего Джамаспы. Так и бродил, пока не почувствовал — здесь! Вот на таком расстоянии от других гор, в этой части долины, и надо делать новую Гору.
Сраоша навалился на принесенную с собой заостренную палку, поворачиваясь из стороны в сторону, втиснул ее в землю своей тяжестью.
Интересно, где отметил место Сопа? И тут же Сраоша заметил, как что-то блеснуло в траве. Вон там, совсем близко — можно легко добросить камень, среди ковыля торчит неподвижное, не колышущееся под ветром. Благодарность обожгла сердце Сраоши — за жизнь, за солнце, за ковыль, за науку, за то, как учил его Сопа. Учил так, что теперь Сраоша находит место для Горы так же верно, как и сам Сопа!
Каждый род имеет свою землю… Там, на этой земле, есть и могильник рода, и в этом могильнике спят все — и рядовые люди, и вожди.
Род входит в племя, племя строит на своей земле могильник для своего вождя и своей племенной знати. Могильник, по размеру достойный всей земле всего племени.
Двенадцать племен объединяются в царство, и здесь, в Священной долине, хоронят общих царей всех племен. Тут погребения вождей над всеми вождями, и каждый вождь вождей ложится в свою рукотворную Гору, когда отлетает его фраваша, а тело становится холодным и начинает разлагаться. Ведь все люди состоят из двух неравных частей: из тел, во всем подобным телам других животных, и из душ. Души большинства людей не очень важны, но души больших людей, особенно умных и могучих, становятся фраваша и могут жить вечно, с богами.
Жрецы Великого огня нашли то место в Долине царей, где должен лежать именно Джамаспа. Для его детей и внуков тоже надо будет найти подобающее им место… Но это дело других поколений. А тогда, десять лет назад, Верховный жрец Сопа давал задания всем остальным, и со всех сторон, со всех двенадцати племен сходились люди — строить священную Гору, в которой будет лежать прах Джамаспы.
Умельцы искали в горах выходы камня, вырубали огромные блоки. Знающие люди могли найти щели, в которые надо вбить деревянные клинья, а потом поливать их водой. Расширяясь, дерево рвало камень — туда, куда уводила змеящаяся в камне щель, давно образовавшаяся в скале от действия ветра и воды. Если правильно определить, куда пойдет щель, это может сэкономить огромное количество времени и труда.
Каменные глыбы здесь же обрабатывали долотом и киркой, убирали все лишнее с поверхности камня, ворочали их, подводя длинные лиственничные лаги.
За целые дни пешей ходьбы везли отесанные громадные камни, впрягали в них десятки быков, и даже могучие быки, вместе наваливаясь на упряжь, с трудом сдвигали деревянные салазки с этими колоссальными, в несколько ростов, камнями. Медленно-медленно плыли салазки, сколоченные из целых стволов лиственницы; помногу дней кричали люди, если салазки накренялись на склоне и привязанный к салазкам камень мог упасть, потянуть за собой салазки.
Чтобы вырубать такие камни в горах, запрягать в них быков и привозить сюда, в Долину царей, совсем не нужны были жрецы. И чтобы поставить камни вертикально, заглубить в землю так, чтобы они встали надежно, тоже жрецы не нужны.
Жрецы нужны, чтобы показать — где именно вкапывать камни. Пока везли колоссальные плиты, пока отесывали их до конца, готовились вкапывать, куда скажут жрецы, все двенадцать жрецов-строителей весь год разбивали план сооружения. Два раза в год Солнце стоит выше всего или ниже всего, два раза в году день равен ночи по длине.
Множество раз каждый жрец, независимо от других, делал расчеты и потом сравнивал их с работой других, пока не стало божественно-ясно место для каждого камня. И второй год прошел, пока жрецы не проверили всех расчетов, не убедились в правильности вычислений.
И тогда Сопа показал, где надо вкопать камни и на какую глубину. Народ начал вкапывать камни, и густые облака пыли и ругани висели над строительной площадкой. А Сопа велел Сраоше готовиться приготовлять сому…[27]
Ведь мало вырыть ямы и опустить в них камни. Мало построить каменную ограду, священную ограду, ворота в иной мир, мир фравашей. В мир, где живут древние вожди.
Сраоша знал: священна вся страна, в которой ему довелось родиться. Это Страна ариев, хотя арии жили здесь не всегда. Арии расселялись из земли, лежащей далеко на запад от берегов Кема. Десятки дней пешего перехода отделяют Страну ариев от мест, откуда пришли их предки, от Аркаима.[28] Но и расселяясь на запад, восток или юг, арии хорошо знали, как устроена Страна ариев, и искали именно ее.
Сюда, на берега Кема, арии пришли почти двадцать веков назад. Арии пригнали с собой бесчисленные стада коров — животных, угодных богам. Арии принесли с собой священный знак свастики и веру в асуров и дэвов, без которой непонятно как могли жить местные дикие племена.
Часть ариев ушла дальше, в сторону восходящего солнца, а часть осталась, особенно глубоко поняв, что оказались в священной стране, и не в силах покинуть ее. Страна ариев лежала между гор, как огромная чаша, и уже это делало ее похожей на страну, о которой рассказывали предки.
Предки знали: в священной стране обязательно должны быть горы! На горы уходят души предков — царей, вождей, жрецов, героев. А с гор должна стекать река; это тоже важный признак Страны ариев — большая река, стекающая с гор. Река со вкусной, прозрачной водой.
Здесь предки два тысячелетия назад увидели Саяны, покрытые шапками снегов. А становым хребтом Страны ариев была река, стекающая с высоких, покрытых снегом гор. Предки подумали: а не про реку ли Кем говорили им предки, еще в Аркаиме? Вот они, горы, и вот она, река… Предки поспорили, и многие племена ушли дальше, на восток, искать настоящую Страну ариев. Те, ушедшие, считали, что на берегах Кема слишком холодно, такой не может быть священная страна. Говорят, другие арийские племена, ушедшие на юг, нашли настоящие Страны ариев. В одной из них с колоссальных гор стекает даже не одна, а сразу несколько рек.[29] Какая из этих стран — настоящая Страна ариев? Сраоша не знал… Наверное, все они священные!
Ариев сначала было много, но везде вокруг жили племена, говорившие на угорских языках. И арии стали растворяться среди угров, стали забывать свой язык, язык пришедших из Аркаима. Теперь кто знает арийский язык? Арийский язык, священный язык предков, хорошо знают жрецы, и у них арийские имена. Такие же имена, конечно же, у высшей знати. Каста жрецов, каста воинов, — тоже арии.
Но общинники уже не знают языка ариев, они говорят по-угорски. На обычном, не священном языке. И имена у людей низших каст — тоже угорские.
Но как бы священна ни была страна, где с гор стекает река, в ней много и чистого, и нечистого. Вот каменная ограда кургана — это чистое место. Его обрызгивают водой, освящают молитвами и ритуальными чтениями. Вокруг него проводят борозды, с чтением молитв, чтобы злые дэвы не могли попасть туда.
Гора вождя, курган, имитирует гору, с которой течет Река мира. Чем выше будет курган, тем сильнее был вождь, тем больше с ним сейчас людей, и тем лучше они работают и пируют вместе с ним.
А задолго до того, как умрет вождь вождей и его похоронят в недрах священной горы, надо сделать оградку кургана еще более священным местом. Надо сделать так, чтобы оградка, а потом и весь курган жил бы по рта-аша — священному закону, согласно которому движется мироздание.
Чтобы сделать так и чтобы блаженным стал сон лежащего в недрах Горы, нужны люди, обладающие аша — приверженные правде, истине, божественному космическому порядку. Аша — праведные люди, и важная задача верховного жреца Великого огня — отобрать двенадцать аша и делать все вместе с ними. Все будет хорошо, если аша найдут место для будущего кургана, рассчитают все нужное, чтобы построить оградку, и похоронят вождя. Эти же праведные люди должны принести жертвы через три дня, через девять и через сорок дней после смерти вождя вождей. Тогда можно будет закапывать могилу вождя вождей.
Плохо, если верховный жрец ошибается и в число выбранных им попадут неправедные люди, нарушители космического закона — ас-аша. Тогда плохо будет вождю вождей, а особенно плохо всей стране. Страшные бедствия могут обрушиться на нее, если фраваша вождя не будет довольна и не сможет помогать живым.
Сраоша стоял в густой, почти что вязкой тени огромных камней, ему сразу же стало прохладно. За оградкой еще раз ударили в бубен — призывают богов, просят их внимания. Сраоша остановился в воротах, зачерпнул ковшиком воды из бронзового котла: надо омыть руки и ноги, входя в священную оградку. Сраоша плюнул через левое плечо: на левом плече сидят обычно дэвы и особенно посланцы Аримана — врага порядка и всего священного. Сраоша не собирался приносить с собой этих существ и выполнил старый обряд: входя в священное место, надо плюнугь через левое плечо.
Жара жарой, полдень полднем, а несколько человек уже сидели посреди священной оградки — почти там, где будет потом лежать Джамаспа. Как ссохся, постарел мудрый Сопа! Все сидящие моложе его, даже старые Йима и Маза. Как всегда, Спэнта и Своху кивнули Сраоше; как всегда, Рашну отделался невнятным бурчанием. Почему-то он не любит Сраошу… и пусть пребудет с ним сам великий Ахура!
Сопа знаком велел Сраоше подойти и встать напротив всех сидящих. Так, чтобы их разделял огонь.
— Сегодня мы покажем тебе последнюю тайну… тайну сомы. Ты хорошо изобретал сому… Ты правильно сбраживал молоко, ты хорошо колдовал над пивом и брагой. Ты правильно начал перегонять жидкость. Мы уже думали, ты сам откроешь великую тайну предков…
Сопа улыбается, растягивает беззубый рот, и его рассеченное морщинами лицо становится одновременно веселым и немного страшным.
— Но ты не открыл тайну, которую дал предкам великий Ахура! Ты ведь знаешь, что дал людям Ахура?
Ну конечно, Сраоша знает, какие знания дал людям великий Ахура — верховный бог, выше и главнее всех. Некоторые даже называют его сотворителем мира и сотворителем всех других богов. Так ли это? Сраоша часто думал, что, может быть, это и правда.
— И вот, смотри, что еще дал Ахура предкам для того, чтобы перегонять сому!
Сраоша вертит в руках сделанную из бронзы, много раз изогнутую трубку. Ну конечно же! Вот оно! Сколько раз пытался он изготовить такую трубку, чтобы через нее проходила самая чистая, самая лучшая сома! И из кожи, и из бронзы, и из глины пытался сделать он такую штуку, чтобы можно было нагревать котел со сбродившим, начавшим обжигать язык молоком или с бражкой, испарять жидкость и получать сому как можно лучшего качества! У него все не получалось…
То есть что-то получалось, конечно, но всякий раз Сопа доставал бронзовый сосуд с настоящей сомой, хранившейся с прошлых священнодействий, и давал пробовать:
— Видишь? Вот настоящая сома… А теперь попробуй, что получилось у тебя!
И всякий раз Сраоша убеждался — да, у него получается скверная, недоброкачественная сома! С такой не проведешь обряда правильно. Только теперь он знает, как надо перегонять сому так, как нужно.
А Сопа продолжал обряд, и все уже готово для обряда. Еще ранним утром Сраоша, говоря священные слова, лил в воду речки молоко и сок березы — это тоже священное растение. Сок ее благовонен и вкусен, очень хорош для приготовления сомы. Кора березы полезна для многих дел, а древесина хорошо горит. Зимой скотина ест березовые веники, и этими же вениками в банях прогоняют дэвов, делают человеческое тело чистым. Чистота же угодна асурам.
Тогда же, утром, Сопа своими руками кинул в воду еще пригоршню хвои благовонного дерева, пихты. После этого жертва состояла из трех частей, и все три части были из веществ, которые сами не встречаются в воде.
Тогда же в атар-огонь, разведенный из сухих березовых дров, кинули куски жира священной коровы и еще веток пихты. Такая жертва тоже состоит из трех частей, и очень угодна огню. Некоторые бросают в огонь сушеные ветки березы… Это неправильно, потому что тогда жертва будет состоять из двух частей, а надо, чтобы состояла из трех! Так что нужны ветки пихты…
Ублаготворив огонь и воду, можно приходить в священное место, варить и использовать сому. Вот возвышается на трех бронзовых ногах огромный бронзовый котел,[30] булькает в нем жидкость позади Сопы, над сине-прозрачным в лучах полудневного солнца огнем.
Пить сому надо на месте, где будет построен курган. Именно в оградке надо впасть в священное безумие, и тогда боги откроют им истину… Каждому из двенадцати людей будет открыта своя истина, потом они расскажут свои истины друг другу и сравнят их.
В безумии, которое охватывает человека от сомы, человек прозревает то, что должно произойти, постигает истину, видит сущность вещей. Все зависит, конечно, еще и от того, что это за человек. Опьянев, хороший человек видит то, что полезно другим; то, что дают ему асуры. Добрый человек, напившись сомы, начинает еще сильнее любить все окружающее — и людей, и животных, и растения, и своих близких. Он даже может расцеловать собственного ездового быка или старых друзей, объясняться им в любви и плакать от умиления.
Слабый человек, напившись сомы, станет оплакивать умерших двадцать лет назад, скорбеть о плохом устройстве мира и о собственном своем несовершенстве. Как будто даже боги совершенны!
Плохой человек будет видеть демонов нижнего мира, дэвов и всяких чудовищ. Кто-то будет гоняться за ним, невыразимо ужасный. В приступе росомашьей злобы будет он бросаться на людей, приставать к ним, истолковывать каждое слово, как обиду и как оскорбление. Накинется и на что-то невидимое, будет спорить с собеседником, которого не заметят другие, и с ним тоже ухитриться повоевать. Потому лучше не брать плохих людей на это священное камлание.
Ага! Вот Сопа стал проверять качество сомы. Вообще-то, качество сомы можно определить уже по запаху: если от запаха тошнит — значит, сома получилась хорошая. Можно определять и по вкусу. Если ты взял на язык капельку сомы и твой язык обожгло — значит, напиток хороший. А еще к готовой соме подносят огонь. Если огонь сходит на сому, значит, он готов ее пить вместе с людьми, и такой напиток лучше всего.
Сегодня случай серьезный, и Сопа наливает Великому огню большую бронзовую чашу. Одиннадцать пар глаз следили, как старик поднес огонь к чаше, как вспыхнула сома сине-зеленым, особенным пламенем.
— Гори зеленым огнем! — возгласил Сопа старинное священное заклинание. И все хором подхватывают:
— Гори все зеленым огнем! Гори!
Йима и Маза давно приготовили чаши: двенадцать бронзовых чаш, украшенных свастиками и солнечными знаками, стали разливать в них сому. Хорошая сома — от одного вида мутной жидкости с сизыми разводами сивушных масел тошнит даже привычного человека. Чем страшнее на вид и на вкус — тем лучше священное безумие!
Надо обойти всех, кому налито, надо стучать чашу об чашу, чтобы бронза звенела. Чистый, благородный звон бронзы распугивает злых духов и привлекает богов, чтобы они пили с людьми. Для этих богов оставляют еще одну чашу. Надо стукнуть чашей даже об чашу злого Рашту. Рашту ведь тоже арий, из старинного рода тех, кто пришел сюда два тысячелетия назад.
— Ты меня уважаешь?
— Уважаю!
И — чашу об чашу, чтобы звон разносился далеко. Последний, двенадцатый удар, и…
— Помоги мне, Асура!
И в рот, скорее проглотить, скорее! Бывает, новичков тут же начинает рвать… Тем самым боги показывают, что эти люди неугодны для обряда; им никогда уже не стать жрецами. Сому можно запить молоком, и насколько же приятней молоко! Йима и Маза разливают. Надо пить и еще, и еще, пока все не упадут прямо на землю. Только тогда священное безумие поможет увидеть то, что скрыто от других людей.
Сраоша не помнил, когда он свалился и где. Вроде была и третья чаша, особенно угодная богам. Пия третью чашу, полагается поминать Великую Матерь, — для этого есть специальные слова, тайна жрецов, неведомая профанам. Кажется, Сраоша с Мазой и Свохой громко кричали друг другу эти слова, а потом обнялись и заснули. Кажется, Рашту пытался бить Йиму, но промахнулся и сам ударился головой о камни оградки: боги покарали злого человека, на которого неправильно действует сома. Все это, впрочем, Сраоша помнил не очень четко — сома уже кружила голову, швыряла ставшее неуклюжим, неуправляемым тело. Вот в чем он был совершенно уверен — это в том, что Рашту не кричал слов священной матерщины, плотно сжал рот, не желая почтить богинь и женщин своего племени.
Как всегда во время камлания с сомой, реальнее всего стало не то, что есть на самом деле, а собственные ощущения. Дико кружилась голова, земля словно плясала под Сраошей, как будто бежала куда-то, а во рту невероятно пересохло. Как и всегда после приема сомы, сон был неровный, тяжелый, все время что-нибудь мерещилось; Сраоша потом не все мог вспомнить.
Вот что запомнил Сраоша, и запомнил очень хорошо, так это курган — священную каменную ограду. Он видел странно одетых людей, которые идут по этой ограде, и понял, что произойдет это через много веков. Что-то даже подсказало Сраоше, что его отделяет от этих людей такая же бездна времени, как и от ариев, первыми пришедших на берега Кема. Одни из виденных Сраошей людей были привычного облика, другие выглядели скорее как жители далеких стран на востоке с их плоскими круглыми лицами, маленькими узкими глазами.
Сраоша почему-то чувствовал, что как-то связан с одним из них — со смуглым человеком средних лет. Сраоше понравилось его умное, решительное лицо, а потом вдруг истина открылась Сраоше — он видит своих собственных потомков! Люди, для которых он был древним предком, искали и не могли найти места погребения Джамаспы… и Сраоше почему-то казалось, что они ищут и его собственное место погребения. Сраоше совсем это не понравилось, потому что еще он увидел стеклянную витрину и скелет Рашту, выставленный в этой витрине. Не любил, не уважал Сраоша Рашту, но ему стало совсем неприятно, что его современник выставлен вот так, на обозрение, очень далеко от мест, где он родился и жил.
Вокруг стеклянной витрины ходили другие странно одетые люди; с какими-то стеклами, закрывавшими глаза, соединенными палочкой на носу, с круглыми штуками на правой руке, где обычно бывают браслеты. Все они смотрели на скелет Рашту — может быть, и оказывали ему этим почтение, но как-то это было непонятно.
И еще он увидел трех людей, живущих примерно в то же время. И один из них сделал что-то странное, от чего загремело вокруг, как гром во время грозы, а третий человек свалился в яму и скорчился в ней, прижимая руки к животу. Все это тоже имело отношение к поискам погребения Джамаспы и оттого особенно сильно не понравилось Сраоше. Возникали и еще какие-то неопределенные, невнятные видения, но Сраоша уже не мог сказать наверняка — священные видения это все или просто бред.
А утром наступила расплата, какая всегда бывает за прозревание будущего. Боги всегда требуют расплаты за откровения, и неважно, открывались пути в верхний мир или в нижний, асуры или дэвы являлись по этим путям. Главное, что пути были открыты, и назавтра человек будет жестоко болеть. Никому не дано так сразу взять да и получить доступ в иной мир!
Почти так же плохо бывает и тем, кто курит сушеный коровий навоз — священное вещество, дающее огромную силу для прозревания будущего.
Сраошу невероятно тошнило, и хотя он знал — во время камлания есть нельзя, какие-то желтые, горькие комки с омерзительным привкусом вылетали из его рта, пятнали землю (тоже жертва своего рода). Одежда испачкана рвотой, мочой и калом. Голова трещит невероятно. Во рту скопилась кислота, даже рвет челюсти, заставляет словно бы зевать. Так, прямо в одежде, и погрузиться бы в воды речки, очиститься в ее благодающих водах. Но рано, рано! Рыдает Рашту, ясно видевший, как его скелет достают из земли, разделяют на отдельные кости, вертят их в руках, а потом скрепляют эти кости проволочками и кладут под стекло.
Стонут, схватившись за головы, Йима и Спэнта. Они не только страдают от боли, они видели, как их потомки будут истреблять друг друга, как будут ограблены курганы — в том числе этот, в оградке которого они все сидят; курган, еще не обретший хозяина.
Маза рассказывает, как полезут в грабительскую дудку воры и похитят многое, положенное с Джамаспой. А что они сделают с Йимой?! Они возьмут даже и кости скелета, разрушат все, что только смогут, если найдут. И то же самое сделают они с Джамаспой…
— Не сделают, — утешает Сопа, мудрая старая собака, — Джамаспы они не найдут.
Все должны рассказать Сопе и друг другу, что видели — только потом можно будет погрузиться в ледяные воды речки.
— Скоро будут мои слуги с телегой и отвезут нас к реке, — утешает собравшихся Сопа. И все не могут удержаться от слез, от возгласов благодарности к мудрому, заботливому старику. Как хорошо! Их, смертельно измученных камланием, отвезут на скрипучей телеге; не надо будет влачить еле идущие, не обретшие нормальной человеческой силы тела, все усилия сведутся к тому, чтобы плюхнуться на эту телегу…
Сопа слушает рассказы, дает всем рассказавшим свои сны отпить из бронзовой чаши — мудрый старик заготовил кислую капусту. Известно, что жидкость от кислой капусты, рассол, дарует самое большое облегчение.
Уже позже, когда солнце стояло высоко, Сопа подводит итог:
— Я думаю, надо сделать так… Надо положить все золото, все ценности выше, а погребение Джамаспы сделать ниже. Намного ниже, чтобы не нашли. Тот, кто найдет это золото, все равно ничего хорошего не получит…
При этих словах Сопа опять улыбается, и его лицо становится одновременно веселым и страшным. А остальные кивают головами: да, это золото никому не даст большого счастья! Об этом они сумеют позаботиться… И они сами, и боги.
— А еще, — веско добавляет Сопа, — с Джамаспой надо будет лечь двум сильным людям. Там же, глубоко под золотом, и ляжем с ним мы — я и Сраоша.
5–8 июля
— Витя… Ты не мог бы помочь?
— Охотно… Ты только скажи, что надо делать?
— Покамлать надо… Я подозреваю, кто-то мешает нам правильно рассчитывать, где копать. Если не примем меры, что тогда? Тогда и в третий раз копать будем, где Бог на душу положит, промахнемся…
Странным стало выражение лица Вити Гоможакова, странным…
— Как хорошо, что попросил… Понимаешь, шамана обязательно просить надо камлать, иначе ничего не получается. Я сколько раз хотел камлать, но знаю — если не попросят, толку нет.
— А мне одна… один человек сказал, чтобы я попросил, что ты сильный шаман.
— Люда? Да, она понимает, ты ее в этих делах слушайся.
Вот так.
Епифанов только яростно оскалился, когда ему предложили в третий раз мерить, где скрещиваются трассы.
— Это каждый из вас может при желании…
— Каждый вот пусть и замерит, но и вы тоже замерьте.
Епифанов махнул рукой с выражением полнейшей безнадежности.
Но махай рукой, не махай, а восемь человек сделали расчеты в этот раз. Каждый из них вбивал колышек там, где скрещивались трассы у него. Восемь колышков на дне огражденного пространства как раз между двумя раскопами.
— Что, раскладываем сразу третий?
— Нет уж, Володенька, давайте сначала шурфить.[31]
На этот раз шурф сразу же дал перекоп,[32] вызывая крики «ура!». Витя улыбался, сиял, как начищенный пятак.
— Ну, теперь-то раскладывать раскоп?!
— Нет, давайте и сейчас осторожненько — 3 на 3 метра… Надо будет — всегда сможем расширить.
Перекоп шел по всей площади раскопа, лопаты входили в рыхлую землю, как в масло. За остаток дня углубились больше чем на метр. А ночью полил страшный дождь.
Володе как-то не спалось, и не потому, что он боялся грозы. Володя много раз слыхал, кто и при каких обстоятельствах может насылать дожди и вообще правит природными стихиями. Да и туман вспомнить стоило…
В дожде было одно хорошо — если мешающее им существо стало пакостить таким образом, то они, значит, на правильном пути. Раньше экспедицию сбивали с толку, путали расчеты — и все тут. Посылать дожди необходимости не было. А теперь, получается, дождь уже нужен… Если дожди зарядят надолго, работы могут оказаться сорваны.
Володя встал, запалил керосиновую лампу — свечку легко бы задуло. Надел резиновые сапоги, вышел посмотреть, что происходит. Кто-то еще прошел совсем неподалеку, но не ответил на вопрос Володи: «Кто там?». Во всяком случае, не он один не спал. Сплошной грозовой фронт, сплошная черная стена по всему небу. — вот что увидел Володя в неясном зареве луны, еле-еле светящей сквозь тучи.
Володя растерся полотенцем, особенно старательно вытерев голову, забрался опять в спальный мешок. Не спалось; не хотелось почему-то тушить лампу. Где-то в глубине большой палатки зудел комарик… или даже два, Володя не мог разобрать.
Полотнище тента захлопало — ветер изменил направление. Во всех долинах Хакасии обязательно дует ветер, но в каждой он какой-то свой. Начинается в свое время, кончается тоже в свое… К «своему» ветру в Хакасии всегда привыкаешь. Переезжаешь в другое место или домой — и утром непроизвольно ждешь «своего» ветра…
В этом месте ветер начинался часов в шесть, вскоре после рассвета, и дул почти до полудня. Такой ветер не опасен; он не сметает палаток, не уносит полевых дневников, не мешает ни работать, ни двигаться по лагерю. Если не спится — можно под утро часами лежать в спальнике, курить и слушать ветер, а потом — как просыпается лагерь.
К направлению ветра легко приспособиться, и, конечно же, тент Володя натянул с учетом «своего», стократ привычного ветра. Вот если ветер стал дуть с другого, с непривычного направления — вот тогда плохо дело! Тогда погода становится непредсказуемой. Зарядят дожди, раскопы зальет, и неделю, две вообще нельзя будет работать. Тогда народ будет сутками дуться в карты, затевать массовые игрища, петь под гитару и медленно сходить с ума от скуки.
И слушать дождь. Под звон дождя легко рождаются стихи.
Все, как и прежде.
Дождь, свеча, палатка.
Карандашу послушная рука.
Но дождь? Что — дождь?
Ведь это лишь осадки,
Чьи миллиметры не подсчитаны пока.
А что свеча? Ведь это же не светоч
И не светильник разума, увы.
Она — всего возможность мыслей ветошь
Расставить в многоточие канвы.
В палатке дыр густая темнота,
Комар ее наполнил жутким звоном.
Палатка, видимо, давно уже не та.
А времена не те, что оно.
Вот написал, и словно сам себя схватил за горло, так вдруг его перехватило. Действительно, ну что же это? Скоро сорок. Естественно, времена совсем даже не те, что оно; уже потому не те, что очень много всего этого было: дождей, свечек в темноте, палаток, ночного ветра, вдруг меняющего направление. Такого вот одиночества, когда встаешь в палатке, зажигаешь свечу или лампу, и стоишь один в промозглой ночной темноте. Когда этого нет в жизни — плохо дело. Когда этого слишком много — еще хуже. Сколько можно жить одним и тем же — и в двадцать пять, и в тридцать восемь?!
Вот ведь дурацкая судьба… Карьера — на зависть очень многим, и уж, конечно, не дурак и не урод. И одиночество; всю жизнь, с первых месяцев «брака» это безобразное, унизительное одиночество! Ведь и тут не такой уж провал, и баб ведь тоже небольшая толпа; здесь тоже обязательно найдутся идиоты, которые станут завидовать. А ведь один, всегда один. Лежит в палатке посреди Хакасии не очень молодой балбес, отвратительно и стыдно одинокий. И никакой перспективы.
Сырая тяжесть сапога,
Роса на карабине,
Кругом тайга, одна тайга
И мы посередине.
Письма не жди, письма не жди,
Дороги отсырели.
Идут дожди, одни дожди,
Четвертую неделю.
И десять лет, и двадцать лет
Нет ни конца, ни краю,
Олений след, медвежий след
Вдоль берега петляют.
Действительно — и десять лет, и двадцать лет… Какие там конец и край! Все повторяется, следы снова и снова петляют. Лечь спать? Третий час… Но завтра работы не будет, подъема поутру не будет, можно сидеть, сколько угодно.
Интересно все-таки, почему гроза так обостряет чувство одиночества? Прямо хоть беги. Только непонятно, к кому бежать — к Ли Мэй или к Людмиле? А хорошо, что еще работает ее «чай»: если и потянет на портвейн, то сразу же вырвет, выхлещет до дна, и этим все как-то и кончится. Что хуже всего в этой истории — ведь и появись сейчас Ли Мэй, встань она перед ним, как лист перед травой, скажи какие угодно слова — и все равно ничем не искупить эти годы, десятки лет пустого и тупого одиночества.
Опять начало что-то писаться:
Я потерял свою весну,
Как божий свет слепцы-калеки.
Я потерял всего одну,
Но потерял ее навеки.
Уже не будет литься свет
С небес, как прежде это было.
И неожиданный совет
Не даст мне вешнее светило.
Еще придет, придет она,
И будет много дня и света,
Но та неполная весна,
С которой не приходит лето.
Еще придет, придет весна,
Другая будет в радость людям…
Но та весна, что потерял, —
Такой весны уже не будет.
Володя дописал, задумчиво стер комара со щеки. Еще один комар зудел где-то в углу; ну, значит, их и правда было несколько…
Теперь было около трех часов ночи, и дождь окончательно стих. Гулко падали капли с крыш палаток и с тентов; под порывами ветра вспыхивала настоящая капель, как будто снова возвращался дождь.
Володя опять вышел на улицу — посмотреть, как там тучи. Стало холодно, хотя тучи и закрывали небо по-прежнему. Но было очень темно и холодно, промозгло.
Кто-то шел вдоль линии палаток в его сторону. Мелькнула неприятная мысль, что не только люди могут разгуливать сегодня по лагерю… Эх, надо было сунуть нож в голенище, взять в руку топорик!
А кто-то уже довольно близко, и этот кто-то глухо произносит:
— Володя… К тебе можно?
— Витя, ты?!
— Ну, я… Хотел с тобой поговорить.
— Пошли в палатку, холодно тут. Хочешь кофе?
— А у тебя есть?!
— У меня все есть…
Но Володя не успел приготовить кофе, он успел только поставить чайник на керосинку, как возле палатки раздалось:
— Можно к вам?
Володя так обалдел, что даже откликнулся не сразу.
— Ли Мэй?! Конечно, заходите…
И вошла Ли Мэй — изящная даже в бесформенном резиновом плаще, грустная и чем-то недовольная. Втянула носом ночной воздух, сразу вычислила банку с кофе.
— Можно, я сама заварю кофе?
— Ну конечно. Как вам сибирские дожди? Не ожидали от степей такого?
— Не ожидала… Такие дожди у нас бывают в основном весной. Сплошная стена воды, день за днем. Плесневеет белье прямо в шкапах, прокисает еда, на деревянных панелях, даже на мебели заводится грибок. Но это только весной, и от таких дождей хорошо растет рис. А тут они зачем?
Некоторое время Володя переваривал самобытную логику Ли Мэй. Действительно, зачем тут такие дожди, да еще в начале июля?
— Не зачем, а почему, — буркнул Витя Гоможаков. — Пакостит нам тут один…
— Витя, и никак с ним нельзя справиться?
Витя уныло замотал головой.
— Значит, когда начнем копать, неизвестно…
Витя так же уныло кивнул.
Но тут удивилась Ли Мэй.
— Подождите… Но почему вы не хотите копать… Ну, допустим, с послезавтрашнего дня?!
— А как вы собираетесь копать? До послезавтра просохло бы, но только если бы больше не шел дождь. Так ведь если верить Вите, дождь непременно пойдет.
— И путь идет… Кто нам мешает поставить тент прямо над раскопом? А вокруг прокопать ямы… чтобы раскоп не заливало?
Целых минуту или две все трое молчали; Ли Мэй с недоумением смотрела на мужчин — наверное, никак не могла понять, почему они не хотят копать прямо сейчас. Потом Витя улыбнулся, и это была глупая улыбка.
— Да… Ничего себе… И как просто…
На секунду Витя уткнулся в кружку с кофе, погрузил в нее пол-физиономии, потом вскинулся:
— Ребята, я пойду к Косте! Правда ведь — ну как элементарно!
Он убежал, еле успев кивнуть, оставив дымящуюся кружку. И тогда Володя подошел к девушке, поцеловал ее — благодарно, долго и с ощущением, что иначе совершенно невозможно. Ли Мэй не отодвинулась, но на этот раз и не ответила. Порыв ветра чуть не задул лампу, тени заметались по потолку и стенам, по всему объему палатки. Ли Мэй была здесь, и Володя подумал, что с ней и ненастье воспринимается совсем иначе.
— Вы не боитесь грозы?
— Нет.
Лицо сидящая Ли Мэй подняла к стоящему Володе, явно ждала продолжения.
— Вы не могли бы остаться со мной? Мне было бы очень приятно, а вон там есть еще один спальник.
— Вы знаете, Володя, почему-то в грозу я очень захотела побыть с вами…
— Вот и будьте. Тем более, что на меня гроза стала действовать так же — я очень захотел быть с вами. Ли Мэй, у вас по-прежнему отсрочка?
— Вообще-то… Но нет, я могу и забрать свою отсрочку.
— В том-то и дело, что не надо. Я бы хотел тоже взять отсрочку, и до конца экспедиции.
Помолчали. Ли Мэй откровенно переваривала сообщение.
— Я могу спросить вас, почему? Я думала, что если девушка уже согласна, мужчина не будет тянуть… Хотя да, у вас же тут есть другая женщина…
Ли Мэй произнесла это таким тоном, что Володя убедился лишний раз — в чем-то основном все цивилизации и люди всех народов одинаковы.
— Машенька… Не будем ни про каких других женщин, хорошо? Это было до вас, и не надо… А узнать, почему я хочу отсрочки до конца поля, вы, конечно же, вполне можете… Только я не уверен, что смогу вам так уж просто ответить… Ли Мэй, тут у меня есть второй спальник, забирайтесь в него! И устраивайтесь рядом, так будет удобнее говорить. А я пока отвернусь к стенке. Хорошо?
Теперь они лежали на нарах, и их лица оказались совсем близко, хотя тела оказались в разных спальных мешках. На улице опять поднялся ветер, но теперь он не рвал палаток, не хлопал тентом; ветер стал сырой и как будто тяжелый от влаги, которую ему приходилось нести. Ветер тяжело перебирал полотняные двери палатки, вздыхая, замирал между крышей палатки и тентом. Опять закрапал дождь, тяжелыми редкими каплями.
— Вы понимаете, мне всегда очень хотелось быть не одному на белом свете… для меня это гораздо важнее секса.
Ли Мэй очень серьезно кивнула и, кажется, пожала плечами в своем спальнике. Ее чудное лицо мягко светилось совсем рядом.
— Любая женщина это поймет без труда.
— Вот сейчас у меня есть такое ощущение — что я не один на белом свете. Понимаете? Я не хочу его спугнуть, это ощущение, и очень боюсь его нарушить. Вы меня волнуете, Ли Мэй, но вот так я почему-то не хочу. Я хочу, чтобы у нас было все, но только так, чтобы только так, чтобы не исчезало ощущение — я не один на белом свете. Понимаете? Мне кажется, я плохо объясняю…
Ли Мэй опять кивнула, тоже очень серьезно. В сгустившейся темноте светлел овал ее лица, обращенный к Володе. Какое-то время они лежали и молчали, слушая ветер и дождь.
— Может быть, я и не все поняла, но мне кажется, что, наверное, все. Я тоже плохо объясняю… А знаете что? В такой дождь хочется петь песни. Они прямо сами получаются…
И Ли Мэй протяжно прочитала что-то рифмованное и ритмичное на незнакомом для Володи языке.
— Вот не думал, что вы умеете слагать стихи и петь песни, — искренне удивился Володя.
— Ах, вы не думали?! — девушка даже подскочила на нарах от возмущения. — Я все умею, что надо воспитанной девушке. И писать стихи, и петь песни, и танцевать.
Какое-то время Володя переваривал сообщение. Интересно, а в числе обязательных сторон воспитания китайской девушки из приличной семьи числится умение шить или приготовить достаточно съедобный борщ? Но этих вопросов Володя задавать не стал, а спросил совершенно другое:
— Ли Мэй… Вы можете перевести?
— Конечно. По-русски это прозвучит примерно так:
Ночной ветер несет дождь по земле,
От него дрожат ветки деревьев в лесу.
Ночной дождь хочет, чтобы я быстрее заснула.
А я сама не знаю, должна ли я спать,
Потому что хозяин дома мне почти неизвестен.
— Но это, конечно, только примерный перевод.
Володя постепенно переваривал: это же стихотворное описание того, что сейчас происходит!
— Маша… Вы прямо сейчас сочинили эти стихи?
— Да… Конечно.
— Маша… А на каком языке вы думаете?
— Чаще всего по-китайски… Но когда я говорю по-русски, то я и думаю по-русски. Вот по-английски я так не умею, могу только мысленно перевести.
— Ага… Вот почему вы не можете так легко перевести! На каждом языке свои стихи.
— На русском языке у меня нет стихов. То есть я люблю Пушкина, но сама все равно не могу писать, не получается.
— А хотите мои стихи?
Ли Мэй кивнула, и Володя прочитал ей свои сегодняшние: «Все как и прежде// Дождь, свеча, палатка».
— Вам, наверное, это непросто понять…
— Нет. Как раз очень легко… У меня самой бывает такое ощущение, когда что-то повторяется… Даже что-то родное, как экспедиция.
— По-моему, вы слишком молоды, Ли Мэй. Такие мысли наваливаются, только когда человеку хорошо за тридцать.
— На меня уже наваливаются… Мне зимой будет тридцать один, Владимир Кириллович.
— Ф-фу-у-у… — Володя откинулся на нарах, переваривая сообщение. Он-то думал, ей от силы двадцать пять… — А вообще стихи на русском вам слушать не трудно?
— Нисколько не трудно, я ведь сегодня совсем трезвая.
Володя еще помолчал, а потом продолжил, прочитал ей то, что писал в поезде до Красноярска. Какое-то время они лежали, слушая, как ветер трясет палатку, задирает брезентовые стенки, загоняет под них сырой воздух.
— Наверное, вам все-таки трудно понять стихи на русском. А перевести на китайский я не могу. И даже на английский не могу.
— Не в этом дело… Родители мне оба говорили, что нельзя жалеть мужчин, но причины выдвигали разные. Папа говорил, что мужчин нельзя жалеть, потому что они сильные, жалость их унижает. А мама говорила, что жалеть мужчин нельзя, потому что если их жалеешь, в них влюбляешься.
— Вы знаете, мне ближе мнение вашего папы… Мне бы не хотелось, чтобы девушка влюбилась в меня из жалости.
— Не сомневалась, что вы так и скажете. Но только у меня была еще и бабушка. Они говорила про моего деда так: «Он меня любил; он меня жалел».
— А дед ваш что говорит?
— Уже ничего. Его сослали на перевоспитание в деревню… Вы знаете такой лозунг: «Учиться у рабочих и крестьян»?
— Я слыхал про такой лозунг.
— У деда было плохое сердце, и он там очень быстро умер. Ему ведь не давали лекарств, потому что это буржуазия могла лечиться, когда крестьяне и рабочие страдали. Бабушке потом позволили вернуться, потому что папа признал свои ошибки и опять стал профессором на кафедре ботаники. Это я уже немного помню.
Володя стиснул кулаки от бешенства. Опять, в который раз в жизни, он слышал, как сбесившиеся коммунисты грязно глумились над людьми. И там, на другом конце планеты, делалось то же, что в России. И в Испании. Опять это проклятое прошлое! И у них оно такое недавнее — вот и Ли Мэй еще помнит, как ее отец «признавал свои ошибки». Он старше, но он никак не может помнить, как дед «разоружался перед партией» после бегства за границу его отца и брата.
Они опять лежали и молчали. Стучали капли по тенту. Порывы ветра то несли на тент, на бока палатки целые потоки, то затихали со вздохами. В палатке было тихо и уютно. С Ли Мэй получалось хорошо молчать. Молчать и думать о своем, и притом чувствовать, что ты не один, что с тобой кто-то есть. Марина не одарила его этим ощущением. Может быть, могла бы Оксана, но у нее есть дела поважнее — перевоспитать такого мужа, которого смогут принять ее папа и мама. Может быть, могла и Таня, но сначала ее саму надо воспитывать.
Вот с дедом всегда было ощущение, что ты не один. Даже когда дед был далеко, в Петербурге, а сам Володя в экспедиции (где-нибудь в этих местах) или в командировке (хоть в Хабаровске), всегда получалось, что дед в его жизни есть. И что в любой момент из своей самостоятельной жизни можно к нему прийти, и дед, что бы ни произошло, дед обязательно поможет сделать мир опять таким, каким хотел бы его видеть Володя. Наверное, таким должен быть в человеческой жизни отец, но если папа боится шаг ступить без того, чтобы спроситься у мамы, что поделать! Роль такого папы в жизни сына неизбежно совсем иная.
Володя еще думал о чем-то, хотел о чем-то спросить Ли Мэй. Он еще собирался рассказать ей кусок из семейной истории, про «перевоспитание трудом» Курбатовых, но не успел, потому что каменно уснул.
9 июля
— Володенька, вы гениальны! — вопил Епифанов наутро. Хмурый отряд собирался к завтраку в десять часов, полз глубоко необязательно: народ уже отсыпался, уже настроился на совершенно нерабочий день… А быть может, и несколько дней. Серые тучи плыли по серому небу, сеяли даже не дождь, а так — мелкую гнусную хмарь, водную взвесь. Река уже вышла из берегов, снесла доску, на которой всегда умывались, и глухо гудела, как настоящая горная река. Любой экспедишник вам сразу скажет, что дождь сегодня еще будет, и не раз, и что работать невозможно еще дня три, если не больше.
— Не я гениален, а Ли Мэй, это ее идея.
Епифанов остановился, вытаращил глаза, и у Володи возник сильнейший соблазн честно округлить глаза и рассказать, что Ли Мэй подала ему эту мысль ночью, а ушла до того, как он проснулся, вот Володя и поторопился ее передать… Но, конечно же, Володя не поддался этому неприличному соблазну.
— Может, объявим сбор да часов в двенадцать и рванем?
— В половину двенадцатого! Сейчас сам и объявлю!
Так получилось, что уже в двенадцать часов народ начал вкапывать столбы по обеим сторонам раскопа, копать дренажные канавы. Собиралась хмарь, затягивало небо, на горизонте опять глухо ворочался гром. Епифанов крутил усы, нервничал, но не было еще и часа, как первые капли нового дождя ударили в натянутый тент, в самый большой тент экспедиции — 8x12 метров.
Обошли, проверили сооружение. Расчет людей, много лет ставивших тенты над кострами, палатками и столами, вряд ли мог оказаться неверен. Вода стекала с тента, собиралась в канавах, ничего не попадало в раскоп. Правда, в самом раскопе еще плескалась какая-то мутная жижа, где трудно разделить воду и землю.
— А ну-ка, дайте мне ведро!
Епифанов спрыгнул в раскоп, мгновенно ушел по щиколотку в коричневую жижу. Кряхтя, зачерпнул полное ведро.
— Принимайте! Мне — второе ведро!
И после пятого ведра:
— Все понятно?! Так черпать…
По тенту, по машине, по земле давно лупили струи сильнейшего ливня, жидкая грязь от земли летела во все стороны от этих ударов. Фомич включил дворники, чтобы хоть как-то видеть происходящее.
— Проверка боем! — крикнул, сияя, Андрей.
— Ура! — заорал в ответ Витя, и все подхватили:
— Ура-а!!!
Настроение, с утра унылое в преддверии долгой скучищи, стало веселым, боевым. Ну что с того, если с неба льются потоки воды? Что с того, если с тента на землю катятся натуральные водопады? Ведь все равно под тент не попадает ничего, а ведь в раскопе дождь ничего не испортил — потому что находки ведь пока не пошли, до погребения пока метр-полтора… Вот вычерпаем грязь, за сутки, может быть, даже за ночь просохнет, и можно будет продолжать раскопки. Утром нас победила стихия… А теперь мы ее победили! Ура!
Грязь становилась все более плотной, ведрами брать ее стало трудно. Пока это была грязь, а не мокрая, но все-таки земля, кидали ее лопатами. А к тому времени и туча промчалась, шум дождя ушел за ворота оградки, потащился в сторону Улуг-Коми.
— Вот, и вымыться нечем!
Андрей только что собирался умываться потоками воды с тента — после копания в грязи.
— Мужики! Давайте на речку!
— На речку! Ура!
И с теми же воплями народ помчался прыгать в кузов. Шевеля кустистыми усами, Фомич еле полз на первой скорости; в одном месте машину занесло на жидкой грязи. Дорога и была — жидкая грязь.
— Завтра будет такое же — не повезу!
— Завтра уже не так нужно, дойдем сами.
Над Салбыкской долиной появилось синее небо, поплыли пухлые белые облака. Тут же начало парить, и степь скрывалась в беловатых струйках испарений. Чуть ли не на глазах эти беловато-прозрачные струйки превращались в облачка… Тоже белесые, прозрачные, но облачка поднимались, уплотнялись, и за те полчаса, что полз Фомич до края долины, некоторые облачка, начавшиеся на глазах людей в мокрой степной траве, уже приобрели некую сероватую непрозрачность, и чувствовалось — что бы ни нагнало еще, а эти облачка и сами по себе вполне могут пролиться дождем…
Речка вышла из берегов, залила малопроезжую дорогу; Фомич ехал прямо по воде. Из-за перевала выкатывалась новая клубящаяся чернота, над горами все дрожало и колыхалось, готовое пролиться таким же, как только что, ливнем.
Любой человек, хоть раз бывавший в этих местах, сразу сказал бы, что пошли сплошные дожди, что это надолго, и что уже с первых суток потопа включился местный механизм круговорота воды в природе. То есть даже если дождя больше и не нагонит, все равно от солнца будет парить, а поднявшийся в небеса пар снова будет проливаться дождями. И еще дня два над долиной будет висеть сплошная пелена дождей.
— Если хотите в реку, то быстрее! — указал Епифанов на клубящуюся тучу, начавшую сползать по склону сопки.
— Сейчас грянет!
— Мужики! В этом дожде и отмоемся!
С жизнерадостными воплями отряда мешалось такое же восторженное «Ква!!!» из всех ям и канав, тоже доказывая, что пелена дождей — это надолго! Уж лягушки это знают точно, тут и к бабке ходить нечего…
Как ни лил дождь, 7 июля уже можно было покопать в раскопе. Фомич, как ни зарекался, все-таки отвез народ на раскоп, сказав, что никуда больше не поедет, даже за хлебом.
— И не надо! Хлеб испечем! — заявил Епифанов решительно, а Володя поддразнил Ли Мэй:
— А вы сможете испечь хлеб?
— Разумеется, — пожала плечами Ли Мэй, и Володе сделалось неловко. Им вообще стало как-то неловко друг с другом после этой ночи в разных спальниках. Глаза встречались — и тут же убегали в стороны. Сталкивались руки — и торопливо отдергивались. Что-то оставалось недоговоренным. Что-то балансировало на грани, готовое сорваться… знать бы еще, в какую сторону.
В этот пасмурный день, выбрасывая мягкую землю прямо под дождь, в странном полумраке раскопа, прикрытого тентом, сделали первую находку. И это была странная находка.
— Череп! — завопил внезапно Дима.
Действительно — в темной мешаной земле перекопа, без всяких признаков могилы, странно желтела теменная кость. За какой-нибудь час-полтора сняли и всю землю со скелета. Крупный мужчина лежал в скомканной позе, лицом вниз, держа левую руку под грудью, правую откинул в сторону. Никаких признаков могилы; пластмассовые пуговицы под костями таза, металлические, со звездой, под грудью и животом. Медали и орден Красного Знамени у ребер левой половины груди. Перочинный ножик чуть ниже костей грудной клетки — наверное, так и лежал в кармане пиджака или форменной куртки. Да, и костяной человечек на шее. Расплющенная пуля — в районе спинного хребта. Человека этого убили, и он так и лежал, как рухнул когда-то в раскоп.
— Тут милиция нужна, а не ученые… — подвел итог наблюдения Витя.
— Скелет, допустим, мы все-таки вынем… — непреклонно добавил Епифанов. И заколебался… — Ладно, сегодня надо дать знать властям, пусть завтра забирают находку… Машенька, вам придется зарисовать все это… гм… археологическое чудо.
Ли Мэй согласно закивала, мольберт у нее был с собой.
— Только вот кто же поедет в милицию…
При этих словах взгляд Епифанова уперся в Фомича, и он тут же завопил, что не поедет, чтобы не гробить машину.
— А давайте мы на лошадях? Тут Никита вроде собирался в Усть-Буранный… Мы с Димой и съездим.
И это предложение Андрея устроило, наконец, всех.
— Если трудно будет вернуться, вы там и ночуйте, Андрюша. Я вам денег дам… вот! — уговаривал Епифанов. — Не вздумайте там рисковать!
Парни тут же подули к кошарам, а остальной отряд ждал Ли Мэй. Уехать без нее, чтобы девушка топала потом по дождю, было бы нехорошо, а ездить дважды… Даже идею такого рода подавать при Фомиче было опасно.
Успел пролиться еще один дождь, успели приехать очень озабоченные, очень серьезные милиционеры и стали паковать кости скелета. Разговаривал с ними Епифанов, а потом пришлось еще Володе. Милиционеры засели в главной палатке, стали снимать показания, и все решили, что это надолго.
Успели поужинать и попить чай, а милиция немного сбавила служебный пыл, убедившись, что скелет все-таки старый, и вряд ли кто-то, убитый экспедишниками, успел бы в него превратиться. Один молоденький милиционер даже стал ухаживать за Ольгой, но его увезли вместе с другими, начальство не позволило остаться.
Милицейский «уазик» еле полз между луж, скользил на малейшей крутизне.
— Ну что, можно продолжать? Милиция нам дает санкцию?
Но что бы ни давала им милиция, а вот погода не давала ничего: опять полило — не так сильно, как раньше, но так же неотвратимо. Настроение было неопределенное — и дождь, и находка, и находка какая-то странная, непонятно — радоваться ей или не очень…
— По-моему, это необходимо отметить, — заявил Василий Курбатов, — как-никак, найден скелет при невыясненных обстоятельствах.
— Мы здесь для того, чтобы выяснять все обстоятельства, а ты предлагаешь праздновать всякие непонятные скелеты…
— Ученый радуется тайнам и загадкам! — улыбнулся Василий даже чересчур широко.
— Костра не развести в такую погоду. А если и разведешь — придется сидеть на бревнах, — не будешь ведь сидеть на траве, промокнем же…
— А мы в столовой… Сядем прилично, без крайностей.
Василий откровенно ухмылялся: право же, он знал, что надо делать. И он действительно знал! То лагерь от находки как-то сник, а тут начал постепенно подниматься. Вечером к посиделке Курбатовых начал собираться народ, и появился даже Епифанов. Володя сбегал, пригласил Ли Мэй «посидеть». Странно и трогательно было видеть, как сразу отреагировала на Ли Мэй Анна — словно мгновенно почувствовала она некое поле притяжения между ней и «русским родственником».
Перед закатом развиднело, стало прохладно и тихо. Пришлось одеть куртки, даже ватники. Анна почувствовала себя «опять в Кордильерах, и высоко-высоко».
Свет падал теперь под углом, тени легли длинные, причудливые, самое время было пить чудесный коньяк, привезенный Василием и Анной. Анна весело щебетала, как этот коньяк пытались у них конфисковать на таможне.
— Ваши таможенники еще более дикие, чем в Парагвае, честное слово!
И это «ваши таможенники» тоже отметил Владимир. В Анне, как во всей русской эмиграции, причудливо сочетались иностранное и русское начала.
— Дядя Сережа… он мне по маме дядя, он служил в американской армии, их учили ружейным приемам на чучеле красноармейца. И самое трудное для него было в России, это видеть людей в форме! Потому что он был так научен, чтобы при виде этой формы или сразу стрелять, колоть штыком, или убегать.
Епифанов закрутил головой: для человека его поколения это звучало очень уж непривычно. Володя невольно засмеялся. Виталий Ильич улыбнулся немного смущенно.
— Все понимаю, но что тут поделаешь?! Я на советской каше вскормлен, это так просто не смоешь…
— И не надо! Оставайтесь, Бога ради, советским, только чтобы без агрессии…
— Но ведь это же и правда очень понятно… — внезапно вмешалась Ли Мэй. — Русские — они же совсем другие, чем советские. Мой дед, когда прятал русского от советских, всегда удивлялся, как они ухитряются так отличаться?!
— Русского от советских? — не мог сразу понять Епифанов.
— Конечно… Весной 1945 года Красная армия вошла в Русскую Маньчжурию. Мой дед учился в Харбине, в русской гимназии, и когда пришли красные, его отец спрятал русского купца и его сына… Дед учился с этим русским в гимназии. И дед всегда удивлялся, какие они разные — русские, к которым он привык и у которых учился, и советские. Русские, говорил, вежливые, умные… и… и… вы уж извините, но мой дед, он говорил так: «трудолюбивые почти как китайцы». А советские ленивые, тупые и ничего не делали, только грабили.
Епифанов чесал в затылке, братья откровенно хохотали. Продолжало вечереть; участок земли, на котором они находились, уходил от Солнца, поворачивался в сторону от светила. Солнце коснулось ложбинки между горбами холмов, чуть повисело, касаясь лучами хребта. Скрылась часть диска. Весь диск.
А в палатке еще долго разговаривали, передавая друг другу кружки с коньяком и вкуснейшим соусом, который научились делать Курбатовы в Латинской Америке. Так и сидели, несмотря на холод, пока не хлынул опять проливной дождь, уже во втором часу ночи, и не пора стало идти спать.
— Я хочу проводить вас, Ли Мэй.
— Проводите, мне будет приятно.
Но, что характерно, провожал ее Володя молча, и Ли Мэй тоже не сказала ничего, кроме «спокойной ночи» у палатки.
Сентябрь, 1949 год
Струи дождя хлестали по лицам людей, по прорезиненным плащам. Воды лилось столько, что трудно было поверить: неужели столько может найтись в тучах?! Дождь залил весь раскоп и продолжал заливать: вода перехлестывала через край, проделывала свои русла в теле кургана, изливалась на равнину. Целые ручьи появились тут за последние несколько дней.
— Копать невозможно, вы же видите!
Кислотрупов прокричал эти слова чуть ли не в ухо Мордюкова: иначе шум и плеск помешали бы его услышать.
— Копать невозможно уже две недели, — пожал плечами Мордюков, — и будет невозможно еще две недели, даже если дождь кончится сегодня!
Мордюков прав. А ведь через две недели уже полетят белые мухи… Заморозок, второй — и землю крепко схватит лед. Если даже на поверхности земли и будет днем еще тепло — то не в недрах земли, где вода сразу же, после первого заморозка, превратится в лед — и это уже до весны. А ведь дождь вряд ли закончится сегодня… Если смотреть на вещи реально — раскопки на этот год закончены. Значит, не докопали курган. Значит, не будет золота для Родины и партии. А вот что это значит для Кислотрупова… Это еще неизвестно.
Молча стоит Мордюков, смотрит на недокопанный раскоп, сразу превратившийся в бассейн. Будь потеплее, купаться можно было бы в раскопе. Но уже не тепло, и скоро он, Мордюков, сменит свой обязательный серый костюм на такой же обязательный синий — так уж полагается зимой. Что-то он думает, верный сын партии, недреманное око людей, поджидающих в Москве Кислотрупова?!
— Гражданин… Товарищ Мордюков, я хочу привезти золото в этом году!
— Хорошее желание, товарищ Кислотрупов… Но я думаю, оно неосуществимо.
Мордюков тыкает рукой в раскоп — мутная вода под сильными струями дождя.
Что делать?! Что делать?! Мордюков говорит — неосуществимо! И отчаянно упало, заколотилось где-то в пятках сердце. Золота нет. Он виноват. Что скажет начальник кабинета?! Он не знает! Нет, он знает слишком хорошо…
— Товарищ Мордюков, если нужно, давайте останемся здесь до зимы! Разложим костры, будем оттаивать землю!
Действительно — это же превосходный способ проявить героизм, совершить подвиг во имя… на благо… несмотря… В памяти мелькнуло что-то из газет: героический Отто Юльевич Шмидт на льдине, Абалаков, обнимающий камни на вершине пика Коммунизма…
— Вы уже подсчитали, в какую сумму обойдется раскопка зимой?
Мордюков прокричал эти слова прямо в ухо Кислотрупову, но послышался тому не натужный крик сквозь плеск дождя, а какой-то зловещий, мрачный шепот. Вот оно! Нет выхода. Нет никакого исхода. Нет золота, нет результата, и значит — нет самого Кислотрупова!
— Он не оправдал доверия партии и правительства, — так скажет владелец кабинета, и Кислотрупов исчезнет.
Наплыло воспоминание — две фигуры в форме, вытянувшиеся у двери.
— Чаю! — приказал тогда владелец кабинета, и принесли чай, с лимоном и сахаром. А в другой раз хозяин кабинета прикажет иное:
— Забрать!
И те же самые двое вцепятся в руки Кислотрупова, выволокут его в другую комнату — уже без мебели, обитую железом, вывернут карманы и ощупают каждый шов одежды.
— Руки за спину! Не оборачиваться!
И все. И исчезнет профессор Кислотрупов. Не будет больше того, кто брал в аспирантуру и давал выгодные места. Того, кто сидел в уютном кабинете с секретаршей. Из комнаты, обитой железом, выйдет человек другого мира… Кислотрупов задохнулся, прижал рукой колотящееся о ребра сердце. Наплыло воспоминание: вереница одинаковых, неразличимых людей в черных бушлатах грузит что-то в вагоны… Тогда Кислотрупов просто поспешно отвернулся от мира, поглотившего и Жукова, и Иннокентьева, и всех прочих, мешавших Кислотрупову. Как сказал хозяин кабинета?
— Если вы сомневаетесь, что экспедиция принесет результат, вы некрепки в марксизме-ленинизме-сталинизме… Если у вас правильная методология, вы не можете ошибиться…
Если он не нашел в этом году золота, у него неправильная методология! Он не марксист! Он не крепок! О горе, горе… Срочно найти того, кто виноват! Кто… ага! Вот она, спасительная мысль! Того, кто украл это золото!
— А вы знаете, Мордюков, ведь мы, может быть, тянем пустышку!
Мордюков повернул свою узкую, темную физиономию.
— Я не первый день думаю: бугровщики вполне могли найти это золото еще давно!
Мордюков смотрел молча. Кислотрупов никак не мог понять, что он думает об этой новой идее. Наконец Мордюков сделал жест — пригласил Кислотрупова в машину. Он сам вел машину, Мордюков, — как видно, умел делать и это, а шофер сейчас никак не нужен. Дождь колотил по металлу, грохот струй холодного дождя тоже почти заглушал голос. И все же в закрытом пространстве голоса получились слышнее. И вопрос Мордюкова свидетельствовал в очередной раз: он лучше понимает происходящее, чем хотел бы это Кислотрупов.
— Василий Сергеевич… Я не совсем понимаю вас — неужели курган раскопали не в древности?
— Когда его раскопали, вопрос сложный… Очень трудно определить время, когда его раскопали. Но вы же видите — он раскопан! Он раскопан людьми, которые прекрасно знают, где это золото!
Кислотрупов опять занервничал, и напрасно: холодная логика действовала на Мордюкова лучше всего.
— Бугровщики говорили, что не копают уже десять лет.
— Вы им верите?!
— Нет.
Мордюков тихо тронул машину. Шины ползли по осклизлой глине, двигатель ревел, преодолевая самый незначительный подъем. Хорошо, что деревушка в двух шагах: нахохлились избы под дождем.
— Здравствуйте, хозяева! Где тут братья Кирилл да Козьма?
— Козьма в горах… пошел корову искать. А Кирилл… Эй, Кирилл! Это к тебе!
— Гражданин Иванов? Собирайтесь, — произнес Кислотрупов как можно суше.
— Куда это? — попятился Кирилл.
— Сейчас узнаете, куда. Пойдете с нами.
Кирилл пожал могучими плечами, натянул ватник, сапоги… При этом на гимнастерке у него зазвенели медали и орден Красного Знамени. Почти такую же гимнастерку носил Кислотрупов, но уж, конечно, без орденов. Археолог хотел было спросить, за что награды, но понял — сейчас это было бы неуместно.
— Кирилл Иванович, — спросил он только в машине, — вы бугровщик, и вы должны знать про то, где здесь богатые захоронения.
Какое-то время Кирилл о чем-то размышлял. Было очень заметно, как он думает, морща лоб, стискивая большие коричневые руки. «Сколько он ими работы всякой переделал!» — подумал невольно Кислотрупов. И выражение лица у Кирилла по мере думания становилось все более отрешенное.
— Знать богатые курганы я знаю… Давайте лучше в избу зайдем, я вам по карте покажу…
— А не по карте? По местности можете?
— По местности тоже могу, но куда же мы уедем, в такую-то непогодь… Мало куда. А по карте я все покажу, все места.
Голос Кирилла Иванова дрогнул, и Кислотрупов понял — он боится.
— А Салбыкский курган — он богатый?
— Был богатый… Даже богатеющий был, пока не грабанули его.
— Угу… А вообще определить, какой курган, для вас не очень трудно… Это верно?
— Я, Василий Сергеевич, бугры копал, когда вы под стол пешком ходили.
Машина к тому времени остановилась возле самого раскопа. Знал Мордюков, куда ехать.
— Вот и поделись! — Кислотрупов решительно хлопнул рукой по офицерскому планшету. — Вот и расскажи, куда перетащил отсюда золото.
Надо было видеть это выражение лица! Богатейшая гамма выражений, от страха и отчаяния до восхищения: это же надо так повернуть! Вот перевел стрелки городской, так перевел! Не нашел золота, так теперь получается, что из-за него, из-за Иваныча!
— Бугор этот, Василий Сергеевич, ограбили еще лет назад с тыщу… Если загнул, то немного — может, лет пятьсот или шестьсот. И вы это, Василий Сергеевич, отлично знаете. Если вот ему, — Кирилл Иванович ткнул пальцем в Мордюкова, — иное рассказали, то это уже, как хотите, а грех! Потому что, как хотите, а подчистили бугор очень давно!
— Ты мне не заговаривай зубы! Вся моя наука говорит, что курган грабанули недавно…
— Грош цена тогда твоей науке! — гневно перебил его Кирилл. — Говорю русским языком, не было тут ничего!
— Не было… — Мордюков даже голову склонил набок, всматриваясь в Кирилла Иванова; он просто пропел эти слова:
— Не было там ничего… А откуда ты знаешь, что не было?
— Да там же грабительская дудка!
— У всех курганов побольше обязательно есть грабительская дудка… Что, и во всех этих курганах так прямо и не было ничего?
— Про все не знаю, гражданин хороший, а вот тут — доподлинно говорю, не было!
— Не было… Не было… — Мордюков опять как будто пел, и Кислотрупов с ужасом увидел его зрачки-точечки — словно у хищного животного. И понял в этот миг Кислотрупов, что Мордюков почему-то поверил. Поверил, что Кирилл и украл золото.
— А давай-ка на свежий воздух выйдем.
— Дожжит ведь… Лучше в машине.
— Выходи! — бешено крикнул Мордюков, и Кирилл, храня на физиономии какое-то обиженное выражение, стал вылезать из машины. Дела пошли такие, что и Кислотрупов нащупал в кармане плаща вороненую рубчатую рукоять.
— Пошли!
Мордюков почти поволок Кирилла к краю раскопа; он как-то очень ловко развернул его так, что Кирилл встал на самом краю. Дальше бурлила вода, заполнившая и размывавшая раскоп; еще шаг, и он свалился бы в воду. Трудно сказать, каким инстинктом Кислотрупов понял, что теперь надо делать ему.
— А теперь расскажи, где лежало золото в кургане, — услышал он свой собственный голос и огорчился, какой он нетвердый. И добавил — Родина и партия ждут, что ты расскажешь нам правду. Тогда и мы тебя отпустим.
К изумлению Кислотрупова, Мордюков чуть заметно кивнул. Значит, он ведет себя правильно. Теперь они стояли плечом к плечу, как полагается соратникам, в одинаковых резиновых плащах. А шагах в пяти от них, спиной к воде, стоял Кирилл Иванов, без прорезиненного плаща и плотной армейской фуражки.
— Да чего вы городите?! Не было тут никакого золота!
— А откуда ты знаешь, что не было? — Мордюков все спрашивал об этом, все настаивал на рассказе про то, откуда и что знает Кирилл.
— Ну откуда… Видно же.
— Нет, не видно! Ты и до нас знал, что тут нет золота. Помнишь, меня предупреждал?! Что, не помнишь?!
— Я что… — недоуменно развел руками Кирилл, — я вам тогда только и сказал, что бугор этот пустой, там нет ничего, что вы ищете…
— Вот-вот! Представляете, — повернулся Мордюков к Кислотрупову, — в апреле он уже отлично знал, что курган пуст. Ваша правда, он и брал курган, никак не иначе. — И к Кириллу, свирепо:
— Не тяни время. Покажи, где взял государственное золото, куда перепрятал.
— Государственного отродясь не брал.
— А оно все государственное! Нет, вы заметили, — опять повернулся Мордюков к Кислотрупову, — до чего он засветился, этот гад?! Государственного он не брал! А какое брал?! Быстро рассказывай!
Мордюков рванул из кармана матово отблеснувший ТТ. Иванов и попятился бы, но от его неловкого движения в воду обрушился кусок глины, и он отпрянул. Мордюков довольно засмеялся.
— Рассказывай, как лазил по кургану!
— Что тут рассказывать? Расчистили мы грабительскую дудку…
— «Мы расчистили»? Подельщики кто?
— Не скажу. Вы меня прихватили, я отвечу, а их втягивать в это не надо.
— Сколько вас было?
— Четверо… А кто — все равно не скажу.
«Скажешь, свинья!» — хотел закричать Кислотрупов, но понял: это надо спрашивать не здесь. «В другое время и в другом месте» — так думал он, и все внимательнее, все более завороженно наблюдал, как приносится им же самим выбранная жертва за него самого.
— Будет нужно — узнаем. Так говоришь, дудку расчистили? Зачем?
— Как «зачем»? Они часто недокопанные, дудки… Может, они до золота всего метра три не дошли? Такое бывало…
«С кем бывало? Когда? Где?» — так хотел закричать Кислотрупов и удержался только сильным усилием воли.
— А эта дудка до золота дошла?
— Эта дошла… Только золота не было давно. Не было там ничего, внутри кургана. Что нашли — так это человека… То есть кости. Как убили его, так он и лежал головой вниз. Я так даже подумал, он и вынул золото, а его потом сверху скинули.
— Сверху скинули?
— Ну да… Он вылез последним из дудки, и тут его убили, а потом скинули вниз. Так он и лежал вниз головой.
— Ну-ну… и куда вы дели эти кости?
— Закопали… Вон там, в ложке закопали.
— А золота не было?
— Не было…
— Хорошо сочинил… — Мордюков обращался не к Кириллу, а к Кислотрупову. — Здорово все напридумал. — И уже к самому Кириллу, очень резко:
— Ну, а теперь правду, дядя! Давай быстро, не задерживай нас!
Кирилл помялся, ежась от дождя.
— Нечего мне говорить… Не брал я золота, потому что бугор еще тыщу лет назад ограбили.
— В дудку потому и лазил, что точно знал — его ограбили?
— То проверял… на всякий случай. И видите — золота не нашел. Вот…
Кирилл ухмыльнулся, беспомощно развел руками.
— Вспоминай побыстрее! Нам тебя везти в город и недосуг, да и необходимости нет.
— Стрелите меня? — голос Кирилла прозвучал неожиданно спокойно, и Кислотрупов понял: чего-то подобного он ждал. — А ни за что… Ничего не сделав, умираю.
— Только по курганам лазал, государственное золото украл, — вмешался Кислотрупов. — Лучше колись!
— По буграм лазал, не скрою… А добра государственного не брал и на фронте труса не праздновал. Вот!
Кирилл тряхнул медалями на груди, медали отозвались тихим звоном, слышным даже сквозь шум дождя.
— Это ты мне насчет фронта, чтобы меня ущемить? — неприятно усмехнулся Мордюков. — Я на фронте тоже был… Только другим занимался.
— Это видно, что другим занимался, — глухо, ненавидяще отозвался Кирилл.
Кислотрупов видел между ними что-то, какое-то противостояние, чего не в силах был передать словами. Что-то было у них общее, объединявшее этих двух, но не его.
— Оставим споры. Спрашиваю последний раз: где золото?
— Да нет золота никакого! В древности еще золото взяли! Пустой бугор, я говорю.
Мордюков пожал плечами, усмехнулся; ужасно ловко, как скручивал самокрутки, он передернул затвор, дослал пулю в ствол. И вдруг остановился и задумался.
— А впрочем… Впрочем, Василий Сергеевич, вам ведь партия тоже вручила оружие. И как раз на такой случай жизни.
И ждал… Ждал Мордюков, что скажет ему Кислотрупов, что он сделает. Дождь стекал с черной кожаной фуражки, лился по черному плащу.
— Я помню.
В другом случае и подумать было бы страшно Кислотрупову, чтобы самому достать ствол, своими руками убить врага народа… А тут чувствовал он — нет и не может быть другого варианта.
— Неужто стрелите? И кто же из вас двоих стрелит?
Кирилл жалко, нелепо выставил вперед бороду. В глазах обреченного Кислотрупов прочел жажду жить, нелепую, неразумную надежду, и не то чтобы непонимание… Все он и давно уже понял. А скорее какое-то недоверие. Кирилл не верил до конца, что вот сейчас его возьмут и убьют.
Мордюков все молчал и смотрел, держа наготове оружие. Кислотрупов вытащил из кармана плаща свой ТТ — массивный, нелепый, в темной красно-коричневой краске. Он навсегда запомнил эту минуту, точнее говоря — это мгновение: Кирилл — с жалким, несчастным лицом, с торчащей вперед бородой; Мордюков — с жадным, ждущим выражением. И он сам — сгорбленный, напряженный, выставивший вперед пистолет. Он четко понял тогда — тянуть нельзя, и хоть сто раз его учили, что пистолет надо опускать, он поднял его, навел на Кирилла и потянул за крючок.
Стрелять Кислотрупова учили, и хоть нечетко, не по уставу он действовал, а Кирилл ахнул, схватился руками за грудь и повалился вдруг в заполненный жидким раскоп. Кирилл одновременно падал и поворачивался, в воду он рухнул лицом. В раскопе-промоине плюхнуло — за шумом дождя и не сильно, по воде пошли широкие круги. Кирилла на краю раскопа больше не было.
В момент выстрела ствол пистолета увело, и Кислотрупов опять стал ловить эти круги на воде. Ему все казалось: вот сейчас покажется Кирилл, взмахнет рукой над черной тревожной водой, под непрестанными струями дождя. Трудно сказать, сколько времени стоял Кислотрупов, целясь в воду, пока не почувствовал руки Мордюкова на рукаве.
— Молодец, наука! — гаркнул Мордюков в самое ухо, и Кислотрупов тупо уставился на него — так не походил на Мордюкова этот вопль. — Пошли в машину! Давай-давай, наука, поехали!
Кислотрупов подчинился, автоматически поставив ТТ на предохранитель, сунув обратно в карман. Мордюков одобрительно кивнул.
— Вот только теперь я тебе верить по-настоящему начал! Молодец, по-сталински ты действовал!
У Мордюкова — широкая улыбка. Жуткая улыбка, словно ощерился бронзовый бюст или кавказская овчарка вдруг улыбнулась по-человечески. Но ведь улыбается! Улыбается! Пять месяцев общались с ним, работали вместе — не улыбался! А тут возьми и улыбнись…
— До конца не верил тебе, думал — ты хлюпик, интеллигент. А ты — свой! Теперь я за тебя где хочешь скажу, и что хочешь.
Машина ползла по пригорку, ползли тучи по небу: набухшие дождем, если не снегом, и так же медленно, натужно ползли и мысли в голове у Кислотрупова. Что ведь не совсем прав Мордюков, надо было бы увезти Кирилла куда следует — узнать имена остальных троих. Надо было бы приняться за него основательнее, чтобы выбить места, где есть золото… Ползла мысль, что ему-то, Кислотрупову, пожалуй, так лучше всего — чтобы лежал Кирилл в водоеме, чтобы постепенно замыла глина его труп, скрыла от глаз всех на свете, чтобы и был он ответчиком за пропавшее золото…
Мордюков все довольно усмехался, и впервые пришла в голову Кислотрупову простая мысль, что ведь, наверное, не одному Кислотрупову нужна искупительная жертва — кто-то, кто окажется виноват, что экспедиция вернулась, но без золота. Кто-то, присвоивший, похитивший, бежавший…
И новый, перековавшийся Кислотрупов достает из кармана оружие:
— Между прочим, Мордюков, стрелял я… Имейте в виду — стрелял я.
Мордюков энергично закивал.
— Под руководством нашей партии и не такие становились истинными сталинскими соколами, — очень серьезно произнес он, и Кислотрупов понял — нет, плохо ему не станет, хоть и вернулся без золота. Но и Мордюков в накладе не останется. Воспитатель новых кадров, как-никак!
Ночь на 10 июля 1995 года
— Как ты думаешь, сегодня они придут? — серьезно спросил Сашка Арефьев, подстилая под себя целлофан.
Женя пожал плечами, неохотно ответил, что ведь до сих пор же появлялся…
— А к старшим они все равно идти не захотят, вот что… — так же серьезно продолжал Сашка. Он вообще все делал серьезно и в свои двенадцать лет очень напоминал уменьшенную копию Фомича.
— Не хотят, но идти к ним все равно надо… К папе идти совсем не страшно, папа очень умный для взрослого.
Маленький Вася ни за что не повторил бы эти слова папе: ему и в голову не приходило, что папа готов считать эти его слова невероятным комплиментом.
— Ходили уже… Ты ведь знаешь, он второй раз идти не хочет. Говорит, что если уж Владимир Кириллович, умнейший человек, в него не поверил — то кто же тогда в него поверит…
Мальчики лежали в условленном месте, на тихом травянистом склоне чуть ниже лагеря. Речка разливалась тут пошире, ее журчание почти не мешало слышать шаги на дороге — шел бы кто-то из лагеря или в лагерь. Впрочем, в полвторого ночи вряд ли кто-нибудь отправился бы путешествовать.
— Все равно надо идти, — настаивал Сашка. — Или к нему, или к Маше, она тоже для взрослых очень умная.
Так и беседовали пацаны, пока не мелькнул около реки человеческий силуэт.
— Спорим, эта Сраоша?
— У него убор из перьев не такой, это Сопа. А с ним, вот увидишь, Джамаспа. Сраоша во-он, тянется третьим.
Действительно, старый Сопа поднимался от мерцающей реки. Перестал дождь, проглянула луна меж облаков, и легко, вольно скользил над травой четкий серо-черный силуэт, не отбрасывая тени на траву.
— Привет вам.
Джамаспа поднял правую руку, сел по-турецки на траву. Так же поднял руку, сел Сопа. Сраоша дождался, когда сядут его вождь и старый учитель.
— Вы еще хотите говорить с вашими взрослыми? — начал Сопа, как всегда, взяв быка за рога. — Мы не верим, что они нас услышат.
— Услышат! Я сейчас пойду разбужу папу… И еще… Холодно стало. Можно, мы разожжем костер?
— Разжигайте. А что до Владимира Кирилловича… Мы уже пытались с ним говорить. Я ему не говорил, а криком кричал несколько раз: «Нет, я тебе не кажусь! Я не галлюцинация!»… а он только смеялся и повернулся на другой бок.
— Наверное, вы его разбудили…
— Наверное… И еще он выпил много гадости из этих противных бутылок с жидкостью цвета навоза.
— Я бы сказал, цвета навоза на заре… — уточнил Джамаспа. — На самой-самой утренней заре, когда все краски очень густые.
— Тогда надо пойти прямо к Епифанову, и все…
— Епифанов, когда меня встретил, нажал пальцем на глазное яблоко… Нажал так и сказал — мол, надо же, какая гадость примерещится.
Сопа даже всхлипнул от обиды, немного отодвинулся от костра, разведенного Сашей (для чего пришлось использовать растопку из хозяйственных запасов… дело, вообще-то, запрещенное).
— Если бы эти дураки хотя бы про нас рассказывали друг другу! Тогда бы они хотя бы поняли, что мы им «мерещимся» совершенно одинаковыми, и задумались. А так получается, что каждый что-то видит и никому про нас не говорит. Да еще пьют всякую красную жидкость, и особенно часто твой папа…
— Сегодня он не пил этой жидкости… — вступился за папу Василий.
— Пил, — безнадежно махнул рукой Сопа. — Все они сегодня это пили. Одна только надежда, что нас увидит одна из женщин в лагере… К которой порой ходит твой отец.
— Маша?! — оживился Евгений. — Она очень хорошая, Маша, можно попробовать. Давайте я ее счас позову.
Трудно сказать, что говорил Евгений Ли Мэй и что отвечала ему девушка, но прошло не очень много времени, и силуэты заскользили от дальней палатки к этому тихому склону. Дождя все не было, луна заливала траву, только проносящиеся тучи отбрасывали странные угольно-черные тени на местность.
— Женя… Ты мне хотел показать этих двух людей? Здравствуйте.
— И тебе здравствовать долго, — серьезно ответил ей Сопа. — Ты не будешь нажимать на глазное яблоко?
— Н-нет… А что, надо нажимать?
— Ты веришь, что я существую?
— Я верю… Вот вы — сидите.
Вежливая Ли Мэй не способна была называть «на ты» седого Сопу с его морщинистым лицом. Сопа принял это за признание, что существуют все трое.
— Я — великий ученый, знаток священных текстов Сопа, — произнес Сопа, резко подавшись вперед. — А это наш царь Джамаспа; для него и сделана эта гора, которую вы раскопали неизвестно зачем. Третий из нас — мой ученик Сраоша, он сошел в землю живым, чтобы быть со мной и со своим царем и чтобы хранить вместе с нами то, что положено с Джамаспой.
Сопа посидел, немного понаблюдал за спокойным, интеллигентным лицом Ли Мэй.
— Что, страшно? — сварливо спросил вдруг Сопа.
— Нет, интересно… Вы — это те самые люди, которых похоронили в кургане?
— Но ты веришь, что мы существуем?
— Вы спрашиваете второй раз… Да, я верю, что вы существуете. Но я не понимаю, как вы можете сидеть и разговаривать со мной? Вы же умерли две тысячи лет назад?
— Две тысячи двести восемьдесят восемь лет назад, если быть совершенно точным… А что?
— Мне просто очень странно это. И вы не отбрасываете тени… как будто вы барсуки или лисицы.
— Мы не барсуки. Это восточные дикари придумали, будто барсуки превращаются в людей и не отбрасывают тени! А мы люди.
— Я вижу… Но тени вы не отбрасываете, это точно.
— Не отбрасываем, но мы все равно люди…
— Давайте я разбужу одного человека… Он больше других может разобраться в том, существуете вы или нет.
Сопа только пожал плечами.
Володе снилось что-то приятное — кажется, что он шел к речке в жаркий день, а какая-то нахальная муха все садилась и садилась ему на лоб.
— Э-эй… Володя, проснитесь… — упорно повторяла эта муха.
— Ли Мэй?! Что-нибудь случилось в лагере?!
— Ничего плохого… Но, Володя, вам придется встать, у нас тут гости…
— Кто такие?
— Не могу вам сказать… Давайте я постою возле палатки, а вы пока оденетесь.
— Интересно, перестанет меня кидать из стороны в сторону?! Который час?
— Около двух. И если вас кидает, вы тогда опирайтесь на меня.
Естественно, Володя только фыркнул и постарался идти поровнее. Вот и «гости»… Володя сразу узнал человека в пышном уборе из перьев, в какой-то легкомысленной накидке.
— Это вы кричали мне, что вы не галлюцинация?!
— Я, — широко улыбнулся Джамаспа.
— Ага… Как я понимаю, на самом деле вы не галлюцинация? Правильно?
— Ну посмотрите вы на меня внимательнее! — почти закричал Джамаспа.
— Смотрю…
Володя плюхнулся на траву.
— Значит, все-таки вы из кургана…
— Из кургана.
— Приходится верить… хотя не верить было бы гораздо проще. И знаете что? Позову-ка я брата, пусть он тоже с вами пообщается… Не против?
— Володя, мы как раз хотим, чтобы вас стало побольше. Может, тогда вы будете больше нам верить. А то заладили — галлюцинация, галлюцинация…
Володя пристыженно молчал.
Васька вылез из роскошного спальника какого-то рыжего меха.
— Это альпака?
— Нет, викунья. Давай Анну не будем будить?
— Как хочешь… Но сам ты там здорово нужен.
Вроде бы не швыряло Ваську из стороны в сторону от вчерашнего злоупотребления портвейном и сегодняшнего недосыпа, но тут схватился бедный Василий за голову:
— Гос-споди… и здесь такие же бегают…
— «Такие же» — это как на Маракуни?
— И тут! И тут эти… индейцы-новаторы!
— Какие «индейцы»! Ты хоть посмотри на них внимательно — это же европеоиды. Ярко выраженные арийцы.
Володя кинул в костер охапку хвороста — все из того же кухонного фонда, не подлежащего разбазариванию. Огонь пополз по сучьям, стало значительно светлее, отсветы заплясали на лицах.
— Да, мы настоящие арийцы. Истинные арийцы, а что?
— Все в порядке, Сраоша… Просто мой брат очень далеко, на другом конце земли, встречал людей, которые носили такие же уборы из перьев. Это были плохие люди, так уж получилось.
— Такие украшения носят только лучшие из лучших! Каждое перо дается за какую-то заслугу.
— А они носят просто так, в этом-то все и дело…
— Они хотят перестать пахать землю, перестать разводить коров и овец, — вмешался Василий. — Они хотят опять начать жить так, как жили их предки лет пятьсот назад.
— Никто не может жить так, как жили пятьсот лет назад, — серьезно заметил Сраоша.
— Они думают, что все это принесли им испанцы… такие арийские племена.
— Тут, на реке Кем, до нас тоже жили люди, не знавшие коров и овец. Их было очень мало, потому что они только охотились на диких зверей. Теперь их много, потому что там, где можно поймать только одного лося, можно вырастить пятьдесят коров. Живущие в твоих местах люди не знают, что это так? — заинтересовался Сопа. — Ведь если они сделают то, что хотят, они скоро начнут есть друг друга.
— Они обещают, что съедят меня и мою жену, — заулыбался Василий, — и даже принесли как-то большие палки, чтобы насаживать нас на них и жарить.
Теперь сразу три головных убора качались в ритме осуждения.
— Тут неподалеку, на реке Тубе… Тут жили люди, которые ели других людей, и они как-то захотели нас съесть… — глаза Сопы даже затуманились от воспоминаний. — Мы гнали этих негодяев три дня через горы, мы вырезали треть их племени, мы отняли у них всех детей, еще не умеющих ходить, чтобы вырастить их у себя, как цивилизованных людей. Они будут знать, как жрать людей!
Сопа даже заулыбался от удовольствия вспоминать такие славные вещи.
— Но мы не поедали их трупов, — уверенно закончил Сопа и замотал головой. — И ты не должен позволить себя съесть, — уверенно продолжил он, возмущенно глядя на Василия. — Арийцы не должны позволять себя есть дикарям. Все люди — дети Ахурамазды, и если они не понимают этого, им нужно как следует объяснить. А не поймут — действовать силой.
— Но если и убьешь — съедать нельзя, — серьезно закончил Володя.
— Ты правильно понял, — отвечал Сопа с такой же звериной серьезностью.
А Васю мучили мысли более прозаические:
— Ребята… А вы не могли бы отправиться со мной туда, где люди в уборах из перьев собираются меня съесть?
— Конечно! У меня большой опыт разговоров с такими людьми. Я уверен, они сразу все поймут, стоит мне с ними побеседовать, — похвастался Сопа. — Только ведь это очень далеко…
— Да, на другом конце земли.
— Тогда мы можем пойти с тобой вот так…
Сопа, к изумлению окружающих, превратился вдруг в серое облачко и лихо втиснулся в одну из чашек.
— Вот так, — продолжил он, приняв обычный вид и наслаждаясь впечатлением, — вот так мы можем войти в какой-нибудь плотный сосуд, где всегда темно и прохладно, и такой сосуд можно везти куда угодно. А потом ты нас выпустишь ночью и покажешь нам дома тех, кто носит украшения из перьев, а сам не имеет на это никакого права.
— Они сами приходили по ночам, угрожали съедением и пугали мою жену и племянника.
— Их жены и племянники напугаются гораздо больше. И они сами тоже, — уверенно сказал Сопа, и Джамаспа со Сраошей согласно закивали своими перьями.
— Но, по-моему, — так же серьезно заметил Сопа, — пора начинать переговоры. Или еще нет самого главного?
— Ничего, мы сейчас приведем…
Но вопреки уверенности Васи, привести Епифанова оказалось как раз труднее всех — уж очень он не хотел просыпаться.
— Неужели нельзя сделать это утром?!
— Утром они все исчезнут…
— Что за удивительные гости!
— Удивительные… Это не то слово. Виталий Ильич, ваше присутствие необходимо, поверьте!
— Ладно… Но сразу предупреждаю, Васенька: если это дурацкая шутка, я на вас обижусь просто смертельно! В конце концов, мне уже семьдесят лет.
— Вам еще только шестьдесят семь…
При появлении ученого все трое призраков вскинули руки в приветствии, встали навстречу начальнику. С их точки зрения, Епифанов отреагировал странно.
— Вася… Вы утверждаете, что в нашем лагере гости?
— А разве вы сами не видите?
— Вижу… Но откуда я знаю, что вижу то же самое, что видите вы все? А откуда знает каждый из вас, что видит то же, что и остальные? Ну то-то… Пили много?
— Как разошлись, так вообще не пили! Я сразу лег спать, меня разбудили мальчишки, а так мы вообще не пьем ни грамма. Это взрослые пьют всякую дрянь! — раздались протестующие голоса.
— Ну, если вы так уверены, то не могли бы вы мне сказать… Нет, не говорите ничего!
Старый ученый вскинул руку в протестующем жесте.
— Напишите мне на листке бумаги… Напишите мне, скольких существ вы видите и как они выглядят. Между собой не разговаривать!
— Этот уж точно в нас не верит, — грустно заметил Джамаспа. — Иногда я жалею, что уже не царь и не могу отрубить голову этому нахальному старику…
— Видите ли, ваше царское величество, — серьезно ответил Епифанов, — я тоже кое о чем сожалею… Например о том, что вы существуете. Не так просто в мои годы в вас поверить… в смысле, поверить в ваше реальное существование. Но что поделаешь… Хорошо… Я верю, что вы существуете, хотя все равно ничего не понимаю… Главное — что вам от нас надо?
— Мы не понимаем, зачем вы пришли сюда… Мы думаем, вы напрасно пришли в нашу землю. Мы не хотим, чтобы вы делали то, что вы делаете…
— Чего именно вы не хотите?
— Мы не хотим, чтобы наши священные горы раскапывали, не хотим, чтобы на обозрение выставлялось все, что мы хотели бы спрятать. Не хотим, чтобы наши кости лежали в стеклянных ящиках и их бы трогали другие люди…
— То есть вы не хотите, чтобы мы про вас знали… Я правильно понял?
Сопа отскочил и зашипел, как будто его ошпарили из чайника.
— Неправильно! Мы хотим, чтобы вы знали про нас… Курган насыпан для того, чтобы никакие войны и переселения не скрыли память о нас и наших царях. Мы не хотим совсем другого… Зачем вы лезете в гробницу, тревожите покой умерших? Зачем вы берете чужое?
— И главное — зачем вы уносите нас из земли, в которой мы лежим так долго? Мы совсем не хотим лежать так далеко от места, где мы жили… — вклинился Джамаспа в разговор. — Например, кости Рашту вы зачем-то держите в стеклянном ящике, в большом доме, где лежат кости людей и вещи, найденные при раскопках земли…
— Мы и уносим, чтобы изучить ваши кости… Чтобы знать.
— Тогда почему вы не хотите прямо спросить у нас?! Мы охотно расскажем вам, что мы делали и почему.
— И покажете, как вы смотрели на звезды?! — подался вперед Епифанов.
— Мы покажем все, что вы захотите увидеть… Вы же сами не хотите видеть нас, — укорил Сопа. — Но чтобы узнать все, что мы хотим дать, вам сначала надо нас услышать… И поверить, что мы существуем.
— Вы не хотите, чтобы мы копали…
— Я очень боюсь, — честно сознался Джамаспа, — я очень боюсь, что вы раскопаете мой скелет и увезете его далеко-далеко… Так же далеко, как увезли скелет Рашту. Один раз мою гору уже копали и вполне могли найти мой скелет… Но, к счастью, он хорошо придумал, мой ученый Сопа… Придумал положить золото высоко, выше уровня земли, — пусть его возьмут и перестанут копать.
А мое тело Сопа придумал положить внизу, ниже уровня земли, и его пока никто не нашел. Полвека назад люди копали здесь, чуть не нашли мое тело — но мы устроили дождь, держали дождь до самых морозов, и они не успели.
— Кислотрупов писал об этом… Про плохие погодные условия, про незаконченный раскоп… Но у него получалось, что золото украл один плохой человек здесь, в деревне.
— Я не знаю никакого Кислотрупова… Если это тот, кто копал мой курган полвека назад, то он солгал. Золото взяли давно, уже восемьсот лет назад. Человек из деревни нашел только кости одного из тех, кто искал золото в кургане. И я предпочел бы, чтобы его никто не убивал, этого деревенского человека.
— А дождь? Ты и сделал дождь, чтобы тебя не нашли?
— Не я один… Все мы сделали дождь, потому что эти люди уже почти дошли до меня… Осталось примерно вот столько.
И древний вождь показал рукой чуть выше своей головы, как раз над колышущимся убором из перьев.
— Это в том самом месте, где мы нашли странный скелет?
— Да. Этого человека убил тот, кто вел раскопки. Наверное, он приносил жертву духам места, чтобы они прекратили дождь.
— А ты, конечно же, не прекратил дождя? И, наверное, ты не прекратишь дождя, который пошел сейчас, в этом году?
— Дождь будет литься до тех пор, пока вы не уйдете отсюда или пока мы не договоримся, — просто, но твердо сказал Сопа, — это я вам обещаю.
— Тогда я хочу с вами договориться, — так же просто, твердо сказал Епифанов, — и я обещаю, что если мы договоримся, ничей скелет и ничьи вещи не уедут из этой земли. Мне совершенно не нужно ваше золото, я не Кислотрупов, я ученый…
Легкий ветерок повеял, мягко коснулся лиц сидящих. В какой-то момент Володе показалось, что у костра стало светлее, что свет падает сзади. Обернувшись, он заметил, что между сопок и правда показалась бело-серая полоса, а когда он повернулся обратно, их уже не было. Ни закутанного в мантию Джамаспы, ни Сопы, ни Сраоши, сидящих на мокрой траве.
Да, не было возле костерка этих трех: ни древнего царя Джамаспы, ни его придворных — ни мудрого старого Сопы, который сам умер вслед за вождем, ни сошедшего в землю живым Сраоши, в расцвете его молодого сильного тела. А Володю начала бить дрожь, как бывает всегда после бессонной ночи, в раннее-раннее утро. Да еще развиднело, после сплошных дождей несколько дней подряд, и под ясным безоблачным небом, как это бывает обычно, сделалось гораздо холоднее.
— Рассвет идет… — произнес Володя, просто чтобы хоть что-то сказать.
Почему-то все смотрели на него, и Володя продолжал поддерживать странный разговор:
— Народ не знает, что дождь кончился… И поднимать его не стоит, пускай спят. Все равно копать сегодня невозможно.
— Неужели ты думаешь копать? — удивленно спросил Вася.
— Вообще-то, я бы не копал…
— А вы заметили, мальчиков здесь больше нет?
— Они ушли, как только Володя поверил в существование привидений, — вмешалась Ли Мэй, — сразу собрались и пошли спать.
— Виталий Ильич, вы позволите?
— Да, Васенька, какие вопросы… Вы хотите подытожить то, что мы сегодня ночью видели?
— Я попробую… Вы позволите?
— Да, да…
— Тогда так… — Василий что-то черкал в блокноте, писал, снова черкал, писал. — Тогда так… Во-первых, нам обязательно надо продолжить знакомство… Согласны?
Епифанов и Володя закивали.
— Значит, поддерживаем отношения. Во-вторых, вы же понимаете, что мы скоро узнаем совершенно удивительные вещи, которые нельзя узнать никаким другим способом… Это вы понимаете?
— Я на это от души надеюсь… — расплылся в улыбке Епифанов, Володя последовал его примеру.
— Ну вот… А источника наших знаний мы ведь не сможем открыть. Вот ведь какая беда!
Василий даже стукнул кулаком по колену от полноты чувств.
— Это вы улавливаете, коллеги?!
— Чего развоевался, брат? Ну, нельзя будет сослаться… Будем считать, что мы, присутствующие, одарены редкой интуицией… И знаем что-то, и не можем объяснить, откуда это.
— Или объясняйте тем, что слышали от китайцев, — вмешалась Ли Мэй, — у нас есть даже такой термин — «завеса из иероглифов». У нас крадут книги европейцы, а попробуй докажи! Многие и не знают, что их книги давным-давно украли. Есть такие китайские книги, о которых даже не слыхивали в Европе.
— То есть вы предлагаете ссылаться на не известные в Европе китайские книги?
— Почему бы и нет…
— Будем иметь в виду, Ли Мэй. — Вася даже не улыбнулся, хотя Епифанов и Володя сияли от такой перспективы. — И самое главное — понимаете ли вы, что раскопки надо прекратить?
— Разумеется, — просто сказал Епифанов. — Мы убедились, что курган и правда не докопан, мое предположение о сохранившемся здесь погребении оказалось верным…
Вот и все.
— Лагерь проснется, и вы ему объявите об этом?
— Да, конечно… Вася не давите на меня, я уже все решил. Мы сворачиваем раскопки, но еще две-три ночи у нас тут есть, и мы должны поддержать общение с Сопой и Сраошей.
— И с Джамаспой.
— По-моему, он знает меньше всех…
— И уж, конечно, — договаривал за всех Василий, — лучше и не рассказывать и не писать, где именно лежит древний вождь, до которого не добрались грабители ни в XIII, ни в XX веках. А то еще и доберутся. Рано или поздно найдутся те, кому очень захочется добраться.
Все согласно закивали головами. Действительно, зачем подвергать опасности человека, который приложил столько усилий, чтобы остаться на родине? Пусть он покоится в мире, в сердце удивительной страны, среди каменистых откосов, лиственничных и березовых лесов, долин и сопок, под пронзительно синим, ясным небом. Пусть сорокаградусный мороз над ним вечно сменяется тридцатиградусной жарой, а осенние дожди хлещут на землю, состоящую из праха бесчисленных поколений.
Вася еще писал что-то в блокноте, Епифанов поднялся, потянулся.
— Засиделись мы сегодня… Четыре часа! Володя, завтра… То есть сегодня начните сворачивать лагерь.
— Слушаюсь. Давайте свернем все, кроме необходимого для жизни… Всю «археологию».
— Как посчитаете нужным.
— Дня через два народ пусть уезжает, а я погоню машину до Новосибирска.
— Ну что ж, если вы с этим согласны…
— Я уж был вашим завхозом, я им и останусь до конца. Вася, вы с Аней отвезете мальчишек в Петербург? Живите там на даче, я буду дней через пять.
— Я хоть Анне покажу Петербург, — благодарно улыбнулся Василий.
Епифанов согласно кивнул, еще раз потянулся и ушел, всем пожелав спокойной ночи. Василий тоже удалился, пошатываясь от желания уснуть. И в ранних лучах… даже не в лучах, в белорозовом свете рассвета, в гулкой предутренней тиши Володя остался у костерка рядом с Ли Мэй. Сразу стало почти что неловко, захотелось заполнить чем-то паузу.
— Маша, хотите еще чаю?
Но это было не то, совсем не то, а самое «то» произнесла сама Маша:
— Вы знаете… Я буду просить вас встретиться со мной в Петербурге. Я бы хотела вас еще видеть.
— Это взаимное желание, Ли Мэй. Я смотрю на вас на расстоянии, потому что боюсь торопиться. Вы можете относиться к этому как вам угодно, но вы мне и правда очень нравитесь.
— Я нравлюсь вам интеллектуально?
— Вы мне по-всякому нравитесь… В том числе и интеллектуально… то есть я хочу с вами дружить. Но не все сводится к этому… Я вас хочу, Ли Мэй, — вы того признания хотите? Ну и пожалуйста — я вас хочу. И что дальше?
Ли Мэй вдруг откровенно покраснела.
— Ничего… я только опасалась… Немножко боялась…
— Что я, после той ночи у меня в палатке, в грозу, вас не захочу? Что я обиделся на вашу отсрочку и теперь не захочу вас знать? Так примерно?
Ли Мэй чуть заметно кивнула.
— А что у нас слишком много точек соприкосновения, вас не пугает?
— Почему это меня должно пугать?
— Потому что так не бывает… Я вот смотрю на вас и все время боюсь: а вдруг вы мне просто мерещитесь?
Надо было видеть, как изменилось лицо девушки.
— Вас очень сильно ударили, Володя. Так сильно, что вы уже не верите собственным ощущениям. Тут я могу помочь только одним — дать вам время, чтобы убедиться в моем существовании. Если вы поверили в существование Джамаспы — может, поверите и в меня?
— Гм… А вот еще один страх… Удивительно, что вы этого совсем не боитесь, — а вдруг я попросту не совсем то, что вам нужно? Что я попросту старый развратник?
— Про старого — это чепуха, Владимир. Не китаянку пугать старостью мужчины, мы это скорее высоко ценим… Совершенномудрый[33] должен быть не очень молод, вы же знаете… А что вы себя глупо ведете… Пьете, путаетесь с женщинами… Вам ведь здорово досталось в это лето, и, по-моему, не только в это лето. С вами были очень несправедливы, и не вы один виноваты в том, что с вами теперь происходит. Вы ведь только две недели назад объяснили мне, что теперь-то наверняка проживете долго. Что-то над вами висело, и очень-очень нехорошее.
— Было дело.
— Может, все-таки расскажете, что у вас произошло? Я же вижу — вы сильно несчастливы, и у вас что-то происходит. Расскажете?
— Может быть… Но не сейчас, хорошо? Если мы увидимся в Петербурге, я вам расскажу эту историю.
— Мы обязательно встретимся, и я попрошу рассказать.
И вот она уже идет мимо палаток, красивая и грациозная, как статуэтка эпохи Мин. Володя откровенно любовался, как играет ее попа — даже под толстой тканью брезентухи, как изящно держит она планшет с рисунками. Какая она красивая, Ли Мэй! И одновременно Ли Мэй — часть другого человечества. Совсем немного — но инопланетное существо.
М-да. Один дед женился на испанке; вон дрыхнет в палатке племянничек, еле-еле выучивший русский. Братец копает на Маракуни, а в его жене — пол-Европы. У него, Володи, жена — еврейка, а теперь он мечется между китаянкой и хакаской.
Ну и семейка…
12 июля, вечер
— Володя, можно вас на минутку?
— Хоть на две.
Шаманы отозвали Володю в сторонку.
— А вы не хотите еще разок посетить Козьму Ивановича? Он зовет.
— Ну и ну… Вот не думал, что вы можете быть знакомы…
— Мы должны быть знакомы, Владимир Кириллович, и скоро вы это поймете.
Вроде бы лагерь уложен, работа сделана, а к последней посиделке он успеет. Нет оснований не пойти.
Козьма Иванович и правда ждал, даже достал ту заветную пятилитровую бутыль.
— Может, не будем?
— Много не будем, а по стаканчику придется. Потому что…
Тут Козьма Иванович вдруг встал, вытянул руки по швам.
Так же вытянулись, к удивлению Володи, и шаманы. Володя оказался в середине правильного треугольника из людей, вставших чуть ли не по стойке «смирно». И это ему не особенно понравилось.
— В общем, так… Володя, мне велено сказать вам, что вы теперь будете одним из нас, — так вдруг сказал Козьма Иванович и ловко достал из кармана, повесил Володе на шею то, что он никак не ожидал — костяного человечка на ремешке.
Шаманы, Костя с Володей, захлопали.
— Так что волей-неволей — за стол, — расплылся в улыбке Козьма, и видно было — покончив с официальной частью, он испытывает облегчение.
Не без удовольствия высосал Володя полстакана… Надо же прийти в себя хоть немного. Костя и Володя поздравляли, исправно стучали стаканами о его стакан, Козьма произносил свои «хе-хе», буравил хитрыми пронзительными глазками.
— Ребята… я уже ничего не понимаю. У меня куча вопросов.
— А ты теперь спрашивай, спрашивай… Теперь тебе уже все можно знать.
— Одним из кого я теперь буду? Это что, тайное общество?
— Тайное общество родственников, вот что. Когда-то, очень давно, еще на Южном Урале, был такой род, тохар. Род, члены которого умели лечить, умели прорицать, служили богам, плавили металл, помнили мифы и сказания лучше других… Это понятно?
— Жреческий род.
— И жреческий, и, как мы бы сказали — специалистов. Или интеллигенции, если вам так больше нравится. У этого рода был обычай — носить вот этот… известный вам, Володя, амулет. Это понятно?
— Понятно. И что род разросся, его членов куда только ни заносило — тоже понятно.
— Если понятно — считайте, что вы уже все знаете.
— Не-ет… Я не понимаю, откуда известно, кто восходит к этому роду, а кто нет… Кто это помнит?
— Мы сами и помним, Володя. Мы вам запишем имена всех ваших предков, хоть до времен Аркаима. Хотите?
— Конечно, хочу… Вот вы, например, мне в каком колене родственники?
— С Козьмой Ивановичем у вас общий предок был веке в пятнадцатом, — веско определил Доможаков, — а со мной и Костей общий предок у вас жил тысячи четыре лет назад. Тогда один брат пошел на восток, на Енисей, а другой — в Причерноморье. Их отец и был наш общий предок.
— И что, всем сразу вручают человечка?!
— Нет, не всем. Членами рода мы признаем только тех, кто поддерживает славу тохаров. Или становится образованным человеком, делает что-то полезное, что требует квалификации. Или…
— Договаривайте — умеет колдовать.
— Я бы не стал так говорить. Скажем — это должен быть человек, который хоть немного шаман.
— Или по-нашему — который знающий, — впервые вмешался Козьма Иванович, — ведун, одним словом. Брат мой был ведун — тот, которого кости нашли…
Старик неумело перекрестился.
— То есть я чего-то достиг, и меня приняли в общество? Так?
— Примерно так… Только вот ведь какая штука — ни ваш дед, ни ваш брат — они не принимались в род тохар. Мало достигнуть чего-то, нужно еще понять, куда принимают…
— Дед бы понял! — вскинулся Володя за деда.
— А ему это все было надо? Ну то-то…
— Ага… А мои приключения с костюмом? А труп в раскопе? А рука мумии в камеральной? Это что?
— Сопротивление… Это же понятно, Владимир Кириллович, — нам вовсе не нужно лишней информации. И вам не нужно, верно ведь? Вот мы и постарались, когда Епифанов взял след, чтобы он прошел по следу поменьше. Мы — это не мы с вами, Владимир Кириллович, это покойные члены рода тохар.
Володя покивал головой — об активности покойных тохаров он уже составил впечатление.
— Все понятно… Кроме страха Людмилы перед ночью. И кроме мертвой девушки в раскопе. Это что, тоже устрашение?
Какое-то время собеседники молчали, уставившись в скатерть.
— Нет, конечно же, не устрашение… Тут вот какое дело: самые страшные существа — это члены рода тохар… Но те, кто не хочет вступить в род и подчиняться правилам и законам жизни рода. Таких созданий иногда используют покойные члены рода… Эти существа отлично подходят, чтобы кого-то пугать, или для грязной работы.
— Например, шею свернуть?
— Да, например! Но с девушкой в Камызе другой случай… Эти твари… Нехорошо так о родственниках, но по-другому и не скажешь… Они часто выходят из подчинения, и тогда неприятны: например, сильно гадят живым.
— Но и тогда они полезны — например, напугают экспедицию…
— Зря вы так, Владимир Кириллович, зря… С вами ведь тоже были проблемы: никто ведь не знал, к какой категории относитесь вы лично, Владимир Кириллович, и потому проверка затянулась. Все просто.
Володя выхлебал еще полстакана.
Он испытывал неприятное глухое чувство униженности. И вместе с тем — приятное ощущение сданного неизвестно кому экзамена. И гордость за удивительный народ, который пять тысяч лет назад начал свой таинственный путь, расселение по всей Азии и Европе. За народ, который заложил основы всей современной цивилизации, и к которому он принадлежал. За эту принадлежность он тоже испытывал гордость. Была привычная мысль — он продолжал некий интеллектуальный процесс; процесс научного познания мира. То, что началось еще во времена шумерийских жрецов, продолжалось в садах Академа и в Мусейоне, в университетах средневековой Европы, теперь продолжалось Володей и такими же, как он. Теперь он оказался продолжением еще одного процесса. Из невыразимой глубины времен шла цепочка людей, и он, Володя, был одним из этой цепочки, не прерывавшейся ни одного поколения.
Эта мысль породила еще один вопрос, всерьез озаботивший Володю:
— Послушайте… А мои сыновья? Они смогут стать тохарами?
И услышал то, что ожидал:
— Разве тохары расисты? Все будет зависеть от них.
15 июля 1993 года
Володя проснулся от того, что кто-то что-то ронял… вроде бы в комнате. Володя начал просыпаться, заворочался — и оказалось, что роняют какие-то предметы вовсе не в комнате, а в сенях. Что за черт! Кто-то ходил в сенях, отделенных от комнаты тонкой стенкой, шебуршился около дверей. Никак местные грации явились искать еду или деньги! Или что угодно — лишь бы украсть и пропить.
Володя начал вытягивать засов, чтобы разобраться с нахалом.
— Не открывай!
Володя и послушался бы Люды, — в конце концов, она лучше знает местные условия. Но к этому моменту засов уже отошел, и не оставалось ничего, как отворить дверь с классическим «Я т-тебе…». Как понимал Володя, сейчас бы самое время задать стрекача мелкому жулику, раз уж он прокололся, нашумел, вызвал внимание хозяев. К его удивлению, забравшийся в сени забулдыга предпринял прямо противоположные действия — двинулся в его сторону.
Стоя в душистой от сохнущих трав темноте, Володя слышал громкие шаги, скрип половиц, ощущал мерзкое зловоние. «Ну и нечистоплотное создание! Что он там, еще и обосрался?»
— Владимир! Немедленно назад!
Володя сделал шаг назад — в основном чтобы видеть Людмилу и сказать ей, как она глупо себя ведет. К его изумлению, верная подруга, не потрудившись накинуть халата, стояла с топором в правой руке. «Вот бесстыдница!» — рассердился Володя. В конце концов, какое он ни ничтожество, этот бич, нечего ходить при нем в таком виде. Начав поворачиваться, чтобы сказать Людмиле пару ласковых, Володя держал в поле зрения и сени — благо теперь он не заслонял свет. Жалкий он был, этот источник света от керосиновой лампы, но все же позволил рассмотреть то, что надвигалось из глубины. И это надвигавшееся оказалось таким, что в первый момент Володя оказался совершенно парализован.
Из глубины сеней какими-то рывками шла к нему темно-коричневая, в адском свете керосинки — попросту черная рожа без носа и с обнаженными, без губ, мертвенно сверкавшими зубами. Над провалом, где должен быть нос, сверкали желтые круглые глаза, и эти глаза много раз потом приходили к Володе — и наяву, и в жутких предутренних снах.
Владимир непроизвольно крикнул, отскочил, и рожа ввалилась в комнату, на свет. Темно-коричневая кожа мумии обтягивала ее, ссохшееся тело двигалось странными рывками. Почему-то Володе показалось, что у существа должен быть хвост… Позже хвоста не оказалось.
Существо ввалилось в комнату; Володя оказался прижатым к стене — оказалось, существо двигается быстрее. Непостижимый смрад заполнил ноздри, а существо, растопырив вполне человеческие, но тонкие по-птичьи лапки, ринулось на него. Людмила опять закричала, и это был единственный звук — существо атаковало его молча. Пытаясь оттолкнуть жуткую тварь, Володя уперся левой рукой в ключицу существа — сплошные кости, еле прикрытые слоями мышц и кожи. И существо тут же вцепилось зубами ему в руку чуть ниже локтя — очень страшно, очень больно, а главное — очень непонятно. Володя рванул руку и убедился: дергать почти бесполезно.
Почти парализованный от боли, Володя двинул кулаком правой руки по безволосому, смугло-коричневому черепу существа. Под его кулаком раздался звук, словно там была деревянная доска, а ей прикрывали пустое пространство, вроде кувшина или кастрюли. В ответ челюсти сжались сильнее на многострадальной руке. Еще удар! Отступая, Володя натолкнулся на низенькую скамеечку — Людмила на ней сушила травы, опрокинул ее и рухнул сам, сильно ударившись спиной и увлекая за собой упорно молчавшее, словно бы и не дышавшее создание. От удара занялось дыхание, а рука-лапа уже шарила по плечу, подбиралась к горлу. Вторая лапа перехватывала правую руку. Задыхаясь от смрада, Володя чувствовал, что проигрывает, бешено старался выбраться из-под паучьей тяжести создания. От напряжения, от боли в руке у него потемнело в глазах.
Удар! Создание, а вместе с ним и Володю тряхнуло, и очень сильно. Удар! Левая рука вдруг сделалась свободна, омерзительная тяжесть так же неожиданно исчезла. С трудом переводя дыхание, Володя повернулся набок. Опереться на левую руку удалось, но чувствовал ее он плохо, и из руки лилась кровь.
Его враг, все такими же движениями-рывками, теперь надвигался на Людмилу. Правая рука у него висела плетью, странно и зловеще извиваясь, как бы сама по себе, а вот растопыренная левая вытягивалась вполне целенаправленно, прямо к горлу хакаски. Люда отмахивалась топором, ей не хватало места для размаха. Огромные нелепые тени, в несколько раз больше человека, плясали по стенам жилища. Володя начал вставать, опершись о здоровую руку, Людмила увернулась от создания. Ну вот, вроде получается стоять, вроде получается двигаться, особенно если расставить ноги пошире, а Люда опять увернулась, ткнула существо топором, но не сильно. Ей опять не хватило размаха. А существо ловко двинуло рукой и чуть не ухватилось за топор.
— Эй, ты!
Голос Володи прозвучал нелепо, как-то дико в тишине, где только и слышались его полустоны да громкое сопение Людмилы. Существо как будто и не слышало (или действительно не слышало?) Володи.
— Куда прешь?! Стой!
Никакого эффекта, только еще раз мелькнула рука перед лицом Люды и возле рукояти топора. Володя воспользовался, что он стоит позади этого создания, изо всех сил пнул его в задницу (хвоста вполне определенно не было). Создание полетело вперед, захватило Люду левой рукой-лапой, потащило куда-то за собой. Оба рухнули на пол с нехорошим деревянным звуком; сердце Володи сжалось от жалости к Люде. Со сдавленным воплем женщина рванулась в сторону, челюсти создания сомкнулись на ее пышном боку. Люда опять закричала; смертный ужас был в этом крике, и Володя кинулся на помощь.
— Дай топор!
Закусив губу, Люда сунула ему топор — как получилось, вперед лезвием. Существо начало подниматься. Володя перехватил рукоять; левая рука могла держать топор, но полагаться на нее не приходилось. Володя взмахнул раза два, лезвие все уводило в сторону; не получалось ударить прицельно. Существо опять двинулось к Володе, и он невольно отбежал. Существо рывками надвигалось, вытянув левую руку.
— Бей по голове! По голове!
Володя не сразу расслышал — в страшном напряжении, сосредоточив все внимание на существе, даже голос Люды он почти не был в силах услышать. А что по голове — и так понятно.
Владимир отвел топор, сколько получилось… Удар! Лезвие впилось в скулу, совсем не туда, куда надо; и то легкое создание отбросило. Враг упал набок, мгновенно перекатился… И вот он опять стоял, надвигался все теми же странными рывками. Скула надрублена — так, как может быть надрублен кусок мерзлой туши или бревно — без крови, без видимого повреждения разных слоев тела… Длинный глубокий разруб, и все.
Люда встала, прижалась к стене, по боку стекает кровь. Эх, досталось бедной! С резким выдохом, сосредоточившись что было сил… удар! Теперь лезвие врезалось в лоб. Череп распался с резким скрежещущим «крак!», создание отлетело и грохнулось навзничь. Так оно и осталось лежать, но каждая из конечностей создания словно бы жила своей жизнью: ноги сучили в воздухе, рука поднималась, пальцы сокращались, смыкаясь на пустом пространстве, и даже правая рука — только сейчас понял Володя, что она почти что перерублена — производила неприятные движения: словно ползла куда-то или собиралась бежать.
Резко болела рука, но тут уж что можно поделать? Надо драться. Подняв топор, Володя приблизился к твари.
— Стой! Не вздумай его разрубить!
— Погоди… Сейчас отрублю эту лапу…
— Не вздумай! И будет она за тобой гоняться!
Только тут Володя остановился, уставился на Люду в некотором ужасе. Нахлынул весенний кошмар камеральной.
— Ты серьезно?!
— Молчи уж! Говорила же, не открывай!
И первое, что сделала Люда, — скособочившись, продолжая истекать кровью из бока, кинулась к дверям, торопливо задвинула засов.
— Уф… А то, представляешь, еще бы такие налезли…
— А могли?
— Милый, нам сильно повезло… А с этим нужно вот так и вот так…
Разговаривая с Володей, Люда быстро поливала лежащее тело чем-то из темной бутылки. Сильно запахло керосином.
— Ну вот…
Людмила чиркнула спичкой, заполыхало так, что на Володю повеяло жаром, и в небольшой комнате встала стена багрово-лилового огня. То, что горело, даже не стало двигаться сильнее или резче. Там, где тело обугливалось, там замедлялись движения, прекращались сокращения этого коричневого, странного — вроде как бы мышц или каких-то тканей. Сгорая, существо умирало, а вообще вело себя, пожалуй, как самое примитивное создание вроде гриба или медузы. И воняло… Бог мой, как воняло в чистенькой комнате Людмилы! И гарью, и тухлятиной, и чем-то кислым и противным, чему Володя не мог найти должного названия.
Уже поливая керосином, поджигая, прыгая вокруг мерзкого создания, Люда просвещала Володю, одновременно жалея и ругая его.
— Я кому говорила — не открывай? Думаешь, сбесилась дура-баба, неизвестно чего перепугалась? Вот и нет, вовсе не так, я просто этих тварей уже знаю. Их твой этот… на Салбыке, больше не держит, они пока не нужны — значит, и наблюдать за ними он не будет. А тебя он уже невзлюбил, и помнишь, как мы его осиновым колом остановили? То-то…
— Так это тот… Из могилы?!
— Тот или не тот… Какая разница, который именно? Их, таких, тут много, какая разница, кто из какой могилы вышел? Ты еще и неосторожен, наверное. Сам рассказывал — прямо через могилу проехал. Было дело?
— А как надо было проехать, если дорога прямо через могилу и ведет? Что тут поделаешь? — пожал плечами Владимир.
— Что делать?! Главное — думать надо было… Ты же знаешь, какие они опасные!
— Опасные, не спорю. Но их же ведь больше на нас не натравливают… Сопа сказал, что таких, как на восточном берегу озера, он держит на всякий случай — вдруг еще кто-нибудь на его голову свалится, копать погребение Джамаспы.
— Сопа держит на всякий случай, а они очень злые… Сопе он больше не нужен, так Сопа и не будет за ним наблюдать. А он вот взял и нашел тебя, вот так!
Люда поправила фитиль керосиновой лампы, аккуратно накинула рубашку.
— Ну, давай займемся твоей рукой…
— А твой бок?
— Это поверхностное, только вид страшный; там подождет.
«Заниматься» рукой было больно, и пока Люда промывала раны, заливала остро пахнущими травяными настоями, Владимир много раз шипел, стонал, ворчал на грани того, чтобы отдернуть конечность.
— Потерпи… Тут ведь яд, какого больше ни у кого нету, трупный яд.
На языке у Володи давно вертелось:
— А правда, если бы он меня убил, я бы сам стал таким же?
— Или я стала бы… Представляешь, ты этого завалил, а я из угла на тебя надвигаюсь…
И женщина очень похоже воспроизвела движения существа. Володя невольно шарахнулся.
— Ну то-то… Вздумал меня пугать? Я сильнее тебя напугалась, Вова, потому что знаю, кто это… Ты ведь сообразил не сразу, верно?
— Не сразу. И, по правде говоря, до сих пор многого не понимаю. Например, как такими становятся? Ему же не одна тысяча лет.
— Думаешь, я все понимаю? Завтра надо его вывезти и совсем сжечь, а я тут вымою как следует. Фомич твой где?
— Уехал в Усть-Буранный на два дня…
— Придется на лошадях, а они этих не любят, беспокоиться станут очень сильно. А главное, не вздумай еще двери открывать посреди ночи, и вообще — веди ты себя осторожнее. Если на меня впечатление хочешь произвести, то зря ты это — я тебе цену и так знаю, не старайся.
— Когда это я был неосторожен?!
— Когда ночью в уборную ходил, когда луной любоваться меня звал… Тысячу раз.
— А почему это мне надо быть осторожнее, а не тебе? Тебе они гораздо опаснее, потому что я скоро уеду.
— Милый, я тоже скоро уеду отсюда, и в Полтакове они меня не достанут. И я осторожная, звездами зимой любоваться пойду, а в уборную выйду среди дня… Думай, а? Без тебя и твоим сыновьям плохо будет, и мне. И до своей новой жены не доживешь.
Речь Люды лилась как всегда мягко, тихо и очень внятно, вызывая в памяти гречишный мед и еще почему-то повидло. Плечо женщины пахло уютно и чисто, клеверным лугом и ночью. Как всегда у Людмилы, было удивительно спокойно.
— Люд… Давай твоим боком займемся?
— Давай.
На боку и правда рана была неопасной: тварь оторвала лоскут кожи, он нелепо висел на волоске. Вид страшный, крови много, очень больно — а пустяки.
…Как всегда, Люда была во всем права: и в том, что лошади боялись гнусной твари, и в том, что сжечь ее было полезно. Такая уж гадость повалила черными клубами к небу, что сомнений не оставалось никаких. И если не считать того, что заживала рана очень плохо («А ты чего хотел, милый? Это же укус, да еще чей…»), все назавтра казалось уже совсем не страшным. Что не помешало вечером тщательно задвинуть засов, прикрыть окна ставнями, заготовить топор и колун.
И опять плыла ночь, — последняя ночь перед тем, как появится Фомич, Володя сядет в машину, погонит ее в Новосибирск, а потом отправится домой. И был тихий ночной разговор в душевном спокойствии, после чая с гречишным медом и после занятия любовью.
— Людка, я хотел вот что спросить… Ты смогла бы со мной жить постоянно?
— Могла бы… Володенька, ну конечно могла бы. Что я как баба с тобой чувствую — этого ты не можешь не видеть, и к тому же мне с тобой очень легко и очень, очень интересно. Но где я с тобой могла бы жить… Здесь, в Камызе, могла бы, и в Полтакове тоже могла бы. А в Петербурге не могла бы. Потому что в Петербурге я вообще жить не смогу.
— Интересно, а я мог бы жить в Полтакове?
— Конечно, нет… Володенька, я очень высоко тебя ценю. Уже поэтому я совершенно не хочу, чтобы ты спился от того, что живешь не там, где должен и делаешь не то, что должен делать. Ведь если ты изнасилуешь себя, проживешь здесь слишком долго, и себя потеряешь — потом я же и окажусь виновата. Мне этого тоже не надо.
Володя откинулся на подушке, поправил саднящую руку. Как часто бывало с Людмилой, она ответила сразу и на все вопросы. И что может выйти за него замуж… Что любит — если это слово имеет смысл для тех, кому за сорок. И что не выйдет за него замуж… Потому что они люди из разных миров, и она не сможет жить на его планете.
— Знаешь, мне и так не хочется, чтобы мы расстались навсегда. Что-то говорит, что мы с тобой можем встречаться еще долго.
— Володя… Я тебя всегда рада буду видеть. Если замуж выйду или ты приедешь, а как раз тогда и появится у меня кто-то — в этом случае как друга, но все равно я рада буду видеть.
— Если не выйдешь замуж — и не как друга.
— А что лицемерить? Мне с тобой очень хорошо. Если буду свободна — встретимся мы не как друзья… Не только как друзья. Но знаешь, милый, мне очень нравится эта твоя девушка… Из Китая… Не помню сейчас ее имени.
— Ли Мэй. Ты считаешь, мне надо к ней идти?
— Я считаю, что вы созданы друг для друга. Вы одинаковые в главном и очень разные по мелочам; так интереснее. А вот что тебе надо — решай сам. Если нужна хорошая любовь — с ней будет не хуже, чем со мной. Если нужна хорошая семья — ничего лучшего я для тебя и представить не могу, а сама тебе такого никогда не дам, не сумею. Ты ведь очень семейный у меня… Тебе не куча баб, тебе семья нужна, надежный дом и хорошая женщина, чтоб тебя крепко любила.
— То есть это судьба?
— Так сказал бы китаец… Европейцы сильнее тем, что они не ждут, как сложится. Они сами делают судьбу.
— Гм… А ты знаешь, я недавно узнал…
— Знаю, Володенька. Я знаю больше, чем ты думаешь. Вот…
Людмила встала. Проследила за взглядом Володи и тут же накинула рубашку. Покопавшись на полке, Люда извлекла предмет, который Володя меньше всего ожидал увидеть у нее, — костяного человечка, который как бы поджал ноги.
— Где взяла?!
— Не приходит в голову, что это может быть мой? А это мой… Володя, я и по отцу, и по матери — потомок Диуга, сына Чуя. Я в семь лет предсказывала, будут морозы или нет, и дождик проливала над огородами. А что ты сам тохар — это я сразу увидела.
— Откуда? Я же не делал ничего!
— Делал, делал, сразу видно птицу по полету.
Володя откинулся на подушку; от желания спать даже кружилась голова. Плыла ночь, уходили на запад глухие темные часы суток. Плыла ночь, и совершалось обычное, тысячу раз уже бывшее на Земле дело: под покровом ее темных часов сходились и расходились люди. И одним из них суждено было еще увидеться, и очень может быть, что по-хорошему (особенно если они прилагали для этого усилия, как полагается арию). А другим не было суждено, и они расставались навсегда (особенно если они не делали для встречи ничего). И никто из лежащих в общей постели, судорожно вцепившихся друг в друга людей пока не знал, что суждено именно ему.