Андрей Буровский Орден костяного человечка

Моим коллегам и персонажам — археологам, которые будут ржать до упаду, если прочитают эту книгу, посвящается

В греxax мы все, как цветы в росе,

Святых между нами нет.

И если ты свят, то ты мне не брат.

Не друг мне и не сосед.

Я был в беде, как рыба в воде,

Я понял закон простой —

На помощь грешник приходит, где

Отворачивается святой.

В. Шефнер

ЧАСТЬ I На стыке личной жизни и общественной

ГЛАВА 1 Проблема начала

Ноябрь 1993 года

Своей новой жене Володя потом говорил, что все началось летом, и это была правда. На всю жизнь врезалось в память: одуряющий запах степи, волны жара от раскаленной земли, оглушающее стрекотание кузнечиков… В его жизни действительно очень многое изменилось, когда вдруг глаза встретились с глазами и два взрослых неглупых человека перестали слышать жужжание насекомых и ощущать солнечный свет на своей коже.

Но сама эта история началась раньше, и уже к лету произошло много событий. Так много, что гибкая фигурка под тентом, тонкая рука, поправившая прическу, приподнятые к вискам глаза Маши стали только продолжением удивительного…

Наверное, все началось 11 ноября 1993 года в квартире Епифанова, в Новосибирске. Странное впечатление производила эта громадная квартира: огромный пустой холодильник в кухне — и вареные овощи под разбавленный спирт; писанные маслом картины — и обтрепанная куртка хозяина. Володя положил на стол круг колбасы, и Епифанов, высокий жилистый старик с умным лицом, сглотнул вдруг голодную слюну.

А тут еще на весь вечер вырубили электричество; керосиновая лампа отбрасывала на стол четкий круг, свет дробился в стеклах шкафов, по углам колыхались бесформенные сгустки мрака. В общем, обстановка интеллигентного, богатого дома, внезапно впавшего в запустение. Больше всего это походило на эпоху Гражданской войны.

Вот тогда-то состоялся первый удивительный разговор…

— Видите эти подвески? Они и во Франции такие, и в Сибири.

— Думаете, все-таки миграция?

— Вот уж чего не знаю, того, Володенька, не знаю. Только вот что такие украшения были не у всех — это точно. И что такие же попадаются в бронзовом веке… Вот, смотрите.

Тут у Володи первый раз прошел холодок по спине: действительно, и в курганах, которым две с половиной тысячи лет, и в погребениях, которым двадцать пять тысяч лет, словно одно и то же украшение: вырезанный из кости человечек с поджатыми ногами. Костяной человечек словно сидел на собственных пятках, как это делают и в наши дни японцы. В голове — сверленая дыра для шнура. Только в каменном веке дыру сверлили камнем с двух сторон, делали два конуса, сходившиеся в глубине резной кости. У фигурок из бронзового века дыра под шнур была ровной — след металлического сверла.

— Ну что?

— Удивительно… Совершенно один стиль.

— Ага… И вот еще.

На стол упала еще одна фигурка: такой же костяной человечек подвернул под себя ноги и так же пялился в пространство. В этой фигурке что-то не совсем так, как в других… А! Она вроде бы более новая…

— …И представьте себе, это был своего рода опознавательный знак! Родовые знаки никто не скрывал, наоборот… А эти вот значки очень даже скрывали, а давали их только тем, кого принимали в братство сидящего человека. Каково?!

— По какому признаку принимали? И простите, прослушал… Кто принимал? Куда?

— Я же рассказываю: у шаманов в Хакасии было такое направление… Самые сильные шаманы входили в братство сидящего человека… Вот этого, — Епифанов махнул в сторону костяного человечка. — Они и принимали новичков. Как я понимаю, тех, кто обладал не совсем обычными способностями: биоэнергетиков, например.

— Вы это всерьез?!

— Приходится… Вот, посмотрите.

Виталий Ильич бросил на стол фотографии.

— Сколько времени вы копали бы такой курган?

На фотографии видны были два небольших деревенских кургана… Судя по форме камней оградок, ранний тагар. Курганы поставили примерно в то же время, когда персидский царь Дарий пошел войной на Афины, а триста спартанцев перекрыли Фермопильское ущелье. Еще не пришел Александр Македонский, в бездне времен скрывается Юлий Цезарь, еще только через пять веков возникнет Римская империя… Курганы маленькие, низкие, из центра одного из них торчит березка.

— Копать их… ну, десять дней — самое большее.

— Вот и я тоже так думал. А мы только начали — и дожди. Две недели у меня отряд помирал от скуки, чуть не опухли все от безделья…

Володя сочувственно кивнул.

— И копали вы не десять дней, а добрый месяц…

— За три недели дошли до погребальной камеры, и то одного только кургана. Второй курган копали еще три недели, и тут дело уже не в дождях… Перед началом раскопок в отряде было восемь крепких взрослых мужиков, а через два дня осталось двое. Один себе голову прорубил — топор слетел у него с рукояти. Второй тот же самый топор вогнал себе в колено.

— Неумелый был?

— Какое там! Полжизни в экспедициях. Ни одной травмы за все пятнадцать лет в поле. Этого парня унесли в лагерь, на машине повезли в больницу. Еще пыль не улеглась, как у другого скрутило живот — невероятной силы отравление. Полдня откачивали парня, на раскоп вышли уже после обеда. Как думаете, Володенька, сколько мы проработали до новой травмы?

— Ну-у… Хоть час работы у вас был?

— Полтора… Рабочий себе палец на ноге отрубил штыком лопаты. Вы хоть раз слышали про такое?

— Не слышал.

— А я вот видел своими глазами. С нами просто какая-то сила воевала, а на войне как на войне. Люди простужались, срывались с крутизны, вывихивали ноги, обваривались кипятком, резались ножами и лопатами. То машина не стоит на ручном тормозе, сползает на палатку, а в палатке полным-полно людей. То поднимается вихрь — при ясном небе, неподвижном воздухе; поднимается и швыряет огонь в середину лагеря, сухая трава полыхает. Шуму было! Хорошо, все были начеку, так что беды не случилось.

— А в самом погребении что?

— Что… Кистей рук, ступней ног у покойника нет, головы тоже нет. Правую руку отрезали почти до плеча, тоже после смерти, — рана и не зажила.

Виталий Ильич достал вторую пачку фотографий. И правда — очень странно: скелет стоял на коленях в странной, скомканной позе. Левая нога на колене, правая уперта в пол погребальной камеры. Спина и шея мучительно выгнуты вверх, обрубок правой руки упирается в пол, левая рука без кисти поднята над отрезанной головой.

— Неужели не видите?!

Бог мой! Да он же вставал в своей могиле! Покойник перевернулся, подтянул под себя ноги, выгнул спину, на которую навалилось несколько тонн земли, пытался встать…

— Как он смог? У него же головы нет…

— Головы нет, а вот другое вырезать забыли.

— Другое?

Володя уже плохо соображал — что-то многовато информации. Виталий Ильич задумчиво набивал свою трубку. Серебряная лопаточка для табака служила не по чину — утрамбовывала грубую махорку. Не забыть купить хорошего табаку старику…

— Не сообразили? А фильм про зомби видели, американский?

— Это который снимался на Гаити? Меня звали, я не пошел.

— Зря. Это не жутик, это вполне научный фильм. Американские антропологи договорились с колдунами, снимали, как они делают зомби. Представляете, иногда печенка начинает работать вместо сердца, сокращается, как насос. У некоторых людей после смерти печень так начинает работать, в аварийном режиме. Почему не у всех и почему именно у этих — не знаю. Конечно, они не такие, как мы. Печень работает хуже, энергии у них гораздо меньше. Движения замедленны, бегать почти не могут, послабее живых. И к голове крови притекает немного, поэтому они неумные.

— Неужели в фильме показаны зомби?!

— Самые натуральные. Я же говорю, ученые снимали вполне научный фильм, предназначенный для ученых; а колдуны им даже помогали. Самое важное дело для колдуна, оказывается, — понять, кто после смерти может стать зомби, и сделать так, чтобы зомби слушался его. Тогда зомби и правда можно напустить на кого угодно. Зомби слабый, но ранить-то его нельзя, он упорно будет вставать и снова идти, делать, что приказали. На людей это очень действует, а главное — страшненькие они все-таки; попробуй понять, живые они или мертвые.

— Особенно если люди сами же его хоронили, а он вернулся…

— Угу.

Посидели еще немного, в свете лампы. Помолчали. Володя честно пытался стряхнуть наваждение. Виталий Ильич усмехался, пускал кольца вонючего дыма.

— Все равно… Даже если дело в зомби, тут больше вопросов, чем ответов. Как зомби управляют погодой — вот вам вопрос. Как они ухитряются устроить все эти мелкие несчастья — с топором, с машиной? Да еще наслать отравление и грипп!

— Решительно все понять желаете?

— Хочется…

— Тогда спросите еще, почему эти зомби бронзового века носят таких же костяных человечков, как в каменном. И почему у шаманов в Саянах тоже такие человечки на шеях… у некоторых шаманов. Интересно?

— Виталий Ильич… Вы меня тут пугаете-пугаете, а сами маните в экспедицию. Нелогично. Или у вас какой-то хитрый умысел?

— Умысел есть, но не хитрый.

Виталий Ильич отложил трубку, откинулся на спинку стула. Теперь на Володю смотрел не обнищавший старик, которому надо бы завтра купить табаку. Напротив сидел крупный ученый, интеллектуал, способный выразить свои мысли на нескольких языках. Организатор науки, генерал от археологии, человек фактов и идей, хорошо известный и на Руси, и в Европе.

— Умысел в том, что очень уж все это невнятно, Володенька… Вроде бы и знаешь, где искать, а понятия не имеешь — что именно. Знаю, что с этими человечками что-то связано… Поднял я материалы: если в погребении был такой человечек, — Епифанов снова махнул рукой на стол, где грустили костяные человечки, — велика вероятность, что там будут или встающие в могилах, или люди с вырезанной печенью. Руки, ноги, голова — это, понятно, отрезалось. И еще печень…

— Если печень оставалась — вставали?

— В большом количестве случаев.

— Расчлененных покойников много?

— Это если ноги в одном месте, туловище в другом? Не находил. А вот по каким признакам определить курган, в котором вполне может быть человечек… и зомби, — это я берусь. Посмотрите…

На фотографии ясно просматривался характерный выем на одном из камней курганной оградки.

— Постойте-постойте… Это же камень при входе…

— Он самый. И вот на этой могиле… И вот тут…

Епифанов разбрасывал по столу фотографии, раскладывал их, как пасьянс. Чем-то необычайно знакомым пахнуло на Володю от этой выемки.

— Виталий Ильич… Ведь такая же выемка и на Салбыке… При входе в погребальную камеру.

Епифанов даже хрюкнул от удовольствия.

— Все верно! И если на Салбыке не нашли человечка, что это значит?

— Так ведь это же грабленый курган. Человечек мог быть, но его сперли.

— Могло быть и так, но, я думаю, все же дело не в этом… Просто курган недокопали. Можете считать это просто предчувствием, интуицией, как хотите. Но я уверен: докопать курган необходимо.

Снова повисло молчание. Епифанов опять взялся за трубку.

— Но допустим, вы даже знаете, какие курганы копать… Вы все равно не знаете, что за всем этим стоит. Даже примерно.

— Все тебе надо понять… Помнишь, у Стругацких в «Миллиарде лет до конца света» один все пытается понять, где состыковываются экономика Японии и собирание марок и какие законы Вселенной принимают вид краснорожих страшных карликов… То, что я делаю, очень похоже на Стругацких. Для того и получал немецкий грант, чтобы понять. Весной двинутся денежки, работы станет невпроворот… Хотите принять участие?

— Вам нужен молодой помощник, энергичный парень? Так? С которым и в тюрьму не сядешь, и с голоду не умрешь?

Епифанов начал вдруг яростно протирать совершенно чистую трубку, высматривать соринки на ее отполированном боку.

— Не только… Вы же отлично понимаете: мне нужен человек, который не просто организует раскопки. Мне нужен человек, который понимает, что мы делаем и во что ввязываемся, — серьезно закончил он и оторвался от созерцания трубки. — Тут далеко не всякий годится. Тут нужен человек, с которым я могу все это обсуждать и который в случае чего лужу под себя не напустит. А с чем мы столкнемся — шут его знает, Володенька. Так что вы идеально годитесь.

— Это после истории с кольцом у вас ко мне такое отношение?[1] Интересно, кто вам растрепал?

— Слухом земля полнится. Вы, Володенька, обладаете весьма оригинальным опытом. У вас есть понимание вещей, которые девяносто процентов людей считают просто чепухой. И показали вы себя не худшим образом, не трусили в делах, от которых всякому станет не по себе. Ну, согласны?

Епифанов усмехнулся, продолжая пристально смотреть.

Странно чувствовал себя сейчас Володя. Гордость и понимание, что его для чего-то используют, ощущение избранности и, странным образом, чувство униженности — все смешалось в его голове.

— Я позвал китайцев. Они охотно взялись помочь — и деньгами, и специалистами. И вас прошу: пригласите поучаствовать своего брата. Честно скажу — очень нужна поддержка еще одного зарубежника… Любого.

Володя сочувственно кивнул: да, очень нужна поддержка из-за рубежа, он понимает. А уговаривать его пригласить брата не было нужды. Обсуждались еще сроки, детали, обговаривалось, какое надо брать снаряжение… Но Володя уже прочно чувствовал себя героем Стругацких, которому жуткие фантомы и краснорожие карлики мешают понять, как изучение экономики Японии и сбор марок могут изменить нашу Вселенную.

ГЛАВА 2 Летающие подвески

Март 1994 года

3 марта 1994 года ему позвонила Журавлинская из Этнографического музея, из сектора Сибири: «Володя, помните, мы говорили об одной своеобразной фигурке? Заходите к концу рабочего дня, покажу вам кое-что».

— …Вот смотрите… Это все примерно из одного района, с Саянских гор и из Хакасии. Все из кости, только один из рога…

На столе, на аккуратном куске тряпочки, лежали костяные человечки. Возле каждого — выписка, откуда привезен, кем, когда.

— Покурим? — Журавлинская лихо затянулась папиросой (не признавала ничего другого). — Представляете, есть сведения: эти человечки служили входным билетом в одно тайное общество! Собиралось оно раза два в год на одном озере в горах. Если кого-то выбирали, давали ему такой знак… Володя, ну почему вы не курите «Беломора»?! От вашей «Астры» воняет, как будто в ней не табак, а ваши сушеные носки!

— Подождите… Про «Астру» потом, а вы скажите про тайное общество… Что, правда было такое?

— А я знаю?! Анучин писал, Мерецков писал… А вы ведь знаете, у него кличка была Белый Шаман. Может, и правда что-то нашел в этих местах… Хотя я за это не поручусь, всем данным науки противоречит. Не было в Сибири тайных обществ! Тайные общества — это, Володенька, Африка, Полинезия… Так зачем вы это курите?!

— А ваш «Беломор»-то чем лучше?

— Не так воняет, это же ясно! И экологически полезнее.

Володя, может быть, и повоевал бы за любимую «Астру», но Журавлинская перешла на другое:

— Вообще с вашими человечками — пес его поймет, что происходит. Представляете, нашла одного нашитым на шаманский костюм! Так прямо и пришит, висит на кожаном ремешке. Посмотрим?

На шаманском костюме и правда висел человечек; желтоватая кость странно светилась на коричнево-черном фоне старой кожи — словно в глубине кости таился слабенький источник света. Костюм — юбка и кожаная куртка с пришитыми длинными полосками — бахромой.

— Это из частной коллекции, старик Евксентьевский сменял его еще в двадцатом году.

Володя кивнул. Он хорошо помнил Евксентьевского, старого оригинала и умника. В двадцатые годы он объездил полстраны, собрав потрясающую этнографическую коллекцию. «Культура умирает! — всерьез заявлял Евксентьевский. — Новое слишком быстро борется со старым, культура умирает, и пора собирать все, что к ней относится». Ну и собрал, надо сказать.

— А почему этот костюм здесь, у вас?

— Евксентьевский просил его подержать в запасниках. Говорил, что у него не помещается. Кстати, костюм продается! Представляете? Помер Евксентьевский, сын продает его коллекцию. Я принесла костюм сюда… Может, возьмете?

— А в музей?

— У нас таких несколько десятков…

Сильно потертый костюм из кожи сохатого, юбка и свободная куртка с кожаной бахромой. Почти восемьдесят лет назад хозяин костюма помер, а внуки сменяли его на муку, патроны и сахар.

Может, и правда купить? Повесить в кабинете, в шкафу. Помешает он, что ли? Пусть висит… Тем более — вот он, костяной человечек на кожаном ремешке, смотрит пустыми глазами в пространство.

Тогда, возле стола с костяными человечками, возле костюма, Володе первый раз захотелось сильно замотать головой: очень уж невероятные, очень уж странные вещи рассказывал Епифанов, и все время казалось — ну поговорили, поболтали, но не могут же они оказаться реальностью! А тут вдруг невероятные вещи подтверждались.

Из музея ушли посетители, разошлись научные сотрудники. Володя был один в огромном гулком пространстве Этнографического музея. Где-то внизу еще сидел в своей будке сторож, но на втором этаже был только он. И еще, конечно, муляжи людей разных народов — в национальных одеждах, с копьями и луками. В окне — черный, грязный город, черная Нева, колышутся полосы света на воде, подсвеченные розовым тучи, на их фоне — громада Исаакия.

Привычная, почти родная обстановка — рабочие столы, шкафы с книгами и находками, картины и электрочайники, позабытая кем-то грязная чашка, раскрытый томик Фрезера, круги света от ламп, исписанные листки на столе… Володя все зарисовывал, измерял и сравнивал кусочки древней обработанной кости; оставалось труда минут на двадцать. Костюм он оставил напоследок; хотелось вот так сидеть и смотреть на Исаакий, пить крепкий чай и курить прямо на рабочем месте — все равно ведь никто не видит.

Тьфу ты! Отчаянно трезвонил телефон.

— Да-да…

Это звонила жена. Как всегда, Марина была взволнована, напряжена; как всегда, говорила истеричным голосом — и так, словно Володя ее чем-то унизил и оскорбил.

— Ты долго еще там будешь торчать?!

— Сколько надо для работы… Что случилось?

— Тут кран прорвало, полкухни залито кипятком, а тебя, конечно же, нет!

— Конечно же. Буду минут через сорок.

— Я уже перекрыла воду, потоп прекратился! Соседи прибегали! Тут скоро милиция! Тебя искать надо сто лет! Никто толком не знает, где ты шатаешься! Пока я добралась до этой твоей Журавлин…

Володя мягко повесил трубку на рычаг. Подумал и выдернул шнур — пусть телефон помолчит. Значит, пора собираться…

Странно звучали шаги в пустом помещении музея. И эти фигуры людей в костюмах… Невольно хотелось идти тише, не обнаруживать себя — словно кто-то мог услышать и выйти из-за стены или из-за ширмы, отделяющей зал Океании от зала Восточной Азии.

Как часто бывает вечерами и ночью в таких местах, странные мысли и ощущения рождались у Володи в голове: ему показалось, например, что костюм наблюдает за ним.

— Что, приятель, слышал наш разговор? А вот не женись, не женись.

Странное ощущение, будто костюм его слышит… или не костюм, а человечки? Еще тревожнее шагов звучали в пустом здании слова, нелепо отдаваясь под сводами. Еще страшней стало Володе от эха, замирающего в анфиладах. Ладно, пора идти, а то нервы разыграются.

Если бы не звонок, Володя работал бы, пока хватило сил, а обычно хватало до рассвета. И очень трудно сказать, какими событиями могла бы ознаменоваться эта ночь… А так главные события произошли все-таки позже.

Сложив в сумку костюм, Володя направился к выходу. Опять возникло странное ощущение, что костяные человечки поворачивают головы ему вслед, наблюдают за его уходом. Уже на лестнице он сильно тряхнул головой, чтобы снять наваждение.

Тепло, мокрая мостовая блестела, шел не то дождь, не то снег. Машины ехали, все до одной включив дворники. Исаакий еле виден, несмотря на яркий свет фонарей, Нева черная, с длинными полосами света.

Дома, как и следовало ожидать, потоп был довольно относительный. Слесари из домоуправления давно починили поломку; на кухне оставалась лужица теплой воды, остальное Марина убрала — и муж ей для того нужен был не больше, чем президент африканской Республики Габон.

Володя выслушал все, что кричала Марина: это входило в ритуал. Не умолкая, шла она за мужем в его кабинет, стояла рядом, пока он переодевался. Володя отключился, сознание фиксировало только отдельные всплески звуковых волн: если менялись модуляции или если было особенно громко.

— В этой стране… Разумеется, никому нет дела… Всегда все сама… Пришли, нагадили…

Все эти вопли доносились до Володи сквозь его мысли о костяных человечках, об удивительной загадке и о них с Мариной…

«Интересно, — вяло думал Володя, — может, я все-таки мало ее… мало с ней занимаюсь любовью? Или я плохо это делаю? Откуда этот выплеск бабьей злобности? Откуда этот тяжелый, недобрый взгляд? Она что, меня ненавидит? У нас же двое мальчишек…»

Марина выплескивала скопившуюся неприязнь ко всему окружающему миру. Володя уныло кивал.

— Тебе что говори, что не говори!

Марина даже уходила напряженно, «держа спину». Перед уходом она зачем-то швырнула на диван кухонное полотенце. Скоро примчится за ним, а Володя будет виноват, что оно здесь.

Шаманский костюм неплохо смотрелся на фоне книжных полок; забавно было вешать старинную кожу на прозаические плечики.

— А это еще что за гадость?!

Ну конечно, Марина вернулась за полотенцем.

— Это шаманский костюм. Хорош, правда?

— А пыли от него сколько, ты представляешь?! Твоими экспонатами и так завален весь дом.

— А мне он нравится. Пусть повисит.

Презрительная усмешка, вздернутое плечо, брезгливое выражение лица.

«Ну почему ее так бесит все, что связано с моей работой? Вообще со всем, что я делаю? Или это я сам ее так раздражаю — что бы я ни делал?»

Саша уже ложился спать; Володя слышал, как из детской доносится раздраженный голос жены: Марина выясняла, почему Сашка развел такой бардак, зачем положил игрушки не туда, куда надо, и откуда он взял такой противный тон (Марину за ее тон сильно хотелось придушить). Сашка не отзывался; Володя знал: сын сидит на краю кровати, наклонив голову вперед, руки вцепились в простыню или в подушку. Прошли времена, когда мальчик плакал навзрыд: «Я не понимаю, чего мама от меня хочет!» Давно уже Сашка не отвечает, не бунтует, просто сидит склонив голову, ждет окончания шквала.

Нет, правда, как помещается в ней столько злобности, в его совсем не громадной жене? Почему ее так бесит и он сам, и даже дети от него? Что же он делает не так? Или просто Марина его никогда не любила и в этом все дело? Не любила, и что бы он ни делал, как бы себя ни вел, это уже не имело значения? Но в такую нелюбовь без мотивов, без причин, без внутренней логики Володя не был в состоянии поверить. Все-таки хоть кое-что в своей жизни он видал.

Марина топотала по дороге на кухню — словно мчалось на водопой деревенское стадо. Володя торопливо щелкнул выключателем: лучше поскорее лечь в постель и выключить свет — не придется больше выяснять отношения. Но что же все-таки происходит с его женой и матерью его детей? Володя думал о неврозе Марины, о Сашке, о костяных человечках и наконец начал думать об экспедиции.

…Колыхалась высокая, по пояс, ковыльная степь, и по тропинке, в волнах ковыля, шел Епифанов. Рядом с Епифановым шел кто-то незнакомый, одетый в коричневое с черным… Нет, это не человек шел! Рядом с ученым парил шаманский костюм. Так прямо и парил в воздухе, причем куртка и юбка держались вместе, как одно целое. Костюм вел себя так, словно в нем кто-то есть, но этого «кого-то» видно не было.

Опять заорала Марина. Володя встал, вышел в коридор, остановил Марину возле двери в детскую. Женщина взглянула на мужа с невероятным удивлением, чуть ли не со страхом. А Володя правой рукой схватил Марину за горло — большой палец передавил трахею, ладонь ощущала каждый толчок крови в прижатых жилах. Паника, ужас забились в глазах Марины, она бешено рванулась, и Володе пришлось перехватить ее за плечо левой рукой, притянуть к себе во всю мужскую силушку…

Тьфу ты! Володя лежал весь в холодном поту, поражаясь собственному сну. Луна смотрела в окошко, прилипал к стеклу мокрый питерский снег. Постепенно наступало забытье.

…И опять вскинулся, упал поперек дивана Володя. Через форточку врывался ледяной воздух, фонари уже погасли, а Володя лежал в поту, с бешено колотящимся, выскакивающим из груди сердцем: во сне он свел на шее Марины уже обе руки, и она оседала на пол в коридоре возле детской комнаты…

Нельзя сказать, что сон шел так уж вразрез с некоторыми мыслями Володи. Даже не с мыслями, скорее все же с эмоциями. В это же время довелось ему прочитать Эрика Берна: мол, допустим, у человека появляется желание придушить свою жену… Его, конечно же, необходимо «подремонтировать», чтобы этого ему больше не хотелось… Чтение Берна навевало спокойствие, потому что к желанию придушить жену Володя относился точно так же, как Берн и вообще как всякий сравнительно нормальный человек: как к симптому психической невменяемости, который требует как можно скорее «подремонтировать» того, кто подобное желание испытывает.

Но до сегодняшней ночи до прямого убийства как-то не доходило — ни в дневных желаниях, ни во снах. Даже ударить Марину не хотелось. Ударить, чтобы наказать, подчинить… Для этого Владимир воспитывался в слишком интеллигентной семье. Если нужно, он все сделает словами, а жен бьют все-таки пьяные мужики… Ударить для убийства тоже не хотелось. Хотелось только взять и стиснуть шею. Сдавить, тряхнуть, вжать в стену. Чтоб кончился крик, поток издевательских слов; чтобы до сдуревшей бабы дошло, наконец, какую глупость она ежедневно и ежечасно делает: мало того, что убила Володину любовь, так теперь продолжает с упорством маньяка убивать малейшую возможность хотя бы существовать бок о бок и не слишком мешать друг другу…

А теперь вот уже и убийство… Володя лежал с бухающим сердцем, курил и мрачно размышлял, что, кажется, сходит с ума. Наверное, сама мысль придушить Марину, самая идея насилия… вернее, эмоция насилия прочно угнездилась в его подсознании и время от времени всплывала. Наверное, Володя постоянно хотел придушить свою жену, а тут вот прорвалось. И что самое ужасное — Володя отлично помнил почти праздничное настроение, с которым во сне душил Марину: ему это явно нравилось.

Постепенно кошмар отодвигался. Володя выкурил еще и трубку: трубка сильнее «берет», попил холодного чаю. Пришлось сменить постель — совершенно мокрая от пота. Ладно, спать. И думать о чем-то приятном — например, о летней экспедиции.

…Опять шел через траву Епифанов, и опять рядом с ним парил костюм. А потом Володе вдруг закрыли рот и нос мягкой ладошкой, дышать сделалось невозможно, он бешено рванулся… Но, и проснувшись, Володя продолжал задыхаться: что-то плотно облепило лицо, мешало сделать хотя бы вздох. Откуда взялась эта пахнущая кожей и пылью, необычно тяжелая тряпка?! Отрывая от лица, отшвыривая то, что мешало дышать, доводило до сердцебиения, Володя наткнулся на кожаную бахрому, ощутил какое-то слабое сопротивление. Вибрация кожи не помешала ему отбросить предмет, но как будто сопротивление все же возникло… Вскочив с кровати, Володя рванул шнур настольной лампы. Все верно: шаманский костюм валялся возле самого дивана — там, где сбросил его Володя.

Уф-ф… А времени сейчас? Так, двадцать восемь минут четвертого. Не спуская глаз с костюма, Володя накинул халат: почему-то нагота вызывала тревожное чувство незащищенности. Уже одетый, он взял тяжелую трость, присел к столу — так, чтобы массивный стол дяди Шуры надежно отделял его от дивана и от того, что валялось теперь за диваном.

Прошло минут десять. Володя раскурил трубку, сидел, поглаживая массивную палку со скрытым в ее недрах лезвием. Будет нужно — он пустит в ход и бритвенной остроты шпагу длиной примерно двадцать сантиметров. Трубка опустела; Володя раскрутил ее, продул и прочистил. Набил снова. Часы показывали без трех минут четыре. Стало ясно — больше ничего не произойдет.

Не выпуская из руки трость, держа пальцы на кнопке, освобождающей лезвие, он подошел к дивану. Костюм валялся, как упал после его броска. Пришлось сделать над собой усилие, чтобы прикоснуться к старой коже. Костюм и не думал шевелиться.

— Только дернись, я тебя…

Странно прозвучал человеческий голос в этот глухой ночной час. Никогда не говорил Володя сам с собой, работал в полном молчании. И если разобраться — с кем он сейчас-то говорил? Со старой шаманской ветошью?

Действуя левой рукой (в правой на всякий случай трость), Володя поднял одеяние, отнес его к стеллажу. Плечики висели, где висели. Все так же действуя одной рукой, поместил костюм на плечики. С облегчением отошел подальше, опять присел за рабочий стол. Чувство это заставило осознать, что он боится костюма.

А мозг уже начал анализировать. Если так сидеть — черта с два он сдвинется с места… И жутко, и в то же время очень хочется… Так, вот где он сядет — в точности возле выключателя. Неудобно, но не перетаскивать же стол? Володя поставил журнальный столик, на него — кружку с чаем и табак, положил трость. Выключил свет, присмотрелся — костюм отсюда виден плохо. Пересел. Теперь костюм виден был и в темноте. И Володя не стал включать света, сел с трубкой в зубах ждать результата. В кабинете было очень тихо и очень темно; даже не глядя на часы, можно было сказать: наступило предутреннее время. Какая бы темень ни царила на улице, под нависшими снежными тучами, серый свет падал в прямоугольник окна.

Володя не был уверен, что услышал этот первый шорох… Вполне может быть, и показалось. Но вот мысли изменились — это точно: Володе снова остро захотелось взять Марину за горло, шарахнуть затылком о стену. Сейчас было очень понятно: мысли эти, эмоции шли извне. То есть поднимались они из глубин его, Володиной, души — тут сказать нечего, но кто-то извне помогал им родиться, поддерживал их… Владимир резко встряхнул головой, стало легче, но напряжение осталось.

Снова шорох! На этот раз Володя не сомневался — он явственно услышал легкий шорох. И с трудом сдержал крик — костюм стал заметно шевелиться. Словно бы волны бежали по старой коже, костюм морщился, колыхался. Потом он медленно двинулся к дивану. Не по прямой! Костюм поворачивался, опускался, дергался, как воздушный змей. Костюм шелестел, потому что кожаные детали терлись одна об другую. Костюм двигался так, как может двигаться примитивное, безмозглое, но действующее целенаправленно существо — как гидра или земляной червяк.

Примерно этого Володя и ожидал, но вот сейчас-то особенно сильно навалилось желание помотать головой. Потому что возможно только одно из двух: или Володя находился в своем кабинете — в кабинете человека с учеными степенями; или по этому кабинету порхал шаманский костюм… Но тогда кабинет переставал быть кабинетом, становился местом… ну, допустим, местом шаманского радения. Одно из двух: или — или!

Затягивать мероприятие не стоило. Володя встал и быстро включил свет. Костюм замер на мгновение, завис… А потом так же нелепо, вслепую, направился прямо к нему. Тот же странный, неровный полет. Время от времени костюм так подскакивал вверх, что Володя посмотрел: а нет ли там веревочки? Не дергает ли кто-то костюм сверху? Впрочем, Володя совсем недолго наблюдал этот рваный, нелепый полет, потому что костюм подлетел совсем близко, завис на мгновение… и с шелестом рухнул на него. Никакой угрозы, никакой агрессии не почувствовал Володя со стороны костюма. Тот просто долетел до него и упал, пытаясь накрыть его голову, обхватить рукавами. В этот момент Володя ударил костюм тростью. Сопротивления не было. Было такое ощущение, что он ударил костюм, подвешенный за веревочку, и притом подвешенный непрочно, свалившийся от первого рывка.

Как ни готовился Володя, невероятное явление ошеломило его, безумно колотилось сердце, во рту пересохло. Костюм лежал неподвижно — так же неподвижно, как лежал совсем недавно за диваном. Выждав несколько минут, Володя вскинул руку и посмотрел на часы: было пятнадцать минут пятого, ночь с 3 на 4 марта 1994 года.

Ложиться он не стал. Посидел в кухне, выпил еще чаю. Съел бутерброд. Почитал. Глаза уже резало от желания спать, но не ложиться же спать в комнате, где валяется этот костюм? Даже если света не тушить?

Уйти поспать в комнату к Марине? Она потребует объяснений — уже почти год они жили в разных комнатах. К тому же Володя не был уверен, что костюм не доберется и туда. Интересно, а после каких происшествий Евксентьевский попросил подержать костюм в музее? И почему сын, не успев получить костюм, сразу стал его продавать?

Был, конечно, соблазн проверить — доберется ли эта штука до детской? До комнаты Марины? До прихожей? Была и пакостная мысль — натравить на Марину костюм… Но идею эту Володя оставил и провел остаток ночи при ярком электрическом свете. Курил, пил чай, читал, пытался поработать.

В половине седьмого встала Марина, начала собираться на работу. В это время Володя поднял костюм, запихнул его в сумку. Стоило прикоснуться к старой коже — и появилась не объяснимая ничем уверенность: костюм наблюдает за ним и настроен очень иронически. Марина ушла к восьми часам, Сашке в школу к половине девятого. Володе не хотелось оставаться дома одному. Да, он же не успел замерить и зарисовать костяного человечка на костюме! Вот в музее он его и зарисует.

Выходя из дома вместе с сыном, Володя был уверен: приключение катит полным ходом. Откуда ему было знать, что все это мелочи жизни, что за него еще и не принимались по-настоящему?

ГЛАВА 3 Ночь в камеральной

1 апреля 1994 года

1 апреля 1994 года Володя сбежал от жены. Он и раньше сбегал, ночевал в камеральной лаборатории, но раньше он не приглашал к себе Лидию и не рассказывал Наташе про то, чем он занимается… Вот в чем, оказывается, дело. А вот на этот раз Володя не только поселился в камеральной, но и принялся резвиться в своем духе.

Что такое — камеральная лаборатория? Большущая комната в полуподвале, столы по центру, а по всем стенам — шкафы. В шкафах — ящики с материалом, привезенным из разных экспедиций. Столы бывают разной высоты, и все они довольно широкие… Словом, устроить неплохое ложе на двоих в камеральной не так уж и трудно.

Интересная деталь: Лидия нашла дорогу в камералку сама; Володя, конечно, объяснил все на сто рядов, но червячок сомнения точил его изнутри. Вдруг Лида все-таки перепутает дворы-колодцы или в какую дверь надо войти — надо ведь именно во вторую справа, а всего дверей во двор выходит пять… Но Лидия постучалась как раз в нужную дверь и в нужное время — без пяти минут семь.

Было интересно наблюдать, как она проходит по камеральной, с кошачьей опрятностью морщит нос на пыль, на аскетическую обстановку. Что поделать! В лаборатории не может не пахнуть пылью, ведь каменные орудия извлечены из тончайшей лессовой взвеси; их мой не мой, все равно остается этот запах. Рассказать об этом Лидии можно, но есть риск натолкнуться на вопрос — а зачем, мол, вы вообще этот палеолит копаете? Одна вонь от него и пыль. Лида ведь и сейчас не пользуется случаем, попав в храм науки, выяснить, как и что делается в лаборатории… Даже не интересуется тем, как живет, в каких условиях работает ее любимый. Она просто исследует место, в котором предстоит провести ночь.

— Вот посмотри, как я устроил.

Это она осмотрит внимательнейшим образом — ложе из нескольких спальных мешков, еда и вино на краю стола, рядом, и свет сразу двух настольных ламп…

Лидия украсила жизнь Володи многими источниками радости… Если бы еще ей можно было объяснить, чем он занимается; если бы ей было хоть чуть-чуть интересно все это! Чудовищная ограниченность мешала Лидии не только заниматься науками, но даже осознавать собственную ограниченность. Поразительно, но одновременно жил в Лидии очень живой и цепкий ум — в бытовых делах, во всем, что связано с отношениями людей. Тут, правда, тоже водились свои стереотипы…

Вот сейчас Лидия изящно присела на табурет, расстегнула верхние пуговки платья. Володя мог сколько угодно радоваться ее роскошной груди, и что характерно — Лидии это нравилось не меньше, чем ему. Сейчас — пожалуйста, все было можно. А лягут в постель — все будет зависеть от конфигурации того, что наденет на себя Лидия. Если одеяние окажется плотным и закрытым, то все, никаких игр с грудью. Попросить снять мешающую бяку или хотя бы надеть что-то другое? Но это же неприлично! Лида будет в шоке от такого непристойного предложения.

Откуда у нее эти представления — Володя понятия не имел; о себе Лидия почти не рассказывала. Через три года знакомства он не знал ни о том, как ее лишили невинности, ни как ее воспитывала мать. Ничего!

— У меня все как у всех, милый… Ты разве сам не знаешь, как это все бывает?

Что у всех «бывает» очень по-разному, Лидия тоже не понимала. Изменяться она не хотела, учиться была не способна. Оставалось только принимать ее такой, какова есть, и делать то, что с ней получается неплохо. В конце концов, Лидия любила его, заботилась о нем в меру своего понимания… да и в постели это была совсем не та пресловутая «леди, которая не шевелится».

Эту историю он, кстати, и рассказал сегодня Лидии. Оба они не сразу заснули после занятий любовью; было интересно и немного странно лежать, тесно прижавшись друг к другу, в этой лаборатории, на столе, где и сам Володя, и многие-многие другие раскладывали ряды каменных орудий, собирая материал для статей, научных книг и диссертаций. Еще более странными, чем их любовь на столе, были звуковые эффекты… Сколько ни бывал Володя в этой лаборатории, сколько бы ни вел в ней самых различных разговоров, никогда не было в ней эха, не отдавались никакие звуки. Теперь же издаваемые Лидией стоны удивительным образом резонировали под сводами старинного полуподвала, как будто кто-то передразнивал Лидию, а целый взвод дьяволят пакостно хихикал в углах. Неприятные это были звуки.

Под них Володя и начал рассказ про англичанина, у которого жена умерла во время полового акта. Британец поставил вопрос в парламенте: как понимать классическое — «леди не шевелится»? Его леди вон вообще померла! Парламент всесторонне изучил, всячески рассмотрел вопрос и вынес решение: «Леди не шевелится, но подает признаки жизни». То есть глазами все-таки хлопает — так, наверное, надо понимать.

Лидия от души веселилась, и ее жизнерадостный смех гулко раздавался под сводами, переходил в противное хихиканье.

Так что, с одной стороны, было здорово: лаборатория, глухая тишина, лучи фар проезжавших по набережной Невы автомобилей причудливо чертят потолок… Спасибо Лидии, сегодня он, пусть ненадолго, избавился от чувства одиночества… Последнее время оно посещало его все чаще и чаще. С другой же — что-то странное было в этой ночи, словно чертов костюм и здесь где-то затаился, все время следил за любовниками, выжидая ему одному известный момент.

Володя замолчал — и сразу оказался один на один с этими мыслями и чувствами. И опять принялся рассказывать — как во время раскопок курганов находили скелеты женщин, принесенных в жертву вместе с вождем.

Лидия сделала из рассказа свои выводы:

— Скоро уедешь в экспедицию?

Она очень серьезно относилась к экспедиции, хотя и понимала ее странно — как место, где зарабатывают деньги. Володя много раз рассказывал ей, чем занимается в экспедиции, но так уж она все воспринимала. Да и в самом деле — не может же человек понимать вещи, начисто выходящие за пределы его опыта и воображения!

— Уеду скоро… Может быть, даже не заеду на дачу.

— Жаль.

В общем, это была хорошая ночь, приятная и как раз такая, какую можно провести в обществе Лидии. Что мешало — так это чувство напряжения да расплодившиеся крысы. Какая-то тварь все время бегала по полу, стучала коготками, грызла то ли шкафы, то ли ножки лабораторных столов.

— Цыц!

Орать оказалось неэффективно: после вопля крыса утихала на несколько минут, а Лидия пугалась на полчаса.

На другой день Володя соорудил такое же роскошное ложе. Не меньшее разнообразие яств и напитков украшало стол. А в семь часов вечера он встречал возле входа под арку Наташу. Наташа была как всегда: лучезарно улыбалась, распространяла эротические флюиды и тащила огромную сумку. Однажды Володя проявил неумеренный интерес и заглянул в эту сумку. И оказалось этой сумке ни мало ни много три пары трусов, щетки для одежды и для головы, гребешки, несессер с неизвестным содержимым (Володя не сумел его открыть), две комбинации, три лифчика разного цвета и еще более плотная ночная рубашка — кроме той, что уже была на Наталье.

Познакомились они год назад в одной экспедиции, во время проливных дождей. Отвратительное состояние, когда решительно нечего делать, могло подвинуть и не на такое, а Наташа оказалась далеко не глупа, знала много, во всяком случае, скуки в беседах с ней Володя не испытывал.

Может быть, сто раз разумнее было бы ограничиться дружескими отношениями (это приходило Володе в голову не раз и не два), но дожди лили, проселок превратился в кашу, и главным приключением стало прорываться пешком до деревни, носить рюкзаками еду из магазина. Делать стало убийственно нечего, кроме игры в карты и заведения романов, а рядом каждый вечер сидела милая девушка, вполне способная вызвать не только товарищеские чувства. И остро нуждалась в том же самом, что и Володя, даже гораздо острее.

Последовало обстоятельное, растянувшееся на три дождливых недели совращение, завершившееся неизбежным образом за два дня до сворачивания лагеря.

Уже тогда, в экспедиции, Наташа совершенно покорила Володю одной своей особенностью. Она признавала только одну позу — лежа на боку, и притом сзади. Учитывая размеры ее маленького, крепкого, как антоновка, и крайне подвижного задика, действовать Володе оказалось совсем несложно, а когда Наташа принимала Володю, ягодицы словно принимались танцевать какой-то танец, одаривая совершенно удивительным букетом ощущений. Можно начинать смеяться, но основная причина, по которой роман продолжался и после экспедиции, были эти подвижные, пляшущие чудный танец ягодицы Наташи.

В ней это красиво сочеталось: в свои 22 года она любила заниматься любовью, была чувственна, любила дарить приятные ощущения, порой Володя даже удивлялся ее пылкости. В остальном же оставалась хорошей девочкой из приличной семьи, хорошо образованной и прекрасно воспитанной… Не виноват же был ребенок, что у него бешеный темперамент, а замуж никто не берет?!

Добропорядочность, воспитанность Натальи имела два следствия: одно хорошее, другое кошмарное. Первое состояло в том, что ее действительно интересовало то, что профессионально делал Володя: археология, наука, экспедиции. Поэтому с ней можно было обсуждать многое, совсем не интересное для абсолютного большинства баб… и это было все же здорово.

Второе следствие, кошмарное, состояло в Наташиных рубашках. Все эти рубахи Наталья шила сама, под надзором своей замечательной мамочки, и все они были на одно лицо: закрытые, из плотного полотна и, конечно, куда ниже колен. На зимовке в Антарктиде этим рубашкам цены бы не было, но Володе их упорное натягивание как-то не очень нравилось. Просьбы оказались бесполезны. Сопя, напряженным шепотом, Наташа объясняла, что она женщина порядочная и что рубашка все равно не помешает… Она и не мешала — два чудных румяных полукружия вовремя выставлялись из-под полотна… Как раз за мгновение до того, как это становилось необходимо. Ему этого мало? Разговор шел по новому кругу… Зверея, Володя стягивал с подруги эти кошмарные рубашки, и Наташа тут же начинала плакать. Не обращать внимания? А как прикажете заниматься любовью с рыдающей навзрыд подругой?! Маркизу де Сад, наверное, это понравилось бы… Но Володя, при всех своих недостатках, его поклонником все же не был.

Никогда раньше не мог бы Володя предположить, что эта невиннейшая деталь дамского туалета начнет вызывать у него какие-либо сильные эмоции. А вот поди ж ты… За год общения с Натальей у него развилось почти истерическое отношение к этим совершенно невинным полотняным рубашкам. Какой-то фетишизм наоборот…

Опять не спалось после долгих занятий любовью. Сели, выпили чаю. Поговорили, что неплохо бы уехать в одну экспедицию, но в Сибирь Наташа не хочет, там холодно. Заговорили об археологии.

— Что самое интересное из последних находок?

Самым интересным были, пожалуй, неказистые костяные человечки; на второе место Володя поставил бы город древних хакасов… Но город показать было непросто, а человечков здесь не было, да и неказисты они, человечки, ничего интересного. Разве что вот… Володя выдвинул один из ящиков в тумбе стола — в таких ящиках лежали только исключительные вещи.

— Посмотри.

— Ой, что это?!

— Сам не знаю. Что это рука мумии, могу сказать сразу. А вот почему она образовалась, как мумифицировалась, почему сохранилась только кисть руки, а дальше до локтя идет кость — этого не знаю.

— Какая страшная…

— Коричневая? Сморщенная? Это точно…

— Да-да… И еще страшная. Откуда она?

Володя рассказал, что нашли руку в августе прошлого года в урочище Синие Столбы. Раскапывали погребение. Почему-то кисть правой руки погребенного не распалась. Кисть мумифицирована, а выше — кость. Вот, сама видишь, очень загадочная вещь.

— Говорят, — загробным голосом пробасил Володя, — что эта рука иногда сама бегает по стенкам…

— Володя, пожалуйста, не надо!

— Ладно, — ответил Володя с подобающим высокомерием, засунул руку на место, даже «на всякий случай» запер дверь в соседнюю комнату, где лежала в ящике эта рука. Положив на грудь Наташину голову, чтобы ухо было ближе ко рту, стал рассказывать, что собирается делать в далекой холодной Сибири, про удивительных костяных человечков, про теории Епифанова. Наташа слушала тихо, как мышка, обняв его поперек тела; ей и правда было интересно. Надо было видеть, как она слушала!

— Подожди… Получается, что такие фигурки нашивались на одежду еще в бронзовом веке?

— Нет… Не обязательно нашивались. В бронзовом веке их, судя по всему, носили на шее как амулет. И мы не знаем, были ли в те времена целые роды, которые носили на шее таких человечков. Чтобы это выяснить — надо копать.

— А этот… Епифанов сам ничего такого не видел, нет?

— Епифанов копал и уверяет, что нашел такие фигурки человечков в слоях, которым почти пять тысяч лет. С более поздними периодами Епифанов дела не имел. А вот что в более поздние времена были, может быть, и сегодня есть шаманские роды — это точно… Целые роды, которые носят таких человечков на шее и с которыми лучше не связываться.

— Ты же связываешься…

— По долгу службы, Наташенька…

— Да-a, «по долгу»! Тебя хлебом не корми, дай влипнуть во что-нибудь необычное.

Володя больше всего боялся, что у Наташи пойдет настроение исправлять его, Володины, нравы и учить его, как надо жить. Может быть, ее и понесло бы, но вдруг что-то застучало, загрохотало на стеллаже — там, где лежали кости из погребения (стеллаж со скелетами и черепами как раз нависал над столом, где Володя устроил свое брачное ложе). Что-то шебаршилось на верхней полке и, насколько мог видеть Володя, отчаянно подскакивало, грохоча по настилу. Володя побыстрее включил лампу — у него давно уже нарастало неприятное ощущение, что кто-то еще разумный слушает его рассказы, а после общения с костюмом он старался не пренебрегать такого рода ощущениями.

На верхней полке прыгал череп. Так вот прямо и прыгал, подскакивал, издавая невероятно много шума, а потом свалился вниз глазницами. Наташка взвизгнула, вылетела из постели (череп падал прямо на нее). Володе пришлось совершить над собой усилие, чтобы подцепить череп за теменную часть, осмотреть и поставить на место. Наверное, в череп залезла крыса, запрыгала в нем и свалила. А сама удрала, когда череп накренился и начал падать с полки.

Наташа зябко куталась в одеяло. Зябко и в то же время целомудренно.

— Иди сюда.

— Знаешь, мне здесь стало как-то странно…

— Ясное дело — лаборатория: кости, камень, черепа…

— Сразу не было странно, а теперь сделалось.

— Иди сюда.

— Нет… Давай лучше пока так посидим.

И они посидели «пока так», потом выпили еще немного вина, поговорили о том, как было им хорошо вместе в экспедиции, и что, может быть, Володя как-нибудь поедет не так далеко… В конце концов Наташа замерзла и нырнула в постель. Володя согревал ее долго и пылко, но свет не потушил и время от времени поглядывал на стеллаж.

И еще одно мешало сосредоточиться только на Наташе — это неприятный шорох внизу, на полу. Кто-то бегал по полу камеральной… наверное, крыса. Очень нахальная крыса — даже хватала ножки стола, скреблась на стеллаже, отчаянно пытаясь взобраться повыше.

Они так и заснули, не потушив настольной лампы, — по молчаливому взаимному согласию. Володя проспал до девяти, пока не появились сотрудники. Наташи не было, лампа горела.

Днем Володя заделал крысиные норы и перенес черепа на соседнюю полку, покрепче. До часу ночи Володя почитал; «странно» не становилось. То есть Володя понимал: эта комната, уставленная выкопанными из-под земли находками, — место и правда очень необычное, но сказывалась привычка: если год за годом, по сути дела, всю жизнь работаешь с вещами, которые тысячи лет назад служили другим людям, тем, чьи кости и черепа тоже заботливо извлечены из земли, привезены за тысячи километров, на многое начинаешь смотреть иначе, чем большинство людей. Володя мог обедать, поставив тарелку возле черепа, не замечал чего-то особенного в глиняных сосудах — странных по форме, снабженных свастиками и геометрическими знаками, смысл которых унесли тысячелетия. Экспедиция, камералка — это был второй дом, где все приспособлено для жизни, все безопасно и удобно. Бояться камералки было примерно то же, что испугаться собственной спальни или ванной. Было бы нелепо, сделайся Володе здесь «странно».

Темнота, глухая тишина навевали сон. Володя на несколько минут погасил свет, прислушался. Нет, черепа и не думали падать; только крыса в одной из дырок стала скрежетать совсем уж отчаянно.

— Тихо!

Крик и впрямь странно прозвучал в камералке, но крыса замолкла, а Володя включил лампу и еще немного почитал. Опять скрежет! Дрянное животное скреблось там, где он сегодня заделывал дырки: там, где стена и пол соединяются. Видны были даже крошки бетона на полу — чертова крыса прогрызала даже его сегодняшнюю пробку. Надо же!

— А, чтоб тебя…

Владимир встал, подошел к забитой им норе. Действительно, пробка была расковыряна наполовину, уже зияла узкая дыра. Часть крошки просыпалась внутрь норы, часть вылетела на пол в камералке. Кто-то мохнатый, темный копошился в глубине лаза… Володя не мог рассмотреть. «Ну, я тебя…»

Владимир сбегал за лампой на длинном шнуре, взял палку с металлической оковкой. Такой палкой он смог бы нанести сильный удар даже в узкой крысиной норе. Володя поставил ящик, направил свет внутрь дыры. Где она, крыса?! Но в норе была вовсе не крыса. Там, в полукруглом неровном лазе, скорчилось что-то непонятное. Это коричневое, странное существо больше всего похоже было на исполинского паука… Оно копошилось, что-то делая своими быстрыми, юркими конечностями. Володя сунул в нору палку, ткнул существо. И тут же оно развернулось в сторону опасности, напряглось, взвились в воздух конечности… Темно-коричневая рука мумии оперлась на серо-желтую кость и растопырила скрюченные пальцы. Какое-то время Володя смотрел на нее, не в состоянии поверить. Потом кинулся прочь — такой скорости он не развивал ни разу в жизни.

Вот тут и правда очень «странно» сделалось Володе в этом родном, привычном месте, в камералке. Все сразу стало враждебным и опасным. Пол — бетонный и холодный, темнота по углам, стеллажи черт его знает с чем…

Пока он судорожно одевался, в углу опять заскрежетало. Так вот что стучало на полу… Или череп тоже опрокинула рука?! У Володи не хватило духу потушить лампу на столе, он так и выбежал из камералки. В холле мирно дремала бабулька-сторож… Володя прошел мимо нее на цыпочках, тихо отвалил кованый крюк, наследие иных исторических эпох… Ключ, как всегда, был в замке. Интересно, что скажет бабулька утром, обнаружив незапертую дверь? Ахти ей, непрофессионально стерегущей!

Холодный ночной воздух, тихие темные дома, громада Петропавловской крепости на другом берегу Невы — все это успокоило Володю. После третьей сигареты он даже смог с юмором отнестись к своему приключению. После пятой — почувствовал, что все почти в порядке.

Но именно в этот день и час, в 2 часа 30 минут пополуночи 3 апреля 1994 года, Володя понял окончательно: за него принялись всерьез. Значит, теперь так и будет: чем больше он станет думать о костяных человечках, чем больше станет рассказывать об этом, тем плотнее сделается вокруг него кольцо непонятных и все более опасных явлений. Но что же это он потревожил?! Кто именно за него принялся? Страшнее всего была анонимность противника; понять бы, кто так боится изучения этих костяных безделушек…

Впрочем, в этот период жизни Володе было чем заняться и помимо тайны костяных человечков. И это «было чем» коренилось в его собственной семье.

ГЛАВА 4 Семейное счастие Владимира Скорова

18 апреля 1994 года

На всю жизнь Володя запомнил рассуждения в какой-то повести из журнала «Юность»: у главного героя там умерла мать, и он, оказывается, стал теперь «окончательно и безнадежно взрослым».

Владимиру уже тогда, в юности, это показалось довольно забавным; а себя взрослым он числил совсем с другого времени. Весной 1983 года его сын встал в кроватке, уцепился за сетку и явственно произнес слово «папа». Это было первое слово ребенка. С этого времени Володя и считал себя «окончательно и безнадежно взрослым» — просто потому, что в мире жило теперь это маленькое существо, и только от Володи зависело, что оно будет есть, в каких условиях жить, чему научится и к какой жизни его подготовят.

Повзрослев, Володя часто пытался понять мотивы собственных поступков, совершенных им в прежние годы. Особенно — зачем он вообще тогда женился? Жил бы себе спокойно, никого бы не трогал; очень может быть, со временем и нашел бы женщину, способную его любить не любить, но хотя бы немного уважать. Что он нашел в Марине Эзельшмидт — закомплексованной, боящейся жизни, а главное, вечно пытавшейся показаться не тем, что она есть? В Марине, которой он казался неотесанным, нелепым идиотом, да еще невероятным воображалой? И главное — почему именно она?

Всякий раз Володя был вынужден признавать две причины своего брака — и обе дурные до отвращения. Одна причина состояла в вульгарном состоянии юношеской гиперсексуальности. Попросту говоря, он так сексуально оголодал в этот период жизни, что мог увлечься даже самкой снежного человека, окажись она в нужный момент в нужном месте. Марина стала его сильной любовью независимо от обстоятельств, разумности этого, от ее желания и даже от желания Володи. А вторая причина состояла в том, что Володя после смерти деда и отъезда в Испанию брата Василия был так отвратительно, неприлично одинок в Петербурге, что становилось даже как-то страшно жить на свете.

Справедливости ради надо сказать — и не такие состояния становились порой первопричиной брачных отношений, а ведь не всем так же унизительно и глупо не везло. Наверное, потому, что даже в любовном безумии, когда собственная сперма бьет в мозги, не все ухитрились найти женщину, настолько далекую духовно.

И, конечно, далеко не всем парням, которые женились от одиночества и сексуальной озабоченности, навязывалось представление о себе как о ничтожествах и нелепых уродцах.

Дико звучит? Наверное… Но, в общем-то, это нетрудно понять, усмехался взрослый Володя, создавая себе некую версию: независимо от своей воли он — своего рода ходячий укор, источник комплекса неполноценности для круга, в котором выросла Марина. Они были врачи, порой преподаватели в институтах, и Володя долгое время честно считал их, родственников и друзей Марины… ну, если не такими же, как дед (не всем же быть фигурами такого класса), то, по крайней мере, такими же, как его мать и отец.

Но это была только внешность. Уже три поколения, как вырвавшиеся из черты оседлости родственники Марины одевались по-городскому, жили в городских квартирах с центральным отоплением, имели высшее образование и порой даже ученые степени, читали книги и никогда не переворачивали стакан в знак того, что им больше не хочется чаю.

Но и к миру интеллигенции эти люди не имели никакого отношения. Даже Володина мама называла таких коротко и просто: «мещанство» — и никогда не смешивала с людьми своего круга. Семейно-дружеский круг, в котором воспитывалась будущая жена Володи и мать его сыновей, никогда не жил никакими высшими потребностями, квалификацией обладал самой скромной — в основном узкие специалисты, а строй понятий этого круга трудно было понять без томика Шолом-Алейхема.

Эти люди высокомерно презирали сельский люд, но если они и отличались от русского деревенского народа — то не в лучшую, а в худшую сторону. Ведь мужики, по крайней мере, всегда осознавали свою ограниченность и вовсе не мнили себя солью земли. Проблема ведь была вовсе не в том, что люди из круга, породившего Марину, не были интеллигентами. Это как раз не беда! Мало ли, с каким людом сталкивался Володя в своих скитаниях, и порой как раз «совсем простые» люди вызывали его уважение. Беда в том, что это было не просто мужичье, а как раз мужичье, изо всех сил старавшееся не казаться мужичьем и страшно возмущавшееся, если его так называли.

Бедолаги оторвались от корней, от мира портных и мелких торговцев в местечках, но и к другому берегу не приплыли. Лет пятьдесят, а то и семьдесят, три поколения подряд, становились они на цыпочки: «Мы русская интеллигенция!». Но неизбежно оказывались не в состоянии стать теми, кем так хотели быть. И после двух-трех поколений жизни в большом городе это было то же самое мужичье, дикое и суеверное. Мужичье, живущее культом материального; люди, для которых «жить хорошо» всегда означало только одно — «жить богато». А что это мужичье было не русское, а еврейское, право же, мало что меняло.

Интересно, размышлял про себя Володя, если бы он женился на «совсем простой» женщине из глухомани, и тогда у него был бы шанс оказаться счастливее в браке. Во-первых, потому, что и деревенская девчонка из самой грубой и дикой среды могла бы оказаться душевно тоньше и по-женски умнее Марины. А во-вторых… Во-вторых, потому, что далеко не всякий деревенский человек захочет вставать на уши, изо всех сил казаться не тем, что он есть. Интеллектуала он или уважает — или к нему равнодушен.

Корни несчастья Володи таились вовсе не в том, что он женился на женщине «не своего круга». Подумаешь! Множество проблем произрастали из того, что круг Марины хотел быть не хуже его круга… И недотягивал на каждом шагу.

Володя не казался — и по рождению, и по личным качествам он был человеком своего слоя, сословия, класса. Ему было легко и приятно заниматься наукой, вести образ европейского интеллектуала. Володю воспитали в среде, где казаться, а не быть считалось занятием презренным, да и попросту глупым, кривляние — признаком дурного воспитания, а придавать внимание тряпкам или проводить вечера, «зыря в телик», оценивалось… ну, примерно так же, как поход к знахарке вместо врача, избиение жены или курение марихуаны.

Бедная женушка оказалась в непростой ситуации, грустно усмехался Володя. Ничего не оставалось Марине, как любой ценой доказывать убожество мужа и пытаться привить ему комплекс неполноценности. Что было ей еще делать? Или следовало признать Володю нормальным успешным человеком, типичным представителем своей среды — и тогда все бредни ее встававшей на цыпочки родни становились тем, чем они были: злобным бухтением лакеев, изо всех сил стремящихся, но не способных стать такими же, как барин. Или же это смешное советское мещанство действительно было тем, чем хотело себя заявить: верхушкой интеллигенции. Но тогда уже именно Володя должен быть признан нелепым и странным уродом.

Ситуация напоминала старый немецкий фильм, в котором на бал, устроенный прислугой, попадает настоящий владелец замка… и прислуга, разумеется, считает его «неправильным» — недостаточно изящным, малообразованным, не умеющим говорить куртуазно-красиво. Володя совершенно не стремился оказываться в положении барина, которого изволят презирать мужики, затеявшие играть в бар… Но так уж получалось раз за разом.

Благо в среде еврейского мещанства жило представление о таких интеллектуальных уродцах, шлемазлах, — своего рода юродивых в еврейском варианте. Об «умных дураках», которые уже двадцать лет пишут какой-нибудь пятьсот тридцать третий комментарий к одному из стихов Библии, а во всем остальном — дураки и есть, как и сказано.

Несколько лет из Володи лепили шлемазла всеми способами, которые только доступны жестокой и неумной бабе. Все его успехи — тем более легкие — на языке Марины тут же получали свои названия: «воображать», «совать всем в нос свои успехи», «задаваться» — и прочие словечки из жаргона пятиклассников. Позже появилось, естественно, и «растопыриваешь пальцы», — когда выражение это появилось в России.

Володя поступил в аспирантуру, и этому не только смертельно завидовали — это воспринимали, как личное оскорбление двое семейных друзей, у которых — что поделать! — мнение о себе было куда выше, чем их способности. Как это так?! Он, этот недалекий, неумный Володя, имеет что-то, чего нет таки у умных людей! Не иначе, антисемитизм… Володя, как это ни неприлично, он русский… Вот почему их обижают, а этого Володю продвигают! И Марина прилагала все усилия, чтобы успех мужа никак и ни в чем не был бы заметен.

О Володе говорили, как о подающем надежды молодом ученом, и Марина с вымученной улыбкой высказывалась в духе: «Да-да, целые ночи колотит на пишущей машинке… Треск этот, и курит беспрерывно…» Володя вел кружок юных археологов, и мама одного из учеников радовалась: как хорошо, что мужчина взялся за это! «Мужчина!» — презрительно фыркала Марина, всем своим видом давая понять, кто такой Володя на самом деле.

Володя начал защищаться. В последние три года жена не могла причинить ему никакого вреда — Володе стало прочно наплевать на все ее суждения и мнения. Вообще на все, что бы она ни делала и ни говорила. Было скорее забавно наблюдать за потугами Марины: женщина изо всех сил старалась причинить Володе боль, задеть, обидеть… а ему становилось смешно.

Сложнее было со всем кругом Марины, с десятками людей, поступавших, как единое существо. Наверное, не лучшим способом было встать на тропу войны… Наверное, есть методы разумнее. Но есть предел силам человеческим, а Володя был к тому же очень, очень молод. Многое объясняется именно этим, что поделать.

Сколько раз Володя, притащенный в гости к чудикам из круга Марины, стряхивал на вылизанные ковры пепел «Астры» и «Беломора», разговаривал пропитым лесным басом, при этом отвратительно ругаясь! Особенно хорошо удавалось Володе пыхнуть папиросой в физиономию хозяйки дома, дружественного Эзельшмидтам, выпить несколько рюмок, рассказывая, как они в экспедициях, теодолит твою в кедрач, блевали от «гнилой консервы и хреновой повидлы», теодолит твою в болото и в кедрач, задумчиво рыгнуть, закурить еще одну «беломорину» и в заключение заснуть, положив голову на скатерть.

С точки зрения Володи, у него неплохо получалось изображать нечистоплотного, одичалого в экспедициях типа, хронически нетрезвого и глупого. Шлемазл, что поделать, да еще и русский, как не стыдно… Не один сочувственный взор обращался к бедной Марине, вынужденной терпеть глупого, совершенно невоспитанного мужа, — но и это было рафинированной формой мести.

Володя вроде бы и выполнял священный долг, выводил Марину в свет, но вместе с тем был избавлен от тягомотных, вымученных разговоров, мог уже не сливаться с местечковым мещанством, не быть одним из людей, которых от души презирал.

Он понимал — и для этой публики его поведение тоже удобнее всего: ну, дикая русская свинья, которая жить не в состоянии без плохого табака и водки, выгодно оттеняющая их — культурных и утонченных. Ну и пусть — ему тоже удобнее позиция человека не вполне нормального; по крайней мере, убедившись в тупости Володи, его меньше пытались переделать, отесывая под себе подобного.

Со временем Володя даже добился того, что его перестали воспитывать, объясняя, какую отвратительную профессию он выбрал. Ведь археологию Эзельшмидты и их друзья считали «ковырянием в окаменевшем дерьме», а участие в экспедициях — не формой научной работы, а дурацкой блажью русской свиньи и признаком неполноценности. Ведь умные люди не ездили в какие-то экспедиции, не занимались глупостями на раскопах, а уж тем более не любили далеких переходов, летних дождей, жизни в палатке и шума сосен под ветром (и считали дураками тех, кто любит). Впрочем, Володя давно нашел неплохую формулу: «Нам, петербургской деревенщине, местечковых аристократов не понять!» По ней и жил.

Все это Володя еще терпел — в конце концов, не он один несчастлив в браке; даже к несчастью люди привыкают. А сыновья его любили, и никто не мешал заниматься с ними сколько угодно — самой-то Марине было не до них, да и чтобы заниматься — надо же еще иметь самой то, что даешь… Читая мальчишкам, рассказывая им сказки собственного сочинения, гуляя с ними по нескольку часов, Володя остро чувствовал, что семейная история продолжается: он растил детей так же, как растил его самого дед.

По-настоящему плохо стало, когда Марина необычайно прониклась идеей возвращения на свою историческую родину… Еще в 1986 году в доме появился вдруг легендарный журнал «Огонек», и Володя с чувством неловкости читал какие-то странные статьи про русских — дармоедов и бездельников, про то, что «здесь жить нельзя», и про то, как живут «цивилизованные люди».

Володя не мог не понимать, что авторы или понятия не имеют, как живут в «цивилизованных» странах, или попросту нагло врут.

Статьи сопровождались не менее странными иллюстрациями, на которых весь русский народ представлялся в виде некрасивых, смешных людей с нелепыми выражениями на асимметричных глупых лицах.

Тогда же друзья Эзельшмидтов начали вести пространные разговоры про «страну дураков» или, для примера, про армию «этой страны», которую все всегда только и делали, что били. «И в 1812 году тоже?» — удивлялся Володя, и от него отодвигались, на него смотрели в лучшем случае как на невоспитанного человека.

«Разве есть русская интеллигенция?! Вся интеллигенция в России — еврейская!» — заявлялось вдруг в этом кругу. Пожимая плечами, Володя называл фамилии своих родственников и знакомых, и тогда на него смотрели попросту дико и тупо. Примерно так вытаращились бы в Академии наук на типа, который затеял бы доказывать: плоская земля стоит на трех китах!

У Володи эта паранойя вызывала просто головокружение: как могут плести такую несусветную чушь люди, с виду как будто бы нормальные. И эта патологическая неспособность видеть нигде никого, кроме самих себя…

— Вся Одесса стоит в очередь в ОВИР! — повествовала с восторгом Марина папе и маме, вернувшись от очередного родственника.

— И русские стоят? — это уже влез Володя, конечно же.

— Русские?! Ну, этим-то куда деваться!

Родители разражались довольным смехом превосходства, и ни им, ни Марине даже не приходило в голову, что они ведут себя оскорбительно. Они ведь были цивилизованными людьми и не были обязаны принимать во внимание всяких там диких туземцев.

Странное дело, но все они были так уверены, что Володя уедет в Израиль вместе с ними, что даже не обсуждали этого. А Володя до такой степени не понимал их планов и затей, что совершенно не замечал — ему тоже отводится роль в предстоящем исходе. И надо было видеть уже не раздражение — настоящую тяжелую злобу этих людей; когда Володя ехать отказался:

— Я на своей земле.

— Какая там своя земля?!

— Вот какая есть — та и своя. И никуда я отсюда не поеду.

Володе сообщали, что дети-то все равно евреи — по матери.

— Это их страна и их народ!

— А какая мне разница, у какого национального меньшинства какие обычаи? У моего народа уж две тысячи лет патриархат. Сыновья носят мою фамилию и будут жить там, где сочту нужным я.

На это не могло быть рациональных аргументов, но были крики, были слезы; очень хорошо, что Володя давно уже жил фактически отдельно от Марины и не слишком от нее зависел — и эмоционально, и сексуально.

— Ты должен дать детям конвертируемое образование! В этой стране нет ни одного приличного университета!

Володя раздобыл списки рейтингов учебных заведений, выпущенные в Гарварде, в Массачусетском технологическом институте и в Университете Бохум.[2] Во всех этих списках обязательно упоминались вузы России и всего СССР, но как-то не было ни одного вуза Израиля…

Опять слезы, стоны и проклятия. И, конечно же, новые попытки показать мужу, какой он плебей и ничтожество. Вот и эта история, уже последних недель. Родители Марины уехали все-таки в «землю обетованную», прислали на них на всех вызов… Марина засобиралась ехать с обоими сыновьями; Володя не пустил.

— Василий останется в России!

— Ты же уедешь в эту самую (презрительный жест)… в свою экспедицию!

— Возьму его с собой.

— Нет уж! Там у вас сплошные пьянки, эти… бабы… Никуда он с тобой не поедет!

— Тогда Василий поедет к моей маме.

— А школа?!

— А в Израиле он будет ходить в школу?

Марина презрительно фыркнула, но аргумент, что говорить, не прошел, и Васька уехал в Барнаул, где бабушка устроит его в школу. В чем совпадали Марина и бабушка — это в святой вере, что без школы никак невозможно.

Если один из супругов выезжает из страны с общим ребенком, другой супруг дает официальное согласие на выезд. Так делают везде, не только в России, и Марина могла бы заранее взять с Володи этот документ. Но она заявила: «Вот еще!»

Володя сильно подозревал, что дело тут не только в желании выказать пренебрежение. Сдавалось ему, Марина надеется прижиться в Израиле, остаться там и оставить Сашку при себе.

С одной стороны, так ей и надо — вот сидит теперь в Москве и не может никуда выехать, пока он не даст разрешения на выезд Сашки вместе с матерью — очень назидательный момент! С другой — вот приходится только для того, чтобы оформить бумагу, сидеть в Питере, вместо того чтобы уже мчаться в Сибирь. Жаль времени, жаль Сашки, на котором сейчас срывают истерику, жаль самого себя, жаль экспедиции.

Кое-что о весеннем Петербурге

16 апреля 1994 года Марина уехала в Москву — получать визу и уезжать в Израиль. Но 18 апреля началось для Володи с того, что он, встав ни свет ни заря, часов в восемь, с интересом наблюдал: супруга мечется по комнате, с раздражением срывает, разбрасывает куда попало детали своего туалета.

— Мчалась этим поездом… Завтра обратно… В этой стране из города в город едешь всю ночь…

Ну что тут можно возразить, кроме ставшего классическим! Володя согнулся в шутовском поклоне:

— Извини, что мои предки построили такую большую страну! Дураки, что поделать. Были бы умнее, построили бы государство поменьше, а то и уехали бы в Израиль.

Реакция? Вздернутый подбородок, глаза-щелочки, свирепо раздуваемые ноздри. И все. Самое ужасное — она даже не понимает, что это — ответ на ее поведение. Не понимает, что несет гадости и глупости. С ее точки зрения, это Володя ее оскорбил… такую милую, такую утонченную. И Россия ее тоже оскорбила… так же точно, как Володя. Как она смеет быть такой большой, эта Россия?! Как она смеет не разваливаться, не гибнуть, не пропадать, не проваливаться в тартарары, когда на кухонном сборище друзей и родственников Марины ее уже приговорили?! Видимо, так же, как Володя «смел» поступить в аспирантуру, защитить кандидатскую и докторскую, стать известным в стране ученым.

— Так что я должен подписать?

— По этим идиотским правилам…

— Избавь меня от всех этих эмоций! Что я тебе должен подписать?

Стискивая руки, Марина старалась проговаривать, что Володя «должен» подписать.

— Нет, этого я не подпишу. В документе не указано, когда ты вернешь сына обратно.

— Ну ла-адно… Ла-адно же…

— Еще раз говорю — хватит эмоций. На сколько дней я имею право выпустить ребенка из страны? Какие по этому поводу есть законы?

Оказалось — можно дать разрешение на 60 и на 90 дней. Бог с ней, он даст ей разрешение на все 90. Все дело заняло от силы час — знакомый нотариус Марины, очкастый и носатый, чуть только не ожидал под дверью. И все. А шуму, шуму…

Володя уже как-то приспособился к мысли, что вот-вот уедет… Из чего вытекало, среди прочего, что еды он не приготовил. Угадайте с трех раз, кто будет готовить еду сегодня? То-то же! Марина умчалась в свою комнату возмущаться Володей и Россией. Сашка тихонько играл в своей. Казалось бы, что стоит женщине пойти приготовить еды? Но ведь не пойдет, не приготовит — будет валяться с книжкой, потому что ей попросту лень; и если Володя пойдет на принцип, сам не накормит мальчика — Сашка так и будет голодным. Марина в лучшем случае соорудит что-нибудь на скорую руку под вечер. И потому, что лень приготовить еду на сутки. И чтобы доказать Сашке, что он находится в «стране дураков», где всем плохо. Из принципа. Из злости. Просто так.

И потому Володя сначала сбегал за свининой (именно за свининой: его сын не будет питаться, как религиозный еврей), накормил себя и сына пловом, поговорил немного с мальчиком. До вечера он, пожалуй, свободен, и надо использовать это время… Чем заняться, у него очень даже есть, а звонить он будет не отсюда.

Первый звонок был русскому… в смысле — российскому консулу в один из городов Израиля.

— Здравствуйте, коли не шутите, — пьяноватый голосок, без акцента, но со специфической картавостью.

— Скажите, что надо делать, если моего сына пытаются оставить в Израиле помимо моей воли?

— Кто таки пытается оставить?

— Например, его мать.

— А вы что, против?

— Да, я против.

— Послушайте, я вас совсем не знаю, но это же надо быть таки совсем без мозгов, чтобы мешать. Все хотят ехать в Израиль!

— А если я не хочу?

— Что за… Да ваш сын тут совсем другую жизнь узнает! Он сам обратно не захочет!

— Я вам звоню как раз на тот случай, если он захочет обратно, домой, а его будут не пускать. Что мне в этом случае делать?

— Кто его может не пускать?

— Послушайте… Жена с сыном едут в Израиль. Сыну двенадцать лет. Что мне делать, если сын захочет обратно, а родственники жены захотят его оставить и будут мешать?

— Ой, ну таки мне такая морока с вами! Я ж говорю, у него будет таки совсем другая жизнь!

— Послушайте… Я — отец. Я отвечаю за своего ребенка. И это я решаю, в какой стране ему жить. Правильно?

— Ваш ребенок еврей?

— Еврей по матери.

— А вы таки не еврей?!

— Нет.

— И вы мене таки звоните?!

— Вы — консул?! Вы — консул России? В смысле — Российской Федерации?!

— Я — еврей! В первую очередь еврей!

— Ну пусть еврей. Но вот я — гражданин Российской Федерации. Что мне делать, если моего сына попытаются оставить в Израиле? Чем вы мне можете помочь?

— Да ничем я вам не буду помогать! У нас еврей — это по матери еврей!

— Ну а меня это к чему обязывает? Почему я-то обязан считать, что мой сын — еврей?

— Как?!

— А так. Я на своей земле, у себя дома! Почему для меня обязательны порядки национальных меньшинств?

В трубке нарастал странный звук — что-то вроде перекрученного кошачьего воя, но только выл котяра размером с бенгальского тигра. Володя швырнул трубку на рычаги.

Был и второй номер телефона… Патологически вежливый женский голос.

— Здравствуйте. По какому вы вопросу?

— По поводу похищения своего сына.

— Ваш сын пропал в Израиле?

— Простите, об этом я буду говорить с консулом.

Короткая возня на том конце.

— Консул Васильев слушает.

— У телефона Скоров Владимир, из Петербурга. Моя жена собирается с сыном в Израиль. Сыну двенадцать лет. Поездка у них гостевая, но у меня есть сильные подозрения, что жена возвращаться не хочет. Что мне делать, если сын захочет обратно, а жена и родственники жены захотят его оставить в Израиле против моей воли?

— Вашего сына нельзя вывезти из страны, если вы не дадите документа. Вы это знаете?

— Да. Я дал разрешение на определенный срок.

— Разумеется, вы даете разрешение на определенный срок. Так и пишется — на столько-то дней. А если разрешение дается на эмиграцию — это совсем другой документ, по другой форме.

— На эмиграцию я разрешения никогда не дам. Но что делать, если ребенка не захотят отправить обратно?

— Не зарекайтесь насчет эмиграции. Вот свалится какой-нибудь современный Бела Кун, и рады будете, что есть куда ребенка отправить. А по поводу вашей проблемы… Если ребенка не возвратят, это будет серьезное преступление. В Израиле мало кто пойдет на преступление, тут люди иначе воспитаны.

— Речь идет о выходцах из России, господин консул. Что делать, если ребенка не захотят вернуть? Срок истечет, а мать не захочет его вернуть в Россию?

— Как «что»?! Подавайте жалобу! В Международный суд, в Гаагу.

— И как ее будут рассматривать?

— Я полагаю… Гм… Я полагаю, через год рассмотрят. Так что если хотите совета — сразу приезжайте в Израиль. Подавайте на розыск ребенка и сразу же — гражданский иск. У вас хороший адвокат?

— У меня… Да, наверное… А не приезжать сюда нельзя?

— Можно. Подавайте жалобу в Гаагу.

По тону было понятно, что консул начинает улыбаться. Володя чувствовал, что умный консул уже догадался: нет у него никакого адвоката — ни хорошего, ни плохого.

Вот он, современный мир во всей красе: прав у человека полная рука — бери и пользуйся. Тех самых прав, о которых провизжали на митингах все уши недотраханные бабы — краса и опора демократического движения. Но если ты не богат, если у тебя нет хорошего, дорогого адвоката, нет возможности в любой момент приехать в другую страну — что стоят все твои права? А ничего.

— Еще вопрос. Что, если моего сына захотят спрятать от меня? Например, сменив ему имя, переехав в другой город. Что тогда?

— Гм… Ваши предположения чем-то обоснованы?

— Да.

— Тогда придется вас огорчить — такие случаи и правда бывали. Но понимаете, найти ребенка не так сложно… У вас есть знакомые в службах, которые могут найти человека своими средствами?

Как ловко он обошел сложное слово «спецслужба»!

— Нет.

— У вас есть возможность взять на службу людей, которые могут найти человека в Израиле?

— Если да, то вы советуете их нанять?

— Я ничего не советую. Но если такие возможности у вас есть — тогда вам нечего бояться. Человек не иголка, а Израиль страна небольшая. Стоить это будет сравнительно немного, несколько тысяч долларов. Я знаю два случая, когда детей находили.

— Если звать таких людей, то поскорее? Я правильно понимаю?

— Я бы сказал так… Я бы сказал: тянуть бессмысленно. Ребенок быстро привыкает к новому имени, к новым условиям жизни. Год-два, и это уже другое существо, с совсем другим поведением, языком и пониманием всего на свете.

Помолчали.

— Если у меня нет знакомых в спецслужбах и ограничены возможности приехать… Что реально я смогу сделать в этом случае?

— Я уже ответил на вопрос: подавать в Международный суд в Гааге.

Ну ладно, консул прав: они пошли на второй круг. Пора звонить брату в Испанию — там источник и валюты, и влияния.

— Господин Скоров уехал… Вместе с женой уехали в Южную Америку… Сеньора интересует — куда? Вот. Река Маракуни, верхнее течение, лагерь стоит в двухстах километрах выше города Киотоса… Приедут, конечно же, приедут! Господин Курбатов обещал выехать к вам в Россию сразу же, как вернется с Маракуни, примерно в конце мая или в начале июня. Раньше… Нет, мне не оставили телефона. Господин Курбатов говорил, что у него в тех местах не будет никакого телефона. Но он точно приедет в конце мая, и он собирался в Россию…

Звонок во Франкфурт. Господин Мравинский выехал в Ниццу, отдыхать и лечиться. У него что-то с печенью. Когда будет? Наверное, в августе.

— Может быть, я могу чем-то помочь?

— Нет, мне нужен только господин Мравинский.

— Но, видите ли… Господин Мравинский не оставил своего адреса, он будет сам звонить…

— Примерно когда?

— Об этом он не сообщал… На вашем месте я бы не рассчитывал, что он позвонит раньше августа. Тогда настанет время возвращаться и он станет узнавать, что произошло без него. Хотя что за время отпусков может произойти важного?

Ну вот и все. Пора уходить, все уже сказано.

«Анадырь, пятая кабина, — звенел механический девичий голос, — Анадырь, пятая кабина…»

Ноги несли через арку Главного штаба на Дворцовую, оттуда — на гранитную набережную Невы. Лед еще не совсем прошел. Лимонно-желтый северный закат стыл за Петропавловской крепостью. Черные сверху, подсвеченные красным снизу тучи.

Сколько раз бывал Володя в этом месте! По большей части бежал на работу или с работы. И чаще всего не было времени задуматься — где он идет, что вокруг? А ведь здесь, по этим самым мостовым, несколько поколений подряд ходили те, без чьих имен невозможно представить себе русскую культуру. Люди, собственно говоря, и создававшие это всемирно значимое явление — классическую русскую культуру XIX века. Эту культуру делали именно здесь — в этих домах, слепившихся вокруг Невы. Со времен Петра, больше двухсот лет, создавался не просто город. Воплощалась в камне Идея. Создавался, мучительно вырастал новый субэтнос русского народа — европейский, петербуржский. Копились материальные и духовные ценности, подбирался человек к человеку.

То, что сейчас видел Володя, почти не изменилось за века. То, что видел он, стоя спиной к Зимнему, мог бы видеть и Пушкин, и Лермонтов. Не было машин? Разве что… но были экипажи.

Вот в эту арку сутуло нырял Лев Толстой. По этим камням уверенной походкой известного в стране профессора ступал Василий Васильевич Докучаев, беседовал с очень молодым, еще безвестным юношей, Володей Вернадским. На месте этого фонарного столба была коновязь, и к ней привязывал лошадь поручик Лермонтов. У этого столба впервые поцеловались юные Саша Блок и Надя Менделеева.

И потому всякий русский человек, не ставший Иваном, родства не помнящим, потрудившийся принять свое наследство, — на берегах Невы он дома. Всегда дома.

Володя был дома.

Если Марине и необходимо ехать куда-то, в соплеменные пустыни, чтобы там оказаться дома, — ему это не надо. Он на своей земле, черт побери! Ему здесь и стены помогают.

И над набережной плыли, в аранжировке тревожного ритма, хрипловатые смелые слова новой песни группы «ДДТ» — «Осень».

До осени еще несколько месяцев, но уже прошел дождь, летят под ногами птицы и облака, и по Неве тоже плывет небо — облака, птицы, реверсионный след от самолета. Не надо ждать осени, чтобы задать этот вопрос: «Что же будет с Родиной и с нами»? И будет ли вообще она, Родина, через полгода?

А если она будет, то будет ли в ней он, Володя? Например, встретит ли он эту осень? «Камни над чернеющей Невою», холод, краски осени на небе? Осень, с которой он так давно не был? Или к осени от него останется только простреленный в нескольких местах труп, зарытый в чужую землю, где не бывает такой осени? И от него, и от всей семьи может остаться такой вот труп… Ну и еще, конечно, его мальчики — один в Барнауле, у бабушки (страшно подумать, что из него вырастет), другой с чужим именем в Израиле.

Больно сжалось сердце, когда представил: его ребенка держат в чужой, непривычной стране, заставляют говорить на незнакомом языке, называют чужим именем. Маленькое существо становится игрушкой в руках неудачников, жаждущих самоутверждения любой ценой. В частности, ценой изуродования собственного ребенка: лишь бы вышло так, как они на своей сходке сочли «правильным»! Впрочем, дети и правда быстро привыкают ко всему. В чужой стране с другими красками и другим климатом появится человек с другим именем. Вырастет еще один верующий иудей, считающий Израиль своей родиной: ему не оставят другого выхода. Будет ненавидеть Россию и Германию, считать себя избранным Богом и гордиться этим, ведь больше нечем будет гордиться. Будет ждать прихода мессии, который станет царем иудейским и сделает его народ владыкой мира. Ф-фу-у…

Ладно… Володя знал, куда теперь идти, он даже знал, к кому следует обратиться, черт возьми…

Ресторанный чад так ударил в лицо, что Володя порадовался: как хорошо, что он больше не носит очков! А то бы точно сразу запотели… А вот и старый приятель, милейший журналист Эля Либерман!

— Володя, ты же в экспедиции?!

— Хотел уехать, да не получилось.

Володя разъяснил ситуацию, не вдаваясь во многие детали. И не Элькино это все дело, и отношения его с Мариной Эля знал — уже потому, что Володе доводилось пользоваться его холостяцкой квартирой.

Пили сухое вино, пили много, слегка кружилась голова, проблемы решались все легче, а шумный неряшливый зал превращался в чудесное местечко, где надо бы бывать почаще.

— Слушай, Эля…

Эля сделал типичное для него внимательно-скорбное лицо.

— Эля, где в Израиле можно купить автомат?

— Да где угодно… Там этого добра… — и Эля сделал решительный жест ребром ладони.

— Ну а мне-то его где купить? Вот спустился я по трапу… И что дальше?

— А зачем тебе там автомат?

Эля Либерман чуть отодвинулся; его всегда глубокие, навыкате глаза вдруг обмелели, приобрели почти нордическую эмалевую гладкость.

— Ах, Эля… Видишь ли, есть у меня такая хрустальная мечта моего детства… Представляешь, ухожу я дня на два в пустыню Негев… Представляешь?

— Ну, представляю… Только зачем? Жарища же.

— Я хочу ночью. Днем я приеду и палатку поставлю. Двойную, чтобы можно было ночевать. Поеду в сентябре, в октябре…

— Если в пустыню — лучше в октябре.

— Ну вот, главное-то ночью. Звезды мерцают, лунища… Нет, Эля, ты просто лишен поэтического чувства! А к тому же в пустыни удалялся и Моисей, и пророки, и Христос. Я уже и не помню, с какого возраста хочу все это посмотреть…

— Ну, поедешь ты в Негев, — Эля запустил руку в шевелюру типичным россиянским жестом, — только расселся, а из-за камней и ползет какой-нибудь местный Арафат…

— Вот для этого мне и автомат, Эля… Я зачем из тебя выжимаю? Тем более — я с младшим сыном хочу, с мальчишкой особенно страшно… Только мы с ним присели на камушки, а тут…

— А-ааа… — протянул Эля с крайне глубокомысленным видом, и глаза у него приобрели почти нормальную глубину. — Я-то уж думал…

— Думал, я банк буду грабить?

— Ладно, старик, замнем для ясности… А автомат там купить — делать нечего. Хочешь, дам адрес? Там долларов за пятьсот, хороший УЗИ.

— Хороший — это в смысле новый?

— И новый, и чистый. Тебе же не надо сложностей с полицией, верно? — и глаза у Либермана снова обмелели… Но на этот раз уже чуть-чуть.

— Чтобы не иметь никаких сложностей, я бы и официально купил, но я же иностранец, понимаешь?

— Да все в порядке, Вова, покупай, только не светись. Машину ты арендуешь?

— Конечно. И сразу в Негев… — Володя блаженно улыбнулся, потому что это было вовсе не вранье — пожить в пустыне Негев он очень хотел. Может быть, он и переночует в пустыне… За сутки до того, для чего он там достанет автомат.

— Ну вот… Адрес я записал, скажешь, что от меня. Там обыскивать машины нет привычки, шмонают только палестинцев… А возьмут за жопу, так и объясни им, что боишься и кого боишься.

И Володя, распрощавшись с милым Элей Либерманом, направил свои стопы домой.

— …Саша, ты не зайдешь?

Сколько раз они сидели вот так, возле этого стола, говорили о самых разных вещах! От того, сильно ли наврал Ян Ларри в «Приключениях Карика и Вали» насчет уменьшительной жидкости, и до выполнения Сашкиного домашнего задания по географии…

— Сынок, ты знаешь, кто такой консул?

Сашка машет головой.

— Консул — это такой человек, который представляет свою страну… И который помогает ее гражданам. Например, в Израиле есть русские консульства в городах… (и Володя назвал сыну эти города, которые читателю ведь вовсе не обязательно знать. А станет обязательно — он без труда узнает сам).

— Сынок, ты знаешь, что тебя нельзя оставить в Израиле против твоей воли?

Откровенное удивление. Ну ясное дело, «борцы за демократию» не объяснили мальчику, что и у него есть какие-то человеческие права. Права ведь есть только у них…

— Так вот, оставить тебя против воли в Израиле нельзя. Если кто-то захочет тебя там оставить или будет заставлять делать что-то, чего ты не хочешь, ты должен обратиться к русскому консулу. Вот бумажка, я тут написал телефоны и адреса. Если ты даже попросту позвонишь — консул уже свяжется со мной, и ты уедешь в Россию. Или ты хочешь уехать насовсем вместе с мамой?

— Нет… Я хочу поехать посмотреть.

— Сынок, если ты захочешь там остаться — оставайся. Захочешь стать евреем — я тебя держать не буду. И я останусь твоим папой, что бы ты ни решил. Понимаешь? Но я тебе говорил и повторяю сейчас: человеку нигде не бывает лучше, кроме как на своей земле. А наша земля — здесь, вот она. И если ты не захочешь оставаться, а тебя будут оставлять, я должен буду или приехать в Израиль, или другими способами тебя вытаскивать. И ты можешь быть уверен — я тебя обязательно вытащу.

Молчание. Очень долгое молчание, а потом:

— Папа… А что ты будешь делать, если не сможешь меня вытащить?

— Ты имеешь в виду, если тебя спрячут так, что я не смогу найти?

— А если спрячут? Ты всегда говорил, что вокруг нашей дачи есть сто мест, где можно прятать целого слона и никто не найдет… В Израиле там целые пустыни…

— А человека прятать еще проще, сынок, и не нужно никаких пустынь: достаточно сменить ему фамилию и поселить в таком месте, где никто не будет его искать… Исчезает один мальчик, Саша Скоров, нет его. Появляется другой — ну, например… например, Эля Либерман. Живет такой мальчик в городе Яффе, где никогда не бывал Саша Скоров, где Сашу Скорова никому не придет в голову искать. У Эли Либермана есть папа и мама, все документы в порядке, и чтобы доказать, что на самом деле он — вовсе не Эля, а Саша, и не Либерман, а Скоров, нужно долго и старательно работать. А это очень непросто и стоит очень больших денег.

Опять молчание. Долгое молчание в лимонном свете северной зари.

— Вот я и говорю… Что ты будешь делать, папа, если мы… если ты не сможешь меня найти?

И тогда, тяжело вздохнув, Володя рассказал и про это:

— Если я не смогу тебя найти и вернуть домой, я приеду в Израиль. Я напишу обо всем, что произошло, и положу пакеты со своёй статьей в редакции нескольких газет — чтобы шуму было побольше. Я сам выйду на людную улицу в Яффе или Иерусалиме — там, где толпа погуще. Я буду идти с автоматом и бить от бедра по толпе. Мне будет безразлично, в кого попадут пули: в мальчиков, девочек, стариков, старушек. Я не пройду далеко, потому что Израиль — осажденная страна, там много оружия у всех, и солдаты домой ходят тоже с оружием. Но я буду идти сколько смогу, буду менять рожки, пока не убьют. И если я не смогу вернуть своего мальчика, то и люди, укравшие моего ребенка, потеряют много своих детей.

— Это как поляне резали древлян: раз вы так, то и мы вас…

— Ну что делать, если люди по-другому не понимают. Если они считают полноценными людьми только самих себя, а с другими людьми не умеют договариваться, то что делать? Если они не разговаривают, а воюют? Они сами делают так, что с ними нельзя договориться, их можно только побеждать…

Рано, ох рано для мальчика… Как ни упрощенно говорил Володя, а много ли понял его двенадцатилетний сын? Дай бог, чтобы он уловил основное.

— Но главное даже не это… — продолжил Володя. — Я надеюсь, что вокруг моей смерти поднимется шум… большой шум в газетах. Множество людей в разных странах начнут обсуждать, что произошло и почему; очень может быть, ты сможешь вернуться домой и жить с бабушкой в Барнауле, а когда вырастешь — здесь.

Воцарившееся молчание так затянулось, что пришлось завершить:

— Вот и все.

— Папа… А что тогда будет с Васей?

— Вася останется в Барнауле, у бабушки, пока я его не заберу. Если не смогу его забрать… Если некому будет забирать, то он там останется, пока не вырастет.

Опять молчание. Такое долгое, что его лучше прерывать.

— Ты все понял, сынок?

Кивок головой и молчание. Рано, рано это все, рано на годы, но что поделать?! Ситуация возникла вот сейчас, и, в конце концов, не он ее создал. А решать что-то все равно придется, в том числе и Александру. Ему тоже было рано в 19 лет стать главой семьи. А пришлось.

Мальчик ушел, и Володя стал устраиваться на ночь: прошелся вдоль шкафов, выбрал несколько книг, которые давно собирался перечитать. Такой родной, привычный уют летнего вечера, прохлада из открытого окна, настольная лампа бросает круг света на страницы, а вся комната тонет в полумраке. С детства вызывает чувство уюта — постель, журнальный столик с лампой, раскрытая книга на подушке.

Бесшумно возник Саша на пороге кабинета, фигурка в светлой пижаме.

— Папа…

— Да?

— Папа, расскажи еще раз, кто такой русский консул и где он живет.

Володя схватил, прижал к себе дрожащее крупной дрожью тельце, уложил сына в постель.

— Значит, так…

Интересно все же, как меняется с годами мироощущение человека! Перевалив за тридцать, Володя все чаще ощущал мир как скопление хаоса и безумия. Вокруг, вне мысли и сил человека, клубился первобытный туман — бессмысленный, не подчиненный твердым правилам. Хаос отступал, когда человек мог противопоставить ему разум и волю. Безумие входило в рамки, когда человеку хватало воли и сил, чтобы не дать ему определять все в этом мире.

Но как редко возникало ощущение, что ты действительно преодолел хаос и безумие! Что твой мир — часть разумного осмысленного мира. Володя и не помнил, когда у него возникало такое ощущение последний раз. Слушая Марину и ее родню, он как будто погружался в волны безумия, и, вместо того чтобы остаться за порогом, хаос перехлестывал сюда и начинал бесноваться уже в доме Скоровых, заливая рабочие столы и шкафы с книгами — материальными носителями разума.

Ощущение победы над хаосом появилось сейчас, когда он лежал в постели рядом с сыном, рассказывая ему сначала про консула, потом про пустыню Негев, куда они когда-нибудь поедут. Под боком тихо лежал его ребенок, только что выбравший его народ, его страну, сознательно продолживший историю семьи, начавшуюся с Николая Курбатова, родившегося еще в прошлом веке, крепостного князей Гагариных и торговца ценными камнями.

Дыхание мальчика стало ритмичнее, глубже: он спал. Володя отнес ребенка в его комнату, каждой клеточкой тела ощущая, что он не один в этом мире. Полумрак уже затопил город, но оставался зыбким, прозрачным — дело шло к белым ночам. Над какой-то кирпичной трубой стоял худосочный серпик месяца; такому бы бледному серпику куда уместнее стоять над сельскими дубами, над прудом, над сенокосными лугами, отражаясь в капельках росы.

Нет, все же все это не зря… Спит мальчик за стеной, его плоть и кровь. Спит второй мальчик у мамы, в Барнауле; мальчик, названный Василием в честь двоюродного деда. Александр и Василий — как тот, который столько сделал для него в свое время, и как тот, что с боем ушел за границу и стал дедом его троюродного брата.

Что, может, и самому — за границу? Сразу почему-то вспомнилось даже не сегодняшнее: гранитная набережная, по которой прошли несколько поколений людей, сделавших Россию тем, что она есть, вспомнилось синее мерцающее пространство, распахнутое вверх, сияющее и прекрасное, и в этой синеве — крик птичьих стай, кресты летящих журавлей, мучительно вытянутые шеи гусей. «Вечное синее небо» — так, кажется, называли эту сущность монголы?

И еще одно воспоминание полезло в голову. Давно, еще когда искали дьявольское кольцо, Володе запомнилась деревня — где-то чуть к югу за Брянском. Маленькая, дворов тридцать, деревушка, и при ней огромное, не меньше нескольких гектаров, кладбище. Позже Володя еще не раз видел в средней полосе такое же явление — маленькие деревушки, а возле — огромные кладбища. Сразу становилось понятно, что живых русских людей, населяющих эту землю, здесь куда меньше, чем покойников.

Где-то в других странах запоздалый путник может резко ударить по тормозам, если по шоссе бредут люди в куртках из оленьей кожи, с луками времен Столетней войны. Эти люди, олицетворенная память своей земли, говорят на староанглийском; если от них не шарахаться, а расспросить, они могут сообщить не меньше интересных вещей, чем Ульян или Асиньяр.[3]

Он ничего не имеет против этих призраков, скорее жалеет, что не может говорить на староанглийском: призраки ничего не смогут поведать ему, даже если очень захотят. Но память его земли изложена на другом языке. Та земля всегда будет оставаться чужой, а эта всегда будет своей, пока ее память говорит на его языке. Пока на Брянщине или на Орловщине запоздалый путник может свернуть к костру, у которого сидят люди в малиновых и синих кафтанах. Шестое столетие везут они свой груз из Польца в Смоленск, и если не побрезговать их обществом, тоже могут много что поведать… И если даже русские исчезнут с лица земли, все равно земля России говорит по-русски… и все тут!

Вдруг потянуло… потянуло так, что не было сил удержаться, просто скрутило от желания тут же открыть холодильник, достать оттуда початую бутылку, налить стакан… ну, полстакана крепленого. Нехорошее желание? А почему оно такое уж нехорошее? Вполне может статься, через несколько недель не будет иметь ни малейшего значения, вынул он бутылку или не вынул, налил из нее или нет.

И еще вдруг потянуло на стихи. Володя выпил граммов пятьдесят коньяку и на этом решил с крепкими напитками закончить, раз уж сегодня еще и работать. А вот бутылку с крепленым вином поставил на стол вместе с красивым стаканом — из дедовского наследия.

Стихи писались чуть ли не сами; Володю даже удивляло, с какой легкостью выплескивались они из него, как быстро покрывал он строчками страницу за страницей, черкал и снова писал.

Пять лет назад могло бы только сниться…

О, бедная российская земля!

В ОВИРе толпы. Палуба кренится,

И крысы убегают с корабля.

Там лучше. Там идет борьба со СПИДом,

Нет карточек, проблем, очередей.

Нет, правда, ни единой русской скирды,

Таких же сосен, сопок и полей.

Во Франции нет сельского погоста,

Нет тишины, где тает птичий крик…

А жить без них совсем, совсем непросто.

Гораздо проще выучить язык.

Способен обходиться самым малым,

Я дух считаю выше живота.

Неприхотливость нищенства? Пожалуй…

Ну что ж! Национальная черта!

За плугом дед и прадед не ходили.

Считали — лучше издавать журнал.

Писали книги. В европейской были

И их труды, и те, кто их писал.

Они, конечно, небогато жили,

Но знали книги, честь и красоту.

Не очень старыми на кладбище ложились.

Все в эту землю. В эту, а не в ту.

Володя отхлебнул еще рубинового напитка. Вино перестало жечь горло, текло по гортани как лимонад — только в животе становилось все теплее и теплее. Это уже симптом! Надо сделать перерыв, больше не пить, пока он всего не допишет. Ага! Вот она, нужная мысль…

Страну поднять пытались и учили

Свой в дикости коснеющий народ.

Они немало сил в него вложили,

В народ российский. В этот, а не в тот.

Народ еще своей не знает силы.

Наш дикий, страшный, спившийся народ.

Но умер дед — в руках несли к могиле.

В Америке никто не понесет.

Не тороплюсь толкнуть дверей ОВИРа.

Милей чужих дворцов родной овин.

Ведь я не крыса, ищущая сыра.

Мне повезло. Я русский дворянин.

Дворянство Курбатовых было примерно того же свойства, что и дворянство мосье Журдена,[4] стихи получились весьма… полемичного качества, но Володя чувствовал — он все-таки сумел выразить некую главную мысль.

Хорошо было постоять несколько минут посреди собственного кабинета в темноте — только лампа отбрасывает круг, оценить со стороны — круг света, исписанные листы, бутылка со стаканом… Натюрморт интеллигентной комнаты, жилища русского джентльмена, в котором только что работали. Третий час ночи, уже пора. Невольно вспомнился шаманский костюм… Но спать ложился Владимир в самом прекрасном настроении — не только из-за выпитых напитков.

Володя старался спать чутко, и хорошо сделал: не проснись он сам, мальчика даже не пустили бы с ним попрощаться. Обычно он спал по утрам долго, дела редко заставляли вставать раньше часов десяти. Семья вставала без него, мать провожала детей в школу сама — это входило в правила игры. На этот-то раз разбудить вполне можно было бы, но нетрудно догадаться: уж Марина постарается, чтобы Володя не попрощался с сыном и чтобы сын это заметил да получше запомнил бы.

В квартире давно ходили, подъедая приготовленное им вчера, говорили по телефону (Володя с трудом представлял, кому можно звонить в восемь часов), что-то обсуждали, Марина шепотом орала на Сашу. Проблема была, кажется, в том, что в дополнительном поезде, введенном по летнему времени, переменили нумерацию вагонов. Причем тут Саша? А притом, что Марина иначе решительно не способна; обязательно ей нужен ответчик за ее проблемы, непременно нужно сделать так, чтобы кому-то стало хуже, чем ей. А кто же лучше собственных детей подходит на роль ответчика… Причем решительно за все.

— Только в этой стране может быть такой бардак! — плевала Марина в трубку обычные свои слова-ублюдки. Уничижительный тон, издевка, высмеивание, поношение — это у нее всегда хорошо получалось.

— Сынок! Давай попрощаемся!

Сашка вбежал в кабинет, явно разрываясь между папой и мамой. Он и бежал к отцу, и торопился вернуться.

— Сынок, ты помни, я тебя жду. Ты мне очень нужен, мой хороший. И пока я буду в экспедиции, я все время буду о тебе думать.

Сашка серьезно кивнул.

— Привези мне что-нибудь из Израиля!

Сашка улыбнулся, опять кивнул, прильнул в папе, убежал. Испуганный детский голосок. Злобное фырканье Марины. И все. Лязгнул дверной замок, и Володя остался один.

ГЛАВА 5 Кое-что еще о частной жизни

19–21 апреля 1994 года

Володя и в лучшие-то времена не был годен к употреблению по утрам; опыт говорил, что лучше проспать утренние часы, а уж потом начинать жить. Тут что-то не спалось, и Володя закурил прямо в постели «Астру». Когда-то он начинал с болгарских, и даже в экспедициях если курил — только «Стюардессу» и «БТ»; вяло попытался вспомнить: а когда болгарские перестали «забирать» и он перешел на «Беломор»? Вспомнить не мог.

Впереди были три дня, в которые он был совсем один. Он и раньше оставался один — и в лесу или на реке, и в собственном кабинете. Сама его работа требовала сосредоточенности, что тут поделаешь. Чтобы писать тексты, чтобы думать о том, похожи или не похожи вещи в курганах или поселениях и что за этим стоит, необходимо побыть одному.

Но тут предстояло другое… То одиночество, одиночество человека науки, было частью его обычной жизни; той, что началась тридцать восемь лет назад, что шла по накатанным рельсам и которой предстояло так же естественно завершиться спустя примерно такое же число лет.

Вчера привычное течение жизни Володи Скорова странным образом прервалось, и было совершенно не очевидно, что оно возобновится. Будет ли он жив спустя каких-то несколько недель, и наступит ли все, что должно наступить у человека во вторую половину его жизни?

Затянувшись второй сигаретой, Володя привычно напряг воображение.

…Узкая изогнутая улочка, жара, распахнутые на улицы лавки, мечущаяся толпа, в которой его автомат выгрызает бегущего за бегущим. Жаль — большинство этих людей умрут просто потому, что случайно встретились именно здесь и сейчас. Не виноватые ни в чем; ни в том, что приехали в страну, где смогут спокойно ходить в синагогу, не нарываясь на оскорбление. Ни в том, что бежали из Йемена или Марокко в поисках работы более разумной и платы более высокой. И, конечно, ни один из тех, кто умрет на этой улице, не виноват в том, что дураки и подонки затеяли украсть у него сына. Они умрут случайно; компании и целые семьи разделит на живых и мертвых траектория пули или то, что кто-то наклонился завязать ботинок. Они не виноваты ни в чем — уже поэтому надо постараться избежать всего, к чему толкают его эти ребята.

Хотя — почему не виноваты? Они поехали по доброй воле в страну, где царят законы национал-социализма. Знали они об этом? Знали. Согласны были с политикой Израиля? Согласны. Может быть, и без особого восторга, может быть, поджимая губы, рассказывая анекдоты… Но им давали жирный кусок — и эти люди забывали, что дается он им за счет других. И на земле, завоеванной у другого народа. А коли так — чем их позиция отличается от позиции большинства немцев при Гитлере? Те тоже рассказывали про Гитлера анекдоты…

…А потом сзади или сбоку рванется огонь, и он, Володя Скоров, упадет на сухую белую землю, пробитый в нескольких местах. Растерянный молоденький солдатик… или девушка? Да, растерянная девчоночка, расширенные глаза, смесь паники и чувства долга, молодая грудь чуть сбоку от приклада; девочка обалдело ведет стволом, взметает пыльные фонтанчики все ближе к Володиной голове. Потом ее будет выворачивать, пойдет истерика, и врач понадобится ей, а не Володе.

Володя вытянул руку; странно было думать, что эта белеющая в полутьме кабинета, покрытая волосками рука, такая знакомая, торчащая из рукава халата, скоро будет лежать на горячей белой пыли Страны пророков, она свесится с носилок и кто-то поднимет ее и положит на носилки рядом со всем остальным — чтоб не мешала. А носилки сунут в машину, уже когда развезут всех, в кого он успеет попасть; успеет натечь большая темно-красная лужа, и его кровь, много крови смешается с белой пылью, образует какое-то бурое мягкое тесто. Санитар ступит в него и потом долго будет очищать ботинок.

В носу неприятно защипало, и возникло сильное желание допить то, что начал ночью. В голове метался какой-то развинченный мотивчик, залихватский, наглый, мотив людей, выбитых, выброшенных из обычной человеческой жизни. Эти песни сочинялись людьми, ничего в мире не любившими и не уважавшими, на все смотревшими со стороны. Авторы последовательно зубоскалили по поводу всего, что было священно для миллионов людей в десятках стран мира; отказываясь от высших ценностей, они тем более рьяно воспевали низшие потребности человека, вплоть до желания покакать. И потому эти песни, циничные и разудалые, не могли не ласкать сознания выпавшего из жизни человека.

Володя глотнул еще раз и встал. Для начала пришлось помыть груду оставшейся со вчерашнего дня грязной посуды, забившей всю мойку: Марина знала, что посуду ее муж-шлемазл помоет, никуда не денется. Она, по-видимому, считала себя слишком аристократичной для мытья посуды и при каждом удобном случае переваливала это занятие на мужа. А Володя почему-то вовсе не считал себя настолько аристократичным — хотя Игнатий Николаевич уже имел высшее образование и преподавал в Горном институте, когда предки Марины торговали засахарившимся вареньем и мануфактурой в житомирских лавочках. А образование получали розгачами по задницам в хедере.

Домыв посуду, Володя подошел к телефону… Кто сказал, что он будет один? Нет, он проведет генеральную инвентаризацию, черт побери! Инвентаризацию своих баб. И посмотрит, что тут можно еще сделать…

С точки зрения Володи, его измены были прямо спровоцированы женой. В свое время, еще на первом году супружеской жизни, Марина бросила тоном невыразимого презрения: «Кому ты нужен!» Трудно представить себе человека, который после таких слов не захочет проверить — нужен он кому-то или нет? С этого момента супружеская жизнь Владимира Скорова приобрела некоторые сложные, но в известной мере и увлекательные стороны.

И уж, во всяком случае, демонстрацию из своих похождений он устраивал именно из-за Марины: надо же было напомнить ей то, давнее высказывание? Надо. А разве существует лучший вариант для этого, чем использовать для свиданий собственный кабинет? Чтобы супруга видела, кто к нему приходит и кому он, стало быть, все-таки нужен. По крайней мере, Володя не знал лучшего способа, да к тому же… к тому же, признаемся честно, ему было еще и лень тащиться в какое-то другое место. Так же, как лень было провожать своих подружек. Другое дело: хлопнула дверь, а ты сразу же садишься за письменный стол и опять занимаешься делом…

Итак, Володя позвонил, отпил еще вина… и спустя небольшое время его уже можно было видеть далеко от Мориса Тореза, возле Исаакиевской площади. Пьяноватый и веселый, он забыл побриться дома, теперь забежал в парикмахерскую, потом кое к кому в Архив, и вскоре Володя уже поднимался по лестнице, выщербленной поколениями ступавших по ней людей. Ключом, взятым у друга в Архиве, Володя открыл дверь в эту квартиру — запах книг и некоторой затхлости, книги в шкафах и на шкафах, ковер на стене, а над ним полка с книгами… Но нет книг на журнальном столике, и нет книг на широкой тахте, а это главное.

Здесь чаще всего разворачивалась одна из тайных сторон жизни Володи — тех, которые не всякий человек старается рекламировать. Иногда Володя был не прочь сделать эту тайную часть жизни явной, но, даже и решившись порвать с Мариной, он еще должен был получить согласие другой стороны — Оксана давно была замужем.

Само это идиотское замужество было построено только на одном — на шизофреническом желании стать взрослой в понимании советского общества. Потому что, пока девушка не выйдет замуж, не разведется, не родит ребенка, в СССР считать ее взрослой не будут — каковы бы ни были ее личные достоинства и умственные способности. Оксана к тому же действовала с типичным и от этого особенно отвратительным эгоизмом и садизмом советской девчонки: был найден человек, готовый взять замуж, и притом такой, из которого Оксана (куда более умная и образованная) могла вить веревки.

К тому времени был в ее жизни не только Володя (который и лишил ее невинности), но и еще один человек, и, похоже, он-то пережил замужество Оксаны гораздо тяжелее. Но какое это имело значение?! А Владимир Кириллович имел жестокость подробно описать, чем этот брак неизбежно закончится… и очень странно было видеть глаза Оксаны. Всегда умные, живые, на этот раз они стали как бы эмалевыми — совершенно без глубины и вообще безо всякого выражения, примерно как у Эли Либермана при обсуждении проблемы приобретения автомата. Володя понял, что девушка прилагает все усилия, тратит неимоверное количество энергии, только чтобы не слышать его.

Возмущенный Володя не встречался с Оксаной почти полгода… Через полгода Оксана ему позвонила — и Володя так не уважал самого себя в этот период, что они снова начали встречаться. В пользу Оксаны говорили дела — ведь трудно представить себе, что женщина, которая его не любит, будет бегать от мужа к женатому мужику, и делать это несколько лет.

…В час дня появилась Оксана; как всегда, прекрасно одетая, как всегда, сдержанно-эротичная и, как всегда, непостижимая.

Все — как обычно: около часа разговоров, а потом Володя стал раздевать подругу. Больше всего ей нравилась пассивность, максимум помощь в совлечении очередной детали туалета; в некотором смысле Оксана действительно отдавалась, а не брала его, как очень многие женщины. В этом была своя прелесть.

— Слушай, а если я попрошу тебя уйти от мужа?

Глаза женщины распахнулись так широко, что в них мог бы въехать мотоцикл. Какое-то время в голове проходила какая-то работа.

— А где мы будем жить?

— Это не очень большая проблема.

— А все-таки?

— Например, разменяю квартиру. Или будем жить на даче на Глубоком.

Опять размышления, и Володя скорее прыгнул бы с пятого этажа, чем объяснил бы, о чем она думает.

— А ты разводиться собираешься?

— По-моему, это со мной собираются разводиться.

Опять размышления. И ведь видно, что не просто так лежит — Оксана думает, на лице все признаки внутренней работы.

— Ну, и как ты видишь нашу совместную жизнь?

Не очень просто сказать, что вот этого-то он как раз никак не видит.

— По-моему, надо просто поселиться и жить. Говоря откровенно, мне как-то больше ни с кем жить и не хочется.

— Мне тоже, — но сказано это было очень тихо, почти про себя, и сразу после этого: — Я совершенно не представляю, где мы будем жить и как.

И нарастает раздражение, В конце концов, желание, чтобы тебя раздели, а ты оставалась пассивной, — это одно, это стиль… Нельзя же быть такой же пассивной решительно во всем! Володя полагал, что может ждать и от Оксаны каких-то идей.

— У тебя самой никаких соображений о нашей общей жизни никак не может быть?

— Видишь ли, мой друг, я совсем не уверена, что этого хочу.

— Понятно.

— Нет, ты как раз не понимаешь. Ты не понимаешь… если ты бы все приготовил — я бы подумала.

Понятно. Как раз все очень и очень понятно. Если Володя разведется, разменяет квартиру, уже сломает свою жизнь — какую ни есть, а налаженную за годы жизнь — она подумает.

— Тебе когда надо быть дома?

— Часа в три, в половине четвертого…

Володю эти сроки устраивали как нельзя лучше, потому что в шесть часов в его дверь уже звонили… Наташа!

С восьми до десяти часов вечера все было совершенно замечательно. Володя рассказывал про экспедицию, раскупоривал вино, а Наташа помогала ставить на стол ужин. После десяти было нейтрально, потому что Наташа готовилась к ночи и укладывалась. Где-то без двадцати одиннадцать стало совсем хорошо, потому что они занялись любовью — и занимались до двенадцати часов.

Потом Володя задремал, а Наташа стала обстоятельно рассказывать, как ей одиноко, пока он шатается по экспедициям. Продолжалось это примерно до часу, когда Наташа высказала еще одну претензию — что вечно он спит, когда она хочет с ним поговорить, после чего сразу заснула сама.

Около половины третьего Володя проснулся, обнаружил Наташу возле себя и напомнил ей о своей существовании. Одной из прелестных черт Наташи было умение мгновенно и бурно откликаться. Но он знал, что стоит сказать: «Вот всегда бы так!» — и будут идиотские обиды в невероятном количестве.

В начале четвертого Наташа опять завела шарманку о том, как ей плохо от всех этих экспедиций, от Володиного эгоизма и оттого, что в его жизни для бедной Наташи нет подобающего места. Попытки заткнуть Наташу поцелуями были только частично успешны, и до четырех ночи Наташа еще поговорила о том, что она его любит, что он просто чертов эгоист и что так больше нельзя, поплакала в меру своего удовольствия и заснула.

Володя же лежал без сна и думал, как удивительно все у него складывается; куча баб, все объясняются в любви — а он совершенно один в этой жизни.

Наташа проснулась в восемь часов. Она просыпалась рано и гулко сопела под ухом, стараясь не шевелиться, чтобы не разбудить. И, конечно же, ее напряжение тут же передавалось Володе, и как раз из-за навязчивой деликатности Наташи он просыпался так рано, что ничего хорошего из этого не могло получиться, кроме разве что здоровенного приступа гипертонии.

— Когда у тебя поезд?

— Вечером… Надо еще зайти в институт.

— Я тебя провожу.

— Хорошо…

— А поезд?!

Наташа уже начала догадываться, что от нее хотят избавиться; она только еще не понимала, каким способом от нее будут избавляться.

— У меня 24-й поезд, восьмой вагон. (Да, только другого числа.) Я приду прямо к нему, из института.

Наташка бродила по дому, как привидение, явно не хотела уходить.

— Сейчас ты меня не проводишь?

Володя этого ожидал.

— Ну конечно же, провожу!

По утрам Наталья была спокойнее: наверное, разряжалась и сексуально, и эмоционально. Сейчас это была просто милая девочка, как-то даже странно было представить себе, что вечером она опять начнет рыдать.

Вместе доехали до Дворцовой, Наташа поехала дальше, а Володя здесь вышел:

— До вечера!

Но вместо того, чтобы пойти пешком в институт, а вечером уехать на вокзал, Володя сел на другой автобус и уже через полчаса звонил в другую дверь. Для встреч с Ириной не нужно было искать чужих квартир — и это уже было приятно.

Правда, долгое общение с Ириной тоже создавало проблему — хотелось искать других женщин. Ну зачем было непременно путать любимую Володину кружку с той, которую он терпеть не мог? Какой был смысл в том, чтобы сначала позволить Володе открыть полку с посудой и взять в руки хрустальную вазу, а потом сетовать — мол, есть примета: нельзя прикасаться к матернему благословению, если прикоснется посторонний человек — беда будет? Что толку в разговорах о нищей жизни одинокой женщины, если малейшее предложение денег вызывает вопли из серии: «Ах, нет-нет, ну ни в коем случае»?

Порой Володя думал, что бабу снедают некоторые наклонности к мазохизму. Может, если вооружиться прутом и хорошенько им поработать, Ирина престанет устраивать мелкие провокации… А может, и не перестанет, думал Володя, и это будет означать ровно одно — вооружаться и пользоваться прутом нужно с иссушающей душу регулярностью. То-то она и напрашивается.

На этот раз уже через час Володя почувствовал, что у него болит голова и что он сам не знает, чего больше хочет — выпить или перейти от теории к практике и попросту выдрать Ирину, причем продолжительно и больно.

— Ну чего расселся — что, не знаешь, когда придет Яна?!

Яна — это была дочь Ирины, и приходила из школы она в половине шестого (о чем Володя и правда хорошо знал). Этими ласковыми словами Володю позвали заниматься любовью, пока они вдвоем в квартире.

Вроде бы и не так много пил Володя, и пил-то хорошее вино, а к концу дня так окосел, что чуть не заснул прямо на вокзале, на скамейке. Сама собой образовалась пустота вокруг плохо одетого, клюющего носом человека. Милиционер так вообще встал неподалеку и уставился на него профессионально-подозрительно. Володя сел попрямее, уже протянул руку к внутреннему карману: «Давай, иди проверяй документы! Забери за бродяжничество члена Санкт-Петербургского союза ученых!» Видимо, этой уверенности в себе вполне хватило милиционеру: если есть у человека эта уверенность — это не его контингент. Милиционер улыбнулся, козырнул и пошел дальше.

У Володи уже появились две черты постоянно пьющего и притом выбитого из жизни, потерявшего свою нишу человека. Во-первых, он все время чувствовал, что окружающие сторонятся его, не доверяют ему и вообще «не уважают», что он не такой, как все, и если люди даже не говорят этого вслух, все это чувствуют. И его раздражало это отчуждение от всего остального человечества. А еще он все время испытывал странное, острое и, скорее всего, ложное ощущение, что он понимает окружающих. Будто бы он ощущал, без всякого размышления постигал то, что и сами люди о себе не знали.

Глотнув пива по дороге, Володя проспал в электричке два часа, до самой платформы «Салют». А от платформы было пять минут ходьбы мимо заборов дачных участков, домиков разного калибра, по улочке с колеями глубиной сантиметров двадцать.

— Володька! Ты откуда?! Ты еще не в экспедиции?!

Лида была как всегда: плотная, невероятно энергичная, непосредственная, вся в делах, и встречающая Володю даже через месяц так, словно расстались вчера. И была прохлада долгого-предолгого вечера, бледные краски заката над лесом, вылизанная до блеска терраса с простой и бедной, но такой основательной обстановкой.

Володя помог собрать в теплице какую-то траву, совершенно необходимую для супа, Лида деловито выкопала какой-то корешок, казалось, даже пошептала над ним («только любовного зелья нам и не хватает!»), кинула в булькающий суп, на какое-то мгновение исчезла. И появилась уже в зеленом, очень шедшем ей и очень хорошем платье. В этом тоже была вся Лидия.

Все было, как обычно: просто, весело, естественно, бездумно. Они ели суп с травками и с корешком, пили привезенное Володей вино, почти беспрерывно говорили (потом Володя не мог бы сказать, о чем) и деловито, буднично отправились в постель.

Лида продолжала непринужденно болтать, моя ноги, умываясь, стеля постель, переодеваясь. Все делала она очень обстоятельно, серьезно. Только стоя уже в цветастой рубашке, накинутой на плечи, взявшись обеими руками за резинку трусов, попросила Володю отвернуться. И заскрипела постель.

Странно, почему ночные балахоны Лиды никогда не вызывали у него таких приступов озверения, как Наташкины? Ну привычка и привычка, женский народный обычай, совершенно невинный, и пусть себе… «Интересно, — подумал он невольно, — позвонит ли сегодня Наташа?» И порадовался, что если даже в его квартире сейчас телефон раскалился, а Наталья рыдает от злости — все равно он спрятался надежно.

Хуже было другое: лежа в постели, Лида продолжала строить совместную жизнь. Несомненно, муж для Лидии был бы ценнейшим приобретением: и для всех физиологических вопросов, и для ведения домашнего хозяйства; что там ни говори, а муж полезен. Доктор наук? Тем лучше! Это ведь приличная зарплата, непыльная работа (значит, больше сил для вскапывания грядок!), да к тому же еще и возможность хвастаться подружкам, занимать какое-то положение…

Лиде даже не приходило в голову, что за статусом доктора наук может стоять еще что-то, и Володя нимало не обольщался относительно своей судьбы, затей он связать ее с судьбой Лидии. Володя был совершенно уверен: скажи он Лиде, что с гораздо большим удовольствием поедет на конференцию, чем пойдет вскапывать грядки, или что от написания статьи пользы больше, чем от уборки малины и выкапывания морковки… Так просто выскажись, чисто теоретически, и Лида тут же грохнулась бы в обморок.

То есть Володя признавал, что во всем этом — в холодных рассветах над грядками, в постных супчиках из только что сорванных овощей, в подчинении себя ритму простого повседневного труда — была своя прелесть и было что-то очень здоровое, очень древнее. Но жить так всю жизнь?! Слуга покорный!

А что он очень ценил в Лидии — так это чудесный характер. В ее далеко не однозначной, не «простой, как веник» душе не оставалось решительно ничего, что могло бы вызвать напряжение или просто разволновать больше привычного. Этот светлый характер не давал Володе хоть сколько-нибудь напрягаться, когда он был в ее компании. Но, с другой стороны, исчезни он из ее жизни, и Лида забыла бы его так же естественно и просто, как вскапывала грядки или варила постные супчики.

— Уже уходишь?

— Да, скоро поезд на Москву. Что тебе привезти из Сибири?

— Свою голову.

— Ну, ее-то я уж точно привезу.

— Иногда я в этом сомневаюсь…

Посмеялись. Роса на земле, легкий туман, гулкий рассвет ранней весны, когда уже нет луж, но еще нет и листвы на деревьях. Рассвет, от пастельных красок которого, от особой летучести словно бы пахнет этой самой весной.

А ведь что-то чувствовала Лидия! Чувствовала: Володя какой-то не совсем обычный, что-то у него да происходит. Ни опытная Ирина, ни влюбленная в него Наташа, ни умная, как змий, Оксана совершенно не почувствовали этого и вообще чувствовали ровно то и ровно столько, сколько показывал Володя. А вот Лида почувствовала нечто почти сразу.

— У тебя еще час хотя бы есть?

Час у Володи еще был, они опять занимались любовью, так же старательно и жизнерадостно.

— Я тебя провожу до электрички.

Володя знал, что Лиде встать в 7 часов — дело обычное, и потому не возражал.

— Ох, Володька, не влезай ты там ни во что… Или ты и уезжаешь, чтоб не лезть?

Володя только улыбнулся на это.

— Это очень уж обыденно звучит, но я тебя прошу: думай, что делаешь. Между прочим, когда женщина тебя об этом просит, ее просьбы нужно принимать во внимание! Ясно?!

Лида почти рассердилась под конец, и пришлось ее целовать в шею, в вырез платья и утешать, прямо здесь, на платформе, ранним утром (когда тебя самого немного шатает от портвейна, пива, недосыпа). Вот электричка, и цветастое платье Лиды, ее розовая кофта позади вагона остались последним приветом «Салюта». Интересно, увидит ли он их еще? А туман тянулся почти до самого вокзала, рассеялся до конца уже в Петербурге, между каких-то пакгаузов.

С вокзала Володя и позвонил; было уже почти 10 часов.

— Таня? У тебя не появилось никаких причин отменить сегодняшнюю встречу? Вот и хорошо.

— А где мы встретимся? Что вы хотите делать на этот раз?

— В первую очередь я хочу тебе сделать подарок. А встретимся мы у меня дома.

И опять где-то не больше часа на то, чтобы перехватить еды, глотнуть вина, приготовиться — по большей части морально. Уже звонок разносится по дому, и стоит в дверях, смеется хорошенькое юное создание, чуть старше Лидиного Мишки:

— Владимир Кириллович, я вам такую книжку раздобыла!

Одним из талантов Татьяны было и осталось умение «раздобывать» книжки географической серии — причем с полным пониманием, что не всякий подарок Володя примет, но вряд ли у него хватит моральных сил отказаться от такого…

Книжка правда была потрясающая: «Российского купца Григория Шелихова странствования из Охотска по Восточному океану к американским берегам». Вышла она в Хабаровске в 1971 году, ничтожным тиражом, и с тех пор не переиздавалась.

А Таня уже внимательно вглядывалась, и через мгновение прозвучало:

— Владимир Кириллович, у вас какие-то проблемы?

— Не-ет… А с чего ты взяла это, Таня?

— По-моему, вы еще вчера пили всякую гадость, а сегодня продолжаете и даже не побрились.

И правда! Он же совсем забыл побриться!

— Таня, ты немного подожди, а?

— Конечно, я пока тут кое-что поставлю…

«Кое-что», как выяснилось, это домашние пирожки, приготовленные Таней вместе с мамой, какой-то вкусный салат в банке.

— Вина?

— По-моему, вам больше не надо… Хотите, я вам сделаю массаж?

Володя обычно хотел. Поразительно, но этот полуребенок уже в 15 лет умел делать потрясающий массаж! Володя сам не знал, чему надо больше удивляться: профессиональности ее работы или тому, какие сильные руки у маленькой тоненькой Тани.

Два года они были знакомы, со времени, когда Володя поработал в одной школе на Васильевском острове, и до сих пор Володя, при всей своей распущенности… ну, не то чтобы совсем уж «не тронул ее и пальцем» (они несколько раз целовались), но, во всяком случае, так и не соблазнил.

Скажем откровенно — соблазн у него самого был, и если не считать Оксаны, Таня чаще всего вызывала у Володи подозрение, что вот ее-то ему и надо для какой-то более осмысленной жизни. Но и оберегал ее Володя, вполне сознательно не хотел доводить дело до конца. Очень может быть, и сама Таня была вовсе не против; по крайней мере, она несколько раз дала понять очень ясно, что не упадет в обморок от более решительных поступков.

Володя был уверен, что если попросит Танюшу отдаться, она не просто скажет «да», а подробно договорится, что и как они будут делать, о способах предохранения и расстегнет блузку почти так же деловито, как это сделала бы Лидия. И притом так же сияя глазами, как при ведении умных разговоров и когда они целовались в подъезде.

Тут имеет смысл уточнить, что Таня оставалась девочкой из интеллигентной семьи, очень воспитанной, образованной и умной. И, конечно, нисколько не распущенной. Это поколение такое. И эти сияющие, удивительные голубо-синие глаза!

— Спасибо, Танюшка.

Володя встал; как всегда после массажа, его немного качнуло.

— Осторожнее!

Ну конечно: если Таня для него — почти дитя, он для нее — почти старик. Что тут поделаешь!

Как всегда, девушка раскраснелась, откровенно возбудилась, пока ловко делала массаж. И уже не было проблемой налить ей сухого вина, повесить на шею шлифованный и продырявленный местным умельцем кусочек зеленого саянского нефрита.

— Ой, здорово!

Еще не поглядев в зеркало, Татьяна расцеловала Володю — даже звон пошел по всей квартире. Ей важен был не подарок… Важно было, что его привезли. Вообще что-то очень здоровое было в этом полуребенке, на двадцать лет его моложе. Володя обнял девочку за плечи, поцеловал в губы — скорее нежно, чем со страстью. Он и правда испытывал нежность от вида этих милых локонов на висках, пульсирующих жилок под кожей маленькой блондинки, светлой косы, чистой кожи, уютного запаха девушки, у которой все еще впереди. Чего больше — нежности, желания, отеческих чувств? Он сам не знал. Прикасаясь губами к губам, наблюдая, как заволакиваются глаза, Володя чувствовал себя растлителем малолетних. Но знал точно: стоит себя отпустить, позволить себе — и он переживет сильный взрыв страсти к Танюше. Что-то подсказывало Володе, что ее он мог бы любить долго и без душевной опустошенности. Неужели для счастья нужен разрыв в двадцать лет?! Патология, честное слово…

— Вас еще надо вымыть с шалфеем, я берусь вам сделать массаж по мокрой коже да хорошенько распарить…

— Давай не сейчас, давай уже осенью («Что такое осень? Это ветер» — и если она будет, эта осень).

— Вы уезжаете завтра?

— Сегодня.

Они еще говорили о чем-то, сидели то в кабинете, то на кухне. Интересно, как все-таки действует спокойный оптимизм юности на не очень молодых людей: Володе от общения с Татьяной стало легче по крайней мере наполовину. Наверное, потому, что существовало или одно, или другое: или то, что несла в себе Таня, или то, что окружало его в семье. Или в мире была эта немного наивная, добрая улыбка, сияющие голубые глаза, это уверенное желание помогать; этот моментальный ответ на поцелуй — красивый, благодарный и наивный. Или же был стервный визг Марины, ее рваные, истеричные жесты, судорожный рывок, которым она вытаскивала Сашку из квартиры, схватив за руку. Одно исключало другое.

Странно даже — после этого поцелуя не хотелось обязательно заняться с Таней любовью, но вот совсем необходимо стало привлечь ее к себе, поцеловать, еле касаясь кожи, уголок глаза и висок. Потому, что он совершенно сыт сексуально? Может быть, и поэтому, но ведь не только… Главное — тут не хотелось мельчить.

Спускался вечер, и небо становилось бирюзовым и сиреневым, со множеством разводов малинового и зеленого цветов. Становилось чуть грустно, как всегда с наступлением вечера.

Телефон зазвонил так внезапно, что оба вздрогнули. Звонок был не международный, звонили откуда-то из Питера.

— Может быть, это тебя мама?

— Нет, это наверняка вас…

Володя кивнул и отключил телефон. Кто бы это ни звонил (Наташа, скорее всего), его сегодня нет ни для кого.

— Проводишь меня?

— Ну конечно!

Интересно, а если бы он спросил: «Поедешь со мной?» — что бы ответила Татьяна? И если бы он мог ей предложить: «Поедешь со мной навсегда?» (Куда? На изогнутую улицу в чужой стране, покрытую белой пылью Средиземноморья? Туда, где он, меняя рожки, будет бить от бедра, вести автоматным стволом… пока его самого кто-нибудь не пристрелит?)

Еще зимой поезда отходили в молчании, люди провожали почти молча, и странным было слышать веселые вопли; сразу появлялось подозрение, что это иностранцы или пьяные.

Сейчас опять оживился вокзал: может быть, дело в установившихся долгих днях, весеннем обилии света и тепла. И опять у Володи возникло ощущение, что он понимает людей: и вот этого пожилого, с сизым носом и руками пролетария, который тащит исполинские баулы, и девушку, которая что-то быстро говорит на прощание парню сдавленным горловым голосом, и этих развеселых парней, которые все провожают друг друга и никак не могут проводить. Само по себе это сентиментальное и вряд ли верное ощущение было симптомом запоя, но Володе все это очень нравилось. Нужно было только добавить хотя бы граммов пятьдесят…

Он еще раз поймал Танины губы, торопливо пробежал своими губами по глазам и лбу, впрыгнул в вагон. Толчок! Ну вот и тронулись… Татьяна пошла за вагоном, метров тридцать шла, махая рукой, потом отстала. Ну вот и все. Вот он уже и уехал из Санкт-Петербурга, перерыв. Он сделал все городские дела. Теперь поехали работать, в экспедицию.

— Кому пива! Пиво, минералка, газировка, шоколад! Кому пива!

По вагону шла тетка в несвежем халате, с огромной корзинкой. Последние несколько часов Володя ничего не пил — очень не хотел огорчать Таню, и в горле совсем пересохло…

ГЛАВА 6 Современный путь в глубины Азии

22–24 апреля 1995 года

— Поезд у нас особенный, веселый!

— В чем же веселье?

— Сейчас узнаете… И вот что… русских мы накапливаем в первом вагоне. Велеть вам не могу, но очень советую — проходите в первый вагон.

— Дискриминация русских? — слегка покачнулся Володя. После ночи, проведенной за пивом, сохранять вертикальное положение стало трудно. — Очищение поезда от национального русского элемента?

— Вы в этом поезде первый раз? Вот поездите — узнаете! Потом еще спасибо скажете.

В некотором смущении прошел Володя к первому вагону. Поезд как поезд, Москва — Улан-Батор, даже не очень облупленный. Дым из труб — греется кипяток, проводницы веселые, в новых синих формах. Вроде бы все, как обычно…

— Вас с интеллигенцией поселить или с пролетариатом?

— А что, есть выбор?

— Купе мы сами формируем, мне вас нетрудно посадить куда угодно…

— А одному нельзя?

— Можно.

Смущение Володи нарастало, но, чтобы понять, в чем дело, пришлось доехать до Владимира. Тут нужна была не теория, а наглядный пример, не объяснение, а наблюдение. Что такое?! Почему толпы людей ломятся на перрон, чуть не сбивая друг друга? А из вагонов рвется встречная толпа, несет какие-то шапки, пояса, пальто, сумки, украшения, куртки, штаны, сапоги — все из натуральной кожи. И началось…

— Тупленка бером! Бером! Бером! Пояс бером! Сумка бером!

Круговорот продающих и покупающих, толкотня, чуть ли не свалка, вопли, хватанье руками. В первые несколько минут Володя просто ошалел от шума, давки, толкотни и крика и понимал только одно — что он не может, как обычно, спокойно погулять вдоль вагона, задумчиво покурить, стоя на твердой земле. Похитили радость, разбойники! Вот он во всей красе, «веселый поезд»…

Но уже вступала в действие привычка, давно ставшая частью личности Володи, его сутью, привычка, с чем бы ни столкнулся, обязательно во всем разбираться, анализировать и наблюдать.

Постепенно Володя начал различать в толпе монголов — маленьких, всклоченных и грязных, и китайцев — аккуратных, покрупнее, почище и поспокойнее. Постепенно стал видеть, что вся эта круговерть — не такой уж хаос, как ему сразу показалось. Китайцы метались по перрону, но при этом все время наталкивались на людей хорошо одетых, спокойных и ничем не торгующих. С этими неторгующими они обменивались несколькими словами, иногда отдавали им деньги. Главари показывали им, рядовым торговцам, направление, и они быстро убегали, куда им сказано.

— Тупленка бером!

— Не бером, я из того же поезда.

— Посиму не толгуес?!

— Сам не знаю… — И Володя перешел в атаку: — У вас разве профессора торгуют?

— А твоя плофессола?

— Она самая, профессола!

Собеседника как ветром сдуло, и Володя видел краем глаза, как он подлетел к кому-то из организаторов. Ноги несли к проводнице:

— Это у вас на каждой станции?

— А вы как думали! И ваше счастье, что еще едете в первом вагоне и не вместе с китайцами!

— Чем китайцы такие плохие?

— Они не плохие, но у китайцев всегда свои дела.

— А у монголов?

— У монголов тоже свои дела, да еще грязно…

Подъезжали к Сергачу, Володя допивал свой портвейн, когда в купе просунулась голова, стриженая, аккуратная — китаец.

— Ты лусская плофессола?

— Ну… можно сказать, русский профессор.

— Тогда посли!

— Ку-уда? Никуда я не пойду!

— Посли, посли! Тебя люхеза хосит видить!

— Кто такая «люхеза»?

— Посли! Люхеза хосит! Посмотлис!

— Далеко?

— Блиско-блиско!

Китаец улыбался, сияя золотыми зубами, но что-то говорило Володе — так просто от него китаец не отцепится, проще пойти. Только вот принять бы свои меры…

И, уже идя вместе с китайцем, Володя обращается к проводнице:

— Не знаете, где тут люхеза?

— Это в соседний вагон.

И никакого удивления! Смотри-ка, все тут знают люхезу, он один люхезы не знает.

— Я иду к нему, вернуться думаю через час…

— Вы не бойтесь… Они таких уважают.

— Каких «таких»?

Девушка раскрыла рот, но не успела объяснить…

— Посли-посли! Люхеза озидает!

Купе как купе. Невероятной толщины китаец на нижней полке, у окна. Двое потоньше сидят на второй нижней полке, почтительно склонившись к толстяку. Поразительно, как всегда, у всякого народа, видно гангстеров! Володя не был уверен, что сможет сразу определить, кто из китайцев трудолюбивый крестьянин, а кто врач, интеллектуал или военный. Но эти, с золотыми кольцами на жирных, как сосиски, пальцах, с полными ртами золотых зубов, вкрадчивыми движениями, были совершенно узнаваемы. Зачем он им?!

При виде Володи толстяк осклабился. Сияние золотых зубов ослепило на мгновение.

— Ты лусская плофессола?

— Да, я профессор. — Помятуя, что перед ним иностранцы, Володя старался говорить внятно, четко, самыми простыми словами. — Вот, посмотрите.

Не дожидаясь разрешения, он присел на полку, выложил на стол удостоверение профессора университета. Бумага пошла по рукам.

— Хосис хансин? — вновь повернулся к нему главный.

— Хансин? Что такое хансин?

— Лусский тозе пьет хансин! Хосис хансин?!

— Ну, давайте хансин.

А! Так это ханшин, скверная китайская водка. Ему подают полстакана, главарь наливает себе на донышке.

— Ваньсуй! — И трое остальных тоже крикнули это «ваньсуй».[5]

— Ваньсуй! — Володе стало весело, легко. Да не опасные они, эти китайские гангстеры. Наоборот…

Главный долго рассказывал, как его дальний родственник поступал в университет и как ему помог один профессор. Володя поддакивал, прихлебывал и все время, проведенное в этом купе, внутри себя полусмеялся-полуплакал — ну почему русская мафия устроена не так, как китайская?! Что бы ей так же не любить науки и искусства?!

А по радио, включенном чуть ли не на полную мощность услужливым помощником люхезы, орали модные теперь песенки. Одна почти целиком состояла из припева:

Отказала мне два раза,

Не хочу, сказала ты!

Вот такая ты зараза,

Девушка моей мечты!!!

И это безобразие, особенно последние две строчки про «вот такую заразу», повторялось бог знает сколько раз.

Вторая песенка была все же интереснее, но внимание отвлекалось на речи люхезы, голову кружил некрепкий, но очень коварный ханшин, и Володя запомнил только один куплет:

Пальцы веером ложатся

На испуганную Русь!!!

Все вокруг меня боятся,

Я и сам себя боюсь!!!

Расставались друзьями, хотя Володя не все помнил из этого процесса прощания. Очень хорошо помнилось, что они с люхезой тоже пели какую-то песню, — но вот хоть убей, не мог бы сказать Володя, на каком языке они пели и что это была за песня.

Напоследок люхеза подарил огромную роскошную сумку. Володя не хотел брать, но все четверо китайцев так зашумели, закричали высокими голосами, так замахали руками, что не взять было бы сущим свинством. Володя отдарился книгой «Путешествие в Закавказье» академика Гельмгольца, про охоту на субтропические растения. Черт знает, зачем была такая книга люхезе, да еще на русском языке, но издавали ее в сороковые годы, и имела книга коричневый переплет с золотым обрезом и к тому же общий вид, в высшей степени совпадавший с умными беседами про профессуру и университеты. И даже сумка оказалась не так уж не к месту. «Подарю Лидке!» — думал Володя, обнаружив ее утром на столе.

Поезд грохотал через Предуралье, в Перми стояли минут двадцать, и Володя купил всего, что ему было нужно, раскланялся с новыми знакомыми — самого люхезы тут не было — и продолжал радоваться жизни.

С 1992 года российская археология лежала в полнейших руинах: денег на раскопки не было в принципе, а зарплаты хватало ровно на то, чтобы физически не помереть. Но тут были другие правила игры: деньги Епифанов получил по иностранному гранту, и они требовали совершенно другой работы: за сезон предстояло провернуть просто огромный труд. Так рано, как в этом году, Володя в поле еще ни разу не оказывался. Апрельская распутица еще не кончилась, на Ладоге еще лежал потрескавшийся серый лед, и не меньше двух недель было до момента, когда этот лед проплывет мимо Петропавловской крепости, а Володя был уже в пути!

Снег не стаял в лесу. Поезд грохотал по равнинам, где пятна снега виднелись во всех понижениях местности, даже в канавах у полотна железной дороги.

Поезд полз на пологие горки Урала, проносился по туннелям, и при нырянии в каждый туннель хотя бы в одном купе да раздавался женский визг. Алкоголь причудливо смещал сознание, путал мысли, заставлял совсем иначе относиться ко всему мирозданию, а к людям — с еще большей мерой все того же сентиментального до слезливости понимания. Володя даже начал понимать механизм этой напасти. Ведь человек, занятый чем-то, освобождает мозг от рассуждений о других. Если уж думать о ком-то, то об ограниченном числе людей, о самых близких. А вот как освобождаешься от того, что занимает твой ум большую часть жизни почти постоянно, как начинаешь думать только о чисто бытовых, повседневных вещах — освобождается место для того, о чем (и о ком) и не думал никогда.

И продолжали писаться стихи… Как только Володя оставался один и никто не суетился вокруг, стихи сами собой перли из него.

Уже не так журчит ручей,

Капель слабей стучит по крыше.

Тусклей сияние свечей,

И даже горы стали ниже.

Плывут на запад облака,

Пожарищем пылают клены,

Но стала мелкою река,

А поле — менее зеленым.

Жизнь — как стоячая вода,

Как баня с выпущенным паром.

Нет, мир такой же, как всегда,

А ты уже другой. Ты — старый.

Как много сверстников твоих

Вдруг «помудрели», святотатцы!

Нет просто мужества у них.

Нет силы в слабости сознаться.

Наверно, все-таки пора

Перед собою не лукавить,

Понять, что кончена игра,

И точку выстрелом поставить.

Кто может рассказать про кров,

Лежащий за порогом мглистым?

Не стоит спрашивать попов,

А уж тем более марксистов.

И как словами ни играй,

Никто не разрешил загадку.

Быть может, там лежит и рай,

И распаденье без остатка.

Но вдруг, поднявшись без преград

Среди осеннего тумана,

Увидишь новый листопад

И полные грибов поляны.

И, медленно ложась на курс,

Уже без интереса, снизу

Себя увидишь, смятый куст,

Еще дымящуюся гильзу.

Огромна вечная река,

Черно картофельное поле,

И девушка из-под платка

Заметит и махнет рукою.

Паря кругами над рекой,

Ответом на ее доверье

Ты помахал бы ей рукой,

Но там — лишь маховые перья.

Ты душу сделал сам такой,

А разум стал душе послушен.

Мир, отрешенность и покой,

И сам себе, как прежде, нужен.

Нет, и правда, а в какие времена разум и душа Володи Скорова жили друг с другом вполне мирно? Разве что в детстве, в юности — по крайней мере, до Марины, это точно. Если хочется порвать душеньку, можно порассуждать о собственных страданиях, о том, сколько лет потерял неизвестно на что.

Поезд летел по беспредельной равнине. От Урала на восток на добрых две тысячи километров лежит эта равнина, до первых притоков Енисея. И на Русской равнине, и на Енисее есть хотя бы какие-то увалы, холмы, неровности, обрывы… все же какое-то разнообразие. А от Урала до Енисея — плоская, как стол, везде одинаковая равнина. Обрывы — разве что там, где равнину прорезали реки. Холмов, возвышенностей нет.

За Свердловском накатилась еще и белесая мгла, облака чуть ли не задевали вершины придорожных тополей; горизонт терялся в этой мгле, и поезд мчался в каком-то непонятном, серо-молочном пространстве. Володя поспал днем, под стук хлынувшего вдруг весеннего дождя, и опять писались стихи, уже на подъезде к Тюмени. Почему-то портвейн усиливал упаднические настроения, и писалось что-то связанное с темами тоски, потерянных лет, несчастной любви и самоубийства. А вот купленный в Тюмени самогон вызывал что-то не менее маргинальное, такое же выбитое из нормальной человеческой жизни, но только лихое и бравое:

Чувству предаваться не моги!

Ведь оно заведомо порочно.

Предки ошибаться не могли,

Они знали совершенно точно!

Сколько раз пытались мне внушить

Азбуку сорокалетней крохи:

Хорошо — себя охолостить.

А влюбляться — это очень плохо.

Постигая мудрых предков суть,

Долго в бороде чесала кроха.

И поняв — фонтана не заткнуть,

Порешила — буду делать плохо!

Володя решил проверить закономерность, в Называевской купил еще портвейна. И вот, пожалуйста!

Облака из-за гор наплывают,

Небо тянет в закатную медь.

Но такие, как мы, не летают.

Они только мечтают взлететь.

Вроде все, как и предполагалось,

И как будто бы верен расчет.

Но такие, как мы, не летают.

Они лишь говорят про полет.

И на эти мечты, на расчеты,

На слова о величии дел

Уплывают бессмысленно годы.

Те, в которые ты не взлетел.

Да уже как-то и неохота,

Слишком страшно швартовы отдать.

Нам вовек не взлететь из болота,

Можно только болтать и мечтать.

Смотри-ка! Закономерность подтверждалась! Володя выпил полстакана портвейна и хотел продолжить ее изучение, но заснул, а проснувшись, даже испугался: было совершенно темно, и какой-то механический голос за окном орал: «…прибывает на третью платформу!». Оказалось, это уже Омск, раннее утро, он проспал почти восемь часов, а темно потому, что именно этот вагон стоит под крытым переходом.

Давно стоим?! Ему же надо! У-ууу-х! Спросонья Володю так швырнуло к противоположной стенке, что он чуть не врезался всем телом в переборку. Его сильно качало.

— Ой, дядечка, не выходите, расшибетесь же! Вам водки? Так давайте я куплю, вы посидите…

Вот так. Уже и проводницы меня жалеют. Володя заметил, что ему приятна эта жалость и самому тоже хочется всхлипнуть от жалости к себе. Нет, пора сделать перерыв хотя бы до ясного дня… Но водка, принесенная милой девушкой, так жемчужно сияла в лучах первого, раннего света, так радовала душу, что Володя не выдержал и, морщась, влил в себя немного. Была предпринята и попытка поближе познакомиться с проводницей, рассказать ей, какая она замечательная и чуткая, но девушка стремительно умчалась. Ах да! Так как же наш эксперимент?

Для начала Володя допил все-таки портвейн — то, что оставалось в бутылке, и вскоре выдал такие стихи:

Не спрашивайте девичьих имен,

Не заводите куртуазной речи.

Не требуйте домашний телефон,

Не надо обещать повторной встречи.

Не надо врать. Она ведь все поймет.

Не надо обещать большого чувства.

Пустое все. Пустите лучше в ход

Любви простое, древнее искусство.

Потом не надо грязно называть —

Она была вам бескорыстно рада.

Не следует потом ее искать,

И никому рассказывать не надо.

А если после сердце защемит

От горькой неизбежности разлуки,

А если в памяти стальным гвоздем сидит

Ее лицо и маленькие руки,

Вдруг стал немил привычный круг и дом

И начал жить в тревоге и надежде…

То это надо побороть. Потом

Тебе же самому намного легче.

От жалости к себе, от несбывшейся, навек потерянной любви тихо щипало в носу, водка мягко сияла в стакане и пилась как минеральная вода. Володя фонтанировал стихами. Закономерность подтверждалась! Если после портвейна тянуло на нечто чуть ли не исповедальное, то от водки начало писаться что-то и вовсе несусветное:

Супруг гуляет. До утра гуляет.

Он ищет истины в пенящемся вине.

Его друзья и бабы окружают,

А я сейчас иду к его жене.

Как описать, на что это похоже:

Страсти уверенный и радостный накал.

И ревность кожи рядом с ее кожей

За то, что муж еще вчера ее ласкал?!

Как описать, не вдавшись в непристойность,

Страсть, что и широка, и глубока,

И что ласкала чересчур спокойно

Ее весьма умелая рука?!

Пускай супруг и завтра идет в гости.

И пусть он не узнает никогда,

Как повстречала дорогого гостя

Жены гостеприимная…

Володя честно пытался не допивать водку, но, разумеется, все равно пил, радуясь, что едет на раскопки. Но писать готовился попозже и совершенно неожиданно обнаружил себя лежащим головой на собственных руках. Опять спал?! Который час, черт побери?! Опять утро?

— Протрите глаза! Восемь вечера!

Опять вечер… Скоро, наверно, будет ночь…

— Девушка… Скоро будет ночь?!

— Ну, допустим будет ночь… И что?

Девушка опасливо отодвигается… Она боится… Как безнадежно, как печально! Володя опять источил слезу: его боится такая замечательная девушка!

— Да ничего… Я же так, мне грустно… Не уходите, мне грустно!

— Ай, отстаньте, сам вон с колечком, а пристает!

— Я не пристаю, мне очень грустно…

P-раз! И девушки уже нету в купе. Или это Володя опять спал? А! Вот куда ему необходимо! Дойти до сортира оказалось очень непростым мероприятием, и уж тут-то Володя окончательно понял: пора бы ему сделать перерыв. Что помогло: Володя проспал Новосибирск, и теперь оставалось только одно — тихо допивать остатки водки. Принести еще проводница категорически отказалась:

— Давайте я вам кофе принесу. Хотите?

— Кофе? Кофе — это яд для интеллекта.

— Мужчина, вы в своем уме?! Первый час ночи, а вы опять водку хлещете!

— Лучше послушайте. Во мраке этого мира нет ничего чудеснее светлого полета мысли. Согласны?

— Ну… А если скажу, что согласна?

— Тогда давайте допьем это вместе. Вас же Катя зовут? Вот и…

— Тьфу на вас! С вами как с человеком, а он, не побрившись, целоваться лезет!

— Я п-побреюсь.

— Лучше бы вы легли спать.

Как раз лечь Володе было не суждено. Преследуя Катюшу, он рухнул на пол, ушибившись затылком о стол. Переполз на полку, немного поплакал — отчасти от боли в затылке, но гораздо больше — от несовершенства этого плохого, очень грустного и печального мира. Потом не было ничего — и вдруг крик:

— Мужчина! Сдавайте белье! Скоро Красноярск!

Смотри-ка… Он снова заснул.

— Вставайте! Через час приезжаем, а он спит! Ну-ка, хлебните-ка кофе…

— Нет! Ни за что!

Володя отбивался, словно девушка пыталась влить в него не кофе, а цианистый калий или синильную кислоту.

— Черт с вами, принесу вам бутылку… Но чтоб побриться и хлебать уже на перроне!

— Не-е… Глоток здесь…

— Только глоток!

Пожалуй, Володя даже немного огорчился, доехав до Красноярска: необычайно интересно было прогуливаться на каждой остановке в толпе торговцев кожей, раскланиваясь с подручными люхезы (сам люхеза, конечно же, был не той фигурой, чтобы выходить на перрон самому и организовывать торговлю).

Еще интереснее оказалось писать стихи, которые к тому же можно было и заказывать самому себе: чего выпил, то и написалось. В общем, ехать бы так до Улан-Батора, а потом бы вернуться обратно… И с проводницей он не успел толком познакомиться, а такая душевная девушка.

— Тупленка бером! Бером-бером!

Последний раз слушал Володя этот ор, махал знакомым.

— Эспедисия, давай-давай!

Смотри-ка! Даже запомнили, что он едет в экспедицию! Слезы умиления навернулись на глаза Володе; выяснилось, что у него есть сильнейшая потребность вынуть бутылку из кармана куртки и сделать еще добрый глоток.

Проводница его вагона что-то рассказывала подружкам из другого вагона, махала руками, смеялась. Володя помахал и ей, покачнулся, девицы зашлись в приступе восторга.

Десять часов предстояло Володе проторчать на вокзале в Красноярске: поезд на Абакан отходил только в восемь вечера. Вид его опять не вызывал доверия у милиционеров, и они провожали Володю нехорошими, какими-то уж очень профессиональными взглядами.

Володя присел на каменной ступеньке подъема на виадук, сделал еще один глоток, и к нему тут же подсел кто-то благоухающий так, что Володя чуть не отодвинулся. Что говорит сосед, он тоже как-то не очень понял.

— Па-апрашу документики!

Три мальчика в форме, стальные взгляды из-под фуражек, служебное рвение на лицах. Но интеллектуал — он и после недельного запоя интеллектуал, и речь Володи, обращенная к властям, осталась ясной и логичной.

— Пожалуйста… А что случилось?

— Проверка паспортного режима… Па-апрашу!

— Вот…

Володя протянул парню в форме удостоверение сотрудника Института археологии, командировочное и с интересом наблюдал, как у него меняется выражение лица. Сосед Володи по ступеньке пытался эдак бочком свалить куда-то в сторону, его попытки пресекли другие люди в форме.

— Что, тоже археолог?

— Наверное, он из другого отдела: мы не знакомы.

Какое-то время милиционер внимательно разглядывал; Володю и наконец попросил паспорт. Володя пожал плечами, дал ему паспорт с пропиской в Санкт-Петербурге. В паспорте был и билет.

— А! Так вы от нас скоро убываете?

— Ну да… Я профессор Петербургского университета, нахожусь в командировке, еду на раскопки.

— Вы и правда профессор?

На Володю пахнуло все тем же незабвенным люхезой.

— Могу дать и это удостоверение.

— Не надо. Что же вы, профессор, с такой шушерой общаетесь?! Не стыдно?

— Да я с кем угодно могу… Хотите?

Володя протянул парню недопитую бутылку. Милиционер опять долго изучал Володю.

— Пройдите в зал ожидания!

— Там душно…

— Тогда сядьте вон там и не отсвечивайте!

Володя перебрался на перрон, где стояли какие-то сомнительного вида скамейки. Одна из них была в тени, тут он допил все из бутылки и попытался дописать стихи.

Почти сразу опять замелькали какие-то ароматные личности, стали влезать в разговор:

— Эй, ты Федю Косого знаешь?

— Чужой, тебе торба нужна? Совсем новая.

А одна личность с ободранной мордой пыталась даже подчинить себе Володю:

— Ты, новенький… А ну давай звездуй за водкой, живо!

Володя не ответил и, кажется, правильно сделал — от него постепенно отвяли. Хуже другое: его опять клонило в сон, а спать Володя побоялся: он совсем не был уверен, что, проснувшись, найдет свой рюкзак на прежнем месте.

Вдруг шелупонь разбежалась. Володя это понял, потому что вокруг стало как-то свободнее и ветер вместо привычного смрада принес совсем другие, вполне симпатичные запахи — нагретой земли и металла, дерева, городской пыли, мазута, угольного дымка. Опять тот же милиционер.

— Вы что, для них медом намазаны?!

— Ну и при чем тут я, секи, начальник?! Они сами ко мне зачем-то лезут.

— Сами виноваты… Ведете себя, как бич, они и лезут.

— Я скоро уеду, начальник…

— Ага! А это что?!

На скамейке после сбежавших осталась какая-то бутылка; на самом донце плескались остатки жидкости свекольно-химического, нездорового цвета.

— Они что, вас угощают?!

— Чужое шьешь, начальник. Я сам себе спиртное покупаю, я человек обеспеченный.

— Гм… И насколько обеспеченный?

— Хотите, вам взятку дам?

— Пошел вон!

— С удовольствием…

Судя по выражению лица, милиционер дорого заплатил бы за маленькое служебное счастье — треснуть Володю по башке. Если бы не документы профессора — наверняка треснул бы. Володя решил его больше не раздражать и свалил на другой угол вокзала. Хорошо, поезд подали уже скоро.

Загрузка...